Римма и Марионелла. Маленькая повесть
Лётчик всего несколько минут назад с трудом вывернулся из боя с русскими истребителями. Над бескрайней, бесконечной степью, шёл он, прижимаясь к земле, вдоль едва заметной полосы, которая была чуть желтее и серее окружающей снежной целины. Эти русские называют такие полосы дорогами. И если он правильно всё понимает, то скоро выйдет на свой аэродром с почти пустым баком и практически полностью израсходованным боезапасом. А поскольку что-то осталось, вполне можно пополнить счёт вон тем грузовым автомобилем, который издалека уже услышал его, Ганса, голос, его нарастающий рёв и выжимает остатки последних своих слабеньких сил, чтобы уйти от преследования. Ха! Куда же ты уйдёшь на этом открытом пространстве? Это тебе не леса какие-нибудь, не горы!
Ганс Оберхофф, опытный ас, взял машину в перекрестье, нажал гашетку и был необычайно удивлён тем, что трасса очереди прошла впереди машины, резко остановившейся как раз в момент выстрела. Нун, ты хочешь поиграть?! Ганс резко ушёл влево – на новый заход. Усмехнулся, увидев на подлёте: грузовичок тоже зачем-то развернулся и стоял покорно, ожидая конца. Оберхофф в какой-то момент даже, как ему показалось, почувствовал, как трясся, взволнованный предстоящей гибелью, в нервной дрожи мотор. Так маленький, но уже знающий, что такое опасность, щенок стоит, растопырив все свои лапы, встречая злого незнакомого пса. На всякий случай он всё же виляет хвостом, стараясь показать чужаку свою покорность судьбе, а у самого-то поджилки трясутся мелкой и частой дрожью в предчувствии гибели… Ну, что ж, прощай, мой дорогой!
На сей раз пилот, уже убедившись в отсутствии в машине пулемёта и даже русских солдат с их нелепыми длинными допотопными ружьями, перешёл почти на бреющий полёт и прицелился тщательнее. Но очередь вновь прошла мимо, потому что водитель рванул машину навстречу близкой смерти и вдруг резко свернул на какое-то ответвление дороги! Обманул! Его, Ганса Оберхоффа! Он выругался, сгоряча хотел было зайти снова, но сумел подавить в себе это неудержимое желание: стрелять больше практически нечем, а с горючим, особенно после заходов на эту дурацкую пустую машину, и вовсе плохо. Надо же было так заиграться! И он полетел дальше, уже точно зная, что через несколько минут может не дотянуть до своих. Тогда… Что – тогда? Его самолёт рухнет на землю. Сам Оберхофф, успеет, конечно, набрать высоту, и выпрыгнет. Это – наверняка. А вот дальше… В этой бескрайней снежной пустыне продолжения могло быть только два: в первом случае он попадёт в плен, во втором – его никто не обнаружит, и тогда выбраться отсюда шансы приравняются к нулю. Он замёрзнет, окаменевший его труп пролежит до весны… Так что неизвестно, – какое продолжение хуже…
…А Степаныч проводил немца взглядом, вздохнул тяжко, утёр лицо от струившегося пота. Сидевший рядом пожилой солдат-попутчик посоветовал:
– Закурил бы…
Опытный фронтовой водитель Пётр Степаныч, двадцати лет от роду, принахмурил выгоревшие брови, похлопал такими же белёсыми ресницами, обдумывая совет не спеша, потом всё же снизошёл до ответа:
– Не-а… Не курю. И тебе, дед, не советую. Дольше проживём.
Солдат неожиданно коротко усмехнулся. Шофёр спросил удивлённо:
– Ты чего?
– «Дольше проживём»! Лихо это у тебя получается… А ведь жизнь-то сейчас могла у нас закончиться. Или ещё через пару минут вполне может очередной фашист налететь, так он тоже смотреть не будет, – курим мы или нет… А вообще-то я тоже не курю. С детства. Как попробовал, так и не начал.
– Ну вот! А мне говоришь! Ничего, нам бы только до развилки на Беляево добраться, там хоть какая-никакая зениточка-то есть, или пара. Девчонки из них отстреливаются от самолётов, отпугивают. А ещё там овражки есть, укрыться можно. Да и вообще: стемнеет скоро, а по ночам-то они не очень любят на нас охотиться… Так что – вперёд!
Рядовой Коробков под ровное урчание мотора снова притих, поглядывая на доступную ему картину спереди и справа. Увидеть что-то в бесконечном пространстве, где в утомительной белизне сливаются воедино земля и небо, он и не надеялся. Просто от едва различимой линии горизонта можно было ждать какой-нибудь пакости вроде проскочившего недавно немца. Что ему был этот наш пустой грузовичок? Так нет же: две очереди не пожалел! А мы живы. Всё хорошо. Всё хорошо…
Ощущение смертельной опасности, так и не настигшее его во время налёта, всё же запоздало охватило: тело напряглось, по ногам пробежала дрожь… Нет уж, Сергей Иванович, возьмите себя в руки, будьте так любезны! Вспомните что-нибудь. По дороге длинной, скучной тройка борзая бежит, колокольчик однозвучный… Боже мой, какой чепухой занимаетесь, рядовой Коробков! Забудьте про стихи, про музыку, про то, что существовал где-то и когда-то целый огромный мир вашей любимой профессии, в которой вы жили и осваивали её гигантские пространства, а в истории, действительно, пространства времени бесконечны… Сейчас ваше дело – солдатское, рядовой Коробков. Приказано ехать, – есть! Приказано доставить, – есть! А все эти мерехлюндии о давних событиях, потрясших человечество, о завоевателях и противостоявших им полководцах и героях – всё это сейчас, рядовой Коробков, не имеет никакого значения. Сегодня история вокруг вас творится. Собственно, она всегда происходит тогда, когда мы живём. Только есть в истории спокойные течения, которых мы обычно не замечаем, просто живём, отдаваясь потоку времени, а есть и всякие завихрения, флюктуации, есть исторические катаклизмы, во время которых каждый начинает понимать, что становится не просто свидетелем, но и вольным или невольным участником событий, которые непременно останутся в истории. И вот тогда каждая встреча непредсказуема. Случайный разговор может оказаться разговором с будущим героем, а какой-то поступок, например, может эту самую историю повернуть. Никогда не угадаешь. Мы все сейчас, как это напыщенно ни звучит, – частички нынешнего огромного бедствия и огромного героизма, от нас не зависит ничего и в то же время зависит всё. Беснуется порой История, само существование которой зависит от того, как поведут себя люди. Каждый в отдельности, каждый для себя, для своей совести. И вот в этом вихре надо уметь устоять. Не физически, нет! Хотя и это может иметь огромное значение. Но главное – устоять духом. Впрочем… и вот такие размышления (ах, о времени и о себе!) в момент, когда нужно поглядывать на небо, это – интеллигентщина, каша-размазня. Следи-ка лучше за горизонтом, Сергей Иванович!
На такие размышления как-то исподволь, незаметно наложилось непонятное мычание, не сливавшееся с монотонным звучанием мотора. Коробков прислушался, понял: Степаныч поёт. Негромко поёт, рта не открывая, поскольку врождённая или воспитанная деликатность не позволяла ему мешать глубоко задумавшемуся попутчику. Нарочно зашевелился, давая понять, что слышит пение. Спросил:
– Что это, – песня? Что-то никогда не слышал такую мелодию…
Водитель улыбнулся:
– Старая. Её у нас в Нерехте бабы пели. Народ наш певучий. Веселиться – так веселится, а уж если взгрустнётся – так про несчастную любовь поют да вот эту самую песню про войну. Про ту, про давнишнюю…
– Спой, а? Со словами. Пожалуйста.
Степаныч на секунду прикрыл глаза, соглашаясь, и замер лицом, уже не отрываясь от дороги. Начал тихо, так же, как пел до того, но на этот раз это была уже песня.
…Из-за гор из-за Карпатских,
Посреди огромных скал
Пробирался ночью тёмной
Санитарный наш отряд
За повозкой шла повозка,
На повозках – красный крест,
Из повозок слышны стоны:
– Братцы, скоро ли конец?
– Погодите, потерпите, –
Отвечала им сестра,
А сама едва шагала,
Вся измучена была…
2
…Уже темнело, когда появились первые признаки человеческого присутствия в этой степи: какие-то ответвления от дороги, чахлые кусты и пара деревьев, строения, явно штабная машина навстречу, проверка документов, человеческие фигуры в сумерках. Остановились передохнуть. Степаныч поел быстрее спутника, потянулся:
– Вот теперь, батя, извини, но я минуток хотя бы шестьдесят прикемарю, а то ещё всю ночь, пожалуй, ехать придётся. А ты и в дороге отоспаться сможешь. Часики-то есть у тебя?
Часики были. Карманные, мозеровские, от тех ещё времён, а оттого и ходившие очень точно. Водитель поёрзал внутри своего ватника, насунул ушанку на глаза, спрятал шершавые, заскорузлые руки в карманы, прижался в углу и затих, мгновенно засопел, а ещё через минуту разболтанную кабину, продуваемую всеми морозными ветрами, наполнил здоровый храп здорового молодого мужика, нормально выполнившего свою работу.
Коробков вылез и стал ходить вдоль машины взад-вперёд. В этой глухой тишине, когда уши будто заложили ватой, не прослушивался ни далёкий фронт, ни ночные бомбардировщики не гудели с натугой, везя неторопливо свой груз, от которого вскоре кончатся чьи-то жизни. Не было слышно и голосов. Замерло всё. Только в ушах всё звучало «Из-за гор из-за Карпатских»… А мороз прихватил уже пальцы ног и рук, и нужно ходить и ходить, пританцовывая и колотя себя по бокам и ногам, чтоб заставить кровь бежать быстрее.
Приблизился тёмный силуэт. Красноармеец. Голос простуженный, но чувствуется, что лет солдатику совсем немного:
– Здравия желаю! Мне комендантские сказали, что ваша машина в сторону Сталинграда пойдёт. Не подвезёте по пути? Мне тоже туда, в том направлении, в свою часть.
– Не я решаю, голубчик. Тут у нас за старшего… (улыбнулся про себя) младший сержант Петров, шофёр, да спит он…
– И долго будет?
– Сказал – через час поднять. Так что гуляй пока, парень, попозже подойдёшь. Зовут-то тебя как?
– Марионелла.
– Что-о? Так ты… Ладно, извини, дочка, слишком уж неожиданно было. А имя у тебя, надо сказать, древнее, красивое, необычное. Только правильно говорить надо – Марионилла, как в старинном месяцеслове.
– Так уж записали. Отец оригиналом был.
– Почему «был»? Он – что…
– Да нет, просто расстались они с мамой, а потом и отчим появился…
– Ну да ладно. Знаешь, что имя твоё означает? Морячка. Морская дева. Здесь-то что делаешь, вдали от моря?
– Я же санинструктор… (Коробков даже поёжился от пробежавшего по спине озноба неожиданности, совпадения: песня и эта… Марионелла…). Раненых сопровождала, отвозила в госпиталь. Да вот на обратном пути застряла здесь, осталась одна.
– Что так?
– Машину разбомбили, водитель погиб. Даже не посмотрели, что на машине красный крест… Эх, да что там! Конечно, смотрели, не могли не видеть! Эту веру в Красный крест, видно, только нам вселяли, а фашистам наплевать: красный, не красный… Хорошо хоть, раненых сдали до того. И сюда мы ещё долго добирались.
– А зенитки здешние что же?
– А мы когда подъехали сюда, узнала я, что поблизости девчачья зенитная батарея стоит. Думаю – схожу, познакомлюсь, посмотрю, как живут. Сходила. Посмотрела... Пока шла, а тропа по снегу метров триста, а снег, сами знаете, какой: глубокий, уже сырой, весна близко, и тут – сигнал воздушной тревоги, в рельсу или железку какую-то заколотили. Я даже не успела сообразить, куда лучше бежать: к машине или на батарею. Впереди зенитки огонь открыли, сзади взрывы… Потом эти гады высыпали бомбы на батарею, лес чёрный поднялся, пошли на новый круг. Слышу девчонки кричат и стреляют, визжат и стреляют… Не останавливаясь, стреляют. Один «Юнкерс», вроде, зацепили, отвернул он и ушёл. А другой всё-таки накрыл батарею… Какие-то железины, куски досок, комья земли. Чья-то рука оторванная упала почти рядом со мной, а пальцы ещё пытались что-то ухватить, удержаться… Это очень страшно, настолько страшно, что я перестала себя контролировать, схватила эту руку и побежала туда, будто я могу успеть её приставить на место!
…Там уже ничего и почти никого не осталось. Только одну зенитчицу удалось перевязать. Только она одна осталась не разорванной взрывом, а целой. А по тропе бегут ещё люди. Я машу им: сюда, скорей, они бегут, падают, снова бегут… Да только зря это всё. Когда подбежали, даже та зенитчица, которую я смогла перевязать, уже умерла. Когда я возле неё была, её будто завели – кровь пузырями изо рта, а она всё пыталась говорить, но всё время повторяла только:
– Нюра я… Нюра…
Она быстро умерла. И такое опустошение наступило! Иду назад, ничего не вижу, ничего не соображаю… Прихожу – машины нашей нет, на месте её – воронка… А от Нефёдова и следа не осталось. Вот так и застряла здесь на сутки.
Коробков оглянулся на грузовик. Дверца была приоткрыта. Степаныч, видно, давно уже проснулся. Он сидел неподвижно и слушал, дышал тяжко. Когда наступила пауза, сказал, вздохнув протяжно:
– Э-эх… ну что, братья-славяне? Будем жить дальше! Давай, санинструктор, пристраивайся, садись, всё теплее будет. Поехали!
Ночная дорога обычно умиротворяет, убаюкивает, а если не спится или по каким-то причинам не должен спать человек, его тянет на откровения, на разговор душевный с людьми едва знакомыми, одолевает желание рассказать что-то, что или долго удерживалось в тебе и ты не позволял этому «что-то» вырваться, или уж вообще потаённое, потому как знаешь – разговор-то только до первой развилки или до узловой станции. И закончатся эти минуты душевной близости и открытости, и останутся лишь глубоко в недрах памяти тусклый ночной фонарь в вагоне да силуэты собеседников. Или вот как сейчас… Долго ли сохранятся в воспоминаниях ровный гуд мотора, время от времени прерываемый подвываниями, молчаливый Степаныч, для которого дорога эта, будь она трижды неладна, лишена любой романтики, это его такая военная работа: ехать и возвращаться, ехать почти наугад, в едва различимом свете ловя признаки дороги. А они, эти признаки, в двух метрах и то не видны, потому что на фары нацеплены жестяные маскировочные футляры с узкими прорезями и козырьком, не позволяющим свету идти вверх, к небу, к возможным ночным самолётам. Вот и едешь: два метра, ещё два метра. А смахнуться с дороги – запросто: кругом снега, снега, все неровности засыпало, чуть в сторону – и застрянешь здесь неизвестно на сколько. Да и когда рассветёт – никакой гарантии, что удастся выбраться без помощи: дорога-то окольная, не рокада какая-нибудь, где всё время машины да танки шастают. Вот потому и сержант в разговоре не участвует, не смотрит на попутчиков, только слушает. А разговор тянется уже давно. От погибших зенитчиц ушёл он, хотя… это как посмотреть. Тема осталась той же. Коробков спросил, почему девушка оказалась на фронте, а сейчас едет туда, где, судя по всему, будет очень жарко. Спросил и сразу же пожалел, потому что ответ услышал, по всей вероятности, хорошо продуманный, а может быть, вопрос задавался случайной попутчице уже много раз, поэтому ответ прозвучал твёрдо и уверенно. Ответ-вопрос:
– А вы считаете – я не такая же, как тысячи и тысячи других?
Резкость смутила Коробкова. Ещё там, во время остановки, он сумел разглядеть, что собеседница его очень красива, и совсем её не портила короткая мальчишечья причёска. Именно потому он всё же сказал, чуть помедлив:
– Вы знаете, я убеждён в том, что война – это только мужская работа, не женское это… Ваше дело – дом и очаг сохранять, а если взять пошире – сохранить народ, нацию, вырастить новые поколения вместо погибших. Я могу оценить благородство порыва, желание помочь стране, Родине, но… Подумайте, скольких людей недосчитается планета только от одной бомбёжки только одной зенитной батареи, посчитайте детей, которые могли бы родиться и тоже родить детей, а те – тоже… Бесконечная цепь, которая грубо оборвана железкой, начинённой смертью! Я историк, я привык нырять в волны времени, мне это как-то проще… увидеть. И знаете, о чём я сейчас мечтаю? Вот если бы все люди могли бы себе это представить – ярко и наглядно! Вы понимаете? Тогда и войн никогда бы не было.
Марионелла молчала долго, собираясь с мыслями. Потом всё же ответила:
– Во многом вы, конечно, правы. Я тоже думала об этом. Я очень точно, как многие, чувствовала, что война скоро будет. И даже знала – с кем. А потому и спортом занималась, и стреляла… ГТО, ГСО, «Ворошиловский стрелок»… А что касается того, о чём вы говорили, так у меня и сынишка есть. Ему ещё нет года, маленький совсем, сейчас он с мамой моей… Но всё равно: всем людям представить последствия войны – это утопия. Помните, как Павка Корчагин говорил? Про жизнь, которая даётся один лишь раз, а поэтому прожить её нужно так, чтобы стыдно не было за то, как ты её прожил…
Сергей Иванович резко повернулся, чуть отстранившись, будто надеялся в этой тьме разглядеть лицо собеседницы. Последняя фраза поразила его, мгновенно бросила в не такое уж далёкое прошлое…
– Что-о? Не может быть! Павка Корчагин – это кто такой?
– А вы не знаете? Это – из книги. Её написал после Гражданской войны комсомолец-кавалерист. О своей жизни и о том, как он боролся со смертью. «Как закалялась сталь» называется… Вы – что, не читали?!
– Д-да… знаете, как-то… Я же, как, наверно, заметили, человек не такой уж молодой, до войны наукой занимался, читал невероятно много всяких книг, а вот до нынешней литературы, как говорится, руки не доходили…
– И напрасно. На этой книге мы выросли, те самые, которые сейчас на фронте… А вы предлагаете мне спрятаться в тылу во имя будущих поколений? И не думаете о том, что если мы все, понимаете? Все! Не будем защищать свой дом, то о будущих поколениях уже, может быть, и не придётся говорить!
Степаныч прервал своё долгое молчание:
– Верно говоришь, санинструктор! Может, я чего-то и не понимаю… Но то, что понимаю, понимаю вот так… – почувствовав нескладность сказанного, запнулся, потом продолжил:
– Здесь попроще бы надо. Я жил. Спокойно жил, никого не трогал, ничьи поле-сад-огород не хотел забрать себе, дом разрушить; сам на земле устраивался, как мог, и ни у кого совета не спрашивал, сам свой дом обустраивал… А вдруг приходит кто-то. И ломится в дверь, врывается ко мне, кричит, что я неправильный человек. Собственно, и не человек вовсе! Так, что-то непонятное! А потому должен ему сдаться, на него должен работать. И останешься в живых, если склонишься, если станешь жить по-другому. Но пусть он хоть золотые горы обещает, я вижу, что я так жить не хочу, что навряд я вообще жить буду… Что ж я должен делать? Раздумывать? Покориться? Не-ет, не по-русски это! Я сразу – в морду! А ещё лучше – за топор. И вот теперь мой топор – моя машина. Вот моё место – фронт.
– Ну, я тоже на фронте, знаете ли… Я ведь не об этом… А что до книги – так меня не сама мысль поразила, а удивительное совпадение мыслей. Примерно так писал в письме один человек… Человек тоже двадцатилетний, только тогда он был чуть постарше этого Корчагина. И они, мне кажется, вполне могли бы совершать свои подвиги в одном строю. Только судьба, только история рассудила иначе…
3
…Когда наступила пауза в бесконечной ежедневной круговерти, Казимир Альбинович приказал подать чаю. Денщик этот злосчастный чай заварил плохо. «Пахло сеном над лугами»… Но полковник прекрасно понимал, что тут ничего не попишешь, а ля гер ком а ля гер, как говорится. Слава те, Господи, что хоть самовар цел остался в бесконечных переездах!
Потом щёлкнул крышкой своего «мозера». Пора к делам. Просмотрел бумаги. Несколько дней рапорты были спокойными, в начальствующем штабе тоже не чувствовалось напряжений. 83-й пехотный Самурский полк, с давней и прочной репутацией одного из лучших в русской армии, крепко стоял на исторически родной Казимиру Альбиновичу Стефановичу польской земле, и пока не было ясно – будет ли наступление или придётся зарываться в эту землю, загораживаться колючей проволокой и прочими военными штучками. Уже несколько раз над позициями появлялись аэропланы, которые, вероятно, вели разведку, так что пауза, скорей всего, не будет долгой.
Полковник взял другую папку, где лежали немногочисленные прошения. Одно он отложил в сторону, заинтересовавшись подателем и сразу не подписав бумагу. Позвал адъютанта.
– Тут прошение какого-то Иванова о добровольном зачислении. Где он?
– С утра ждёт-с, господин полковник.
– Зови.
Вошёл мешковато одетый парнишка. Представился:
– Иванов Римма Михайлович, 1895 года рождения. Прошу зачислить меня на действительную военную службу.
– Из дворян?
– Духовного сословия, господин полковник!
Казимир Альбинович вглядывался в лицо добровольца и что-то знакомое мерещилось ему в этом румянце, крутых бровях и упрямом подбородке. Вообще-то в полку личного состава после недавних боёв был недостаток, и в другом случае полковник вообще подписал бы прошение не глядя. Но что-то его зацепило…
– Почему имя женское?
– Никак нет, господин полковник! Батюшка мой, он в консистории служит, говаривал не раз, что имя Римма в святцах значится, как мужское, что так звали одного из учеников Святого Андрея Первозванного. А ещё числятся там, как мужские, имена Инна и Пинна…
Лицо Стефановича вдруг прояснилось: ну, конечно! Консистория! Ведь Ставрополь же!
– Вы из Ставрополя?
Вопрос застал добровольца врасплох:
– Д-да-а… Но я не указывал… Откуда вы знаете?
Полковник буквально физически почувствовал нарастание гнева:
– Это не я, а вы прекрасно знаете, что полк наш квартировался в Ставрополе довольно долго, вы много раз видели меня на смотрах и парадах, вы знали и то, что полк на хорошем счету у Государя Императора. Я сам никогда не видел, но мне докладывали о вас, мадемуазель, о том, что вы постоянно посещаете полковой музей, берёте книги в полковой библиотеке…
– За мной следили? – с некоторым вызовом спросила девушка.
– Разумеется. Даже в мирное время, ещё до выстрела в Сараеве, любая воинская часть всегда должна держать под наблюдением лиц, регулярно контактирующих с военнослужащими. Это обязанность контрразведчиков. В вашем случае не было замечено ничего предосудительного или, не дай Бог, опасного. Отметили ваш интерес к военной истории. Так что, как видите, я вспомнил о вас немало. Вы же учились в ставропольской Ольгинской женской гимназии, не так ли? Навели справки и там. В заведённое дело, кстати, лёг и красочный рассказ о том, как вы лично бросились в пруд, чтобы спасти тонущего гимназиста, и таки вытащили его... Любовь?
– Никак нет. Случайный мальчик. Мы с подругами в парке гуляли…
– И больше никого не нашлось спасателей?
– Он поскользнулся и упал. Плавать не умел, сразу стал тонуть.
– Так что, как видите, я вспомнил о вас немало.
В комнате повисло долгое молчание. Полковник бесцельно перекладывал на столе бумаги.
– Так как же мне с вами поступить, сударыня?..
… Коробков рассказывал, а Марионелла словно на киноэкране представляла себе и девушку, и пожилого усатого полковника, продолжавшего задавать вопросы. И слышала ответы Риммы. Говорила она об отце – казначее Ставропольской консистории, человеке мягком и добром, души не чаявшем в дочери, соглашавшемся со всеми её иногда несколько авантюрными планами. О матери. Звучание её девичьей фамилии – Данишевская – произвело заметно благоприятное впечатление на Стефановича, который тут же попытался узнать родословную её, но интерес его охладел, когда он узнал, что мать Риммы имеет в предках не пана-шляхтича, а простого польского солдата-жолнежа. Дотошно вернулся полковник к имени Римма: понятно, что крестили её в день (как, кстати, и в любой день года), когда поминаются в месяцеслове имена многих святых, священномучеников, мучеников, праведников… Почему же отец всё-таки выбрал из многих имён именно мужское для своей дочери? А к тому же (если давние познания в древнегреческом не подведут) означающее нечто брошенное, заброшенное! Да, естественно, полковник отлично знал об особом отношении на Ставрополье к Андрею Первозванному, проповедовавшему в незапамятные времена в этих краях, и к его ученикам, которые погибали за веру здесь, на юге нынешней России. Но всё же, но всё же…
– Так этот полковник пожалел её? Оставил?
– Если бы пожалел, то не оставил бы… А тут Римма рассказала, что летом, как только война началась, она было направилась записываться добровольцем. Отец отговорил: ты же, мол, ничего не умеешь, какая от тебя польза. И они с матерью посоветовали ей пойти на краткосрочные курсы сестёр милосердия, которые она успешно закончила и уже в сентябре начала работать в епархиальном госпитале. Проработала там до конца года. Вначале раненых было не так уж много, но в октябре война будто открыла смертельный шлюз: с фронта пошёл непрерывный кровавый поток изувеченных людей. Она работала иногда круглосуточно, умудряясь ещё запоминать специфические приёмы врачей, фельдшеров. Научилась очень многому, узнала изнанку этой благородной работы… Э, да что я говорю! Ведь вы же тоже всё это знаете – и кровь, и ампутации, и гной. Вам это объяснять не надо. Но одна фраза, часто повторявшаяся хирургами, постоянно билась у неё в голове. Они говорили о том, что многих смертей и тяжёлых осложнений можно было избежать. Нужно для этого только одно: оказать первую помощь как можно раньше, лучше всего, если на поле боя. И Римма Иванова решила, что её место – именно там, на передовой.
И вот когда она рассказала об этом, тут-то полковник и нашёл компромиссное решение. Он позволил девушке остаться. Но… Иваном Михайловичем Ивановым. Сказал, что она будет как кавалерист-девица Надежда Дурова служить, скрывая свою женскую сущность. Форма и всё прочее – как положено любому солдату. Работать будет не на передовой, об этом не может быть и речи, а в ближнем тылу, на перевязочном пункте, медбратом, санитаром, чёрт его знает ещё – кем, но о передовой мадемуазель должна забыть навсегда.
Она не смирилась, стала убеждать. Сказала, что умеет обращаться с оружием, что не будет обузой в окопах, что… В конце-концов Стефанович под таким напором немного отступил, буркнув что-то вроде того, что он отдаст соответствующее распоряжение. Он выполнил своё слово. Рядового Ивана Иванова стали отпускать иногда с целью сбережения жизней женщин-медсестёр на передний край… Впрочем, рассекретили её быстро. Но к тому времени все окружающие уже знали, что медбрат Ваня Иванов работает без устали на перевязочном пункте, а кроме того часто бывает в окопах, самоотвержен и бесстрашен, ползает под обстрелом, перевязывает немедленно, а потом вытаскивает раненых одного за другим… Более сотни человек уже вынес Иванов с поля боя, за что заслужил дорогую награду – серебряную Георгиевскую медаль четвёртой степени.
Когда тайна была раскрыта, по всему фронту пошёл слух о красавице, скрывавшейся под солдатским мундиром, которая не боится смерти, помогая русским воинам, – так, по крайней мере, было написано в газетных заметках, написанных фронтовыми корреспондентами. Один из них написал даже о ней, как об «удивительно нежной, самоотверженной, смелой до безумия».
Римме не понравилось написанное. Она продолжала свою бесконечную и человечную работу…И уже вскоре вторую Георгиевскую медаль – третьей степени, золотую, с бантом – ей вручили перед строем полка уже под её настоящим именем. И все знали: правильно, заслуженно. Ведь высочайше записано было чётко, кто имеет право на награду: «Кто из фельдшеров или санитаров, находясь в течение всего боя в боевой линии, под сильным и действительным огнём, проявляя необыкновенное самоотвержение, будет оказывать помощь раненым или, в обстановке чрезвычайной трудности, вынесет раненого или убитого»… А скольких вынесла она из-под огня, уже давно Римма сама не считала.
Надо сказать вам, что в России награды с именем святого Георгия Победоносца вручались только за подвиги на поле боя. Это была целая система, где были предусмотрены буквально все случаи, достойные награждения. Медали четырёх степеней с портретом царя на одной стороне и с надписью «За храбрость» на обороте для нижних чинов, Георгиевские кресты – тоже четырёх степеней, а орден Святого Георгия был исключительно офицерским и тоже имел четыре степени… Он был самым почётным и уважаемым в русской армии, хотя некоторые другие ордена были, пожалуй, повесомее. А ещё было наградное георгиевское оружие, специальные георгиевские награды для воинских частей и многое другое…
Сержант восхищённо прищёлкнул языком:
– И откуда ты всё это знаешь, отец?
– Обязан знать по профессии историка. А вообще-то каждый должен бы знать, кто историю своей страны уважает…
…Сказав это, Коробков вдруг почувствовал, как где-то под сердцем тихонько шевельнулся давний страх. Ведь он, по сути, не знает сидящих рядом людей. И нет никакой гарантии, что кто-нибудь из них по приезде на место не шепнёт особисту о том, как некий красноармеец по дороге восхищался царским строем и царскими порядками. А ведь было-то с тобой, Коробков, совсем недавно! Было!
4
Четыре года назад… да, только в начале лета. Вот тогда он решил заняться… Господи, ну что ты сам себе врёшь, Коробков! Решил… В таких ситуациях никто ничего не решает. Это всегда начинается случайно: что-то вспомнил, на что-то наткнулся, услышал какой-то разговор, встретил нового человека, который… Вот и тогда: примерно за год до начала войны он шёл в институт обычной своей дорогой – через чахлый скверик с вытоптанной возле кустов и деревьев голой землёй, давно не метённой дорожкой, облупившимися и изрисованными скамейками. Персонажи на скамейках тоже были знакомые – молодые мамаши с младенцами да старики, пригревшиеся на солнце. Обычно между ними разговор в такие расслабленные минуты вязался медленно, без особых всплесков, но на сей раз ёще издалека можно было заметить, как два на вид сверстника лет за семьдесят горячо наскакивали друг на друга. Коробков невольно прислушался. Вначале донеслись лишь отдельные слова, потом, наконец, стало возможным что-то понять:
– … пойдут, обязательно пойдут! Как только национальное самосознание начинает раздуваться, тут же им станет тесно в своих границах, захочется пространства, захочется сырья с дешёвой рабочей силой…
– Ну и что! Били мы их, и на этот раз побьём. Во время мировой сколько героев было! Про Чапаева забыл? Георгиевский кавалер! Будённый, первый народный маршал, тоже ведь несколько георгиевских наград тогда получил.
– Да другая сейчас война, Семён, другая!
– Героями не из-за танков и самолётов становятся, хотя всё это очень важно. Побеждают духом. Без этого все эти пулемёты-миномёты – ничто!
…Вот, собственно, и всё, что он тогда услышал. А потом… Попались в архиве под руку газеты начала века, в запасниках музея нашёлся экземпляр Статута ордена Святого Георгия… И пошло, пошло… Когда уже набралась довольно пухлая папка по всем правилам заверенных копий документов, он впервые наткнулся на имя Риммы Ивановой и постарался узнать подробности её жизни. И тогда же состоялся разговор, о котором хотелось бы забыть, но он постоянно напоминал о себе в разных ситуациях. Вот и сейчас вспомнился тот вызов в отдел кадров института по срочному и неотложному делу. Коробков отлично знал, что такие вызовы случайными не бывают, поэтому встревожено помчался в другой конец здания. Софья Львовна, не поднимая головы от бумаг, предложила сесть. Сама же встала, одёрнула пиджачок, топорщившийся на всех её возвышенностях, и прошествовала к выходу, произнеся через выпяченную нижнюю губу:
– С вами хотят поговорить.
Только сейчас Коробков заметил у окна глядящего на улицу человека. Спина и голова его, втянутая в плечи, наталкивали мысль на немалый возраст. Но когда он обернулся, Сергей Иванович увидел хоть и не юнца, но человека довольно молодого. Он бросил на Коробкова только один взгляд из-под бровей и уже до конца разговора ни разу не посмотрел ему в глаза. Да и сам разговор оказался каким-то уклончивым, странным. Привыкший всё с чем-то сравнивать, Сергей Петрович позже для себя называл тот диалог кастетом, обшитым бархатом. Говорились слова о временах, когда вокруг каждого из нас можно найти не просто недоброжелателей, но и просто врагов, не говоря уже об иностранных шпионах. Именно поэтому сегодня так важно единство народа. Любые напоминания о других временах и других порядках, любые упоминания о наших слабых местах (а они, конечно же, Сергей Петрович, есть, но мы о них знаем и исправляем, не концентрируя на них внимание народа!) на руку потенциальному врагу. Так что, милейший товарищ Коробков… м-м-м… пока – товарищ, вы лучше не копайтесь в прочно забытом прошлом. А если уж взялись, то делайте это так, чтобы сравнения были бы в нашу пользу. Конечно, никто вам не мешает заниматься научной деятельностью. Но будьте бдительны! История, – она как минное поле, по ней нельзя бродить не глядя. Можно ступить так, что от забывчивой персоны могут остаться только клочки…
…Коробков слушал всё это, стараясь не проявить никаких эмоций, задумчиво кивал головой, как бы усваивая и принимая всё, что он слышал. Он даже не думал лихорадочно о том, кто написал на него донос. Он это знал точно, потому что предвидел возможность такой ситуации, и о своих находках и о своём интересе не говорил вообще никому. Кроме старого друга Мишки. А Мишка о том, что Серёга рассказывал всё только ему одному, не знал…
И вот теперь. Попробуй-ка решить – в ком кроется опасность. Разболтался, чёрт бы тебя драл! …Но вообще-то – не может быть… Попутчики ему понравились как-то сразу, и не верил Коробков, что кто-то из них… Ведь и с Мишкой – так же! Вначале хотел Коробков по-простому дать ему по сусалам. Подумав, решил всё же порасспросить его, задавая вопросы в лоб, прямо, не давая возможности увильнуть от ответа. И что же? Оказалось, что Мишка настолько обрадовался новым познаниям, что стал рассказывать о царских наградах и давних героях в какой-то компании. Когда над ним посмеялись, говоря, что ему-то, с детства известному неучу, знать такие вещи невозможно, он, сильно преувеличив значение Коробкова, назвал его выдающимся учёным-историком и источником этих сведений… А уж кто из кучи свидетелей постарался – бог весть! Хорошо хоть – не было серьёзных последствий. Хотя и это – бабушка надвое сказала. Когда в июне сорок первого он, учитывая предыдущие обстоятельства, подал заявление о добровольном желании пойти на фронт не в военкомат, а в собственный отдел кадров, Софья Львовна, глядя в упор пронзительными глазами, заметила без тени улыбки:
– Это ещё проверить надо, можно ли вас на фронт пускать!
Коробков умудрился сдержаться, невозмутимо спокойно сказал
– Я понимаю. Дело-то государственной важности – рядового на фронт отправить. Я подожду разрешения.
И ждал довольно долго. Где всё это время бродило его заявление, в каких кабинетах, – он не знал. Впрочем, он допускал и мысль, что заявление всё это время пролежало в ящике стола Софьи Львовны по вредности её характера. Потом плюнул на всё и пошёл туда, куда идти было надо с самого начала.
5
…Незадолго до этого Римма будто преследовала его. Ему попадались публикации, собиралась по кусочкам вся её жизнь, он нашёл даже её фотографию. И глянули на него серьёзные, но с чуть заметной лукавинкой глаза Риммы, и любовался он красавицей, с которой они разошлись во времени. Если бы не это! Если бы не такие разные времена! Сергей Петрович чувствовал в себе сумасшедшее желание отбросить всё, засесть за работу и писать, писать… О Ней. Чтобы все люди через много лет снова вспомнили о простой и героической, короткой и вечной её жизни.
Попались письма Риммы с фронта родителям. Поразило то, что она о каких-то событиях и людях писала восторженней и лучше, чем они были на самом деле. Что это? Такое восприятие мира? Или вполне осознанное желание смягчить близким людям разлуку, не пугать их понапрасну, успокоить их и без того разрывающиеся от беспокойства за детей сердца? Наверно, всё-таки, и то, и другое.
Строки из нескольких писем он запомнил наизусть, но всё равно перечитывал их и перечитывал…
«Беспокоиться обо мне нечего. Я – вне опасности. Наш полковой околодок, где я сейчас несу обязанности, находится всегда за линией огня… К солдатскому костюму и коротким волосам я уже привыкла. Доехала благополучно. Немного переволновалась. Принял меня командир полка очень хорошо. «Коль есть охота, так, пожалуйста, – работайте», вот его слова. Доктор доволен моей работой и теперь всё настаивает, чтобы я ехала учиться после войны в медицинский институт».
…Коробков прочёл это письмо своим спутникам, ни разу не запнувшись, будто держал его в руках.
– Вот таким было первое письмо Риммы домой. Она приукрашивает, она упрощает… Но постепенно в письмах появляется… Ну, как бы это… В общем, она уже бесповоротно выбрала свою дорогу и через несколько месяцев писала письмо карандашом где-то в окопе, полностью сознавая свою роль и своё место в этой огромной беде, которая свалилась на Россию.
«Несу обязанности фельдшера… На меня не смотрят здесь, как на женщину, а видят сестру милосердия, заслуживающую большого уважения… Ведь как приятно сознавать, что в этом большом деле приносишь пользу. Молюсь Богу, чтобы Он сохранил моё здоровье. Опасность далеко от меня, её нет…».
Да, её уважали. Но она кривила душой, не упоминая о том, что её любили. Любили как что-то светлое и нежное, недосягаемое и бесплотное. Она как солнечный луч в разрывах плотной облачности появлялась в окопах, она шла, и лица, как подсолнухи, поворачивались за ней следом…
…А потом был тот бой. В документах он значился серьёзным боестолкновением с превосходящими силами противника. Произошло это всё на перегоне Стражок, у моста через Вислу, где полк зарылся в землю, держа оборону, и нёс большие потери из-за непрерывного обстрела немцами из всех видов оружия, включая тяжёлые орудия. Батальоны ландсвера раз за разом пытались подняться в атаку, но полк каждый раз вновь осаживал их в окопы. Но сколько было раненых!.. Римма носила и выводила их из-под огня без счёта, без перерыва в заранее определённое место – временный накопитель, и бежала назад, именно бежала, не прячась, потому что так – быстрее, потому что так можно успеть к тем, кто истекает кровью, и простая тугая повязка может спасти солдату жизнь. Нет, она была не одна. Была санитарная команда, которой Римма постепенно стала руководить на правах военного фельдшера, которым её никто не назначал, но подчинялись ей охотно и беспрекословно, потому что все видели, что она не жалеет в первую очередь себя и работает больше, чем кто бы то ни был…
После боя… Помните, как у поэта: «тогда считать мы стали раны»… Оказалось, что Римма сама вынесла с поля боя более ста раненых. А остальных почти пятьсот эвакуировали под её руководством. Когда её спросили, как ей удалось это сделать и организовать под бешеным обстрелом, она ответила просто: «Ангел-хранитель меня уберёг». Но именно она оказалась настоящим ангелом-хранителем для солдат и офицеров. И не было в полку человека, который не обрадовался бы искренне при известии, что Римма Иванова за свой подвиг представлена к Георгиевскому кресту IV степени и награждена краткосрочным отпуском для поездки к родителям. Во фронтовой газете появились посвящённые ей стихи, которые заучивали наизусть и отсылали в письмах домой:
Под адский шум и визг носилась смерть над боем,
Ища всё новых жертв,
Рекой струилась кровь,
Стон, крики и «Ура!» сплошным сливались воем,
И только по полю святая шла Любовь.
Шла
женщина без страха и сомненья,
Склоняясь к страждущим,
И нежною рукой
Спешила облегчить великие мученья
Иль лаской проводить страдальца на покой…
…Вы знаете – я… Я влюбился в эту девушку. Прекрасно понимая, что нас разделяет, я мог подолгу смотреть ей в глаза, я, не стыдно признаться, ей, далёкой, желал счастья, любви. Мне так хотелось найти какие-то другие письма, кроме тех, о которых я говорил, где были бы слова нежности, но к одному человеку, где светилась бы любовь к нему же, единственному. Но не было таких писем, не было… А, может, и были? Только мне не попались?
Она приехала к родителям в Ставрополь уже настоящей героиней. Ещё бы! Георгиевские две медали и крест – такие награды могли быть гордостью любого человека. Она же всячески избегала вопросов о фронтовой жизни, о своих заслугах. Она и на людях старалась показываться поменьше. Впрочем, эти дни пролетели мгновенно. По дороге на фронт, в свою часть, она заехала, благо – было по пути, в 105-ый пехотный Оренбургский полк, где служил Володя, старший брат, который всю жизнь был ей примером и наставником. Служил он в полковом лазарете младшим врачом, а потому сразу загорелся мыслью о том, что сестру нужно оставить под своим надзором. Она же хотела вернуться к своим самурцам, в обстановку уже привычную, к людям хорошо знакомым. Но брат настоял на своём. После целого ряда прошений, уведомлений и весьма неохотного согласия из Самурского полка она осталась. Нет, всё-таки не в лазарете под началом Владимира Михайловича. Назначили её фельдшером 10-й роты, считавшейся у оренбуржцев одной из самых лучших.
И снова, несмотря на почётные награды, ей пришлось доказывать своё право быть наравне, спасать, помогать, сохранять жизнь. И всё это – там, на переднем крае, в самом пекле. И снова восхищённые взгляды следили за ней, и снова память сохраняла какие-то благодарственные слова. В очередном письме домой она вновь обращается к началу, пытается объяснить родителям: что именно привело её к решению избрать именно такой путь. Видно, даже во время отпуска не договорила она, не убедила до конца:
«Причины моего поступления в армию. Вот вам фраза солдатика: «Мы на нашу сестрицу надеемся, дай Бог ей здоровья, чтобы она с нами была». А почему? Потому что здесь нужны руки, что здесь нужна скорая помощь. …О ласке сестры. Думаете, что здесь она не необходима? Ещё как!».
В Карпаты пришла осень. Всего год прошел с того дня, когда Римма Иванова поступила на курсы сестёр милосердия. Всего год! А сколько жизней спасено! Да и её собственная жизнь уже стала подвигом. Да что я, Марионелла, объясняю! Тебе, ротному санинструктору, всё это знакомо. Тоже в окопах работаешь и на поле. Оружие-то хоть носишь с собой?
– Нет. Очень мешает. Если под обстрелом нужно солдата ползком тащить, а тут ещё винтовка… Просто невозможно. Гранаты, правда, с собой беру на всякий случай…
– Вот и она не брала. 9 сентября 1915 года полк стоял возле деревни со странным названием Мокрая Дубрава в Пинском уезде Минской губернии. Оренбуржцы должны были наступать, но для начала нужно было провести разведку боем. Кого посылать? Да конечно лучшую, 10-ую роту! Нужно было занять небольшую высоту, обнаружить немецкие огневые точки и удержать позицию до подхода основных сил полка. Два офицера – ротный и его помощник – на флангах, между ними – цепь солдатская. Римма – в шеренге со всеми. Встали. Идут. Огня нет, всё, как будто, спокойно. Когда приблизились к высотке, обнаружилась хорошо замаскированная засада: по два пулемёта на флангах открыли огонь по наступающим русским. Ландсверовские пулемётчики знали своё дело хорошо: уже после первых очередей были убиты оба офицера…
Цепь залегла. Несколько человек не выдержали – поползли назад, а потом вскочили и побежали в тыл. Их достали в спину. Римма лежала и чувствовала, что ещё через минуту солдаты не выдержат: огонь был губительным, смертельным. Они поймут, что если продолжать лежать на почти открытом пространстве, то вскоре больше не пойдёт в атаку никто. Начнётся растерянность, паника. Пора вставать. Как не хочется… Пора.
Она встала во весь рост, но её мало кто видел, люди прятали головы за мельчайшие бугорки, за камни. И тогда она прокричала, перекрывая стук пулемётов:
– Братцы! Смотрите на меня! Когда встанешь, уже не страшно! Вперёд! За мной!
Она подняла всех. С криком «ура!», со штыками наперевес они побежали за ней, обогнали, на ходу кричали ей: ложись! Они взяли высоту, уничтожив пулемётные гнёзда. Но поздно. Ах, как поздно! Цивилизованные ландсверовские солдаты стреляли по русским запрещёнными во всём мире разрывными пулями «дум-дум». Цивилизованные немцы видели красные кресты на косынке и на фельдшерской сумке. Они убили Римму. Пуля перебила бедренную артерию. Римма, как медик, ещё успела понять это, но яркая артериальная кровь била из раны так сильно, что Римма потеряла сознание раньше, чем сумела что-то сделать. Когда, наконец, к ней подбежали, было поздно.
– Так и погибла?.. – Марионелла совсем притихла, сжалась в комок. По голосу можно было понять, что на глазах у неё – слёзы…
– Так и погибла. – Коробков тоже подозрительно долго утирал нос, долго запихивал платок в карман, долго молчал. А мотор всё тарахтел в бесконечной ночи. Где-то далеко впереди был Сталинград, ещё не осаждённый, не прижатый к реке. Где-то далеко (а может быть и близко – через день-другой, через час, через минуту) каждого из них ждала Судьба, у каждого – своя… Некоторое время спустя Коробков будто очнулся, будто вернулся издалека в это, монотонно бегущее сейчас время:
– Это было горе для всего полка. И солдаты, и офицеры были единодушны: подвиг Риммы достоин высокой Георгиевской награды. Но…Орден Святого Георгия был офицерским орденом! Командир полка всё же предложил ходатайствовать перед Главнокомандующим армией о награждении Риммы Михайловны Ивановой. Статут ордена позволял ему в порядке исключения выдать грамоту на орден, чтобы затем она была направлена Государю Императору на высочайшее утверждение. Основанием для выдачи такой грамоты должно было служить решение специальной наградной Думы. Такие Думы были учреждены во всех крупных частях и соединениях. Не менее семи кавалеров ордена, имеющихся в этой части, постановляли: достоин ли подвиг такой высокой награды. Когда такая Дума собралась, чтобы принять решение, старейшина среди георгиевских кавалеров предложил не обсуждать вопрос, а сразу голосовать. Проголосовали единогласно. Бумаги были отправлены на высочайшее утверждение.
Все знали, что император был весьма дотошен в вопросе о награждениях и всегда внимательно следил за тем, чтобы награждаемый поступок, деяние соответствовали бы Статуту ордена. Все знали заранее, что дело почти безнадёжное: ещё не было случая награждения лиц не офицерского звания, да ещё и женщины! Предполагали даже, что уровень награды будет императором снижен во исполнение Статута, в котором награждение женщин не предполагалось вообще. Но Николай Второй утвердил представленные ему документы. Римма Михайловна Иванова посмертно стала первой женщиной – кавалером ордена Святого Георгия IV степени. Возможно, после неё были и другие, я этого просто не знаю, не успел докопаться. Но вряд ли. До свержения трона в феврале семнадцатого оставалось немногим более года…
Долго ехали молча. Потом сержант снова запел:
– …Скоро мы уже приедем,
Напою и накормлю,
Перевязки всем поправлю,
Жёнам письма напишу!
Слышно – стоны раздаются
У походного шатра
И к больному бежит быстро
Медицинская сестра.
– Что, солдатик, тебе нужно?
Иль воды тебе подать?
–Нет, сестрица, не поможет,
Начинаю холодать…
Об одном тебя прошу я:
Помолись ты за меня
И в свободную минуту
Напиши, что помер я…
И она молиться стала
За убитого раба,
На колени становились,
А из глаз бежит слеза…
…Утром в каком-то селе они узнали в комендатуре, что пути их расходятся. Санинструктор должна была догонять свою 214-ую стрелковую дивизию где-то южнее, а Коробков со Степанычем отправились на запад. Сержант попрощался хмуро:
– Ну, морячка, не поминай лихом. Свидимся ли ещё? Мне хоть какое дали бы время – уж я тебя б не упустил! Стала бы ты мне женой. А сейчас – давай, хоть поцелуемся!
Девушка рассмеялась, подставила щёку. Коробков тоже приложился, сел в кабину, потом вдруг выскочил:
– Совсем забыл! Помнишь, ты говорила о Павке Корчагине? Я обязательно, если жив останусь, прочту эту книгу. Наверно, очень достойный человек был. Но почему я тогда так встрепенулся? Меня поразило то, что одно из последних писем Риммы Ивановой очень похоже по мысли на его слова:
«Мои хорошие, не беспокойтесь ради Бога. Если любите меня, то старайтесь делать так, как мне лучше… Вот это и будет тогда истинная любовь ко мне. Жизнь вообще коротка, и надо прожить её как можно полнее и лучше. Помоги, Господи! Молитесь за Россию и человечество»…
…Вот так. До свидания! – Он снова залез в кабину, помахал рукой. – Удачи тебе, Марионелла!
Машина тронулась, но Коробков всё же услышал в ответ:
– Да Марионелла я только в документах! А в жизни все меня Гулей зовут. Так что так и запомните меня: Гуля. Гу-у-у-ля-я-я… Ко-ро-лё-ё…
Свидетельство о публикации №218101201527