Удалённый корпус
Впервые это случилось на даче в Крыму промозглым осенним вечером. Родители, принимая гостей, устроили празднество на веранде – оттуда громкий слышался гомон. Янову шёл только пятый год: тепло одетый, вдали от всех бродил он позади дома без цели и выгоды… Ветер шумел в зелёном ещё саду; полязгивала несмазанная качель; пылали мягким неярким светом развешанные на ветках гирлянды из красно-оранжевых бумажных фонариков; шептались поникшие травы; низкие облака сплошным синим саваном тянулись над взгорьями, и на душе было так томительно и тоскливо, что он вдруг остро почувствовал: ещё один миг - прояснится тьма мироздания. И вот как заклятие легли в сердце знаки дивного языка, отчего впал он в ступор и, потрясённый, глазел на светившиеся гирлянды, вслушивался в шумы далёкого моря, в близкий хохот гостей, всем своим существом отдаваясь тому, что спускалось с небес…
Тогда ж его охватила идея коллекционировать подобные экзальтации. Ждать денно и нощно очередного чудесного откровения. Дома, на улице, в компании школьников, в тот суетный час, когда надо остыть и заняться рутиной, он отдалялся от всех, затихал и смыкал тяжелевшие веки: «Ах, да скинет одежды природа!» Тогда мир истлевал, умягчался, казался другим. Чем упорней он звал дух нездешнего, тем отчётливей был его глас, тем острей проживались наития. Так что вскорости сделалось явным - да, умей концентрировать мысль он, можно звать счастье самоохотно. Но и этого мало - Янов стал укрывать свой мистический опыт льдом памяти, игрою воображения придавать ему шарм, и надолго затем оставлять полученные «снадобья» в погребе подсознания, по капле вкушая их, как пьют намоленный эликсир смертельно больные люди. В такие минуты как будто сам Бог прикасался к душе его, мол радуйся, пой и зови меня, ибо я – судья праведный, творец мира видимого и невидимого, любовь, явленная народам свыше. И до того чуден был сей странный шёпот, что никогда Янов не мог воспринять его в образах, но только сквозь смутное ощущение.
Чем старше он становился, тем ярче вскрывалась его особость. Окружающий мир воспринимал он как тайну - тайну, великую и прекрасную, но такую, которую принципиально нельзя было разгадать, и даже пытаться было грешно. Мир виделся ему заколдованным. Ему говорили, займись тем или этим, чтоб иметь деньги и уважение, и за вполне обычными для окружающих действиями он видел иной, не практический смысл. Тогда он вдруг замирал, не в силах отделаться от своих интуиций, ибо тот смысл, что являлся в простых, казалось бы, ритуалах, всё обращал в уродство и серость, а значит - был преисполнен чистейшего зла.
Поэтому, когда пришло время искать себе место, он долго не мог понять, что его привлекает. Ему нравились все занятия сразу, и в то же самое время по-настоящему не нравилось ни одно из них. Взятые по отдельности, ремёсла мгновенно теряли священный свой ореол. В его глазах они выглядели способом заработать себе на кусок хлеба и потому обращали дар действия в банальную функцию утоления плотских потребностей, как будто всё необъятное богатство мира сводилось к дурацкой физиологии. Он захотел было взять кисть художника, но очень скоро сообразил, что величайшие творенья искусства бессильны пред тайною бытия, потому что она двусоставна: она совмещает в себе нечто общее и глубоко личное одновременно. Он пошёл в храм, но там тоже всё было игрушечным.
Лишь к тридцати годам он стал явственно понимать, в чём превосходит других. В отличие от Янова, любившего дивную тайну мира, абсолютному большинству из окружавших его людей была ведома последняя и окончательная истина. Она была им нужна для того, чтоб иметь моральное право на отстаивание своих интересов в нескончаемой жизненной схватке друг с другом. Ведание истины дарило глубокую и нерушимую уверенность в своей правоте, а имея чувство заведомой правоты можно было решиться на что угодно. Но конечно ничья отдельная истина в действительности таковой никогда не являлась. Зачастую обладатели суррогатной истины даже не давали себе отчёта, что создали её себе сами и лишь с одной глупою целью - для участия в социальной игре. Янов же, поскольку он не участвовал ни в каких играх, понимал, что истина не может зависеть от мирской суеты. Соответственно, то, что считалось у них за истину, было просто самообманом. Янов определил позицию большинства, как «разумную идиотию». В семинарии, в суде и борделе царила «разумная идиотия» социальной игры. Знание таких «истин» лишало окружающих личной свободы – свободы думать и выбирать, уничтожало стремленье к духовному поиску.
Чтоб самому не плутать мыслью на ложных тропах, Янов должен был заиметь карту. Он научился проводить дни за тщательным изучением заблуждений, проповедуемых окружающими, и таким образом выявил 4 ментальных матрицы, которые подобно 4 цветным стёклышкам накладывались друг на друга, уродуя человеческие представления о вещах иногда до полного безобразия. Однажды во сне он разом узрил их: коверкающие истину, эти матрицы проникали на все уровни сознания человеческого существа - духовную, рассудочную, душевную и телесную.
1. Самая тонкая, и в то же время наиболее сложная матрица владела областью духа. Разглядеть это искажающее реальность стёклышко было очень непросто, поскольку в век господствующего материализма абсолютное большинство не могло и подумать о том, что они остаются духовными существами - настолько искажено и оболгано было высшее начало в людях. Янов назвал это стёклышко родительской парадигмой, потому что оно передавалось от родителей к детям и навек прикипало к глазам, управляя судьбой и смиряя желания. Редкому мудрецу удавалось вскрыть и отринуть родительскую парадигму. Это было так же непросто, как и менять устоявшиеся физические законы с приходом новой научно-технической революции.
Духовная матрица явила себя в таком виде: приснился Янову огромный грохочущий город, в котором никто из жителей не задумывался, каким образом организовано время и пространство вокруг, настолько естественно воспринималось ими одно и другое. То есть те базовые условия, пребывая в которых, горожане работали, общались, устраивали свой быт, и которые, верилось, все обладали бесспорностью факта, при повышенной мере внимания вскрывали себя как ряд диспропорций в их строе и образе мысли.
Вот также и мы в абсолютном большинстве случаев не способны взглянуть на окружающую действительность без шор, вне родительской парадигмы.
2. Иное стёклышко рангом пониже лежало в поле деятельности рассудка. Понять, что ты смотришь на мир искажённо в этом случае было уже полегче, но всё равно требовало крайне вдумчивого подхода. Эта матрица составлялась из всех тех предписаний, что накладывались на жителей города социальными обстоятельствами - роднёй, культурой, профессией, законами и т.д. К примеру, чтобы занять достойное место в своей социальной страте, жителю глухой рабочей окраины, необходимо было обладать весёлым и хитрым нравом, домовитостью и здравомыслием дуболома. Таким людям с трудом помещалось в голову, что эти качества почитаются за достоинства отнюдь не везде, а лишь отражают скудоумие среднего работяги, движимого букетиком диких нелепиц, именуемых ещё житейскою мудростью, тогда как обитателям академгородка занять лучшие места на социальной лестнице позволили бы совершенно иные качества. И то же самое касалось ремёсел, политики, веры, прочих сфер бытия. Всякая специальная грань жизни искажала умозрительную способность по-своему.
3. Ещё одно извращающее истину стёклышко касалось душевной области человека. Это были страсти - то, чем жив человек. Страсти рождались на заре молодости. К примеру, один мог заиграться в манипуляции с психикой ближнего и, доводя своё увлеченье до страсти, так осмыслял реальность, что всё в ней начинало держаться на уважении и субординации. Другой безмерно любил деньги и уродовал истину так, что весь мир представал перед ним в виде огромного рынка, где люди только и заняты тем, что покупают да продают. Третий с нежного возраста служил мессы идолу секса и его скучный мирок строился как вместилище всех видов похотей. Словом, страстей было много…
Начиналось обычно так: люди заимствовали себе в культуре или от знакомых некий туманный образ, затем переосмысляли его и начинали жить под диктовку этого образа. В конце концов, образ сглаживался, всё напускное, фиглярское исчезало, и оставалась одна голая греховная страсть. Так, вчерашние авантюристы с течением времени превращались в измученных алкашей, а красавицы-сердцеедки, потеряв привлекательность, становились обыкновенными стервами.
Осознать, что ты находишься во власти страстей, было довольно просто. По крайней мере, не в пример проще, чем разглядеть на себе оковы родительской парадигмы.
4. Последняя же, самая простая и самая хорошо различимая из матриц лежала в области интересов тела. Это был спектр маленьких жизненных ситуаций, напрямую привязанных к заботам о шкурке, + сопутствующий набор хорошо известных мещанских хитростей да уловок, ежедневно используемых людьми для отъёма благ и ресурсов у ближнего. Каждый житель города беспрестанно врал, обманывал или крал и всё это ради тёпленького местечка, поддержания своего социального статуса, иль секундного удовольствия. Совершая подобные мерзости, человек и сам хорошо понимал, что идёт против истины, но не мог отказать соблазну развлечься в счёт чужого страданьица, ибо кто не относится к миру как к тайне, тот всегда одержим бесом плоти, а значит - обречён исполнять его приказания…
Так искажалась истина. Янов же созерцал её во всей ужасающей полноте (потому что оберегал тайну мира) и всякий раз в такие минуты впадал в особое состояние. Он вёл уединённую жизнь, без конца оглядываясь на тихий внутренний свет, и всё за что брался, хотел озарить этим светом. Потому ремесло, которое он избрал для себя, не сулило никаких перспектив в получении земных благ. Он знал, что личность человека возвеличивается большими свершениями - духовными и душевными, - а посему искал такие занятия, которые бы потребовали от него подвижничества и самопожертвования, самой светлой любви.
Тогда же открыл он, что должен молиться, хвалить божий замысел, петь песни: псалмы да акафисты - и как только понял, тотчас влез в работу. Он стал человеком, который в каждом будничном впечатлении старается узрить тайну, а вечером, уединившись, занимается духовною практикой, венчая период осознанности минувшего дня ритуалом художественной записи о том, что с ним приключалось. Как будто учился общению на трансцендентном наречии.
Это не было писательством в известном смысле слова. Напоминало скорей церемонию по сцеживанию сметанки-тайны из ведёр однообразия, какими щедро снабжает нас косная повседневность. Каждый вечер Яновым проводилось удивительное мистическое действо. Каждый вечер мир являлся ему в новых доселе невиданных образах, которые никогда нельзя было до конца распознать, но благодаря которым его сознание трансформировалось, менялось, пока, наконец, не становилось загадкой и для него самого. Каждый вечер осуществлялось маленькое сумасшествие.
Сперва Янов только учился пребывать в этом принципиально неустойчивом, неизвестном пространстве, затем начал открывать его свойства и закономерности и с каждым разом проводил там всё больше и больше времени, готовясь переселиться в мир тайны уже навсегда. Так утекло десять лет… И вот пришёл день, в который он перестал понимать, где находится. Как если бы вдруг сбилась грань между памятью и воображением. Это было иерофанией: лучом света Софии во тьме.
В один из дней, когда круг терзавших его вопросов сделался осязаемым и он ежечасно взывал в молитвах о том, чтоб Господь открыл ему цель земного существования, Янов узнал… Все искажающие матрицы, что прежде держались в уме, в один миг сделались зримы. Свершилось кочевье души в пределы потустороннего, притом, что телесно он, как и прежде, был на земле. Глаза обратились зрачками к нутру, так что взамен чувственно схватываемых предметов, Янов обзавёлся духовным видением их сокровенных смыслов.
И мир и людей он стал понимать иначе… Вот в заоблачных далях выступил из тумана царственный пьедестал, на котором грохочет огромный жаккард. (Эмоции страха и восхищения тотчас же занозили сердце Янова!) Приводимый в движение чьей-то волей челнок бегал из стороны в сторону; проворные иглы ткали материю с никогда не замещающимся узором, и она падала вниз, претворяясь в тела или вещи. Материя тихо ложилась на души людей, отчего те становились слепы, глухи да немощны: не чувствуя уз родства, они жили порознь, питаясь гордыней и завистью. Будучи в инобытийной реальности, Янов долго вначале пытался войти в контакт с окружением, но всегда тщетно. По вине гулко работающего жаккарда, его слова таяли, не достигнув чужого слуха, главное же - из-за очаровывающих узоров материи, производимой станком, люди действовали механически, как невольники: не желали видеть, знать, думать самостоятельно. Они попросту не могли воспринять его слов.
Теперь, на работе (он получил работу на предприятии для слепых) Янов вечно молчал. Окружающих он видел насквозь, он видел их души, зёрна личных начал, и за всякими шутками, любыми речами мгновенно улавливал реальную цель высказывания - не ту, прикладную глупую цель, которая итак всем ясна, а цель метафизическую, сущностную. Его побаивались. Феномены, факты и техника, с которой ему приходилось возиться, – всё обрело вдруг дыхание, так что он ясно осознавал, чего жаждет тот или этот станок, всякий случай или явление.
Озабоченный близящейся слепотой, Янов нанял поводыря - извращённого злого ублюдка, обретавшегося при детдоме. Его звали Владик Рассоха. На раз-два Янов выучил это имя. Владик был худеньким смуглым юношей очень скверного нрава, обозлённым на всё человечество за свою непростую судьбу.
Стали вместе блуждать по улицам. Уже в час знакомства решил Владик пользоваться немощью нанимателя: начал красть и обманывать, лез в доверие, чтоб нажиться, а будучи пойманным, измышлял тут же пакость в отместку. Имея привычку молоть вздор без умолку, он немало успел рассказать о стенах учреждения, где взрослел; о бездушных медсёстрах; о несчастных покинутых детях. Рассказал, что вдали от рокочущих трасс и кипящих посёлков, в зауральских лесах у деревни Ковылки возведён филиал интерната для инвалидов. Филиал представляет собою кирпичное здание в 2 этажа, с хозпостройкой, с котельной и гаражом. Отделения покрупнее все находятся в областном центре; тамошних коечников навещают, о них думают органы соцопеки, иной раз даже усыновляют кого-то. Здесь же с самого первого дня - ни комиссий, ни близких, лишь привозят младенцев с врождёнными хворями - кто не просто ущербен в способностях, но подчас вообще лишён мозга. Идиоты, уродцы, безвольные овощи, не похожие на детёнышей гоминидов. У них - диспропорции органов, беспрестанно кровящие язвы, у них - недержание, слепота, у них - великаньи иль малые черепа, с колыбели кривые конечности, горбы, выросты, ломкие кости. Жизнь растительная, длится скучно: обделённые сном и ласкою, магией книг, впечатлений круглый год лежат в утлых койках с высокими стенками, день за днём видят только одно: блики масляной краски на стенах, металлические решётки, потолок с заглубленьем окна, за которым шумят тополя, а зимой воет вьюга. Тоскливый покой палаты, изредка прерываемый гулким шагом сестры, казённое равнодушие, садистская дисциплина да карцер для непослушных. И тех немногих, кто всё ж дотягивает до восемнадцати, забирают в такие ж приюты - в пансионы, в общины, в больницы...
Здесь и прежде стояло несколько срубов - в документах Ковылки тогда звались хутором. Полноправной деревней его сделали после войны, когда рядом был выстроен и заселён корпус специнтерната. И с тех давних пор сюда уже дважды ссылали жертв техногенных аварий.
В год Великой Победы на военно-химической фабрике в Братске-12 прогремел мощный взрыв, он повлёк выброс ядов, в результате чего город спешно пришлось консервировать. Потерпевшим отстроили избы в Ковылках. Переезд, впрочем, тронул немногих. Список переселившихся состоял сплошь из тех, кто не принял стерилизации, не подписывал тайных бумаг с отказом от права на деторождение. С большой долею вероятности учёные предрекали, что у отпрысков переселенцев вследствие мутагенеза будет уйма врождённых пороков. Значит вылюдков нужно брать на контроль - чтобы знать о последствиях и создать все условия жизни больным; чтоб уродцы не множились безотчётно.
Спустя 40 годков, в перестроечном 86-м прибыла к ним ещё одна партия отщепенцев - заражённые Припяти…
С крахом СССР население снялось с мест и деревня в момент опустела, так что скоро жилыми в Ковылках остались пять-шесть домов. В двух из них прописали сотрудниц – Зинаиду Баутину и Тоню Сабашникову, в прочих же коротали свой век старики, все бездетные, все больные.
Была Зина ещё совсем крохотной, когда отцу с матерью дали кров в Зауралье и они за неименьем другого жилья перебрались сюда. Не прошло пяти лет, оба умерли от недугов, а дочь взял на паёк интернат. Стала Зина служить санитаркам, обучилась ухаживать за больными, чтоб какое-то время спустя, войти в штат медсестёр официально. Была Зина хмурым, медлительным существом с узким скошенным лбом и нечистою кожей; необъятной бабищею, что рутинно и стойко изо дня в день отправляет свои ритуалы, кроме них ничего в этой жизни не зная. Как тупое животное: вёдра, утки с дерьмом да застиранные пелёнки – вот весь скудный мирок её. В доме мёртвых родителей жила Зина теперь одиноко: пропадала часами на грядках, разводила свиней да индюшек, вызывая в заезжих парнях то ль сочувствие, а то ль неприязнь своей рьяной практичностью.
По соседству стоял дом Сабашниковой - в доброе, уже дымно-далёкое время этой женщине даже завидовали. Прослыла она верною жёнушкой, чуткой матерью и сестрой, ибо всякий свой долг исполняла с усердием. Но так жилось прежде - в дни ранней молодости - и окончилось, когда пьяный сосед зарубил топором её мужа и годовалого сына, чему она, Тоня, волею случая оказалась свидетелем. На момент катастрофы она несколько лет обучала детей в местном Доме Ребёнка, была общей любимицею и вот-вот ждала повышения. Сразу после трагедии Тоня крепко замкнулась в себе, начались у неё голоса, сдвиги в чувствах, галлюцинации, так что можно было сказать, что она одним днём порвала связь с реальностью. Обойдя вопрос увольнения, департамент минобрнауки отрядил её в специнтернат, вручив должность заведующей по уходу. Теперь с отсутствующим диким взглядом целые месяцы проводила Сабашникова в пустых коридорах. Находясь большей частью в своих смутных видениях, бормоча в ответ на реченья таинственных голосов какую-то пресную белиберду, вскрикивая по временам (видимо от ужаса перед являвшимися её сознанию миражами), сохраняла она в виде рефлекса и способность следить за уродцами. Пребывая в сумрачном онейроиде, никогда в то же время не забывала она перекладывать на бочок погребённых в постелях детей, менять им одежды и простыни, успокаивать плачущих да визжащих...
Кроме трёх старух-санитарок, появлявшихся на часы, злой уборщицы Веры, ещё числились при интернате завхоз и заведующий.
Местный зав.отделением - Януарий Погудный называл себя иронически «парадайз-елбасы». В годы молодости он вёл курс в институте, возглавлял кафедру психиатрии. За ним бегали даже следователи с просьбой дать свой вердикт по тому иль иному вопросу. Твёрдый материалист, он считал корнем всех отклонений атрофию волокон мозга и печатал статейки об этом в мудрёных журналах. Отличался он тем, что ещё со студенческих лет полюбил коньяки, так что часто вёл лекции пьяненьким, а за 20 лет эта страсть возросла в нём настолько, что вся жизнь превратилась в бескрайний запой. Этот вечный запой стал причиной его перевода сюда. Аппетиты его поумерились, зуд науки утих. Теперь в будние дни Януарий ходил по знакомым в райцентре, выбираясь за город лишь изредка – с машиной завхоза.
По фамилии Гаер завхоз – расторопный и толстый болван из ближайшей деревни. Он раз в день привозил на «буханке» еду: обед, ужин и завтрак на утро; забирал бельё в стирку, доставлял инвентарь и лекарства, а зимою ещё чистил снег. Он обкрадывал корпус во всём - от бензина до жидкого мыла. Януарий его презирал, но мирился - завхоз был усерден и подчас хорошо отыгрывал роль заместителя.
Таковой была тихая жизнь обитателей дальнего корпуса.
Слыл Рассоха средь них за счастливчика. Несмотря что физическое состояние Владика было плачевным, у него не имелось серьёзных проблем в части речи иль счёта. Те изъяны общения, что преследовали его с детства, не попортили интеллекта и сознание ранили не столь глубоко, чтоб Владик до гроба устраивал быт на пособие от соцфонда. Восемнадцати лет он был выпущен в город, где ещё пока жил на готовом пайке в ожиданьи законной жилплощади. Страстно всеми подзуживаемый, разместил объявленье о поисках приработка, хоть бы самого скудного. Объявленье попалось на глаз тунеядцу-агенту из общества «Милость», куда слепнущий Янов названивал с просьбой нанять провожатого...
Едва Владик окончил рассказ, Янов впал в состояние дрёмы: всё, о чём говорил поводырь, видел он с необычною ясностью. Он и сам витал там, - в отделении № 4 - вдоль пустынных его коридоров - средь дородных сестёр, санитарок, меж коек кретинов и выродков. Но вдобавок к тому, о чём ныл поводырь, видел он и изнанку речённого, ибо Владик твердил не про спаленки, но скорее о гноище, почти адовом круге, святилище зла. Усилившаяся до экстраординарных возможностей интуиция Янова сообщала ему, что телами уродцев, которых привозят в Ковылки, правят бесы из низших миров. И в палату, - туда где находятся 22 малыша с сиреномелией, ихтиозом Арлекина, крайне редкими отклоненьями, - туда скоро положат младенца-циклопа. Но ребёнок он только внешне, потому что единственный алчный глаз его наделён ужасающей силой. Это глаз Гора, неспящее око антихриста. Придёт день - как в сияющем гранями ашере, в нём узрится история рода людей, и в момент разъяснится предвечная тайна Земли...
Когда Янов увидел глаз пред собою, споткнувшись, - поскольку об руку с поводырём они в ту минуту неспешно шагали по городу, - он едва не обрушился на мостовую. Многознающий дух вместил в Яновский ум откровение: с появленьем антихриста бесы в корпусе близ Ковылок вступят в право владенья народами. И сверкающий тёмный жаккард, в коем скрыт «бог машины», войдёт в полный темп - целый мир будет ввергнут в Тотальное Знание. Сама жизнь на Земле прекратится.
С этих пор Янова стали глубоко интересовать дети… Он часами смотрел в них невидящим оком, постигая не тело, но душу. Стал подолгу бывать у соседей, заимевших ребёнка. Люди эти были совершенно ясны и неинтересны ему, но их дочь завораживала… Дитя зрело ещё в чреве матери, когда Янов смекнул: то - престранный ребёнок.
И она - задолго до дня пробуждения, ещё с памятью о мире идей, - она слышала и узнала его, когда он, сидя в кухне, открыл людям, ставшим в этой жизни слагаемыми её плоти: «Мы вечны». А та, которую потом нужно было звать «матерью», ему отвечала: «Старо, как мир!» А он спорил: «Потому справедливо. Мы не ждём появления своего, не заверим и своей гибели, мы закованы в Вечность…»
И те, из чьих клеток строилось детское её тельце, только смеялись. Она ж сразу услышала, и узнала, и рвалась к нему сквозь космос кухни в полтора-два метра. Так что та, кого в будущем нужно было звать «матерью», взялась за живот, тяжело задышала, потом ушла в комнату и легла в сон и спала, пока её плод, - шестимесячная молельщица, - творил тихую просьбу о том, чтобы осуществиться и жить возле «вечного» человека. Полагая, что знанье о мире идей растает в первый год жизни, как будто не было ничего, она всё же надеялась, что его праздное слово воскресит это знание, хоть бы ждать и пришлось четверть века.
Спустя семь недель ей было позволено отойти в свет, тогда она родилась. Родилась, да, но вопреки всему, не забыла ни тембра голоса говорившего, ни слов его, ни того, что происходило с ней по ту сторону бытия, ни одного из истекших своих воплощений, о, ни что не забыто было! То, что это рожденье - последнее, и уж близок тот день, когда дух бросит самость свою, смешавшись с Единым, всё это стало самоочевидным тогда, но ещё несколько лет затем не могла она это помыслить. Всё равно, впрочем, что-то подсказывало ей путь, два принципа: жить не касаясь жизни, не пачкаясь в сиюминутном; беречь память о горнем.
И вот, - полгода точно впотьмах, - зайдя как-то в гости, Янов облёк два принципа словом. Он произнёс, указав на дитя: «Душа, схваченная этим телом, не приемлет земного абсурда. Взгляните как противоестественны её движения! Это нездешняя механика, она обречена жить по правилу!»
И вот два принципа сплелись в цельное правило жизни. Имевших за душой правило здесь делили на схимников и аутистов. А её упекли в аутисты, потому что она, приняв схиму с рождения, обязалась нести это бремя до смерти. Вскоре тем, в чьих руках находилась её судьба, было предложено отдать дочь в спецприют, где она сможет претерпеть страдание бытия в созерцании высших истин. Каждого из её попечителей, - культурные предрассудки приказывали им быть милосердными, - это задело. Они долго, так обстоятельно говорили о том, что-де любят своё дитя и не откажутся от него, что в конце концов стали фальшивить (возмущенья без повода, показали обратное). Когда ж, наконец, упорядочив мысли, и сами они пришли к этой правде, и с нею смирились, и даже готовы были избавиться от кроткой дочери, они вдруг заметили: дитя вовсе не безнадежно...
Ибо вскрылось однажды, что дочь любит петь. У неё был диковинный голос; тонкий слух к музыке (что так часто бывает среди аутистов). Едва стало это известно, Янов почувствовал - близок срок перехода в иную реальность. Она, девочка, словно бы отпускала его туда, в странный мир запределья. К тому времени Янов почти что не ел, с превеликим трудом говорил, днём и ночью мучился болями. Тело никло и сохло: и однажды после обеда, когда Янов сел в кресле возле окна, оно перестало быть кем-то: бросило жить, ослабло, сползло набок и вспыхнуло под тяжёлым жёлтым лучом тонущего в облаках солнца. За окном также ржавели крыши. Ни что вроде не изменилось. Никаких сведений в пользу бессмертья души. Но никаких против. Субстрат, формованный человеком, медленно холодел в кресле. Убывал вечер: ещё ныряли птицы под крышу, внизу закрывались цветы, шептались деревья, у горизонта покоилось озеро, где-то в бесконечном пространстве рождались и угасали звёзды, а здесь гнили бесполезные книги, множились разлагающие одноклеточные и ни в чём не было смысла. В комнате никого не было. В лучшем из возможных миров никого не было.
В прошлом… (Уместно ли говорить о прошлом?) В ином измерении, где он до этого существовал, где «горькое» была «горьким», а «белое» - «чёрным», где книги были пищей ума, а воздух – необходимой потребностью, холодеющий теперь в кресле любил одного запертого в себе человека тринадцати с лишним лет. Она была девочка. Она была дочерью декадентов, живших поблизости; продуктом их странной любви. А он был её Адамом, её первым человеком, потому что его одного лишь пустила она в свою заново сочинённую, прекрасную, упорядоченную реальность.
Свидетельство о публикации №218100400073