Текстиля

Была зима.

На излете, гнилая-мокрая уже вся; с прогалинами и проталинами, с сыростью и зябкостью, с невесть откуда берущимся туманом, с кинжальным соловьем-разбойником свистящим ветром из черных подворотен, с жирной слякотью на метрополитеновских лестницах, с недлинными скупыми вечерами, с тяжелой ватой наваливающимися на город ночами, с полуслепыми днями, судорожно проскребающими себе дорогу в грязных разнокалиберных витринах, окнах и оконцах.

С утра в четверг перед восьмым марта, однако, подморозило, запорошило свежим белым колким пушистым, задуло — да так, что утренняя Мишкина прогулка от дома до входа в метро превратилась в пробежку с беспомощным потиранием засочившегося жидким хлюпаньем носа.

После двух дня народ из лаборатории тихо рассосался — кто в местную командировку, кто в библиотеку, а кто и вовсе без соблюдения приличий. Какая может быть работа, если впереди три выходных подряд. Значит, из трех надо сделать три с половиной. Это если ты не дурак. Мишка же был дураком. Ну и до кучи — младшим научным сотрудником двадцати двух лет от роду со стажем полгода после института.

Впервые в лаборатории Мишка появился аж девять лет назад — прошедши через комиссию по делам несовершеннолетних (а вы как думали — кто же просто так в советской стране разрешит школьнику работать?!). После седьмого класса, на каникулах Мишка устроился лаборантом на полставки, и все три месяца вместо пинания футбола и брождений с гитарой по подъездам прилежно мыл полы и инструмент, кормил зверей в виварии, рисовал плакаты для конференций, ну и, конечно, по мере способностей и возможностей ассистировал в эксперименте; ради этого и устраивался. В лаборатории Мишку полюбили за смешную серьезность, незлобивость, пунктуальность и улыбчивость. Говорили вслед — маленький какой, а вот, поди же!

Когда совсем приблизился сентябрь, Мишке отдали на руки настоящую трудовую книжку с подписями и печатями, кроме очередной зарплаты заплатили премию и пожелали успехов в дальнейшей профессиональной подготовке. Поскольку люди были хорошими, а пожелания искренними, то они сбылись — успехов вскорости оказалось хоть отбавляй.

Третий, четвертый, пятый и шестой курс меда Мишка пропадал на теоретической фундаментальной кафедре. Пропадание, к середине шестого курса, завершилось готовой кандидатской диссертацией, даже с несколько раз отшлифованным литобзором и заверениями шефа в специально под Мишку выписанном месте аспиранта.

За два месяца до выпускного Мишкина аспирантура куда-то растворилась, а кандидатская — оказалась вовсе не кандидатской, а двумя главами в скорой докторской шефа. Аспирантское место заняла симпатичная растерянная девчонка, хлопающая длиннющими ресницами; пришедшая на кафедру непонятно откуда, зато понятно, через кого. Мишку — верх цинизма — попросили «как старожила» ввести девушку в курс дела. «Итак по плодам их узна;ете их.»

Самый же ужас положения заключался не в этом. По настоянию шефа — чтобы удобнее было работать — субординатуру Мишка проходил по очень дефицитной и столь же отвратительной параклинической специальности, в пяти минутах ходьбы от «своей» —чьей-чьей, простите?! — кафедры. На весь выпуск двух лечфаков в тысячу человек таких дефицитных ребят оказалось всего шестеро — «соскочить» на свободное распределение, да еще и в последний момент, абсолютно нереально. Но еще более нереально было заниматься тем, чем никогда заниматься не хотел, и на что согласился только потому, что… потому что был дураком.

В лаборатории Мишку встретили, как будто и не случилось девяти лет отсутствия. Всё знакомое, все те же лица. Выслушали, похлопали по плечу, сказали — не парься. С помощью какого-то хитроумного финта профессор-заведующая разобралась с Мишкиным распределением, буквально в последний момент выцарапав его из когтистых лап троих «покупателей» из городских больниц, дали должность старлаба с высшим образованием, и буквально через три месяца провели по конкурсу младшим научным сотрудником, щедро прибавив в зарплате со ста десяти аж до всех ста сорока рублей.

Впрочем, как говорится у мудрых, не путай туризм с эмиграцией. Лаборатория семьдесят пятого и лаборатория восемьдесят пятого — те самые одесские две большие разницы. Теперь это были в основном уставшие от позднесоветской безнадеги непростые люди, ожидающие виз на ПМЖ. Им не до науки, есть проблемы поважнее — квартиру продать да вещи запаковать. Ну, а немногочисленные «остальные» погоды не делали.

Сегодня Мишка, конечно же, мог уйти вместе со всеми — в два часа. И ничего бы ему за это ни от кого не было бы. Но — одно «но»: идти ему было некуда. Конечно, физически было всё: и квартира, и ключи от нее (правда, денег в квартире не лежало), и паспорт, и прописка. Но вот на самом деле — на самом деле не было ничего. Куда ни глянь, сплошной минус, и арифметика «минус на минус дает плюс» здесь не работала.

— Эй, Михалыч, ты чего там, застрял, что ли? — хриплый звонок телефона на соседнем столе в пустой комнате и простуженный бас Лешки в трубке вывели Мишку из оцепенения, — три часа уже, давай, ко мне двигай, два эпикриза осталось, и свободен!

Пальто, шарф, ключ в замок, два оборота, лестница, еще лестница, проходная, «пока!» — вахтеру, воротник поднять, вниз по Яузскому до конца, налево, по мостику, мимо высотки на Котельнической, в горку, скользя, еще налево, «Медсантруд», во двор, новый корпус, три этажа по лестнице, «гнояшка», ординаторская, дверь — плечом:

— Привет работничкам ножа и кохера! (с ударением на последнюю гласную). Всем тут бабла и счастья дохера! — выдохнул взрумяненный марш-броском Мишка.

— Ага, я поэт, зовусь я Цветик, отстрочите мне минетик! — Лешка-кабан обернулся из-за заваленного историями стола к вдвинувшемуся в тесную ординаторскую другу, с трудом балансируя своими недетскими ста тридцатью кэгэ на крошечном стуле из клееной фанеры. — Чай будешь?

Одной на двоих чашкой спитого будто-бы-чая запили по паре глотков разведенного медицинского — за встречу. Брюнетистая Оксана Анатольевна, заступившая на сутки (кого ж еще, как ни женщину, было ставить в ночь на восьмое марта!), даже выделила на закусь из своего скудного пайка, что нужно было растянуть до утра, бутерброд с сыром. Тоже один. И на том — мерси бьен, дорогие гости, авек, что говорится, плезир!

Оставив Оксане все сигареты, оделись, съехали вниз — гляди ж ты, как большие! — грузовым лифтом, пожелав бабе Вере всего-всего-всего, вышли на улицу, потом все вверх и вверх по кривой покатой улочке до Театра на Таганке. Купили сигарет, спешно распаковали, подожгли, затянулись пару раз на морозе, переглянулись — и, под девяносто градусов влево, под горку, по Садовому, до маленького двухэтажного домика с надписью «рюмочная» на вывеске возле двери в полуподвал. Народу было много, шумно, но каким-то чудом у дальней стены, прямо в тот момент, когда Лешка и Мишка ввалились с улицы, освободился микроскопический круглый стоячий столик, куда пришлось втискиваться, прося подвинуться соседей, обступивших соседние столы.

— Чего с женой? — Мишка в подвальной полутьме внимательно глядел другу прямо в глаза. В дружьих глазах было пусто и бездонно.

— Да ничего. Отлично все. Идем ко дну, ****ь.

Мишка и Лешка дружили почти шесть лет. Лешка пришел в группу, где учился Мишка, в начале второго курса. Пришел после академки, вернувшись из странной командировки в одну из дружественных братских ****ских африканских стран, заработав здоровенный рваный шрам от осколочного на спине прямо возле проекции левой почки, две строчки записи в орденской книжке, и философское спокойствие в любых обстоятельствах — ибо Лешка не понаслышке знал, как сущая недостойная внимания мелочь вроде легкого мордобоя на студенческой дискотеке может обернуться двумя годами, вычеркнутыми из жизни. И, слава богу — богу слава, что сама жизнь осталась при нем. Он это понимал и ценил.

Лешка вырос без отца. Когда ему было три, отец тоже поехал в командировку. От отца осталось Лешкино отчество — Кириллович, десяток фотографий в потертых альбомах, да покосившийся гараж с проваленной крышей; в нем на вечный прикол встала двадцать первая «Волга» с оленем. Вернуть ее к жизни не было ни денег, ни желания. А продать машину мать не могла.

Лешкина мать, участковый педиатр, Лешкина бабушка, бывший педагог начальных классов, да пятнистая болонка Квинта — вот это и была вся Лешкина семья. Но недолго. Спустя полгода Лешка женился на разбитной блондинке Лерунчике с соседнего потока, а через три года по малогабаритной двушке в Новогиреево ползало уже два разнополых карапуза, таская обезумевшую от такого обращения Квинту за хвост, и вынося мозг бабушке и прабабушке, тоже обезумевшим — но уже от счастья.

Статус мужа и отца добавил Лешке разве что работы, сначала ночным сторожем и дворником, а потом медбратом приемного покоя в спецтравме шестьдесят седьмой больницы на Полежаевской. Холостяцкий же образ жизни он бросать не хотел и не собирался. Девки-медсестры и молодые врачихи висли на красавце-студенте гроздьями. Отваживать их было трудно, лениво, иногда и просто невозможно. Мать и бабушка всегда были всецело на Лешкиной стороне. Лерунчик оказалась в меньшинстве, и добром это кончиться не могло. Ну, никак не могло.

— Лерка на развод подала.
— Да ты чё?!
— Ага. Приехали. Тушите свет, сливайте воду.
— Лёш, давай, я с ней поговорю.
— Да без толку это.

Нащупав в кармане двушку, Мишка без пальто выскочил на улицу. Распахнуло полы пиджака, забралось под рубашку, и галстук не спас, пробрало до костей. Хорошо, автомат в двух шагах.

— Алё, Лер, с праздником тебя. Вы чего такое творите?
— Миша, — вот это «Миша» в интерпретации Лерунчика не предвещало ничего хорошего, — ну вот, скажи, пожалуйста, какое твое дело?
— Лера, ну зачем же так, сразу…
— Слушай, Миш, — Лера сделала ощутимую паузу, очевидно, думая, как бы полегче закончить разговор, — это тебя не касается.
— Лер, ну нельзя же так!
— Иди ты на хер, — спокойно и безразлично подытожила Лерка, и превратилась в противные короткие гудки в холодной пахнущей пластмассой трубке. «На» прозвучало с нажимом. «Н-на».

Третья рюмка едва влезла в глотку. Молчали. «Протопи ты мне баньку, хозяюшка…», — выводил Владимир Семенович из колонок за барной стойкой. Мужичок за соседним столиком разложил гвоздики и пытался связать их в веник коротким обрывком веревки. Получалось плохо. Мужичок беззлобно улыбался и продолжал попытки.

— Ты куда теперь? — свежий снег сладким крахмалом похрустывал под Лешкиными подошвами.
— Не знаю. А ты?
— А я знаю. Поехали!

У платформы слева свистели электрички, у платформы справа стучали метропоезда. Стемнело. В воздухе ощутимо висела предпраздничная суета. В кои-то веки задаренные цветами дамы, сопровождаемые ироничными и галантными рыцарями, тащившими туго набитые сумки, спешили по домам. Обрывки гудков, шум шин, хруст снега, высокие женские голоса, суета и толчея взбодрили Мишку. Ему — на краткий момент — показалось, что имеет он к этому самое непосредственное отношение; что это ни кто другой, а именно он возвращается домой — в теплый, розами и борщом пахнущий дом, где ждут, где визборовская милая моя и чайник со свистком. Впрочем, иллюзия быстро выцвела, обернувшись лермонтовским сакральным, прямо под дых, «плохое дело в чужом пиру похмелье».

В соседний гастроном зашли за водкой и закуской. Разделились — один в очередь за колбасой, другой — за смыслом жизни советского человека. Мишкина колбаса случилась быстрее. Аккуратно раздвигая страждущих со словами «вот, у меня там стоят», добрался до Лешкиной позиции в скрученной в тисках тесного винного отдела спирали из человеческих тел и душ.

Зашел было совсем маловменяемый предпраздничный гражданин — за добавкой. Но не вынесла душа поэта, ослабели ноги, упал. Из-под брюк и пальто по зашарканному полу стала растекаться неправильной формы парящая свежей мочой лужа.

— Хули, бля, — Текстиля! — сплюнул сквозь зубы выходящий на волю уже затаренный здоровенный мужик.

На улице хрущевка налезала на хрущевку, будто их из какого-то дрянного мешка выкинули скопом, да так и оставили — уродливые, страшные, серые, помигивающие оконцами, отражающимися в свежем снегу, перекликающиеся между собой «Бони М» и «Самоцветами» из отверстых форточек на фоне стальных голосов дикторов программы «Время», бодро вещающих про то, как весь советский народ, ну и так далее.

Долго шли дворами, плутая, спрашивая у местных дорогу. Дверь открыла красивая подтянутая миниатюрная женщина лет сорока пяти. В ней Мишка с удивлением узнал Ларису Викторовну, заведующую Лешкиной хирургией. На Лешкиных губах возникла хорошо известная Мишке едва заметная, одними уголками губ, улыбка: «кто молодец? — я молодец!»

— Как добрались, мальчики? — Лариса Викторовна с бокалом коньяка оказалась настроена миролюбиво и без табели о рангах.

Было — всего много, вкусно, солоно, жирно, сладко, пьяно. Когда уже не осталось никаких сил поглощать то, чем ломился стол, перебрались в кресла перед телевизором. Джеки Чан с видака мочил всех без остановки, шампанское пенилось, давая приятную легкую холодную отрыжку, конфеты грильяж отлично раскалывались с полтычка молодыми здоровыми зубами, не знавшими, что на свете есть кариес.

Лариса взобралась на колени Лешки, с ногами, как макака на баобаб.

— Ларис, ну, надоело, все крючки да крючки держать, да палатная мутотень! Каждый день одно и одно. Ну, поставь первым ассистентом, что тебе стоит! — басил Лешка, наматывая на палец и разматывая Ларисин кудрявый локон.

— А ты сможешь? — Лариса распласталась спиной по Лешкиным груди и животу, как по шезлонгу, обеими руками массируя его мочки ушей.

Лешка обиделся:

— Дай коробку и иглодержатель! Сколько узлов вслепую положить? Прям щас могу!

— Ладно, не ори! — Лариса сменила гнев на милость. — Созрел, вижу. В понедельник поставлю тебя первым к Лукманову. Не обосрись, любимый.

Запиликал радиотелефон. Мишка видел радиотелефон первый раз в жизни, но сразу понял, что это именно он. Лариса выдвинула длиннющую антенну.

— А… Ага… Ну… Заходи давай.

Джеки Чан как раз ломал очередного злодея через колено. В машине его ждала восточная телка ослепительной красоты. Нанося удары, Чан время от времени смотрел в сторону телки, а та призывно улыбалась ему раскосыми глазами и пухлыми губами.

На периферии Мишкиного зрительного поля возникло нечто. Мишка нехотя оторвал взгляд от экрана и навел на резкость. Нечто превратилось в чудо — с рыжей копной курчавых волос, веснушками-конопушками по лисьей мордочке, с такими же раскосыми глазищами, как только что светились на экране, и с ямочками на чуть пухлых щеках.

Мишка автоматически выпрямил спину, поднялся, на рефлексе застегнул пиджак на одну пуговицу, поклонился — и был вознагражден протянутой для поцелуя узкой кистью правой руки.

Потом из водки и шампанского делали коктейль «Умка — белый медведь», но это совсем чуть-чуть, затем мутили крюшон с мандаринами, хрустели дефицитным шоколадом «Вдохновение», медленно раскачиваясь, крутились под глэм-баллады «Смоков».

— Тебя как зовут?
— Лида.
— Ли-да. Ли. Да. — Мишка смаковал незнакомые звуки. — Да. Ли. Да-ли… Ты будешь — Дали!

Ну, знамо дело, провожать отравился, далеко, через два дома. Замерз. Кофе захотел. Кофе был с перцем. Бехеровка терпкая, под кофе с перцем вполне годная. Из магнитофона про двадцать лет спустя и в жены Анастасию вещал Антонов.

Мишка с трудом оторвался от распростертой ему навстречу волны тепла, выкинул совкового соловья из кассетоприемника, воткнул флойдовский «Meddle», оказавшийся на дне его портфеля. Когда Мэйсон прорычал в линию, подключенную к кольцевому модулятору, «one of these days I'm going to cut you into little pieces!», для двоих настала ночь — и выключилось зрение, оставив лишь осязание, обоняние и проприоцептику.

И было утро. Отмокали валетом в тесной ванне, съедая ложкой из глубокой тарелки мелкий шипучий хрустящий лед из забытой на ночь в морозильнике и чудом не рванувшей бутылки шампанского. Пили кофе. А чайник-то был со свистком.

И был день. Валялись на перине, забыв вытереться после ванны. Утомившись, сморенные сном, грели друг друга до одури. Просыпались от жара, как в пустыне, остужались сухим мартини со льдом и невесть откуда взявшимися оливками; снова проваливались в одно на двоих небытие.

И был вечер. Дали сказала — одевайся.

Малышку привела бабушка. Малышке было шесть. Ее тоже звали Лида. И она тоже была рыжей. С конопушками и лисьей мордочкой. Она настороженно смотрела снизу вверх на Мишку. Мишка вдруг почему-то понял, что первое, что он должен сделать — это сесть на ковер. Чтобы Лида не смотрела на него снизу вверх.

Они вместе вырезали и склеили из бархатной бумаги три розы — красную, синюю и белую. Лида раскраснелась, щебетала довольным птенчиком, притащила Мишке книжку сказок и они стали читать вслух, на два голоса, перебивая друг друга и смеясь. Дали поодаль, на диване, под пледом, молча смотрела на них безотрывно. Перенеся в кроватку Лиду, заснувшую прямо на полу с бумажной розой в кулачке, Мишка дошел до спальни, упал рядом с Дали совсем без сил, и отключился.

В половине седьмого утра мир снова обрел жестокие черты. Мишка сел на пол в коридоре, между двумя открытыми дверьми — слева спальня, справа детская — и долго-долго слушал тихое дыхание. Дыхание, что было не для него, на что он не имел никакого права, не то чтобы вот так, как сейчас, а — даже посметь подумать.

Оделся тихо. Ватной тишиной наполненной подъездной лестницей спустился на улицу. Побрел к неумолимому метро. Хули, бля, Текстиля.

От булочной отъезжал фургон, плюясь фиолетовым вонючим масляным дымом, смешанным с ароматом свежего хлеба.

Мишка прошел мимо. Вернулся. Поднялся на крыльцо. Медленно занес руку, открыл дверь. Девчонки проснутся — а вот вам бублики, еще теплые.

Была весна.

16.10.2018


Рецензии