не дай погаснуть

Посмотри в глаза, там всё. И любовь, и насилие. Что же это за зверь такой — любовь? Единственное запрограмированное разочарование, единственное предсказуемое несчастье, которого хочется ещё. Ростки её упрямые лезут сквозь железобетон рамок приличия, выстроенных ортодоксальным обществом. Зачем? Чтобы дать вторую жизнь тем, кто становился счастливее лишь с расширенными зрачками. А ты продолжай улыбаться, несмотря на поглотившую реальность синтетику будней.
От пьянки в красных и чёрных кляксах вина и пива на постели отражается горячий зелёный чай,
за пределами кружки диафрагма сжимала стену. Грудь и чахлая спина, как у самого лет десять назад. Если бы на ней были веснушки, он вырезал бы каждую бритвой.
Жизнь — формула с одной переменной.
— Безумно скучно.
— А цирка на колёсиках никто и не обещал.
— Ну прогуляться хотя бы.
— Ночью?
— Не днём же.
— Одевайся.
В часовне огненных листьев, под сенью юной весны вился шелковисто-бирюзовый плющ. Дремучие леса, синеющие за нивами на холмах, раскинувшиеся за городской чертой, не вязались с декорациями ночного Кракова. Повсюду лабиринты серого гранита. В камнях зияли несметные ранения от иностранных пуль. Фонарные столбы понуро разбавляли темноту тусклым мигающим светом.
— Не шибко тут у вас... — досадливо протянул Гриша.
— У кого это «у вас»? — гортанно фыркнул эсэсовец. — Этот город ко мне отношения не имеет.
— Ну да, не Германия ведь.
Улыбка соскальзывала с лица как с мокрого пола при виде кислой мины брюнета.
— Я и Германию домом родным не считаю.
— Где же тогда твоя Родина? — расстрелянно спросил Гриша, даже остановившись на полпути. Подобные слова никак не могли быть действительностью, потому что не вязались с его идеологией.
— Нет её, — задумавшись ровно на секунду, ответил Виктор. — Меня никуда не тянет.
— Странный ты...
— Только заметил? Али думал все немцы заключённых из Освенцима контрабандой проносят оттуда?
— Да, но так не бывает. Про Родину я имею в виду. Это место, где ты родился, вырос.
— Я и сам знаю. В таком случае моя Родина — адское пекло.
— Тебе больно? Ты хоть раз чувствовал себя чудовищем, которое по локоть в крови невинных? Неужели никогда не хотелось искупить грехи?
— Искупить грехи? — иронично повёл бровью Виктор. — Это всё бредни набожных фанатиков. Это нельзя искупить.
Он машинально достал из кармана спасительную отраву для лёгких, застилая дымом своё задумчивое лицо. То, сожалел ли немецкий офицер в собственноручно совершённых убийствах — его личная дилемма. Бывало, что эмоции захлёстывали так, словно это его буквально вчера заталкивали с криками и воем в газовую камеру или вели на расстрел. Но любые чувства, кроме должных и правильных в его положении, благополучно подавлялись им.
А жизнь требовала движенья. Как во сне бросаешься из одной крайности в другую, то спишь, то бодрствуешь. Анатомия труса с грустной исповедью сильного духом психа и тяжелой атлетикой трезвости. Когда никто не нужен, всегда чувствуешь себя одиноким. От водки, вот, теплее на душе и спокойнее на сердце. Экзистенциальное поражение в этой дикой оргии буржуйских свиней Виктора заботило мало: он давно вышел из возраста игрищ.
— Расскажи мне о любви, — тихо, чуть дыша, канючил от безделья Гриша. Немец не переставал поражаться этой его безалаберности и отсутствию субординации. Хотя, какая там субординация с тем, кто видел тебя насквозь.
— Не хочу, — отстраненно произнес Рихтер, словно в назидание маленькому шаловливому мальчишке без мозгов.
— Почему-у-у? — жалобно протянул солдатик, от чего у его собеседника вновь закатились глаза к небу.
— Ты еще слишком молод для всего этого, — прищурился, затянувшись, Виктор. Ему не хотелось обрекать на муки того, чье представление о любви наверняка ограничивалось сценами из фильмов про любовь, в которых ее столько же, сколько и во время пьяной случки между путаной и алкоголиком.
Хотя, если подумать, то она была везде: в каждой клетке, в каждом звуке, в истошном крике и разрывающемся снаряде. Только не в стишках потрепанных книжек про цветы и конфеты. Это все мишура. А любовь как жало проткнула его, взрощенным поневоле чайным грибом пронизывая душу гифами до подкорок. Оставить бы ее на краю Вселенной, привычный спектакль играя. Сказать, что это последняя весна неверующего сына городской тоски, помешанного на Иисусе. Люди вечно на что-то надеятся, но в итоге ничего не смогут. Его вечный огонь затухал без единого шанса вернуться домой.
— Ты прямо как агент на допросе! — заразительно расхохотался Гриша, чувствуя, что вот-вот развалится на части от еле прикрываемой боли за поломанное сердце рядом. Он был уверен, что оно у Виктора гораздо живее, чем тому бы хотелось.
— Что смешного? — преувеличенно серьезно спросил Виктор, не отводя взгляда от залитой лунным светом каменной дорожки прокуратора Иудеи.
— Кого ты жалеешь? — в его же тональностях задал вопрос Шахтарин. — Не обязательно разыгрывать театр одного актера, чтобы уберечь от правды. Мне просто интересно узнать, какого это...
— Быть монстром и испытывать на своей шкуре чьи-то ощущения? — резко развернулся брюнет лицом к побледневшему вмиг лицу. — С чего ты взял, что я вообще хоть что-то чувствую, что это не суррогат из мнимых воплей извне?
— Потому что знаю это.
— Ты меня не знаешь...
— Уверен?
Зависла минутная пауза, ведь Рихтер на самом деле не был уверен. В этот момент он проклинал всех, в первую очередь себя, за то, что позволил кому-то так близко подобраться к себе. И его, за то, что тот этого заслуживал как никто другой.
— Любовь — это не сцена из драмы, — на одном дыхании проговорил Виктор не своим голосом. Его взгляд был каким-то испытующим, даже озлобленным, будто он говорил не о любви, а о жестоких убийствах в концлагерях, собственноручно совершаемых. Но даже об этом эсэсовец рассказывал с хладнокровием. Или же отношение к этому чувству ещё хуже, чем к смерти? Её он боготворил. Как избавление.
С точки зрения Гриши — это был страх. Откуда-то из глубин, самых тёмных аллей прожённых пеплом сигарет внутренностей. Настолько незамысловатый вопрос сумел всколыхнуть привычный штиль в чернильных реках, обратив его в шторм.
— Мы как жуки в янтаре, — подавившись словами, пробормотал Шахтарин с нервной улыбкой. — Застряли в этом миге. Жаль, что другого сценария нет.
Виктор слегка склонил голову вбок, удивленно уставившись на него. Как будто заново открывал для себя.
— Что я делаю в жизни не так? — задался риторическим вопросом эсэсовец, разгорая очередной фитиль. — Родители мне говорили, что хотели победителя.
Настолько сумасшедшего смеха Гриша уже давно не слыхал. Сейчас Виктор выглядел более чем поехавшим.
— Нужно было зарабатывать средства, чтоб хватило на поесть и одеться. Четкая установка, что в тридцать — пора жениться. Их брак для меня показателен, — со смешком проговорил он, — сырая от слез подушка матери каждую ночь. Поэтому, глядя на красивую обложку, сотканную из свободы, покоя и безопасности, ты должен помнить, что каждую секунду... покинуть этот тесный барак становится все сложнее... Они все твердили: «Взрослая жизнь — это тебе не игрушки!» Хах, а я как дурак получился. Просто удивительно... Всегда рос в тени брата, шмотки за ним донашивал. Думал, будет намного проще проходить этот ебучий квест, если буду играть в дурака. По их мнению, я был совсем дебилом — с маечкой в брючках, рюкзаком на липучке, со стертыми пятками, как клоун в цирке. Я все шел с братом за ручку в музыкалку — суки знали, что мне там не нравится, и все равно отправляли. Том был талант, а я так, пустяк, никчемный придаток к гению. Я его ненавидел и восхищался одновременно. С одной стороны — он мой брат, и как так, что я его ненавижу. А с другой, то никак иначе быть не могло... Мне все снилось, что родители мною гордились. И я так не хотел просыпаться, зная, что реальность не изменилась. Детство — это когда всем похуй на то, что тебе интересно. Это Фемида с кривыми весами, слепая и не справедливая. В сером сыром коробке до сих пор — все еще в летаргическом сне, не очнулся пока что.
Слишком явно в голубых глазах стоя рукоплескала от счастья... жалость? Ведь, как оказалось, дело не в том, что он злой. Ему просто не хватало сострадания, только поэтому Виктор и попал в диссоциативное состояние, совершая все эти ужасные вещи. Фу, как же его обнесло. Галлюцинации чередовались с реальностью, образуя невообразимый мир порока и иллюзий. Большими желтыми буквами «ВСЁ!» из Ералаша виднелась над могилами завершающая часть сей трагикомедии. Им не хотелось ничего. Только ментальный ёршик для чистки говна в голове.
— А, это просто невыносимая жизнь в беспросветной серости и в ожидании нового дня, который будет таким же рутинным, как и тысячи дней до него.
В океане из ртути продолжал тонуть, понимая, что хочет чего-то несбыточного. И ни грамма за душой. Сердце прибито к нему. Никто не заметил, кроме него. Как ему плохо! В голове одни развалины из ненужных людей, судеб, губ. Время, убей... Мы всегда умираем одни. Гриша хотел оглохнуть от его голоса, ослепнуть от его взгляда, потому что за свою жизнь ничего прекраснее не видел.
— Я научился у зеркала, что если слишком вглядываться в его отражение, то обнаружишь незнакомца, — съедал букву за буквой жадный рот Рихтера. — Но, вот незадача, — я каждый раз узнавал в чужих лицах своё. Как я сгораю до тла в печи, как я тону в ядовитом газе, сгибаюсь в три погибели от удушья. Это всё я. И они, и они, и даже ты! Как такое возможно?!
Гриша сдвинул брови, сначала нервно поглядывая исподлобья на чернильные закрома, за тем на такую же чёрную гладь речки.
— Дома меня жрут изнутри и снаружи шершавые, как кошкин язык, картонные песни воображаемых людей...
— Успокойся! — гортанно процедил Григорий. — Тебе всё равно не удастся избавиться от скорби, тревоги и растерянности, даже если ты сотрёшь из памяти все полученные знания.
Нотами по губам шептала весна: «Отомри!»
— Я хотел показать, что человек без Бога есть Бог, а показал, что он — зверь, хуже зверя — скот, хуже скота — труп, хуже трупа — ничто. Быть пророком потому, что благословлял то, что хотел проклясть, и проклинал то, что хотел благословить.
Бабочки покидают животы, наружу лезут кишки. Двое плачут не от счастья, а от раздирающей их на части нестерпимой тоски. А он не хотел обрекать его на муки, поэтому молчал.
— На Дне Победы я буду патриотом, ссущим в Вечный огонь.
Открывая глаза с нетерпеньем, заливает глаза керосином —
пусть всё горит, пусть всё горит, добавит в салат цианида. С подступающим к горлу комом поздравляет фаршированный разной вкуснятиной жирный гусь — очередной новый день. На столе остывший завтрак, на полу холодный труп, что не успел дожить до завтра.
— Все умрут когда-нибудь, побудь ещё хоть пять минут со мной. Смерть так внезапна.
И я снова не вспомню — кто я? Вот и наступил тот день, сколько я терпел, пока закончится война. Годами ждать этого дня — дня, когда останешься совсем один. Дня, в котором уже нет меня. Не боялся смерти — боялся, что смерть — это ещё не конец. Оказался прав. Если ад на земле, то второй раз умереть уже без шанса. Здесь нет ни души, ни загробного царства, котлы не кипят, черти не злятся — персональный ад. Ещё одно тело стынет в постели, заключённое в своей собственной квартире. Мелом белым неаккуратно обведён на полу силуэт погребённого без тела человека. Господи, забери обратно! Умер молодым, не стерпел до седин. Тело из пепла и дыма не летело на небо к родным, заперевшись один на один с синим трупом своим. Дух с телом един, пока Тот, кто всё это сделал, его не простил. Господи, верни меня обратно, нельзя быть настолько плохим! Я так хочу проснуться завтра, среди людей. Господи, верни мне этот день! Но Ад пуст, все бесы здесь. Мы всегда получаем, но только не то, что хотим. Одного в квартире оставили гнить меня в стенах без света, кто сможет рассказать тебе об этом? Кто, если не я? Над могилой слёзы лить три дня придёшь? Будешь любить меня? Не забудешь меня? Господи, верни меня обратно!
— Мой удел катиться дальше — вниз, — рвано пробормотал Виктор, цепляясь кончиками пальцев за шинель Гриши. Та мешком повисла на поджаром теле, делая из него живой картофель в мундире.
Шахтарин несмело дотронулся до стылого запястья, словно оно было сделано изо льда. Иней грозил вот-вот расстаять, как оголённый провод вспыхнув от касания раскалённых горечью ладоней. Виктору же невыносимо было в упор глядеть на слепящее солнце перед носом. Последний свет, который ему было суждено увидеть — это вспышка последнего выстрела. Мысли вихрем накатили на воспалённый донельзя рассудок, отрезвляя его. И он уже видел черное дуло, смотрящее в лицо. Под градом ударов приклада кричал бы Гриша в исступлении, наверняка расстроился. А, может, и нет и всё это так, пустяк? Опять ошибься.
— Каждый имеет достаточно сил, чтобы достойно прожить жизнь.
Гриша был как никогда сосредоточен, будто бы от его слов зависела чья-то жизнь. По сути, так оно и было.
— А все эти разговоры о том, какое сейчас трудное время... лишь хитроумный способ оправдать свою бесчеловечность. Ничего, работать над собой надо, а там, глядишь, и времена изменятся, — приободряюще улыбнулся солдат одними уголками губ, слегка взъерошив непокорные, как их владелец, волосы Рихтера.
— Не надо дурацких нотаций, — угрожающе оскалился как цепной пёс на него эсэсовец. — Не трогай меня сейчас. Мне и так паршиво.
— Почему же? — в искреннем недоумении свёл расчерченные русым брови Гриша. — Оглянись вокруг. Так здорово наблюдать за огромным огненным шаром, как он тает в облаках... И еле видимый свет, словно от свечей, горит где-то в глубине озера. На небе только и разговоров, что о закате!
Виктор опрометчивым прищуром наскоро окинул партизанскую чересчур довольную мину, чтобы вынести очередной вердикт о неизлечимости этого идиота от дурацких припадков наивности. Просто неисправимый дурак. Солнечный мальчик, лишь мельком завидев этот не единожды бесячий скепсис в сузившихся зрачках, мигом попытался переубедить антихриста. Забавы ради.
— Да ты что! Не веришь мне? Там говорят о том, как чертовски невероятно...
— Тебе-то об этом откуда знать? — насупился сухарь.
— А вот знаю и всё, — театрально вздёрнул нос партизан. — Тебе просто нужно перестать ворчать как старухи у подъезда и поверить хоть во что-то хорошее, когда тебя уже носом в него тычут!
— Просто поверить? Это ж каким образом можно просто так взять и поверить? — уже раздражённо прошипел Рихтер.
— Вспомни прошлое, когда ты ещё не был таким злобным комком нервов. Вот увидишь, всё колоссально изменится.
— Прошлое? Ему грош цена. Важно лишь то, что мы делаем сейчас, а не пожинать плоды того, что нами было сделано и брошено.
— Тебе нравится причинять людям боль, не так ли? — разочарованно спросил заяц у этого нацистского змеёныша. — Подозревать намного хуже, чем знать. У реальности хотя бы есть границы, а воображение безгранично. Так что лучше тебе сказать прямо.
— Я не люблю говорить, если ты ещё не понял. В детстве своим молчанием я не хотел доставлять никому проблем. Матери, отцу, брату... Я считал своим долгом дотерпеть любую неудобную ситуацию до конца. Теперь же молчание для меня лишь способ не тратить силы на метание бисера перед свиньями.
Его голос стал бархатным и одновременно печальным, но в нём присутствовали шумы, некие всполохи интонаций. Если бы голос имел цвет, этот был бы тёмно-вишнёвым. Грише стало до боли обидно, он чувствовал как ненужные слёзы подступали к глазам. Было бы намного проще ничего не чувствовать, но он так не умел. В какой-то момент понимаешь, что снова сталкиваешься со стеной непонимания вокруг сердца, которая проводит тщательную чистку от любых проявлений любви. Любовь — это нитка, которая сначала крепкая, а потом она всё слабже и слабже. И в один прекрасный момент эта нитка рвётся. Нужно быть осторожным. Люди часто говорят совсем не то, что думают и чувствуют на самом деле. Любая привязанность лишает свободы. Единственный выход — сжечь последний мост, который мог вывести его к свету, спасти грешную душу от раздирающих её на части демонов. Научиться самому выживать в этой тюрьме. В гордом одиночестве.
Белёсая зарница окропила тускло гаснущую полянку сверху, оставляя желать лучшего для тонущей во мраке воды. Виктор тонул вместе с ней. Он сжимал зубы до гулкого скрежета, стучал кулаками по ногам, кричал что-то нецензурное, бранил себя в первую очередь. Гриши уже не было перед ним — это был концерт для самого себя, для своих чертей. А потом он просто взял и заплакал в бессилии. Тонкие, еле видимые в просветах иллюзорных лучей струйки соли текли бесшумно по фарфоровым щекам, цепляя китель.

«Ты сейчас один. Совсем один».

Как всегда вовремя решила заявиться и его излюбленная подруга сурового детства, смерть. Так, за одним, на огонёк. Что тут скажешь, в этом городе даже собаки добрее людей. Ну, кроме Виктора, наверное.
— Чё, как там, Витюш? Одиночество ещё не приелось?
— Завали, — шутливо-прискорбное.
— А то ведь я реально свалить на хер могу, не найдешь потом.
— Так что ж не валишь-то, а? — всё больше повышал полутона гонора Рихтер, совершенно не заботясь о птичьем сне. — Что ж ты трёшься подле меня как назойливая собачонка?!
— Собачку-то хоть жалко, а тебя вот ни разу.
— Врёшь, собака. Иначе не стоял бы тут.
— Вот уж как знать. На свете много чудес бывает.
— А это не чудеса, мой дорогой. Это любовь называется. Когда ты творишь всякую чепуху, прекрасно зная, что после этого тебя вздёрнут на виселице как миленького. И тогда уже никому не будут нужны твои сожаления. Даже тебе самому. Вот что такое любовь, если всё ещё интересно.
— Да понял я, понял, не дурак. Дурак бы не понял, — разразился Гриша диким смехом от более глубокого осознания всего вышесказанного. Любовь, значит. Всё с ним ясно.
— Думаешь? — озадачился немец. — Всё намного проще, чем ты думаешь. Или же сложнее. Я сам запутался в себе.
— А ты распутайся, легче тебе станет. Вот увидишь, — напоследок улыбнулся веснушчатый, чтоб уж наверняка. Хотя это было лишнее. Брюнет и так давно уже всё понял. Это было нечто своё, по-настоящему родное. Сказка, короче говоря. Несбыточная. Лишь в голове у этих двоих.


Рецензии