Подслушанный диалог одинокого человека. Часть 2
— Нитнелав, для нашего времени ваши вкусы — это что-то этакое, из ряда вон выходящее, я бы сказал. Разве можно быть настолько несовременным?
— Современным... Что это вообще такое? То есть я должен идти, нет, ползти — более подходящее слово для эпохи, в которую мы живём, — со временем только лишь потому, что случай без моей воли поместил меня именно в эту эпоху, эпоху Великого Нищенства.
— Эпоха чего, я не расслышал?
— Великого Нищенства.
— Забавные имена вы выдумываете, журналисты.
— О нет, нет! Будьте любезны, не причисляйте меня к ним. Я деннолист. Всегда в шутку так представляюсь.
— Эпоха Великого Нищенства, деннолист... Мы не едем и двадцати минут, а вы изобрели на моих глазах два новых понятия, о которых я, будучи хоть и весьма образованным человеком, ещё никогда не слышал.
— Об эпохе Великого Нищенства на днях должен выйти материал, а деннолист — это профессия для одного меня, я сам её изобрёл. Понимаете, слова имеют слишком большую силу. Я бы не желал смешивать себя с журналистами по многим причинам, одна из них — богатство.
— Зачем же тогда пишете, если у вас уже много денег?
— Ха-ха, нет, я богат совершенно другим. Впрочем, об этом я ещё, может, расскажу: путь нам предстоит долгий.
— Да, я всё следую моде, повинуюсь, но любовь к разговору — это моя страсть, граничащая с необходимостью, ибо трудно быть психологом, не умея вести диалог. И чем же деннолист отличается от журналиста?
— Очень многим. Я не пишу просто и понятно для масс, как это делают в газетах. Я непоколебим во мнении, что язык деградирует, он находится под угрозой. Его ежедневно разрушают журналисты, которые всё чаще опускаются до разговорного языка. Конечно, с экономической точки зрения такого рода преступления оправданны: чем удобнее воспринимается информация, тем больше на неё слетается мух...
— С экономной точки зрения, а не с экономической, сказал бы я. Наш век экономит всё: слова, эмоции, силы.
— Остроумное дополнение. А вы, я гляжу, не так уж и современны.
— Не так уж я и своевременен! Лицемерие одно — вот моя наука, приходится разыгрывать прогрессивного, потому что прибыль любит всё модное. Какой же я психолог, если не разделяю ценностей моих клиентов? Доверятся ли они мне? Понравлюсь ли им я? Психологу помимо наблюдательности, чуткости и опыта приходится ещё быть блистательным актёром. Странное слово — деннолист.
— О, я обязательно пишу в день один лист — денно (и нощно!) лист. И это, заверяю вас, свободный лист, независимый от аудитории, редакции, премий, начальства. Я рад, что мне достались в собеседники именно вы. Попутчики до жути напоминают время, в котором человеку суждено жить, созидать, он его не выбирает, всё во власти случая. Был бы сейчас со мной кто-нибудь из модных, современных — слушал бы про чуждые вещи и, право, ничего бы не понял из этих корявых, неразборчивых предложений.
— Да и мы с вами, будем честны, уже давно не эталон ораторского искусства.
— Этому времени не нужно ораторское искусство. В «Великом Нищенстве» я и об этом пишу. Заговорите сейчас витиевато, попробуй передать всю глубину мысли, всю её утончённость, украсив её при этом образами, и , я почти уверен, вы прослывёте высокомерным, заумным хвастуном, которого не станут слушать. Опрощение!
— Я прошу, язык, у тебя прощения!
— Совершенно верно. Раз уж вы раскрыты, Самот, раз вы в некоторой степени мой единомышленник, всё-таки послушайте эти капельки росы, эти появляющиеся на небе разноцветные звёздочки, эту блистательную музыку увядающего прошлого.
— Но и вы раскрыты, поклонник импрессионизма и воинствующий консерватор: до меня донеслись нотки лёгкой, французской музыки, как только вы вошли. Сати? Дебюсси?
— Вашему слуху можно позавидовать. Это был Сати, замечательная мелодия Gymnopedie Nr.1. Какая гармония, размеренность! Какая медитация! Она преображает, поверьте. Это поистине музыкальные краски, богатейшая цветовая гамма, разливающаяся на всё вокруг.
— Увы, я отвык от такой музыки. Она ушла из моей жизни, оставив только воспоминания.
— Иногда прошлое стоит того, чтобы его вернули. Представьте: жаркий, грязный, неуютный порт, переполненный толпами моряков и пыльными мешками. Едкий, отвратительный запах, шум металла, — в общем, самая настоящая дисгармония. Я хоть и не брезгливый, но иногда на меня нападает чувство отвращения, оно заставляет меня уносить ноги из подобных мест. И вот я включаю Сати... Слепой обретает зрение, глухой - слух: я увидел и услышал вселенскую гармонию в порту. Да-да, в этом злачном, пропахшем алкоголем месте я внезапно ощутил себя чуть ли не на небесах. В моей памяти отпечаталось: порт - самое прекрасное место, в котором я когда-либо бывал.
— Память, память. Она дарит в минуты отчаяния прекрасные мгновения. И ведь не поймёшь того принципа, не разгадаешь его, почему в тот или иной момент ко мне приходят то одни, то другие воспоминания. Иногда я даже пытаюсь отдаться потоку мыслей, стараюсь не контролировать его, чтобы всплыло из далёкого прошлого что-нибудь невероятно приятное. Благодаря вашей музыке, до меня дотронулось изящными пальчиками очень далёкое прошлое.
— Это прошлое не даёт вам наслаждаться тем, что вам действительно по душе. Сила ассоциации: Сати — ушедшая любовь.
— Больше всего психологи не любят, когда их ремесло начинают практиковать на них самих. Лучше не будем оперировать мою душу.
— Да-да, я понимаю.
— Современная музыка... У неё есть одно неоспоримое преимущество: она недолго живёт, быстро и безболезненно умирает, легко рождается. Она непритязательна, поверхностна.
— Хороша для того, чтобы её слышали где-то вдалеке, но не слушали. Прекрасное изобретение для тех, кто хочет, чтобы искусство задевало, возбуждало, приводило в беспокойство как можно меньше глубоких чувств.
— И как можно больше потворствовало чувствам мелким, зарабатывая на них неплохие гонорары.
— Боюсь, человеку слишком тяжело стало слушать гениев прошлого — Листа, Сен-Санса, Моцарта, Вагнера, ибо если принять их музыку всем существом, прочувствовать всю её суть, то сердце рано или поздно не выдержит подобного величия чувств.
— Да вы оптимист, мой дорогой попутчик. На мой взгляд, сейчас ни о каком величии чувств говорить не приходится. Способен ли человек, например, самый обыкновенный, переживать возвышенные состояния души? Да возьмём меня, буду честен: я-то при всём своём образовании, при всём отличии от других и то стремлюсь всё больше и больше к спокойным, известным, проверенным оглупляющим состояниям. Но кто же бросит в меня камень, кроме меня самого, если большинство такие состояния считают нормальной жизнью. И пусть они иногда и жалуются на свою судьбу, но в этих жалобах проскальзывает довольство существующим положением; жалобы эти — чистая формальность.
— Вынужден согласиться. Я вообще вижу человечество больным наркоманией. Приятные ощущения, доставляемые деньгами, вкусной пищей и вкусными партнёрами, постоянно доказываемым превосходством над окружающими. Ради этих удовольствий они живут, вернее, существуют. Эти удовольствия пробуждают с утра, ведут за ручку на обед и укладывают спать тихой безмятежной ночью.
— Это зависимость, Нитнелав, преодолеть которую способны единицы. Я, 33-х летний психолог, одиноко живущий в хоть и небольшом, но собственном доме, зарабатываю достаточно, чтобы путешествовать, иногда могу позволить себе дорогой ресторан с какой-нибудь очаровательной дамой, а также, что же скрывать, зачастую получаю истинное наслаждение от главенствующей роли во время консультаций; порой мне кажется, что я вместо помощи занимаюсь психологическим подавлением. Как же я привык ко всему только что сказанному! Это всё для меня стало ритуалом, законом, который я не преступаю, дабы не лишить себя счастья. Да и нет у меня абсолютно никакого желания строить плотины на реке моей жизни, менять её русло. К чему? C какой целью? Повторюсь, единицы способны преодолевать самую страшную зависимость из всех — зависимость от человеческой природы. Она, смастерив себе на потеху миллиарды куколок, дёргает их за три ниточки, а они радостно, с истинным наслаждением всё выполняют, считая себя совершенно свободными.
— Самот, вы хороший рассказчик, понимающий, думающий человек. Почему же вас устраивает роль марионетки? Не лучше ли было вам главенствовать не только над своими многочисленными клиентами с расстроенной душевностью и нервами, но и над самим собой?
— Я считаю наивностью допускать возможность, а уж тем более пытаться властвовать там, где для этого никогда не было никаких предпосылок: человек был, есть и будет рабом природы. Все мы — её неотъемлемая часть, а значит, себя не превзойти и не переменить никоим образом; я не сражаюсь там, где витает дух поражения.
— При всём к вам уважении я считаю, что вы слишком категоричны в своих суждениях, которые, в сущности, сводятся к полному нежеланию бороться с самим собой. Но я вас не осуждаю: безукоризненно повиноваться трём ниточкам — это своего рода огромное счастье, познать которое я всё же отказываюсь.
— Отказываетесь не вы сами, не лгите. Вы бы с радостью его разделили, если бы могли, если бы у вас к этому была предрасположенность. Но вы будете постоянно мучиться, желая большего, будете постоянно бороться и побеждать свою зависимость, потому что иного вам не дано, вы и представляете этих немногих, этих единиц, способных изредка обрезать длинные ниточки. Ваша показная отчуждённость, обособленность; некоторое презрение в отношении журналистики, критика современности, желание вернуться к высшему, лучшему искусству владения словом; изобретение эпох и профессий — всё это форма эскапизма, ухода от гнетущей реальности, в которой вы не можете найти себе место. К деньгам вы относитесь хладнокровно, спокойно, рассудительно. Вы не видите в них особого смысла, как и они не видят оного в том, чтобы в больших количествах задерживаться в ваших карманах, вы не накопитель. Быть лучше другого, властвовать, повелевать, приказывать, давить авторитетом — это слишком для вас грубо, пещерно, воинственно; вы хотите главенствовать утончённо, эстетично, покорять силой и глубиной выраженной мысли только тех, кто равен вам. Простите за откровенность, прямоту: я вижу, с какой тщательностью вы подбираете слова, желая не показывать истинное лицо, вы приучили себя к искусству маскировки, вы не желаете привлекать внимания тех, кто не способен вас понять.
— Браво, очень талантливое исследование. Вы, будто опытный библиотекарь, разложили по полочкам в алфавитном порядке все только что полученные книги...
— Зря переводят бумагу: их уже почти никто не читает.
— Только вот забыли про несколько толстых пыльных романов о любви, валяющихся где-то на проедаемой вредителями полке.
— Такие книги нужно читать в перчатках, а лучше всего не читать их вовсе.
— Они настолько пыльные, что придётся много чихать.
— У меня аллергия на подобного рода литературу. Пусть тот, кто написал этот роман, возвращается к нему вновь и вновь сам.
— Разглядывает засушенные листики и подаренные цветки между страницами...
— Этот гербарий засохших чувств наводит смертную тоску.
— Но готов поспорить с вами, и вы, и я отнюдь не против вновь и вновь пополнять его новыми экземплярами. Из всех видов коллекционирования это самое трогательное и ценное, правда, я им не занимаюсь, это оно целенаправленно и методично занимается мной, побуждая меня против воли писать новые страницы и вкладывать в них свежесрезанные цветки.
— Да-м, мы все ботаники поневоле. Остаётся либо смириться, полюбить всем сердцем своё дело и заниматься им с изяществом королевского садовода, либо бежать от него, убийцы времени, всё равно зная, что оно вот-вот тебя настигнет.
— Вам не кажется, Самот, что люди совсем перестали говорить иносказательно? Мир обуяла какая-то безудержная чёрствая прямота, простота, неприкрытость. У людей интеллектуальных она терминологическая. Одно слово — и картина мира нарисована, всё чётко и понятно, но только для тех, кто не привык смотреть поверх терминов, кто не понимает, что события мироздания настолько сложны, настолько витиеваты и запутаны, настолько не поддаются человеческим определениям, что мы более близки к истине, когда говорим иносказательно, художественно; когда в нас говорит не стальная холодность определения, а впечатление удивительной красоты, яркости и разнообразия. И нет, я не призываю забыть науку, вернуться к мифологии, к примитивному; я имею в виду то, что есть вещи, о которых лучше говорить обиняками.
— Продолжая вашу мысль, я скажу: а люди грубые, недобравшие словарного запаса, будут рассуждать в совершенно других терминах. К этому можно относиться по-разному, но иносказательный слог выветривается из речи, ибо все хотят ясности, забыв о великой магии тайны.
— Эпоха Великого снятия покровов.
— Прочитаю на эту тему ваш следующий деннолист.
— Да обязательно напишу и об этом. О многом хочется написать, только вот вечно мучает меня вопрос: а будет ли написанное кому-нибудь полезным, кроме меня? Про себя я уже давно всё уяснил: пишу, чтобы оправдаться.
— Перед кем, если не секрет?
— Перед самим собой. Мысли и идеи, облекаемые в слова, заточенные в неволе предложений, мучимые пытками текста, - вот мои адвокаты, защищающие моё скромное, но одновременно гордое существование. Эти адвокаты умело перерезают нити природы, освобождая от своих крепких уз хотя бы на время. Да, для освобождения от одного, нужно непременно поработить другое!
— Ваша сила — это в то же время и ваша слабость. Я хоть и не читал ваши работы, но читал ваш устремлённый ввысь благородный взор, свидетельствующий об их несомненной ценности. У вас есть способности, предрасположенность, может, талант, но он-то и более всего уязвим сомнением. А насчёт того, кому будет полезно написанное, вы много не думайте: если в этом вы видите путь к чему-то более высшему, нежели вы себе представляете, то пишите непременно.
— Знаете, Самот, мне, иногда и сказать-то нечего. Порой наступает идейная засуха, я в эти дни напоминаю себе безоблачное небо, силящееся проронить на покрытую трещинами землю хотя бы одну каплю. И, что самое удивительное, я в конце концов разражаюсь целым ливнем. Откуда это всё берётся? Я становлюсь настолько хмурым серым облаком от мысли о том, что смысл человеческой жизни — быть подвешенным на трёх ниточках, что начинаю против этого бунтовать словом.
— Вам дано право на бунт, а мне — счастье быть подвешенным, управляемым и несопротивляющимся.
— Неужели вы и правда счастливы?
— Эх, поймёте ли вы меня, будучи человеком, глядящим слишком далеко? Я, вероятно, совершаю преступление: зная о своих лучших качествах, лучших побуждениях, я позволяю природе быть моим проводником, потому что сопротивление обходится слишком дорого, оно чрезвычайно затратно. Я человек, понимаете? Когда я произношу «человек», то подразумеваю жаждущий «счастья». Жизнь коротка, быстротечна; она полна горя, лишений. Так зачем же покушаться на великое изобретение природы, гарантирующее всем и каждому счастье изначально? Ах, да: это приближает нас к животным, от этого страдает наша гордость. Отягощает же всё интеллект, вмешивающийся во всё, мнящий о себе слишком много; это тщеславное изобретение эволюции редко приносит счастье. У вас, Нитнелав, есть силы, желание и оружие отвоёвывать себе свободу, приближаясь к высшему, к идеалу. Называйте это хоть Богом, а у меня же есть потенциал, но нет желания его раскрывать, ибо я знаю, что он — моя сила, но и моя самая главная слабость, обрекающая на вечные муки сомнений, исканий, ошибок.
— То, что вы говорите, конечно, невероятно далеко от меня, более того, я презираю эти идеи, ибо они насквозь пропитаны трусостью и боязнью жизни, страхом перед самим собой настоящим, но всё же хочу отдать должное вашей честности: то, чего не понимают, чего никогда не поймут, либо то, о чём смущённо молчат и что тщательнейшим образом скрывают под тысячами пёстрых масок миллиарды людей, вы с лёгкостью выложили на алтарь правды, не сделав из себя жертву.
— Остановка, кажется. Давайте сбросим излишнюю серьёзность. Я всё-таки человек, то есть ищущий счастья, а из этого следует, что долгие рассуждения на серьёзные темы меня утомляют.
— Да, остановка. Я, пожалуй, сойду здесь.
— Как, вы уже приехали?
— Нет, но я не хочу более ехать с человеком, который себя исчерпал: вы выдохлись, и я чувствую это, вы устали. Прощайте.
— Однако вы очень странный…
— Нет, вы скоро сами всё поймёте.
— Вы сумасшедший? Что я должен понять?
— Вы скоро поймёте, с кем вели диалог.
Свидетельство о публикации №218101301795