СВВ. 35. Лиловый свет
Но за стол не сел и главы не кончил, продолжив метаться по подвальчику, спотыкаясь о раскиданные по полу вещи. С грустным хрустом погибла берестяная шкатулка. М. лишь брезгливо отдернул ногу.
Как змеи из открытой корзины наружу лезли воспоминания. Не воспоминания даже – отголоски нелепейших ситуаций, участники которых превратились в плоские фигуры без лиц. Имена и детали стерлись, но ощущения от этого делались только ярче, будто бы подробности отвлекали от главного, хребта, за который цеплялась мысль. Гнев сменяло чувство стыда. Школьные неприятности. Пренебрежение барышень. Жалкий вид. Упущенные возможности. Всякая труха лезла вверх как пена на кипящий бульон.
Воспоминания мерзкие сменились приятными. Размытые образы бывших женщин, лишенные индивидуальности… Соблазн и мягкая теплота – жгли изнутри, подвигая бежать куда-то, что-то срочно делать и добиваться. Но в старое жерло не вложили пороха – никуда он не побежал, а только почесал грудь и поставил чайник на печь.
Что правда, то правда: М. ненавидел бывшую службу, жалел о растраченном на ней времени и не мог простить себе слабость духа, лежащую, он был в этом уверен, в основе его бесплодного прозябания. Он ругал себя безвольным слепцом, идиотом, тряпкой, когда думал о прежней жизни, которой, в его нынешнем представлении, будто вовсе не было. Ощущал себя стареющим младенцем без прошлого.
Настоящая его жизнь, так он себе внушил, началась лишь с той счастливой минуты, когда он стал чужим всему и оставил мир за порогом, ликуя в бескрайнем пространстве мысли… То есть несколько месяцев назад, переехав в этот подвал, что не всякий бы назвал ликованием.
Сейчас, сейчас! – поймать мысль и выплеснуть ее на бумагу, схватить и не отпускать, выдавливая по букве. Хорошо придумано у китайцев – одним росчерком писать по целому слову. Вот бы так ему, и не по одному слову, а сразу целиком книгу, в одно движение, одним душевным порывом…
М. налил чаю, взял горячую чашку и замер, будто выжидая.
На столе лежала пачка чистых листов, мимо которых он ходил уже час, тщательно игнорируя и сам стол, и эти листы, манящие его, как безумного манит бездна. Картина в голове не срасталась – в ней все время не хватало чего-то важного, без которого нельзя идти дальше. Ни одной правдивой строчки не выбалтывалось наружу. Ум словно упавшая в банку мышь тщетно царапал когтями стену, после каждого рывка сползая безрезультатно ко дну.
В конце концов, что-то блеснуло на горизонте, по незримой стене пробежали трещины, он заставил себя сесть и взять перо.
«Жар раскаленных камней на площади проникал сквозь тонкие подошвы сандалий…» – медленно вывел М. и замер, прикрыв глаза. Перед мысленным взором плыл выжженный солнцем город на фоне призрачно-белесых холмов, пылающий в полуденном тяжком мареве. Человек со скрытым капюшоном лицом уверенно шел по солнцепеку, будто не замечая жары, и редкие в этот час прохожие расступались перед ним, стараясь не задеть рукавом… Да – это то, что нужно!
В окно подвальчика постучали.
– Вот зараза! – прошипел М.
Холмы разлетелись мыльными пузырями. Солнце враз погасло. Город погрузился во тьму.
Пришелец, неведомый и невидимый, и уж точно – незваный, снова постучал, уже энергичнее.
Объятый праведным гневом М. отодвинулся от окна, стараясь не распугать роящиеся в голове образы и ничем не выдать свое присутствие. Пусть считают, что его нет – самый надежный способ отвертеться от нежеланных гостей. Он даже специально сменил кружевную штору, доставшуюся в наследство от предыдущего жильца, на кусок толстого шифона, что тоже было не ах, потому что теперь он, затемнив окно, лишался вида на двор и зелень, которыми подолгу мог любоваться, но зато надежно скрывал его. В иные минуты этот парадокс изводил его. Откуда вообще берутся эти незваные ходоки?! Неужели одного неприметного человека невозможно оставить в покое в многомиллионной Москве?
Стук еще повторился, а затем, к огромному облегчению М., докучливый посетитель ретировался. Когда его шаги удалились и хлопнула за спиной калитка, М. снова придвинулся к столу, но вернуть ускользнувшую в тартарары картину не смог – мозг будто опутала шерсть. Нужно было все начинать сначала.
В раздражении он снова наполнил чайник, выплеснув в раковину остывший чай, к которому так и не притронулся, вынул сверток с остатками сыра и кусок хлеба, решив перекусить, этим подстегнув готовность к работе. Но тут нечто вновь отвлекло его, заставив забыть про обед и книгу: в соседней комнате, бывшей спальней, свет заметно сгустился и начал наливаться лиловым.
Теперь уже без всяких раздумий М. подлетел к столу и набросился на бумагу, начав судорожно чертить в ней, едва не прорывая насквозь. В одно движение по диагонали легла прямая, надвое разделив желтоватый лист. Начало ее в верхнем правом углу короновал похожий на сороконожку знак, умащенный кляксой. Затем одна за другой к линии начали приставать черточки и дужки. Пламя в печи окрасилось зеленым, и тени на стенах зашевелились как от вращающейся китайской лампы.
Над столом расцветало нечто, грубую проекцию которого выводила на листе дрожащая рука М. Тесный подвал раздался, превратившись в гулкие бескрайние залы, освещенные сквозь аркады солнцем. За ними виднелись горы… Но тут же реальность спохватилась, стянув пространство обратно в жалкий пятак. Лиловое свечение прекратилось, уступив жидковато-серому свету, сочащемуся из окна.
М. в изнеможении отстранился и прикрыл ладонью глаза. За его спиной над печкой вращалась магниферова болванка, будь она неладна – источник вечного беспокойства.
***
Отвлекаясь от перипетий того многосложного периода, описать который мы не ставим себе задачи, вернемся к таинственному артефакту, переданному М. так внезапно и так его в итоге обременившему. Предметец был по всем статьям любопытный.
Первая странность, которую мы уже отметили, состояла в его сверхъестественной способности исчезать и появляться не в том же месте, где был оставлен, да еще летать в подозрительной манере по помещению, вращаясь вокруг оси; ко всему, порою штука светилась, становясь похожей на зловещий фонарь – хуже не придумаешь для предмета, который усердно прячут. Как-то раз под Витебском в пустом хлеву, где заночевал М., его увидела трепетная хозяйка, после чего, оставив без опеки имущество, ринулась в Саров на богомолье.
Второе же, с чем столкнулся М., вглядываясь в испещрявшие его закорючки, было стойкое ощущение того, что тебя кто-то наблюдает в ответ. Не «за» тобой, и не просто смотрит, но, заметьте, читает как спортивную газету, пробегая сначала с интересом, а затем небрежно и вскользь, убедившись, что «наши» все-таки проиграли, и ничего на полосе больше нет, кроме черно-белой парсуны ямайского бегуна, которого ты и знать не знаешь. Восторг, удивление, суеверный ужас – ничто в сравнении с буравящим кости взглядом разумной пустоты, решившей разобраться, кто ее потревожил.
Что еще хуже, казалось, как ни вертись, невидимый персонаж находится у тебя за спиной, а время от времени к нему присоединяются другие, от которых по коже гуляет холодок. М. даже начал различать их (или убедил себя в этом, поскольку тут мало чего докажешь), именуя про себя Первым, Вторым и Третьей.
Первый был мудр, безлик и патологически любопытен. Второй раздражителен и критичен – пропитанный сарказмом несносный сноб. Третья казалась нежной и одновременно жестокой, способной на злую шутку, если гибель целого мира укладывается в ваше чувство юмора. Все они при этом обладали какой-то неумолимой бездонностью – будто под ногами разверзлась пропасть, в которой ни огонька.
Нередко в унылые вечера или на пике творческого экстаза М. подмывало обратиться к троим незримым, мысленно или вслух, но каждый раз он одергивал себя, представляя худшее, если они ему вдруг ответят. Что изольется на него в этом разговоре с космосом и выдержит ли он это? Самым доходчивым было видение угольной сороковки, на которую подали мегаватт заводской сети, и как она разлетается в горячую пыль быстрее, чем еж моргнет. Постепенно М. пришел к убеждению, что, переусердствуй он с артефактом, такое с ним примерно и выйдет. В лучшем случае, млеть ему до седин в психушке, в худшем – придется отмывать стены. Кесарю, как говориться, кесарево, и что положено Юпитеру – губит быка от хвоста до кольца в ноздре.
Может, думал он, поэтому Бог не спешит нам ответить прямо на наши чаянья: мы бы просто не пережили Его ответа?
Иной раз, вчитываясь в плотно прорезанные на поверхности цилиндра иероглифы, М. вдруг испытывал приступ страха, неожиданную сонливость, гнев или, что вовсе выбивало из колеи, без причин заходился смехом. Иногда болванка, весившая не меньше пуда, вдруг становилась легкой, будто из нее вынули сердцевину, пустой и гладкой как обрезок сливной трубы – такую непримечательную жестянку не сбыть и старьевщику в трудный год. (М. казалось, что это проделки Третьей, как и множество других странных штук, начавших происходить в его жизни.)
***
Весною девятнадцатого, сбежав из Петрограда после отвратительного открытия в вещах того самого Б.С.К., что так и остался ему неведом, М. поселился на севере Москвы, в добротном нестаром доме, руководимом очаровательной хозяйкой Марией Александровной Парамоновой, с которой у него сразу заладилось, так что их общение стало даже несколько фамильярным, если не сказать – двусмысленным. Была ему отведена часть общей просторной комнаты, за дощатой перегородкой – со столом, раскладной кроватью и умывальником, которую М. в шутку называл «шкапом».
Хозяйство Марии Александровны не было обширным, как у соседей; из живности только куры, носившиеся повсюду – тощие, пестрые и безумные. Бытовала она в счет каких-то неведомых поступлений от родни, или бывшего мужа или еще кого-то, о ком не распространялась. Вдобавок – кров и прокорм жильца.
Никто его, кажется, не преследовал с бывшей службы, чего М. поначалу боялся. Не однажды ночью он твердо решал вернуться, каяться и сдаться кому-то, но утром отступал от намерений; кроме одного раза – тогда, сев на поезд, он доехал до Тосно, где все-таки не вытерпел и сошел, со стыдом вернувшись назад. Чем ближе был Петроград, тем яснее виделось изуродованное лицо сокамерника, повесившегося ночью в бывшем аптечном складе, превращенном в пролетарский застенок.
В Киев его не тянуло. В Одессу и Житомир, где, могли еще оставаться родственники, тоже. Не раз он посылал им письма с неясными ему самому намереньями, но ответа не приходило, будто под Украиной разверзлась пропасть.
В Москве, вопреки сомнениям, он неожиданно легко нашел службу, весьма необременительную, по делам которой ездил в ростокинскую контору раз или два в неделю, забирая работу на дом. Теперь был еще четверг, а «разы» эти уже миновали, работа была сдана, аванс за неделю вперед получен, так что оставалось несколько дней свободы, которыми следовало распорядиться умно, тем паче погода была промозглой и желания выходить из дому не было никакого.
В обеденный час он сидел за столиком в своем «шкапе», перебирая накопившиеся бумаги, решая: сжечь или сохранить накопившиеся черновики.
Пробовал начать повесть, но в голову лезла только дурь про заблудившихся грибников, которых спасла собака – что-то подобное он читал недавно в местном листке, издаваемым кооперативным хозяйством «Зори». Про грибников писать не хотелось. Сама идея шарить под кустами с корзиной вызывала у М. протест; он даже немного пенял собаке: стоило ли спасать? Впрочем, тогда ее некому бы было кормить, что собаку вполне оправдывало.
Тихо было так, что ходики казались громкими как курьерский. Пробило уже четыре, а он все сидел, и толку от сидения не было никакого. Он уже стучал карандашом по колену и тряс ногой, и весь исчесался, но вдохновение все не шло. Того хуже, вообще ничего не хотелось делать.
– Манюнь, поставь чаю, а?
За перегородкой резко скрипнул стул.
Разбудил ее, что ли?
– Манюнь?..
– Да отстань ты, какого чаю?.. Нету чаю. Воды могу вскипятить, –ответил раздраженный женский голос.
– Ну, воды…
– Раз воды, так сходи за ней.
С «мужской» половины раздался вздох.
– И нечего мне вздыхать. Вздыхатель…
– Манюнь, я занят.
– Так сиди покойно, – резонно заметили на «женской».
– Ты – моя погибель, – печально констатировали на «мужской».
Покойно… Что я ей – покойник, сидеть покойно? Дура!
Переговорить Манюню, не желавшую что-то делать, было затеей безнадежной. М. еще раз вздохнул, но уже тихо, не напоказ, и вновь углубился в штудии.
Учебник санскрита Кнауэра[1] казался ему орудием пытки. Но без него, увы, нечего было мечтать прочесть написанное на треклятой болванке, доставшейся ему от старого колдуна Магнифера. Вот уж сбыл так сбыл, умыл руки! Впрочем, и с санскритом пока выходило так себе.
Он уже почти отчаялся понять что-то в заковыристой вязи, сплошь покрывавшей ее поверхность, когда вдруг отыскал кончик вьющейся нити, за который вытянул нечто знакомое – описание игры в шахматы – однако, с парой отличий: доска была двухсторонней, а коней почему-то одиннадцать. Он даже соорудил такую из любопытства, но как шагать с одной стороны на другую и на чьей стороне играет подлый одиннадцатый конь, так и не разобрался, поэтому затею отринул.
Теперь, чуть поднаторев, он выписывал в тетрадь закорючки, закорючки, а потом еще закорючки, которые – эврика! – складывались в периодическую систему элементов. Но и система эта, хоть лопни, содержала в себе изъян: лишний элемент легче водорода, которого, как известно, не существует.
М. отбросил карандаш и закрыл тетрадь. Болванка медленно вращалась над умывальником, будто надсмехаясь над неумехой.
– Манюнь?..
Тишина.
– Ушла что ли?.. Ты тут, Манюнь?
– Нет меня.
– За водой схожу?
– Сходи.
М. вышел в сени и взял ведро. Нога никак не лезла в обрезок валенка. Голенище было разношенным, широким, а нога узкой – оттого, наверное, ничего и не выходило. В конце концов, разум победил, но не тем способом, которого ожидали: он стянул носки и выбежал босиком на снег. Звякнула цепь колодца.
– Ох, мороз! Вот тебе, хозяйка, воды студеной!
– Ты что же, босой ходил? – недоуменно спросила барышня, похожая на куклу для чайника.
До того она вышивала, а теперь смотрела на безумного постояльца круглыми как у совки глазами.
М., страдающий всеми ментальными неурядицами русской интеллигенции, мешающей ей, в отличие от европейской, счастливо жить и размножаться, восхищался цельностью ее образа. Была Манюня румяна и круглолица, невысока, ладна, опрятна, носила вышивки, оторочки, беличьи телогрейки, козлиные сапожки и лисьи шапочки – все добротное, чистенькое, прилаженное. Вечно терзаемый не тем, так другим, а еще чаще – несварением, он чувствовал радостный покой рядом с ней и вечно пытался распустить хвост:
– Непальская система закаливания! – ну, «непальская»-то должна ее пронять!
– Вижу, что не пальская. Все пальцы поморозил поди!
Никакого восхищения не случилось: беготню по снегу без валенок Манюня считала дурью – и нет такой силы, чтобы убедила ее в обратном. Еще этот фонетический прокол с Непалом! Тьфу!
М. взял ведро и пошел к бочонку.
– Так!
Манюня, как ни в чем не бывало, колола иголкой лен, облагораживая полотенце «гусями».
– Воды-то полный бачок! И что?
– Что?
– Так я зачем бегал?
– А кто тебя знает. Поглядел бы сначала, потом бегал.
М. развел руками.
– Так и чай, может, еще есть?
– Чаю нет, – отрезала барышня. – Мята токмо. Вона там, в коробке.
Еще это: весь дом был заставлен коробками, шкатулками, ящичками; добро хранилось в ларях и сундуках; ягоды, мед и крупы – в туесках, баночках и бочонках. Шредингеру с его котом, прежде чем выяснить, жив ли он, наконец, или издох от космических лучей, пришлось бы сначала поискать, в каком ящике тот находится. Поиск мог занять годы, так что у кота не было ни шанса.
Манюня заварила душистых трав и ушла в свою комнату – отдельную чистенькую светелку за русской печью, куда приблудным философам вход была заказан – и вынесла оттуда на блюде пряник. Такого М. в жизни не видел: с купеческую морду в обхвате, с глазурью, печатью в форме оленя, усыпанный цветной крошкой. В другой руке она держала штоф темной жидкости, желанной для каждого, кому посчастливилось ее пробовать – собственного рецепта настойки, крепкой и забористой, из которой, разведя один к одному, выходила ароматная и мягкая водка.
– Праздник у меня, аменины.
Хозяйка поставила на стол блюдо, наотрез отказавшись тыкать свечи в пряник, бывший за место торта:
– Нечего добро изводить. Курицу-то достань из ледника, ужинать будем. А настойку тудысь, в ледник. Только уж ты обуйся, пожалуйста, прямо страсть на тебя смотреть! Беспалого тебя – ни в солдаты, ни в женихи.
Манюня изжарила в печи курицу, запекла горох и картофель с луком, накрыла.
Чинно справили «аменины».
Под конец ужина М. разобрало так, что он решил поделиться своим секретом, рассказав ей про таинственный артефакт, по большей части наплетя всякого, потому что сам еще толком не много знал.
– Вот же какая штука! – восхитилась Манюня. – А я еще думала: чтой-то по ней написано?
– Когда? – удивился М.
– Да кажный раз, как протру, смотрю, смотрю на нее – в воздухе висит и не падает. Думаю, хитрущая ж это вещь! Хлеще велосипеда.
М. так и осел. Хмель слетел с него покрывалом.
Находки своей в этом доме он не особо стеснялся, часто оставлял ее в «шкапе» на видном месте, думая, что уж если кому не любопытно, так Манюне, барышне практичной и, что греха таить, без фантазии. Он, в сущности, угадал: интерес к артефакту у нее был сугубо житейский: как по всякой домашней вещи, она прохаживалась по нему тряпкой.
– И как?
– Что?
– Что-нибудь… ну, со штукой этой… происходило?
– Да не! Искрится токмо чуть-чуть. А то иной раз шувелится. Но я ее того, аккуратно. Понимаю – вещь дорогая. Давай-ка, бери кусочек, бледный какой, совсем зачах. И чо босым бегал? Как мальчишка!
– Искрится?! – воскликнул М. Кусок ему не лез в горло.
– Не оно, рядом будто искрит, – нетерпеливо ответила Манюня, устраивая ему в тарелку чуть не полкурицы. Сама она ела мало. – Вот пристал! Ну чего ишшо? Я ее испужалась вначале, а потом – вроде, ничего, не огонь, а так, как от фонаря. А чего это?
– Сам не знаю, – честно признался М.
В ту ночь он не мог уснуть. Сознание каталось как шарик в чашке. В дреме виделись шахматные слоны, ломающие доску насквозь, склянки с летучим газом; из-за комода выглянул, подмигнув ему, Менделеев. Дмитрий Иванович по виду был подшофе.
Жаль, таблица уже открыта, с завистью подумал М. и тут же мысленно себя высек: за подлое чувство и за то, что великого ученого нарисовал в воображении пьяным. Потом еще – за леность в трудах и похотливые мысли о Манюне. Все смешалось у него в голове, хоть бей в нее колотушкой.
Он вздул лампу и сел работать.
Нет никакой возможности отследить ход его ночных мыслей. Он бы и сам не смог – барышня, настойка, бессонница, тайны мироустройства… Раза три-четыре он себе добавлял из штофа, стоявшего на столе, закусывал соленым грибом. Выходил на крыльцо дышать. Снова усаживался за стол, листал Кнауэра и чертил, чертил…
***
Утро началось с крика.
– Господи, что же это?! – за перегородкой возопила Манюня. – Ой, ой, ой, мамочки мои!
М., перепугавшись со сна, выбежал к ней в подштанниках, готовясь к самому худшему.
Барышня стояла у печи, держась за грудь, глядя в бревенчатую стену напротив, будто от нее исходила опасность. Но ни разрушений, ни мышей, ни разбойников не было видно. Комната как комната, в совершенном порядке, только что посуду с вечера не убрали…
М. осоловело потряс головой, пытаясь сфокусировать взгляд. В руке его была лампа, взятая как оружие.
– Что случилось-то?
– Окно, – жалобно пропела Манюня.
– Окно? – не понял он.
Хозяйка дрожащим пальцем показала на стену.
Свихнулась девица, что ли? – грешным делом подумал М.
– Там стена, Манюнь. Вон окно.
– Ну так я ж!
– Да что – ты ж?! Ты скажи нормально!
– Окно там было! А теперь стена! А оно – вон куды ушло! Разве так бывает?
Барышня чуть не плакала, глядя на скобленую стену.
М. принялся мучительно вспоминать, где было вчера окно. Вроде, там же? Или не там? Но Манюня-то должна знать, где у ней окна в доме! Не может такого быть… И, главное, никаких следов!
С окна-то все началось, но дальше как прорвало.
Водокачка на Алексеевской вдруг сместилась на сажень вбок, а вода из нее полдня (и многие это видели!) сама собою висела в воздухе, пока все также само собой не исправилось. Вороны, летавшие задом наперед по Замоскворечью. Яузский мостик, вставший ни с того ни с сего вдоль русла, так перепугавший бывших на нем, что они попрыгали в воду, включая дам. Со складов пропадали вещи, причем кладовщики и усатые честные сторожа клялись всем святым, что добра не трогали. Всего и не перечислить.
Реальность шалила. Поползли слухи. Вроде, даже ездила по Москве комиссия с широкими полномочиями, в зеленом фургоне без номеров. Баба Тоня, жившая на Газетном, видела его достоверно: фургон из кабины светил лучом, от которого у нее изошла подагра. После многие тот фургон ловили – с подагрой и лишаями и другими болезнями, от которых луч помогал. Газеты исчезали всем тиражом, вместе с редакторами, кто решался писать об этом.
Но в один момент в конце декабря чудеса вдруг выдохлись, прекратились. Шепотки затихли. За кладовщиков взялись с новой силой. (Окно в Манюнином доме, впрочем, так и осталось на новом месте.)
И все это, известно одному М., имело первопричиной зловредный распоясавшийся цилиндрик, который он теперь исследовал день и ночь, заработав на этом первые неизгладимые морщины лица.
____________________________
[1] Имеется в виду «Учебникъ санскритскаго языка» Ф.И. Кнауэра.
Свидетельство о публикации №218100501754