ПАЁК

               


      Утро. Возле кованого старинного сундучка клушкой возится старуха.
      – Лешка, а ну-ка вставай, – трехрядкой запела она.
      Вскочив, мальчуган быстро надернул чахленькие штанцы, раз-два – и был готов.
      Старую встревожила недобрая весть,  принесенная утром дедом. Придя из магазина, он раздосадовано шлепнул потертым бумажником о стол, в котором находились карточки на хлеб, и, обмяв заиндевевшие усы, известил, что дорогу перемело, лошади, посланные за хлебом застряли. Снаряжают на выручку трактор, но это дело не скорое, так как до районной пекарни, считай, километров двадцать.
      С головой уткнувшись в сундук, бабка подозрительно вертит в руках остаток черствого пайка. Озадаченная, она обрушилась на внука.
      – А ну-ка ближе, давай ближе. Ты зачем же так делаешь? Зачем самовольно хлеб трогаешь?
      От неожиданности Лешка захлопал ресницами, чтобы не дать выкатиться слезам.
      – Я тро-трогал?
      – А кто же его отполовинил, Пушкин, что ли?
      – Не брал я вашего хлеба. Спроси вот у Сталина. Брал я или нет?! – обратился Лешка к стене, где висел портрет.
      Бабка замешкалась, не зная, то ли смеяться, то ли сердиться.
      – Видел, умняк какой выискался! – вскипел дед. – Оголец сопливый, нашел с кого спрос учинять. Цыц, щеня, и чтоб я больше не слышал этого.
     Парнишка потупился. Бабка, прекратив допросы, захлопотала у печки.

                ***

      Вскоре похлебка была готова. Дед коряжистыми руками делил на три части крохотную пайку, делил так тщательно, словно решал сложную задачу, при этом одно веко  у него дергалось. Запах пригоревшей постной похлебки и хлеба разбудил у парнишки аппетит, и он несдержанно потянулся к предназначенной ему доле.
      – Не трошь, поганец! – старик плашмя щелкнул ножом по Лешкиным пальцам.
      – Руки выполощи сперва, а потом уж за хлеб!
      – Ты сам поганый! – скривился от боли внук.
      Дед хотел, было топнуть ногой, да отстегать паршивца ремнем, но тут же унялся, не стал выказывать свою слабость, еще этого только не хватало, чтобы он распинался, да из себя выходил перед этим птенцом желторотым. Слишком велика ему честь.
      Отзавтракали. Старик и старуха, всяк сам по себе молча погрузились в работу, до Лешки вроде им и дела нет, живи, как сам знаешь. Старуха – по вязанию, старик – по сапожному делу. Режет он подметки, молотком постукивает, шилом колет да колет. А дратву начнет гудронить, та тоненько заподпевает разгулявшимся рукам деда, едкий дух на всю избу источает. Лешка смотрит на деда из-под лобья. Лешим, страшилищем он ему чудится, корягой лесной, не имеющей сердца.
      Зато вдоволь нахохотался бесенёнок над дедом, когда тот под вечер, собираясь за хлебом, стал надевать валенок, а там писк живьем. Дед выдернул ногу из валенка: «Что за зверь там завелся»? – Тужится в догадках он. А из опрокинутого валенка хватила мышь и стремглав ушла в щель. А старый ее впопыхах не заметил, проморгал, крутит валенок, глаза таращит и сам себе:
       – Ядрени-фени, нешто дурман в башке?
       Особенно обижался Лешка на черную круглую тарелку, висящую над столом. Он уж было приноравливался тайком вытряхнуть оттуда болтливого мужиченку, но, кроме железок ничего там не обнаружил. Черт такой, куда-же он прячется? Доберется до него все равно Лешка, ох уж и задаст он ему трепки. Сколько он от этого мужиченки уж натерпелся, маленький такой, а горластый. Как начнет молотить – конца краю нету. Лешку вроде в самую пору резвость возьмет, скакуном заходит, босы пятки его так и забрасывает, а ему говорят: «Цыц, а ну уймись», – истуканом принуждают сидеть , что самая для него пытка. На улицу нельзя, стужь такая стоит, что в миг головешкой будешь, а теплой одежёнки – «шишь на постном масле». Вот и приходится сидеть, сносить этого черта, а стоит шумнуть, коршуном набрасывается на него дед.
     С тех пор, как получили старики похоронную на сына, Лешкиного дядю, который так же как и его отец, погиб на войне, они стали неразговорчивы. Не узнает в них Лешка своих стариков. Только раскроет эта трещетка рот, льнут они к этой тарелке, как мухи на мед.

                ***

       Старики вроде уже давно друг другу выговорились и надоели, а стоит одному уйти куда-либо, скучают друг по другу. Вот и сейчас измозолилась бабка, дерет глаза в оконце, в щелочку с краю незамерзшую, не идет ли дед. И знает, что некуда ему деться, у него одна дорога – магазин да дом, а душа все ж не на месте.
      Лешка уже забыл обиду. Его горечь перешла в желание видеть деда с хлебом. И с этим желанием, он прикурнул за столом под мерное побрякивание бабкиных спиц. Очнулся он, когда дед уже был дома. На столе лежала свежая пайка хлеба. С мороза хлеб колдовал Лешку, не отрывая глаз от хлеба, он давился слюной. Но грех отвела вовремя бабка. Пряча хлеб в таинственный сундучок, она ворковала.
      – Севодню мы норму съели. Эта норма завтрашня. Не распаляй себя, Леша. Располагайся, давай, лучше ко сну. Скоре будет утро. Скоро будет хлебушек.
      Свет зимний скоротечный. Не успеет ночь растаять, как день тухнет лучиною. Старики укладываются рано. Лежит Лешка на полатях, хлопает глазами в темноте, а ветер в трубе воет, сердце его ворошит, да мысли в небогатой голове роет. Вдруг мать встает в глазах, где-то в неведомом городе. Начнет Лешка говорить с ней, а она исчезает. Тут дед своими ночными криками спугнет Лешку, и опять тишина, только метель за стенами плачет. За последнее время часто стал ночами кричать дед: то ли от помятых боков в давке за хлебом, то ли от переживаний каких…
      Мысль одна сменяет другую.
      – Как же так? Кто мог хлеб брать – томил себя вопросами мальчишка,– не мог же он сам по себе съесться? 
      Как вдруг видит, открылась у сундучка крышка, оттуда высунулась бесёнком пайка хлеба и прямо к Лешке на полати взлетела: «Ешь меня, Алексей, ешь!» – упорно напрашивается она. Лешка толкает её в рот и ест, толкает и ест. Съев, он легко оттолкнулся от полатей и полетел. Полетел, купаясь в теплом, наполненном солнечным светом, воздухе. Летит над домами, над людьми. Люди диву даются, и видит он соседскую ребятню, они бегут за ним, что-то наперебой кричат, достать его хотят, а он для них недосягаем. Он свободно парит  и  гордо озирает их сверху. Долго он летал над посёлком, над проводами, наслаждаясь полётом. Но вот он увидел бабку с дедом. Дед ему кулаком грозит снизу, а бабка, задрав голову, голосит:  «Вон он воришка, намялся  хлеба и порхает». И Лёшка  как подбитый, камнем полетел вниз. Вот, вот он вдребезги разобьётся о землю. Ему стало страшно, он закричал и проснулся.
      Проснувшись, он увидел мать, сидящую со стариками за столом. Они смотрели на него. Не спеша, Лёшка слез с полатей и тихо подошёл к матери.  Мать обняла сына, и загрубевшие её пальцы долго ворошили ему волосы. 
        – Мам, ты насовсем? – Вымолвил, глотая подступившую к горлу спазму,  Лёшка.
        Мать вздохнула:
       – Ой, сынок, нет, на денёк вот вырвалась, соскучилась я о вас, да на тебя посмотрю, – она закрутила Лёшкиной головой, заглядывая в уши.
       – Батюшки, в ушах-то что творится у тебя, Лёшка! Свиньи что ли там ночевали?
      А  Лёшка своё
      – Мам, ты не езди никуда больше, живи с нами.
      – Сынок, а кто на фронт работать будет?  Вот как победим фашиста, тогда и вместе жить будем.
      Тут своим певучим голосом врезалась бабка:
      – Знаешь, мать, а у нас с сыном  твоим скандал получился. Понапрасну на него понесла. Уходит, видать, время наше. Всё. Глаза уже не те стали,  Видимо, жильцы мы уже так себе. Перед твоим приездом, тем утром мне показалось – хлеб братый. Кто, думаю, кроме Лёшки, сбедовничает? Хоть и грешно так думать, но, опять же  думаю, голодный он, а у голода разума нет.  Я в допросы. А он как перед богом, Сталиным клянётся. Не брал, говорит, спроси у Сталина. И смех, и грех. А после я как следует пригляделась – прав он  Лёшка. Срез-то старый, чёрственький.
      От матери пахло заводом, едкой копотью, а главное родной матерью, и  Лёшка, как проголодавшийся щенок, хватал этот запах.
      Потом старики и мать разговаривали про войну и что Гитлеру скоро конец. Вспомнили погибших отца и дядю Ивана. Говорили о том, что в этом году пора Лёшке в школу.
      А Лёшка, довольный и счастливый, съев материн гостинец – привезенный для него кусочек сахара, грезил, что скоро они заживут вместе, и мать он будет видеть каждый день.


Рецензии