Из переписки Л. Н. Толстого с С. Толстой. 1883 год

«ПИСЬМА ТВОИ, ДУШЕНЬКА,
ДЛЯ МЕНЯ ОГРОМНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ…»

(Избранные Страницы из Переписки Льва Николаевича Толстого с женой,Софьей Андреевной Толстой)

В выборке и с комментариями Романа Алтухова.

~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1880-е

Эпизод Девятнадцатый
«ОДНОМУ ХОРОШО И НЕ СОВЕСТНО»

( Год 1883-й )

Фрагмент Первый.
НА ВОЛЮ, В РУССКУЮ САВАННУ – В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ

(21 мая – 28 июня 1883 г. )

ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРК

     Мы оставили Толстого с семьёй в непростой момент переживаемого им затяжного кризиса адаптации к городской жизни, усугублённого в 1882 году переездом из Денежного переулка в Долго-Хамовнический, во вновь купленный дом. Только ближе к концу 1882 г. семья сумела привести его в достойное состояние – и, конечно, не преминула компенсировать треволнения переезда вступлением в активную светскую жизнь и шумным празднованием Рождества и Нового года.

     Мы обратили внимание читателя на то, как самыми хлопотами покупки нового дома, активной помощью семье с переездом и обживанием в нём Лев Николаевич КОМПЕНСИРОВАЛ на самом-то деле весьма тяжёлые для него переживания вынужденного прозябания в отвратительном уже в ту эпоху городе… РОДНОМ городе сперва очень довольной переездом Сонички Берс-Толстой!

     О семейной, организованной во многом именно главой семьи, московской жизни 1883 г. Софья Андреевна, в кои-то веки в основном с позитивными эмоциями, сообщает в книге мемуаров «Моя жизнь» следующее:

     «Этот год и начался и прошёл в самой светской жизни выездов и удовольствий всяких для моей Тани, которая так несомненно этого желала, так всем существом требовала этого и безумно веселилась, что устоять было невозможно. <…> Весь февраль мы были в каком-то чаду выездов…» и т. д. (МЖ – 1. С. 404, 404).

     С особенным удовольствием констатировала она, что с начала 1883 года Лев Николаевич «повеселел, перестал упрекать» и как будто даже по-аристократически «радовался приёму, сделанному нам <т. е. Толстым, семье> московским обществом». Для новогоднего бала у князей Щербатовых он одарил жену памятным ей и драгоценным для него подарком, фамильной реликвией: чрезвычайно редкими и дорогими алансонскими кружевами на платье, которые некогда принадлежали его маме…

     Он, действительно, психологически «переломил себя»… или сломался? Навязанная ему судьбой жизнь городского популярного («публичного», как сейчас говорят) человека уже меньше отвращала его, и он готов был использовать её положительные стороны. Мы уже цитировали выше «мученические» записи его Дневника от 5 октября 1881 г. и 22 декабря 1882 г. (где он подводит итоги двум московским периодам своей жизни). Для сравнения, приведём теперь единственную, как и в 1882-м, запись его Дневника 1883 года – под 1 января:

     «Когда только проснусь, часто мне приходят мысли, уяснения того, что прежде было запутано, так что я радуюсь — чувствую, что продвинулось —----------— .

      Так на днях — СОБСТВЕННОСТЬ. Я всё не мог себе уяснить, чт; она. Собственность, как она теперь — зло. А собственность сама по себе — радость на то, что тем, что я сделал, добро.

     И мне стало ясно. Не было ложки, было полено, я выдумал, потрудился и вырезал ложку. Какое же сомненье, что она моя? Как гнездо этой птицы
её гнездо. Она хочет им пользоваться, как хочет. Но собственность, ограждаемая насилием — городовым с пистолетом — это зло. Сделай ложку и ешь ею, но пока она другому не нужна. Это ясно. Вопрос трудный в том, что я сделал костыль для моего хромого, а пьяница берёт костыль, чтобы ломать им двери. Просить пьяницу оставить костыль. Одно. Чем больше будет людей, которые будут просить, тем вернее костыль останется у того, кому нужнее.

     Нынче. <Варвара Николаевна> Гудович умерла. Умерла совсем, а я и мы все умерли на год, на день, на час. Мы живём, значит мы умираем. Хорошо жить, значит хорошо умирать.

     Новый год! Желаю себе и всем хорошо умереть» (49, 60).

     Не случайны, конечно, и тематики записи: ни тема смерти, ни хорошо развитая тема нравственного пользования собственностью – такого, каким стало для Толстого и семьи необходимое приобретение достаточно дорогого и покупкой, и обустройством дома… Но для нас сейчас важнее – именно НАСТРОЕНИЕ, выразившееся  в записи, так контрастирующее со страдальчески-обличительным, в более ранней записи 5 октября 1881 г. Напомним и её читателю:

     «Прошёл  месяц  —  самый  мучительный в моей жизни.  Переезд в Москву.  —  Всё устраиваются. Когда же начнут жить?  Всё не для того,  чтобы жить,  а для того, что так люди.  Несчастные!  И  нет жизни. 

      Вонь,  камни,  роскошь,  нищета.  Разврат.  Собрались  злодеи, ограбившие  народ,  набрали  солдат,  судей,  чтобы  оберегать  их оргию, и пируют» (Там же. С. 58).

      Непримиримый, казалось бы, конфликт с «злодеями»… у которых, через год с небольшим, на прекрасном балу танцует его Танюша… Противоречие Толстого? Нет, но именно ДИАЛЕКТИКА ЛИЧНОСТНОЙ АДАПТАЦИИ к тому, что нет возможности отклонить или изменить, прошедшая в этот с небольшим год в его сознании в органическом сопряжении с иной диалектикой – более длительного посткризисного развития новой системы воззрений на мир и нового диалога с ним Льва Николаевича.

     Великолепный шахматист, Толстой и в жизни делает в 1882 г. сразу несколько грамотных и успешных ходов – перехватывая инициативу у судьбы. Повторимся, что тот образ жизни Толстого, который стал содержанием последующих московских, и не только московских лет, и на который так сетовала Софья Андреевна – первоначально сделала неизбежным именно она.
 
     Теперь же, от лета 1882-го и до начала 1883 г., она почувствовала, что ХАМОВНИЧЕСКОЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ московской жизни семьи – уже не только её рук дело, и совершенно уже не её инициатива… Это хорошо выразилось в записи её дневника от 5 марта 1883 г., которую мы приводим ниже почти полностью, как важную характеристику актуального для представляемого нами фрагмента переписки супругов отношения жены к мужу и мужа с женой и детьми.

     «Москва, 5 марта. Как всегда сильно действует на меня весеннее солнце. Оно так ярко светит в мой кабинетик наверху. В голове моей, теперь в тишине первой недели поста, проходит вся моя только что прошедшая зимняя жизнь. Я немного ездила в свет, забавляясь успехами Тани, успехами моей моложавости, весельем; всем, что даёт свет. Но никто не поверит, как иногда, и даже чаще чем веселье, на меня находили минуты отчаяния, и я говорила себе: «не то, не то я делаю». Но я не могла и НЕ УМЕЛА остановиться. Мне так ясно, что я не по своей воле живу и действую, а по воле Бога или судьбы – как кто хочет назвать эту высшую волю, даже в мелких делах.

     […] Наша жизнь в своём доме <в Москве>, довольно отдалённом от городского шума, гораздо легче и лучше прошлогодней. Лёвочка спокоен и добр, иногда прорываются прежние упрёки и горечь, но реже и короче. Он делается всё добрее и добрее.

      Но, видит Бог и больше никто не узнает, что делалось в душе моей, но я летом и осенью <1882 г.> не хотела ехать в Москву, я не чувствовала в себе сил одна нести всю тяжесть и ответственность городской жизни. А в Ясной я оставляла всё, что любила и к чему привыкла. И как я оценила всё, когда уехала, а возврат был возможен ещё в прошлом году… Но этот переезд вторичный – это дело детей с отцом, но не моё. И он был нужен, и это было Божье дело для счастья семьи… А почему? Пишет Лёвочка всё ещё в духе христианства, и эта работа нескончаемая, потому что не может быть напечатана. И ЭТО нужно, и ЭТО воля Божья, и, может быть, для великих целей» (ДСАТ – 1. С. 109 - 110).

     Удивительно! Менее чем двумя годами после настойчивого, в интересах семьи, буквально затаскивания Льва Николаевича в «клоаку» городской жизни – Софья Андреевна как будто поменялась с ним настроением. Почувствовав новые перспективные возможности общения, просвещения масс и творчества – Толстой вдруг не только смирился с Москвой, но ПОТЯНУЛСЯ к её обещаемым ему дарам, как тянулся ко многому необычному и новому… А вот Соничка – уже кается, что разлучила СЕБЯ, пусть даже только на часть года, с милой Ясной, что навязала мужу Москву... С покорностью жертвы она чует, что инициатива в выборе между двумя домами и усадьбами, сельской и городской – теперь уж не её, и навсегда!

      То «непечатное» христианское сочинение, о работе над которым мужа упоминает Софья Андреевна – конечно же, великое христианское слово Льва Николаевича современникам и потомкам, книга «В чём моя вера?» (1882 - 1884). Весь 1883 год проходит для Толстого в увлечённом и благословенном труде над этой великой книгой, логическим продолжением его же «Исповеди» – продолжением его рассказа немногим, желающим выслушать, о том, как он мучительно искал неуничтожимый смертью смысл человеческого бытия и как нашёл его в первоначальной, не извращённой церковными суевериями и толками, вере Иисуса Христа.

     В связи с такими экзистенциальными поисками у Толстого завязалось личное знакомство с двумя непростой судьбы людьми – бывшим учителем и литературным критиком Михаилом Степановичем Громекой (1852 - 1883), бывшим ещё с 1870-х гг. поклонником педагогических воззрений Толстого, и бывшим же судьёй Гавриилом Андреевичем Русановым (1846 - 1907). Оба они были в том году тяжело больны: Русанов получил тяжёлую травму позвоночника и инвалидность, жёстко поставившую перед ним вопрос о целесообразности продолжения земного бытия, Громека же – был болен психически и так же одержим мыслями о самоубийстве. К несчастью, одному из них – Громеке – Толстой помочь не сумел.

     Замечательный биограф Толстого, его личный секретарь, друг и единомышленник Н.Н. Гусев, проанализировав переписку 1881 – 1883 гг. Толстого с Громекой, Русановым и рядом других лиц, пришёл к ВАЖНЕЙШЕМУ для нас выводу о своего рода ГАРМОНИЗАЦИИ отношений Л.Н. Толстого не только с прежде страстно, безусловно ненавистной Москвой, но и… с собственными художественными писаниями: от оценок в духе знаменитой «многословной дребедени» или, проще, «мерзости» -- Толстой перешёл к более сдержанным, в особенности – в отношении романа «Анна Каренина». В немалой степени такой сдержанности способствовала ПРЕВОСХОДНАЯ статья М.С. Громеки (с несколько двусмысленным, почти грозным, заглавием «ПОСЛЕДНИЕ произведения гр. Л.Н. Толстого»), в которой, по признанию самого Льва Николаевича, автор сумел показать и объяснить читателю то, что Толстой БЕССОЗНАТЕЛЬНО вложил в произведение (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 188).

     Но была здесь, как нам представляется, и иная, не столь случайная, причина «смены гнева на милость». Ведь мировоззрение человека – это тоже СИСТЕМА, развивающаяся по законам всех сложных систем. Диалектически неизбежный «бурный» этап толстовского мировоззренческого кризиса к. 1870-х – н. 1880-х гг. сменился закономерным более спокойным; радикальное неприятие едва ли не всего в окружающей жизни и собственном прошлом – приятием всего, что полезно или хоть возможно принять… Злосчастный Громека только, как нельзя кстати, УСКОРИЛ этот процесс.

    Сам Толстой говорил в 1900 году, вспоминая Громеку: «Мне было дорого, что человек, сочувствующий мне, мог даже в «Войне и мире» и в «Анне Карениной» увидеть многое, о чём я говорил и писал впоследствии» (Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого. М., 1959. – С. 63).

     Между тем то настроение «смирения» Софьи Андреевны перед «волей Божьей» и мужниной, которое она явила в процитированной нами выше записи её дневника, не было, разумеется, истинным христианским религиозным смирением – и, как следствие, не носило характера ни глубины, ни прочности и долговременности, ни искренности. Это хорошо видно и из того, что Великая Переписчица Земли Русской в это время НАОТРЕЗ отказывается как-то связывать себя с «еретическими» и, главное, не сулящими доходных публикаций (а сулящими только вероятные проблемы с цензурой и законом…) рукописями мужа, и тот был вынужден прибегать к услугам наёмных переписчиков… Ярко видно это и из скрытой по сей день от массового читателя, местами очень критичной в отношении мужа, уже не раз цитированной нами выше переписки Софьи Андреевны с сестрой Татьяной. Вот, для примера, отрывок из её письма сестре от 30 января:

     «Лёвочка очень спокоен, работает, пишет какие-то статьи: иногда прорываются у него речи против городской и вообще БАРСКОЙ жизни. Мне это больно бывает; но я знаю, что он иначе не может. Он человек передовой, идёт впереди толпы и указывает путь, по которому должны идти люди. А я – ТОЛПА, живу с течением толпы, вместе с толпой вижу свет фонаря, который несёт всякий передовой человек и Лёвочка, конечно, тоже, и признаю, что это СВЕТ. Но не могу идти скорее, меня давит и толпа, и среда, и мои привычки» (Цит. по: Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 187).

     Конечно, во многом здесь жена Толстого точна и права… среда и привычки, мнения и зловолие толпы – «давили» непрерывно и тяжело на всю семью Толстых… Но налицо, увы, и выплеск неких обид и иных затаённых негативных мыслей и эмоций жены Толстого. И, к несчастию, не единственный в эти первые месяцы 1883 года! Конфликтность Софьи резко усилилась после рокового, как оказалось впоследствии, шага Толстого. 21 мая, уже живя с женою в Ясной Поляне, он выдал ей ДОВЕРЕННОСТЬ НА ВЕДЕНИЕ ВСЕХ ЕГО ИМУЩЕСТВЕННЫХ ДЕЛ, включая сюда и право на издание его сочинений и получение гонораров с них:

     «Ваше сиятельство милостивая государыня и любезная супруга Софья Андреевна.

     Доверяю Вам заведывать всеми моими делами и  вместе с сим уполномочив Вас иметь ходатайство во  всех судебных, мировых, присутственных и  административных местах и учреждениях и у  должностных  лиц всех вообще ведомств по всем  моим  делам: гражданским в качестве истца, ответчика и  уголовным в качестве обвинителя, защитника и  гражданского  истца,  ходатайствовать об утверждении  составленных в мою пользу духовных завещаний и об  утверждении меня в правах наследства к имениям,  дошедшим ко мне по законному наследству, о вводе  меня  во  владение недвижимыми  имениями и вообще
об укреплении прав моих на недвижимые имения  всеми законными способами.  <…>

    Всякое моё недвижимое имение в целом составе или по частям доверяю продавать за цену и на условиях по  Вашему усмотрению, совершать купчие крепости, запродажные записи с неустойками и без оных,  получать задатки  и  выдавать  задаточные росписки.  Также  каждое  моё недвижимое имение закладывать  в частные руки, в банки и общества, совершать  закладные,  получать  залоговые свидетельства,  выдавать  обязательства  кредитным установлениям по  продаже и залогу получать все причитающиеся суммы  и
ссуды… Вообще получать всякие мне следующие суммы  от всюду и с почты посылки, деньги и процентные  бумаги, заказные письма. Полномочие это  вполне или  частями  можете  передавать  другим лицам и  во  всём, что  Вы  и  Ваши  поверенные  законно  сделаете, я во всём верю, спорить и прекословить не буду» (83, 579 - 580).

     Такое решение вполне отвечало тогдашним христианским настроениям Толстого – «подогретым», почти в буквальном смысле, страшным пожаром в Ясной Поляне, свидетелем и участником которого он стал почти сразу по приезде туда 26 апреля 1883 г. Многие крестьянские семьи потеряли ВСЁ имущество – и смиренно полагались на помощь «доброго барина» и волю Божию… Великолепный христианский урок того, что жизнь человеческая никогда и ничем не может быть «обеспечена», что старания людей о земных достатках – лишь соблазн и погоня за миражом…

     Процитированный нами текст, без сомнения, один из важнейших текстов, адресованных Л.Н. Толстым жене. С его страшными последствиями мы будем сталкиваться на протяжении анализа и презентования нашему читателю всех последующих эпизодов переписки Л.Н. и С.А. Толстых – вплоть до 22 июля 1910 г., когда Л.Н. Толстой подписал другой роковой в его судьбе документ – завещание, сделавшее всё его литературное наследие общечеловеческим достоянием. 

     Выдав Соничке доверенность, в тот же день 21 мая 1883 г. Толстой уехал из Ясной Поляны в своё самарское имение – тем открыв новую страницу в истории эпистолярного общения своего с женой, к рассмотрению которой мы теперь и приступаем.

КОНЕЦ ВСТУПИТЕЛЬНОГО ОЧЕРКА

_______________________________


     В работе с перепиской Толстых 1883 года мы будем руководиться тем же СТОРОГО ХРОНОЛОГИЧЕСКИМ, с незначительными отступлениями, порядком презентования источников, что и в предшествующих эпизодах нашей книги. Это нам важно оговорить для читателя, потому что от него потребуется ВНИМАНИЕ и УСИЛИЕ ПАМЯТИ для удержания в ней содержания прочитанных писем: расстояние делало не всегда возможным быстрый, в несколько дней, ответ адресата, и между текстом, на который он отвечает и собственно ответом проходило немало времени, в которое могли быть написаны ещё и ещё новые письма…

     Итак… Целей этой, последней в жизни Толстого, самарской поездки было две: как обычно – лечение кумысом и расслабление нерв, плюс – ликвидация немалого хозяйства на самарском хуторе, теперь тяготившего Толстого, изменившего свои воззрения на деньги и собственность. Была и прагматическая причина для сворачивания самарского предприятия: конезавод, как и многие прежние начинания Толстого-хозяйственника, оказался не особенно успешным – что мы увидим ниже из текста первого в этой поездке большого письма Л.Н. Толстого жене (от 25 мая).

     Одно из приводимых нами ниже писем С.А. Толстой, именно от 21 июня, содержит косвенное свидетельство того, что расставание супругов перед отъездом Толстого из Ясной Поляны НЕ БЫЛО бесконфликтным. Произошёл какой-то резкий разговор, в ходе которого Толстой упрекал жену за то, что она его «никуда не пускает». Так или иначе, но на поездке мужу настоять-таки удалось.

     Как заботливый супруг, Толстой посылает жене в Ясную Поляну записку уже С ДОРОГИ. Текст её, датированный 23 мая – представлен в Полном собрании сочинений Л.Н. Толстого (том 83-й) в следующем виде:

      «Мая 23. Самара.

      Доехал благополучно до Самары. Холод и дождь; я хотел остаться в Самаре на день —  переждать дождь и  купить, что нужно; но теперь разгулялось, и я еду до Богатого. <Железнодорожная  станция  в  86 верстах от Самары,  ближайшая  к  имению  Толстого. – Р. А.>

     Я  давно  не ездил,  и  дорога  показалась  скучна;  от того что устаёшь и не можешь подвинтить  себя. Пиши по чаще. Не желай того, чего не желают все люди.  Тороплюсь  ещё  взять билет.  Встретил <шурина> Вячеслава <В.А. Берса. – Р. А.>.

    Целую детей и всех гостей.
Л. Т.

     Буду пользоваться  всяким случаем писать  и  буду телеграфировать» (83, 375 - 376).

     Толстой ехал весь путь один – несмотря на решение старшего сына Сергея ехать в одно время с ним. Но молодой человек, вместе с компаньоном своим, уже известным читателю учителем классических языков Иваном Ивакиным, решил  совершить весь путь до Самары не по железной дороге, а  в  лодке, по рекам Москве,  Оке  и  Волге. (Впрочем, на лодке молодые романтики доехали только до Коломны, где благоразумно пересели на комфортабельный пароход…).

      Доехав до хутора и самую малость отдохнув с дороги, на второе утро своей вольной жизни, 25 мая, Толстой посылает жене первое «полноценное», достаточно пространное письмо. Его текст интересен не столько фактами и реалиями самарской жизни Толстого, сколько передачей его нового к ним отношения – сквозь всевосстановляющую в Божьей правде-Истине призму христианского жизнепонимания… Приводим текст письма полностью.

     «Второе  утро  на  хуторе.

      Мне совсем не  весело и не приятно.  Даже уныло и грустно. Видел  тебя  во  сне, и думаю беспрестанно о  всех вас; но не жалею, что приехал. Надо  развязать  ту  путаницу, которую я же завёл здесь. Половина  жеребят  прошлогодних подохла,  a  нынешних  от  80 кобыл — 24.  Мне к стыду моему  было  очень  досадно,  но  потом я  обрадовался,  и  теперь очень  рад,  что  от  меня  отскочила  эта  глупая  охота,  и  я  решил всё  уничтожить  <и>  распродать.  Это  как  пожар  оранжереи <в  Ясной  Поляне  14  марта  1867  г. – Р. А.>, который освободил меня от многих досад.  Давно было  пора  это  сделать.  Что  мы  будем получать  от 4  до 6 тысяч, в этом не может быть сомнения. —  Отдача  будет только под покос и под пахоту,  с уплатой денег  вперёд. Теперь  долгов  с  новых —  до  10  тысяч, из  к[оторых] 5 — пропащи. — Пожалуйста,  ты  этому  не  досадуй, а  радуйся. И так — уж  так  много лишнего.  Продажа  всего  скота, лошадей,  строений и посеянного хлеба должна принести больше 10 тысяч (я нарочно уменьшаю цифры), так что твоё желание выкупить  дом <в Москве> — может исполниться.

     Я в серьёзном и не в весёлом, но в спокойном духе, и не могу жить без работы. Вчера проболтался день, и стало стыдно и гадко, и нынче занимаюсь. Жизнь <управляющего> Бибикова и Василия Ивановича  мне  не  нравится. Ни  то,  ни  сё.  Труда  физического, нужды —  нет.  А  умственного  труда  тоже  нет. A  отношения с мужиками, отдача земель —  торгование, питие чая —  ужасно тупое,  одуряющее  и  противное  занятие. —  Нынче целое утро Пётр Андреич <Архангельский>  (это  новый  управляющий) в  большой
комнате сдаёт луга и торгуется, и мне невольно  слышно. Я в  крайней — детской.  Не  знаю,  как  дальше,  но  мне теперь  неприятно  и  невольное  общение  с  Бибиковым,  Василием Ивановичем,  и моё  положение — хозяина,  и  обращение  бедных,  которых  я  не  могу  удовлетворить.

      Мне хоть и совестно,  и  противно  думать  о  своём  поганом теле, но кумыс, знаю, что мне  будет полезен, главное тем, что справит желудок; и потому нервы и  расположение духа, и я буду способен больше делать,  пока  жив, и потому хотелось бы попить дольше; но  боюсь, что не выдержу. Может быть, перееду на  Каралык.  Там я буду независимее.

     Серёжа что? Здесь ожидая его, я  больше беспокоюсь  о нём.  Как он приедет, я тебе телеграфирую.

     Мне интересно было себя примерять к здешней  жизни. Кажется, недавно я был, а  ужасно  изменился, —  и  хоть  ты и находишь, что к худшему, я знаю, что к лучшему, —  потому что мне покойнее, и что мне  приятнее быть с таким человеком, какой я теперь, чем  какой я был прежде.

      Дорогой видел много переселенцев, — очень  трогательное и величественное зрелище.

     При себе и то жутко за всех вас, а вдалеке  стараешься или не думать, или уж думать серьёзнее, — а  то, если  думать о том, что может случиться, с ума сойдёшь от беспокойства.

     Пожалуйста, пиши мне откровенно, и  не  в  минуты  волненья, а в  спокойную  минуту, как ты смотришь на  моё отсутствие; мне это нужно знать, чтобы решить,  когда  вернуться. Кумыс — ведь это в сущности  фантазия. Я готовь сейчас вернуться и по сердцу  хочется  сейчас вернуться, и буду очень рад. Во  всяком  случае поездка моя уже имела результат, и очень  важный — упрощения  отношений хозяйственных.  Прощай,  душенька,  целую тебя, детей; Таню <Кузминскую> и её детей. И всем домочадц[ам]» (83, 376 - 377).

     Следующее письмо Толстого, писанное через четыре дня, 29 мая, как содержательно, так и своим настроением будто продолжает предшествующее:

     «Воскресенье  утро.  Вчера  неделя,  что  я  уехал из дома. Первые  дни — от кумыса  ли,  или  так,  была  тоска —  теперь веселее;  но  вчера  ходил  далеко,  на  Каралык,  и  напился молодого кумыса,  и  сделался  нездоров.  Нездоровье  моё обычное: печень.  И  я  даже  рад.  Как  на  водах,  так  и  на кумысе бывает,  что  повторяется  обычное  нездоровье.  А  это нездоровье  у  меня  как  мигрень — после  него  делаешься здоровее.

     До сих пор замыслы мои —  работать —  не  осуществились. И кумыс отупляет, и хозяйственных  хлопот много. Скот, лошадей,  постройки — всё продаю,  и раздаю землю в аренду, разделив  её на 5 участков.  За  самый дальний, за Бобровской, дают 1  р.  30  к.  за  казённую  дес[ятину] — деньги вперёд. Так что, по этому рассчёту, можно всю землю раздать  за  8  тысяч.  Продать  Бобровский —  вчера  давали по  24  рубля —  все деньги  заплатить.  Так что цена утроилась.

     Неприятного было то, что я досадовал на  Бибикова за  непорядки, особенно в лошадях; — ему передали, и он огорчился, и  мне  было  совестно.  Так что мы  несколько недовольны друг другом, так же и с Василием Ивановичем. — Я надеюсь, что теперь  наш  восточный — самарский вопрос разрешается навсегда. Дети же  наши,  которым нужно будет имущество, будут  довольны  тем,  что купили и не продали эту  землю.  Пускай  они делают тогда, как хотят.  Тучков продал  свой участок за 28 р[ублей] за  дес[ятину]. <Толстой вспоминает свою выгодную покупку первых самарских земель у помещика Н. П. Тучкова. – Р. А.>

     Погода здесь  прекрасная.  Степь  зелена  и  весела  и  ожидания урожая хорошие. —  Я хожу помногу, и  когда  сижу  дома,  читаю  Библию toujours avec un nouveau plaisir [фр. всегда  с  новым  удовольствием]. Писем ещё не получал. Завтра  Бибиков едет в Самару с  <детьми-воспитанниками> Андреевыми, <и их родственницами> Богоявленской и Лидией, чтобы  совершать  раздельный акт, и он привезёт мне вероятно  письма. У  Бибикова  здесь живут: <студент-медик Николай Ефимович> Богоявленский (он мне несимпатичен совсем) с  женой,  Лидия Андреева  и кн[язь] <Дмитрий Александрович> Оболенский, 18-летній малый, огромный  кадет,  кончающий  курс. Кадет этот ухаживает  за  Лидией, и  мне говорят,  что  хочет жениться. […] Ещё живёт  медик 5 курса, — <Трифон>  Цыганков, и  ещё чета  Гурьян —  оба евреи. Он <учится> в Москве на медицинском  факультете,  она в Петербурге на медиц[инских] курсах. Я их всех мало вижу. Симпатичнее  всех евреи. Пётр Андреич мне  нравится. Я  думаю,  будет  очень  толковый  управляющий,  если  честен. И  жалко,  что  его  не  было  прежде.

     [ КОММЕНТАРИЙ.

      Если Лев Николаевич хотел встревожить жену перечислением таких своих самарских спутников – он этого УЖЕ добился. Все названные им – те самые общественно не спокойные и «нравственно-влиятельные» люди, встречи с которыми мужа на самарских просторах так опасалась Софья Андреевна.

      Для примера, скажем только об одном из названных выше «евреев» -- Исааке  Михайловиче Гурьян  (1861—1894). Учился  в  гимназии в  Киеве.  Его  репетитором был марксист Дейч; под влиянием  его  работал  в  революционных  кружках, за что подвергался отчислению из гимназии. Окончил  Московский  университет  по  медицинскому  факультету  в  1885  г.  Член «Народной воли».  В  1882  г. встречался с Толстым на  переписи  в  Москве.  В  1883  г.,  когда  Толстой  приезжал  в  своё самарское  имение,  занимался  с  ним  древне-еврейским  языком.

     -- Комментарий Р. Алтухова. ]

      […]

     Мухамедша <башкирец,  приготовлявший  кумыс  Толстому; многократно упоминался нами выше. – Р. А.> так же хорош собой, изящен и приятен; так же похож  на  ястреба.  Лизавета  Александровна <Алексеева, жена В. И. Алексеева, прежде жившая с его гуру Маликовым. О них мы тоже рассказывали в предшествующих эпизодах. – Р. А.>, кажется, в ожидании.  <Дочь В. И. Алексеева> Лиза весела и хлопочет.  Мальчик <Коля, сын Алексеева>  вырос и  перестал  капризничать.  Все  они  заняты около дома: циплятами, гусенятами и  утенятами. Жизнь  их,  кажется, нескладна,  но  я  думаю,  и  всякая  жизнь  кажется  такою  со стороны.

     Теперь начинаю ждать Сережу,  и очень  буду рад, когда он приедет.

     Что все вы? Что ты? Желаю тебе быть столь же спокойной, как я. — Когда  на  меня  первые  дни  находила тоска,  я  не  верил ей,  приписывал это  ненормальному состоянию здоровья, и точно это так.  Теперь знаю,  что вас, с которыми я связан,  много,  и что  все  случиться может, — но  тоже и при мне.  Главное,  страшно  и неприятно думать,  что я  ещё  не  знаю,  спокоен, а там уже случилось. Прощай,  душенька,  целую  тебя  и  всех наших. —  Немножко  мне противно  отпаивать  себя кумысом,  но  утешаюсь  тем, что как сон нужен для того,  чтобы на  утро  свежо  встать и работать, так и мне, если  предстоит жизнь  и  работа, надо выспаться» (83, 378 - 380).

     И в этот же день, 29 мая, пишет своё первое ответное – и встречное, что традиционно для переписки супругов! – письмо Софья Андреевна. Начинается письмо Сонечки – так же весьма и весьма для неё традиционно: с будоражащих (как она надеялась) сердце отца подробностей болезни младших детей:

     «Милый Лёвочка, я послала уже тебе одно письмо в Самару, до востребованья, и впредь буду так писать, а это одно только посылаю через Патровское волостное правление, может быть дойдёт. <Патровка — село в 20 верстах от Самарского хутора Толстого. – Р. А.>

     У меня не совсем в доме покойно, потому что Алёша и Андрюша ужасно кашляют, очень похоже на коклюш. Алёшу вчера рвало несколько раз от кашля, Андрюшу ещё не рвёт, но он давится и кашляет припадками, а Миша почти здоров. Таня сестра тоже кашляет ужасно. Ночью жутко делается от детского кашля, а утром встанут, ничего как будто, весёлые, играют, едят, — ну и успокоишься.

    Погода стоит чудная. Не жарко, а ясно, тихо, красиво. Вечера и ночи свежие, месяц молодой; зелень, трава, листья — всё так свежо, сильно, густо и прекрасно растет в нынешнем году. Илья с Альсидом <Alcide Seuron (1869—1891), сын гувернантки Толстых. – Р. А.> и Лёлей <Л.Л. Толстой> ездят на охоту с гончими в компании <соседского помещика> Головина и его жены, Илья убил двух зайцев. У них, видно, большая бывает жуировка: берут чай, хлеб, вчера выпросили у меня пирог с вареньем — и так и едут в лес.

    Таня пишет <гувернантке> M-me Seuron по утрам, иногда возьмёт карандаш и так рисует что-нибудь. Потом она читает, иногда катаются и в крокет играют.

     Я целыми днями теперь пишу — переписываю французскую эту статью. <Речь идет об «Исповеди», французский перевод которой был подготовлен самим Л.Н. Толстым для издания «Nouvelle revue» (не состоялось). – Р. А.> По вечерам с Таней в крокет играю, а сегодня у нас <Л.Д.> Урусов и был Раевский Иван Иванович <1835 – 1891; старый преданный друг Толстого; в 1891 году он отдаст ВСЕ силы и ВСЁ здоровье делу помощи гибнущим от голода крестьянам – и тихо, как праведник, умрёт сам… - Р. А.>, обедал и вечер сидел. Ходила я к больной <крестьянке Ясной Поляны> Марфе Евдокимовой. У неё тиф, по-моему; я дала ей несколько советов, и хочу за неё приняться серьёзно. Единственное, что мне доставляет удовольствие настоящее — это лечить больных, особенно, когда удачно. Больных очень много, ездят издалека, сегодня привезли такого несчастного мужика, от лихорадки просто страшен был. Я ему дала вина, он весь дрожал, дала ему чаю, хинин и не знаю уж, что с ним будет, а желала бы знать, выздоровеет ли он.

Мы живём все дружно и тихо, дети учатся и ведут себя хорошо.

Мне иногда без тебя невыносимо одиноко и тоскливо, но это минутами; а разумно я желаю, чтоб ты кумыс пил подольше и отдыхал бы от нас и нашей несимпатичной тебе жизни. Но только бы не прискакала бы какая-нибудь М-а, и не смущали бы твою душу люди, которые поставили себе задачей завладеть тобою нравственно.

     [КОММЕНТАРИЙ.

     Запоздалая забота Софьи Андреевны… Под такими, «нравственно завладевающими» Л.Н. Толстым людьми Софья Андреевна разумела сектантов и разного рода общественных экспериментаторов – общинников, революционеров. «М-а», упоминаемая Софьей Андреевной – это вызывавшая у неё мысли ревности и неприязни Пелагея Николаевна Метелицына, «опростившаяся» помещица, одна из первых женщин, работавших на сельскохозяйственной станции знаменитого некогда учёного-химика, агронома, писателя, публициста и общественного деятеля Александра Николаевича Энгельгардта (1832 - 1893).  У себя на хуторе в Самарской губернии, где занималась рационализацией сельского хозяйства по методикам своего научного наставника.

     Сердце-вещун не обмануло жену Толстого: летом 1883 г. Метелицына лично явилась в Ясную Поляну, нанялась батрачкой и впечатлила Л. Н. Толстого как неуёмным своим трудолюбием, так и внешней привлекательностью своих помещичье-сочных и пышных, молодых обнажённых телес. Следующей зимой, по воспоминаниям А.А. Бибикова, она явилась и в дом Толстых в Москве для некоего «интимного общения» с Львом Николаевичем, но была, к её и Толстого несчастью, перехвачена Софьей Андреевной и со скандалом, позором изгнана из дома. 

   -- Комментарий Романа Алтухова. ]

    Серёжа верно уж с тобой; я благодарю его, что он продал лодку, и что был благоразумен, и что писал мне, я все его письма получила. А от тебя ещё только одно письмо было, хоть бы ещё скорее было письмо; мне твои письма в твоё отсутствие жить помогают, точно так же как твои речи в твоё присутствие; но речи тогда помогают, когда при этом ты любишь меня, — а это много изменилось...

Прощай, целую тебя и Серёжу.

Соня» (ПСТ. С. 209 - 210).
 
   К сожалению, мы не располагаем текстом следующего по времени письма Софьи Андреевны – от 30 мая. Вероятно, главным побуждением к писанию его была у жены Толстого значительная задержка почтой писем мужа и её желание не только получить известия от него, но и самой сообщать любые новости. Зная о трудностях почты и догадываясь о таком настроении жены, Лев Николаевич при первой возможности отсылает жене телеграмму. Такой возможностью оказалась встреча 31 мая в Самаре задержавшегося в пути сына. В телеграмме значилось:

     «Серёжа приехал мы благополучны Толстой» (83, 381).

     31 мая телеграмма была получена в Ясной Поляне, и Софья Андреевна, так же телеграфом, отослала мужу короткий ответ:

     «Милый Лёвочка, сегодня получила  твою телеграмму  и очень ей была рада, а то довольно беспокойства дома» (Там же).

      А в следующие два дня добрались до Ясной Поляны и приведённые нами выше два письма Толстого – от 25 и 29 мая, и Софья Андреевна наконец-то смогла отписать мужу «полновесный» ответ на все сообщённые им известия. Приводим полностью её письмо от 2 июня:

     «2 июня вечер.

Милый Лёвочка, сейчас приехали из Тулы и привезли мне два твоих письма, из которых последнее меня немного обеспокоило тем, что ты нездоров, и чем? печенью, это так неопределённо! Дай Бог, чтоб всё обошлось благополучно и чтоб ты или Серёжа не расхворались. Мне ужасно приятны, милы и радостны были твои письма. В них я увидела, что ты не убежишь от нас, какие бы мы ни были; что ты не отдаёшься влиянию людей, которые мне так всегда чужды и даже неприятны; что в хозяйстве во многом и я, глупая, была права.

Откровенно, кладя руку на сердце, говорю тебе, что я желаю, чтоб ты пил кумыс и жил там, высыпался, как ты говоришь, как можно дольше, т. е. как выдержишь. Не стоило того расставаться, отрываться друг от друга, если не выдержать до конца кумысное питье. А кумыс для тебя очень, очень нужен и важен, это даст силы, лёгкость жить и на всё смотреть веселей. Алёшин коклюш идёт своим чередом, припадки бывают сильные, он закатывается, но только что припадок кончается, он играет, смеётся, бегает, даже поёт. Дрюша и Миша кашляют, но не коклюшем. Я их очень берегу, соблюдаю. Живём мы все — я с детьми и с Таней и с людьми — очень дружно и хорошо. Погода чудная, мы купаемся, я сегодня одна везде гуляла, нашла в Чепыже 5 белых грибов, нарвала цветов, любовалась очень старыми и новорожденными дубами и так тихо, спокойно наслаждалась природой. А мне не совестно, что я не работаю какую-то выдуманную работу: право, так много заботы и работы домашней — рада, как минута досуга есть. И так мне весело и хорошо жить летом, я только Бога благодарю, что так мне хорошо пока. Не мучься, Лёвочка, что ты не работаешь. Живи, пей, ешь, веселись и наслаждайся, как говорит Соломон в твоей исповеди, которую я эти дни, не разгибая спины, переписывала по-французски. Тебе кумыс будет не в пользу, если ты будешь работать. Тогда всё наверстаешь, когда поправишь желудок и придёшь в зимнюю аккуратность.

Лёля и Альсид <Лев Львович и сын его гувернантки. – Р. А.> всё вместе — рыбу удят, верхом ездят, Альсид хороший малый. Но сегодня Лёля сообщил Альсиду, что Таня не купается потому, что у ней р<егулы> и Альсид ничего подобного не знал, и Madame пришла в отчаяние и кричала, que L;on est pourri et il g;te mon enfant [что Лёва испорченный и развращает моего ребёнка]. Но Лёле был выговор, я снесла крик кротко, и теперь всё обошлось. Об Илье ходят неясные, но подозрительные слухи. Я в это не вхожу, ему 17 лет, дело не матери теперь, а сказала мне Madame же, что он в шалаше, в саду, с кем-то бывает, и мальчики, Лёля и Альсид, будто это знают. — А я, как девушка, у меня золотом уши завешаны, ничего никогда не знаю, а если знаю, то неловко мне, грустно, и я совсем теряюсь. Сказать — духу не хватает, и что я скажу? Когда приедешь, поговори с ним, и может быть ещё неправда, Madame всегда имеет на уме что-нибудь нечистое, я это замечала. — Таня, дочь, по утрам, пишет портрет Madame, он стал лучше; играет на фортепиано, читает и много болтается; встаёт она иногда только поздно, а большей частью рано.

Меня огорчает, что гимназист, которого я взяла Лёле, еще ни разу не был. У него заболела сестра и он ее повез в Москву, да и пропал. Обещал приехать сам, как вернется. Сама я занимаюсь Лёлей и Машей всякий день час. День по-русски, день — по-английски. Читаем Orville College по-английски <«Orville College» — роман (1867) Эллен Вуд (псевд. Mrs. Henry Wood) (1814—1887). – Р. А.>, переводим, диктуем. Лёля сегодня сочинение писал о рыбной ловле, Маша читала русскую историю и я много ей рассказывала; оказывается, когда мою память расшевелить, я многое помню и могу быть полезна в передаче знаний, если нужно это. Ты, верно, читаешь и думаешь: «всё пустяками занимаются!» А я не умею другого ничего делать, да и не хотела бы, благо я так счастлива в своей жизни. Как иногда мне тяжело, Лёвочка, одно: знать, что ты всю мою жизнь и всю меня так не одобряешь и не считаешь серьёзной.

Разве мало хоть того, что я всей душой желаю делать хорошее и не могу.

Прощай, милый друг, целую тебя и Серёжу. Продолжай быть спокоен и счастлив. Всё будет хорошо, а не будет — на то Божья воля, и при тебе было бы тоже. Если б не коклюш, я бы, может быть, приехала, а теперь не могу, и не жди меня.

Твоя Соня» (ПСТ. С. 211 - 212).

      От такого письма буквально веет той «идиллией семейной жизни» Толстых, которая в современной околонаучной, а отчасти и толстоведческой литературе связывается, почти исключительно с идеализируемой рядом авторов Софьей Андреевной, а за гибель этой идиллии – пеняют, разумеется, мужу её и «новым» его религиозным убеждениям. К сожалению ли или к счастью, но это не так – и мы показали это в предыдущих 18-ти Эпизодах нашей аналитической презентации. Идиллии НЕ БЫЛО, а были – периоды сравнительно позитивного и спокойного настроения Софьи Андреевны. На материале дальнейшей переписки даже этого, 1883-го, года мы увидим, как изменялось – и не в лучшую сторону – это её настроение.

      И снова – встречное письмо, письмо Л.Н. Толстого от 2 июня:

     «Последнее  письмо  я  писал тебе в тот день и даже  час, когда приехал Серёжа. Они <в лодке> доехали до Коломны. Очень довольны своим путешествием и в лодке, и на пароходе. Я был ужасно рад приезду  Серёжи, но, как всегда, он тотчас стал со мною строг,  и его присутствие даст мне спокойствие, но не даст  радости. В последнем письме я писал тебе, что мне  нездоровилось;  теперь всё поправилось. Пью кумыс с усердием; но нет той беззаботности, которая нужна. Всё  хозяйственные хлопоты.  С утра  до  вечера  осаждают мужики, и я стараюсь сладить их. Всем хочется снять землю. И  если  бы  выжимать  всё,  что  можно,  то  можно  бы  сдать  участок очень дорого. И теперь, надеюсь, что ты будешь довольна. Не  пишу подробно  потому,  что  ещё не всё кончено,  но  во  всяком случае  получится больше, чем ты ожидала. —  Представь себе моё отчаяние. Бибиков ездил в Самару, я дал ему письмо, и так был уверен в том, что он знает, что письма мы получаем в Самаре, что ничего не сказал ему.  И  он был на почте и не спросил мне письма. И я  до сих пор ничего про  тебя не знаю. А меня особенно  мучает это —  этот раз. Я так вдруг скоро уехал. Как  будто  что-то  не  договорено, и как будто что-то  холодно  мы  простились.  Думаю о тебе беспрестанно.

     Живётся  здесь хорошо  и спокойно,  коли  бы  не  беспокойство о тебе. Одуряюсь понемногу кумысом и  освежаюсь. Все свои планы работ помню, так же  люблю,  но  как  будто  сплю. —  С <А.А.> Бибиковым <управляющим> мы  объяснились,  оба  поплакали  и  поцеловались. С  Василием Ивановичем <Алексеевым> тоже по-прежнему, но я ждал  бо;льшего от их жизни. —  Лошадей теперь  я  думаю голов 40 с жеребятами — лучших, т. е. самых интересных по породе — привести к нам  и разместить  часть в Ясной, часть в Никольском. Из этого можно  видеть, что я окумысился.

     Здесь всё дожди с тех пор, как  я приехал. Нынче ездил  с  Василием Ивановичем в <сёла> Патровку  и  Гавриловну по делу сдачи  земли  и  долго  беседовал с  молоканами, разумеется, о христианском законе. Пускай доносят. Я избегаю  сношений с ними,  но,  сойдясь,  не могу не говорить того,  что  думаю.

      [ КОММЕНТАРИЙ.
       Дурные предчувствия Софьи Андреевны продолжали сбываться… Толстой вовсю общалсяся в эту поездку со старыми друзьями-«нигилистами», как сам называл их полушутя, Бибиковым и Алексеевым, равно как и с сектантами, находящимися под особенно пристальным полицейским наздором. То есть он почти гарантировал неприятные последствия, как минимум, для одного себя. Известно, что уездный исправник Бехтерев действительно состряпал в эти дни на него донос по поводу общения с «нежелательными» людьми, и 13 июля представил его с рапортом самарскому губернатору. Но серьёзных последствий это для Толстого не имело. 

     – Комментарий Романа Алтухова. ]

     Пётр Андреевич, который мне сначала понравился,  теперь  оказывается знакомым мне типом управляющих плачущихся,  и  я  рад,  что  прекращаю  хозяйство. Держусь  твоего  правила:  не  писать  I  hope..., [Я  надеюсь...,] а хочется. Хочется знать всё, что  происходит у вас, в вашей сложной и бурной, в сравнении с нашей, жизни. Сижу и пишу в своей комнате, и слышу: в большой комнате Серёжа, Иван Михайлович <Ивакин> и Пётр Андреевич с женой ужинают и тихо разговаривают. Я огорчал жену Петра  Андреевича тем, что не ел приготовленные  ею  обеды;  теперь  Серёжа  и  Иван Михайлович едят. Я питаюсь  кумысом и чаем. Вчера приехал к Мухамедше ещё кумысник, студент Казанского университета <Василий Алексеевич Шкляев>, с  сестрой <Марией>.

     Письмо  это  я  посылаю  с нарочным, главное,  чтобы получить твоё письмо. Ты можешь видеть  степень  моего  беспокойства  по  этому.  Обнимаю  тебя, душенька,  целую  всех» (83, 382 - 383).

      До 8 июня Лев Николаевич не пишет более жене писем, ожидая со дня на день прибытия «нарочного» (специально посланного в Самару человека) с письмами от жены. А Соничка – конечно же, продолжала и продолжала писать… Известны её письма мужу от 4, 5 и 7 июня, причём только последнее было ответом на письмо Л.Н. Толстого – только что нами приведённое. С необходимыми пояснениями, сообщаем ниже содержание этих писем по их хронологическому порядку. Надеемся, что вместе с содержанием читателю сообщится и дух летней усадебной жизни, в которой Софья Андреевна была безраздельной хозяйкой и истинной чародейкой.

     «4 июня, суббота.

    
Судя по письмам твоим, милый Лёвочка, мне кажется, что ты более беспокоишься о нас теперь, чем в былые времена, и потому я решила писать тебе почаще. У нас всё то же всё так же коклюшно, и подчас очень страшно закатывается Алёша, но всё так же весел и, по-видимому, в промежутки здоров; всё так же кашляют не коклюшем Андрюша и Миша, и все остальные здоровы. Погода испортилась, сегодня стало пасмурно и дождь перепадает и северный ветер; жаль, что малыши принуждены сидеть дома, и жаль, что завтрашний Троицын день испорчен для больших детей. Сегодня Илья дома, а утром был на охоте; он совсем ничем не занимается, читает «Войну и Мир» и то, представь себе, прочёл нечаянно 2-ю часть прежде первой и до конца почти не спохватился. Таня погрузилась эти два дня в швейную ручную машинку, которую я ей выписала из Москвы. Может быть её это приохотит к работе. Лёля и Альсид сейчас едут верхом в <ближние сёла> Ясенки или Колпну. Купаться всем запретили сегодня и потому все стремятся куда-нибудь. Я пишу, а Таня сейчас прибежала и зовёт Машу в Чепыж за грибами. Сегодня <англичанка-гувернантка> Carrie уехала с <учительницей детей Кузминских> m-lle Герке в Тулу, и я смотрю и забавляю малышей; тем более это трудно, что им гулять нельзя.

У Кузминских всё хорошо, все здоровы, мы очень дружны, и нам с Таней очень хорошо. Саша <А.М. Кузминская> приезжает 15-го июня, а моя madame <Сейрон> 15-го уезжает за границу. Ей адвокат писал и вызывает её поскорей, так что она не может откладывать; я, было, хотела, чтоб она до твоего приезда осталась. Но ты этим не стесняйся, непременно пей кумыс не меньше 4 и даже лучше 5 и 6 недель. Если б ты знал, как я смотрю на это — т. е. смотрю, что это крайне необходимо для тебя, что это важно не для одного тебя, но для всех нас, для семьи твоей, для работы и для духа твоего. Только ты не скучай, не тревожься и не хворай. Без тебя я почему-то и благоразумнее, и лучше, и даже кротче, чем при тебе. Верно оттого, что твоего хорошего и доброго хватает на всю семью; или, как <князь Леонид Дмитриевич> Урусов выразился в прошлое воскресенье, что: «вы все в его лучах живёте и не цените это!» Ну, а без тебя лучей нет и приходится самой хоть слабым светом светить.

Меня прервали — малышам пришлось строить из палочек мост, а то они перессорились, и в это время Таня пришла из <леса> Чепыжа мокрая премокрая от травы; а Альсид и Лёля лошадей не добились и поехали в таратайке удить рыбу. Погода разгулялась и солнце выглянуло. Я пущу детей немного погулять. Таня играет на фортепиано, а соловей в саду так и заливается.

Ты, верно, теперь сидишь и пытаешься заниматься, и совсем напрасно ты это делаешь, совсем бы надо мозгу отдыхать, и особенно при кумысе, который физически делает мозг тяжелее и ленивее; усилие возбудить ленивый мозг еще вреднее, чем дать работу уже возбужденному и налаженному на деятельность могу. Понял? Право, это справедливо. А теперь кончаю, и бумага вся, и писать не о чем. Целую тебя и Серёжу. Как-то вы живёте, может быть сегодня письмо будет.

Соня» (ПСТ. С. 213 - 214).

    Письмо от 5 июня – практически дополнение к предшествующему:

     «5 июня. Троицын день.

   Вчера не успела отправить письма; пишу сегодня ещё. Алёша кашляет реже, хотя ещё довольно сильные припадки. Прелестная погода, чудесная, оживлённая (несмотря на пожар, сделавший многих несчастными). Картина большой толпы баб, мужиков, детей с венками. Всё это пело и плясало около дома. Дети все и тётя Таня были у обедни с цветами. Они веселы и оживлены очень. У нас Бестужевы — вся семья и Урусов приехал уже почти после обеда. Кучер Бестужевых и наш Лукьян в хороводе произвели фурор пляской и гармонией. Маша Кузминская и Таня дочь, Альсид и Лёля ездили купаться верхом. Как-то вы проводите сегодняшний день? Весело ли тебе, спокойно ли и здоров ли ты, милый друг? Письма вчера не было, и я опечалилась. Целую тебя. Письмо это везёт Бестужев и я спешу. Получила вчера la Nouvelle Revue с статьей de Cyon «Le Pessimiste Russe Lew Tolsto;». Меня очень интересовало, но много не понял он тебя и мне было досадно. Я сегодня утром её всю прочла. Ну, прощай, спаси тебя Бог, и нас....
Соня» (83, 215).

      Сyon, упомянутый Софьей Андреевной – не кто иной как Илья Фаддеевич Цион, публиковавшийся за границей под именем  Elie de Cyon, родом из местечка Тельши Ковенской губернии (13 марта 1842 — 4 ноября 1912) — русский и французский физиолог, доктор медицинских наук, профессор, агент Министерства финансов России во Франции, международный авантюрист и финансовый махинатор, российский и французский журналист, публицист, автор полемических политических и экономических сочинений, активный еврей, один из предполагаемых авторов скандальных «Протоколов сионских мудрецов». В 1870-е гг. он, после серии скандалов, был отстранён от преподавания в Медико-хирургической академии, выброшен с государственной службы и вскоре бежал во Францию. Все дальнейшие его публикации выходили только на французском или немецком языках. Умер в 1912 году в Париже.
      В 1883 году в томе XXII периодического издания «La Nouvelle Revue» Elie de Cyon разместил пасквиль, напрямую задевавший высокочтимого в России писателя. Именовалась статейка – «Русский пессимист Лев Толстой».  Сохранившийся в Ясной Поляне экземпляр носит следы чтения статьи С. А. Толстой и Л. Д. Урусовым. Софья Андреевна дважды пометила на полях: «не понято»; пометы относятся к Платону Каратаеву, которого Цион характеризует, как русского бродягу-солдата, с сомнительным прошлым, нищенствовавшего по всей России. По поводу того, что Каратаев, получив подарок от французского солдата, признает с удивлением, что у него есть душа, Цион добавляет: «Такова предельная уступка Толстого в отношении к иностранцу: он признает за ним душу. Проникнуть же в эту душу Толстой органически неспособен».

 Великолепный пример того, когда автор, характеризуя негативно персоналию своего очерка – тем выдаёт и дурнейше характеризует в глазах читателей САМОГО СЕБЯ.

     Более подробно стоит рассказать о ПОЖАРЕ… тем более, что эти события весны 1883 г. связаны с ещё одним – хронологически пропущенным нами намеренно – небольшим эпизодом переписки супругов Л.Н. и С.А. Толстых.

   26 апреля 1883 г. Лев Николаевич уехал из Москвы, дабы погрузиться в «равеннскую ванну» -- ухватить для себя кусочек идиллии деревенской жизни сради возрождающейся весной природы, в которой ему так замечательно дышалось и работалось.

      Но – хренушки! Идиллии в этот раз хайпануть Льву не вышло… Буквально на третий день после приезда «барина графа» крестьян родной его Ясной Поляны настигло одно из самых ужасающих бедствий сельской жизни – катастрофический пожар. «…Сгорела почти половина нашей деревни, -- вспоминала через 20 с лишним лет в мемуарах Софья Андреевна, -- сгорел весь оставшийся хлеб, и бедствие было огромное».

     Это взгляд городской да усадебной барыньки – взгляд полуотчуждённый, со стороны… хотя и называет Софья Ясную СВОЕЙ (с мужем) деревней. Яснополянский крестьянин Алексей Титович Зябрев (? – после 1915) рассказывает о бедствии гораздо живее, да и просто информативнее:

     «В 1883 году в апреле месяце загорелась НАША Ясная Поляна. Прибежал на пожар и Лев Николаевич в простом, обыкновенном пиджачишке. Не глядя на большое пламя и не жалея себя, он кидался в крестьянские хатёнки, вышвыривал какое ему попадалось крестьянское имущество, срывал двери, снимал ворота, а когда огонь охватывал весь дом, перебегал к соседней избе и делал то же самое. Когда наконец он увидел, что пожар больше не распространяется, то он, усталый, с ободранными до крови руками, взял пожарный кран и начал вместе с народом растаскивать обгорелые брёвна, засыпать их снегом и заливать водой.

     Когда огонь был прекращён, на каждом пепелище послышался неугомонный крик и плач. Лев Николаевич, несмотря на свою усталость, весь мокрый и грязный, домой не пошёл, а обращался к крестьянам и уговаривал бедных погорельцев не унывать, а надеяться на Бога. Погорельцам не было приюта; они разместились: кто в сарае, кто по родным, и кое-как провели ночь, почти не спавши.

     Но, видно, не спалось и Льву Николаевичу. Он рано-рано утром пришёл в Ясную Поляну, осмотрел сгоревшие 22 двора, обошёл сараи, где помещались погорелые крестьяне, обещая им помочь, чем сможет. В то время Лев Николаевич ещё сам распоряжался в своём имении. У кого не было хлеба, он давал хлеб; у кого не было картофеля, обещал на семена дать. Семенной овёс весь погорел, и Лев Николаевич обещал тоже овса. Также обещал дать кольев, слег, сох, кое-кому и срубы на избу.

      Потом сам поехал в Пирогово к своему брату, купил у него овса и приказал крестьянам ехать за овсом в Пирогово.

     Потом собрал народ, взял двуручную пилу и отправился с крестьянами в рощу. Сам резал с ними слеги кому сколько понадобилось. Сам соображал, из какой слеги что может выйти. Не один так день с раннего утра и до позднего вечера работал Лев Николаевич с мужиками.

     Но этим Лев Николаевич не удовольствовался: от пожара особенно пострадали крестьяне, неспособные работать, как Осип Макаров и Прокофий Власов. И вот Лев Николаевич, не покладая рук, рубил с ними хворост, тесал колья, плел плетень, резал бревна, сам возил лес для сруба, ставил с ними дворы, помогал косить овёс, траву, возил с ними снопы, сено, сам клал в одонья хлеб, покрывал их от дождя и вообще помогал этим мужикам во всех работах» (Цит. по: Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 189 - 190).
 
     С рядом ошибок памяти, тот же рассказ об отважном поведении Льва Николаевича на пожаре и щедрой помощи крестьянам мы находим в воспоминаниях других членов большого семейства Зябревых (см. Воспоминания яснополянских крестьян о Л. Н. Толстом. – Тула, 1960. – С. 187 – 188 и 232).

      Благодаря ужасной, но и спасительной в русских деревнях ПРИВЫЧКЕ гореть – жертв человеческих удалось избежать. Толстой же решительно, и в немалой степени личным своим трудом и деньгами, помогал труженикам-соседям хоть как-то покрыть огромный ущерб материальный… Но личные горестные переживания компенсировать ему было нечем. Уже в самый день пожара, 28 апреля, он описывает совершившееся в письме жене:

     «Очень жалко мужиков.

     Трудно представить себе всё, что они перенесли и ещё перенесут. Весь хлеб сгорел. Если на деньги счесть потерю, то это больше 10 тысяч. Страховых будет тысячи 2, а остальное всё надо вновь заводить нищим, и заводить всё то, что нужно необходимо только для того, чтобы не помереть с семьями с холоду и голоду. […] Пошли Серёжу <С. Л. Толстого> в банк государственный узнать, какую нужно бумагу или доверенность, чтобы получить билеты, если они понадобятся» (83, 373).

     Не особенно надеясь, впрочем, растрогать сердце жены описаниями несчастий достаточно чуждого ей «тёмного народа», часть письма Толстой посвятил тем новостям, которые ждала от него Соничка:

     «Илья <сын>, кажется,  провёл ХОРОШО время, —  всё на охоте, и на болоте, и на тяге.

     Я спал в спальне, и или мне нездоровилось, или ещё  немножко сыро. Я все меры принимаю, чтобы не было и признаков сырости к твоему приезду; и топлю, и  открываю, и уверен, что будет совсем сухо, — если  теперь  не  сухо.  Погода  прекрасная.  Целую всех» (Там же).

     За этим письмом вдогонку в хамовнический московский дом Толстых отправилось ещё одно, от 29 апреля – с новыми известиями, впечатлениями от несчастия и просьбами о помощи мужикам:

     «Сейчас ходил по погорелым. И жалко, и страшно, и величественно — эта сила, эта независимость и уверенность в свою силу, и спокойствие.

     Главная нужда теперь — овёс на посев. Скажи Серёже брату, если его это не стеснит, — не может ли он мне дать записку в Пирогово <имение С.Н. Толстого. – Р. А.> на 100 четвертей овса. Цена пусть будет та, самая высокая, за какую он продаёт. Если он согласен, то пришли эту записку или привези. Даже ответь телеграммой, даёт ли Серёжа записку на овёс, потому что, если он не даст, надо распорядиться купить.

     Илья ушёл на охоту, я не в духе и ходил по полям. Вечером пойду на тягу.

     Боюсь я, что ты очень измучаешься укладкой <вещей к переезду в Ясную Поляну. – Р. А.>. Я знаю, что очень хлопотно; но всё-таки можно себя пожалеть и не переработать.

     Целую тебя и всех. Л.» (Там же. С. 374).

     Со спокойной совестью, исполнив всё, что было ему по силам, Толстой, дабы отвлечься от тяжёлых воспоминаний, отправляется на охоту – по примеру своего лентяя-сына… Соня исполняет все просьбы мужа. Но внутренне она – протестовала против такой заботы мужа о трудящихся соседях по Ясной Поляне. Её ответные письма весны 1883 г. в Ясную неизвестны. Но в мемуарах она совершенно выдаёт себя: ошибкой памяти одно из своих писем следующего, 1884-го, года она цитирует как ответ мужу на памятные ей письма с пожарища… и ответ достаточно недобрый, эгоистичный. В соответствующем эпизоде нашей аналитической презентации мы приведём текст этого письма в полном виде. Пока же – вслед за Софьей Андреевной, по тексту её мемуаров «Моя жизнь», процитируем те эмоциональные, злые строчки из него, которые она ошибочно, но не случайно отнесла к 1883 году – как своеобразный «антинароднический» и «антидеревенский» манифест городской и усадебной барыни:

     «Да, мы на разных дорогах с детства: ты любишь деревню, народ, любишь крестьянских детей, любишь всю эту первобытную жизнь, из которой ты, женясь на мне, вышел. Я – ГОРОДСКАЯ, и как бы я ни рассуждала и ни стремилась любить деревню и народ, любить этого я всем своим существом не могу и не буду никогда. Я не ПОНИМАЮ и не пойму никогда деревенского народа. Люблю же я только природу, и с этой природой я могла бы теперь жить до конца моей жизни, и с восторгом…» (МЖ – 1. С. 406).

     Знакомые, ДО ОТВРАЩЕНИЯ знакомые рассуждения… В интернете, листая время от времени высказывания и отзывы пользователей социальной сети, мы постоянно отыскиваем ОЧЕНЬ БЛИЗКИЕ своим восприятием Ясной Поляны суждения городских «хомячих» и «хомячков»: ах! как мила усадьба Толстого, как красива природа… но не дай Бог жить КРУГЛЫЙ ГОД среди всех этих прелестей – живой, трудовой, народной жизнью! В деревне, а не в обожаемых наших Москве, Петербурге, Томске, Туле, (тьфу!) Щёкино… таких уютных, привычных. Такое лукаво-скрыто-неприязненное отношение к Ясной Поляне – а значит и Толстому, для которого она оставалась приютом и домашнего отдыха, и трудов, и вдохновения – разделяют и современные СОТРУДНИКИ музея-усадьбы «Ясная Поляна», хитро-подло-лживые поганцы и поганки, дряни, предпочитающие покрывать по дороге на работу и с работы по шести дней в неделю многокилометровые расстояния по шоссе – лишь бы ЖИТЬ подальше от того, чем дышал Толстой, чем питался его могучий ум, любовью к чему билось его хрупкое Львиное сердце…
      
     И – да: этот текст письма жены Толстого ТОЧНО не из весны или лета 1883-го, ОТНОСИТЕЛЬНО спокойных в эпистолярном диалоге супругов. Здесь – нескрываемая СТРАТОВАЯ («классовая», как говорили в ту эпоху…) неприязнь, даже почти ненависть, и впервые принимающая характеристики КОНЦЕПТУАЛЬНЫЕ, укоренённые в том, что невозможно и НЕ ЖЕЛАТЕЛЬНО для Sophie переменять… Отвратительно, что в период с 1884 года по 1906-й, когда писалась соответствующая страничка мемуаров, настроения Sophie не изменились – по крайней мере, точно не изменились К ЛУЧШЕМУ. Иначе ей ни к чему бы было приводить в мемуарах именно этот свой эгоистический мини-манифест – да ещё, симптоматической и ПОЗОРНОЙ ошибкой, относить его годом ранее, к времени помощи мужа погорельцам-крестьянам. Ниже мы постараемся зримо обрисовать психологический путь Сонички от адекватного общения с мужем весной-летом 1883 года – к ЭТОМУ недоброму и нездоровому состоянию.

* * * * *

      Но вернёмся к лету 1883-го и самарской поездке Л.Н. Толстого. 7 июня Софья Андреевна пишет уже шестое в этом эпизоде переписки с мужем письмо – ответ на его послание от 2 июня. Сердце любящей девы – что лютня: чуть тронешь – и отзовётся. Разумеется, Sophie не могла не отозваться на известия от мужа о дикой его жизни и неразборчивом общении с «опасными» людьми. Поднялись со дна душевного «дрожжи» старых обид, прибавились новые страхи:

   «Милый Лёвочка, сегодня получила ещё одно (четыре всего) письмо от тебя. Насчёт здоровья твоего я успокоилась, но твои разговоры с молоканами меня смутили столько же, сколько и нездоровье. Какая тебе охота, зная, что за тобой наблюдают, пускаться хотя бы в простые разговоры! Наделаешь и себе и мне хлопот и горя, а счастливее от этого никто не будет.

  [ КОММЕНТАРИЙ.

  Помимо сектантов, «крамольный» круг общения Л.Н. Толстого составляло обыкновенное «кумысное» общество – преимущественно учащаяся молодёжь, приехавшая отдохнуть и подлечиться. Помимо некоторых студентов и курсисток, бывших на подозрении у полиции, присутствовали и двое «профессиональных» революционеров – Е. Лазарев и В. Степанов. В связи с общением с ними Толстого местный уездный исправник настрочил на него донос в виде рапорта Самарскому губернатору, не имевший серьёзных последствий (см. об этом: Русская мысль. 1912. № XI. - С. 160—161).

       — Комментарий Романа Алтухова. ]

Меня очень трогает, что ты так о нас тревожишься. Если б не коклюш, который относительно всё-таки лёгкий, всё было бы тихо и хорошо. Ты мне неприятно напомнил о твоём холодном, внезапном отъезде; я забыла уже. Но тогда, ты даже забыл проститься со мной. Ты уехал, а я заплакала; потом стряхнула с себя горькое чувство и сказала себе: «не нужна я, так и не надо, постараюсь и я также быть свободна от всяких чувств». И мне уж не так был тяжёл твой отъезд, как бывало; я стала жить спокойно и часто очень мне бывало хорошо, особенно от природы. — Если и тебе спокойно, то не спеши домой. Освежайся умом и телом. — Неприятно мне думать, что тот свежий взгляд на людей живущих там и мне чуждых, которым ты взглянул на них, когда приехал, теперь уже пропал и затемняется. Видно опять, особенно с помощью Серёжи, ты подпадаешь под их обдуманное и ненавистное мне влияние, и опять поднимается во мне утихнувшая буря.

С грустью иногда думаю: вот приедешь, будет у всех радость свиданья — и опять тебе, и следовательно и мне станет тяжело, что жизнь, кажущаяся нам нормальная и даже очень хорошая и счастливая, тебе будет тяжела. — Ведь всё тот же крокет по вечерам, катанье, гулянье, купанье, болтовня, ученье греческих, русских, немецких, французских и проч. грамматик по утрам, одеванье к обеду, ситчики и проч. и пр. Но мне всё это освещено красотой лета и природы, чувством любви и исполнения долга к детям; радостью чтения (читаю Шекспира теперь), прогулок и многим другим. А ты уж не можешь этим жить — и грустно, очень грустно. Ради Бога, не сочти это за упрёк; я так чувствую весь трагизм твоего положения и вместе так ценю и благодарю тебя, что ты трудишься и мучаешься с скучным тебе хозяйством, чтоб сделать мне и детям приятное и удобное.

Сегодня приезжал учитель Лёли, и они очень хорошо занимались 2 часа. Теперь он наладится ездить, а то болен был. Вчера мы ездили все на <деревню> Груммонт, на пикник. Таня, Маша Кузминская, Илья, Лёля и Альсид верхом, а остальные в катках <разновидность конного прогулочного экипажа типа “линейка”. – Р. А.>. Был чудный вечер, опьяняющий по красоте своей, закат солнца. Я с Андрюшей, двумя Мишами и Лёлей поймали 8 окуней; и надо было видеть восторг малышей, особенно маленького Миши, когда вытаскивались окуни на удочке!

  До сих пор не послала перевод <«Исповеди» на французский> к m-me А<dam>. Делают затруднения на почте, и я опять посылаю сегодня. Дня три тому назад я только кончила переписывать.

   В народе всё несчастных встречаю. Марфуша Евдокимова умерла, хоронили в Троицын день, а подруги её в это самое время пели и плясали около нашего дома. Василий Шураев <помощник садовника в Ясной Поляне; 1823 – 1890>, маленький старичёк, выколол себе глаз, подвязывая цветы, и глаз мгновенно вытек. Я хоть была в отчаянии, но сделать ничего не могла, и моя медицина была тут бессильна. Утром сегодня пришёл нищий, страшно было на него смотреть, так изнурила его двухгодовая крымская лихорадка. Дала ему хинину и денег, но у него такое жалкое и НЕ плутовское лицо, что я хочу ему помочь, напишу Кнерцеру, нельзя ли его в больницу бесплатно положить и полечить.

  Столько у меня больных, Лёвочка, что просто ужас! Стала настоящим доктором и думаю серьёзно зимой на медицинские курсы ходить. Практические, медицинские курсы, говорит m-lle Герке, есть в Петербурге и очень общедоступные, не знаю, есть ли в Москве.

   Пишу письмо урывками. Больных ещё вечером трое приходило, потом в крокет играла, работала и пришла пить чай. За чаем прочла Тане и детям твоё письмо, и мы все очень рады, что ты лошадей 40 сюда хочешь привести; это очень будет весело и удобно; я сама что-то очень стала любить лошадей. Нет ли серых от Урусовского, подаренного жеребца, и от Имперьяла. Вот хороши были лошади.

  Меня послали дети, чтоб я написала тебе купить побольше сукна на кафтаны. Дуничка велела пуху привезть: гусей посылали много, куда, мол, пух дели, а у нас подушек нет.

Бестужев просит непременно привезти <толковый словарь> Даля: беспрестанно нужен, говорит, и дети подросли .... А я ничего не прошу, только прошу после хорошего, настоящего, спокойного питья кумыса привезти себя снисходительного, здорового, молодого, какой был прежде, по духу молодого, чтоб не видеть во всём какой-то упрёк, а видеть счастье и благодарить за него Бога, и ничего, ничего не желать и не выдумывать и не изменять.

Деревня наша понемногу обстраивается, кое-кто просил осин, и я давала всем; но просят умеренно, даже мало.

Прощай, теперь, милый друг, постарайся не тревожиться, брось разговоры с молоканами и не порть своей спокойной жизни слишком большими хлопотами о хозяйстве. Илья и Таня собираются тебе писать, как они говорят: «донести обо всем папаше». Боюсь, что не исполнят. Как жаль, что Серёжа так себя портит. Вот так-то Таня ко мне относится часто. Когда же Серёжа сюда собирается и когда ты думаешь приехать? Хотела бы побывать у тебя, да боюсь детей оставить с коклюшем. Миша начинает тоже по коклюшному иногда кашлять; у Алёши реже стали припадки. Они весь день гуляют, очень веселы и, Бог даст, всё обойдётся легко. Кажется всё написала и теперь кончаю. Таня тебе кланяется.
С.» (ПСТ. С. 215 - 217).

      Почта в Самару и от Самары к Толстому добиралась долго. Только 15 июня получил Лев Николаевич это женино письмо – успев написать к тому времени ещё два, которые нам необходимо изложить ниже, подчиняясь ХРОНОЛОГИЧЕСКОМУ порядку нашей аналитической презентации. Но нам бы хотелось, чтобы читатель не позабыл содержания ЭТОГО, только что приведённого нами, письма Софьи Толстой, и уяснил себе, отчего в своём ответе 15 июня Толстой выразил своё неудовлетворение его содержанием.

     Не забыли ещё, КТО была одной из заочных знакомых жены Толстого и КОМУ собиралась отослать она французский перевод «Исповеди» своего мужа?

    Упоминаемая в сонином письме Жюльетта Ламбер (1836 – 1936) была некогда известна в журналистике под характеристическим и колоритным псевдонимом “madame Adam”. Как и Соня Берс, Жюльетта была дочкой врача – с достаточно несчастливым, тяжко травмировавшем её психику, детством. Как водится меж пащенков судьбы, она пребывала в общественной «оппозиции»,  симпатизируя «передовым» взглядам той эпохи – в частности, республиканству и феминизму; содержала салон, в котором собирались политические противники Наполеона (такие, как Гамбетта) и германского Бисмарка, сторонники республики и мирного диалога с Россией. В 1879 году она основала уже упоминавшийся нами выше журнал «Nouvelle Revue», который вела восемь следующих лет – редактировала и сама писала для него статьи. В круге её интересов и симпатия уже тогда была Россия – русская повседневная жизнь (в особенности женщин), русское искусство… Среди тематических публикаций: «La soci;t; de Saint-Petersbourg», (1886), «La Sainte Russie» (1889) и др. В 1890-е гг. madame Adam – участница радикально-феминистской организации «Avant-Courri;re (Forerunner)», основанной в 1893 году Жан-Элизабет Шмалль, акушеркой (недоучилась на врача), добившейся от французских парламентариев закреплённых законом прав женщин быть свидетельницами в суде и самостоятельно контролировать свои доходы.

     Без сомнения, вечно, по собственным убеждениям, «ущемлённая» мужем в правах личностной самоактуализации, Софья Андреевна тихонько почитывала феминистские материалы в получаемых в Ясной Поляне английских и французских изданиях и «заочно» симпатизировала им (а по совместительству – врачебному и акушерскому ремеслу, к которому в те годы активно восхотела быть причастной). Не случайно идеологический «поход» против Л. Н. Толстого-христианина в современной путинской России имеет по составу и идеологии своим ярко выраженную «феминистскую» составляющую, а содержательными задачами – «реабилитацию» якобы «очернённой» в общественной памяти «несчастной из-за нелюбви мужа» Софьи Андреевны и реальное ОЧЕРНЕНИЕ Толстого, «изобличаемого» едва ли не в маниакальном сексизме.

      В подготовке скандальной (как они надеялись) публикации во Франции толстовской «Исповеди», помимо Ж. Ламбер, участвовал уже описанный нами выше Илья Фаддеевич Цион и его супруга, так же сотрудничавшая в журнале. Но стоит упомянуть, что труды Л.Д. Урусова и С.А. Толстой оказались не отблагодарены: ярой феминистке madam Adam не понравилось кое-что в тексте «Исповеди» Льва Николаевича, и, как ни привлекателен был соблазн раздуть во Франции религиозный скандал – пусть и во вред репутации самого Толстого – публикация её в «Nouvelle Revue» не состоялась…

    Конечно, Толстой не мог не обратить внимания на подобные увлечения жены – и догадался о глубоко-личных их мотивах, так или иначе, направленных против НЕГО. К счастью, и тогда, и много лет позднее ему удавалось удерживать ситуацию под должным контролем…

* * * * *

   Следующее по времени написания письмо – от Л.Н. Толстого, от 8 июня. Не имея ещё на руках «напуганного» и затаённо-деспотичного письма жены от 7 июня, Толстой не просто продолжает со всею доверчивостью описывать свои сношения с революционерами, нигилистами и сектантами, но бесстрашно называет имена многих «кумысников» -- будто специально для полицейского досье:

  «Очень  я  о  тебе  соскучился,  милый  друг и  болезнь детей, и неизвестность о них очень тревожат  меня.  Я  получил твои  три  письма  в  один  и  тот  же  день — 2  из  Самары, куда  я посылал,  и одно  из  Патровки. <Мы привели выше только два из этих писем – от 29 и 31 мая. Текст письма от 30 мая недоступен или утрачен. – Р. А.> Все дошли вовремя. Теперь  прошло  около  недели (нынче  середа,  а  я писал  в  четверг <2 июня>), —  что  я  не писал к тебе, и мн; скучно.  Напишу про себя — пью  кумыс  усердно, хотя  не  совсем  охотно, и знаю, и чувствую,  что мне полезно,  но  противно  заботиться  о  своём теле, и  скучно.  Только  шукни  мне,  и  я  сейчас  приеду.
Скучно без работы;  кумыс мешает и физичес[кому] труду,  и  ещё  больше  умствен[ному].
Последнюю  неделю  я  всё  возился  с  мужиками,  и  теперь эти  последние  дни —  другое. Кроме всех  жителей, здесь наехали ещё гости к Бибикову: два человека, бывшие в процессе 193-х,  и  вот  последние  дни  я  подолгу  с  ними  беседую.  Я  знаю,  что  им  этого хочется,  и  думаю,  что  не имею права  удаляться  от них. Может быть,  им полезно.  A  мне тяжелы  эти  разговоры.

     [ ПРИМЕЧАНИЕ.
        Толстой упоминает политическое «дело 193-х», обвинявшихся за участие в «противозаконном сообществе, имевшем  целью  ...  ниспровержение  и  изменение  порядка  государственного  устройства»,  которое разбиралось  в  особом  присутствии  Сената  в  1877  г. Лазарев и Степанов, упоминаемые в письме – осуждённые по этому процессу революционеры. ]

     Это люди, подобные Бибикову и Василию  Ивановичу,  но  моложе.  Один  особенно,  крестьянин (крепостной бывший) Лазарев, очень интересен.  Образован, умён, искренен, горяч и совсем мужик —   говором и привычкой работать. Он живёт с двумя  братьями, мужиками,  пашет и  жнёт,  и работает на  общей  мельнице. Разговоры,  разумеется, вечно  одни —  о  насилии. Им хочется  отстоять  право  насилия,  я  показываю  им,  что  это  безнравственно и глупо. —  Они вот все эти дни ходят табуном то  к  Бибикову,  то  к Василию  Ивановичу. Я удаляюсь от них, но два раза  подолгу беседовал. Всех здесь людей 21 человек […].  Гости завтра,  кажется,  уезжают.  Серёжа,  кажется,  не  скучает и держит себя очень хорошо, просто,  добродушно…

Ах, ах, ах, только  бы  у  тебя  наши  коклюшные  благополучно  бы откашляли,  и ты  не  слишком бы  измучалась  и не заболела.  А  то  теперь  уж  недолго, — половина  прошла. А если живы  будем,  то  я  верну[сь] к тебе ближе к тебе, чем [когда] я уехал. Мне тут скуч[но] и пусто, и нехорошо без  [тебя]  и  без работы —  оба  эти нужны мне для жизни. < Т.  е.  С.  А.  Толстая  и  работа. – Р. А.> Я утешаю[сь] тем,  что я сплю эти 5 недель,  и, выспавшись,  буду  лучше  и  с тобой  жить,  и  работать. […]

   Письмо M-me Adam мне приятно тем, что я  напечатаю у неё — новое.  А старое —  пошли. Про  Метелицыну вчера Лазарев рассказывал очень дурное,  но  не  в  том  смысле,  в каком ты думаешь,  а в том, что она шальная и в обращении с людьми не хорошая. Ну, да Бог с ней.  На дороге между мною и тобою никакие  ни  метелицыны,  ни  вениковы  стать  не  могут. И вот, как разлучишься, видишь, как мы  близки и нужны. — Я даже еврейского здесь читать  не  могу, —  так ленив. Неприятного  ничего  нет,  ни в каких  отношениях, ни с Бибиковым, Василием Ивановичем и другими; ни с мужиками, ни с Серёжей.

Целую всех наших и тебя. — Прощай, душенька» (83, 383 - 385).

В примечаниях к письму в Полном собрании сочинений Л.Н. Толстого приводится в русском переводе следующий отрывок из письма от madame Adam:

 «Я  только  сегодня  получила  от княжны  Урусовой  ваш  адрес,  я  опасалась  среди  праздников  писать письмо,  которое  могло  не  дойти до  вас.  Прошу  вас  сообщить  мне,  как  вы хотите,  чтобы  я  направила  вам  предисловие,  которое  вы  желаете  пересмотреть  и  которое  здесь  со  мной.  Я  прочла  начало  «Исповеди»,  мне  его перевела мадам  Цион;  что  касается дальнейшего,  если  это  будет на ту  же тему, то мне думается,  что  это составит две-три статьи размером в тридцать пять  страниц  «Revue».  Мне  необходимо  сговориться  с  вами  детально  о всех вопросах,  связанных с этой публикацией,  так как  речь идёт о  серьёзном деле  и крупном  имени,  и я  хочу,  чтобы  это  закончилось  торжеством, как  для  одного,  так  и  для  другого.  Это  громадная  задача —  опубликовать  в  органе  свободного  направления  в  такой  скептической  стране, как Франция,  исследование,  касающееся преобразования христианства, — для этого  нужно  взвесить  все малейшие обстоятельства,  чтобы обеспечить это  благородное и высокое дело» (83, 387)

   Кажется, не без “задней” дурной мысли взялась так вдохновенно Соничка за помощь мужу в подготовке французского издания «Исповеди». Она не просто предвидела скандал – но НАДЕЯЛАСЬ на него. В России оскандалиться мужу помешала цензура. Но это было и опасно – скандал религиозной «окраски» в России. А вот опорочение сочинения мужа в глазах европейцев – могло свести на нет саму возможность грядущего его духовного авторитета и даже вынудить – на радость Софье и семейству – прекратить писания книг и статей  «опасных» и не суливших семейству желанных доходов.
      
     К счастью для Божьей правды-Истины, издателями «Исповеди» в европейских государствах стали люди куда более солидные и порядочные, а читательская публика оказалась достаточно религиозно свободомысленной, чтобы ни один ортодоксальный скандалист не приобрёл сравнимого с толстовским успеха.

     Четыре дня без новых известий из Ясной… и Толстой, не выдержав, поступает так же, как и Соня в сходной ситуации – не дожидая ответа, шлёт вдогонку ещё письмо, а за ним, вконец заскучав – весточку любящего нетерпения – телеграмму. Письмо:

      «Нынче пошла 4-я неделя изгнания (добровольного).  Скучно, хочется  скорее быть вместе; но нам здесь  хорошо,  спокойно, здорово и нет ничего дурного; дай Бог, чтобы и у тебя также было.

      После 3-х писем, ещё не имел от тебя, остановился на том, что ты с Алсидом <сын гувернантки Толстых> поехала к доктору в Тулу. <Доктора звали Кнерцер. В неопубликованном письме от 31 мая Софья Андреевна сообщала, что Альсид сильно порезал себе руку за обедом – стеклянным графином. – Р. А.> Больше всего беспокоюсь за тебя и Алёшу. Через два  дня получу известие. Бибиков едет в Самару, и я пишу с ним. Последнее моё письмо было в четверг. Гости  уехали, и хотя они были очень интересны  и хороши,  — я рад.  Со вчерашнего дня я начал мерять с мужиками  землю, которую сдаю им. Работу эту  можно  было  сдать  землемеру и заплатить  300  р[ублей].  А  я  хочу  сделать  сам.  Вчера сделал первый  опыт,  и  очень  хорошо.  Я,  Иван Михайлович, Василий Иванович и человек 8 мужиков целый день ходили по степи, меряли,  вычисляли  и  примечали.  Было  жарко  и устали;  но  было очень приятно,  и дело пошло хорошо.  Последнее  время  моего  пребывания,  если  буду  жив,  посвящу  этому. Серёжа  вчера  случайно  не  пошёл с нами. Он  вероятно будет ходить. Погода у нас жаркая, мух  бездна; но дожди частые, и хлеба обещают быть чудесные.  Я дичаю  всё  больше и  больше;  — не только не пишу,  но  ничего не читаю,  — чулок не  надеваю,  ни рубашки. Каждый  день мы с постели идём купаться. Если  жаловаться  мне  на  что,  то  на  сон.  Долго  не засыпаю и встаю поздно.

     С твоим предложением <В письме от 31 мая, не опубл. – Р. А.>,  чтобы мне вернуться 1-му июля, я совершенно  согласен, и так и считаю  дни.  Ужасно  тянет  домой,  — к тебе и к работе; но  всё думается,  что 5 недель кумыса совсем освободят меня от гемороидального состояния, того, с которым так трудно бороться,  потому что оно действует на душу.

     Кузминский верно уже приехал, кланяйся  ему  и  Урусову.  Наших целуй.  Рука  останавливается  писать  про  наших.  Что,  как что-нибудь не  благополучно  и ты одна. Жертвую ещё 75 к[оп.], чтобы телеграмой известить  тебя  и  ещё  75  к. <на оплаченный ответ>,  чтобы самому узнать. Прощай, душенька, обнимаю  тебя. Как-то  прервалось письмо,  а  выдумывать  не  хочу,  чем наполнить» (83, 388 - 389).

       И телеграмма, 13  июня:

       «Отв. уплоченъ.  Москов.  Курск.  дор.  Ст.  Козловка  Зас;ка. Графин;  Толстой.
      Мы благополучны. Телеграфируйте про себя и своих <в> Богатое. Толстой» (Там же. С. 390).

     Конечно, Софья Андреевна, получив телеграмму утром 14-го, сразу ответила мужу. «То пусто, то густо» -- и вместе с телеграммой 15-го тот получил сразу ТРИ письма от жены – от 4, 5 и 7 июня – конечно, тут же не оставшиеся без ответа. А вот Софья Андреевна на вышеприведённое письмо мужа от 12-го июня смогла ответить только 15-го. Предсказуемо пожурив его за землемерный труд с мужиками… До этого, в то же воскресенье, 12 июня (последнее полученное ей от мужа письмо, напомним, было от 2-го), она написала «традиционное» для четы встречное письмо. Столь же традиционно приводим его текст в самом полном виде:

      «Милый Лёвочка, давно нет писем от тебя и очень желала бы знать, как вы живёте, здоровы ли, и что вас интересует и радует в этой безотрадной Самарской жизни? Неужели тебе хорошо? Иногда просто не верится, а думаю с огорчением, что тебе хорошо только потому, что ты вне нашей жизни, нас, и главное вдали от меня.

Будет ли польза твоему здоровью, это самое главное и первое.

У нас стало дождливо, ветрено и неприятно. После жарких, летних дней, купанья, весёлого настроения все стали под влиянием погоды пасмурны и тихи. На днях Таня сестра ездила в Тулу с детьми, а я оставалась дома. Вот за обедом нашло на нас веселье, Ольга Ивановна Герке, которая оказалась очень милая и приятная, Лёля, Альсид и я решились ехать верхом на встречу коляске. Оседлали Голубого мне, Знакомого — Ольге Ивановне, буланую — Лёле, и променённую на Зелёного у гуртовщика белую кобылу — Альсиду. Скакали мы ужасно, смеялись, болтали, а сзади нас собирались тучи и молния наводила ужас и гремел гром, а это нас только подбодряло. Так мы доскакали почти до басовского кабака *), где и встретили удивившуюся нашу компанию.

_______________
     *) Кабак на шоссе, близ дер. Басово, находился в то время в 5 верстах от заставы г. Тулы и, соответственно, в 8 верстах от Ясной Поляны. Сейчас это – в границах города Тулы, район телевизионной башни. Но и питейных заведений там нынче даже больше… – Примечание автора.

А они все пили чай у Урусова в садике и тоже очень веселились. Мне так понравилось верхом ездить, что я вчера поехала совсем одна; ездила на Лимоновскую посадку <За р. Воронкой; названа по фамилии владельца, у которого была куплена в 1868 г. Толстым. – Р. А.>, потом в <лес> Заказ на дорожку, где так глухо, и вернулась, окружив весь лес. Вообще я стала любить одиночество и иногда одна брожу, собираю цветы, грибы — всё, что попадается. Сегодня читала я всей молодой компании вслух: <рассказ> «Часы» Тургенева и это имело огромный успех. Я, кажется, хорошо читала, но слишком растрогалась под конец сама. — Пришёл ко мне нищий, несчастный какой-то, больной: так стало его жаль, что мы с Дуничкой всё о нём хлопочем. Посылала я его к Кнерцеру, он советовал его в больницу положить, что я завтра и сделаю. Бывают такие истинно несчастные.

Коклюш детей с дурной погодой ухудшился немного. Припадки стали чаще и сильнее. До сих пор хуже и жалче всех кашляет маленький Алёша. (Ты не забыл ещё, что у тебя есть сын Алёша?) Он давится и задыхается ужасно, краснеет, сгибается всем своим маленьким тельцем. А потом опять веселеет, бегает, играет и спит, и ест. — Илья стал что-то скучать и стремиться куда-нибудь ехать; просится в Самару, в Пирогово или на охоту. Таня ведёт свою полуленивую, обычную жизнь: иногда очень оживлена, иногда уныла и неприятна. Лёля и Маша учатся и очень хороши с своим невинным миром рыбы, цветов, крокета, поспевающей земляники, лошадей и проч. Знаешь ли, что осёл наш умер? А мы с Таней надеемся и страстно желаем, чтоб нам хорошую, не страшную лошадь верховую прислали из Самары. Так весело верхом ездить, а меня так мало уже что забавляет! Получил ли ты в Самаре у губернатора «Mille et une Nuit», Коран и твои часы? Я всё послала» (ПСТ. С. 219 - 220).

Конец письма утрачен.

     Письмо не до конца… но это не страшно. Подобные письма исследователи предпочитают значительно сокращать в публикациях. Мы идём обратным путём: сугубо «бытовые» письма Сони публикуем полными текстами, дабы и читатель наш почувствовал атмосферу повседневной жизни дома Толстых и значение всякой из этих мелочей для его истинной хозяйки.

     Вот на эту сентенцию Сони обратите, пожалуйста, внимание:

     «…Думаю с огорчением, что тебе хорошо только потому, что ты вне нашей жизни, нас, и главное вдали от меня».

     Писано это без ощутимой злости… и с коннотацией ненастойчивого предположения. Но всё-таки в словах этих – в который уж раз – знак беды, ещё готовящейся разразиться стократ в доме и в жизни Льва и Сони.

      Заботы о лечении крестьян, о нищих можно интерпретировать исключительно как поиск женой Толстого собственных поприщ, своих достойных смысла и содержания жизни. Но – в особенности в условиях «традиционной» барской усадьбы – к ним примешивается весьма диссонирующий с ними обертон патриархальности. А патриархальный традиционализм в воспитанных с детства привычках, внушённых суевериях, в сочетании с амбициями труднодостижимой в таких случаях личностной самостоятельности – провоцирует индивида на обвинения в адрес «заедающей среды» и окружающих людей, начиная с самых близких… даже на деспотизм в их отношении, так ярко явивший себя в поведении Софьи Андреевны, её взаимоотношениях с стареющим и слабеющим мужем, в последующие годы.
    
       Дни самарской свободы Толстого длились.. и всё больше и больше раздражали его жену. Будто назло ей, задержка почты позволила Толстому в один день, 15 июня, прочесть сразу ТРИ её письма, -- причём, так уж вышло, начиная с ПОСЛЕДНЕГО ПО ВРЕМЕНИ НАПИСАНИЯ – и заметить таким образом некоторую контрпродуктивную тенденцию… Впрочем, дадим слово мужу – лучше, добрее, но и психологически точнее всё равно не скажешь.
    
       Письмо Л.Н. Толстого от 15 июня:

       «Вчера ночью 15 получил и телеграму твою  ответную  и три письма — последнее от 7-го июня. Я  уж засыпал. Иван Михайлович ещё гулял, услыхал  возвращающегося Алексея Алексеевича, взял письма и  телеграмму и принёс ко мне. В тот же вечер меня уже  напугали телеграмой из Богатого.  Это  была  телеграмма  от Громова. <Фёдор Фёдорович Громов, сын  архитектора  Ф.  В.  Громова  и  Елизаветы  Николаевны,  рожд.  Карповой,  инженер;  шурин  Н.  В.  Толстого, племянника Л. Н. Толстого.> Он спрашивает  адрес,  где сворачивать с железной дороги. Я пишу к  тому,  что  по  тому  страху,  который я испытал,  распечатывая телеграму,  я  узнал, как  сильна моя любовь к тебе и детям. И вот я получил радостную  телеграму,  что все здоровы и  веселы,  и  твоё письмо;  я  первым распечатал твоё письмо от 7-го июня,  последнее;  и  чем дальше я читал, тем большим холодом меня обдавало. — Хотел послать тебе это письмо, да  тебе будет досадно. Ничего особенного нет в письме; но  я не спал всю ночь, и мне стало ужасно грустно и  тяжело. Я так тебя любил, и ты так напомнила мне всё то, чем ты старательно убиваешь мою любовь. Я  писал, что мне больно то, что я слишком холодно и поспешно  простился с тобой; на это ты мне пишешь, что ты  стараешься жить так, чтобы я тебе был не нужен, и что очень успешно достигаешь этого. Обо мне и о том, что  составляет мою жизнь, пишешь, как про слабость, от которой ты надеешься, что я исправлюсь посредством кумыса. О предстоящем нашем свидании, которое для  меня радостная, светлая точка впереди, о которой я  стараюсь не думать, чтобы не ускакать сейчас, ты пишешь,  предвидя  с моей стороны какие - то упреки  и  неприятности. О себе пишешь так, что ты так спокойна  и  довольна,  что мне только остаётся желать не нарушать этого довольства и спокойствия своим присутствием. О Василии Ивановиче, жалком,  добром  и совершенно для меня не интересном, пишешь, как о  каком-то враге и разлучнике. — Я так живо вспомнил эти ужасные твои настроения, столько измучавшие  меня, про которые я совсем забыл; и я так просто и  ясно  люблю  тебя,  что мне стало ужасно  больно. 

     Ах, если  бы  не  находили  на  тебя  эти дикие минуты,  я  не могу представить себе, до какой степени дошла  бы моя любовь к тебе. Должно быть так надо. Но если бы  можно было избегать этого, как бы хорошо было!

     Я утешаюсь, что это было дурное настроение, которое давно прошло, и теперь, высказав, стряхнул с себя. Но  всё-таки далеко до того чувства, которое я имел к тебе до получения письма. — Да, то было слишком сильно.  Ну, будет; прости меня, если я тебе сделал больно. Ведь ты знаешь, что нельзя лгать между нами.

     Серёжа едет 21 с Иваном Михайловичем, а я вероятно 28-го. Я здоров, много работаю в поле, землю  меряю каждый  день,  и  очень  хорошо.  Пью  кумыс и  чувствую себя хорошо, т. е. уже теперь очень  освежённым. — У нас дней 5 были ужасные холода, я  дрожу  за  вас  и за  коклюшных.  — У нас живётся хорошо. Если бы у меня не было работы в поле, то было  бы  ужасно  скучно, что и требуется доказать. 

     Боюсь  за это письмо,  как бы  оно  не огорчило тебя. По себе знаю, когда любишь (но это я про себя говорю), то так затянуто сердце в разлуке, что каждое  неловкое, грубое  прикосновение  отзывается  очень  больно. 

     Обнимаю  тебя,  душенька, целую детей. Хочешь, не хочешь, а  должен признаться — радостнее всех вспоминать о  Мише» (83, 390 - 392).
      
     Простое, честное письмо любящего человека, мужа и отца. Справедливое и доброе – даже в «критической» своей части. Его содержание, как свидетельство действительного положения дел, следует знать и помнить как тем, кто в наши дни желает совершенно «реабилитировать» якобы «несправедливо оговорённую» кем-то когда-то Софью Толстую, так и тем, кто поддерживают более “либеральный” миф о её отношениях с мужем: о жизни десятки лет «душа в душу», прерванной якобы только радикальной сменой религиозных убеждений Льва Николаевича. В реальности «идиллии» не было НИКОГДА, и через более чем 20-ть лет после свадьбы у Толстого накопилось немало негативных впечатлений и воспоминаний о поведении супруги. 
      
      Следующее по хронологии письмо Софья Андреевна писала два дня – 15 и 16 июня:

     «Вот ещё одно <от 8 июня. – Р. А.> письмо получила сегодня, милый друг Лёвочка, и это первое, которое доставило мне больше радости, чем все другие. Хотя приходит в голову, что причины твоей большей нежности от причин, которые не люблю я; но потом я сейчас же не хочу себе портить радости, и утешаюсь и говорю себе: «от каких бы то ни было причин, но он меня любит, и слава Богу». Ах, кабы могло быть опять всё по-старому, по-прежнему! Тогда мы были вместе во всём, жили одной жизнью; и теперь — всякую жизнь легко будет несть, но никакой не вынесу легко, если врозь. Мне беспрестанно хочется (особенно последнее время) кликнуть тебя — иногда это чувство доходит до болезненного желания — сейчас, сейчас хочу тебя видеть, а потом вспомню, как ты относишься к нашей жизни, и думаю: «нет, не надо»; как камень на всю мою лёгкую, счастливую жизнь ложится то критическое, неодобрительное отношение твоё к нам; и я думаю ещё, что когда самому тебе захочется и затоскуешься о нас, тогда не так строг будешь, и потому приезжай, когда хочешь и делай всё, всё, что хочешь, но не будь строг ко мне и нам.

16-го. Письмо начала вчера и не кончила: мне казалось, что всякое слово не то выражает, что я хочу и потому я и не дописала. Мне очень радостно думать, что ты здоровьем поправишься и жаль, что тебе как будто скучно; но я рада, что скучно без меня, и рада, что ты просто, по человечески опять употребляешь понятные слова, как с к у ч н о.

 Дня три назад вдруг стало очень холодно, северный ветер, до 7; градусов доходило ночью. И сделался у Алёши жар сильный, он стонал, задыхался. Какой я ад пережила в эту ночь! Я думала, очень обычное при коклюше, воспаление в легких. Но к утру (спал он у меня на постели), часам к семи вдруг к моему восторгу он весь спотел, даже волосики прилипли мокрые к лицу, и я ожила. После этого коклюш стал хуже, затяжки страшнее, но жар не возобновлялся. Сегодня опять стало жарко, ясно и всем детям немного легче стало. Они опять с утра до вечера на воздухе, а это главное при коклюше. Я не особенно тревожна, лишь бы опять холода не было, и лишь бы ничего не усложняло коклюша.

Саша Кузминский ещё не приехал, его деньги задержали до 20-го. Танин кашель теперь лучше, уже не коклюш, а простой кашель. Madame уехала 14-го за границу. Лёля и Альсид всё с змеем возятся, пускают его, клеят, украшают, и рыбу ловят; я им бредень купила, сегодня карасей наловили. Они ведут себя хорошо, но вчера я их побранила: до 12 часов ночи всё болтали. Илья ничем уж не стал заниматься, сегодня об охоте всё говорил и поехал к Головину за тем же. Накупил рожков медных, пороху, дроби.

Третьего дня я наладила, было, Таню свою писать тётю Таню; принесла твою статью <«В чём моя вера?»> снизу и предложила им читать вслух. Вот два часа Таня позировала, моя Таня писала, а я читала. Их всё очень интересовало, но с тех пор не могу никак их опять собрать читать, такая досада. То спать хочется им, то шить шляпы дурацкие, то ещё что-нибудь. Видно, одной придётся прочесть. А мне очень интересно, хотя много вслух замечаний делаю, и так хотелось бы поговорить с кем-нибудь.

Явился третьего дня вечером Михайла Фомич <Крюков, бывший лакей>, кланяется, просит Илью и Таню крестить у него. Я, было, отказала, но дети взбунтовались, и я вчера с ними и ещё с моей Машей и Верой ездила в Тулу. Были крестины у князя на квартире и пирог, и чай, и угощение. Немного совестно это было, но дети были в восторге, особенно моя Таня и Вера. Побыли мы там от трёх до пяти и домой вернулись. Вечером опять почитали вслух, но у Тань двух совсем глаза закрывались, так и разошлись рано. Сейчас приехал учитель Лёлин, и он учится; кажется идёт хорошо и малый симпатичный, хотя иногда ненатурально развязен, как часто молодые. Все остальные играют в крокет. Таня моя шьёт на своей новой машинке. Мы вечером пойдём всей компанией за васильками. Как красиво, как хорошо везде! Сады скосили, сегодня перетрясли сено; ягоды только что поспели; сегодня мне дети три пучка принесли. Ясно, но синева в воздухе и не жарко, не холодно. У нас верно лучше, чем у вас в мерзкой степи.

Ну, теперь кончаю своё письмо, кажется, больше нечего писать, всё и интересное, и неинтересное сообщила. […] Прощай, милый, обнимаю тебя за милое письмо. Целую Серёжу.

Соня» (ПСТ. С. 220, 223 - 224).

       Как видим, письмо несчастливейшим образом подтверждает всё, о чём мы сказали прежде. Настроение Софьи Андреевны не становится лучше, смиреннее, добрее… Начинается письмо с плохо скрываемых недовольства и желания упрекать, винить, и тут же – выражена опять всё та же, неприятно поразившая Толстого id;e fixe жены о том, что ему якобы «лучше» вне семьи, в отъезде, и не следует спешить возвращаться… но рядом – всё тот же, из письма в письмо отработанный приём Софьи Андреевны: преувеличенные, утрированные или просто выдуманные “страшилки” о бесконечных болезнях детей, долженствующие создавать отцу постоянный эмоциональный дискомфорт и «вытягивать» его до срока из «мерзкой степи» назад, назад, назад… к единой деспотической обладательнице, не желавшей ни с кем делиться «любимым» мужем.

     Получено мужнино письмо от 12-го – и ответ Софьи Андреевны от 19 июня выразил, хоть и в меньшей степени, прежние негативные настроения:

  «Сегодня получила ещё письмо от тебя, милый Лёвочка, то, которое ты послал в Самару с Бибиковым, письмо вялое, не весёлое, и тем мне не понравившееся, что ты на себя взял этот землемерческий труд, который кроме вреда ничего не принесёт. На солнце, на жаре, нагибаться, отходить далеко от кумыса — и всё это из 300 рублей! Стоит ли того! Я понимаю, что тебе приятно думать, что ты заработал как будто, — но ведь ты теперь лечишься, и это главное надо было помнить.

У нас всё то же. Т. е. Миша и Дрюша сильно кашляют; у Алёши всё делаются (но немного реже по случаю жары) коклюшные припадки. И всё так же они все продолжают весь день гулять, кататься, есть и веселиться. Так что пока они вне опасности и веселы, и я живу своей жизнью, и только изредка мучаюсь, волнуюсь, не сплю и воображаю опасность.

Читаю я из стола твою рукопись <книги «В чём моя вера?»> с большим интересом. Её только теперь привез Урусов, он её переписывал. Урусов благодарит тебя за память и кланяется тебе; теперь он на этой неделе уедет с братом к матери. Саша Кузминский ещё не приезжал. Он, по случаю безденежья, не может до 20-го выехать из Петербурга, хотя отпуск его начался, так его жаль.

Таня что-то не в духе, не знаю уж почему. Кашель её лучше и она купается, хотя не совсем бы следовало. Сегодня после жаркого дня, опять такая холодная ночь, и я слышу, что мои мальчики хуже кашляют. Хоть бы вы с Серёжей здорово и благополучно дожили свой срок! Что-то и я начинаю тревожиться. Вызывать тебя скорей считаю неблагоразумным и потому не вызываю. Я замечала, что после четырёх недель только начиналось самое благодетельное влияние кумыса. И до 1-го июля, и то не совсем довольно.

Вчера, с колокольчиками, прилетел в первый раз Коля Кисленский. < Николай Андреевич Кислинский (1864—1900), сын председателя Тульской губернской земской управы, юноша редкой красоты. – Р. А.> Приезд его имел магическое действие. Девицы все мгновенно оживились, порхали и пели два дня.

 Сегодня вечером за чаем у нас с Таней сестрой вышла история. Весь день дети возбуждены, и два вечера сряду все дети сидят до 11-го часу. Я и сказала, что сегодня в последний раз позволяю это и даю им чаю так поздно, а надо раньше ложиться. Таня обиделась за своих девочек, начала кричать, что она и так дрожит, когда они кусок хлеба или цыплёнка возьмут и проч. неприятности. Я не сердилась за это, и так и кончилось. Потом сидели вместе, и всё обошлось.

Лёля и Альсид и Илья живут по-старому: охотой, рыбой, крокетом и игрой в бабки. Лёля учится, но немного. Он правда тебя любит. Всегда первый прочтёт твоё письмо. Потом Таня дочь и сестра тоже прочтут, а Илья и Маша совсем равнодушны. У Лёли что-то живот болит, верно ягод наелся. Право, и то слава Богу, что пока всё так. Я сама каждую минуту в страхе. И без тебя, да ещё без Madame вдвое чувствуешь больше ответственность на себе. Сама я здорова, даже слишком. Дела у меня всякого много и не вижу как время идёт и это иногда слава Богу.

    Моё письмо тоже вяло, но половина третьего ночи; мы все засиделись, и я ещё писать села, так устала. Прощай, милый друг, иду спать в свою одинокую спальню. Я тоже часто до четырёх часов не сплю и поздно встаю. Целую тебя и Серёжу.

Соня» (ПСТ. С. 224 - 226).

     Она побарывает себя – и в письме нет прежних эмотивных атак на тему «тебе лучше там, чем со мной». Образ «одинокой спальни» в завершении письма – более чем красноречив… И перманентно больные дети – в одном абзаце с намёком о желании скорейшего окончания «лечения кумысом» -- которое, как сама она понимала, было поводом, но не главной причиной отъезда мужа…

      Искренности, непринуждённости в эпистолярном общении – больше нет как нет. Следующее письмо с самарского хутора Л.Н. Толстого, от 20 июня, заставило исследователей поломать голову, ответом на КАКОЕ из писем Софьи Андреевны оно может быть – настолько оно сдержанно, деликатно, нейтрально в отношении всех Сониных нападок. Толстой даже раскаивается за своё предшествующее, ИСКРЕННЕЕ, но несколько жёсткое письмо:

      «Понедельник — вечер.

       Серёжа завтра едет и свезёт это письмо, в Самару.  Сам он едет на пароходе с четой Богоявленских и с Иваном Михайловичем.

     Последнее письмо моё к тебе у меня на сердце. Может  быть, я был в дурном расположении духа, когда писал. Во  всяком случае не сердись на меня и не скучай, если  только у тебя всё хорошо. Совсем хорошо с такой  большой  семьей  не  может  быть  всегда;  но если нет особенно  дурного.

     Последние  письма твои успокоили  меня  насчёт  коклюша.  Но  справедливо  ли? 

     Я  всё время был очень здоров;  но  вчера расстроился желудком, и нынче опять поправился — без всяких  лекарств. Скучно мне без тебя и всех наших — мочи нет;  но потратив уже столько времени, надо кончить, и потому  пробуду все 5 недель, т. е. выеду, если буду жив, во  вторник, т. е.  28, если не ошибаюсь. Сокращает мне здесь время — работа  землемерства  и  хозяйство; и как  раз к  этому же времени и дела все кончу. Работа землемерства  немного  отрывала  меня  от правильного питья кумыса,  и уж очень  я изжёгся на солнце, так что весь луплюсь; но  эту последнюю  неделю  хочу  себя беречь.  — Несмотря  на  скуку,  впечатлений я получил пропасть; но именно  впечатлений, а не мыслей. Мыслей нет. И не скажу,  чтобы  без них было хорошо. Чувствуешь себя глупым и  дрянным.  —  Желаешь себе всего получше и боишься смерти и  болезни. А  это  всё дурно. 

     Письмо это вероятно ты получишь  незадолго  до  моего  приезда и вместе с Серёжей. Он хоть плохой  рассказчик,  всё-таки расскажет всё про меня и наших жителей,  которые, я знаю, тебя тревожат — напрасно.  Народ всё  добрый, но для меня совсем неинтересный. Всё их миросозерцание мне давно знакомо.

     Хотел я с Серёжей послать в Москву деньги, чтобы  заплатить проценты за дом. Да не помню срок,  количество и боюсь  ему  поручить.

     Денег я привезу, вероятно около 1000 рублей с собою. Тогда пошлём.

     Посылаю с Серёжей человека до Самары, чтобы он  привёз мне твои письма, и с большим волнением буду  ждать их в четверг.

      Лошадей  сухотинских  и своих несколько всё не  успеваю отправить. Должно  быть,  отправлю  на  этой  неделе.

     Прощай,  душенька. Слишком много  хочется  сказать,  от этого не пишу. Целую всех. Напишу ещё по получении  твоих. — Обнимаю те[бя]» (83, 393 - 394).

     Это ПОСЛЕДНЕЕ из писем Л.Н. Толстого, написанных им жене в самарской поездке 1883 года. Софья Андреевна получила его уже накануне отъезда мужа с хутора. Два её заключительных в данном хронологическом фрагменте письма – от 21 и 25 июня – не содержат в себе ни указаний, ни текстовых признаков ответа жены именно на письмо мужа от 20-го.

     Письмо от 21-го было писано женой Толстого ДВА РАЗА – и понятно, почему... Оно было ответом Софьи Андреевны на то самое, искреннее, честное, интимное письмо Л.Н. Толстого – с жёсткой, но справедливой критикой её настроений. Тёмной бессонной ночью она написала ответ… и сама испугалась того, что написала… собственноручно уничтожила (или, что вероятнее, припрятала) злую пакость собственного изготовления и постаралась изложить свои чувства помягче… как только возможно мягче. Похоже, что получилось… хоть под конец она едва не перестала сдерживаться:

   «Написала тебе письмо и в первый раз в жизни — не посылаю его, а пишу другое. Сегодня ровно месяц, что ты уехал, сегодня же приехал Саша Кузминский. Супруги очень мило встретились и, надеюсь, будут продолжать быть дружны и хороши. Писем от тебя опять нет, какие редкие сообщения!

У нас всё то же. Упорный коклюш всё не проходит, особенно у Алёши. И всё так же все малыши помимо коклюша, здоровы и веселы. Сегодня они весь день гуляли; ягоды собирали, грибы; мы ездили купаться. Дни жаркие с ветром, ночи свежие, сено везде почти даже свезли уж, клубнику я сегодня варила, липа зацветает. Жаль, что ты не переживаешь тут этой красоты лучшего времени года. Вчера вечером мы с Таней сестрой очень трогательно вдвоём ходили за грибами, и всю дорогу весело болтали и смеялись.

У нас всё ещё Коля Кисленский: сегодня все девочки, и Саша с дороги, и я, и мальчики танцовали весь вечер. Завтра он уезжает и везёт в Тулу это письмо. В пятницу приезжает Борис Шидловский дня на два. <Б. В. Шидловский – двоюродный брат Софьи Андреевны.> — Что Серёжа? Не собирается он ещё домой? Ему повестка какая-то, а получить нельзя, на его имя.

Хочу писать тебе события, а событий никаких нет. Лучше всех живёт Лёля. Он два раза в неделю учится с гимназистом; то пускает змей, то рыбу ловит, то в бабки или крокет играет; а теперь его главный интерес, — это он мула выезжает. Такое красивое вышло животное и очень Лёлю веселит его выезжать. Таня и Маша уж вовсе ничего не делают; а Илья или на охоте (сегодня 2 утки убил), или у Головина, или так таскается и ровно ничего не делает, даже читать перестал. Таня, Маша и Лёля музыкой занимаются, но прошлогоднего усердия ни с чьей стороны нет.

Я всё читаю твою статью, или лучше твоё сочинение. Конечно ничего нельзя сказать против того, что хорошо бы людям быть совершенными и непременно надо напомнить людям, как надо быть совершенными и какими путями достигнуть этого. — Но всё-таки не могу не сказать, что трудно отбросить все игрушки в жизни, которыми играешь, и всякий, и я больше других, держу эти игрушки крепко и радуюсь, как они блестят, и шумят, и забавляют.

А если не отбросим, не будем совершенны, не будем христиане, не отдадим кафтан и не будем любить всю жизнь одну жену, и не бросим ружья, потому что за это нас запрут.

Почему ты пишешь мне <в письме от 8 июня>, что вернёшься ко мне ближе, чем уехал? Что же ты не пишешь, почему? Хорошо бы это было; неужели это опять возможно? В письме, которое я не посылаю, я тебе все свои чувства написала, а потом решила, что не нужны тебе мои искренние чувства; ты так неосторожно стал обращаться с ними, что лучше никогда тебе их не знать. Разве будешь опять такой, какой был в старые годы. Но буду ли я такая? Всё на свете меняется. Одного желаю от души: чтоб ты здоров был и спокоен. Если тебе лучше там — живи сколько поживётся, пока хочется. Затруднений в жизни без тебя, слава Богу, пока ни с детьми, ни с делами не было. Никогда уже я не буду удерживать тебя при себе, как имела неосторожность, любя тебя, это делать прежде. Свобода обоюдная — вот и счастье по-новому. Ни упрёков тогда, ни ссор, но за то и ни той тесной связи, которая тянет за сердце, как только один дёрнет другого.

Если ты вернёшься 1-го, то это значит через 9 дней ещё. Но ты, пожалуйста, не думай и не считай, что это я назначила этот срок. Я ничего не назначаю, — я прошу делать по своему чувству и по своему здоровью. Господи, только бы не быть опять виноватой, что я никуда не пускаю, отняла все твои радости и забила всю твою жизнь. — Какая я, правда, была неловкая!

Ещё напишу тебе одно письмо. А теперь кончаю, потому что во мне закипает что-то странное и я, кажется, начинаю писать опять не то, что бы хотела. Ты не думай, что я зла или не в духе; право ни разу ни с кем не поссорилась и была очень весела. Так многое наболело в последнюю весну, что когда вспомню, — такую чувствую невыносимую, сердечную боль, что думаю: всё — только не то, что было. Не знаю, отчего именно сегодня нахлынули разные воспоминания и в первый раз в этот месяц стало невыносимо тоскливо. Прощай, милый друг, не сердись за письмо; не могу, хотя и начала, было, писать только про погоду, когда бродят всякие другие мысли. Целую тебя, Серёжу тоже. Что же он ни разу ещё не написал.

Соня» (ПСТ. С. 226 - 228).

     О письме от мужа, вызвавшем эмоции и воспоминания – ни слова… Но в данном случае получение его – вне сомнений, и неотправленная Соней первая версия ответного письма была откликом именно на него. Во второй версии – почти тишина… Возражения свои мужу Софья строит, опираясь на дурно, поверхностно понятое ей содержание прочитанной рукописи «В чём моя вера?» Важна здесь не правота или ложность её, а сама УВЕРЕННОСТЬ и своего рода КОНЦЕПТУАЛЬНОСТЬ её позиции.

      Как и обещала, Софья Андреевна отправила в Самару ещё одно, заключительное в этом фрагменте переписки, своё письмо – от 25-го:

      «Уж никак не думала, что не будет сегодня письма от тебя, милый Лёвочка. Так давно нет известий и всё страшней и страшней делается жить врозь. Дети уверяют, что значит, ты сам скоро приедешь; а я этого не думаю, и всегда одного прошу: не оставляй долго без известий. Сегодня мне нездоровится, спина и под ложкой так болит, что я до 12 часов в постели лежала. Теперь разошлось, но всё ноет. Это в первый раз после твоего отъезда. Коклюш у Алёши не лучше, не хуже. Что за упорная болезнь! И дрожишь всякую минуту, что во что-нибудь хуже перейдёт. У Андрюши и Миши в роде коклюша, сильнейший кашель, особенно по ночам. Все прочие здоровы. Илья и Альсид стреляли нынче в Заказе два раза в зайца из под гончих. Лёля приладил маленькое седло на мула и всё на нём катается. Едем сегодня вечером кататься на встречу Борису Шидловскому. Он на несколько дней [приезжает]. За Таней буду смотреть в оба: будь покоен. Саша Кузминский очень доволен, что в деревне, и очень любезничает с женой. Господи, как с годами дешево ценишь эти любезности! А потом пресыщение и ссоры. Лучше бы и без любезничанья и без ссор.

Чтоб отношения хорошие были основаны на идеальном, на нравственном, — вот тогда были бы прочнее.

У нас стало очень свежо, купаться перестали; за то гуляют и в крокет играют. Пошлю это письмо и больше писать не буду. Вероятно, ты сам приедешь. А я взяла себе в голову, что ты приедешь сюрпризом и часто прислушиваюсь и забавляюсь тем, что жду тебя всякий день. Но, видно, в наши года; уж сюрпризов не делают.

Получила письмо от Страхова, он у Фета и ждёт тебя, чтоб приехать в Ясную Поляну. Еще есть письмо от Ягна.

Как-то ты поправишься от кумыса? Не заболели бы вы там с Серёжей. Уж покойнее будет, когда вы вернетесь. А как хорошо у нас в Ясной, чудо! Я всякий день восхищаюсь.

Вечером.

Письмо прервала, ездили кататься в катках, на трех гнедых, тройкой; Лёля на муле, Маша Кузминская верхом на Голубом, Илья, Альсид тоже верхами. Шидловский не приехал.

Сегодня так не хочется писать, — а думаю, во всякое слово моё будешь вникать; хочется ужасно тебя самого видеть и думаю, что ещё целую неделю не увижу и переживу столько разных мыслей и чувств до того времени; духом я стала страшно неровна и стараюсь себя держать строже, но плохо удаётся. Прощай, милый друг, это моё последнее письмо, и то, пожалуй, не дойдёт. Надеюсь, что и Серёжа приедет с тобой. 12 дней тому назад ты писал последнее письмо, ведь это ужасно давно! Целую вас обоих; пора домой вам.

С<оня>» (ПСТ. С. 228 - 229).

      Итак, общий счёт посланий этих дней у супругов, включая телеграммы – 13 от Сони против 10 от Льва. Только это и можно констатировать в пользу жены Толстого. В характеристике же развития их отношений – «счёт» можно признать равным. Но победили – увы! – не любовь и не дружба. Победили – обоих – неискренность и осторожность. Впервые за все проанализированные нами годы в переписке четы Толстых лета 1883 г. мы видим положительную НЕВОЗМОЖНОСТЬ для них бесконфликтного диалога – при обоюдном страхе конфликта. 

 Последнее из писем жены, вероятнее всего, уже не застало Толстого, который 28 июня 1883 года навсегда покинул милую его сердцу русскую саванну, с милого юга отправившись в сторону северную – в Ясную Поляну, а позднее – опять в ненавистную Москву… В эти же дни и тоже с юга, но из далёкой Франции, на встречу с адресатом летело последнее, предсмертное, знаменитое письмо старика Ивана Тургенева, заклинавшее Толстого «вернуться к литературной деятельности», посвятить именно и только художественному творчеству свой дар. Он и сам хотел, но уже НЕ МОГ ответить на этот призыв.

КОНЕЦ ФРАГМЕНТА 1-го XIX-го ЭПИЗОДА


Фрагмент Второй
ЗОЛОТОЙ ОСЕНЬЮ – ЗОЛОТЫЕ СЛОВА И ДЕЛА
(28 сентября – 4 октября 1883 г.)

      Итак, 28 июня 1883 года Лев Николаевич Толстой уехал с своего самарского хутора – чтобы больше никогда в него не возвратиться. Хозяйство было ликвидировано. Вероятно, 1 июля он был уже в Ясной Поляне.

      Детали его внешней биографии, главнейшие, таковы: продолжение работы над книгой «В чём моя вера?»; упомянутое выше нами предсмертное письмо к Толстому И.С. Тургенева и его смерть 22 августа; наконец, личное знакомство с приехавшим в Ясную Поляну за разрешением ряда религиозных вопросов уже упоминавшимся нами Гавриилом Андреевичем Русановым – человеком, оказавшимся не просто религиозным единомышленником Толстого, но, впоследствии, и одним из лучших, преданнейших его друзей – вплоть до собственной смерти в 1907 году.

      Весь день 24 августа Толстой, всё более и более влюбляясь, беседовал с Русановым. Показательно, что Софья Андреевна сначала была очень любезна и разговорчива с хорошо одетым и высококультурным гостем, посчитав его «человеком света» -- то есть близкого ей круга и близких убеждений. Однако, увидев в нём единомышленника своего мужа во Христе – немедленно отказала во всякой любезности и простилась, по меньшей мере, сухо (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 207).

      Смерть Тургенева побудила Л.Н. Толстого откликнуться на приглашение Общества любителей российской словесности произнести речь на специальном памятном заседании. Напомним, что к этому времени за Толстым уже был установлен негласный полицейский надзор – а он ещё больше раздразнил силы зла, довольно бесстрашно пообщавшись в своей самарской поездке с революционерами, сектантами и студентами-медиками… После распространения по Москве слухов о готовящейся речи Толстого заседание было «отложено на неопределённое время» -- по сути своей, запрещено. Причём в запрете поучаствовал лично министр внутренних дел Дмитрий Толстой – четвероюродный брат Льва Николаевича… Это называется: ПЕРЕСРАЛИ и оттого перестраховались. Софья Андреевна свидетельствовала в письме к сестре Тане: «Лёвочка говорил, что ему ПИСАТЬ речь некогда, но что он будет говорить, и то, ЧТО он хотел сказать, так же невинно, как сказка о Красной Шапочке» (Цит. по: Там же. С. 211).

     Конечно же, Лев Николаевич имел в виду здесь именно детский, литературный, вариант сказки о Красной Шапочке, а не её задорно-эротическое народное переложение… В любом случае, по свидетельству той же Софьи Андреевны, он был только «рад, что избавлен явиться к публике: это ему так непривычно» (Там же. С. 212).

     Привычно и желанно было – в Ясной Поляне, где осенью 1883 года Толстой продолжал усиленную работу над своим великим христианским словом к современникам и потомкам – книгой «В чём моя вера?»

     Особенностью как внешней, так и духовной биографии Толстого, с этой книгой связанной, является то, что НАВЯЗАННАЯ ЕМУ ЖЕНОЙ московская жизнь уже деформировала к указанному времени некоторые внутренние его установки и мотивы: прежде Толстой писал, в значительной степени, ЛИЧНО ДЛЯ СЕБЯ – чтобы СЕБЕ САМОМУ уяснить те или иные пункты собственного мировоззрения; теперь же, осенью 1883 года, он впервые сознательно пишет для читателей, причём без особенной надежды на разрешение официальной публикации – то есть ДЛЯ НЕЛЕГАЛЬНОГО РАСПРОСТРАНЕНИЯ. С издателем журнала «Русская мысль» В.М. Лавровым и редактором С.А. Юрьевым у него устанавливается негласный сговор: они отдают «В чём моя вера?» в печать; цензура, конечно, запрещает книгу – оставляя журналу только три, не подлежащих по закону изъятию, экземпляра, с которых заинтересованные люди будут делать рукописные и литографированные копии (Там же. С. 213).

     С целью провернуть всё это, Толстой спешит в конце сентября отдать «В чём моя вера?» в типографию журнала – даже не дописав к ней ещё заключительных глав. С 27 сентября он безвыездно живёт в Ясной Поляне, дабы среди деревенской тиши и божественного великолепия золотой осени поработать над этими самыми последними главами… Конечно, он часто пишет в Москву жене, и эта переписка заслуживает быть отнесённой нами в особенный, Второй Фрагмент XIX Эпизода нашей книги.

*****

     Конечно, супруги перед расставанием сговорились писать друг другу, по возможности, каждый день. Оттого немудрено, что письма этого Фрагмента, хронологически охватывающего период с 28 сентября по 4 октября 1883 года, предстают нам, будто намеренно выстроившись на парад: на каждое из писем Льва, писавшихся им честно, без перерыва – встречное, того же дня, письмо Сони…

     C.  A.  Толстая  писала  T.  A.  Кузминской  об  этой  поездке  Толстого в Ясную Поляну в письме от 9 октября:  «Он  жил там десять дней,  писал,  охотился, был у него <сосед, помещик, близкий друг семьи> Урусов два дня;  и видно  уединение так было по душе Лёвочке, что  он  тяжело  с  ним  расстался» (83, 395).

     Приехав накануне, Л.Н. Толстой сообщает жене в Москву:

     «Сижу  второй  день в  совершенном  одиночестве, и  мне  хорошо.  Ходил за валдшнепами, их много — убил двух. Занимался,  но  плохо.  Надеюсь  кончить  здесь  эту  последнюю главу, так, чтобы быть  удовлетворённым.

     Это не письмо,  а  записочка,  чтоб ты знала,  что  я жив, здоров;  а то я напишу тебе письмо, хоть не то,  которое обещал, а — письмо.  Прощай,  милый  друг,  целую тебя с детьми» (83, 394).

      Письмо долженствовало быть «не тем, которое обещал» по причинам событий, о которых Толстой уже знал и в которых участвовал, но о которых не имел в день их совершения ни досуга, ни сил отписать жене в пространном письме. На следующий день, 29 сентября, он исполнил это.

      Вот что открылось жене из письма:

      «Сегодня  приехал  из  Крапивны.  Я  ездил  туда  по
вызову в присяжные. Я приехал в третьем часу. Заседание уж началось, и на меня наложили штраф в 100 р. Когда меня  вызвали,  я  сказал,  что  не  могу  быть  присяжным. Спросили: почему? Я сказал: по религиозным убеждениям. Потом  другой  раз  спросили:  решительно  ли  я отказываюсь?  Я  сказал,  что  не  могу,  и  ушёл.  Всё  было очень дружелюбно. Нынче, вероятно, наложат ещё двести рублей, и не знаю, кончится ли всё этим. Я думаю, что да.

     В том, что я именно НЕ МОГ поступить иначе, я уверен, что ты не сомневаешься, но, пожалуйста, не сердись на меня за,  то,  что  я  не  сказал  тебе,  что  я  был  назначен присяжным.  Я  бы  тебе  сказал,  если  бы  ты  спросила  или пришлось;  но  нарочно  говорить  тебе  мне  не хотелось. Ты бы  волновалась,  меня  бы  встревожила,  а  я  и  так тревожился и всеми силами себя успокаивал. Остаться или вернуться в Ясную я и так хотел, а тут и эта причина была, так  ты,  пожалуйста,  не  сердись.  Мне  можно  было  совсем не ехать. Тогда были бы те же штрафы, а в следующий раз опять  бы  меня  потребовали.  Но  теперь  я  сказал  раз навсегда,  что  не  могу  быть.  Сказал  я  самым  мягким образом и даже такими выражениями, что никто — мужики не поняли.

     Из судейских я никого не видал. Переночевал в  Крапивне. Всё читал Тургенева. И нынче в 9 часов выехал. День ясный, жаркой, чудо как хорошо. В 12 приехал, и так как ничего не готово было, я ушёл за  валдшнепами,  и  вот проходил до 5 часов и сейчас  пришёл и тебе пишу. 

     Коректур я своих ещё не получал и только один день позанялся и не кончил заключенье. <К статье «В чём  моя  вера?» >  А  оно  очень  мне кажется важно,  и я все дни о  нём думаю.  — Завтра  займусь, если  пойдёт дело, a  нет — поеду с собаками. До сих пор не решил, когда  уеду. Хочется  кончить,  если  бы  день или два  хорошей  работы,  то  сейчас бы приехал,  потому  что без вас и  скучно,  и  за  всех  жутко.  Досадно,  что  пишу  и думаю не об одной тебе, а о тебе и детях,  представляя  себе, что они будут читать письмо и потому  не  пишешь  всё, что хочешь.  Всё-таки пишу  на  той  странице.

     Тебя особенно хочется видеть. Это последнее время (— не могу  сказать,  какое,  — оно всё шло,  увеличиваясь), — ты  мне стала особенно дорога и интересна,  и дорога  со всех сторон. Мне кажется, что между нами устанав[л]иваетс[я?] новая связь, и ужасно  боюсь, чтоб не оборвалась. 

      Как ни  прекрасно здесь, я скоро приеду. Писем не получал, потому что не  посылал  в  Тулу.  Завтра  пошлю.

      Прощай,  душенька.  Ц;лую  тебя  и  детей.  M-me  Seuron поклон.

      Я теперь  очень  устал  и  отощал.  Пишу до  обеда.  А  я  тебе напишу  письмо» (83, 395 - 396).

      Увы! Той «новой связи», на которую уповает в письме Лев Николаевич, между супругами не суждено было развиться: трудно удержать общность интересов между эгоистической служанкой БЛАГА ЛИЧНОГО И СЕМЕЙНОГО – и слугой Бога, сознательным сыном Его, каким был уже в 1883-м Лев Николаевич.

      Он, как простой смертный, выезжает на охоту – в эти же дни совершая два дела служения всевышнему Отцу: дело публичного проклятия системе осуждения людей и второе – писание своего великого христианского слова к современникам и потомкам… Расскажем читателю несколько подробнее о первом из двух этих великих дел. 

      Ещё будучи в Москве, Толстой получил повестку о назначении его присяжным заседателем на выездную сессию Тульского окружного суда, назначенную на 28-29 сентября в уездном центре родного Льву Николаевичу Крапивнинского уезда – городе Крапивне. Тогда же он решил заявить об отказе выступать в качестве присяжного по религиозным убеждениям. Жене, приехавшей с детьми в Хамовнический дом 24-го, он благоразумно ничего о своём решении не сообщил…

      Уже в 1900-е гг., в беседе с Б. Мироновым, Толстой вспоминал:

      «Я никогда не забуду, как лет двадцать тому назад меня назначили в судьи. Я поехал. Но когда вошёл в зал суда, когда увидал судей, подсудимых и всю картину суда, мне стало очевидно, что я не могу судить» (Миронов Б. Свидание с Толстым / Цит. по: Гусев Н.Н. Указ. соч. С. 214).

     Публичность удалась «на славу». Инфа об отказе Толстого от участия в присяжном судилище немедленно просочилась в прессу. Уже 7 октября в № 270 газеты «Петербургские ведомости» явилась заметка под заголовком «Гр. Л. Н. Толстой -- присяжный». Вырезку с её текстом любовно, бережно сохранила Софья Андреевна и приводит в своих мемуарах (МЖ – 1. С. 422). Побывала она же наверняка и в руках биографа Толстого Н. Н. Гусева, цитирующего её же в своей книге.

     «Необъяснимое впечатление произвёл наш писатель, граф Лев Николаевич Толстой, в отделении тульского окружного суда, в г. Крапивне. 28 сентября, в 12 часов дня, было открыто заседание; при поверке списка присяжных заседателей в числе неявившихся лиц оказался и граф Лев Николаевич. Так как причины неявки его суду не были известны, то, по заключению прокурора, граф оштрафован был на 100 руб. Дело пошло своим чередом, и уже было разобрано три дела, как явился Лев Николаевич. Тихо и незаметно скромная фигура великого художника предстала в зале заседания. Неподалёку от двери, облокотившись на перила у эстрады для обвиняемых, Лев Николаевич тихо, но для всех внятно, проговорил: «Я не могу, г. председатель, быть присяжным заседателем не по указанным в законе причинам, а по другим... Если нужно, я могу вам сказать». Когда председатель объявил, что законных причин им не предъявлено, Лев Николаевич сказал: «Я не могу быть присяжным заседателем по религиозным убеждениям». Суд, по заключению прокурора, объявил графу, что он будет считаться как неявившийся. После 2—3 минут граф ушёл» (Там же).

      Вторую половину заметки петербургского журналиста Софья Андреевна в своих воспоминаниях опускает – очевидно, по причинам личного несогласия с её содержанием и выводами. Приводим её по книге Н.Н. Гусева:

     «Не знаю, что думал и чувствовал каждый из присутствовавших в зале суда, но только во время слов графа и по окончании, при невозмутимой тишине, глаза всех были обращены в сторону этого человека. Что заключается в этих немногих словах? «Не судите — не судимы и будете». «Любите ближнего своего, как самого себя», «человек не может судить человека» — вот великие изречения, которые после слов великого писателя овладевают душою человека и тормозят его ум, вооружённый всевозможными человеческими кодексами. Заседание в Крапивне будет ещё один день, 29 сентября, на котором едва ли будет Лев Николаевич» (Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 215).

      Здесь же Николай Николаевич приводит письмо к Толстому В. В. Стасова от 17 ноября, где Владимир Васильевич выражает полное сочувствие его поступку. Признав «чудесными» художественные стороны легенды «Чем люди живы» и «Исповеди», Стасов далее писал: «Сверх того мне крепко понравился ваш отказ быть присяжным заседателем. Я точно так же вполне убеждён, что все эти «суды» и «судьи» — всё это лишь чепуха, произвол и беззаконие против здравого человеческого смысла... Так называемые преступники в большинстве случаев вовсе не преступники, а прекрасные невинные люди, жертва нелепых, жестоких общественных и государственных условий. Ходячие понятия о «праве» и «преступлении» — вопиющая чепуха, произвол и фантазия, а главное — рутина» (Там же. С. 216).

       Неуёмный дальний родственничек Толстого, министр внутренних дел граф Д.А. Толстой, не преминул настрочить о поступке («возмутительной выходке») Льва Николаевича донесение царю Александру III -- и, к глубочайшему своему неудовольствию, вскоре узрел на нём унизительную резолюцию: «Его Императорское Величество соизволили читать». Император не в первый раз сталкивался с информацией о «новых» религиозных убеждениях Толстого, успел немало для себя обдумать и сообразить и… предпочёл оставить донос своего министра без последствий.

     Лучший прижизненный биограф Л.Н. Толстого, его друг и единомышленник во Христе Павел Иванович Бирюков заключает по эпизоду отказа Л. Н-ча от судебного присяжничества следующее:

     «Этот  скромный  поступок  ещё  мало  оценён современниками. А между тем его следует почитать днём объявления войны всему старому строю, державшемуся на насилии, объявления войны насилию со стороны Разума и Любви» (Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого: В 2-х кн. Кн. 1-я. С. 507).

      Итак, его поняли и поддержали не только единомысленные с ним, но  даже и чужие люди… А вот Софья Андреевна решительно НЕ поняла, а только испугалась публичного заявления мужа в суде и его отказа от поддержания самого судебного института, участия в нём. Она недоумевала, для чего бы «просто» не отделаться Льву Николаевичу, как многие прочие, от присяжной повинности, выслав штраф без визита в суд. Эти недоумения она изложила в своих ответах мужу – письмах от 30 сентября и 1 октября, которые мы приведём в соответственном по хронологии месте и порядке. Но им предшествуют, как может догадаться читатель, ещё ДВА письма от Софьи Андреевны – от 28 и от 29 сентября, которые мы приводим теперь же.

      Соничка воистину неутомима в манипуляции. Дабы дать понять и почувствовать мужу, какой ворох текущих дел обрушился в его отсутствие на её одну голову, она начинает письмо от 28 сентября с подробного их перечисления – буквально сразу после обращения «Милый Лёвочка». Закончив «милого» грузить, она «невинно» продолжает в заданном начальными абзацами духе:

     «Теперь я тебя так напугала целой страницей деловых глупостей, что ты, верно, думаешь, что больше ничего и не будет. Но я сразу всё высказала и конец. И весь-то мой день нынешний прошёл в такой суете, увы! неизбежной. Дрова покупать, лакеев нанимать, матрасы, пальто, починки — ездила с Таней целых 5 часов и голова разболелась страшно. Встречала, к сожаленью, много светских знакомых, и у всех такой же противный и равнодушный вид, как и у меня, вероятно. Вчера я провела хороший день. Мы сидели en famille, [в семейном кругу, по-семейному] разбирали книги, читали, болтали. Потом я с Серёжей играла в 4 руки, разошлись довольно рано. Сплю я с Машей, потому что у неё ещё кровати нет, и ей у Тани плохо. А сегодня я тебе завидую, или, вернее, я радуюсь за тебя, что у тебя тихо и что есть природа и небо, и что душа останется чиста и ясна — не то, что у меня грязью забрызгана, так же как и платья мои на Московских улицах. Пороши у тебя не было, всё стаяло, а закат вечерний был чудный: я закрывала глаза и видела его над Заказом или Чепыжем, а не над Москвой. Странно, ведь когда-то я Москву любила. Хорошо ли тебе, и здоров ли ты? Завтра получу, верно, письмо. Ты мне не сказал, куда тебе писать, я и не знаю, и пишу на ближайший пункт — Козловку.

      Всё больше и больше стараюсь проникнуться мыслью, что у меня прямые обязанности — 8 детей и один муж. Но вдруг оказывается, что одеть, обуть, накормить, обучить — берёт столько времени, что другое, самое важное, остается. Но я буду стараться, чтоб заботы мелочные были как можно короче и не сложнее. Вчера вечером <сын> Илья позвал меня, просил прочесть и поправить его сокращение или изложение историческое из Карамзина. Я и прочла, и поправила, но он моих советов мало слушал, и оставил как было. У нас обедал дядя Костя, о Машеньке ещё ничего не знаю, всё времени нет, вчера раскладывали всё с товарного, очень было хлопотно. Сегодня наняла лакея.

     Говорила я нынче с Лёлиным <Л.Л. Толстого> учителем, но он ещё <преподавателя древних языков> Грингмуда не видал, и мы ничего <по его найму> не решили. Серёжа тоже ещё не нашёл студента. Мне очень хотелось бы поскорей устроить ученье и написать расписания самые точные.

     Завтра ещё напишу, а нынче очень голова и сердце пусты. Пойду по детям смотреть, кто чем занят и готовили ли уроки. Прощай, милый друг.

      Пожалуйста, вели посмотреть: за моим коммодом завалилась книжечка переплетёная, поваренная, писанная, и привези её. Не брани, если письмо не хорошо.

С.» (ПСТ. С. 230 - 231).

      «Книжечка переплетённая, поваренная», упоминаемая Софьей Андреевной, сохранилась у нас в Ясной Поляне. Озаглавлена она так: «Поваренная книга. 2 издание, дополненное и исправленное в 1874 году. Издатель Ст. Андр. Берс посвящает это издание своей сестре графине Софье Андреевне Толстой».

      Поваренная книжка, домашние хлопоты и занятия детей… Очень-очень вероятно, что перечитывание Софьей Андреевной этого её письма при подготовке авторизованного издания писем вызвало в ней множество приятных воспоминаний, окрашенных ласковой печалью. На письме она сделала тогда характерную пометку: «Из Москвы в Ясную Поляну, где оставался без семьи Лёв Николаевич». ЛЁВ – это семейная, совершенно ласково-уютно-домашняя устная форма произношения имени главы семейства у Толстых… как «Лёлик» -- для Льва-младшего.

     «Восемь малых детей, да девятый – муж…». Да уж!..

     Но ведь Христом сказано: «Не станете, как дети…»

     Добро уязвимо – иногда и беспомощно – в мире. Служить… мужу «Птице Небесной»… мужу-новорождённому в Боге, сознательному сыну Его… работнику Его дела в мире.

     Что-то Свыше подталкивало её к ПРАВИЛЬНОМУ пониманию и настрою. Смиренной старушкой, она заметила по письму и с трепетом вспомнила в 1910-х это своё настроение. То, о котором деликатно упомянул Лев Николаевич: «Мне кажется, что между нами устанавливается новая связь, и ужасно  боюсь, чтоб не оборвалась…».

     НЕ ОБОРВАЛАСЬ бы, Соничка, милая… НЕ оборвалась бы – в Ясной: подальше от той мирской суеты, с которой ты начала письмо. От Черткова и ему подобных подальше…

     В Ясной Поляне. Но НЕ в Москве, Соня! Не в Москве.
      
* * * * *

     Вот её письмо от 29 сентября: типичное «отчётное семейно-хозяйственное», интересное разве что мнением Софьи Андреевны о похоронах И.С. Тургенева:

      «Сегодня весь день ждала от тебя письма и так и не получила. Как ты доехал, здоров ли, хорошо ли устроился и принялся ли за работу? Я видела луну слева и жду всяких горестей. У нас, пока, всё слава Богу. Сегодня я не выезжала, а ходила по хозяйству: смотрела лошадей, корову, постройки, кусты и деревья фруктовые и сад. Когда я увидела кленовые листья, берёзы, мох кругом деревьев, то точно я опять в Ясной, так стало хорошо, напомнило мне мои последние прогулки. Дети тоже бегали, играли, гуляли. Перед обедом я ходила с Таней в Мало-Толстовский переулок, но застала одних детей. < В Малом Толстовском переулке близ Смоленского рынка одно время жили Мария Николаевна Толстая и её дочери Елизавета и Варвара. – Р. А.> Машенька с H;l;ne переселились в гостиницу Метрополь, Лизы и Леонида не было дома; Варенька ещё не приехала, только старшие дети с гувернанткой приехали. Лошадь мы нынче уступили <гувернанике> madame Seuron, которая ездила к <сыну своему> Альсиду. Вечером я учила Машу и читала вслух Андрюше и Мише. Дядя Костя опять тут; он вчера до двух часов ночи мне изливал всю горечь своего положения и упрёков всем на свете. Я ему дала 15 рублей и написала о нём родным. Сегодня, благодаря тому, что не выезжала, я и деятельна, и спокойна; а вчера плохо мне было. Как мне сегодня захотелось в Ясную: так и полетела бы хоть на денек туда. Очень бы уж глупо было, а то, право, поехала бы.

     Читала о похоронах Тургенева, и представь, засмеялась, вместо того, чтоб заплакать. Золочёный балдахин, серебряный венок от <кн.> Орлова <посол в Париже, знакомый Тургенева. – Р. А.> на бархатной красной подушке; корридор из цветов, о п е р н ы й хор... Ну просто представление. И в довершение трагическая сцена <Д.В.> Григоровича, его речь и рыданья. Потом, подумавши, стало страшно, как люди во всё играют.

      Илья продолжает учиться и Лёля тоже. Учитель взялся за русское, в пятницу придёт учитель для математики. Таня в глупом и распущенном духе.

     Прощай, милый друг, пиши всякий день, целую тебя.

Соня» (ПСТ. С. 232).

     Подкупающее сближение: на суету тургеневских похорон она смотрит ЕГО, бесценного своего мужа, очами:  с ЕГО иронией, и раздражением, и скепсисом… И это не подделывание, а искренне её, собственная её позиция – хотя проявиться такая она могла, конечно, только после многих лет общения с мужем, его воспитывающего влияния…

     Хронологически у нас на очереди – письмо Л.Н. Толстого, писанное золотым яснополянским вечером пятницы, 30 сентября:

      «Сейчас получил с Козловки твои два письма и телеграмму,  — прекрасные два письма. По обеим я вижу,  что ты в том хорошем, любимом мною духе, в котором я тебя оставил и в котором ты, с маленькими перерывами, уже давно.

      Письмо  это  читай  одна. 

     Никогда  так,  как теперь, не думал о тебе, так много, хорошо и  совершенно чисто. — Со всех сторон ты мне мила.

      О  Тургеневе  всё  думаю  и ужасно люблю  его, жалею  и всё читаю. Я всё с ним живу. […]
 
     Мне здесь очень, очень хорошо. На бумаге я ничего не  написал, но много хорошо обдумал и жду первого  хорошего рабочего дня. Не совсем здоровилось, — желудок не ладен. Нынче я позанялся  немного  — вижу — нейдёт,  и поехал с <слугой> Титом <Пелагеюшкиным> с собаками — затравили  лисицу  прекрасную и русака.
 
     Совестно мне очень перед тобой, что тебе скверно,  суетно, хлопотно, a мне так прекрасно; но утешаюсь тем,  что это нужно для моего дела. То, что в Москве, с  возбуждёнными нервами мне казалось хорошо, здесь  совсем переделывается и становится так ясно, что я  радуюсь. На счёт житья мне здесь превосходно. Мне  недостаёт, разумеется, и очень, тебя и детей, но тишина и  одиночество мне, как ванна.

     Останусь ли я здесь ещё неделю, это я решу по твоим письмам. Только не думай, чтоб мне очень хотелось  остаться. И с вами быть хорошо, и здесь хорошо, и ни то, ни другое не перевешивает, так  что  тронь мизинцом, и  перевесится, куда  хочешь,  и  я  всем  буду  доволен.  Несмотря  на  желудочную неладность,  я в хорошем духе,  и всех люблю, и тебя прежде всех.

     Сейчас читал Тургеневское довольно. Прочти, что за прелесть. —  Целую тебя  и  детей.  M-me  Seuron поклон.  Жалче всего  мне  тебя  за  Костиньку <Иславина>. Не сиди с ним» (83, 397 - 398).

     В тот же день, 29 сентября, но уже, вероятнее всего, после написания вышеприведённого письма, Софья Андреевна получает первое – короткое, от 28-го – письмо мужа. На следующий день, уже пиша ответ – ещё одно, большое, от 29-го, с рассказом об отказе от участия в суде. Так что в своём письме от 30 сентября она уже отвечает на ДВА письма от мужа – от 28 и 29-го сентября:

     «Обычное моё беспокойство о тебе в твоём отсутствии уже мною, увы! овладело.

      Ты вчера мне такое прислал коротенькое письмо, что после напряжённого ожидания оно на меня грустно подействовало.

      Сегодня видела свой обычный дурной сон — выпадение зубов и луну видела слева. С этим запасом предрассудочных неприятностей и с московским нервным состоянием — вовсе дурно на душе. Послала нынче тебе телеграмму о корректурах, которые перечитываю сегодня, и нахожу, что в тетрадях ч у в с т в а было больше, а в корректурах у м а больше. Но первое лучше.

      Чего, чего мне в голову не приходит! И лошади разбили, и воспаление в лёгких, и удар, и воры ночью залезли ... К тому же нет известий, просто тоска!

       Дети все исправны. Сегодня я с ними в крокет играла: с Таней, Лёлей, а потом с малышами. Очень весело и довольно просторно. Вообще, как в саду — так рай. Особенно клёны мне милы, напоминают место, где мы летом чай пили по утрам. — Ездила я нынче в банк, к Третьякову и за Альсидом, привезла его на два праздника. Приходил без меня студент для математики Лёли; он ужасно не понравился Тане и madame Seuron. Завтра он опять придёт ...

     Сейчас получила твоё письмо. Думаю, что э т о до тебя не дойдёт, ты видно скоро приедешь. Дай-то Бог. Всё дело с присяжными меня всё-таки ужасно встревожило. Я хотела было идти к Феде Перфильеву спросить, что могут с тобой за это сделать, и побоялась, что тебе это не понравится. Но не получая ответа на телеграмму, начинаю беспокоиться, не схватили ли тебя.

     Сколько ещё горя будет впереди! И как ты мог скрывать что-нибудь от меня? Это меня огорчило. Может быть я сама бы с тобой поехала. А теперь думаю, авось ты скоро приедешь. Если только штраф, то куда ни шло. А если судить будут, — то плохо дело. Я не знаю, что сделала бы я на твоём месте. Уже горячности молодой во имя какой-нибудь истины — у меня, я думаю, не нашлось бы. Больше всего я думаю, я бы думала о том, чтоб никого слишком не огорчать. Пишу ужасно несвязно; я ещё не переварила всего, что в твоём письме; а кроме того малыши, Костенька, дети, шум — всё это действует одуряюще. Миша обслюнявил и смял всё письмо, пока я учила читать Дрюшу.

     Прощай, до свиданья скоро, надеюсь. Хоть бы всё кончилось благополучно. Целую тебя.

Соня» (ПСТ. С. 233 - 234).

     Как видим из вышеприведённого письма, Соня довольно искренно описывает свои не вполне устойчивое эмоциональное состояние и контрпродуктивные умонастроения: суеверность, подозрения, фобии… В следующем своём письме она столь же искренно называет и общий источник всего этого – личный ЭГОИЗМ. Эгоизм жаления себя и семьи и сопутствующий этому – год от года нараставший эгоизм желания для себя иной, особенной, жизни и судьбы, особенных с кем-то личных отношений, о котором она пишет и в своих мемуарах, в связи с отношением к ней мужа после возвращения с самарского хутора:

     «Но ЛУЧШЕ он стал со мной на короткое время. Я знала эти периоды страстности после разлуки, я боялась их, не любила этого захвата моей жизни в эту область взаимных страстно-любовных отношений и, намучившись сердцем, была уже не прежняя. Мне бывало часто ЖАЛЬ себя, своей личной одинокой жизни, уходящей на заботы о муже и семье; во мне просыпались чаще другие потребности, желание ЛИЧНОЙ жизни, чтоб кто-нибудь в ней участвовал ближе, помогал мне и любил бы меня НЕ СТРАСТНО, А ЛАСКОВО, спокойно и нежно. […] Сознаю, что я тогда начинала портиться, делаться более ЭГОИСТКА, чем была прежде» (МЖ – 1. С. 412).

     И если эгоизм поиска «альтернативного» мужу, не страстного и не «холодного», любовника привела Софью Андреевну в эти годы к любовной связи с соседом князем Урусовым (которая во время поездки Л.Н. Толстого на хутор достигла столь интимной стадии, что Софья Андреевна уже пугалась и желала скорейшего мужнина возвращения), а в 1890-е гг. – с композитором Танеевым, то эгоизм семейный – подталкивал жену Толстого тогда и теперь к деспотическому КОНТРОЛЮ над ним, над кругом его общения, включая в конечном итоге даже эпистолярное… Из этой несвободы он освободился – только в побеге 1910 г.

     Но в письме Сонички от 1 октября – кажется, всё ещё довольно мирно, умеренно, самоподконтрольно и покаянно – впрочем, в парадоксальном сочетании с упрёками и «уличениями» в намеренном желании публичного скандала:

     «Теперь получаю третий день твои письма исправно, милый Лёвочка. Жаль, что ты мне много пишешь обо мне, потому что это мешает быть до конца натуральной, и инстинктивно будешь стараться или написать то, что тебе понравится, или же сделаешь усилие быть натуральной и правдивой, — а это доводит часто до резкости.

      Боюсь, что во вчерашнем письме я не довольно мягко отнеслась к твоему отказу быть присяжным. Во мне поднялось старое, эгоистическое чувство, что ты нас, семью, не жалеешь и вводишь в тревогу о тебе и твоей безопасности. Конечно, ты поступил по убеждениям; но не поехавши, не говоривши ничего, а заплативши штраф, ты тоже поступил бы по своим убеждениям, но ничем бы не рисковал и никого бы не огорчил. Ты оттого от меня скрыл, что знал, что я это самое желала бы и на этом бы настаивала. А тебя это смутно радовало — высказать это публично и чем-то рисковать.

     Я не трону мизинцем, чтоб перекачнуть весы на свою сторону. Я так понимаю, что тишина для человека, умом работающего, крайне необходима. Живи пока нужно и пока хочется. Мне кажется, что когда тебе хорошо, спокойно и тихо, то и мне на половину лучше от этого. У нас очень суетно и подчас трудно. Я очень тиха, даже слишком; но спина болит и ноющее чувство в душе. Н и ч е г о, т. е. положительно н и ч е г о меня не радует.

     Неужели от этого я лучше, что утратила способность радоваться.

     Купила Тургенева в гробу; фотография чудная. Я долго вглядывалась в его спокойное лицо и подумала так ясно, так искренно: «вот туда бы, где он, как хорошо!»

     Сегодня ездила с Таней, Машей, Андрюшей и Мишей в храм Спасителя ко всенощной. Меня малыши измучили, всё просились туда, потому что Лиза и Варя были и рассказывали. Впечатления никакого — велико, ярко, людно и больше ничего. Но малыши остались довольны и катаньем и церковью.

     Таня всё это время очень мила и дружелюбна. Илья, Маша и Лёля очень ровны, а Серёжа очень часто груб и неприятен. Так это грустно! Взяли сегодня учителя для Лёли, студента, по Серёжиной рекомендации. Он мне понравился и видом, и скромностью.

      Была Лиза Оболенская с двумя девочками, которые играли в крокет с Машей и Дрюшей и очень веселились.

      Знаешь, Лёвочка, что Костенька <Иславин> совсем поселился! Спит в твоём кабинете, и с утра до ночи уверенным, наглым тоном требует или всяких усовершенствований в моём хозяйстве, или закуски, или вина, или начинает смеяться надо мной, что я тебе пишу всякий день, или учит меня, как жить... Иногда плакать хочется, терпенья нет! Всё, что моя слабая душа соберёт сил, чтоб как-нибудь бороться с этой суетной, ежедневной жизнью, и выкарабкиваться из неё на свет — всё это вдруг, я чувствую, погибает; я ослабеваю, тоскливо слушаю о позолоте рам или о его светских успехах, а передо мной также тоскливо лежит приготовленная книга. — Таня, дочь, начинает испытывать то же. Она от него нынче бегала с книгой по всему дому.

     Но я, кажется, слишком жалуюсь. Он очень жалок. Madame тебя благодарит за память. Корректуры не поспели на почту сегодня. По новым порядкам в большие праздники только до 12 приём, а я получила телеграмму в 12-ть, и то страшно перепутанную. Завтра пошлю; жаль, что целые сутки позднее.

     Я рада, что тебе в Ясной хорошо, а с желудком будь осторожнее. Пока прощай. Слишком длинны и пусты мои письма. Вели <управляющему имением> Митрофану <Банникову> т в о ю лисицу выделать, отдать и прислать мне её с Таниными. Выкопай в Чепыже три или четыре дубка и привези мне их посадить тут, в саду (это ради сентиментальности). А тут дубов нет. Ну, теперь и бумага вся. Целую тебя.

С<оня>» (ПСТ. С. 235 - 236).

     Безрадостность, ослабевание, тоска… разбавляемые суетой семейных забот. А в храме Христа Спасителя ей – «велико, ярко, людно и больше ничего». ПУСТОВАТЫ Небеса для жены Льва Николаевича… СТРАШНЫЙ контраст с ЕГО  напряжённой духовной жизнью, ЕГО религиозным поиском! «Не дай мне Бог сойти с ума…» -- могли бы тогда, вослед за Пушкиным, повторить они оба, но… по несходным до противоположности личным причинам.

* * * * *

     Несмотря на достаточно быстрый – в течение суток или двух – обмен в ту эпоху письмами между Тулой и Москвой, супруги в этот же день, 30 сентября, обменялись какими-то краткими телеграммами. Судя по упоминанию в письме С.А. Толстой от 1 октября, они малоинтересны и посвящены были проблемам пересылки материалов публикации книги Л.Н. Толстого «В чём моя вера?»

      30 сентября Лев Николаевич получает в Ясной Поляне тут же отвеченную им Сонину телеграмму, а так же два её, представленных выше, письма – от 28 и 29 сентября. Ответ его от 30-го нами уже представлен выше. 1-го октября – ещё одно письмо; 2-го он оперативно отвечает на письмо Сони от 30-го, 3-го – на письмо от 1 октября. Приводим ниже эти корреспонденции в хронологическом порядке.

     Малоинтересное, но зато и не длинное письмо от 1 октября:

     «Посылаю  это  письмо  на  Козловку  в надежде получить твоё.  Вчера  очень  долго  не  мог заснуть  — читал  Тургенева. Утром проехал вороного и сел за работу.  Писал много, но, кажется,  нехорошо. В 3 часа пошёл с  ружьём. Убил вальдшнепа.  Теперь  4.  И  в лесу меня  нашёл Урусов. Мы с ним обедали. Пришла Агафья  Михайловна, <Горничная бабки Льва Николаевича, полусумасшедшая, доживавшая свой долгий век в Ясной Поляне на пенсии. – Р. А.>  болтала  и сейчас ушла.  И  вот  я  пишу.  — Мне  всё  так же  хорошо. Урусов  немножко  помешал.  Жду  твоего  письма,  чтобы  решить — ехать  ли,  или  ещё пожить. Приезжал нынче <сосед-помещик Яков Иванович> Головин сообщить  о  продаже  Бабурина;  но  я  не  принял его и просил приехать завтра. Завтра,  если  будет работаться, то направлю  его с Урусовым  за вальдшнепами — их  много, а если нет, то поеду с ним с собаками.  Прощай,  душенька, на нынче. Целую тебя и детей» (83, 399).

     Упомянутый в письме Урусов – тот самый князь Леонид Дмитриевич Урусов, в любовных отношениях с которым сознавалась сама Софья Андреевна в мемуарах «Моя жизнь» (см. главку «Три эпохи» -- МЖ-1. С. 288 - 292). Отношения его с Толстым, продолжающиеся в это время – прекрасное доказательство того, что ПЛАТОНИЧЕСКИЕ, несексуальные отношения Софьи и Сына Льва (так с греческого переводится имя Леонид) действительно были таковы. Если жена одного из друзей подпустила слишком близко другого, а тот отнюдь не отказался – всякий броманс между ними тут же «сдуется», неизбежны трения или даже разрыв. А Лев и Львёнок – оставались дружилками, вместе охотились и т.п.

     Другое свидетельство платонического характера их связи приводит в той же книге мемуаров Софья Андреевна:

     «Помню в день моих именин, 17-го сентября <1883 г.>, приехал князь Урусов, и мы с ним и с моей дочерью Машей поехали верхом по прелестным местам, лесам, Засекой и очень наслаждались. Но вдруг князь Урусов, поехавший вперёд меня исследовать, крепок ли мостик, к которому мы спускались, сделав какое-то движение, упал вместе с лошадью на сторону. Я так и обмерла. Но странно. Первой мыслью моей была, что испорчена любимая лошадь Льва Николаевича, и я обрадовалась этому чувству, как проверке моей неизмеримо б;льшей любви к мужу, чем к Урусову…» (МЖ - 1. С. 421).

     В предыдущих эпизодах нашей интеллектуальной презентации переписки супругов Толстых мы уже касались этой темы. Довольно рано бедненькая Соня стала терять удовольствие от интимных отношений гнило-патриархального извода: только с одним мужчиной… К её услугам оказались молодые слуги и учителя детей… Главная беда Льва Николаевича: женился он катастрофически поздно. А 1883 год – 21-й год этого изначально кризисного брака. Он, по понятиям XIX столетия – уже старик. Она, по понятиям ГОРОДСКИХ БОГАЧЕЙ (к которым и потянулась в эту пору) – ещё не стара, да к тому же ОЧЕНЬ моложава на вид. Сознательно ли, или бессознательно, самой своей психо-соматической сущностью – но Софья Андреевна ДАВНО МЕЧТАЛА О ДРУГОМ ПАРТНЁРЕ. Увидеть в ТОЙ ЖЕ постели другое, так же великолепное, мужское существо… самца в цветущем и состоянии, и возрасте… Князь был младше Льва Николаевича на 8 лет, то есть, по стереотипам эпохи – оптимален и по возрасту для 39-летней вдовы: было ему в 1883-м «всего»-то 45.

     Тела не видно. Социальные предрассудки не дают даже права попросить… потрогать… Но статный конь Урусова шагает впереди – неся не менее прекрасного седока… Эстетически безупречная, радующая взор, картина.

      И вдруг… ВСЁ ЭТО перед ней оступается и валится в канавку!

      Околдование красоты отступает… Она вспоминает, что коник со всеми его прелестями – не урусовский, а МУЖА ЕЁ, ВЕЛИКОГО ЛЬВА, только недавно присланный из самарской его саванны. Вероятно, вспомнила она и роковой день 26 сентября 1864 года, когда муж неудачно упал на охоте, страшно вывихнул правую руку – и стонал, и плакал, как ребёнок… и был так зависим от слуг и её помощи. Но, как непоседа-ребёнок, через несколько дней, с ружьём в левой, сбежал опять на охоту!

     Князь поспешил успокоить графиню, что он и лошадь целы, и галантно провёл по мостику под уздцы её лошадь… но прежнее настроение уже не воротилось... до конца прогулки. Но вот уже дома в тот же день, за обедом…

      «…У моего прибора стояла солонка <подарок от Урусова. – Р. А.>, изображающая прелестную саксонского фарфора девочку в белом чепчике, рубашечке и с ясными, голубыми глазами.

     -- Вот такую бы мне живую девочку, -- смеясь и благодаря князя  Урусова за подарок, сказала я, садясь обедать.

      И ровно через 9 месяцев, день в день, в ночь с 17 на 18 июня родилась у меня прелестная девочка с голубыми глазами – Саша» (Там же).

      Эту историю не следует интерпретировать, как намёк мемуаристки на то, что в тот, ВСЕГДА ОСОБО ЛЮБИМЫЙ ей, день именин – интим её с Урусовым таки состоялся… Хотя бы потому, что в эти дни дома был её муж – её кумир и ужас.

     Эротическая символика подарка князя Леонида, на первый взгляд, недвусмысленна: он понимал, насколько жизнь Sophie со старым мужем сделалась ей недостаточна, ПРЕСНА. А само исполнение фарфоровой вещицы, БЭБИЧКА – драгоценный плод недоступного, но желанного обоим соития.

     Но Соня, как известно, ЛЮБИЛА ДОЧЬ САШУ МЕНЬШЕ ДРУГИХ ДОЧЕРЕЙ – чего не могло случиться, родись она от возлюбленного мужчины, от кн. Урусова. Да и была Саша, как общеизвестно – особенно близкой, духовной единомышленницей именно отца. Иногда в молодые годы дурно отзывалась о матери… Тоже важные косвенные признаки.

    Наконец, признак прямой и убедительнейший, физиологический: в эти дни Sophie УЖЕ была беременна – от мужа. И знала это… Осенью, уже в Москве, как раз в дни яснополянского затворничества Льва Николаевича, беременность дала себя знать спинными болями и тоской, о которых Соня упоминает в уже приведённых нами выше её письмах. Два дубка в саду московской усадьбы Толстых, привезённые тогда же из Ясной Поляны – память о её, характерном для беременных, капризе… и одновременно символ НЕРАСТОРЖИМОСТИ УЗ, связавших её с одним из гениальнейших и тяжелейших для повседневного сожительства людей той эпохи.

     Так что подарок князя-соседа следует истолковывать проще: либо в мужской интимной беседе Толстой поверил ему радость – у жены будет ещё ребёнок! – либо сообщила это доверительно она сама. Зная, насколько эта радость омрачается для Sophie ожиданием родов и повинности кормления – Урусов благословляет возлюбленную девочкой… фарфоровой, но изображающей желанного для матери здорового, весёлого ребёнка: такого, какой она будет ПОСЛЕ страшных ей болей и тягот… Нельзя было придумать лучшего подарка и деликатней благословить будущее дитя – в дни только начавшейся беременности.

* * * * *

     Следующее письмо Льва Николаевича, от 2 октября – ответ на её письмо от 30 сентября: то, в котором она выражает испуг и недовольство эпизодом в присяжном суде и критикует текст «В чём моя вера?» в подготовленных к печати корректурах. Характерно время написания письма, обозначенное Л. Н-чем: «воскресенье, 12 ч. ночи». Не его время… Соня – городская «совушка»… чаще Соня писала по ночам. Но – иного времени не выдалось, а нужно было ответить…  Приводим его недлинный текст:

     «Сейчас уехал Урусов,  и  я  не  успел писать тебе.  Главное от того, что очень устал. С утра занялся, потом пошёл с ним за  валдшнепами;  исходили ужасно много  и  ничего не убили. Но устал я так, что после обеда заснул.

     Нынче получил гору корректур из Ясенков. Постараюсь их поправить, а не испортить. Твоё замечание огорчило меня. <О том, что в рукописях «В чём моя вера?» у него было больше «чувства», а в корректурах – уже больше «ума». – Р. А.>

     Вчера  получил твоё  3-е  письмо — не  хорошее. Не  дурное, но нехорошее тем,  что  ты,  видно,  встревожена.  Как-то теперь?  О  судейских делах ничего  не  знаю.  Об отъезде моём решаю  условно  — всё будет зависеть от  твоих писем — что  поеду  в четверг. Из типографии <Кушнерёва>  просят  поскорее поправить,  а  то  у  них  нет шрифта. В три  дня  надеюсь кончить.  Только  бы  быть  здоровым. А  нынче  я чувствую  себя  лучше  всех  дней  и  надеюсь,  что  так  продолжится. 

     Что ты? Да этого я не узнаю, пока не приеду. И потому
хочется приехать поскорее. Прощай. Целую тебя и детей» (83, 399 - 400).

      Надо уточнить: огорчила его никак не тревога жены. Её тревожные состояния, от повода к поводу, были практически непрерывны… Огорчил же его факт столь эмоциональной реакции жены на личный ЕГО ПЕРЕД БОГОМ поступок. Огорчило ощутимое преткновение о те границы мирской «дозволенности» (игры по правилам), которые, во имя собственного покоя и блага семейного, жена ставила его свободе – той, которая Свыше даруется всякому истинному ученику Христа.

      Огорчило и то как, походя, сама не поняв, ткнула она его носом в границы собственного его в те годы религиозного ученичества. «Усовершенствовавшись, будешь как учитель твой – но не смей чаять большего…» Иисус дал миру непризнанное, отринутое, забытое им учение спасения, в котором выразилось новое, ДО СЕГО ДНЯ ВЫСШЕЕ ИЗ ДОСТУПНЫХ ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ жизнепонимание. Поэтому Иисус – не «просто человек», и даже не «просто» великий вероучитель человечества, а Пророк Божий (Разумения Жизни) и Печать таковых Пророков (т.е. последний для человечества на целые тысячи лет). Ему суждено было погибнуть от рук адептов низшего жизнепонимания, языческого и еврейского – и БУДЕТ суждено воскреснуть как Слово (в своём учении) тогда, когда человечество примет новое, христианское. Когда сознательным сыном Бога сделается всякий из людей… Лев Николаевич же, на духовных высотах своей жизни, в последние четверть века её – спаситель Христова учения и выраженного в нём Высшего Жизнепонимания, спаситель Христа, и в этом для человечества XX и последующих веков выше и больше, и значительнее Христа… как Апостол Воскресения Грядущего по всей Земле, а не в одной древней еврейской ойкумене. Но в повседневности своей эпохи, да в том 1883-м году, он сам был только ученик, готовящийся – и слишком спешащий! – стать вероучителем. Не всё Божье, истинное, во что проник пытливый ум, так скоро прикипает и к юному, совсем ещё ученическому, только недавно родившемуся для Бога, сердцу. И проповеданное – делается излишне рассудочным, вызывая на себя критики в логической небезупречности и сердечное отторжение у непосвящённых. Позднейшее сочинение Толстого «О жизни» (1886), высший итог его ранних, 1870-х – 1-й половины 1880-х гг., этических и метафизических христианских рефлексий – такая же его неудача: умнейшая Alеxandrine Толстая, присутствовавшая при чтении автором черновика «О жизни» в конце июля 1886 г., позднее призналась в воспоминаниях, что книжку его принял её УМ, НО НЕ СЕРДЦЕ:

     «Чтение  продолжалось  около  двух  часов.  Я  поняла  гораздо более,  чем  ожидала;  были  места  прекрасные,  но сердце  моё  не  дрожало и не горело.  Мне  казалось,  что  я то сижу в анатомическом  кабинете,  то, что я бегаю по кривым дорожкам в полуосвещённом лабиринте и  всё сбиваюсь, путаюсь и не могу вздохнуть свободно...  Разумеется, об этом я не поведала  никому…» (Цит. по: 26, 766).

      Толстому не хватило остатков жизни, чтобы ВСЁ, всякое слово его святого проповедания созрело для сердец. Ученик, сделавшийся достойным Учителем: учащим и словом, и, сколь возможно, личным примером жизни («для имеющих уши и глаза»)… но – по крайней мере, в 1880-х –«лжепророк» для тех, на кого нужно влиять не через рассудок. Нечаянно жена успела сказать ему это первой.

* * * * *

     Наконец, 3 октября – ответ Льва Николаевича на письмо С.А. Толстой от 1-го:

     «Нынче утром получил твоё очень хорошее письмо.  Одно ужасно грустно  — это Костинька. Пожалуйста, не  рассердись на  него  и  не  обидь.  Я  как приеду, так  постараюсь  дружелюбно избавиться от него. — Вчера провёл весь день с Урусовым. В 11 часов его отвезли в Тулу.  […]

     Получил корректуры и нынче, как и ожидал,  прекрасно  работал, — сделал почти половину. В 4-м часу пошёл в заказ и убил вальдшнепа (итого 6). […]

      Погода морозная,  здоровая  и  не  заманчивая  к  охоте,  и  я надеюсь, что поработается  эти  два  дня,  как  нынче.  Буду очень  счастлив  кончить.  Узнал,  что  после  первого  штрафа в 100 р[ублей] нового  не  накладывали. То,  что  ты  пишешь о детях, — особенно  о Тане, меня  очень  радует. Целую тебя и их. […]» (83, 400 - 401).

     Из того, что Толстой в этом письме упоминает о специфических «предвыездных» заботах – как покупка в Туле самоваров по заказу родственников жены – можно вывести, что он действительно завершал уже свои труды и готовился выехать из дома в московскую ссылку… Ещё перед отъездом, 4 октября, он посылает жене письмо – и получает от неё два ответа, от 2 и 3 октября, на прежние свои письма. Их тексты мы приводим ниже.

     Письмо от вечера 2 октября, очень депрессивное (что, конечно, можно связать с беременностью Sophie и ею же оправдать):

      «Письмо твоё сегодняшнее коротко и бесцветно. Верно и моё будет такое же. У меня так сильно спина болит, что просто терпенья нет. Просидела весь день дома, шила, читала с Андрюшей, учила его, а когда пришёл вечер, то подумала: «вот и ещё день ближе к смерти, а пусто, пусто идут дни, не знаешь, за что ухватиться». Бывало думаешь, что о б я з а н н о с т и  и с п о л н я т ь, и можно быть покойной. А теперь я не знаю, в чём мои обязанности, и сомневаюсь в уменьи моём их исполнять.

     Я не подумаю даже вызывать тебя. Чем ты больше захватишь осеннего и весеннего времени в деревне, тем ты будешь здоровей и несомненно счастливей. Довольно, что мне одной гадко, а ты наслаждайся, работай и живи, пока у т е б я явится потребность жить с семьёй. Малыши мои очень кашляют и у двух очень желудки расстроены. Сегодня очень холодно и неприятно. Не простудись ты на охоте или нетопленных комнатах.

     Бывало летом, нервы расстроены или грустно, уйдёшь часа на 3 в лес, и всё настроится. А тут, утомишься, всё натянуто — так и перенесёшь, а спать с 7 часов утра никогда уж нельзя. Сегодня весь день плакать хочется, так нервы плохи, и всё тише и тише делаешься, точно не живёшь. Это не жалобы, а просто ещё не притерпелась и избаловалась своей чудной, летней жизнью. Вот огрубею, Бог даст, тогда лучше будет.

     Завтра дела разного — ужас!

     Прощай, спасибо, что пишешь всякий день, а я поленилась раз и не написала. Сегодня отправлены были корректуры в Ясенки. Это тебя ещё задержит на несколько дней.
С<оня>» (ПСТ. С. 236 - 237).

     В этом письме снова выражен, хоть и приглушённо, Сонин бунт против патриархальных устоев, предрассудков о фиксированных возрастных и гендерных ролях – бунт, ложно и несправедливо направленный женой против мужа, который, в чём-то разделяя предрассудки своего времени и поколения, совершенно не был виновником их общественного торжества. Бунт, за который возлюбили Софью и ей подобных «суфражистки» её современности и «феминистки» – нашей… во имя отрицательных идей и настроений которого очерняется в глазах современной, XXI столетия, молодой России духовный облик Толстого последних 30-ти лет его жизни и «реабилитируется» ЯКОБЫ безнадёжно и несправедливо кем-то во времена СССР очернённый, «демонизированный» образ его жены.
      
     В дальнейшей переписке уже этого, 1883 года, Софья явит те же настроения значительно ярче и агрессивнее.

     И – последнее в данном Фрагменте её же письмо от 3 октября:

     «Меня застала уже глухая полночь, и я письма не могла написать и послать. Сидели у нас Прянишников и Маковский. Было очень весело, приятно скорей. Разговор ни на минуту не умолкал. Сидели они с Серёжей, Таней и со мной и ушли в час ночи. Только что, было, пришла я вечером в усталое, грустное состояние духа после истории с англичанкой <miss Allen>, как Бог послал утешение в лице этих художников. И говоря много о живописи, мне опять пришло безумное желание учиться рисовать и писать, и опять, я чувствую, с заботами, во-первых, о малышах, а, во-вторых, о тысячах хлопот о починке колодцев, чистке клозетов, покупке башмаков, и проч. и проч., все мои пылкие желанья потухнут.

     Ты сам назначил для приезда четверг, так и будем тебя ждать. У нас ещё гостиная не топится и не отделана; как-то так это стало всё равно; есть гостиная или нет.

     История с англичанкой была вот какая: Миша плохо спал, у него живот болел; англичанка его положила на всю ночь в свою постель, чтоб к нему не вставать. Я ей утром сказала: «it is a dirty habit of common people» [«это грубая привычка простого народа»]. И чтоб впредь она этого не смела делать. Она начала неистово кричать, весь день не ела, злилась, уходила вечером куда-то и всем объявила, что жить не будет. Это-то Бог с ней, она совсем никуда не годится, даже занять их не умеет. Но всё это крайне скучно. Няня при этом тоже торжествующе кричит страшным голосом.

     Ты недоволен моими письмами, но что же делать? В этой тесноте детских и пошлых нянек — кто бы уцелел? И нет мне счастья на нянек с этими тремя малышами. Уж как бы нужно опытную, кроткую и добрую женщину к этим трём мальчикам. Только и спокойна у меня душа, когда учу Андрюшу, и он со мной, а то порча и порча со всех сторон.

     Ходили мы сегодня с Таней часа три пешком, искали для Сергея Николаевича <Толстого> квартиру. Но мы не были так счастливы, как ты <год назад>; квартир очень мало и те плохие. Поищем ещё по газетам. Завтра рождение Тани, и Лиза Оболенская придёт обедать.

     Иду спать. Прошлую ночь у меня была лихорадка. Я думала по причине — но всё нет, и к моему плохому духу примешивается ещё мой обычный, ежемесячный страх беременности...

     К твоему приезду постараюсь исправиться духом. — С детьми у нас всё очень хорошо. Ты, вероятно, очень занят корректурами, и мне завтра придется не получать письма, или получить опять очень короткое.

     Прощай, милый Лёвочка, целую тебя. А я всякий день так жду писем от тебя! С<оня>» (ПСТ. С. 237 - 238).

     Оставим в покое англичанку – лентяйку и истеричку (от кого б это могла успеть истериками заразиться?...). Интересней – новый выплеск женой Толстого недовольства своей участью, желания Непонятно, Как, Но Творчески изменить свою жизнь. В мемуарах она будто и сознаётся в тщете и бесполезности таких, никакими конкретными планами не обеспеченных, себялюбивых, эгоистических роптаний:

     «Как странно, что при моём страстном желании жить немного другой жизнью, чем обыденные материальные заботы, я не сделала какое-нибудь усилие и не нашла выхода из моего положения» (МЖ – 1. С. 425).

     За гордым «мешали!» здесь вполне отчётливо слышится смиренное: «не смогла…».
    
     Завершает Второй Фрагмент 19-го Эпизода нашей книги письмо Л.Н. Толстого, написанное за день-другой до отъезда из милой Ясной – 4 октября 1883 года. В нём – положительные итоги творческого уединения и – увы! – горькие констатации ненормальности настроений и отношения к нему его жены. Начинается письмо со второго:

     «Нынче получил твоё грустное письмо <от 2 октября>. Нездоровье  твоё — спинная  боль  меня  очень  огорчает.  Впрочем,  тебя  не разберёшь  по  письмам.  Когда  я  с  тобою,  то  я  всё знаю» (83, 402).

     Он прозрачно намекает здесь на её привычку утрировать и преувеличивать болезни и иные причины собственных депрессий или истерик. Преимущественно – чтоб «вытянуть» его скорее домой из очередной поездки… В данном случае вышло – как в притче о дурном мальчике, слишком часто и ложно кричавшем «волки!»: муж не поверил, а спина болела, и сильно, на самом деле.

     Далее – тоже справедливая критика, но в связи с его работой:

     «До сих пор сбывается  то,  чего  я  желал — второй  день  по многу  работаю,  и  если  завтра  также,  то  кончу  корректуры  и послезавтра буду с вами. Если б я не решил ехать в четверг <6 октября>,  я  бы по  твоему письму поехал. Ты хоть и не хотела мизинцем тронуть,  а потянула обеими руками. <Припоминает её обещание не торопить его с возвращением. – Р. А.> Тебе досадно на меня за то,  что мне хорошо одному.  И мне жалко, что тебе не  хорошо,  но  не  совестно» (Там же).

     И далее – о своей правильно организованной, чередующейся с прогулками, но от этого не менее напряжённой и вдохновенной работе над полученными из Москвы корректурами трактата «В чём моя вера?»:

      «Жизнь моя, как заведённые часы. Проснусь в 9, пойду  в Заказ, вернусь, напьюсь кофею, сяду за  работу  часов  в  11  и  сижу  до  ;  4-го  и  опять пойду  в Заказ до  обеда. Обедаю, читаю  Тургенева.  Придёт Агафья Михайловна, пью чай, пишу тебе, погуляю при лунном  свете  и  ложусь  спать.  И  это  самое  дурное  время. Долго  не  могу  заснуть.  — Что-то  будет в завтрашнем письме. Прощай,  душенька, ты на меня не сердись, как в последнем письме.  Целуй детей» (Там же).

     Творческий подъём и связанное с ним нервное возбуждение лишь частично компенсировались лесными прогулками. Они вызвали бессонницу, так что воротился Толстой в Москву – как и обещал, 6 октября – не отдохнувшим, а, скорее, нуждающимся в нервной разрядке и отдыхе. Которые, разумеется, НЕ получил. С эгоистическими обидчивостью и мнительностью наблюдала за его состоянием жена, и не преимнула нажаловаться в письме к сестре Тане на его и её собственное (ею же и созданное!) положение:

     «Лёвочка третьего дня приехал из Ясной, и я уже вижу его напряжённое, даже несчастное выражение лица. Он жил там десять дней, писал, охотился, был у него Урусов два дня, и, видно, уединение так было по душе Лёвочке, что он тяжело с ним расстался. Я вполне его понимаю, а теперь более, чем когда-нибудь, осталась бы в деревне, но увы! Это невозможно с учением и с выездами Тани, которая собирается начать свои выезды в декабре» (Цит. по: Гусев Н. Н. Указ. соч. С. 218).
 
     Выезды начались уже в конце ноября, а ещё раньше, 28 октября (он всегда стремился подгадать всё под эту «счастливую», по его фантазии, цифру…) Толстой отправил в набор последний лист последней рукописи правленых им ДО НЕУЗНАВАЕМОСТИ (тоже его характерное!) корректур книги «В чём моя вера?» И ровно через месяц, 28 ноября – заверяет подписями гранки последней корректуры… Между этими двумя датами – ещё одна небольшая творческая его поездка домой, в Ясную Поляну. О ней речь в Третьем, заключительном Фрагменте XIX-го Эпизода нашей книги.

КОНЕЦ ВТОРОГО ФРАГМЕНТА


Фрагмент Третий

СКУЧНО ОДНОМУ ТОЛЬКО ЕСТЬ

     Третий, и заключительный фрагмент Девятнадцатого Эпизода нашей великолепной и уникальной аналитической презентации переписки супругов Л.Н. и С.А. Толстых охватывает хронологически период с 9 по 15 ноября – дни пребывания Льва Николаевича Толстого вдали от жившей в Москве семьи, в Ясной Поляне – с официальной целью завершения работы над духовно-христианским сочинением «В чём моя вера?». Период этот – быть может, не из самых существенных для внешней, личной и творческой, биографии писателя, но характерен как своего рода итог кризисного развития его отношений с членами семьи и в особенности с женой. 

      Первое письмо жене в этой поездке Лев Николаевич отправляет из Тулы, где остановился в доме друга семьи и платонического возлюбленного Софьи Андреевны – неоднократно упоминавшегося нами выше князя Л.Д. Урусова. Данное письмо характерно как ранее свидетельство того, как Л.Н. Толстой, только ещё начавший свою христианскую проповедь миру, быстро начал превращаться для духовно чутких, ищущих истину или просто неспокойных и досужих людей в авторитет всемирного масштаба и значения. Хотел ли он этого? Мы постарались дать понять, даже почувствовать нашему читателю, что – если и хотел, то так, как хочется и на Божьей стезе иногда поддаться сугубо мирскому соблазну и совершить грех. Хотел, и исполнил, но и ХОТЕЛ БЫ НЕ ХОТЕТЬ, удержаться. Истинный христианский идеал – смиренной работы над собой, а не прозелитства – был сознан им, но навязанный ему семьёй образ жизни средь городской толпы сделал его выполнение невозможным, а соблазн публичности – неодолимым…

     Приводим текст этого небольшого, но информативного для исследователя письма от 9 ноября 1883 г.:

     «Пишу вечером от князя. Вчера  приехал в 2 часа. Легли  в 3. Прекрасно  выспался.  Князь  пошёл в <Губернское> правленье, а я  немного занялся. Потом пошёл гулять и к  Лопухиным. <Т.е. в гости к С.А. Лопухину, тов. прокурора. – Р. А.>.  <Александра Павловна> Лопухина, узнав,  что  я  здесь,  писала  записку, прося  придти  к  ней  обедать.  Я  отказался, но зашёл. Это Васильчикова, её кузина, её  настроила, чтоб со мной познакомиться. Я зашёл, и ничего не нашёл, кроме казённого, пустого.

     Здесь через  князя  получил  письмо  от  одной Смирновой и маркиза St. Ives — парижского.  Очень  интересно. Он член  общества вечного мира и пишет книгу против войны и  революции: «La mission des Souverains», кажется, что  настоящий. 

     С утра я через <лакея> Михайлу  дал знать в Ясную,  и лошади  приехали.  Князь  меня  старательно  угостил обедом, и я сейчас еду. Пороши и чернотропа, кажется, не будет; но я не тужу.  Хотелось бы кончить всё в Ясной. —Что ты? Пиши, пожалуйста, каждый  день.  Я  буду  тоже.  Целую тебя и детей» (83, 403).

     Упомянутый Л.Н. Толстым адресат – один из самых ранних его заграничных почитателей, некий маркиз St. Ives d’Alveydre, на то время автор одного из типичных, проникнутых всею наивностью эпохи, антивоенных сочинений под названием  «Mission  actuelle  des  souverains par l ’un d’eux» [«Современная миссия  монархов — одного  из них».]

     Толстой называет его «настоящим» -- то есть, по его мнению, человеком, живущим активной духовной, религиозной жизнью, ставящим для своей жизни цели не мирском, а в Боге. На деле с высоким вероятием можно утверждать, что, встреться Толстой и маркиз Сен-Ив под крышей хамовнического или яснополянского дома, хозяин быстро разочаровался бы в своём госте. В одном из позднейших, предположительно 1885 года, писем Сен-Ив, рассказывая о себе, признался, что постигает с наёмным гуру азы учения браманизма, а к письму приложил аж три свои равнонаивные социально-прожектёрские книжки («Миссия монархов», «Миссия евреев» и «Миссия рабочих»), с которыми настоятельно рекомендовал Толстому ознакомиться, прежде чем отвечать ему (Там же. С. 404). Увы и увы! это был тип докучливого зажиточного буржуазного европейского сектанта с окрошкой книжных идей и собственных утопических фантазий в голове…

     Не позднее, чем 9 ноября и Софья Андреевна отослала мужу письмо, которое он упоминает и на которое отвечает 11 ноября. К сожалению, письмо было утеряно…

     Второе письмо Л.Н. Толстого, уже из дому, из Ясной Поляны, датировано уже следующим днём, 10 ноября. Оно, кстати, даёт ощутить разительный, непримиримый контраст настроения тех суетливых и не вызывавших особенного доверия иностранных адресатов, которые спешили писать свидетельства почтения новому «русскому гуру», толком не поняв и не «переварив» в голове его только-только начатой проповеди (многие значимые идейные основания которой так же не до конца ещё сформировались в сознании и публичных дискурсах Льва Николаевича) – с настроением живой трудовой жизни в окрестностях яснополянского семейного очага Толстого, с настроением подступавшей к стенам его благотворящей и вдохновительной природы…

     Приводим, как всегда с необходимыми пояснениями, текст второго в этой поездке письма Л.Н. Толстого. Начинает он его с простой бытовой жалобы: «Спал дурно. Было холодно и нездоровилось» -- оказавшейся для Софьи Андреевны достаточным основанием для того, чтобы, прицепившись к этим словам, выразить в ответном письме от 12 ноября притворное «сожаление», за которым снова скрывался упрёк в пользовании личной свободой. 

     «Спал дурно. Было холодно и нездоровилось. Но  нынче всё наладилось.  Натопил в кабинете,  замазал окна, и тепло, и хорошо  и теперь  вечер,  чувствую  себя  прекрасно.  —  Нынче получил  письма  из Ясенков — интересные от Sandoz — и ещё от одного француза.

     [ ПРИМЕЧАНИЕ.
     Оба письма были утрачены Львом Николаевичем при посещении уборной. Об адресате Sandoz (Сандо, Швейцария) известно, что он писал Толстому и позднее, в 1885 году, называя себя единомышленником Льва Николаевича, поклонником его сочинения «В чём моя вера?» и предлагая писать статьи для некоего сомнительного сектантского журнала, основанного Сандо. – Примечание Романа Алтухова. ]

      Ходил смотрел лошадей. Очень хороши,  но  я  боюсь,  что будут неприятности, хлопоты из-за них, и постараюсь  их продать. — Сено они съедят, а доход от них ещё когда будет. Филиппа <Егорова, кучера> не  было  дома.  Он возил своего <старшего сына> Михайлу в солдаты.  Слава  Богу,  не взяли, — он остался льготным. Николай Михайлыч <Румянцев, повар> тоже возил, и тоже не взяли.

     У  конюшни  встретил мужика с бабой. Мужик приехал к тебе издалека, из-за засеки, лечиться, и ужасно  горевал, что тебя нет. Он говорил, что он знает одного  мужика, которого все лечили,  и  никто  не  вылечил, а ты вылечила. Мне лестно даже было. Потом ко мне приехала баба, — брюхата на сносе, и 4-о детей маленьких, — старуха свекровь  и  молодайка,  деверняя невестка.  Были  два мужика  и  в одну неделю её мужа посадили в  острог  за драку,  от которой произошла  смерть,  а  деверя  отдали в солдаты. И осталась одна. Написал <Николаю Васильевичу> Давыдову <прокурору в Туле, давнему знакомому> письмо,  — нельзя ли хоть выпустить на поруки. Потом сел заниматься, но сделал очень мало. Митрофан сказал мне, что Серёжа <брат> будет обедать у <соседа, в имении Телятинки> <А. Н.> Бибикова.  Я  пошёл в Телятинки, но Серёжа уехал в Москву. Вернулся,  пообедал. Агафья Михайловна сидит, и Дмитрий  Фёдорович  переписывает. Комната  нагрелась.  A  кроме  того  топлю  мальчикову  с  сводами.  Если нагреется, то  завтра перейду туда. Я забыл дома «Une Vie» <книжку Ги де Мопассана «Жизнь»>. Читайте её покамест и спрячьте.

    Портрет твой карандашом, кажется, плох, а я как взгляну  на  него,  так ужасно  живо  вспоминаю,  и  что-то жалкое  есть  в нём, и что такое же показалось мне при  прощаньи с тобой. И это меня очень трогает. Душенька, зачем ты несчастлива. Мне так видно, как ты можешь и  должна быть  счастлива,  и  как ты своей r;volte [фр. бунт, восстание, возмущение] против всего — сама себя  мучаешь.  Неужели  нельзя  смириться.  Как бы хорошо  и тебе и вокруг тебя всем  было.  Я пишу  это и представляю  себе, как ты  можешь рассердиться  за  это.  Не  сердись,  голубчик;  взглядывая  на  этот  портрет,  я  знаю,  как я тебя люблю и как ты нужна мне. 

     Целую тебя и детей. M-me Seuron — поклон» (83, 404 - 405).

     Толстой в этом письме снова перед нами «во весь рост» -- прямолинейный, искренний, но и щадящий, любящий в отношении жены. Судя по имеющемуся в нашем распоряжении ответу от 12 ноября, Софья Андреевна не рассердилась, и, будучи во время писания в относительном душевном равновесии, видимо, признала справедливость сострадательных упрёков от мужа в «несмирении». Но, конечно, и не собиралась смиряться. В своём ответе она проигнорировала всю адресованную к ней и её поведению сентенцию мужа, и только через много лет, в 1910-е гг., готовя для книжной публикации его письма к ней, сделала к характеристике покойным мужем её «жалкого» изображения на портрете своеобразное, типично женское, примечание:

     «Жалкое потому, что, когда меня рисовала институтка  Соколовская,  у  меня  была  лихорадка» (Цит. по: 83, 406).

     В этот же день, 10 ноября, ещё не дождавшись никакого послания из Ясной, пишет мужу и Софья Андреевна. Так как письмо не служит ответом на какое-то из предшествовавших писем Толстого; его же письмо от 11 ноября – отвечает на утерянное письмо жены от 9-го(?), да к тому же как будто продолжает своим настроением предшествующее, логично будет привести сначала это послание Толстого жене:

     «Моя судьба быть в Ясной в дурном расположении духа
и неспособным работать. Так и теперь. Не могу докончить
начатого. У меня тепло, хорошо, удобно, пища  привычная.
Нынче получил твоё письмо и надеюсь получить завтра.

      Представь себе, поручица умерла. <Умерла жена «поручика» -- так звали тогдашнего казённого лесничего в З;секе, Ф.И. Баратынского. – Р. А.> Я нынче,  гуляя,  зашёл к Франц Иванычу, и  он мне рассказал. Она поехала в  Тулу; в нумерах рядом с ней стоял знакомый. Он провёл  вечер у неё. Утром она не выходит и до вечера. Выломали  дверь.  Она лежит в постели, в самой  покойной позе — мёртвая,  — разрыв сердца. 

     Я  читаю и Stendhal’a  и Енгельгарта. Енгельгарт — прелесть.  Это нельзя  достаточно читать и хвалить; —  контраст нашей жизни и настоящей жизни мужиков,  про  который  мы  так  старательно  забываем.  Для меня это  одна из тех книг, которая  освобождает меня от части  того,  что  я  чувствую  себя  обязанным  сделать. Но он  сделал,  и  никто  не  читает. Или читают и говорят: «да  что, он социалист». А он и не думает быть социалистом, а  говорит,  что  есть. 

       [ ПРИМЕЧАНИЕ.
       Для точности следует сказать, что именно ЧИТАЛ (в первый раз) Толстой только А.Н. Энгельгардта – его «Письма из деревни», вышедшие отдельным изданием в 1882 году. Что же касается Стендаля, то его роман «Красное и чёрное» Толстой, разумеется, ПЕРЕЧИТЫВАЛ. Близость Энгельгардта осмысливалась Толстым как идейная, Стендаля же – как художественно-творческая, особенно драгоценная для писателя. – Р. А. ]

     Нынче получил ответ от <прокурора> Давыдова с бабой, за которую я просил. Он обещает всё сделать и  просится приехать <в> воскресенье;  говорит, что ему что-то ДЛЯ СЕБЯ нужно  меня  видеть. Если будет случай, я  приглашу его. — Нынче  приходила ещё баба, тоже  брюхатая, тоже осталась одна с 4-мя  детьми.  Это  вдова  того,  которого убили в драке. Она приходила просить,  чтобы  я  не просил за того, — убийцу её мужа — на  поруки.  — Удивительно!

     Как ты и все наши? I hope, что хорошо. Завтра узнаю.
Целую тебя, душенька. Нынче портрет не так жалок. Целую детей.

     <Приписка.>  Пятница 11 часов.

     Нынче я один. Был только Дмитрий Фёдорович,  разговаривали о том, как он живёт сам-семь на 11 р[уб.] 40 к[оп.] в месяц. Живёт» (83, 406 - 407).

     Наконец, время письмам Софьи Андреевны.

     От 10 ноября:

     «Так как ты желаешь, милый Лёвочка, чтоб я тебе писала всякий день, то я и исполняю это. Сейчас был <доктор> Чирков, стучал Таню по животу, нашёл больным желчный пузырь и малокровие, а у Андрюши катарр желудка. Прописал и Карлсбад Тане, и потом железо и ещё что-то, кажется бром, и Андрюше Емс и всё это меня встревожило и ещё более привело в грусть. Кроме того, интересно тебе то, что свёрстанные листки принес мне <переписчик> Иван Михайлович, я нашла много ошибок, поправила, перечла с вниманием и подписала к печати. Но с кем я пошлю и где типография — вот это вопрос. Пошлю с <дворником> Василием, кажется Пименская улица <т.е. в типографию И. Н. Кушнерёва. – Р. А.>. Писарь с тобой уехал, а <лакей> Сергей <Арбузов> второй день пьёт так, что я его прогоню, если ещё так день продолжится. Кроме того он делает мерзости. Сижу я в своём кабинетике, наверху; слышу Дуняша <экономка> кричит и почти рыдает, и тут же <кричат> Лиза <горничная> и <слуга> Корней. Отворяю дверь, спрашиваю что, говорят, тут на постели у Сергея женщина, <лакей> Феодор сказал и знает, что она из самых плохих. Я не труслива, отворила дверь, вижу, правда, спрашиваю её зачем она тут? (Она лампу в корридоре зачем-то потушила.) Я вышла с огнём. Она говорит: «привёл ваш человек, хотел бельё отдать». Я говорю: «вон, и благодари, что я тебя в часть не посылаю, и чтоб твоего духу тут никогда не было!» Она что-то стала кричать, но её выпроводили. Сергея тут не было. А перед этим он шёл, было, наверх, да во весь рост так и хлопнулся.

     Наказанье с этими людьми. Скажи его жене, а то с ним ещё что-нибудь случится. А нам с таким даже жутко, не говоря о том, что неприлично. Дуничка всё кричала: «в графском доме, и барышни, и я сама не в себе!».... Очень жаль бедную Аришу <жену Арбузова. – Р. А.>, что она с ним будет делать.

     У нас всё по-старому; Таня никуда не ездила, по причине нездоровья; я ездила в банк и к Лизе Оболенской. Маша и Лёля ездили вечером к Толстым, там танц-класс. Серёжи ещё нет.

     Затем прощай, уж поздно, твоё письмецо холодно, но всё-таки пиши всякий день.

Соня» (ПСТ. С. 239).

     На очереди у нас – традиционные для переписки Толстых встречные письма – написанные в один день, 12 ноября. Толстой в этот день ответил на только что приведённое нами письмо жены, последняя же – на его письмо от 10 ноября.

     Сперва слово – Софье Андреевне.

     «12 ноября. Суббота.

     Очень жаль, что тебе всё не по себе, милый Лёвочка. Как будто напрасно поехал и напрасно живёшь в Ясной. Может быть для кого-нибудь там понадобишься, и то хорошо. Вот я бы и рада — кого полечила, да делать-то тут в Москве нечего. Я рада, что выздоровел тот мужик с ранами на ногах — 3 года не ходил (из Рвов, верно), и я очень о нём старалась; иногда, бывало, не в духе, так кое-как отнесёшься к больному, а иногда так всё ясно станет и так возьмёшься горячо, и выйдет так точно. Сегодня мне тоже не по себе, спина болит ужасно, ночь провела тревожную и лихорадочную, просыпалась вся в поту, и думая, что жарко, посмотрела, сколько градусов, было только 13-ть. Видела во сне, что два зуба выпали, и что же — узнала и очень поразилась смертью поручицы… 

    […] Получила я нынче письмо от Архангельского, продал 57 быков по 59 рублей за штуку, и посылает через Государственный банк 4.000 р<ублей> с<еребром> на моё имя. Теперь пошлю деньги в Тулу и куплю рояль, а то очень уж дети пристают.

      Нынче был чудный, морозный день, такой, в какие мы, бывало, на коньках по всему пруду катаемся. И так как я особенная мастерица грустить, то я опять до слёз грустила о том, что прошло, чем, бывало, тяготилась, и что теперь стало мило и дорого. А о себе думала, что если я прежде была не хороша, то какая же я теперь мерзость! И что если ты прежде был хорош, то на сколько же ты теперь лучше!
 
     <Дочь> Таня просит о ней что-нибудь написать, — а мне нечего писать хорошего. Ничего не делает, в школу не ездила, собирается с азартом на завтрашний, студенческий концерт, — готовит цветы и перчатки и меня просит ехать, что мне очень тяжело. Здоровье её тоже не ладно. Дела её продолжались всего один день, и это после почти семи недель. Андрюша тоже хилеет, бледен и слаб, и всё понос. Остальные ничего; Алёша такой весёлый, что весь дом забавляет.

      «Une Vie» <«Жизнь» Мопассана> читает madame Seuron, а я всё читаю Dumas fils <Дюма-сына>, но мне его рассуждения о Фаусте не очень нравятся, никак не уловишь его точки зрения. […]

      <Лакей> Сергей, не переставая, пьёт, всё просится в Ясную, но я боюсь его пустить, на первой же станции ссадят. Если б я не думала, что <жена его> Ариша приедет, я бы его отправила, и не знаю, что и делать! Про него ещё подлости открылись, надо его будет отпустить, хотя и привычный он.

     Пишу всякий день аккуратно, и всякий день получаю твоё письмо. Когда ты думаешь вернуться? А теперь прощай, и то, какие мы длинные письма пишем друг другу, несмотря на то, что всякий день.

С<оня>.

     Перечла сейчас письмо, оно так и есть совсем пустое, без содержания» (ПСТ. С. 240 - 241).

     Письмо, как видим, ВНЕШНЕ спокойное – но содержащее в себе неловко прикрытый заряд настороженности, неприязни, готовности противостоять… «Продам ТВОИХ быков – куплю СВОИМ детям рояль» -- эта частнохозяйственная установка как нельзя лучше выражает и гипер-Установку жены Толстого на неприятие, на сопротивление «новому» вероисповеданию мужа. В немалой степени эта фундаментальная установка выразила себя в записи мемуаров Софьи «Моя жизнь», посвящённой этим дням:

     «Эта тяжеловесная работа религиозно-философская, это отрицание всего на свете, и прежде всего Церкви, несомненно давалось ему тяжело. А жизнь наша шла в разлад с его писаньями и проповедью, и это тоже несомненно мучило его. Я это всё чувствовала и потому тоже была НЕСЧАСТЛИВА…» (МЖ – 1. С. 427).

      Но тут же, повторив старую чужую, публицистско-журналистскую ложь об “отрицании” её мужем “всего на свете”, «несчастненькая» переходит в открытую атаку, борьбу за свой хороший имидж в глазах читателей будущих поколений:

     «Конечно, если бы всё было заодно, дружно и единомысленно, то как же не нужен бы был умный, пожилой и высоконравственной жизни отец. Но он НЕ ХОТЕЛ быть нужен… Как исключительный человек, художник, мыслитель – он был прав. Но как отец – вина го перед детьми и передо мной, оставшейся беспомощной, очень велика» (Там же. С. 427 - 428).

     И это пишет та самая «брошенная», «беспомощная», которая в 1860-70-х гг. воспитывала старших детей в условиях и суевериях барских и городских роскоши и разврата – не встречая в те годы никакого идейно-мотивированного сопротивления мужа! Безалаберное поведение сына Ильи и светски-ветреное дочери Татьяны – как раз результаты реализованной с её участием и благословением воспитательной стратегии…

      Зато младших детей она буквально ОТМАНИВАЛА от отца, от его влияния – ПОЛЬЗУЯСЬ его сосредоточенностью на собственных мыслях, повседневной занятостью общения с Высшим Сущим. «Как отец» он перед ней за эту рассеянность виноват ОЧЕНЬ ВЕЛИКОЙ виной… Но какова ЕЁ вина, что, причисляя себя к христианской религии, она не передала детям тех духовных сокровищ, которыми лишь к середине 1880-х сполна завладел её прежде безверный и многогрешный муж? Не окормляла словом Божьей Истины и его самого?

     Вне сомнения, в обстоятельствах несопряжения индивидуального пути каждого из супругов к Богу и Христу с внешними условиями исполнения необходимых и срочных задач семейного воспитания – ни один из супругов Толстых НЕ виноват. Софьина вина – в том, что она НАСТОЯЛА на том, чтобы младшие дети были отъединены внешними суетой и шумом от духовной жизни отца и были воспитаны так же, как прежде были воспитаны старшие. В этом она сознательно противостояла супругу – и как христианину, и как отцу. Ею в 1-й половине 1880-х созданы были условия, в которых Лев Николаевич НЕ «не хотел», А именно НЕ МОГ быть нужен, востребован как воспитатель. «Ахиллесова пята», слабость его в эти годы – собственное его перевоспитание: тот отказ от прежде несомненных мировоззренческих установок, который хорошо им описан в книге «В чём моя вера?» Он сам в 1878-м только родился для Бога, для жизни в Боге – какой же может быть семейно-воспитательный спрос с пятилетнего Львёнка?.. Это то матовое, но чистое стекло, через которое светит вам Вышний свет. Живите светом, сколько его есть, не пеняя на несовершенства ЧИСТОГО от городской пыли яснополянского стекла.

     Не весьма честно с Софьиной стороны и пенять на религиозный труд Толстого, его «тяжеловесность» -- в связи с жалобами мужа на его самочувствие и настроение. Во-первых, такие жалобы мы уже помним по письмам первых дней его прежних поездок – например, на лечение кумысом. Это свидетельствует, скорее, в пользу Толстого: уехал он от семьи всего на несколько дней, сосредоточиться на работе, но –  столь же нездоровым, каким прежде уезжал надолго лечиться… Строго говоря, ему нужней была бы длительная поездка на хороший иностранный курорт. Но он привык по-мужски, по-Львиному, молча, превращать свою жизнь в тихую, непризнанную жертву творчеству и Богу – как и Софья, ропща, бунтуя или плачась, а исполнила-таки свой долг служения и жертвы в отношении семьи, в отношении гения-мужа.

      По крайней мере, вялость его писем искупалась ИСКРЕННОСТЬЮ – и в этом он не был равен с женой, что справедливо и проницательно подмечает во встречном, 12 ноября, письме. Приводим его текст:

      «Не пеняй, душа  моя,  что  мои  письма  бесцветны.  Я  все три дня в упадке духа.  Печень что-то.  Я не нездоров и не уныл, но  сплю.  Не  могу  работать.  И так я был вял,  что  два  дня даже  и  ходил  мало.  Сидел  дома  и  читал.  Нынче получил твоё письмо о <лакее> Сергее <Арбузове>. Ужасно жалко.  Ариша же передаст тебе это письмо. 

     Что ты мне ничего не пишешь о себе, о своём здоровьи.  <Доктора> Чиркова предписанья  очень  плохи.  Не  знаю,  кто меньше  полезны  и  больше  шарлатаны:  попы  или доктора.  Оба лучше. 

     Попробовал заниматься, — не  пошло. Оседлал лошадь  и поехал в Бабурино к Головину сговориться охотиться.  Дома нет. День прекрасный, и я,  вернувшись, пошёл с  ружьём по реке и кругом заказа. Ничего  не  видал; но 3-го  дня  можно  было  по  следу находить. А я спал.

     Сколько тебе прислали <из типографии> листиков 2 или 3? Пришли их, пожалуйста, на  имя  Урусова. <Л.Д. Урусов занимался переводом «В чём моя вера?» на французский язык. – Р. А.>

     Придя  домой,  я  переселялся  в мальчикову комнату.  Очень хорошо,  тепло,  15°. И это мне очень приятно. Нынче  я  много  делал  движенья,  и  тепло.  Надеюсь  спать хорошо. Читаю, говорю с Агафьей Михайловной  — и  вся.

     Думаю о том впечатленьи,  которое  произведёт  моя  книга, стараюсь  не  думать  о  том месте, которое надо  переделать, потому что чувствую, что дурно обдумаю;  стараюсь  тоже не думать  о  других планах работы,  потому что надо кончить.  Думаю  о тебе с нежностью и  беспокойством; думаю о старших детях — не нужен ли я  кому-нибудь бы был. И это немножко беспокоит.

     Видишь, хоть  кратко,  но  я  всего  себя  представляю  тебе; а ты так сдержанно  пишешь,  даже  о  своём  нравственном и  физическом  состоянии ни  слова.

     Завтра  приедет, вероятно, Урусов и, может быть,  Давыдов. Я не дал знать ему. — Я забыл, где  найти твой разновес <гирьки для кухонных весов. – Р. А.>. Напиши. Мало пришлют, но жалуются, что мало дают.

     Прощай, душенька, целую тебя и детей. Денег у Митрофана не предвидится. Впрочем, я ещё толком с  ним не говорил. Я постараюсь продать лошадей. Четырёх  сейчас надо продать, ржублей на 400. Да Митрофан  говорит, что теперь продешевишь» (83, 408 - 409).

     Ответ С. А. Толстой на это послание мужа был писан ею 14 ноября. Это ПОСЛЕДНЕЕ ЕЁ ПИСЬМО МУЖУ В 1883 ГОДУ (во всяком случае из тех, что опубликованы, а не скрываются стыдливо потомками Толстых…). Хронологически ему предшествует ещё одно письмо Льва Николаевича, от 13 ноября, а логически – и письмо его же от 14-го, так как оно не служит ответом ни на одно из прежних писем жены. Текст обоих мы и приводим ниже.

     «Воскресенье 10-й час.

      У  меня  тепло,  уютно,  тихо,  прекрасно;  но,  должно  быть, я переработал. Нет настоящих ни сна, ни аппетита,  и  оттого нет работы. Зато отдых. Нынче и не садился за  письменный стол, a поехал верхом на <коне> Сафедине навстречу Урусову. А если не встречу, то заеду в  булочную,  где я покупал в четверг хлебы, забыл краденые у Серёжи-сына перчатки. Так и вышло. Сафедин,  нелюбимый  вами, — прелесть — покойный,  добрый,  смирный  и  сильный.  Я  скоро ехал, приехал в Тулу,  — нашёл перчатки, заехал на минуту к Урусову и вернулся  домой — всё  довольно  скоро, и он, как ни в чём не  бывало. 

      Нынче <жена лакея Арбузова> Ариша собралась ехать,  но  получила  телеграмму.  Сергея  же  ещё нет. Вернувшись домой — темно, застал у  себя  нашего  нового  священника — он приехал знакомиться. Я с ним официально поговорил и остался один обедать  огромнейший обед, приготовленный  на  Урусова  (он  не  приехал, потому что кашляет), и как на беду, ничего почти не ел. Скучно одному только есть.

      [ ПРИМЕЧАНИЕ.
        Судя по ответному, 14 ноября, письму С.А. Толстой, последнюю фразу в письме мужа она поняла так, что КУШАТЬ ему привычнее с компанией, но ЖИТЬ он предпочитает один, без неё, без семьи… Обратим внимание, что такого «побочного» смысла НИКАК из этой фразы вывести нельзя. Синтаксическое (смысловое) ударение здесь нужно ставить не на слове «есть», а на слове «одному» в составе конструкции «одному только» -- т. е. Л.Н. Толстому «скучно без гостя, которого он ждал». – Р. А. ]

      Читаю Stendhal Rouge et Noir <Стендаля «Красное и чёрное»>. Лет 40 тому назад я читал это, и ничего не помню, кроме моего отношения к автору — симпатия за  смелость, родственность,  но  неудовлетворённость. И  странно:  то же самое  чувство  теперь,  но с ясным  сознанием, отчего  и  почему.

     [КОММЕНТАРИЙ.
      Стендаль был дорог и близок Толстому с юности. Е:го влияние на художественное творчество Льва Николаевича – несомненно. Более того, с юных лет Толстой при общении с обожаемыми им двумя романами Стендаля – «Красное и чёрное» и «Пармская обитель» -- неизменно ощущал в себе приток жизненных сил и вдохновения для работы. По влиянию на Толстого тексты Стендаля можно сопоставить с любимейшей музыкой Льва Николаевича. Он становился самим собой, возрождался к творчеству… То, на что, казалось, нужен месяц тяжёлого труда – вдруг исполнялось за считанные дни или даже часы!  Это и нужно было тогда, в ноябре 1883-го, одинокому в своём духовном поиске Толстому, снова заболевшему, изнурённому семейными заботами и Москвой. – Р. А. ]

     Порошит снежок, но  едва  ли  разойдётся.  Как бы  хотелось заснуть хорошо и быть свежим к работе. Мне  всего часа 4 хорошей  работы  нужно,  чтобы  сделать, что  нужно.

     Письмо твоё коротенькое  очень.  Если  не  скучно,  пиши побольше. Мне всё интересно. Целую  тебя  и детей» (83, 409 - 410).
         
      Софья Андреевна исполнила заключительную просьбу мужа и отписала ему 14-го достаточно длинное ответное послание, которое мы приведём в соответственном месте. Сейчас же – письмо Л.Н. Толстого следующего дня, тоже 14 ноября:

      «Не получил нынче письма. Верно ты хотела с Сергеем послать. Сергей приехал, но я его не видал. Он стыдится верно. Нынче утром я было встал рано для пороши, но пороши не было, — снег шёл. Головин приезжал нынче утром. Привёз Ильи ружьё — починенное. Собака Илье, которую подарил <сосед-помещик, страстный охотник Александр> Офросимов, — у  Головина.  Он приглашает   охотиться,  но  едва  ли  я  успею. Завтра поеду на порошу,  — если  будет. A послезавтра,  середа, — будет  неделя, что  я уехал. И я приеду или в середу или в четверг. — Работа  нейдёт. Нынче встал рано и хочу раньше лечь. Получил из  Тулы — письмо  от прочитавшего статью в «Revue Nouvelle»  и  обращающего меня  не  без ругательств «православного  мірянина» и твоё письмо, возвратившееся из Самары <Летнее письмо Софьи Андреевны, не заставшее адресата. – Р. А.>. Так что  я  нынче  получил от тебя  письмо. Надеюсь завтра получить хорошее, длинное письмо.  Нынче, чтобы себя уходить, целый день ходил с ружьём  тихим шагом. Очень приятно. Дома Агафья Михайловна  хорошо рассказывала  про  старину,  — про  меня  то,  что  я  забыл, какой  я  был  противный  барчук, — и  книги.

     До свиданья. Целую тебя и детей. — Хорошо ли у вас?» (83, 411).

     Следующее письмо Л.Н. Толстого, от 15 ноября, ЕГО ПОСЛЕДНЕЕ в этой поездке, стало ответом на письма жены от 12 и 14 ноября. Второе из них приводим почти в полном виде:

     «Понедельник 14-го вечер.

      Сейчас только кончила поправку ещё одного твоего свёрстанного листа. Нашла после Ивана Михайлыча ещё несколько опечаток и очень смутилась фразою: «Спаситель должен быть точно спаситель, т. е. точно Спаситель». Зачем это вторичное повторение точно Спаситель. Как-то это совсем без нужды и путает. Посоветовалась с Иваном Михайлычем и с Серёжей, и решили оставить. Если изменить — то телеграфируй потолковее, как. <«Спаситель должен … точно спасать» - так на самом деле было у Толстого. Ошибка наборщиков была позднее устранена автором. – Р. А.> А то ты иногда меня в такой тупик ставишь. Ведь я листков на имя Урусова так и не послала. Перечла твоё вчерашнее письмо и вижу написано: «Сколько тебе прислано листков — два или три. Пришли их»..., а я их три или четыре дня тому назад подписала к печати и уже получила сегодня третий лист и тоже отсылаю, исправив, завтра утром в типографию. Я думала, было, послать старые листки, с которых печатали, но тогда так и надо было написать мне, а то я боюсь напутать.

     Ужасно жаль, что ты всё не размялся на работу. Может быть тебя пороша завтрашняя оживит; снегу насыпало порядочно и тепло.

     Сегодня в письме твоём меня очень больно кольнула фраза: «только есть одному скучно» ... Досказываю сама: «а жить одному гораздо лучше».

     Хоть часто я это про тебя думаю, но иногда, когда ты нежен и заботлив, я опять себе делаю иллюзии и думаю, что без нас тебе было бы грустно. Конечно, всё реже и реже будешь создавать себе эти иллюзии, и вместо них занимать жизнь чем-нибудь другим. А мне ни вместе, ни одной, ни с детьми — ни с чем совсем уж жить не хочется, и всё чаще и чаще, и страшнее приходит в голову мысль, — неужели НАДО жить и нельзя иначе?

    
       [ КОММЕНТАРИЙ.
       Один из примеров того, как Софья Андреевна создала целую депрессивно-негативистскую теорию на неверной трактовке одной из фраз мужа. Напомним, что в оригинале Толстой:

      «…остался один обедать огромнейший обед, приготовленный на Урусова (он не приехал, потому что кашляет) и, как на беду, ничего почти не ел. Скучно одному только есть».

     То есть речь о том, что есть веселее бы было в компании друга семьи, а не о том, что всё веселее одному, кроме еды. – Р. А. ]

     Моё письмо должно бы было быть как моя теперешняя жизнь: спокойно, добросовестно, с старанием, чтоб ДОЛГ свой исполнять и заглушать всё, что безумно. Но мой долг тебя не расстраивать — может быть у тебя, наконец, хороший, рабочий день, а я, как раз, тебя расстроиваю. Но это пройдёт, когда я поздоровею.

     Вчера, перед самым моим отъездом в концерт, входит Илья, зубы стучат, прыгает на одной ноге и бледный, говорит: «ужасно нога болит и знобит, страсть!»

     Вижу, лихорадка, взял меня ужас, что два ушиба было в один день, что-нибудь опасно; еду в концерт сама не своя. Там 6800 [человек] народа. Жара, теснота, давка — ну просто ужас! Под впечатлением ли музыки или жары, но чувствую спазма к горлу подступает, такое об Илье взяло беспокойство, что я после первого отделения сейчас же пошла к графу Адаму Васильевичу <Олсуфьеву> и спрашиваю какой-нибудь адрес хирурга. Он говорит: «все здесь, я сейчас вам найду нашего знакомого». Поднялась тревога: […] все начали искать хирургов. Одного нашли. Я говорю: «можете после концерта ехать?» — Он согласился. Не дождавшись конца, мы уехали. У Ильи был маленький жар, но прошёл. Доктор нашёл, что ушибы не опасны и что лихорадочное состояние независимо. Сегодня Илья в туфлях ходит, и ему гораздо лучше.

     Но милые эти графы Олсуфьевы все (кроме Анны Михайловны, она у Троицы) приехали сегодня с участием и добротой ко мне и разговаривали долго, и мальчики тоже были и Лиза. Молодые очень довольны, что собрали 9000 р. с. для бедных студентов; они были распорядители, и счастливые, блестящие летали по всему собранию. — Таня завтра едет в школу на экзамен <в Училище живописи, ваяния и зодчества. – Р. А.>. Лечиться она ещё не решилась начинать. Я ничего не советую, молчу и предоставляю ей самой делать, как она хочет. Серёжа тоже был в концерте, потом вечер провёл у Олсуфьевых и вернулся ужасно поздно. Я не спала и нервно ждала его звонка, которого не слыхала, и продолжала всю ночь волноваться.

     Маше доктор дал лекарства от глистов. Она его приняла, из неё идут глисты бесконечные; она очень что-то вяла, уныла и бледна.

     Андрюше лучше; англичанка <miss Lake> ужасно непривычная, и плохо помогает; авось привыкнет. Лёля мечтает о коньках в саду, поливал нынче всё утро с Алкидом и солдатом; но насыпал снег и всё пропало.

     Поступил новый человек, молодой, женатый, очень приличный. Не пьёт. Корней эти дни работал ужасно усердно; с нами в концерт, и за мальчиками, и в буфет, и всё так добродушно. Повар тоже тихий и очень хороший. С этой стороны устроилась, слава Богу. Madame Seuron также ровна и приятна. Кончила вчера [читать] о Фаусте и осталась очень довольна недовольством Дюма на Гёте за Гётевское отсутствие всякой веры. Он прямо говорит, что Гёте с своим талантом оказался как бы несостоятельным вследствие того, что он ни во что не верил. И это так мне стало ясно; это правда.

     Отчего ты не пишешь, когда думаешь приехать? Или ещё сам не решил? Ты просил писем подлиннее, кажется, это — длинно, но не хорошо. Право, всё написала не то, что РАССУДИЛА написать, а писала, не думая, точно кто-нибудь другой моей рукой водил. Прощай, милый Лёвочка, живи, если тебе хорошо, а мне хорошо вряд ли когда опять будет.

Соня» (ПСТ. С. 242 - 244).

      Письмо, как видим, начато лучше, нежели продолжено и окончено. Толстой успел получить его на следующий день, и отвечал следующим образом:

      «Нынче в первый раз спал по-человечески, и  проснулся рано. Снег шёл всё утро, и надежды не было на  хорошую порошу, но я всё-таки поехал. Получил утром  твои два — за раз, — оба хорошие письма и поехал с более  спокойным духом. Пороши не было, но я всё-таки нашёл  3-х зайцев; но или от того, что бойко, или от того, что не  задача, ни одного не затравил. Один запищал у молодого  Спорта в зубах; но крик этот так верно удивил его, что  он его выпустил, и он ушёл. Но приятно устал, проездив от 8 до 5 часов. Опять обедал один, опять Агафья Михайловна,  toujours  avec  un  nouveau  plaisir [всегда  с  новым  удовольствием].  Был ещё Сергей <Арбузов>. Он очень  жалок  и смешон, как смешны бывают сумашедшие. Я  боюсь,  что  он не  справится.  Я  советовал  ему поместиться в Туле в лакеи  и  порекомендую  его  к  знакомым.

      В глазах снег, следы чуть видные, в ушах голос  Агафьи Михайловны, в голове пустота, в сердце бы полное  спокойствие, если б не беспокойство о вас.

      Известие о твоём нездоровьи — подробности я очень  рад был узнать.  Если это так, то ты должна быть не в  нормальном состоянии. Я знаю, — слыхал, что это ужасно  действует на душу. На счастье, что ты знаешь это.  Душенька, если  бы  ты  могла  привыкнуть  к той  мысли, к  которой  мы все волей-неволей  привыкнем, что мы  физически  никогда не в нашей власти, но зато  нравственно  всегда  полная  свобода и власть. Как легче жить, когда не то что поймёшь это, — ты понимаешь,  — но  когда  поверишь и на деле живёшь так.

     Завтра  будет настоящая  пороша,  я  опять поеду, и  послезавтра  буду  с  тобой,  если  жив  буду. […]

     Обнимаю тебя, поцелуй детей. Как бы хорошо  было коли бы ты перестала болеть!

     11-й час. Ложусь спать» (83, 412).
    
* * * * *

      Этим письмом Л.Н. Толстого завершается не только последний «осенний» фрагмент переписки Л.Н. Толстого и С.А. Толстой 1883 г., но и весь XIX-й Эпизод нашей книги. Мы видим, что отношения супругов, как они выразились в переписке их, стабилизировались летом этого года на некоей кризисной стадии – с которой их не раз стремилась «столкнуть» Софья Андреевна, так или иначе провоцируя конфликтные ситуации в отношениях с мужем. Одновременно, как видим, она продолжает расширять и свой литературный кругозор, и круг полезных умений и навыков – вполне сознательно готовя себя к роли издательницы сочинений мужа и наблюдательницы за пренебрегаемыми им авторскими правами. Сохранены мечты и о иных, не столь определённых, но желанных и  творческих поприщах – одна из idee fixe Софьи Андреевны, ставшая источником её бесконечных, многолетних недовольств и претензий в отношении мужа и иных лиц.

      18-го ноября Л.Н. Толстой воротился из Ясной Поляны в Москву. По дороге с вокзала с ним случилось неприятное, но удивительное и знаковое событие:

     «…Когда Лев Николаевич, возвращаясь в Москву, ехал в своих санях и на своей лошади с вокзала, у него из саней выскочил чемодан и бесследно пропал. В чемодане были его рукописи и очень редкие и хорошие книги, что очень огорчило Льва Николаевича. Искали через полицию, но всё напрасно» (МЖ – 1. С. 429).

     Кто помнит биографию Стендаля – конечно, вспомнит утрату им чемодана с вещами после Бородинского сражения, при переправе через Березину… Но только Стендаль решительно бежал из восхитившей его, вскружившей голову, но и чуждой ему России к себе, в родные края. К своей истинной жизни. Толстой же… не бежал, а возвращался туда, откуда впоследствии не раз будет порываться бежать – к СВОЕЙ жизни истинной. От балов и светских «выездов», которые семейство начало как раз в эти дни. От «злодеев, ограбивших народ». От народа – его «царства тьмы»…

    Но Толстому, самым именем своим неотделимому уже в те годы от России – бежать из неё было невозможно и некуда.

                КОНЕЦ ЭПИЗОДА ДЕВЯТНАДЦАТОГО


Рецензии