Павел II Пригоршня власти Часть 15

XV

Лежа в кибитке, мысли мои обращены были в неизмеримость мира.
Александр Радищев. Путешествие из Петербурга в Москву.

Софья несколько месяцев кряду грезила наяву, и наконец погрузилась в настоящий сон, в котором сновидений нет. Можно ли назвать подобный сон летаргией – зависит от врача и, разумеется, от точки зрения. В частности – от юридической позиции. И от того, кстати, будет ли за спящим уход. А он весьма дорогой, если не знаете.
По королевским меркам русские цари давно числились близкой родней датской династии Глюксбургов: последний русский царь, законный или нет, был внуком датского короля. Его мать так и вовсе была родной сестрой короля Фредерика, чей сын Кристиан, двоюродный брат русского царя, без удовольствия, но принял тетку у себя в доме в двадцатых. Получалось так, что любая Романова, будь она хоть Софья, хоть Матрена, оказывалась родней престарелому Кнуду VII Глюксбургу А такому ли престарелому? Всего лишь немного за восемьдесят было нынче королю. К тому же родовая вилла Марии Федоровны в десятке километров от Копенгагена, дворец Ведере, пустовала. Король посчитал на пальцах и решил: ну, сколько она проспит? Десять лет? Ну двадцать? Откажется он родственнице помочь, так только тем и войдет в историю. Король Кристиан только тем вошел, что попросил тетку на вилле не жечь электричество попусту. Король Кнуд по себе такой памяти оставить не хотел.
Принцесса Софья, как ее теперь стали называть, в стране Андерсена угодила прямиком в Спящие Красавицы, – что вызвало к ней определенные симпатии. Ее хирургически чистые комнаты в Ведере открыто называли «гробом хрустальным», притом напоминали эти слова не столько о том, что мертвому в гробе спать полагается, сколько о том, что юная Спящая Красавица, глядишь, проснется как целая русская императрица. Медиков король ей обеспечил, деньги на счет Ведере поступали регулярно, – да и много ли нужно их тому, кто в летаргии даже снов не видит? Постепенно о Софье забыли все, кроме тех, кто своим рабочим местом отвечал за ее царское здоровье. Последнее стало причиной того, что медики, за ней ухаживавшие, следили, чтобы она, пронеси Господи, не проснулась – сперва детей вырастить надо, потом внуков поднять, а там уж, так и быть, пусть просыпается.
Злые языки говорили, что не зря к Софье никого не допускают: боятся, что гость ее облобызает, и пиши пропало королевство Датское. Сын короля, которого никто не звал иначе, как его королевское высочество подкаблучник, собирался в обозримом будущем превратиться в короля Олафа IV, едва ли мог вообще обзавестись потомством по ряду причин, из которых главной была нелюбовь его супруги Гертруды к мужскому полу, и менее значительной – любовь к тому же полу самого принца. В такой противоречивой ситуации проще было оставить судьбу виллы Ведере «как есть»,
Как почти все, кто застигнут летаргическим сном, Софья не старела, сердце ее делало удар в минуту, а дышала она еще реже. Здесь, в Ведере, древние боги Роделанда подступиться к ней не могли, но хватало тех призраков, которых вилла притягивала. Они не могли пробиться к ее душе, но топтались вокруг, словно филеры тридцать третьего отделения.
 Сны, которых она не видела, поместили ее в своеобразный хрустальный донжон – притом определенно бандитский, как все донжоны пиратских прибежищ вроде Карстенбурга и, что греха таить, Екатеринбурга. Она не видала в натуре восьмидесятиметровый собор «Иоанн Златоуст» на Магистрацкой, нынче, поди, все еще Малышева, его взорвали лет за пятнадцать до ее рождения, но, если взять какой-нибудь из донжонов на Луаре, да вытянуть вверх как «Златоуста», да поставить на Роделанд, да чтобы все было хрустальное, врачи по струночке, а посреди Софья под искусственным питанием – вот это бы все точно так и было, как если бы она видела сны о том, что творится вокруг. А что она давно в Копенгагене, что улица Малышева опять Магистрацкая, что собор уже отстроили, что давно Роделанд никто не зовет иначе, как остров Буян, – так то одна видимость.
Хрустальные дворцы архитектура сна гармонично пристраивает к воздушным замкам, а ведь именно их понастроила в последний год бодрствования царевна Софья. Впрочем, куколке, собирающейся превратиться в имаго, осуждать ли гусеницу за мечты? Когда Универсум, – если не называть эту сущность неудобным для произнесения именем, – требует платы за то, чтобы гусеница стала ослепительно красивым Князем Тьмы, самое малое, чего он сделает, это превратит ее в куколку, в Спящую Красавицу, и скажи еще спасибо, что не в Царевну Лягушку, тем более хотя бы не в Русалочку, а последнее особенно опасно, если тебя понесло в метаморфозы на датской земле.
Предикторы не заглядывают в будущее на столетия. Что понял бы молодой предиктор Тиресий в рутинной для нашего времени операции по перемене пола? Что разобрала бы в раскопках Шлимана Кассандра? Чему удивился бы древний грек Эпименид, предсказавший изгнание чумы из Афин, узнав об антибиотиках и современных средствах дезинтоксикации организма? Кстати, как раз Эпимениду однажды вздремнулось в пещере. Проснулся и вышел он из нее через полвека. Конечно, «одряхлел он во столько дней, сколько проспал лет», как пишет о том старый сплетник Диоген Лаэртский. Может, и правда: в пещере лежал, без ухода, змеи, поди, об него согревались, короче никакой гигиены, уж точно никакого хрустального дворца и внутривенного питания. Уход нужен, уход, падренька, и все будет путем.
Обычно предиктор заглядывает в будущее до ближайшего кризиса, это самое большее лет двадцать, ну, немного дальше, – а что там потом, так не лучше ли решать проблемы по мере их поступления? Если ясно, что в ближайшие двадцать лет никакие спящие не проснутся и своим вторжением в мир его не возмутят – нечего пока о них тревожиться. Голландскому шахматисту в Штатах нынче свое настоящее впервые было куда интересней любого чужого будущего. Южноафриканский любитель отливного серфинга то ли катался в отливе на Мышегорьевском пляже под Кейптауном, то ли курил какой-то слабый наркотик, и заметных признаков жизни не подавал. Татарская пророчица, как обычно, была себе на уме. Заглядывать в будущее на тридцать лет? Хватит и тех неприятностей, что сегодня есть.
Но если древние боги острова Буяна и его призраки от камней донжона оторваться не могли, то сущности более подвижные, вроде призрака датского адмирала и старого голландского художника, иной раз к ложу царевны приходили. Призракам, в отличие от предсказателей, привычно ожидать столетиями, что они заинтересуют кого-то, и еще дольше приходится ждать, что появится кто-то, кому интересны они. Адмирал, уставший от призывов тех, кому сам был задаром не нужен, но требовались его хорошо притопленные миллионы флоринов, от людской жадности устал. В земной жизни только и выпало ему удачи, что попасть в добрый час на прием к вкусно подпившему русскому царю, получить от него фартовую филькину грамоту на балтийское каперство да полгода с успехом поработать по основной профессии. Его «Веселая невеста» по сей день лежала на дне морском между Борнхольмом и Буяном, про нее фильмы снимались, до призрачных ли кинофильмов было призраку? Даже заинтересуйся он таковыми, никогда не смог бы он совместить того скомороха с экрана, с собою, настоящим пиратом. К тому после долгих лет заключения адмиралу в замке Галль вырезали язык, а потом удавили. Теперь скучал он в медленных коридорах столетий, появление русской царевны в его замке на Роделанде было каким-никаким, а событием. Говорить он с ней он все равно не мог, хотя русский и понимал. Но даже не спи она – все равно говорить бы с ней оказалось не о чем, так что адмирал всего лишь коротал века возле спящей красавицы. Ему шел пятый век, а в таком возрасте адмиралам любые женщины кажутся красавицами.
Для старого голландского мастера станковой живописи царевна была интересна с другой стороны: она являла собою натюрморт в прямом смысле этого слова: stilleven, извините за выражение, очень тихая жизнь, zeer rustig leven. Призрачному художнику торопиться некуда, он готов писать свои призрачные картины десятилетиями, но едва ли захочет рисовать что-то живое: для мертвого это слишком мимолетно. К тому же выстроенный грезами Софьи воздушный замок был пока что пуст, его галереи прекрасно подходили для развески произведений старой голландской живописи. Ондеркант ван Дромен хорошо знал, что изображено на изнанке любого сна. Готовя еще в земные годы имприматуру для своих холстов из свинцовых белил, муки и масла, мысленно уже приступая к рисунку, он примеривал на нее багет, а все вместе так же мысленно размешал в проеме меж дверьми или над одной из них. Он не любил оловянную посуду Виллема Хеды, еще меньше волновали его устрицы Питера Класа, в этом смысле он был архаистом: устрицы и крабы протухнут, жалкий сплав олова, свинца и сурьмы – «пьютер» – сгинет в оловянной чуме, но вещи, изначально лишенные плоти – увековеченные лепестки тюльпанов и локоны спящих красавиц, их ничто на незримых холстах не тронет: они само по себе существуют вне времени. Он умел многие годы дожидаться цветения редкого цветка, и написать его за одну ночь, пока тот не увял, то же относилось и к женщинам. Роскошь Брейгеля Бархатного, которого не зря считал старшим братом Рубенс, вот это было по нему. В смысле стиля художник был скорее фламандцем, но во времена его земной жизни не так уж была между этими народами велика разница.
Он любил писать одновременно по две картины, поэтому выбранный им для наполнения живописью воздушный замок всегда строился из двойных галерей, где один путь вел в глубину женской души, второй – в глубину мужской. Нередко он изображал на картинах другие картины, притом уже по две на каждом холсте внутри изображения, а на тех картины множились вновь, и лишь на самом дне последних виделись горизонтальные спящие женщины в окружении цветов и хрусталя. Иной раз, впрочем, фигура могла быть и мужской. Художник знал, что обратной стороны нет у того, у чего нет лицевой, значит, если явилась в мир некая Великая Спящая, то нет сомнения, что где-то в мир явился и Великий Спящий, и однажды оба проснутся, притом скорее всего одновременно.
Лишь в самые грозовые ночи проносился над виллой в грозе и мраке король Вальдемар Аттердаг со своей Дикой Охотой, но единожды поняв, что не так уж глупа эта царевна и с ним в темный чулан не побежит, лишь бросал на Ведере огненный взор, да и пропадал за горизонтом. Из числа же смертных Софью посещали только медики, но с годами и они меняли живое состояние на призрачное, заступали здесь на незримую вахту, а на зримой оставались их дети и внуки. У новых поколений заботы были те же, что и у прежних, – детей вырастить, внуков поднять, словом, будить Софью никто не спешил. А король Олаф IV и вовсе не тем был озабочен: вопрос легализации однополых браков в королевстве датском был важней любых русских царевен.
Другому спящему, самозваному губернатору острова Буяна, экс-проктологу ижорской национальности, повезло гораздо меньше. Принять его на хранение король Кнуд отказался: формально тот оставался советским гражданином, а значит – подданным русского царя, коль скоро в России опять есть царь. Губернатора проверили на предмет «дышит или нет», оказалось, что раз в две минуты все же дышит, значит, юридически не покойник, а дальше пусть с ним его хозяин разбирается. Морейно отвезли в Петербург, сдали с рук на руки и о нем забыли. Светлейший князь Электросильный в делах Роделанда, он же Буян, понимал даже меньше, чем в своей липовой родословной. Головной боли с угнанным крейсером ему хватало, а к тому же мысли его были все время заняты транзитной переброской через таможню в Выборге все новых и новых вагонов ароматической детской присыпки. Бандитская «крыша» в Брусничном поселке была как раз ижорской, ижорец Морейно для тех краев был «местным», ингерманландцем, иди там знай, какие у него связи: проснется, приведет их в действие, придется делиться, а вот этого Электросильный не хотел ни в коем случае. Девать Спящего было некуда. Впрочем, в России всегда есть возможность перевесить головную боль на столицу. Теперь это была Москва, вот пусть она и разбирается.
Йорис Арвович Морейно и впрямь был ижорцем, и впрямь неплохо пожил в самозваных губернаторах острова Буяна, однако счастья ему это не принесло, он тоже от обиды впал в летаргию. Только вот не было среди его родственников особ королевских домов, принцев крови, глав международных корпораций, арабских шейхов и генеральных секретарей, даже сенаторов или членов конгресса не было, даже, прости Господи, ни одного капитана дальнего плавания и уж тем более ни одного бандита, курирующего поставки ароматическим присыпок через выборгскую таможню. И это было для него исключительно плохо, ибо лишало его права на личный дворец, королевский уход и все прочее, что обломилось его напарнице по летаргическому сну волю их величества короля Кнуда VII, когда тот низложил все-таки узаконившего однополую страсть.
Спасти Йориса его могло лишь то, что в итоге и спасло: гражданская профессия. Согласно ее специфике, открыты были ему многие тайны российского общества, которые предпочтительно было не разглашать, но одновременно и забыть о коих нельзя. Геморрой – болезнь неприятная, запущенный геморрой – еще хуже, а прочие болезни, в тех мрачных местах приключающиеся, лучше вовсе не перечислять, нечего людей пугать и в соблазн вводить. Может быть, современные банкиры и не наживали «орден в петлицу» (опасно), но все поголовно имели «геморрой в поясницу» (поди минуй). И не одни банкиры. С той же хворью жили генералы, во времена врачебной практики Морейно бывшие полковниками. Геморрой куда демократичней, чем господа демократы на трибунах – ему подвержены и пламенные борцы с демократией. Даже перечислять не хочется всех тех, кто ему подвержен. Он и есть главный на земле демократ.
Если в Дании прикидывали: сколько проспит «спящая красавица»: год или десять, то в Москве прикинули: ну, месяц, ну, полгода? – и отправили спать к Бурденко, потому как некогда он работал именно там, в чехарде же всемирно-исторических событий России уволить его оттуда забыли, поскольку пациент был секретный, его старались лечить без шума, и вот тут судьба его наконец-то стала напоминать судьбу Софьи: те, кто хранил его сон, вспомнили, что сперва надо детей вырастить, потом внуков поднять, а там уж так и быть, захочет, пусть просыпается, а нет, так не надо...
Национальность спящего между тем брала свое. Поскольку клинической чистотой виллы Ведере его палата никак не блистала, в дальнем потолочном углу плел паутину паук по имени Евстратий Хитин, и ворчал о том, что никто не спешит принести ему в жертву выпавшие зубы больного. Между тем никто не был виноват: зубы не выпадали. Морейно случайно лежал ногами на юг, и спящая душа, как сердцевина сосен его родины, смещаясь к югу, дремала у него в пятках. Под койкой больного прижился некий его национальный дух воровства с непроизносимым именем. Со стороны могло показаться, что толку от него никакого, но лишь на первый взгляд. Заботясь о сохранности своего обиталища он, с трудом разбираясь в произносимых врачами названиях лекарств, воровал их по всей больнице и притаскивал в палату Морейно, в итоге медики и впрямь могли думать о том, как им лучше детей вырастить и внуков поднять.
Если Софью иной раз удостаивал взгляда буйный король Вальдемар, то к Йорису приходил некто совсем несусветный, в полтора человеческих роста, то ли в шкуре медведя, то ли сам по себе шерстистый, ослепительно белый и оттого плохо видимый на фоне белых стен, такого в России и в мифах нет. Это был Большой Человек Тундры, дух неизвестно чей и неизвестно чего желающий. Из того, что по жизни Йорис был человек скорей хороший, мечтательный, только бестолочь, поэт, звездочет и вот почему-то проктолог, можно было заключить лишь то, что в таком букете нечего и пытаться что-то понять. Как и в случае с духом воровства, вреда от него не было, а может, и польза какая была, просто никто не понимал, какая.
Тем временем берега Роделанда все так же были тревожимы ветрами и течениями Балтики. Древние граниты и песчаники противостояли эрозии, насколько могли, но даже гранит за тысячелетия превращается в пыльную бурю, если грызут его ветра и волны, будто комсомольцы – гранит науки.
Течения мало что выносили на эти берега. Давно истлел китель капитана Владимира Глазенапа, чей «Архимед» потонул в двух шагах от острова, сильно помогши брату прапрадеда нынешнего императора проиграть Икарийскую войну, да и сам «Архимед» валялся где-то на илистом дне, не скрывая в трюмах ничего, кроме ущемленного достоинства российской державы. Проржавели и перестали угрожать народам цистерны с биологическим оружием третьего рейха, брошенные тут в сорок пятом году, и почти никого не поразил возбудитель роделандского миозита, слабенького гибрида простуды и дизентерии. Глинистое дно Балтики, в отличие от поверхности – место мертвое, впадины на нем полны сероводорода, камбала не пожирует. К востоку от Дании в воде нет моллюсков-древоточцев, которые в соленой Атлантике съели бы дерево за десятилетие. Корабли и лодки спали бы тут веками, не тревожь их самые страшные бури и самые глупые ныряльщики; этих, правда, всегда хватало.
Море переступало урез воды и рвалось в дюны, заваливая их в бурю грудами «адамовой кости» – окаменевшего в глубинах корабельного теса. Иной раз оно выносило и что-то цельное, не разрушенное. Например – большие засмоленные бочки. Иной раз подобными предметами заваливало весь штранд, но лишь до следующей бури, уносившей эти сомнительные дары все в те же руки богов моря, Ньёрда и Ахто. Сомнительный славянский бог моря Переплут тоже норовил урвать свою долю мимо скандинавских и финских перепонок, но у него это получалось редко и неубедительно.
Между тем легко унести назад в море лишь бочку разбитую, не о них сейчас речь. Довольно тяжела сорокаведерная дубовая бочка, в каких Россия чаще всего солит капусту и огурцы, а Балтика – кильку, салаку, даже дорогой немецкий деликатес – угря. Понятно, что и то и другое достается крестьянину и рыбаку кровью и потом, то есть на юридическом языке – задаром. Так что, если по морю плывет бочка, и владелец не сидит на ней верхом – всё, бери, она твоя, хоть капуста в ней, хоть копченый лосось, хоть принц Гвидон. Тут – чистая лотерея.
Засмоленная бочка может плавать долго. Иной раз буря может выбросить на берег и не одну такую бочку, а несколько. Ну, не тридцать три, конечно... а, впрочем, почему не тридцать три? Даже бог Переплут их не стал бы считать, сказал бы – «Все мои».
После очередной зимней бури гений места Роделанда, древний славянский бог Витой Сват обозрел бочки, вынесенные волнами на восточный берег, и сказал в сердце своем то же самое. Богиня Порнуха, в которую воплотился нынче Перун, не смогла ему противиться, тогда бог поплевал на божественные свои сосновые ладони, и открыл первую бочку.
Напрасно бог рассчитывал на даровую закуску. Из бочки вывалился кряжистый мужик в сопревшей плащ-палатке, то ли плащ-епанче, фасона не понять, с бородой по пояс, нимало не похожий на принца Гвидона, про которого Витой Сват, впрочем, даже и не слыхал. Мужик долго сопел, источал тяжелый дух, наконец, не вставая с песка завернулся в плащ-палатку и опустил капюшон. Свое спасение из бочки он определенно как сенсацию не воспринял. Бог был тертый калач, тоже удивляться не привык ничему, опять поплевал на сосновые ладони и открыл вторую бочку. Третью. Десятую. Нечего и говорить, что в каждое было одно и то же: грязный, бородатый мужик в плащ-палатке.
Бог потерял к ним интерес, удалился на жалкое капище, проткнутое палкой ветрогенератора, обиженно заснул. Порнуха на другом берегу хотела что-то съязвить, но слушать ее было некому, тогда она тоже заснула, обхватив ветрогенераторную опору. Мужики надолго замерли, потом, не вставая, начали сползаться в одну группу. Длилось это довольно долго, к полудню на берегу лежала, шевелясь и пульсируя, единая масса плащ-палаток, из которой то там, то здесь торчали черные с проседью грязные бороды: казалось, мелкие и грязные капли ртути хотятся слиться в одну большую, такую же грязную, черную с проседью. Когда скупое солнце все же взобралось на верхи сосен, стало понятно, что сидит на песке острова Буяна не отряд в тридцать три богатыря, а один-единственный богатырь, только здоровенный и грязный как все тридцать три.
Понятно, что и ту бочку, что была сброшена осенью с донжона, море утаить не могло, к моменту высшего прилива, что Балтике и аршина не достигает, ее вынесло в дюны, почти туда же, куда и упала она, поскольку по определению не тонет ни в море, ни в реке, ни в проруби, ни в колодце то, чему тонуть на роду не написано. Услуги жадных древнеславянских богов уже не требовались, вскрыть бочку успешно сумел сползшийся из трех десятков бочек множественный оборотень Иероним Крюков, крепостной графа Щенкова, ста восьмидесяти семи лет, уроженец села Брусничные Поляны Старогрешенского уезда Брянской губернии, герой битвы под Салтановкой, где в составе 7-го пехотного корпуса ген. Раевского, в количестве шестидесяти штыков проявил чудеса героизма, отражая наступление армии Наполеона. Позднее был ранен в шестьдесят левых рук, восстановил здоровье, перешел на службу в шестое отделение специального формирования оборотней его императорского величества и в числе первых вступил в прежнем количестве в Париж.
По народной легенде, именно в Салтановке некогда правил широко известный Салтан, предпринявший ряд ошибочных действий, в результате которых на Роделанде был воздвигнут замок Карстенбург, временная резиденция князя-царевича Гвидо, позднее – губернатора Йориса Морейно. Поэтому интерес Буяну у оборотня Иеронима, за истекшие десятилетия, увы, утратившего значительную часть своей живой массы, был совершенно понятен.
Из особенно тяжелой, последней бочки, столько времени битой волнами и так долго вбиравшей звездное сияние, ногой выбив дно, тяжко выступил давешний гость Ксенофонта, черный ересиарх Маркел. Всякий, кто знаком с законами плавания дубовых бочек, знает, что они редко разбиваются и почти никогда не тонут, если в них загружены живой массой гл;вы русских еретических учений и верные их последователи, множественные оборотни. Шутки шутками, но не сгоревшие в огне и не потонувшие в морской пучине вероучитель и его паства собрались на берегу острова Буяна, не под дубом, правда, а между сосен, но у разных народов и легенды разные.
Маркел был мрачен.
– Преклонил нас проклятый Прокл. Приключил проклятию приклееному.
Пантелей лишь опустил голову.
– Не послухал чернолицый, не извел ворога. И казак не послухал! А ведь навел бы кто синекожину! Порфирию! Трясучку! И не ведать бы нам муки сея, капкара амчюк кичи! глупцы суть, глупцы. Своей пользы не видят, все всегда сам делай. – Маркел задрал бороду к небу и заговорил относительно понятным языком. – Ничего, и буянска земля обидна всем. Не вышло сейчас, потом выйдет. В девятом кругу терпят, потерпим в десятом.
Старик неожиданно легко отряхнулся и зашагал в дюны, оборотень с трудом поспешал за ним. Потеряв половину себя, он все еще пребывал в растерянности, испытывая фантомные боли во всем том себе, которого Балтика не вернула. Подсознанием он понимал, что где-то осколки его тела и души где-то живы еще, но не мог дотянуться до них. Даже по меркам оборотня он был долгожителем; очень редкие среди них множественные особи всегда умирают медленно и порознь, но основное тело Пантелея не желало мириться ни с какой смертью.
Старик спускался во все более тесную лощину, дорога вела все ниже, наконец, перешла в стертые ступени, уходившие в полную тьму. Маркел поискал за камнем, вытащил длинный факел, выдохнул на него язык пламени. Факел послушно затлел, но света дал немного. Не оборачиваясь, ересиарх зашагал по ступеням, полностью игнорируя наличие паствы за спиной – то ли он был уверен в верности Иеронима, то ли было ему на паству плевать. Достав из кармана что-то маленькое, будто монету или две, он забормотал полную несусветину:
– Вот – флорентийский золотой дукат, бьюсь об заклад – украден из музея прислужницей, огромной, вдовой бабой: орала, будто на болоте выпь, весь день меня на сквозняке держала, но никуда не шла. А я мастак, и шит не лыком: я немедля понял, что долг супруга – у нее в заначке, и в Пьомби не торопится она. А рядом что? Цехин такой тяжелый, и где его спроворить мог Панург? Небось, в наперстки выиграл, иль просто сменял на алебарду у жида?..
Историю про вдову слушал Иероним не менее как в тысячный раз. В длинном пути, – а Маркел был даже старше Иеронима, – довелось вероучителю побывать где-то в Сибири настоящим богачом, понятно, когда он еще посох железный не взял и не пошел пасти народы. Но чем-то история про дотошную вдову-должницу старика задела. Пришла к нему бедная вдова, попросила в долг, ясно, что без возврата, тысячу рублев. Богач тогда дурачиться любил, и сказал старухе: мол, крупных нет, а возьмешь ли, матушка, мелкими? По копейке, только такие есть. Вдова, дура не будь, сразу и согласилась. Провели ее в особый покой, мешок дали: считай. У нее же свой интерес, тяжелых сибирских монет столбик соберет в десять монеток, вот и гривенничек, им если по темечку, – дитё зашибить можно, – в мешочек отправляет. Десять гривенничков – целковый, а старухе хоть бы хны. Десять столбиков – десять целковых, не видно конца. Вечереет.
Долго ходил Маркел по коридору, в горницу с медной монетой заглядывал. Уж и день кончался, а вдова все никак вторую сотню не сочтет. Ясно, что к утру не управится. Село ему в печенках. Зашел он к вдове, и говорит: матушка, хорошая ты женщина. А только вот не согласишься ли ты у меня тысячу червонцами взять?.. Вдова губы сложила бантиком эдак милостиво, ему и говорит: мол, согласна и на червонцы. Маркел, говорили, в тот вечер целиком орленый штоф скушал на радостях. Ну, а про вдову дальше известно – обедняла. Да и Маркел из богачей вышел, и стал долги требовать со всех.
Вот о том о самом и был его монолог, и тени от факела плясали на своде, Иероним плелся следом, даже не стараясь понять речи, отдававшиеся эхом в глубинах пещеры, и близок был конец пути.
Факел пещеру осветить не мог – разве что сажень-другую пола, во все стороны простиралась темнота. Не было света и со стороны входа. Однако Маркел продолжал идти в глубину, покуда не до дошагал до нескольких каменных плит, стоявших на боку, словно кто-то стал строить домик из костяшек домино, быстро соскучился и забаву бросил. Здесь Маркел сел на каменный пол, прислонился к плите спиной. Позвенел монетами – не иначе хотел убедиться, что дукат и цехин никто не отнял.
– Спим.
Маркел натянул на глаза капюшон плащ-палатки. То же самое медленно проделал за ним Пантелей, чувствуя, как тяжелеет тело, как слипаются глаза, как хотя бы к половине его измученного тела подступает спасительный отдых. Предпоследней мыслью его было – «Только бы выспаться». Последней – «Только бы проснуться».
О мыслях самого Маркела история так ничего и не узнала. В один год на белом свете появились трое Спящих, о которых никто не знал – когда они проснутся, и сделают ли это вообще. Так было в Копенгагене, на вилле Ведере, в идеальной чистоте, в Москве, в госпитале имени Бурденко, в чистоте несколько меньшей, и на острове Буяне, в пещере под замком Карстенбург, в такой вековой пыли и сырости, что даже вши в складках плащ-палаток завестись не рискнули бы.
То, что Маркел заснул не один – не так важно. Рядом с ним отдыхала лишь часть оборотня Иеронима. Какова оказалась судьба другой части – стало известно куда позже, но, как говорят в сказках, это уже совсем, совсем другая история, может быть, и не наша даже.
Однако же и год выдался. На Буяне жизнь шла своим чередом, про подземелья и вовсе никто десятилетиями не вспоминал: сокровищ нет, давно проверено. Даже крыс нет, даже летучих мышей, – а хоть бы и были, кому какое дело. Народ на острове жил простой. А простому народу что надо? Ну, понятно, детей вырастить, внуков поднять, а там, так и быть, судить-размышлять: когда Спящий проснется.
Зато в других краях было очень много чего. Над северо-западной Америкой стоял звон свадебных колоколов – что в Орегоне, что на Аляске. Не зря северозападно-американский писатель Джек Лондон от имени персонажа Мартина Идена высказал удивительно правильную мысль о том, что в конце каждого повествования непременно должны звонить свадебные колокола. Ведь и правда! Особенно если они звонят на самом деле, и тем, кто идет под венец расписываться, это в радость.
Но мало ли где что еще по поводу чего звонит?..
...На Зарядьевской-Москворецкой набережной деревенские бабы выбрали спуск к воде и наладились там белье полоскать. С тех пор, как повелел государь Павел Федорович Москве-реке стать чистой, она чистой стала, и вполне для этой нужды годилась. Однако ж хочешь, чтобы твой труд уважали – уважай и труд других. А это значит – не моги упустить мыло, и уж совсем не моги упустить швабру там, валек или веник, уплывут к Яузе и далее. Многое приключиться может, из истории знаем, как в двенадцатом веке упустила молодая боярыня веник в реку, он поплыл до самой Оки, а в Коломне его злые люди из воды возьми да вынь: так вот и узнали там военную тайну, что выше по речке крепость секретно построена и в ней молодая боярыня есть. Так что за стиркой полагалось прислеживать внимательно.
И где на страже семь нянек, там чем бы дитя не тешилось, а только после драки кулаками бы не махало.
То мыло от напряжения умственных сил упустят, то простыню от мечты про яйца, то, что уж совсем плохо, чистит баба форменный бронежилет, да и упустит его. И хуже всего, если в воду догонять полезет. Тогда лови ее в Коломне и ставь свечку, если хотя бы там поймаешь.
Именно такая беда приключилась однажды в конце лета – и с кем! С великой женщиной, с Настасьей-стравусихой! Дело, понятно, житейское: отстояла три смены на вахте, жарко на Варварской по летнему времени, спустилась бронежилет к воде простирнуть, не доглядела – и упустила. Только кинулась его спасать, а он хороший, не только бронебойный, но и водоплавающий, сальвадорский, кажется, жалко терять. Да только тут, как на грех, прошел катер его императорского величества синемундирной речной гвардии, волну высокую поднял. Понесло Настасью тем водоворотом, что твою скорлупку стравусиную.
И проплыла она, барахтаясь, мимо его императорского величества Котельнической набережной. Проплыла мимо Истинноправославной Державствующей Церкви Новоспасского монастыря. Проплыла мимо друга Российской империи народного художника России выдающегося иудея Марка Шагала набережной. Проплыла мимо древнего и прекрасного города Воскресенска. Проплыла мимо древнего и опасного города Коломны. Приплывши в Оку, поймала шуйцею небольшую стерлядь, съела сырою, не одобрила – та сивушным маслом отдавала. А Настасья все плыла – никто ее преступно не пытался догнать и вернуть, все только и делали, что яйца пересчитывали. И проплыла она мимо Нова-города Низовския земли. Проплыла мима града Казани. Проплыла мимо града Самары. Проплыла мимо града Сызрани. Проплыла мимо… Проплыла мимо… Проплыла мимо… Проплыла мимо... Стоп. Тут завертело ее и внесло в Волгодонский канал. Пронесло через шлюзы и, долго ли, коротко, вынесло в Азовское море. И проплыла она мимо Пантикапея. И проплыла она мимо берегов Босфора. Хватит, писать надоело, смотри, читатель, по карте сам.
...И однажды донеслось из Южной Африки сообщение, что там, прямо в бухте Уолфиш-Бей возле Кейптауна, выловили неизвестную женщину в бронеспасательном жилете на собольем меху, и говорила женщина человечьим голосом, по-русски. Женщину сперва представили президенту страны, тот в ней ничего интересного не нашел, потому как была она белая, а он черный и просидел в тюрьме двадцать семь лет. Потом показали ее второму человеку в государстве, предиктору Класу дю Тойту. Тот несколько раз обошел вокруг женщины, и отчетливо на общенепонятном окружающим русском языке сказал что-то приблизительно позже переведенное как «ну надо же, что за разнузданная имела место копуляция, золотая макрель дорада!», и попросил бабу все-таки снять бронежилет. Баба так одурела от плавания от Азовского моря через Черное, Эгейское, Средиземное и прочие, что просьбу исполнила. Потом они побеседовали в садике. А через день правительственное агентство новостей принесло сообщение, что отныне предиктор Клас дю Тойт – человек женатый. Привлеченная ветром и волнами в ЮАР Настасья-Стравусиха сменила вероисповедание; как некогда сам ее нынешний знаменитый супруг, перешла в лоно Реформированной Нидерландской Церкви, наиболее влиятельной в стране, и поменяла фамилию на дю Тойт. В общем, стала она мужняя жена. Первым ее и предиктора поздравили из Орегона супруги ван Леннеп, тоже проводившие медовый месяц у себя на вилле. В правительственных кругах и США, и ЮАР только диву давались: что это, или на предикторов сезон гнездования накатил, или как? Имелся слух, что где-то в России есть невыявленная женщина-предиктор, – может, она тоже замуж вышла? Предикторов не спросишь – они друг о друге без уж очень большой взятки ничего не сообщают, а деньги на такую взятку из которого гранта выписывать? Но и спрашивать было нечего: у Нинели хватало забот с малышом, хотя молоко у Тони пропадать не собиралось, бывший лагерный лепила Федор Кузьмич, обреченный триста лет ходить по Руси и грехи замаливать, следил, чтоб ни мастит, ни какая другая болячка молодой матери и будущему царю не угрожали. Словом, при помощи Дони, молодой девушки с лицом истой француженки и фигурой настоящей хохлушки, они вчетвером при малыше в своем тайном скиту как-то со всем справлялись, не было у них ни в чем никакого недостатка, никакой нужды, и мирские беды, и мир¬ские соблазны до их сокровенного убежища не достигали. Знал о них на всю Россию лишь один человек, но с него Нинель наперед взяла клятву пятнадцать лет, а лучше тридцать лет молчать про их скит, и он слово держал, – а держать было тем легче, что его, такого юного мальчика, никто пока всерьез не принимал.
А еще поздравления из города Новоархангельска прислали поздравления царь Иоаким и царица Екатерина.
...И другие официальные лица.
Звонили свадебные колокола на Аляске, в Орегоне, в Кейптауне.
Только в Москве они не звонили.
Такое было на свете время, какое часто бывает. Когда тот, кто не хотел спать, засыпал. Кто и умудрялся не заснуть, тот все равно клевал носом. Кто хотел проснуться – не мог. И кто и мог, так просыпался не вовремя.
Все в нашей жизни всегда не вовремя.
Вот тут бы и кончиться роману.
...А фигушки.


Рецензии