Фисташка

Автобус останавливается. В киоске продают шаурму. Небо заливает цветом куска расплавленного сахара в граненом стакане воды. Деревья отряхивают следы осеннего пожара. Искры и языки пламени лежат под ногами на асфальтовой дорожке парка. И, ступая по ним, можно чувствовать, как к подошвам лепится последнее тепло уходящей осени.

Тополя ещё раскидисты. Их косматая, желтая грива, хоть и изрядно опавшая, ещё украшает серые, отдающие сырой чернотой стволы. Великаны, похожие на львов. В их сени летом торговали мороженым и сахарной ватой. И продавщица отламывала хрустящую вафельную кромку стаканчика неосторожным движением мясистого большого пальца. Между больших грудей её красовалась золотая лунница с вкраплениями сверкающей на солнце лжи фианитов.

Белые берёзы, похожие на худосочных деревенских девок, полностью оголились, но по их неуклюжей осанке и коряво вскинутым горе рукам, можно судить, что на сей легкомысленный шаг их толкнуло не иначе как отчаяние или нечто соразмерное. Их черностволые сёстры наги не меньше, но не выказывают абсолютно никаких эмоций, держась невозмутимо, с рабочей уверенностью  продажных женщин.

Многочисленные венозные кусты похожи на детей в бане – мелкие, нескладные и стоят где не надо. По их веткам давно перестала течь кровь, и они усохли, вцепившись когтистыми пальцами каждый в свой клочок земли.

Клены - полуоблетевшие. По-мужски стараются не обращать на себя никакого внимания, но их багровый, степенный, цвета зимнего заката наряд невозможно не заметить.

Дубы шуршат коричневыми, почти что в трубочку скрученными листьями, которые сейчас смотрятся так уместно во всем этом цветастом многообразии, но которые будут настолько убедительно оттенять противоестественную, мертвенную бледность зимнего снега в декабре, что захочется выть по-собачьи.

По бокам дорожки - канавы, заваленные розановскими опавшими листьями и ими же полон в это время ум, пытающийся выудить из своих недр любимые цитаты из прочитанных некогда коробов. Хотя они вовсе не идут к осени. Бунин идёт.

Осень – это вечные «Журавли», растянутые до размеров «Войны и мира» и настолько жирно, даже немного обрюзгло, по-толстовски(как если бы Толстой получил солнечный удар), выведенные, что барин наверняка умрёт от тяжести не вмещающихся в его душу мужичьих птиц.

Слева и справа перед территорией храма – рощицы, где по весне сажали маленькие, похожие на зелёных ежей ливанские кедры. И были ещё дети из детского дома, включая своего в доску Кирюху, который держался на равных с нашими почти что сорокалетними мужиками, обращаясь ко всем исключительно на ты. Они, кедры, не выросли ни на кроху, только ещё больше обросли зачахшими листьями.

Дальше, налево если лицом обратиться,
можно увидеть творожную массу нашего храма.
В складках фасада под куполом окна-бойницы
глядят в позолоту луковки малой часовни,
что расположена храма напротив; её заложили задолго до большего брата.
Но ей суждено умаляться, ему возрастать,
и хоть возрастам старше она, да статусом брат будет выше.
И часто прохожие в недоумении чешут затылки,
куда же зайти помолиться: к сестре или брату?
Там Вова косилкой сшибает зеленые травы,
что нагло лезут и портят ещё малахитовый ёжик лужайки у храма.
На паперти бабушка добрая с милой улыбкой лисы-чернобурки
и зубом, нависшим над нижней губой, просит денег
и чуть не плачет, когда кто даёт ей устало хотя бы червонец.
Пылает заря над долиной, что падает в реку
Обрывом скалы постаревшей – её обглодали и ветры, и солнце, и время.
Разбег бы вот взять  и от самых от храма ступеней
Рвануть-сигануть в бесконечную синюю бездну,
Что разверзается в небе в любую погоду,
Если стоять у подножия храма и впитывать молча,
То, что рисует закат или сизые мутные сопки
В дальних пределах земли, у границ горизонта.

Дорога идёт вниз к пруду, по которому плавают утки, вызывающие умиление у всех, кто на этот пруд приходит. С забавными хохолками, охотно идущие к людям и принимающие из их рук пищу, эти утки являются символом не только парка, но и всего района, в котором парк на данный момент времени пребывает.

Справа дом настоятеля – розовый, ветшающий, большой. Непонятный. Чуть ниже – стоянка, на которую приезжают свадьбы и большие сиреневые лимузины, изрыгающие из своих фешенебельных недр вусмерть пьяных и часто свинячьи зарыганных красавиц на длинных каблуках. Они пьют из горла вино и шампанское, кричат идиотские песни современного разлива и настойчиво требуют множества незабываемых половых актов с приличными их статусу и виду самцами.

Слева – по-королевски выстроенный туалет лебединого цвета и небольшая, скромная будка охраны, подобострастно возле него примостившаяся. Там обитают пятнистые люди, редко выходящие за пределы своего ареала. Они очень ранимы и предпочитают сидеть если не в будке, то где-нибудь в кустах, незаметно. Потому и форма у них пятнистая, чтобы никто не видел. Их нельзя обижать. У них от этого на душе начинают гнить шрамы и вскрываются уже почти полностью зажившие рубцы. Они никогда, никогда не оправятся от зла однажды им причиненного.
 
В нескольких шагах от пруда мимо проходят две старушки. Одна из них держит другую за руку, а у той другой слетает с головы платок и падает в пруд. К нему подплывают утки.

Старушки идут дальше.

И видят под ногами мокрый асфальт; мокрый то ли от росы, то ли от принесших эту мокроту сюда на своих шинах автомобилей. На мокроту налипли листья.

Старушки подымаются вверх, в самую гущу осеннего парка.

- Я ему, главное, говорю, ты, сынок, сходи, хуже ведь не будет.
- А он что?
- А он: «Мама, у меня уже билет куплен, а виза не сделана. Надо визу делать, времени нет. Да и ещё эти фисташковые обои на дачу. Ты ведь хотела?»
- А ты чего?
- А чего я? Я и вправду эти обои хотела, да и сейчас хочу.
- Ловко он тебя ухватил.
- Ну да. Теперь, ежели чего, всегда может отбрехаться, а то ещё и попрекнуть, дескать, наседаешь, мать, почём зря, а у меня ещё обои, забыла?
- А почему фисташковые-то?
- А?
- Фисташковые почему, говорю! – сказала громче, почти крича.
- А, это… Это мы ещё с мужем покойным как-то в Крым ездили в 71-ом году отдыхать и там жили на полном пансионе у одной старушки. Замечательная старушка была, да. Всё время нам про кипарисы рассказывала, как их сажают и как ухаживают, и ещё абрикосами кормила, а абрикосы у ей, знаешь, что твой персик – здоровые такие и розовые. Мне ещё муж и говорит, дескать, странные, мать, у нее абрикосы, какие-то ненашенские, нерусские. А я ему что-то навроде, дескать, да разве русские-то и вообще бывают-то?
- Так а чего фисташковые?
- А?
- Фисташковые-то чего, говорю! – опять почти прокричала.
- А, так это такие в комнате были, где мы с мужем жили у нее, обои фисташкового цвета. Там и комод был у ней такой, что мамочки родные! – целый поезд, а не комод, на нем спать можно было, и знаешь, такой, дорогой, вроде, из красного дерева или ольхи, не помню уже точно. Я на ём как-то кефаль пару раз разделывала, а бабка и не узнала ничего. – она рассмеялась, смущенно прикрыв беззубый рот дряхлой, скукоженной ладонью. – А по вечерам мы с мужем подымались на мансарду, там пахло смолой и опилками, потому что под полом из досок были опилки. Там были два больших кресла, мы брали, выносили их на балкон, но не садились. Стояли позади и смотрели, как заходит солнце над морем. Муж гладил мне пальчиком шею, целовал в ухо и называл фисташкой…

Они подходят к остановке. Там стоят люди. Много. И ездят трамваи, автобусы, машины. Студенты с тубусами и без. Какой-то велосипедист. Дворник в оранжевой накидке с серой полосой. На путях и на дороге лежат листья.

- Будешь пирожок с картошкой? – спрашивает одна старушка у другой.
- А?
- Пирожок, говорю, будешь? – почти кричит.
- А, это можно. Почему бы и нет. Это можно. Только я лучше с капустой.
- Да какой угодно, у них тут всё есть, а ещё собачатину какую-то на вертеле в лепешки заворачивают, но я такое не ем. И тебе не советую.
- Я с капустой.
- Ага, с капустой. Ну пойдём тогда в киосок-то. Только ты на пороге листья отряхни с подошвы. Они не любят, когда листья.


Рецензии
Такое щемящее чувство узнавания... С цветом, вкусом, запахом. Пишите,Женя, пожалуйста, пиишите!

Татьяна Вендер   21.05.2022 08:51     Заявить о нарушении