Глава 6 Любовь не картошка

1

Низко опустив голову и прикрыв лицо ладонью, Емельян выскользнул из Урусово и растворился в темноте.
     Он бежал прочь той самой дорогой, на которой три дня назад восторгался добротой и приветливостью жителей. Гнев и черная обида переполняли его, сжигал стыд, отчаяние, позор. Он ненавидел себя за то, что покинул село, не поквитавшись с тем, кто растоптал его первую любовь.
     Мысли об Ане были горше всего: она доверилась ему, почти призналась в любви, а он… сбежал при первом же испытании.
     Тайна ночного происшествия, конечно же, быстро раскроется, Анечка ещё больше будет презирать местных парней, но первая любовь... такая чистая, неповторимая… она бывает только раз в жизни… Всё пропало…   
     Емельян бежал сквозь ночь, ничего не замечая вокруг. Рассвет застал его возле платформы Паточная. Он свернул в нужную сторону и, не сбавляя шага, спешил уйти как можно дальше оттуда, где осталось пепелище на месте его любви, первой, единственной, самой лучшей в жизни.
     Несмотря на бессонную ночь, Емельян не ощущал усталости. Зато ощущал – чем больше верст отделяло его от Урусова, тем спокойнее становилось на душе; гнев мало-помалу утихал, мысли потекли размереннее.
     «Ну, позубоскалят пару дней и забудут, а того, кто украл одежду, крепко осудят. В деревне воров не жалуют…» 
     Солнце поднималось всё выше, хотелось пить, а на пути ни одной речки, ни одной деревушки. Иногда, далеко за полями, виднелись какие-то постройки, но делать большой крюк не хотелось.
     На полях шла жатва. Мужики, голые по пояс, взмахивая косами, двигались уступом; женщины следом вязали небольшие снопы, похожие на спеленатых грудничков. Из-за однообразия ландшафта Емельяну стало казаться, что он идет по кругу. Глаза искали каких-то отличий, а главное – любую тень, чтобы сделать привал.
     Огромное дерево он увидел за версту. Необъятная крона дуба бросала густую тень, мощные корни выпирали из земли. Емельян устало привалился спиной к могучему стволу. Несмотря на все свалившиеся на него неприятности, он ощутил вдруг в душе покой и умиротворение. Над головой в ветвях однообразно тренькала пичужка, словно царапала коготком струну балалайки. Дзинь-дзинь… динь…
     Подвинул к себе узелок с харчем – давно пора подкрепиться. Утолив голод, почувствовал, как уходит беспросветная хандра. Корни дуба, словно руки огромного великана, бережно подняли его и начали баюкать, заглушая шелестом листьев последние всхлипы сердца. Мысли Емельяна завихрились, вырвались на свободу, он глубоко вздохнул и увидел… Аню. Она стояла на вершине холма и улы-балась. Черное небо за её спиной алело, становилось бледно-розовым, заря поднималась всё выше. Она протягивала ему большое красное яблоко, он шагнул к ней, но Аня, смеясь, отступала назад, продолжая дразнить его. Он шел к ней, но расстояние не сокращалось… Первые лучи солнца брызнули ему в глаза, ослепили, и он потерял Аню из виду. В лазурном небе над теплым штабелем бревен, где они просидели всю ночь, плыло прозрачное облачко. «Это же она – замирая от тоскливой догадки, прошептал Емельян, – она улетела от меня». 
     Что-то упало Емельяну на лоб, он очнулся от вязкой дремы, провел ладонью по лбу и обнаружил мокрые следы птичьего послания. Посмотрел наверх, где продолжала тренькать невидимая пичуга, и улыбнулся – это была хорошая примета. 
     Почувствовав прилив свежих сил, Емельян вскочил, подхватил узелок со снедью и, прежде чем отправиться дальше, поклонился патриарху большой дороги – он помнил почти сказочные рассказы отца, как дуб его вылечил.
     И вновь дорога катилась с одного холма на другой, и только солнце неподвижно висело над головой путника, словно эта пара бежала с одинаковой скоростью.
     Заприметив на обочине дороги обломки тележного колеса и старую сторожку в поле, Емельян догадался, что скоро будет деревня. Кроме Выселок, в этой глуши других деревень не было. 
     Он оглядел себя с ног до головы, поморщился: если бы появиться у тети Гани в красивом костюме! А теперь – стыд один, гость из Москвы называется! Приехал в штанах с заплатами, ветхой рубахе, в стоптанных ботинках, которые «гуляют» на ногах. Как после этого рассказывать родне о параде на Красной площади, о том, что видел Сталина, о подарке? Кто оборванцу поверит? Все будут тайно жалеть нищего Емельяна. Тетя Гана украдкой вздохнет: «Как бедно живут Сапегины, если сына в гости отправили в такой одежке. Деньги он привёз! Лучше бы отец и мать сыну штаны да рубашку на эти деньги купили…» 
     Солнце всё-таки обогнало Емельяна и скрылось за горизонтом. Возле деревенской околицы Емельян обхлопал густую пыль на штанах и стал высматривать, у кого спросить об Ивиных. Уточнять, как называется деревня, поостерегся: подумают люди – забрел дурак, не зная куда… 
     Первая же встречная девчонка, не взглянув на Емельяна, ткнула пальцем в избу за его спиной. 
     Из домашних разговоров Емельян знал, что у Ганы, сестры Аграпины, пятеро детей, мужа давно нет (беда с мужиками, половина баб в любой деревне – вдовы). Жили Ивины очень бедно. Не так бедно, как все, а ещё беднее.
     Емельян потопал ногами на входе, вошел в избу.
     Возле печи хлопотала пожилая женщина, мало похожая на Аграпину. Из-под белого платка выбивались темные пряди, разбавленные сединой. Лицо не было скуластым, как у Аграпины; округлые щеки делали его мягким и добрым. Она с удивлением смотрела на вошедшего парня.
     – Здравствуйте, я сын Аграпины, Емельян Сапегин!
     Гана охнула, всплеснула руками и грузно осела на лавку:
     – Ой! Емельянушка, милый, да ты ли это? Как же так, не предупредили-то отчего? Сейчас я детей кликну, проходи, милый, садись. Откуда ты пришел-то? Из Урусова? Это что на Плаве? Бог с тобой, да нешто за день такое расстояние можно отмахать? – тетя Гана квохтала растревоженной наседкой, всплёскивая руками-крыльями над свалившимся, как снег на голову, племянником.
     Александра Борисовна (для деревенских – Гана) была старше Аграпины. На Выселки она переехала сразу после похорон матери. Изба, которая досталась ей по наследству, была ещё крепкой. Свой-то дом, затянутый от венцов до стропил серой плесенью, вконец сгнил. 
     Сапегины в это время жили уже в Захарьино.
     В избу шумно ввалились Егор и Дуся, почти ровесники Емельяна. Гана тут же отправила Егора за Катериной. Катерина недавно вышла замуж и жила с мужем отдельно. 
     – Сейчас, Емельянушка, вечерять будем, всех соберем. Вон и Вася с работы идет. Самый-то наш старший, Дмитрий, в соседней области на машине работает. Заезжает иногда, но у него своя семья, свои заботы.
     Емельян сидел на лавке, смотрел на гомонящую родню и молчал, не зная о чем говорить – он видел их впервые в жизни. Ему тоже никто вопросов не задавал. Двоюродные братья и сестры смотрели на гостя с любопытством, но без особого интереса. Для них Москва была далекой и чужой. Да и гость ничем не отличался от них: одет в драные портки, рубаха и того хуже. К тому же, он кажется, немой. Сидит на лавке, глазами, как сыч, хлопает и молчит, будто воды в рот набрал.
     Тетя Гана и Катерина собирали на стол – мастерили окрошку из кваса, картошки и лука. Разобрали небольшой кусочек мяса на волокна, высыпали в общее блюдо. По случаю приезда гостя поставили самовар.
     Емельян отдал Ивиным деньги и гостинцы из Урусова. Два яйца, которые не съел в дороге, добавили в окрошку. Каждому Гана отрезала по куску ржаного хлеба и ломтику сала. Из печи достали печеную картошку с хрустящей корочкой. И пошел пир!

2

     Все оживились, завязался разговор о родне, разбросанной по Тульской губернии. Емельян рассказал о жизни в Захарьино, но про «сталинский подарок» и рыбалку в Урусове предпочел умолчать.
     После чаепития Егор и Емельян отправились на поветь, сгребли остатки прошлогоднего сена в кучу – лучше места для ночлега не придумаешь. Укрылись цветными дерюжками – точно такими же, как у крестной в Урусове.
     Темнота и тишина располагали к откровенности. Емельян знал, что Егор отличник в школе, потому решил держаться от разных школьных наук подальше. Есть в жизни темы гораздо интереснее.
     – Ты с девчонками дружишь? – спросил Емельян.
     Егор смутился. Добрый и застенчивый парень, он был уверен, что по своей крайней бедности не может нравиться девочкам, и поэтому стеснялся к ним подходить. Сейчас он раздумывал, как увильнуть от ответа, но ничего подходящего на ум не пришло.
     –  Нет, не дружу.
     –  А чё? Для отличника нет подходящих девчонок? – то ли подкусил, то ли польстил Егору гость.
     Егор приятно удивился, что Емельян в курсе его школьных успехов; тихо засмеялся:
     –  К ним просто так не подъедешь. А трепаться, веселить их я не умею.
     –  А какая девчонка на Выселках самая-самая?
     –  Самая-самая? – Егор почувствовал ревность, но кривить душой не стал: – Нюра Елкина. Мы с ней в одном классе учились. Она тоже ни с кем не дружит, никуда не ходит. Её «дикаркой» зовут. Только это неправда, она самая умная и красивая. Я тебя с ней познакомлю…
     Это были последние слова, которые услышал Емельян. Он провалился в темную бездну, но вскоре вынырнул на освещенное пространство и увидел, что идет по сжатому полю в спортивном костюме. Слева и справа из-за снопов выглядывали девушки, они улыбались ему и приветливо махали букетиками васильков. Емельян тоже улыбался и махал им рукой, пока не заметил, что идет совершенно голый. Вокруг уже не было ни снопов, ни девушек, – только отец стоял впереди, смотрел на сына и держал в руках крепкую хворостину. Емельяну страшно не хотелось идти к нему, но ноги не слушались его и продолжали идти. Это напугало Емельяна, он дернулся и – проснулся. Несколько мгновений лежал неподвижно, приходя в себя. Потом шумно вдохнул, выдохнул и осторожно огляделся – на повети никого не было. Солнечный свет ломился во все щели вет-хого сооружения. Емельян поморщился: «Надо же такому присниться» 
     Мысли о позорном бегстве уже не терзали душу. Воспоминания о свидании с Аней, ещё вчера сильно волновавшие его, сегодня как-то поблекли, размылись, словно акварель, на которую попала вода – об этом можно сожалеть, но исправить ничего нельзя.
     Стояла тишина, какая бывает только в пустом доме. Емельян прошел в избу, увидел на столе свой завтрак: кусок хлеба, две вареные картофелины и кружку молока.
     Перекусив, вышел на улицу и неожиданно почувствовал себя совсем не плохо в своей старенькой одежде. В сталинском подарке он сейчас и здесь, в Выселках, был бы для всех чужим, даже для Егора.
     Емельян начал догадываться, что во всех своих неприятностях он виноват сам – нечего было выпендриваться перед местными ребятами.
     К дому быстро шел Егор.
     – Ну что, выспался?
     – Выспался, только сны противные снились. А у вас речка есть? – с надеждой прославиться спросил Емельян.
     – Нет, мы в пруду купаемся. Пошли туда, она там может быть.
     – Кто «она»? – недоуменно спросил Емельян
     – Ну, эта… Самая-самая!
     – Аа-а… – Емельян вспомнил ночной разговор: – Пошли!
     Пруд был большой и глубокий – по дну пешком не перейдешь, вплавь надо. Вода у берега желтая, на глубине – коричневая, совсем не похожая на речную.
     – Егор, почему вода такая?
     – Этого никто не знает.
     – А рыба в пруду водится?
     – Не-е. Запускали, не приживается.
     Возле пруда «самой-самой» не было.

     Ивины купить корову единолично не могли, поэтому придумали «артельную» собственность на паях с соседями. Молока на две семьи худо-бедно хватало, но не более того. О сметане или твороге, продаже молока на сторону и речи быть не могло – зато и налогов не платили. Сено заготав-ливали сообща. Доили буренку поочередно – утром одна хозяйка, вечером другая, при этом никогда не ссорились.
     Домашнюю птицу деревенские держали на дармовщинку. Возвращаясь с полей, прихватывали пучок-два колосков и прятали их в корзине с травой. Все это делали и прятались друг от друга – так было принято. Воровать колоски с полей не считалось зазорным, если это делалось «тайно». Тем, кто попадался, не сочувствовали. Во-первых, сам виноват, а во-вторых, неудачник бросал тень на остальных.
     Кража колосков была опасной игрой в кошки-мышки, но играли в неё все, находя моральное оправдание в не менее опасных частушках: 

Молотили всем колхозом,
Молотили целый день,
Рассчиталися навозом
За богатый трудодень.

     Против расхитителей придумали «закон о колосках». В Постановлении ЦИК и СНК СССР от 7 августа 1932 года говорилось бескомпромиссно: «ЦИК и СНК Союза ССР считают, что общественная собственность (государственная, колхозная, кооперативная) является основой советского строя, она священна и неприкосновенна. Люди, покушающиеся на общественную собственность, должны рассматриваться как враги народа…
     Идя навстречу требованиям рабочих и колхозников, ЦИК и СНК Союза ССР постановляют:
     …Применять в качестве меры судебной репрессии за хищение (воровство) колхозного и кооперативного имущества высшую меру социальной защиты – расстрел с конфискацией всего имущества и с заменой при смягчающих обстоятельствах лишением свободы на срок не ниже 10 лет с конфискацией всего имущества.
     С трибун Пленумов и Съездов, областных и районных партконференций ежедневно звучали слова: «Нужно бить, добивать, уничтожать нашего врага, сидящего в колхозах и совхозах, без этих драконовских мер невозможно отстоять и укрепить наш социалистический строй» (Сталин).
     В газете «Советская деревня» труженики колхоза им. Буденного выступили с заявлением: «Мы требуем от пролетарского суда применения к ворам общественной собственности — расстрела!» И далее десятки подписей колхозников-буденновцев.
     Замечательный народ воспитала Советская власть!
     Выполняя волю колхозников, партия приняла решение о расстреле колхозников. Страна от Курил до самых до окраин вдохновенно пела: «Я другой такой страны не знаю…»
     Несмотря на жестокий закон, колоски продолжали воровать даже те, у кого не было кур.
     С законопослушанием на Руси всегда было плохо, да и сегодня оно не в числе наших привычек. Почему? Законы разные для тех, кто при власти и остального народа. У нашей рыбы голова всегда гнилая. Отсюда все наши беды.

     Зрелость общества определяется его отношением к женщине, особенно, к многодетной матери.
     И здесь товарищ Сталин дал исчерпывающий ответ 10 ноября 1935 года на встрече с передовыми колхозницами: «Ради освобождения от рабства в семье женщины ни в коем случае не должны исключаться из колхозного трудового процесса. Колхоз ввел трудодень. А что такое трудодень? Перед трудоднем все равны – и мужчины, и женщины. Кто больше трудодней выработал, тот больше и заработал; тут уж ни отец, ни муж попрекать женщину не может, что он ее кормит. Теперь женщина, если она трудится и у нее есть трудодни, сама себе хозяйка. Трудоднями колхоз освободил женщину и сделал ее самостоятельной. Она теперь работает уже не на отца, пока она в девушках, не на мужа, когда она замужем, а прежде всего на себя работает. Вот это и значит освобождение женщины-крестьянки, это и значит колхозный строй, который делает женщину трудовую равной всякому трудовому мужчине».
     Какая изощренная демагогия закабаления женщины!
     И ведь хлопали вождю эти рабыни. И пахала многодетная женщина от зари до зари: детей рожала, растила их, подворье на себе тащила, семью кормила-обстирывала, на колхозном поле пласталась… И всё ради того, чтобы быть свободной. И к пятидесяти годам превращалась она в изможденную старуху.
     Подрастали в семье дочери и повторяли горькую судьбу матери. Не было у деревенской девушки сокровенней мечты: – встретить суженого, который увез бы её из проклятой деревни в даль светлую… 

3

     Егор и Емельян сдружились сразу – много у них общего оказалось. Егор немножко бренчал на балалайке, хотя до Емели ему было далеко. Друзья где-то раздобыли старую гитару, нашли балалайку – и начались репетиции.
     Зачем крестьянину соха, когда есть балалайка!
     До обеда Емеля учил Егора мастерству игры, а после обеда друзья дежурили возле пруда. И дождались-таки…
     – Смотри, вон она! – Егор ткнул Емельяна в бок.
     На противоположном берегу развлекалась стайка девчат. Нюра никогда одна на прогулку не ходила, всегда с подружками, и ближайшая из них, Ксюша, непременно рядом.
     – Самая-самая? Которая?
     – Вон та, с косой через плечо.
     – Поплыли туда!
     Емельян прыгнул в воду, энергично замахал руками, поднимая каскады брызг. За ним устремился Егор. Подплыли к девушкам, поздоровались. Нюра даже не повернула головы. Егор смутился, но не отступил.
     – Нюра! Ко мне брат Емельян из Москвы приехал!
     Нюра медленно повернула голову и нараспев спросила:
     – Я должна этому радоваться?
     Подружки за её спиной дружно засмеялись. Им нравилось, как Нюра могла поставить на место любого нахала. Егор, конечно, не нахал, он хороший, но сейчас с ним незнакомый парень… Похоже, не из робкого десятка.
     Емельян с безразличным видом медленно плавал за спиной Егора, но «самую-самую» разглядел хорошо: красивая, глаза не опускает, толстая русая коса, скользнув по плечу и нырнув в овражек меж двух бугорков на груди, заканчивалась на плоском животе.
     «Гордячка…» – нерадостно определил Емельян. Егор, конечно, предупреждал, что Нюра – «дикарка», но такого высокомерия Емельян не ожидал. «Ладно… не больно и надо…» – развернулся и поплыл обратно. 
     Егор задержался, прокричал девчонкам:
     – Приходите вечером на «пятак», музыка будет, потанцуем… 
     Лица у подружек вытянулись. Давненько на Выселках не гуляли, «пятак» травой зарос. Не разыгрывают ли их весе-лые родственнички? Егор что-то ещё им крикнул и быстро замахал руками, догоняя Емельяна. 
     Весть о том, что вечером на «пятаке» будет гуляние с музыкой, облетела деревню огненным вихрем. Молодежь заволновалась: «Откуда взялся музыкант? Где он раньше хоронился?»
     Матери невест заволновались особо. Новость их обрадовала и обнадежила – где, как не на танцах, знакомиться молодым людям? С этим нынче просто беда – девки на корню сохнут и вянут…   
     В доме Ивиных шла генеральная репетиция струнного дуэта. Подстроили лады, добились гармонии – получалось совсем неплохо… 
     К назначенному сроку музыканты пришли к месту сбора – вокруг ни души. Хорошо хоть колода оказалась на месте, никто на дрова не распилил. Друзья уселись поудобнее, дали отмашку головами и грянули плясовую. 
     Звень первого аккорда не успела истаять, как у «пятака» замелькали тени – молодежь, боясь розыгрыша, пряталась в ближайших кустах. Музыкантов облепили, но на круг пока никто не шел – поотвыкли. Был когда-то на Выселках хороший гармонист, но забрали парня в армию, а замены ему не нашлось. 
     Понемногу публика осмелела. Первый, следом второй танцор пошли в круг. Остальные, подталкивая друг друга, собирались с духом. Емельян был в ударе, играл с азартом, щелкал по деке – и всё головой крутил, словно искал кого-то. Напрасно крутил – не пришла «самая-самая». И никого из её подружек на вечерке не было.
     Емельян приуныл: не везет ему с девушками. А что если любовь Ани в Урусове действительно была единственной и другой никогда не будет?
     Печальным возвращался домой Емельян. Горько сознавал, что вечер пролетел впустую. Конечно, кто он для этой «дикарки»? Оборванец из Москвы! Вот если бы он был в физкультурном наряде, тогда бы она оценила, поняла…
     Что она могла понять, Емельян точно не знал, но цеплялся за эту мысль, как за соломинку. Зачем столько репетировали, если та, которой был посвящен двухчасовой концерт, не удостоила его даже мимолетным вниманием?
     Егор во всём считал виноватым себя. Друзья молча дошли до дому и, не разговаривая, легли спать. 
     На следующий вечер публика на «пятак» валила валом: и молодые, и те, что постарше. «Нешто живём, как в лесу, только и знаем одну работу…» Постояли, поглядели на молодежь, да и сами пошли в пляс. Полетели частушки, дробно застучали каблуки. Нюра на одно мгновение мелькнула за чужими спинами и исчезла, как нечаянно сорвавшаяся с поднебесья звездочка...   
     Музыкантов просили прийти и завтра. Емельян невесело откликнулся: 
     – Да мы-то придём… Повернулся к Егору: – Слышь, давай прогуляемся до Нюркиной избы, а то я ноги отсидел.
     Егор не дурак, понимает: ноги размять – святое дело.
     Дом, где жила Нюрка, стоял на взгорке в стороне от деревни. Емельян совсем захандрил: «Живет словно на хуторе, мимо её дома случайно не прогуляешься. Со всех сторон эта «дикарка» обособленная». 
     Сердце у Емельяна ноет – спасу нет… 
     –  Слышь, Егор, может Нюрка с кем гуляет?
     –  Не-е… Отец у неё строгий, не разрешает домой поздно приходить. Чего ты так по ней убиваешься? Пошли лучше спать!
     Караулить Нюру возле пруда опостылело. Смотрел Емеля на желтую воду и грустные мысли в голову лезли.
     С того дня как увидел у пруда «самую-самую», Урусово и Аню, любовь свою первую, не вспомнил ни разу. «И эта Аня. Хорошо, что её Нюрой зовут. Хоть какое-то отличие от той неудачной любви. Впрочем, и эта не сулит ничего хорошего», – тоскливо вздыхал Емельян.
     Вечером снова гуляния. Народу собралось полдеревни. На «пятаке» не то, что траву вытоптали – землю в пыль растерли. Колода после нескольких лет беспробудного сна духом воспряла: музыканты тощими задами заново её отполировали.
     Нюрка опять мелькнула и исчезла в темноте.
     Знала бы злодейка, что только ради неё Емельян опухшими пальцами каждый вечер концерты устраивал.
     Через неделю такой жизни парень всерьёз затосковал, потерял аппетит, опал с лица. Бессонными ночами бредил: «сяду с ней на лавочку, возьму её ладошки и буду нежно гладить каждый её пальчик, а если получится, то и поцелую в щечку… как бы случайно».

4

     Эти страдания продолжались бы вечно, если бы не молотьба – венец сельской страды. Свершали молотьбу всем миром – весело, задорно, словно праздник справляли. На обмолот выходили все – и колхозники, и учащиеся, и гости – тут лишних рук не бывает. Исхудавший, измученный Емельян встрепенулся: вот оно, его счастье! «Дикарка» придет обязательно, и тут она никуда от него не спрячется.
     За селом конные косилки уже несколько дней от зари до зари жали рожь. Длинные валки скошенных хлебов волнами катились по степной глади. Женщины, покрыв головы косынками, ходили вдоль валков и длинными граблями ворошили колосья, сбивали их в кучи, вязали снопы. Скоро поля опустеют и только мыши-полевки будут осторожно сновать по стерне, подбирая потерянные зерна.
     Посреди деревни на цепочке болтался обрезок рельса. Рядом на цепочке висел металлический штырь. Били в рельсу нечасто – при пожарах да на большой сбор.
     Молотьба была большим сбором.
     Бригадир Григорий Никитович Коваль на молотьбе расставлял людей сам лично – всегда с хитринкой, которая способствовала успеху работы. На подачу снопов в нена-сытную утробу машины вставал сам.
     Ну, вроде всё. Григорий Никитович, как командир перед началом наступления, ещё раз окинул войско взглядом: 
     – Готовы? Заводи трактор! 
     Ременная передача, сцепившая шкив трактора с молотилкой в одно целое, оживила сложный агрегат. Рядом отливала золотом гора ржаных снопов. Две подавальщицы – слева и справа – бросали их на шесток, где они мгновенно попадали в руки бригадира. Он раскатывал сноп и плавно подавал его в молотилку. Шарниры, спираль шнека, молотильный барабан гремели и требовали всё новой и новой дани. На холостом ходу молотилка возмущенно лязгала челюстями, укоряя работников за нерасторопность. Григорий Никитович в этом случае голоса не повышал, никого не дергал. Без помех только у Бога работа получается.
     Несколько телег непрерывно подвозили с полей новые снопы – конца работе не было видно. Зерно текло, солома вылетала золотым водопадом, её укладывали на носилки и несли к месту, где мужики метали стог. Носилки – громко сказано – это две длинные тонкие жерди. 
     В одну связку умный Коваль никогда не ставил двух парней или двух девушек. Как он догадался, неизвестно, но Емельян оказался в паре с Нюрой, а Егор с Ксюшей.
     От счастья Емельян готов был летать, с круглого лица не сходила глуповатая улыбка. За переноску соломы лукавый бригадир был спокоен – тут перебоев не будет.
     Стог метали самые опытные мужики. Сделать зарод из соломы значительно труднее, чем из сена. С этим справля-лись только потомственные мастера – не в каждой деревне такие имелись, приходилось нанимать со стороны за хоро-ший магарыч. Человек бездушный, с холодным сердцем стог из соломы никогда не поставит.
     На стог вставала команда из пяти-шести мужиков, которыми руководил старший мастер. Стог поднимался вверх, а с ним и вся команда… Три-четыре пары «женихов и невест» сновали туда-сюда, подавая солому на омёт.
     Работа утомительная, но не для Емельяна. Он летал с носилками легко и весело. Осмелев, стал заваливать напарницу в солому. Оба кувыркались, барахтались, размахивали руками, тискали и хлопали друг друга куда ни попадя…
     Смех, визг – вроде и не работа, а сплошная забава. Нюре игра нравилась. Оба так увлеклись, что не заметили, как наступило время обеденного перерыва.
     Бригадир заглушил трактор, перестали греметь и лязгать металлические суставы молотилки – наступила удивительная тишина. И налились руки и ноги пудовой усталостью. Женщины–подавальщицы тут же возле молотилки рухнули на шелковистую солому. Лежали неподвижно, раскинув руки, глядя в небо на отару белых кучевых облаков.
     О чем были их думы? О чем мечтали они? О конце страды? О достатке и благополучии в доме? Больше всего не хватало покоя в душе. Сразу после посевной арестовали председателя колхоза. Каждый чувствовал и свою долю вины – не разглядел врага.
     Бригадир поднял защитные очки на лоб, снял верхонки, бросил их на шесток, взглянул на лежащих ничком женщин, усмехнулся и коротко бросил:
     –  Обед!
     На току обедают сообща. Вокруг сколоченных наспех столов стояли лавки, на столах горкой навалены чашки, плошки, кружки, ломти хлеба… Садись, народ!
     Первый разносол – квас с куском мяса граммов на две-сти. Это не жалкие волокна в домашней похлебке. Потом подавали картошку в горячем пару, с зеленым луком и огурцами. Ешь – сколько в живот влезет! Напоследок молоко – хоть залейся!
     Чай был не в чести. Что такое чай? Вода, баловство, для которого надо заварку припасти, сахар на стол выложить, а пользы от чая никакой! Молоко – это еда, оно сытость дает и сил прибавляет.
     Емельян и Нюра, Егор и Ксюша сидели рядом. И не было за тем артельным столом людей счастливей их. И откуда у Емельяна такой зверский аппетит появился? Выдул две поллитровых кружки, Нюрка – неженка, еле полкружки одолела. Она всё на Емельяна поглядывала и улыбалась, а тот из-за этого беспрестанно ёрзал: может, он смешно выглядел или ел не так? Или заново переживала, как он её горячо тискал возле омета? Попробуй, разгадай девичью улыбку!
     Закончив трапезу, молодёжь завалилась на солому. У Емельяна нос, как стрелка компаса, всё время поворачивался на объект воздыхания, глаз с Нюры не сводил – до чего же она хороша!   
     Бригадир подошел к куче зерна, зачерпнул полную пригоршню и стал внимательно разглядывать коричневатые зерна: много ли дроблёнки и соломенной трухи? Взял пук половы, осмотрел со всех сторон. Удовлетворенно хмыкнул: «Неплохой хлебушек уродился, план сдачи зерна точно выполним. А уж что останется на трудодень – посмотрим». 
     Емельян, лежа на соломе, тихо спросил Нюру: 
     – Ты сегодня придешь на «пятачок»?
     – Приду… Я и раньше приходила.
     Емельян опешил:
     – Как приходила? А что же не подошла? 
     – Не хотела. Тебе это так важно?
     – Важно. Я давно хотел тебе рассказать одну историю. 
     Нюра усмехнулась:
     – Я догадываюсь о чем. Дело было в Урусово?
     Емельян смешался – эта «дикарка» и впрямь неземное существо. «Как с ней дружить, если она мысли читает? Мало ли о чем я могу подумать или помечтать. Ей-то самой не совестно в чужие мысли влезать?» Легкий озноб пробежал по его спине.
     Нюра смотрела на Емельяна с улыбкой. Он глянул в её зрачки – она не заметила этого. Её серые глаза смотрели сквозь него в даль светлую. Нюра мечтала о своем… 
     Емельян поёжился: «Колдунья!»   
     Бригадир скомандовал: «Подъе-е-м!» и живой конвейер – сорокоглавое, сторукое чудо-юдо – зашевелилось, задвигалось, расправило свои члены, вытянулось во всю длину, показывая удаль и силушку. Ну, давай! 
     – Заводи трактор! 
     Залязгало железо, всё вокруг обрело четкость и смысл. Люди работали слаженно, не сбиваясь, не мешая друг другу, как конечности сороконожки.
     Теперь главное – завершить стог. Бросить его на середине нельзя – разлетится солома. Стог поднялся уже высоко. Носильщики сбрасывали полову у подножия и мужики длинными вилами забрасывали её наверх.
     Тесно на «крыше». Сначала один, потом другой работник, бросая вилы на землю, скользил по соломенному боку вниз. Наверху остался только старший мастер – завершать работу. Плохой зарод быстро ветром разнесет, а хороший до весны простоит – как памятник.
     Стог со всех сторон очесали граблями – любо-дорого посмотреть. На сегодня работу закончили.
     Красивое зрелище – стога в поле. Кто только не воспевал их, глядя на рукотворное чудо со стороны! 

Он дивом считаться достоин,
В плечах удалая сажень, 
Стог словно в шеломе, как воин,
Стоит на посту деревень…

5

     После работы все шли мыться на пруд. И мужики, и бабы, кто в трусах, а кто и голышом. Вытряхивали из рубах и портков солому, бабы терли спины друг дружке. Мужики от скоромного зрелища не отворачивались, наоборот, бесстыдно и весело зубоскалили.
     Емельян впервые видел голых женщин. Ему было стыдно и в то же время жутко любопытно смотреть на них. Преодолев замешательство, он отыскал глазами Нюру и её подружек – там царило целомудрие. Нюра уже не казалась Емельяну дикаркой. Он вообще не понимал, кому в голову могла придти мысль назвать её дикаркой?
     Мылись и купались недолго – дома дел невпроворот.
     Опустели берега, успокоилась водная гладь. Желтоватая у берегов, на середине пруда вода была сегодня черной, с переливами, как окалина. Никто не помнил, чтобы в пруду когда-нибудь росла ряска или цвела вода.
     Не успело стемнеть, как молодежь начала собираться на вечерку. Вдоль плетня Ивиных бродили подростки.
     – Егор! – доносился нетерпеливый зов с улицы. И хотя заводилой и главным музыкантом был всё-таки Емельян, но кликали и просили всегда Егора. Емельян для деревни оставался чужаком.
     Музыканты взяли инструменты, пошли на «пятак». Там слонялись незнакомые подростки. Кто такие? Откуда? Егор присмотрелся и узнал ребят из соседнего села Липецы.
     У музыкантов сегодня прибавление – ещё один балалаечник к ним подсел. Появилась Нюра в окружении свиты. Пришла и родня – замужняя Катерина и брат Вася.
     Боже мой, как они отплясывали «Барыню»!
     Вот и сегодня пары сошли с круга, уступив им место. Катерина летала воробушком вокруг Васи, а он, хромец и ростиком не вышел, уморительно выбрасывал коленца и ходил гоголем – все со смеху умирали. Вот тебе и хромой!
     Он не стеснялся своей врожденной увечности – про него в деревне незлобиво говорили: «Васька Ивин хоть и хромой, но всюду первый».
     Тетя Гана сегодня тоже пришла на «пятак» – непомерно большая слава разнеслась про её мальчишек. Ну, ладно, Емельян, а у Егора-то откуда что взялось? 
     На «пятаке» густо – будто и не падали на молотьбе от усталости. Краешком глаза поймал Емельян улыбающиеся глаза Нюры, вскинул ей навстречу голову, словно молодой необъезженный конь, а птичка его ненаглядная опять уже упорхнула. Но сердце балалаечника знает, что дела его совсем не безнадежны.
     Кто-то из бригадировой родни весело прокричал: 

Есть одна у нас забота –
все зерно убрать с полей,   
чтобы после обмолота
стала Родина сильней.

     Дочка активиста сельсовета Федора Лысака – звонкая певунья – подхватила:

Нас не душат недороды,
Нищета нас не гнетет.
А в колхозе кто не лодырь,
Всяк зажиточно живет.

     В ответ засвистели, насмешливо заулюлюкали, чей-то бесшабашный голос неосторожно пропел:

Молотила, молотила
И ещё намолочу.
Кроме луковой похлебки
Ни х… не получу.

     Хохоток вспыхнув, прокатился промеж разгоряченной толпы и, захлебнувшись, нырнул в темноту.
     Времена были уже строгие, все хорошо знали, чем могут обернуться разудалые вольности, но, «благоразумное» молчание в разгулявшейся толпе иногда нарушалось.
     После дерзкой частушки балалаечники сбились с ритма, что-то в игре разладилось, вечерка зачадила, как костер, залитый водой.   
     Вася решительно рубанул рукой:
     – Всё, хватит! Пора отдыхать, завтра снова молотьба.
     Народ расходился молча, без перекликов, веселой болтовни и шуточек. 
     Егор и Емельян занесли инструменты домой и пошли провожать Ксюшу и Нюру. Дорога шла вверх к дому Нюры. Ксюша жила посредине пологого холма и они с Егором ти-хо, не прощаясь, свернули на свою тропку.
     Емельян и Нюра подошли к её дому на вершине холма, сели на лавочку возле ворот. Емельян блаженно замер: исполнялась его мечта. Он держал её пальчики в своей руке, гладил их и рассказывал (опуская отдельные моменты) о своей трагедии в Урусове. Нюра слушала, тихо смеялась, а потом сказала, что ей вся эта история давно известна.
     – Но откуда?
     – В деревне нет тайн. Здесь все между собой родственники или свояки. Ты хоть знаешь, кто у вас сегодня третьим музыкантом был?
     – Нет. А ты его знаешь?
     – Мишка мой родственник. Он брат мужа вашей Катерины.
     – Николая Сырова, механизатора из МТС?
     – Да. Мишка и сам в МТС работает. Там над историей в Урусове до сих пор похохатывают. Парень и девушка, которые собирались пожениться, теперь видеть друг друга не могут. С парня та история, как с гуся вода, а ей-то позор…
     Нюра прижалась к плечу Емельяна. Ночные грёзы становились явью. Он, потрясенный, молчал и, кажется, даже не дышал. Устремив свой взор в непроглядную черную даль, с грустью произнёс:
     –  Смотри-ка, уже заря занимается!
     Нюра удивленно повернула голову в ту сторону, куда смотрел Емельян, и почувствовала на своей щеке его губы. Возмущенно вскочила на ноги:
     –  Ну, ты и нахал! И притом хитрый! – Вздохнула: – Мне идти надо. Пока я не вернусь, родители спать не лягут.
     –  Ты на молотьбу завтра придёшь?
     –  Конечно!

6

     Ночью, после неудачного, скомканного гуляния, на дальних колхозных полях поймали воров.
     Липецкие подростки, которых заприметили на «пятаке», гурьбой возвращались в своё село. Справа и слева от дороги тянулись чужие поля. Немного не дойдя до межи, откуда начинались угодья их липецкого колхоза «Путь социализма», ребята свернули с дороги на скошенное поле.
     Воровать зерно у соседа нехорошо, но всё-таки это лучше, чем в своем колхозе. Это все с детства знают. Поэтому, мальчишки, дойдя до крайнего поля чужого колхоза, безошибочно свернули куда надо. У каждого за пазухой была припрятана наволочка или холщевая сумка – возвращаться домой с пустыми руками было не принято.
     Скошенная пару дней назад, рожь подсыхала на ежике стерни, ожидая своей очереди попасть на обмолот.
     Наряды милиции с активистами сельсовета регулярно объезжали колхозные нивы. Это случалось и днем, но чаще ночью. И обязательно вдвоем, чтобы сам контролер не впал в соблазн, и не появилось желания пожалеть и простить вора – в общем, следили друг за другом.
     В ночном сгустившемся воздухе голоса слышны далеко. Конные объездчики заприметили ребят, когда те только миновали Выселки. Решили незаметно за ними присмотреть – так, на всякий случай. Доехали до последних полей и хотели уже повернуть обратно, но тут ребята как раз нырнули с дороги на чужое поле. Вот тебе и случай!
     Федор шепнул напарнику:
     – Не спеши, пусть кошелки набьют.
     На жнивье спрятаться негде, вся надежда на быстрые ноги, да разве от верховой лошади убежишь?
     Активисты сельсовета злее, чем милиционеры. Коммунист Федор Лысак пощады не знал и, догнав первого (Кольку Поспелова), огрел его нагайкой так, что у того на рубахе будто углем полосу нарисовали. Подросток от боли тонко по-заячьи закричал и согнулся пополам. Второй удар нагайки обрушил его на землю. Пятерых подростков согнали в кучу, ещё трое бросили свои ноши и оторвались от преследователей. Но это им только показалось, что они ушли. Сейчас дружки перестанут воздух ртом ловить и как миленькие всех назовут. Подобрав с поля улики, конвоиры с арестованными подростками двинулись в Липецы.
     Всю ночь шли обыски в избах пойманных ребят. Всё зерно, которое нашли в хлеве, укромных закромах, в избе, даже сваренное в чугунах – изъяли подчистую, вписали в акты, как похищенное. Напрасно утробно выли матери и бабки, ползая на коленях и целуя пыльные сапоги милиционеров, зря пытались убедить неподкупных стражей в том, что никогда прежде их сынок ни зернышка с поля не приносил – первый раз в жизни бес его попутал. Богом клялись, что сами с сыночка три шкуры спустят… – милиция их не слышала. Постановление от 7 августа 1932 года никто не отменял – виновные понесут наказание по закону. Контролера за любую поблажку тут же причисляли к группе расхитителей.
     Всем пацанам было больше двенадцать лет и под суд они пошли, как взрослые. Через месяц районный суд вынес приговор: пять лет трудовых лагерей. Это было невиданное послабление, и просуществовал этот приговор всего несколько дней: областной суд в порядке надзора дело пересмотрел и постановил: «избранная районным судом мера социальной защиты по своей мягкости не соответствует содеянному... За мягкостью — отменить».
     Новый состав районного суда экспериментировать с УК не стал: десять лет лишения свободы каждому.
     Через четыре года началась война.
     Никто из арестованных парней домой не вернулся. Никаких дополнительных сведений об этих мальчишках села Липецы в архивах найти не удалось.

     Утром, как обычно, звон рельса возвестил о сборе на молотьбу. Колхозники молча собрались, молча шли до поля. Заработал трактор, конвейер ожил, начал пульсировать в привычном ритме. Очередной стог набирал высоту. Всё было как накануне, только ощущение праздника улетучи-лось, как улетает зимой тепло из открытой настежь избы.
     О ночном происшествии все уже знали. Ребят не оправдывали, не защищали, но… Отчего же бабы вытирали глаза, словно это были их дети? Кто из них мог побожиться, что никогда не ссыпал в потайные карманы проклятое зерно? Не прятал колоски в корзины с травой, цепенея от страха?
     Молчание на молотьбе было красноречивее слов.
     Не из «Книги о вкусной и здоровой пище» выписаны эти рецепты, а из архивов тридцатых годов:
     «Дубовые желуди очистить и залить водой, которую менять в течение трех-четырех суток, пока не уйдет горечь, и желуди не посветлеют. Высушить бобы в печи, истолочь в ступе, просеять – мука готова. Добавить в неё немного ржаной или овсяной муки и можно печь лепёшки. Поначалу глотать такой хлеб трудно, но постепенно привыкаешь…» 

     Закончив метание стога, все привычно подались на пруд. Наскоро отмылись от колючей трухи и разбрелись по дворам. О вечернем гулянии никто не заикнулся. Емельян и Нюра договорились встретиться после ужина на знакомой лавочке у ворот…
     Нюра дома рассказала про Емельяна, и отец одобрительно кивал головой.
     Семья у Елкиных большая: Петр Кузьмич – глава семейства, мать Надежда Афанасьевна и пятеро детей – всё девки. Отец числился колхозником, но из-за инвалидности на поля не ходил: у него в горло была вставлена трубочка с клапаном. Дышал через трубочку, а когда говорил, зажимал клапан пальцем. Занимался ремонтом упряжи, седел, хомутов, телег и прочего добра, которое ему свозили во двор дома. Для души держал пасеку. Меда хватало не только себе, но и на продажу – хорошее было подспорье. Мать в колхозе не работала – с утра до вечера крутилась по хозяйству.
     Отец повернулся к Нюре, зажал пальцем клапан:
     –  Ты пригласи Емельяна к нам. Я его отца хорошо помню, крепкий был мужик, настоящий хозяин. От здорового семени не бывает дурного племени. Хочу поговорить с парнем.
     Счастливая Нюра кивала головой.

     Одиночные тоскующие звуки балалайки, словно капли дождя, падали на кроны яблонь, колючие шапки кустов, зе-леную траву сада. Упоительная грусть наполняла всё живое… Неслышно подошла Нюра, опустилась рядом на лавочку, прижалась к плечу Емельяна. Она слушала неспешные переборы струн, и эти звуки говорили ей больше всяких слов – Емельян объяснялся ей в любви…
     – Как хорошо, что ты появился в Выселках и всех растормошил, – прошептала Нюра.
     Емельян положил балалайку на край скамьи, обнял ладонями прохладные девичьи щеки, прижал её губы к своим жарким нетерпеливым губам, и не отрывался от них долго-долго, как мечтал об этом в бредовые ночи.
     У обоих перехватывало дыхание, оба хмелели и всё не могли напиться друг другом. Емельян обнял Нюру за плечи, прижал к себе и стал жадно целовать её глаза, щеки, ямочку на подбородке, и снова – её вишневые губы.
     Ошеломленная Нюра чуть слышно прошептала:
     –  Меня ещё никто так не целовал. И я никого не целовала. Сама не знаю, что на меня нашло. 
     Они сидели, обнявшись, испытывая волнующую новизну отношений. Руки Емельяна искали любого повода, чтобы нечаянно прикоснуться к девичьей груди. Ему безумно хотелось поцеловать эти бугорки под платьем, и он знал, что исполнит сегодня свое желание.
     Нюра, положив руки на плечи Емельяна, приблизила свои губы к его уху и чуть слышно спросила:
     – У тебя, наверное, в Москве есть девушка?
     – Нет! И никогда не было. Ты моя первая любовь! Я хочу, чтобы она была и последней в моей жизни!
     Нюра не отрывала изумленных глаз от лица Емельяна.
     – Поклянись, что не врёшь! – выдохнула она.
     Емельян вскочил и, держа Нюру за руки, воскликнул:
     – Чтоб мне век не играть на балалайке! Чтоб у меня руки отсохли, если я вру. Такой клятве веришь? 
     – Такой – верю! – Нюру потрясла глубина чувств Емельяна. – Но ты же скоро уедешь домой и забудешь меня. Ты завлёк меня, а что мне потом делать, когда ты уедешь? – голос девушки дрожал от близких слез.
     Емельян молчал, не находя нужных слов.
     У Нюры, конечно, не было никакого хитрого плана, чтобы закрепить завоеванные рубежи. Лишь женский инстинкт подсказывал ей, как себя вести, что говорить...
     Для одного вечера чувств было слишком много. Зябко поведя плечами, она нерешительно предложила:
     –  Пойдем по домам! Завтра снова молотить с утра.
     Нюра теперь ничего не боялась: отец и мать одобрили её выбор. И вся деревня знала, что Нюра девушка Емельяна, и он увезет её в Москву… 
     Придя на свой сеновал, он разбудил Егора – невтерпеж хотелось поделиться своими чувствами. Егор терпеливо выслушал все восторги Емельяна, узнал о том, что Нюра – самая удивительная и необыкновенная девушка, и лучше её нет и быть не может никого на свете…
     Когда поток слов у Емельяна иссяк, Егор повернулся на другой бок, недовольно проворчал:
     – Как ты поздно стал приходить! Угомонись, наконец, и не мешай другим спать. 
     Емельян снисходительно посмотрел на своего брата: «Какой примитивный этот Егор! Даром, что отличник! Ему про Ксюшу даже нечего рассказать…» 

7

     Орловка, где родился Емельян, находилась в тридцати верстах от Выселок. Сапегинской родни там давно не было. Лишь на погосте остались могилы пращуров и родной матери Емельяна, нелепо умершей после ледяного купания в речке. Детская память несовершенна и порой необъяснима. Она может запомнить случайные, малозначащие события, и стирает те, которые угрожали жизни. 
     Емельян смутно помнил события той ночи, когда арестовали отца, и совсем не помнил, как сбежала Аграпина. Забыл, как затравленным волчонком выл в разграбленном доме, но помнил, как дед Савелий, сидя во главе большого стола, отрезал каждому внуку кусочек черного хлеба.
     Его тянуло в Орловку. Зачем – он и сам не знал. Когда ещё выпадет случай побывать там, где родился? Прихоть свою обманывал желанием проведать могилу матери, поклонится её праху. Святое дело!   
     Выходных дней в деревне не бывает. Если колхозник не выходил на работу, бригадир просто не ставил ему в своей записной книжке  «палочку» – трудодень. На каждый двор существовал обязательный минимум – 100 трудодней в год. Не отработала семья колхозный минимум, пусть пеняет на себя и не обижается на пристальное отеческое внимание Советской власти.
     В качестве первой меры у нерадивой семьи урезали приусадебный участок до размеров палисадника. Если это не вразумляло, скрытую контру лишали всех льгот, предусмотренных для колхозника. Кончалось бодание с властью исключением из колхоза.
     Это была уже катастрофа – за ней следовал арест и «знаменитая» 58 статья… 
     Сто трудодней вовсе не означали сто рабочих дней. Ты мог от зари до зари пахать, сеять, косить, ремонтировать технику, но если обидел бригадира грубым словом или косым взглядом, то вместо целого трудодня получишь половинку. Обжаловать самодурство можно было только у самого бригадира. Если работа не требовала квалификации, то целой единички тоже не полагалось. Другое дело контора: там работали специалисты с образованием – их рабочий день оценивался в полторы-две палочки. 
     Емельян на Выселках гость, но быстро втянулся в колхозную жизнь. Бригадир его не раз хвалил: недаром москвич ест наш деревенский хлеб. Заработанные Емельяном трудодни записывали семье Ивиных.
     Тете Гане это было очень приятно. 

     В Орловку Емельян отправился налегке. Вышел с утренней зорькой, когда хозяйки начинали дойку коров. Рассчитывал к заходу солнца вернуться обратно. Шел быстро, иногда от избытка сил переходил на легкий бег – ботинки болтались на плече. День с утра был хмурым, пахло дождем, зато идти было не жарко. 
     Неузнаваемо изменились Выселки – глухая деревня превратилась в крепкое хозяйство: построили молочную ферму, свинарник, птичник – много всякого, чего и предста-вить было невозможно. В колхозе есть своя грузовая машина, в Липецах организовали курсы трактористов – туда даже девушек принимали. В доме бывшего кулака Тимофея Порядина открыли детские ясли, чтобы дать возможность многодетным матерям зарабатывать трудодни.
     Другой стала деревня. Скоро в Выселках избу-читальню откроют, школу-семилетку… А что церковь превратили в склад, так об этом только неграмотные старухи печалятся. Любому дураку понятно, что склад полезнее церкви.
     Пройдя почти половину пути, Емельян вдруг остановил-ся, словно его в грудь толкнули. А зачем он, собственно говоря, бежит в Орловку? Вспомнить детство? Посмотреть, где родился?
     Так ведь блажь всё это! Ничем одна деревня не отличается от другой. Зачем ворошить неясное прошлое, если настоящее так прекрасно?
     Емельян присел на обочину и, глядя на пожухлую травинку, по которой ползла божья коровка, глубоко задумался: не повернуть ли назад? Могила матери за полтора десятка бесхозных лет наверняка сравнялась с землей, заросла бурьяном. Ничего он на погосте не найдет.
     Жгучее желание побывать в Орловке пропало. Но как объяснить родне этот разворот с полдороги? Все, конечно, промолчат, но подумают о нем черт те что, а Егор обязательно вслух посочувствует: дурная голова ногам покоя не даёт. А Нюре как объяснить? Шел на могилу матери… «Ладно, дойду до Орловки, взгляну на дом крестной, забегу на погост – и сразу назад»
     Тяжелые облака висели над землей. Емельян озабочено поглядывал на небо: только ещё дождя не хватало. Бесконечная дорога катилась по холмам, ныряла в овраги, заросшие ольхой и осиной, пересекала пустоши, не знавшие плуга. «Странно, но я ни разу не встретил на дорогах ни одного путника… Кто-то ездит и ходит по этим дорогам?».
     К полудню он пришел в Орловку: три десятка неказистых изб стояли вдоль тракта; ещё несколько жались к неширокой речке, которая в детстве почему-то казалась большой.
     Он шел вдоль кривого ряда домов, совершенно не узнавая места, где жил до восьми лет. Многие избы были подперты с боков кучами навоза или земли. Солома неряшливо свисала с взлохмаченных крыш, словно большая хищная птица выдергивала оттуда пучки для строительства своего гнезда. Многие постройки были покрытыми перламутровыми бляшками поганок.
     Который же тут дом Крапивиных? Крестная рассказывала, что они его заколотили, надеясь когда-нибудь продать. Тут заколоченных домов несколько – поди-ка, разберись! Емельян дошел до большого крепкого дома, сложенного из саманных блоков, на нем висела вывеска «Правление». Из приоткрытого окна на улицу тянулась сизая струйка дыма.
     «Вот тут и узнаю…»
     Он зашел внутрь и постучал костяшками пальцев по косяку распахнутой настежь двери. В комнате за обшарпан-ным канцелярским столом сидели два немолодых мужика в мятых, поношенных пиджаках и, нещадно дымя самокрутками, что-то неспешно обсуждали. Емельян, чуть помедлив, переступил порог.
     – Здравствуйте! 
     Мужик, сидящий лицом к двери, прищурив глаза от едкого табачного дыма, спросил:
     – Чего тебе?
     – Подскажите, который тут дом Крапивиных?
     Второй мужик, сидевший спиной к дверям, развернулся к незнакомому парню, не без интереса спросил:
     – А ты кто будешь?
     – Я их родственник, жил здесь раньше, – простодушно ответил Емельян.
     – Родственник, говоришь, а дома своего не знаешь? Очень странный родственник. А пришел откуда?
     – Из Выселок. Я там сейчас гостюю у тетки.
     – Из Выселок? И на кой леший ты сюда пожаловал?
     Как разъяснить взрослым людям своё странное желание взглянуть на деревню, где родился, пройтись по земле, которую пахал отец, зайти, наконец, на погост, где похоронена мать, бабушка, дед?
     Молчание затягивалось. Мужики напряглись: «Странный гость… очень даже странный…». Дальнейший разговор стал напоминать перекрестный допрос:
     – Как твоя фамилия? Фамилию отца-то не забыл? Отца как звали? – мужики наперебой задавали вопросы.
     – Сапегин моя фамилия.
     Курильщики замерли, словно их столбняк поразил.
     Взгляды штыками вонзились в Емельяна. «Та-а-ак…» –  мужики многозначительно переглянулись, поняв друг друга без слов: «Из раскулаченных, дом его под Правление тогда забрали, этот самый дом и есть, а сам-то он сгинул куда-то, увернулся от этапа. А это, выходит, кулацкий вы****ок пожаловал. Интересно, зачем?»
     – И где вы сейчас с отцом живете?
     – В Москве. Точнее, под Москвой, в Захарьино, в санатории.
     Лицо мужика, который сидел спиной к дверям, перекосила злоба. Он с ненавистью смотрел на Емельяна.
     – Слышь, Митрофаныч! В санатории они живут. Почему мы с тобой, честные труженики, члены Правления, живем не в санатории? Не добили тогда гадину и она, вот гляди, выжила и начала голову поднимать.
     –  Погоди, Потап Савельич, может он всё врёт нам? В санатории он живет!? Ты посмотри на него – босяк босяком!
     – Может он специально таким прикинулся. Чую нутром – тут дело не чисто. Ты его попридержи здесь, а я до сельсовета схожу. Запрос подам на Выселки. Как, говоришь, тетку зовут? Ивина Гана? Ладно! Ежели что, посади его в чулан под замок. Давай парень, проходи в тот угол, садись, отдохни после дальней дороги.
     Емельян понял, что дело принимает дурной оборот. У него ещё была возможность развернуться и дать деру, но тем самым он усилил бы подозрения мужиков – могли и покалечить в запале погони. Потом скажут – оказал сопротивление. Он не вор и не преступник, чего ему бежать?
     Раздраженно огрызнулся:
     –  Я не устал, мне обратно пора идти. 
     – А, Митрофаныч, ты глянь! Точно, кулацкое семя! Ишь, гонор выказывает. – В голосе Савельича зазвучали угрожающие нотки: – Сиди здесь, сукин сын, и не рыпайся, а то мигом укорот сделаю.

8

     После ухода Савельича вопросы прекратились. Председатель колхоза Терентий Митрофанович Семушин сидел за столом, листал взад и вперед замусоленную тетрадку, кося глазом на залетевшую к ним птицу.
     Емельян, заметно нервничая, оглядывал большую комнату. В красном углу под потолком висел портрет Сталина с трубкой. Сталин задумчиво смотрел перед собой, оче-видно, решая важные проблемы государства, а может и всего мира. 
     «Ладно, разберутся и отпустят – успокаивал себя Емельян – Я же ничего плохого не сделал. Хотя… Кто знает, что на уме у этих злобных мужиков. Почему они называют меня кулацкое семя? Разве мой отец кулак?» Чтобы отвлечься от тягостных мыслей, стал рассматривать плакаты на стенах комнаты. «Берите пример со знатного коноплевода Александра Хрипунова! Увеличивайте производство конопли, добивайтесь высоких показателей в своей работе!»
     За спиной плакатного пожилого колхозника простиралось широкое поле, засеянное коноплей, снопы, конная косилка. В руках у коноплевода книга. Почему книга, а не стебли конопли? Наверное, это агроном, а в книге написано, как добиться высоких урожаев.
     Бригадир на Выселках тоже часто повторяет: «Люби не дождя и грома, а люби агронома!»
     – Я пить хочу! – подал голос задержанный. Терентий Митрофанович посмотрел на Емельяна, вышел в сени и принес кружку с водой, молча поставил на стол. Вода была теплая, видно стояла в ведре не первый день…   
     …Второй плакат назывался «Ликвидация неграмотности». Старая крестьянка держала в руках книгу, а молодая женщина – заведующая читальней – протягивала ей целую стопку, – выбирай любую! Поперек плаката слова: «Знание и труд новый быт нам дадут! В деревнях, городах, у стан-ков и полей будем строить мы счастье детей!» 
     Емельян вздохнул, вспомнив, что за лето не взял в руки ни одной книжки. «Вернусь в Захарьино, обязательно буду читать каждый день».
     Сидение в душной, прокуренной комнате затягивалось. В комнату иногда заглядывал то ли счетовод, то ли бухгалтер, и что-то негромко обсуждал с председателем. Емельян не понимал их разговора, да и не прислушивался, его зани-мало только одно: как уйти отсюда.
     «Уже август... Скоро поеду в Москву, в техникум. Но сначала из Орловки надо уйти» – Емельян понуро сидел в углу и проклинал себя за то, что сунулся сюда.
     В Правление заглянула и бочком-бочком, скромно переступила порожек моложавая баба. Быстро оглядевшись, подчеркнуто вежливо поздоровалась с председателем и нараспев спросила: 
     – Приглашали, Терентий Митрофанович?
     – Не приглашал, а вызывал. Ты здесь не дуркуй! Почему скрыла домашний скот от переписи?
     Подчеркнутую вежливость бабы как ветром сдуло. Она встала в боевую стойку, как дворовая кошка перед дурным псом, готовая и к обороне, и к нападению.
     –  Это каку-таку скотину я от переписи утаила? Уж не про теленка ли намекаешь? У нас перепись когда была? Ага, правильно, 5 февраля. А корова моя когда отелилась? Не знаешь? Так я тебе доложу – 10 февраля отелилась. Вот будет новая перепись, тогда и запишем.
     – От налога уклоняешься, Полина, а это преступление против государства. Тебя с указом от 1 февраля 1937 года знакомили? Не молчи! Всех знакомили, и тебя тоже. В указе четко сказано, что регистрации подлежит весь крупный рогатый скот, овцы, свиньи и лошади. Лица виновные в сокрытии скота, будут привлекаться к уголовной ответственности. Появилась на дворе единица скота, должна быть зарегистрирована в Правлении.
     – Я таких подробностей не знала, думала, какая скотина при переписи есть в хозяйстве, ту и записать следует. Я так всё и сделала. И потом, ты же сам говоришь – крупного рогатого, а мой теленочек ещё совсем крохотуля и без рогов – Полина подошла ближе к столу, склонилась над Терентием Митрофановичем, положив свою полновесную грудь ему на плечо. Поерзала и ласково попросила: – Ну, ты уж Митрофаныч, прости глупую бабу. В другой раз так и сделаю, как ты говоришь.
     Митрофаныч опустил плечо до самой столешницы, уворачиваясь от небескорыстных женских прелестей. Нашел в себе силы твердо произнести:
     – Ты, Полина, всю жизнь пытаешься закон обойти, всё незаконную выгоду ищешь. Мы же детей регистрируем при рождении, а не при переписи населения в стране. Я вот сейчас думаю, что мне с тобой делать. Если материал подам в фининспекцию – под суд пойдешь, штраф наложат, весь твой скот уведут со двора. Если добровольно теленка отведешь на колхозную ферму, ограничимся административным наказанием, и дело закроем. Даю тебе два часа на раздумья. Иди и помни мою доброту…
     Полина, оцепенев, стояла возле стола председателя.
     – Всё-всё, не стой над душой. Веди телёнка на ферму. 
     Полина качнулась, лицо её налилось кровью, губы сводило судорогой от переполнявшей ярости. Она прижала руку ко рту, боясь не удержать в себе рвущиеся с языка слова: «Вот, ты, значит, как, председатель! Прятала, прятала телка, думала хоть чуток мяса к зиме поиметь. Да разве от вас, сволочей, утаишься? Как я тебе своими руками отдам моего теленочка? Это же словно своего ребеночка цыганам сбагрить. И деваться-то от вас, стервятников, некуда. Петлю на шею накинули, чуть дернешься – затянете, не моргнув. Чтоб вы сдохли, ироды!»
     Тяжело дыша от ненависти, Полина пятилась к дверям, не спуская бешеных глаз с председателя. А в комнату уже заходили другие посетители, начинали громко говорить о своих проблемах. Увидев понуро сидящего в углу парня, слегка утишали голос. Кто-то поинтересовался: что там за фрукт сидит? Натворил чаво? Откель взялся?
     – А помнишь, кулак у нас был, Петр Сапегин? Все к нему в очередь на молотилку стояли. Раскулачили мироеда, да сумел сбежать вражина от возмездия, вот теперь его сынок объявился в наших краях.
     – Энтот самый? Во как! Интересно, зачем пожаловал, не за молотилкой ли? – начал глумиться над Емельяном не-опрятный худосочный мужичонка лет сорока, – или к нам в колхоз решил вступить? 
     Сочувствия к Емельяну не было ни у кого, да и быть не могло. В деревне сейчас жили те, кто улюлюкал и протестовал против приема Сапегина в колхоз.
     Наконец вернулся Потап Савельевич. Емельян с надеждой посмотрел на него, но член Правления не удостоил задержанного взглядом. 
     – Значит, так, Терентий Митрофаныч, до района дозвонился, чтобы там, значит, запросили сельсовет в Выселках и выяснили, что за птица приехала в гости к Ивиным. Пока справки наведут да нам сообщат – это не раньше, чем к завтрему будет. Подозрительную эту личность на ночь посадим в чулан под замок, а что с ним делать дальше, завтра и решим.

9

     В пору, когда ночным сторожам спать ещё рано, к дверям чулана подошел дедок – охранник колхозной конторы. 
     – Эй, парень, живой?
     Емельян вздрогнул, встал с пола, откликнулся: 
     – Живой. 
     – Ты чего натворил, что тебя под замок посадили?
     – Ничего я не натворил. Вы Сапегина помните? Мы здесь жили в Орловке.
     – Эн-то, которого Сапегина – Петра Иваныча, что ли? Как не помню, я в этой деревне всех помню. С первой Мировой здесь живу. Хорошо Петр жил до колхоза, а потом фортуна ему дырку под хвостом показала. Так ты, стало быть, его сынок? А чего здесь оказался? 
     – Деревню свою захотел увидеть, вот и пришел.
     – А-а... Эн-то, конечно, важная причина. И как тебе глянулась родная сторонка?
     – А двери можно открыть? Никуда я не убегу.
     – Нет, милок, энтого не могу. А то придется нам вдвоем сидеть в чулане, а там и одному, чай, тесновато.
     Помолчали. Емельяну тягостно молчать. Спросил:
     – А чего так тихо в деревне? Молодёжь не гуляет? 
     – Почему не гуляет, как выпьют, завсегда дерутся. Но не часто. Огонь рано гасят. Спать ложатся с вечерней зорькой, а детей всё одно мало рожают. 
     – Ну, а вечерки, танцы там разные?
     – На свадьбе играет гармонь, танцуют, пока не напьются. А так, живем без затей. А что у вас в деревне по-другому?
     Емельян промолчал. Обидно было за родную Орловку, не такой он её представлял.
     Разговор понемногу затухал, сторожа стало клонить в сон, и он пошел нести вахту в бухгалтерию – там лавки шире, чем в кабинете председателя.
     На следующий день к полудню сведения с Выселок через районный коммутатор пришли, наконец, в Орловку. Они совсем не обрадовали Потапа Савельевича:
     – Ничего не поделаешь, Терентий Митрофаныч, подтвердились факты: приехал этот сучий выродок в гости, работает в колхозе. Ха-ха! Лучший балалаечник в деревне. Семья Ивиных точно наша, крестьянская. Перековала, значит, советская власть кулацкое семя. Дак иначе и быть не могло, у нас силы на всех кулаков хватит… – повысил голос Потап Савельевич.
     – Ладно, хватит митинговать! Выпусти парня из чулана. И дай ему в дорогу ломоть хлеба.
     – Ещё чего! Пусть в своих санаториях отъедается…
     Тоска и злоба плескались в глазах и голосе Потапа Савельича. Ох, как не хотелось живым и здоровым выпускать из своих рук кулацкого сынка… 
     Обратная дорога показалась Емельяну вдвое длинней. Не выспавшийся, голодный, униженный самоуправством, он уходил из Орловки, не обернувшись, не замедлив шага, словно узник из опостылевшего до смерти острога. 
     С низкого неба сыпал бесконечный, мелкий, обложной дождь…
     Емельян не замечал ни луж, ни глины, по которой скользил голыми ногами, ни слез, текущих по лицу. Он был оглушен открывшейся ему тайной, раздавлен, приговорен к вечным мукам.
     «Его отец кулак… А он – кулацкий сын? Как же так?»
     Кулак – это же богач, злейший враг Советской власти. На всех картинках его рисуют с толстым брюхом, он кого-то притесняет, обворовывает. Его отец худой, жилистый, совсем не богатый, работает целыми днями и никого не притесняет. Ну, бывало, конечно, его, Емельяна, притеснял и наказывал, но, если по правде, всегда за дело.
     Емельян пытался вспомнить своё детство в Орловке, но ничего похожего на сытую, безмятежную жизнь в памяти не всплывало. Вся его родня на тульской земле – голь перекатная, лишней рубахи ни у кого нет. Почему в Орловке про отца говорили, что он кулак? О какой молотилке они говорили? Разве отец мог иметь собственную молотилку? Разве молотилка может кому-то принадлежать, кроме колхоза? На корову-то денег не хватает, а тут – целый завод...
     Голова шла кругом. Он начинал догадываться, что здесь кроется какая-то тайна, и эта тайна очень опасная. Кто ему расскажет всю правду? Отец? Почему за все эти годы он ни единым словом не обмолвился о молотилке? Тетка Гана? Если она до сих пор ничего не сказала, то и сейчас не скажет. Одно Емельян знал точно: Орловку теперь он будет обходить за сто верст… 
     Выбиваясь из сил, скользя босыми ногами по глине, он тяжело шел по раскисшей дороге, рубаха банным листом давно прилипла к спине. Глухая тоска по самое горло заполнила Емельяна. Что теперь будет? Про его задержание в Орловке, конечно, все узнают, и по какой причине – тоже… 
     Когда насквозь промокший, усталый, грязный он, наконец, переступил порог, тетка обняла его и шепнула, что не надо никому ничего рассказывать. И ей тоже не надо – она давным-давно всё знает.
     Накануне под вечер прибежала секретарша сельсовета Лидка Минина уточнять сведения про гостя из Москвы. От неё Гана услышала про задержание «сына кулака». Вместе с секретаршей посмеялись над вечно пьяными мужиками в Орловке. Гана рассказала ей про техникум, парад и сталинский подарок… 
     Едва отмывшись и перекусив, Емельян засобирался к Нюре. Не прийти к ней второй вечер подряд он не мог: ещё подумает, что он её избегает, или хуже того – разлюбил. От одной мысли о ней настроение стало улучшаться.
     Сейчас он поведает Нюре историю о том, как сражался с темными силами, разбил их войско, одолел все их козни и прилетел соколом к ней на свидание. 
     Нюра его ждала. Как только она увидела, что он поднимается по склону холма, она быстро вышла из дома, подбежала к нему.
     – Где ты пропадал? Ты же хотел вернуться из Орловки ещё вчера?
     – Так уж получилось, друзей встретил, не отпустили на ночь глядя, – опустив глаза, глухо произнес Емельян.
     Нюра взяла его за руку:
     – Ты такой уставший. Пошли в сад под навес.
     В дальнем углу сада вдоль жердевой ограды, стояли ульи, в которых на ночь прятались мохнатые медоноски.
     – Садись сюда, – Нюра показала рукой на лавочку – здесь сухо и нас никто не увидит. 
     Влюбленная пара растворилась в густых тенях, их руки и губы постоянно искали друг друга. Они ни о чем не говорили, но никогда им не было так хорошо, как сегодня. Еме-льян посадил Нюру на колени, крепко прижал её к себе и целовал так страстно, словно эта встреча была последней в их жизни. Потом слегка отодвинул её от себя, наклонил голову и поцеловал её бугорки на груди.
     Лицо Нюры вспыхнуло от стыда и чувственности, и она боялась признаться себе, что ей это нравится, она хочет, чтобы Емельян ещё и ещё целовал её. Во время короткой передышки, когда появилась возможность дышать, Нюра сказала, что отец хочет поговорить с Емельяном.
     –  Приходи завтра к нам на обед, мы будем тебя ждать.
     И снова жадные губы и ладони не находили покоя; они соединялись, скользили друг по другу, сплетались в узел – и не могли насытиться сладостными ощущениями.
     В очередной раз, вынырнув из безвоздушного пространства, Емельян неожиданно произнёс:
     –  Через неделю я уезжаю домой, в Москву.
     Если бы в этот миг случилось землетрясение, упало небо, разверзлась земля – это бы меньше потрясло Нюру, чем слова Емельяна. Мир в одно мгновение разлетелся на тысячи осколков, всё провалилось в тартарары, потеряло смысл. Вместо будущего – черная пропасть… 
     Нюра была близка к обмороку. Она впала в жуткое отчаяние, не находя в себе сил что-либо произнести. Долгое молчание испугало Емельяна, он начал гладить её руки, сжимать пальцы, целовать волосы…
     Нюра горько заплакала:
     – Зачем мы с тобой встретились? Лучше бы я не знала тебя! Я влюбилась без памяти, а теперь… Ты уедешь и, конечно, забудешь меня! Ты же обещал забрать меня в Москву!? Ты не думай, я не буду тебе обузой, я на любую работу пойду.
     Слезы ручьем текли по щекам девушки. Емельян не знал, как утешить её:
     – Нюрочка! Потерпи один год! Следующим летом я приеду и заберу тебя в Москву!
     Его переполняли любовь и нежность, душа переворачивалась от неземных чувств, ранее ему неизвестных – по лицу Емельяна тоже текли слёзы.
     Омывая друг друга соленой влагой, они сквозь рыдания шептали друг другу клятвы любви и верности.
     В саду кто-то кашлянул.
     – Это отец! – прошептала Нюра. Влюбленные замерли. Было слышно, как отец, потоптавшись, ушёл домой.
     Расстались влюбленные на исходе ночи, когда первые петухи приветствовали утреннюю зарю.
     Емельян пришел на поветь, долго крутился, ворочался, вздыхал, пока, наконец, не разбудил Егора.
     – Чё ты вертишься и вздыхаешь? Разругались, что ли?
     – Нет! Мы всю ночь вместе плакали.
     Егор приподнял голову, посмотрел на Емельяна:
     – Вот уж не думал, что ты такой чокнутый. Спи, дурачок!

10

     На следующее утро Емельян на работу не пошел.
     Попросил у Егора лист бумаги, карандаш и удалился на поветь. Лежа на сене, сразу набело начал писать стихи. Вдохновение шептало ему строчку за строчкой – он едва успевал записывать. Представлял, как ахнет Нюра: «он ещё и стихи пишет!».
     Стихи эти – не поверите! – сохранились:

Повстречал я вишенку
на холме высоком,
Покорила сердце мне,
поманила оком.

Губки ярко-алые,
щечки смугло-белые.
Целовал всю ночку я
девушку несмелую.

А давно ль молчала ты
на мои страдания.
Видно не достоин был
твоего внимания…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
     И так далее, мелкими буковками целый лист… 
     К трем часам пополудни Емельян подходил к дому Елкиных. Смущён был страшно, словно свататься пришел. Сва-таться не свататься, а на смотрины – точно!
     Елкины к обеду приготовились серьезно. Вся семья была в сборе; Нюра на молотьбу сегодня тоже не пошла.
     На первое подали окрошку из кваса, забеленную сливками; мяса в ней было поболе, чем у тетки Ганы, но меньше, чем на молотьбе. Емельяна никто ни о чем не спрашивал – сначала гостя полагалось накормить.
     После окрошки перед дочкиным ухажером поставили тарелку мёда и большую кружку теплого молока. Вместо хлеба – с пылу, с жару – ржаные лепешки. Никогда раньше Емельян не ел мёд с молоком. Это было необыкновенно вкусно. Остатки меда Емельян выскребал так тщательно, что в пору было переживать за цветочки на дне тарелки.
     Наконец, Петр Кузьмич, положив палец на клапан у горла, хрипло сказал:
     – Емельян, я хорошо помню твоего отца. Он в Выселках не раз бывал, когда с Аграпиной сошелся. Да и мне приходилось в Орловке на ночлег останавливаться.
     Емельян замер. Значит, Ёлкины знают тайну моего отца, и после этого принимают меня как родного? Опустив глаза, он ждал развязки, которая сейчас наступит.
     Помолчав, Петр Кузьмич продолжил:
     – Я советовал тогда Петру Ивановичу не торопиться с молотилкой, времена были смутные, но он не хотел ждать. Его, конечно, и без молотилки бы репрессировали, вон дом какой отстроил… Не тем людям власть досталась. Петр был бы настоящим председателем коммуны.
     Емельян не верил своим ушам. Значит, отец всё-таки был кулаком, но не тем, толстобрюхим кровососом с плаката, а худощавым, хорошим…
     Отец Нюры, задумчиво глядел в окно, потом тихо сказал, отвечая собственным мыслям:
     – Что теперь поделаешь? Надо примириться с прошлым, чтобы не портить себе настоящее.
     У гостя пылали щёки, горели уши, глаза предательски блестели…
     Выручила мать Нюры, поспешившая спросить Емельяна:
     – А где сейчас Петр, чем занимается?
     Емельян перевел дух и рассказал про Захарьино, про автомеханический техникум, про парад физкультурников на Красной площади. И вдруг признался, что хочет учиться на художника.
     Это было так неожиданно, что все замолчали. Если бы не было техникума, то желание учиться на художника показалось бы Елкиным не слишком серьезным, даже легковесным, но как творческое дополнение к профессии автомеханика – это только добавило уважения к Емельяну.
     Нюра тут же вспомнила, что в Липецах живет знаменитость – художник-самоучка Колосов, там есть выставка его картин. В газете «Большевистские темпы» недавно была хвалебная статья об этом художнике.
     Емельян загорелся: 
     – Давай сходим туда, с художником познакомимся, картины его посмотрим.
     – Сходите, сходите, а ты Емельян перед самым отъездом зайди к нам, я для твоего отца гостинец передам.
     Только сейчас Емельян вспомнил про листок со стихами, достал их из кармана и, конфузясь, протянул Нюре.
     Петр Кузьмич деликатно отвернулся и начал убирать со стола посуду.
     Нюра, увидев стихотворные столбики, и ухватив взглядом первые строчки, вспыхнула от смущения.
     – Он ещё и стихи пишет! – прошептала она.
     Глаза её блестели от восхищения и слёз. Родители Нюры понимающе улыбнулись… 

     Село Липецы Нюра знала не хуже своей деревни – ходила сюда в школу. Картины художника Колосова висели в фойе клуба, но было ещё рано, клуб был закрыт.
     – Давай погуляем, попробуем дом художника найти? – предложил Емельян.
     Вдоль широкой дороги стояли красивые дома, издали они казались даже богатыми, но вблизи проступала привычная неухоженность и неопрятность дворов. Их не скрашивали даже  резные кружева наличников.
     Крестьянская глубинка России никогда не стремилась к роскоши, более того – к простым человеческим удобствам. Причиной тому была не столько бедность, сколько вековая зависимость от помещика или чиновника, которые не позволяли выйти холопу из грубого состояния, почувствовать себя хозяином жизни. И если даже удавалось разбогатеть, крестьянская семья привычно ютилась в тесной и нечистой избе, ничего не меняя в своем крепостном укладе.
     Дом художника нашли без труда – он единственный был расписан на манер тульского пряника.
     Молодые люди подошли к калитке, за которой простирался двор, густо усеянный коровьими лепешками. Посреди этой грубой мозаики бродили куры, выискивая в навозе что-нибудь съедобное. Их нечистое оперение свидетель-ствовало о глубоком упадке врожденных рефлексов.
     Тропинка от калитки до крыльца тонула в сырых суглинках. О мостках или чистом речном песке здешний двор не имел понятия. Покосившийся нужник с дверью на одной петле, подсказал гостям, что хозяин дома натура исключительно творческая и заниматься бытовыми проблемами принципиально не желал – не царское это дело…   
     Позади дома на огородах копалась женщина.
     Начал накрапывать редкий, но быстро набирающий силу дождь, и женщина, бросив тяпку, метнулась к веревке с развешенным бельём, сгребла всё в кучу и трусцой поспешила в дом. Заметив у калитки ребят, на секунду остановилась:
     – Вы к Афанасию Николаевичу? – и, не дожидаясь ответа, нырнула в сени. 
     Через минуту в дверях показался мужчина, ничем не напоминавший деревенского жителя: длинные волосы были забраны вокруг головы черной ленточкой, русая борода и усы подчеркивали его богемность, грудь и живот до самых колен закрывал заляпанный краской фартук, под которым виднелась рубаха в клетку и просторные, мешковатые штаны. Ноги в толстых шерстяных носках утопали в больших блестящих галошах.
     Художник с интересом посмотрел на молодую парочку, мокнувшую под дождем, сделал жест рукой, который вполне можно было принять за приглашение войти в дом. 
     Людей, малознакомых с сельской жизнью, порой удивляет непоказная учтивость деревенских жителей, контрастировавшая с плохо ухоженным внешним видом и грубой одеждой. Кто немало побродил или поездил по свету, знает, что только в русской деревне можно было (по крайней мере – в те годы) незнакомому человеку зайти в дом, попроситься на ночлег – и не получить отказа!
     Никогда днем избы, калитки и ворота не закрывались на запоры. Были такие времена, да безвозвратно прошли. Нынче любая стройка начинается с прочного забора.
     У Афанасия Николаевича дома не было мастерской. Для деревенской избы это непозволительная роскошь. Был угол, где стоял сложенный мольберт, висели на гвоздях этюдник и несколько рамок без холстов.
     Рисовать художник выезжал на пленэр, а доводил картины до кондиции в клубе. Тем не менее, дома он ходил в заляпанном краской рабочем фартуке, потому что комфортно себя ощущал только в униформе живописца.
     Время от времени художнику поступали заказы от разных организаций, районных клубов, колхозных Правлений, но гонораров едва хватало на приобретение новых красок, кистей и холста. Семейный бюджет талантами Афанасия Николаевича не пополнялся. Художественное увлечение супруга жена терпела как неизлечимую болезнь и безропотно несла доставшийся ей тяжкий крест. Дело было даже не столько в деньгах, сколько в переложении всех забот по дому на её женские плечи. Губернская слава мужа, «народного художника», её совершенно не грела.
     Пропустив ребят внутрь дома, Афанасий Николаевич с легким поклоном совсем не по-деревенски спросил:
     – Чем обязан? 
     Он читал книжки и это отражалось на его манере разговаривать.
     Емельян и Нюра переглянулись, не зная толком, что ответить. Художник посмотрел на них внимательно и безошибочно обратился к юноше:
     – Ты, наверное, рисуешь?
     Емельян мотнул головой и чистосердечно признался:
     – Хочу стать художником.
     Афанасий Николаевич усмехнулся, показал на стоящую посреди стола керамическую кружку и спросил:
     – Сможешь нарисовать?
     Емельян уверенно мотнул головой.   
     Порывшись в залежах творческого хлама на столе, «народный художник» протянул Емельяну кусок оберточной бумаги и огрызок черного грифеля: – Давай!   
     Емельян присел у края стола и стал смотреть на кружку, что-то прикидывая в уме. Набросал контуры, подштриховал тени – появился объем. Пририсовал к кружке ручку и уверенно обвёл контуры грифелем. После недолгих раздумий дорисовал несколько щербинок, которые увидел на боковой поверхности. Эти щербинки привели Афанасия Николаевича в восторг:
     – У тебя хороший глаз и рука твердая, обязательно учись. И запомни – когда рисуешь дерево, ты должен слышать шелест листьев, ощущать дуновение ветра. Рисуешь баталию – слышать гром пушек, ощущать запах сгоревшего пороха – без этого мастером не станешь.
     Емельян не сводил с художника восхищенных глаз. 
     Афанасий Николаевич оживился – в мальчишке он безошибочно угадал недюжинные способности и был такому гостю откровенно рад.
     – А вы, ребята, откуда сами? Давайте-ка, мы сейчас чайку с вами попьём и поговорим.
     За чаем Емельян и Нюра узнали, что все мастера на Руси были исключительно из Тулы.
     – Вы посудите сами, вся Россия пьёт чай из самовара, а откуда его родословная пошла? Из Тулы! Да что самовар! Сейчас всякий русский солдат воюет трехлинейкой, а кто её сделал? Наш земляк Мосин! Царь-то батюшка Петр Первый не зря в Туле оружейный завод основал, верил, что здешние не подведут. И не подвели! Нашенский мастер кузнец Михайло Афанасьев лучшие в России пушки делал. Или вот Николай Семенович Лесков красивую байку сочинил про то, как тульские мастера блоху подковали, но только это не байка, а чистая правда. 
     Нюра тоже в игру включилась, подыгрывать художнику стала, про тульские пряники вспомнила, подлила, что называется, масла в лампаду негасимой веры Афанасия Николаевича в исключительность тульских мастеров. 
     – Вы мне скажите, – вдохновенно продолжал «народный художник», – есть ли на Руси хоть одна деревня, где не звучала бы «хромка»? А многие ли знают, что сделал её наш земляк Николай Иванович Белобородов? Тульская гармоника сейчас на весь мир знаменита!
     Жена художника заглянула из сеней в комнату:
     – Слава богу, сегодня, кажись, без вина обошлось, а то, как друзья-рисовальщики понаедут, так до утра стаканы звенят. И всё бубнят, бубнят, друг друга не слушая. Нет, чтобы вилы взять, да сообча двор почистить. Там бы и бубнили, сколько влезет… 
     Афанасий Николаевич жене перечить не стал, видно тема эта не первый раз обсуждалась и незачем с глупой бабой воду в ступе толочь.
     – Пошли, молодёжь, в клуб. Вы же выставку хотели по-смотреть… 


Рецензии