Хлейта

Этот вечер не имел запаха. Она внюхивалась – ни ароматов, ни вони, никаких привкусов. Так, наверное, и пахнет усталость – ничем. Вспомнила утро: то пахло ж/д-вокзалом, влажными перронами, спешащими пассажирами – надеждой.

Последний решающий экзамен. Билась долго, а засыпалась на ерунде. На экономическом факультете настояла мать. Времена сейчас такие, надо уметь экономить - аргументировала. Материн практицизм она не разделяла, но повиновалась.

Сделалось знобко - зашагала быстрее. Глаза заволокло, стянуло – слёзы полезли. Нежданно и воровато, как из-за угла. Дескать, ты иди себе, словно тебе всё равно, а мы сползём по щёчкам-то, мы-то знаем, как тягостно, когда этому миру ничего от тебя не нужно, - и шепнём тебе об этом, по старой-то дружбе.

Мои слёзы, решила она, что хочу с ними, то и делаю! Сощурилась и сморгнула злорадных солёных сучек. Лучше дома. Там можно от души разнюниться. Съёжиться в гномика, шмыгнуть под одеяло – мать подоткнёт. Губы подожмёт куриной гузкой, выбранит ядовито, но пожалеет. Вот тогда и пусть ползут, льются, пусть щёки чешутся – сны всё высушат, вылижут.

 - Идёмте со мной! – вполголоса, но повелительно стрельнуло прямо в ухо. Чья-то рука крепко схватилась за предплечье и потянула за собой – к хилым космам пузыреплодника. Она по-овечьи покорно потрусила следом. Незнакомец резко остановился, отпустил её руку и обернулся. Она сдавленно ахнула – его ввалившиеся глаза блестели странным огнём, шальным, рот по-рыбьи хватал воздух. Мужчина выглядел беспомощно, просяще и немного одержимо. Он закопошился в плаще, замельтешил руками, как енот-полоскун. Стал шарить в карманах, в брюках, судорожно рыхлить там. Под ноги тихо звякнули две оторванные пуговицы.

 - Сыграй! – он вытащил откуда-то из-под плаща продолговатый предмет и в дрожащей руке протянул ей. – Сыграй на моём инстр…кх…моей флейте!

Рука, вся в мелких розоватых цыпках, тряслась, но уверенно тыкалась ей в лицо.

 - Я не умею…я никогда этого не…не играла! – лепетала она, отстраняясь.

 - Пожалуйста! – взмолился незнакомец. – Я бы сам, но…никак…а это такое удовольствие!

Она боязливо прикоснулась к флейте, огладила вдоль и вопросительно взглянула на мужчину.

 - К губам поднеси! У тебя получится! Только аккуратно – это нежная вещь. – почти шёпотом наставлял. Выпрямился сам, прикрыл свои чёрные впадины, словно весь разгладился, ожиданием принарядился.

Давай же, ну.

Флейта будто сама приникла к её губам, вложилась в них, напряглась. Девушка тоже прикрыла глаза. Сыгрались тотчас же. Будто обе – девушка и флейта, давно друг друга ждали, искали и вот нашлись. Дивная, неспешная мелодия полилась. И вечер вдруг обрёл запах – острый, свежий, со сластинкой. Как первовесеннее яблочко. Хозяин флейты застонал - тоненько, протяжно, шариком сдувающимся, волной качнулся то вправо, то влево. Не вразлад с мелодией, а складно, в унисон.

Отзвучала мелодия, всё стихло вокруг – будто глухота нашла.
 
 - Никто! Никто ещё не играл так на моей флейте! – незнакомец снова оживился. – Вы прирождённая флейтчица!

Он забрал из рук девушки свой смолкший инструмент и ловко зачехлил. Щёки его пылали, чёрные впадины отражали безграничную благодарность.

 - Что я могу сделать для вас? Всё, что попросите!

Остолбеневшая, не сразу расслышала вопроса. В её ушах ещё резвилась вечерняя мелодия, её губы ещё щекотала отзывчивая флейта. Голос незнакомца маленькими, но настырными детскими кулачками пробивался к ней. Только скажите! Отблагодарю! Хотите – заплачу (он умудрился произнести это слово безударно)?

Машет на него руками, пятится:

 -  Что вы! Какие деньги? Это наслаждение! – теперь в её глазах бушует безумие.
А незнакомец настаивает, с мольбой и жаром.

 - Отблагодарите кого-нибудь другого. Осчастливьте. – бормочет девушка первое, что приходит в голову, и сомнамбулически уходит.

От-бла-го-да-рить – мелкорото шлёпает, влажно, повторяя, как мантру. Кивает и почти бегом из сквера, почти прыжками, шаткими от пережитого, на цапельных ногах.

Поднимается на свой этаж. Солянкой пахнет. Вялено, выкисло. Из соседкиной квартиры, Томкиной. С сосисками наверняка. Останкинскими.

Томка! – он хлопает себя по лбу. Её и осчастливлю, думает. Она каждый вечер его караулит, дежурит у глазка. Каждый вечер выплывает, покачивая вислыми бёдрами, на площадку с неизменной сигаретой. Губную гармошку ему протягивает.

Ты ж музыкант, попиликай.

Выпускает из алого рта дымные кольца прямо в его лицо – одно из них всегда, как обруч в серсо, надевается ему на длинный нос. Рукой оглаживает надорванные карманы его плаща и почти шипит по-змеиному: «Зайди, зашшштопаю».

Сегодня он сам позвонит в её дверь. Приткнёт плащ в прихожей, поковыряется в солянке. Два-три затяга после ужина – и в Томку. Осчастливливать, целовать её синеватые мурашки. Томка станет шептать ему «миленький» и всхлипывать. А утром – смущённо благодарить. Не меня, не меня – замотает он головой, других! Она кивнёт глубокомысленно и пойдёт бурдючить кофе. Позавтракав, он прихватит с вешалки заштопанный плащ и юркнет в портал между Томкиной сиротливой безнадёгой и злопазухой лестничной клетки.

С соседкой всё и так ясно, размышлял он: отблагодарит очередную дворовую кошку, сунет за шиворот, чтоб к себе, к тем троим или пятерым, что уже приважены. Смилостивится над слесарем Хайрулло, что давно в её дверь скребётся приблудным псом, воет под ней, выпрашивая расположения, а той брезгливо – жалкий он, говорит, заискивающий. Отворит ему дверь, кость бросит, приласкает. А там, может, и до Жорки, бомжующего у мусоробака, снизойдёт – харчом каким одарит. Томка продавщицей работает в продуктовом – полные котомки домой волочёт как раз мимо Жоркиной помойки. Тот слюну сглатывает, руку тянет к Томкиным сумкам – мол, горбушечку-то не пожалей. А Томка морщится, морду свою промятую воротит – от истлевшего Жорки, от обочины жизни. Но теперь уж ей не отвертеться! Будет Жорке и горбушка с салом, и пол-литра. А после хлеба-соли, человеком себя почувствовавший, колотун одолевший, выпустит яснолицый Жорка на волю оперившуюся птицу-душу, заголосит лужёной своей глоткой погромче шепелявого редкозубого Шуры: «Твори добро на всей земле! Твори добро другим во благо!». Пойдёт вприсядку по двору, без вертлявых ужимок и лисьей шкуры на плечах.

Вот тогда, думал, он, зашагает добро по свету – широко и размашисто, с залихватскими присвистами и выкриками эгегей. В каждый дом заглянет, двери вышибая, автогеном вырезая, в каждый подпол и чулан (не бойтесь, мыши, у добра для вас горстка пармезана), под каждую юбку, да в каждую душу, куцая та или просторная. И встрепенётся, зазвучит, разрежет на тонкие полоски окружающую враждебность его флейта…


***

Дома она переворошила всё вверх дном. Вытряхнула ящики, шкафы, коробки, свалила в кучу на полу перед собой все трубкообразные предметы, руками их перебирала, в рот тянула, дула в них, даже надкусывала, извлекая звук. Предметы падали на пол, крошились, позвякивали, трескались, израненные, безвинно покалеченные, не могущие дать своей варварше то, чего она от них ждала. Она, словно в горячечном бреду, снова и снова терзала стволы-трубки-цилиндры, металась по квартире в поисках новых субститутов, а те пригибались, пряталась, пугливо перешёптывались: «больная девка, больная». Губы её складывались, вытягивались и втягивались, целуя воображаемую флейту, лаская воображаемую продолговатость, горло её, нос, грудь выбрасывали фантасмагорическую какофонию звуков-хрипов-стонов.

Ах, не то.

Ночью флейта, та самая, первая, сама укладывалась ей в руки, приникала к губам, стоило только смежить воспалённые веки. А днём мерещилась повсюду. Даже втулка от туалетной бумаги дерзко нарекала себя флейтой и шуршала: возьми меня в рот, сыграй, и у меня есть голос. И ничего другое более не волновало девушку, не заботило – позабыла она о том, что существует что-то, помимо дивного, волшебного инструмента, полого и начинённого. Запустила себя, сдалась амнезии. Мать крутилась рядом, причитала. Умоляла поесть, поспать, помыться. Шампунь к голове её приложит – этим моют волосы, пакет кефира ко рту – это пьют, чёрно-белые фотокарточки к сердцу – это помнят, любят. Но девушка не могла взять в толк (только в рот), чего от неё хотят. И всё губами тянулась к предметам этим, даже к чёрно-белым фотокарточкам, в трубочки их сворачивала. Те рассыпались, оскорблённые, по полу, в щели забивались.

Нет нам больше места в её сердце.

Однажды им позвонили в дверь.

 - Слышала, девка твоя экзамены провалила. – соседка явилась, что над ними. Соседка, которая плывёт, бывало, по ступенькам и не кивнёт даже. И вдруг пришла, в руках лопоухий щенок, ёрзает, поскуливает, с тоненьким, приветственно колеблющимся писюном под розовым брюшком.

- Место есть одно на факультете духовых инструментов. Возьму твою дочку, если захочет. Полнозвучие в жизни поважнее экономики будет!

Безумица, заслышав возню в прихожей, замерла. Трубный гул, томящийся в пылесосном шланге, замер тоже. Она вытянула шланг изо рта, откинула в угол и бросилась в прихожую. И в ноги кланяться соседке, и от тявканья щенячьего смеяться до слёз, до икоты.

 - Ну вот решено. Завтра приходи! – молвила благодетельница, щенячьей мордахой девушку в лицо тыкнула, чтоб тот лизнул, и шаг назад из квартиры.

 - Стойте! – крикнула девушка. – Как отблагодарить вас?

 - А! – махнула рукой соседка. – Не меня. Других.

Щенка на пол спустила, подтолкнула в квартиру и ушла. Тот со страху и радости напрудил в прихожей. Мать с дочерью счастливо рассмеялись. Укрылись друг другом впервые за. Ушло помешательство, отпуржило.

А потом у неё было много флейт. Свиристящих, блеющих, ворчливых, трубящих, заливистых. Жадно, остервенело рвались они к её губам, к её пылким выдохам. В очереди выстраивались или скопом напирали, рот ей растягивая. Она облизывала распухшие, спёкшиеся губы, прерывалась на вдох и снова взасос с ними, в соитие – до головокружения, до звуковой интоксикации. Играла менуэты в затенённых аудиториях, на говорливых вокзальных площадях, в парках - под слезящимся небом, в тёмных, пахнущих страхом и кошками подворотнях, в заброшенном детском саду, где единственными слушателями были истлевшие оскалистые волки, изрытые древесными червями зайцы с выжженными глазами, где заржавленные, раскачанные могучей рукой ветра качели поскрипывали бэк-вокалом.

Он, кто сунул ей в рот первую в её жизни флейту, неизменно оказывался где-то неподалёку, словно сама судьба наняла его шпиком-пронырой ступать поверх её следов. Навязчиво маячил или стыдливо таился в уголке, ловя каждую ноту, как долгожданную дождевую каплю, на всех её «концертах». Даже на выпускном, оркестровом, где она флейтировала соло уже на той самой, драгоценной его свирельке, которую он торжественно преподнёс ей перед выступлением. Зрители мутнели лицами, вытягивались, извивались кобрами, вставали со стульев и, выстраиваясь друг за дружкой в бесконечную многоножку, самую что ни на есть человеческую, покидали зал.

Торопились творить добро, наверное.


 


Рецензии