Удалённый корпус

…а человек он был странный. Янов никогда не мог описать словами, чем отличается от людей. Но разница была ощутимой. Казалось, самой природой ему дарована отрешённость от дел мирских, словно уже в час рождения Янов лёг в тихом месте, вроде кладовки (тёплой, даже уютной, но без дверей и без окон, с деревянным скрипучим полом), и стены этой кладовки служили ему укрытием, где он мог размышлять о вещах. Он принадлежал к людям, которые с детства навек очарованы неразрешимостью тайн жизни, и оттого никак не могут сделаться частью общества. Они слишком увлечены основами бытия, чтоб всерьёз относиться к фигурам социальной игры. К примеру, его никогда не прельщали шалости сверстников - иная тревога царапала детскую душу. Она влекла его куда-нибудь в парк или на реку, и он, застыв там под хмурым февральским небом, всецело вверялся дыханию мира: как воет вьюга, запутавшись в проводах; как скрипит снег под ногами прохожих; как тянет затхлым из подворотни…
Впервые это случилось на даче в Крыму промозглым осенним вечером. Родители, принимая гостей, устроили празднество на веранде – оттуда громкий слышался гомон. Янову шёл только пятый год: тепло одетый, вдали от всех бродил он позади дома без цели и выгоды… Ветер шумел в зелёном ещё саду; поскрипывала несмазанная качель; пылали мягким неярким светом развешанные на ветках гирлянды из красно-оранжевых бумажных фонариков; шептались поникшие травы; низкие облака сплошным синим саваном тянулись над взгорьями, и на душе было так томительно и тоскливо, что Янов проникся вдруг горестным чувством – чувством сердечной причастности к загадке вселенной. И в тот же миг волшебным заклятием легли на сердце тайные знаки нездешнего языка, отчего впал он в ступор и, потрясённый, глазел на светившиеся гирлянды, вслушивался в шумы далёкого моря, в близкий хохот гостей, всем своим существом отдаваясь тому, что спускалось с небес…
Тогда же его охватила идея коллекционировать подобные экзальтации. Ждать денно и нощно очередного чудесного откровения. Дома, на улице, в компании школьников, в тот суетный час, когда все обращаются к своим скучным делам, он отдалялся вдруг, затихал и, смежив веки, взывал к духам природы. И чем упорней он звал их, тем чаще и тем быстрее получал таинственные наития. Из этого следовало, что при умении концентрироваться, можно будить переживания самоохотно. С течением времени Янов обрёл способность откладывать переживания в память, игрою воображения  придавать им особый шарм, и ещё долго затем хранить полученные «снадобья» в погребе подсознания, по капле вкушая их, как пьют намоленный эликсир смертельно больные люди. В такие минуты как будто сам Бог прикасался к душе его, мол радуйся, пой и зови меня, ибо я – судья праведный, творец мира видимого и невидимого, любовь, явленная народам свыше. И до того чуден был сей странный шёпот, что никогда Янов не мог воспринять его в образах, но только сквозь смутное ощущение.
Чем старше он становился, тем глубже вскрывалась его особость. Окружающий мир воспринимал он как тайну - тайну, великую и прекрасную, но такую, которую принципиально нельзя было разгадать, и даже пытаться было грешно. Мир виделся ему заколдованным. Ему говорили, займись тем или этим, чтобы получить деньги и уважение, и за вполне обычными для окружающих действиями он видел иной, не практический смысл. Тогда он вдруг замирал, не в силах отделаться от своих интуиций, ибо тот смысл, который являлся в простых, казалось бы, ритуалах, всё обращал в уродство и серость, а значит - был преисполнен чистейшего зла.
Наверно, поэтому, когда пришло время искать себе место, он долго не мог понять, что его привлекает. Ему нравились все занятия сразу, и в то же самое время по-настоящему не нравилось ни одно из них. Взятые по отдельности, ремёсла мгновенно теряли священный свой ореол. В его глазах они выглядели способом заработать себе на кусок хлеба и потому обращали дар действия в банальную функцию утоления плотских потребностей, как будто всё необъятное богатство мира сводилось к физиологии. Он захотел было взять кисть художника, но очень скоро сообразил, что величайшие творенья искусства бессильны пред тайною бытия, потому что она двусоставна: она совмещает в себе нечто общее и глубоко личное одновременно. Он пошёл в храм, но там тоже всё было игрушечным.
Лишь к тридцати годам он стал явственно понимать, в чём превосходит других. В отличие от Янова, любившего дивную тайну мира, абсолютному большинству из окружавших его людей была ведома последняя и окончательная истина. Она была им нужна для того, чтоб иметь моральное право на отстаивание своих интересов в нескончаемой жизненной схватке друг с другом. Ведание истины дарило абсолютную и окончательную уверенность в своей правоте, а имея чувство заведомой правоты можно было решиться на что угодно. Но конечно ничья отдельная истина в действительности таковой никогда не являлась. Зачастую обладатели суррогатной истины даже не давали себе отчёта, что создали её себе сами и лишь с одной прагматической, глупою целью - для участия в социальной игре. Янов же, поскольку он не участвовал ни в каких играх, понимал, что истина не может зависеть от мирской суеты. Соответственно, то, что считалось у них за истину, было просто самообманом. Янов определил позицию большинства, как «разумную идиотию». В семинарии, в суде и борделе царила «разумная идиотия» социальной игры. Знание таких «истин» лишало окружающих личной свободы – свободы думать и выбирать, отбивало даже стремление к духовному поиску.
Чтоб самому не плутать мыслью на ложных тропах, Янов должен был заиметь карту.  Он приноровился проводить дни за тщательным изучением заблуждений, проповедуемых окружающими, и таким образом выявил 4 ментальных матрицы, которые подобно 4 цветным стёклышкам накладывались друг на друга, уродуя человеческие представления о вещах иногда до полного безобразия. Однажды во сне он разом узрил их: коверкающие истину, эти матрицы проникали на все уровни сознания человеческого существа - духовную, рассудочную, душевную и телесную.

1. Самая тонкая, и в то же время наиболее сложная матрица владела областью духа. Разглядеть это искажающее реальность стёклышко было очень непросто, поскольку в век господствующего материализма абсолютное большинство не могло и подумать о том, что они остаются духовными существами - настолько искажено и оболгано было высшее начало в людях. Янов назвал это стёклышко родительской парадигмой, потому что оно передавалось от родителей к детям и навек прикипало к глазам, управляя судьбой и смиряя желания. Редкому мудрецу удавалось вскрыть и отринуть родительскую парадигму. Это было также непросто, как и менять устоявшиеся физические законы с приходом новой научно-технической революции.               
Духовная матрица явила себя в таком виде: приснился Янову огромный грохочущий город, в котором никто из жителей не задумывался, каким образом организовано время и пространство вокруг, настолько естественно воспринималось ими одно и другое. То есть те базовые условия, пребывая в которых горожане работали, общались, устраивали свой быт, и которые, верилось, все обладали бесспорностью факта, при повышенной мере внимания вскрывали себя как ряд диспропорций в их строе и образе мысли.      
Вот также и мы в абсолютном большинстве случаев не способны взглянуть на окружающую действительность без шор, вне родительской парадигмы.
               
2. Иное стёклышко рангом пониже лежало в поле деятельности рассудка. Понять, что ты смотришь на мир искажённо в этом случае было уже полегче, но всё равно требовало крайне вдумчивого подхода. Эта матрица составлялась из всех тех предписаний, что накладывались на жителей города социальными обстоятельствами - роднёй, культурой, профессией, законами и т.д. К примеру, чтобы занять достойное место в своей социальной страте, жителю глухой рабочей окраины, необходимо было обладать весёлым и хитрым нравом, домовитостью и здравомыслием дуболома. Таким людям с трудом помещалось в голову, что эти качества почитаются за достоинства отнюдь не везде, а лишь отражают скудоумие среднего работяги, движимого букетиком диких нелепиц, именуемых ещё житейскою мудростью, тогда как обитателям академгородка занять лучшие места на социальной лестнице позволили бы совершенно иные качества. То же самое касалось ремёсел, вероисповедания и прочих сфер деятельности. Всякая специальная грань жизни искажала умозрительную способность по-своему.

3. Ещё одно извращающее истину стёклышко касалось душевной области человека. Это были страсти - то, чем жив человек. Страсти рождались на заре молодости. К примеру, один мог заиграться в манипуляции с психикой ближнего и, доводя своё увлеченье до страсти, так осмыслял реальность, что всё в ней начинало держаться на уважении и субординации. Другой безмерно любил деньги и уродовал истину так, что весь мир представал перед ним в виде огромного рынка, где люди только и заняты тем, что покупают да продают. Третий с нежного возраста служил мессы идолу секса и его скучный мирок строился как вместилище всех видов похотей. Словом, страстей было много…   
Начиналось обычно так: люди заимствовали себе в культуре или от знакомых некий туманный образ, затем переосмысляли его и начинали жить под диктовку этого образа. В конце концов, образ сглаживался, всё напускное, фиглярское исчезало, и  оставалась одна голая греховная страсть. Так, вчерашние авантюристы с течением времени превращались в измученных алкашей, а красавицы-сердцеедки, потеряв привлекательность, становились обыкновенными стервами.               
Осознать, что ты находишься во власти страстей, было довольно просто. По крайней мере, не в пример проще, чем разглядеть на себе оковы родительской парадигмы. 
               
4. Последняя же, самая простая и самая хорошо различимая из матриц лежала в области интересов тела. Это был спектр маленьких жизненных ситуаций, напрямую привязанных к заботам о шкурке, + сопутствующий набор хорошо известных мещанских хитростей да уловок, ежедневно используемых людьми для отъёма благ и ресурсов у ближнего. Каждый житель города беспрестанно врал, обманывал или крал и всё это ради тёпленького местечка, поддержания своего социального статуса, иль секундного удовольствия. Совершая подобные мерзости, человек и сам хорошо понимал, что идёт против истины, но не мог отказать соблазну развлечься в счёт чужого страданьица, ибо кто не относится к миру как к тайне, тот всегда одержим бесом плоти, а значит - обречён исполнять его приказания…
               
Так искажалась истина. Янов же созерцал её во всей ужасающей полноте (потому что оберегал тайну мира) и всякий раз в такие минуты впадал в особое состояние. Он вёл уединённую жизнь, без конца оглядываясь на тихий внутренний свет, и всё за что брался, хотел озарить этим светом. Потому ремесло, которое он избрал для себя, не сулило никаких перспектив в получении земных благ. Он знал, что личность человека возвеличивается большими свершениями - духовными и душевными, - а посему искал такие занятия, которые бы потребовали от него подвижничества и самопожертвования, самой светлой любви.
Тогда же открыл он, что должен молиться, хвалить божий замысел, петь песни: псалмы да акафисты - и как только понял, тотчас влез в работу. Он стал человеком, который в каждом будничном впечатлении старается узрить тайну, а вечером, уединившись, занимается духовною практикой, венчая период осознанности минувшего дня ритуалом художественной записи о том, что с ним приключалось. Как будто учился общению на трансцендентных наречиях.
Это не было писательством в известном смысле слова. Скорей это было духовною практикой по сцеживанию сметанки-тайны из ведёр однообразия, которыми щедро снабжает нас косная повседневность. Каждый вечер Яновым проводилось удивительное мистическое действо. Каждый вечер мир являлся ему в новых доселе невиданных образах, которые никогда нельзя было до конца распознать, но благодаря которым его сознание трансформировалось, менялось, пока, наконец, не становилось загадкой и для него самого. Каждый вечер осуществлялось маленькое сумасшествие.               
Сначала Янов только учился пребывать в этом принципиально неустойчивом, неизвестном пространстве, затем начал открывать его свойства и закономерности и с каждым разом проводил там всё больше и больше времени, готовясь переселиться в мир тайны уже навсегда. Так утекло десять лет… И вот пришёл день, в который он перестал понимать, где находится. Как если бы вдруг сбилась грань меж памятью да воображением, отчего одно стало встраиваться в другое. Сие было иерофанией: лучом света Софии во тьме.
В один из дней, когда круг терзавших его вопросов сделался осязаемым и он ежечасно взывал в молитвах о том, чтоб Господь открыл ему цель земного существования, Янов узнал… Все искажающие матрицы, что прежде держались в уме, в один миг сделались зримы. Свершилось кочевье души в пределы потустороннего, притом, что телесно он, как и прежде, был на земле. Глаза обратились зрачками к нутру, так что взамен чувственно схватываемых предметов, Янов обзавёлся духовным видением их сокровенных смыслов.
И мир и людей он стал понимать иначе… Вот в заоблачных далях будто выступил из тумана царственный пьедестал, на котором грохочет огромный жаккард. (Эмоции страха и восхищения тотчас же занозили сердце Янова!) Приводимый в движение чьею-то волей, челнок бегал из стороны в сторону; проворные иглы ткали материю никогда не замещающимся узором, и она падала вниз, претворяясь в тела или вещи. Материя тихо ложилась на души людей, отчего те становились слепыми, глухими да немощными: не чувствуя уз родства, они жили порознь, питаясь гордыней и завистью. Будучи в инобытийной реальности, Янов долго вначале пытался войти в контакт с окружением, но это всегда оборачивалось провалом. По вине гулко работающего жаккарда, его слова таяли, не достигнув чужого слуха, но главное - из-за очаровывающих узоров материи, производимой станком, люди действовали механически, как невольники: не желали  видеть, знать, думать самостоятельно. Они попросту не могли воспринять его слов.
Теперь, на работе (он получил работу на предприятии для слепых) Янов вечно молчал. Людей он видел насквозь, он видел их души, само нутро, и за любыми их шутками, любыми речами мгновенно улавливал реальную цель высказывания - не ту, прикладную глупую цель, которая итак всем ясна, а цель метафизическую, сущностную. Его побаивались. Феномены, факты и техника, с которой ему приходилось возиться, – всё обрело вдруг дыхание, так что он ясно осознавал, чего жаждет тот или этот станок, та иль другая рабочая безделушка.
Озабоченный близящейся слепотой, Янов нанял поводыря - извращённого злого ублюдка, выпускника интерната. Его звали Владик Рассоха. На раз-два Янов выучил это имя. Владик был худеньким смуглым юношей очень скверного нрава, обозлённым на всех людей и свою непростую судьбу.
Они стали вместе блуждать по улицам. Уже в час знакомства решил Владик пользоваться немощью нанимателя: начал красть и обманывать, лез в доверие, чтоб нажиться, а будучи пойманным, измышлял тут же пакость в отместку. Имея привычку молоть вздор без умолку, он немало успел рассказать о стенах учреждения, где взрослел; о бездушных медсёстрах; о несчастных покинутых детях. Рассказал, что вдали от рокочущих трасс и кипящих посёлков, в глухих зауральских лесах у деревни Ковылки возведён филиал интерната для детей-инвалидов. Филиал представляет собою кирпичное здание в 2 этажа, с котельною, складом и гаражом. Главные отделения находятся в областном центре и тамошних коечников навещают, о них думают органы соцопеки, иной раз даже усыновляют кого-то. Здесь же с самого первого дня - ни комиссий, ни близких, лишь привозят младенцев с врождёнными хворями - кто не просто ущербен в способностях, но подчас вообще живёт без ума. Идиоты, уродцы, безвольные овощи, не похожие на детёнышей гоминидов. У них - диспропорции органов, беспрестанно кровящие язвы, у них - недержание, слепота, у них - великаньи или до ужаса малые мятые черепа, скрюченные, иногда немощные от рожденья конечности, горбы, выросты, ломкие кости. Жизни вязкие, тянутся скучно:  обделённые сном, лаской, магией книг, впечатлений целые годы проводят они в утлых койках с высокими стенками, сутки круглые видят одно: блики масляной краски на стенах, металлические решётки, потолок с заглубленьем окна, за которым шумят тополя, а зимой воет вьюга. Тоскливый покой палаты, изредка прерываемый гулким шагом сестры, казённое равнодушие, садистская дисциплина да карцер для непослушных. И тех немногих, кто всё ж дотягивает до восемнадцати, забирают в такие ж приюты - в пансионы, в общины, в больницы...
Здесь и прежде стояло несколько срубов, потому в документах Ковылки всегда звались хутором. Новый статус был дан при Советах, сразу после войны, когда неподалёку был выстроен и заселён корпус специнтерната. И с тех давних пор сюда уже дважды ссылали жертв техногенных аварий.
В 45 году на военно-химической фабрике в Братске-12 прогремел мощный взрыв, он повлёк выброс ядов, в результате чего город пришлось консервировать. Потерпевшим отстроили избы в Ковылках. Переезд, впрочем, тронул немногих. Список переселившихся сплошь состоял из тех, кто не дал согласья на стерилизацию, не подписывал тайных бумаг с отказом от права на деторождение. С большой долею вероятности учёные предрекали, что у отпрысков переселенцев появятся генетические отклонения, и как следствие уйма врождённых пороков. Значит выродков с самого первого дня нужно брать на контроль - чтобы знать о последствиях; чтоб создать надлежащие условия жизни больным; дабы монстры не множились безотчётно.
Спустя 40 годков, в перестроечном 86-м к ним примкнула ещё одна партия отщепенцев - заражённых из Припяти…
С крахом СССР населению позволили сняться с мест - и деревня в один миг опустела, так что вскоре жилыми в Ковылках остались пять-шесть домов. В двух из них обитали сотрудницы удалённого корпуса – Зинаида Баутина и Тоня Сабашникова, в прочих же коротали свой век изуродованные старики, из тех, кому некуда было деться… 
И Зина и Тоня, обе вырвались с Украины. Была Зина ещё совсем крохотной, когда папе и маме посулили свой кров в Зауралье и они за неименьем другого жилья перебрались сюда. Не прошло и трёх лет, оба умерли от недугов, а дочь взял на паёк интернат. Зина стала служить санитаркам, обучилась ухаживать за больными, чтоб какое-то время спустя, войти в штат медсестёр официально. Была Зина хмурым, неповоротливым существом - с узким скошенным лбом и нечистою кожей; необъятной бабищею, что рутинно и терпеливо изо дня в день исполняет свои ритуалы, кроме них ничего в этой жизни не зная. Как тупое животное: вёдра, утки с дерьмом да застиранные пелёнки – вот весь скудный мирок её. В доме мёртвых родителей жила Зина теперь одиноко: пропадала часами на грядках, разводила свиней да индюшек, вызывая в заезжих юнцах то ли жалость, а то ль неприязнь своей рьяной практичностью.
Вторая - Тоня Сабашникова - в прежней, уже бесконечно далёкой жизни считалась удачливой девушкой, верной женою и доброю матерью. Но так было лишь встарь - в дни ранней молодости - и закончилось одной жуткой ночью, когда пьяный сосед зарубил топором её мужа и годовалого сына, чему Тоня стала невольным свидетелем. На момент катастрофы Тоня несколько лет обучала ребят в местном Доме Ребёнка, была общей любимицею и вот-вот ждала повышения. Сразу после трагедии она крепко замкнулась в себе, начались у неё голоса, сдвиги в чувствах, галлюцинации, так что можно было сказать, что она одним днём порвала связь с реальностью. Заробев сдавать спятившую в дурдом, управление интерната отрядило её в удалённый корпус на должность заведующей по уходу. Теперь с отсутствующим диким взглядом целые месяцы проводила Сабашникова в приёмном покое. Находясь большей частью в своих смутных видениях, бормоча в ответ на реченья таинственных голосов какую-то пресную белиберду, вскрикивая по временам (видимо, от ужаса перед являвшимися её сознанию миражами), она сохраняла в виде рефлекса способность заботиться об инвалидах. Пребывая в сумрачном онейроиде, никогда в то же время не забывала она перекладывать на бочок погребённых в постелях детей, менять им одежду и простыни, успокаивать плачущих да визжащих...
Кроме трёх старух-санитарок, появлявшихся на часы, злой уборщицы Веры ещё были завхоз и заведующий.
Управляющий корпусом - Януарий Погудный называл себя иронически «парадайз-елбасы». Прежде числился он в институте, был надеждой психиатрии. За ним бегали даже следователи с просьбой вынести свой вердикт по тому иль иному вопросу. Твёрдый материалист, он считал корнем всех психических отклонений атрофию волокон мозга и печатал статейки об этом в ненаучных журналах. Отличался он тем, что ещё со студенческих лет полюбил коньяки, так что часто вёл лекции пьяненьким, а за 20 лет эта страсть возросла в нём настолько, что вся жизнь превратилась в бескрайний запой, что в итоге и стало причиной его перевода. Основную часть дня Януарий проводил в городе, по знакомым, а на хутор являлся лишь изредка – с машиной завхоза.
По фамилии Гаер завхоз – расторопный и толстый болван из ближайшей деревни. Он раз в день привозил на «буханке» еду: обед, ужин и завтрак на утро; забирал бельё в стирку, доставлял инвентарь и лекарства, а зимою ещё чистил снег. Он обкрадывал корпус во всём - от бензина до жидкого мыла. Януарий его презирал, но мирился - завхоз был усерден и подчас хорошо отыгрывал роль заместителя.
Таковой была тихая жизнь обитателей дальнего корпуса.
Слыл Рассоха средь них за счастливчика. Несмотря что физическое состояние Владика было плачевным, никаких проблем с речью и счётом, а равно и в отношениях с окружающими у него не имелось. Во всяком случае, те изъяны общения, что преследовали его с детства, на сказались на интеллекте и эмоциональную сферу затронули не столь сильно, чтобы Владик всю жизнь мог прожить, опекаемый государством. Восемнадцати лет, он был выпущен в город, где ещё пока жил на готовом пайке в ожиданьи законной жилплощади. Страстно всеми подзуживаемый, разместил объявленье о поисках приработка, хоть бы самого скудного. Объявленье попалось на глаз тунеядцу-агенту из общества «Милость», куда слепнущий Янов бегал с просьбой нанять провожатого. Так они познакомились...
Едва Владик окончил рассказ, Янов впал в полусонное состояние: всё, о чём говорил ему поводырь, видел он с необычною ясностью. Он и сам витал там, - в отделении № 4 - по пустынным его коридорам - средь дородных сестёр, санитарок, меж кроваток кретинов и выродков. Но вдобавок к тому, о чём ныл поводырь, видел он и изнанку речённого, ибо Владик твердил не про спаленки, но скорее о гноище, почти адовом пекле, святилище зла. Усилившаяся до экстраординарных возможностей интуиция Янова сообщила ему, что телами уродцев, которых привозят в Ковылки, овладели бесята из низших миров. И в палату, - туда где находятся 10 несмыслящих малышей с сиреномелией, ихтиозом Арлекина, и прочими жуткими отклонениями, - туда скоро положат младенца-циклопа. Но ребёнок он только внешне, потому что единственный алчный глаз его наделён ужасающей силой. Это глаз Гора, неспящее око антихриста. Придёт день - как в сияющем гранями ашере, в нём узрится история рода людей, а с тем вместе исчезнет предвечная тайна Земли.
В момент, когда Янов увидел глаз пред собою, споткнувшись, - поскольку об руку с поводырём они в ту минуту неспешно шагали по городу, - он едва не обрушился на мостовую… Многознающий дух послал величайшее откровение Яновскому уму: с появлением антихриста бесы, собранные в удалённом корпусе, вступят в право владенья народами. И сверкающий тёмный жаккард, в коем скрыт «бог машины», тогда войдёт в полный темп - целый мир будет ввергнут в тотальное знание. Сама жизнь на Земле прекратится. Её суть в одночасье исчезнет.
 
Янова стали глубоко интересовать дети… По часам он разглядывал их незрящим оком, постигая не тело, но душу. Он стал часто бывать у соседей, недавно сделавшихся родителями. Люди эти были совершенно ясны и неинтересны ему, но их дочь завораживала… Дитя зрело во чреве матери, когда Янов открыл: то - престранный ребёнок.
И она - задолго до дня пробуждения, ещё с памятью о мире идей, - она слышала и узнала его, когда он, сидя в кухне, твердил людям, ставшим в этой жизни слагаемыми её плоти: «Мы вечны». А та, которую потом нужно было звать «матерью», ему отвечала: «Старо, как мир!» А он спорил: «Потому справедливо. Мы не ждём появления своего, не заверим своей утраты. Мы живём в Вечном, мы - его часть…»
И те, из чьих клеток строилось детское её тельце, только смеялись. Она ж сразу слышала, и узнала, и ныне рвалась к нему сквозь космос кухни в полтора-два метра. Так что та, кого вскоре нужно было звать «матерью», взялась за живот, тяжело задышала, потом ушла в комнату и легла в сон и спала, пока её плод, - шестимесячная молельщица, - творил тихую просьбу о том, чтобы осуществиться и жить возле «вечного» человека. Полагая, что знанье о мире идей растает в первый год жизни, как будто бы не было ничего, она всё же надеялась, что его праздное слово однажды воскресит это знание, пускай и пришлось бы ждать добрый десяток лет.
Спустя семь недель ей было позволено отойти в свет, тогда она родилась. Родилась, да, но вопреки всему, не забыла ни тембра голоса говорившего, ни слов его, ни того, что происходило с ней по ту сторону бытия, ни одного из истекших своих воплощений, о, ни что не забыто было! То, что это рожденье - последнее и уж близок тот день, когда дух бросит самость свою, смешавшись с Единым, всё это стало самоочевидным тогда, но ещё несколько лет затем она не могла того даже помыслить. Всё равно, впрочем, что-то подсказывало ей путь, два принципа: жить не касаясь жизни, не пачкаясь в сиюминутном; беречь память о горнем.
И вот, - полгода точно впотьмах, - зайдя как-то на огонёк, Янов облёк два принципа словом. Он молвил, указав на дитя: «Душа, схваченная этим телом, не примет земного абсурда. Взгляните как противоестественны её движения! Это нездешняя механика, она обречена жить по правилу!»
Так два её принципа стали единым правилом жизни. Имевших за душой правило в этой реальности делили на схимников и аутистов. Её назначили аутистом, потому что она приняла схиму с рождения и решилась нести её до конца. Вскоре тем, в чьих руках находилась её судьба, было предложено отдать дочь в спецприют, где она сможет претерпеть страдание бытия в созерцании высших истин. Каждого из её попечителей, - культурные предрассудки приказывали им быть милосердными, - это задело. Они долго, так обстоятельно возмущались, доказывая всем вокруг, что любят своё дитя и не откажутся от него, не разумея, что, возмущаясь без повода, доказывают обратное. Когда ж, наконец, упорядочив мысли, и сами они пришли к этой правде, и с нею смирились, и уже готовы были избавиться от кроткой дочери, они вдруг заметили: дитя их не безнадежно...
Однажды родители поняли, что их дочь способна и любит петь. У ней был обаятельный сильный голос, абсолютный слух к музыке (что часто бывает в среде аутистов).
И как только это открылось, Янов сразу почувствовал - близок срок перехода в иную реальность. Она, эта девочка, словно бы отпускала его туда, в странный мир запределья. К тому времени Янов совсем мало ел, с превеликим трудом говорил, днём и ночью мучился болями. Тело дряхлело и сохло; однажды после обеда, когда Янов сел в кресле возле окна, оно перестало быть кем-то: отказалось жить, ослабло, сползло набок и вспыхнуло под тяжёлым жёлтым лучом тонущего в облаках солнца. За окном также ржавели крыши. Ни что вроде бы не изменилось. Никаких свидетельств в пользу бессмертия души. Никаких против. Субстрат, формованный человеком, медленно холодел в кресле. Прекращался вечер: ещё ныряли птицы под крышу, внизу закрывались цветы, шептались деревья, у горизонта покоилось озеро, где-то в бесконечном пространстве рождались и умирали звёзды, а здесь гнили бесполезные книги, множились разлагающие одноклеточные и ни в чём не было смысла. В комнате никого не было. В лучшем из возможных миров никого не было.
В прошлом… (Уместно ли говорить о прошлом?) В ином измерении, где он до этого существовал, где «горькое» была «горьким», а «белое» - «чёрным», где книги были пищей ума, а воздух – необходимой потребностью, холодеющий теперь в кресле любил одного запертого в себе человека тринадцати с лишним лет. Она была девочка. Она была дочерью декадентов, живших по соседству; продуктом их странной любви. А он был её Адамом, её первым человеком, потому что его одного лишь пустила она в свою заново сочинённую, прекрасную, упорядоченную реальность.


Рецензии