М. М. Кириллов Поступок Рассказы

М.М.КИРИЛЛОВ

ПОСТУПОК

Рассказы

      Что такое поступок? Что-то необычное. Многие люди способны на поступки, но это бывает не часто. Обычная  жизнь, как правило, однообразна, спокойна и даже скучна, как «Болеро Равеля» или, как выпас стада коров где-нибудь на опушке леса. Правда, не для пастуха. Изо дня в день одно и тоже. Однообразие. Но и поступок это же не нарушение привычного  однообразия и даже не участие в каком-то происшествии, а что-то более осмысленное и значительное. Такие случаи запоминаются, хотя это и необязательно героизм.   
      Я расскажу о некоторых поступках известных мне людей.
       В конце июля 1941–го года, когда немцы взяли Смоленск, наша мама и мы, трое её мальчиков, младшему из которых было всего полгода, среднему – 6, а старшему, то есть, мне, 8, были эвакуированы из Москвы в одну из челябинских деревень.
          Руководил нашим расселением в деревне председатель деревенского сельсовета. Одна нога его была деревянной, но он ходил быстро и был очень хлопотлив. Говорили, что его ранили ещё в гражданскую войну. Нас, десятка три прибывших со станции на телегах семей, быстро развезли по избам. Мы сами были определены в дом, где жила семья из трёх взрослых женщин, из которых одна была совсем старенькая старушка, и
 двух девочек. Нас разместили в светлой горнице. На большой высокой кровати возвышалась гора подушек. А хозяева оставались в комнате, где стояла большая русская печь. Над ней располагались просторные палати. В прихожей стояла кадка с водой. Над ней висела кружка. Из неё пили все. В тёмных сенях на соломе лежали корова и телёнок. Туалет был во дворе. Всё это ранее уже описывалось мною в повести «Мальчики войны» (Саратов, 2009)
      Мы познакомились с хозяевами и, намучившись за день, даже не разобрав свои вещи, легли спать. Так началась наша жизнь на чужбине.
     Первые впечатления были связаны с незнакомой нам, городским ребятишкам, деревенской жизнью. 
      С крыльца был виден двор, окружённый забором из брёвен. Сразу через дорогу размещались огороды, а за ними простиралось житное поле. Через него, по тропинке, ведущей к дальнему лесу, поутру гуськом шли колхозницы в белых платках с косами на плечах. 
     Избы были высокие, все из толстых брёвен, поросшие мхом. Людей в деревне было мало, особенно мужчин, так как все ушли на фронт. Недалеко от нашего дома стояла двухэтажная школа.      
        Другие семьи, приехавшие с нами, разместились в разных концах села. Виделись редко. У кого дети были постарше, устраивались на работу – учётчицами на ферму, кухарками в ясли, в аптеку и т.п. Большинство из них были с высшим образованием. Для них это было подспорье. А наша мама не могла никуда устроиться: у неё на руках был маленький. Ждали писем из Москвы от отца и аттестата (документа, по которому нам выдавались деньги). Те деньги, что были с собой, уже заканчивались.
       Первое время мама покупала у хозяев молоко и картошку. Делала пюре. Покупала ещё морковь. Хозяева тоже жили бедно. Трудодни не оплачивались. Их отец уже был на фронте. Конечно, они понимали, каково маме с тремя ребятишками и жалели нас. Иногда пекли оладушки и угощали ими. Пригодилось нам и печенье, привезённое из Москвы. Мама давала его нам по штуке вечером, да и Вовочка с удовольствием сосал его. 
       Иногда забегал председатель на деревянном костыле, помогал, чем мог, а главное, строго  спрашивал с хозяев, чтобы нас не обижали. В соседнем доме жили женщина средних лет и её сын – восьмиклассник. Они выписывали газету «Правда» и делились с мамой новостями. Они очень переживали наши военные неудачи. А у кое-кого из наших хозяев эти неудачи вызывали почему-то злорадство. Это было непонятно. Мама мне объяснила, что они из раскулаченных, то есть, по их мнению, в прошлом обиженных советской властью.
     В середине августа из Москвы, от отца, стали приходить письма. На них стоял знак военной цензуры. Вот первое из них. «Дорогие мои! Если бы вы знали, как мне не хватает вас. Утешение одно – много работы. Можно работать сутки и всего не переделаешь. Живу на службе. Гитлеру проклятому за всё скоро голову свернём и тогда опять будем вместе. Машенька, скажи Мише, он уже большой мальчик, ему надо маму слушаться и помогать ей во всём….». Мама писала ему в эти же дни: «Дорогой папка! Всё никак не можем дождаться от тебя письма. А мы тебе уже много писем послали. Душа болит, потеряла я надежду, что выращу Вовочку, кожа да кости. А со вчерашнего вечера 38,5 без видимых причин. Голодает он, питается только грудью. Я попыталась рискнуть на прикорм, так как сейчас он совсем ослаб. Маленький, смеётся и гулькает, хорошо знает меня. А я не могу смотреть в его глазки…»   
      1-го сентября я пошёл во 2-й класс. В большой комнате на втором этаже школы одновременно занимались семь учеников, начиная от первого и до шестого класса. Учительница была одна на всех. Темы и задания у нас были разные. Она успевала, была внимательна и терпелива. Дело двигалось. Она тоже была из приезжих. Не хватало учебников, тетрадей и бумаги. Вечером уроки приходилось делать при свете керосиновой лампы. Отец, отправляя нам посылки (шапки, тёплые вещи, валенки), вкладывал туда и тетради. 
      Трудности материального характера нарастали. Это совпадало с тревожными письмами отца. Несмотря на цензуру, было ясно, что выпускают они не артиллерийскую оптику, а снаряды. Москву бомбили. Многие заводы были вывезены за Урал. Отец изыскивал возможности, чтобы не голодать самому и в то же время переслать нам побольше денег. Он писал маме: «Насчёт кажущейся «победы» фашистских гадов, не верь никому. Их экономические и политические силы слабеют, и придётся им также молниеносно сматываться, как они думали победить советский народ. Ленинградцы дают Гитлеру хороший отпор, тоже делает и Одесса. Эти собаки получат на нашей земле собачью смерть». Мама читала его письма нам вслух. Мы гордились отцом и очень скучали по нему.
     Где-то уже в октябре у хозяев умерла старушка. Тихо и незаметно. Я тогда впервые увидел мёртвого человека. Гроб стоял на широкой лавке, старушка, похожая на маленькую девочку, лежала в платочке, словно заснула. Ей было за девяносто, она пережила всех своих сверстниц, и провожать её было почти некому. В углу комнаты висела икона. Люди молились.
       Сашка и Вовочка страдали от поносов. А Сашка ещё и от чесотки, которую он где-то подхватил. Из-за этого его не взяли в детский садик, который открыли в деревне для москвичей, а это помогло бы маме.
      Многие местные, в том числе ребятишки, именовали нас «выковыренными». Так им было проще и даже понятнее.
        В октябре мы стали мёрзнуть в нашей горнице. Она отапливалась печкой, встроенной в стену из прихожей. Узнав об этом, председатель выписал нам сколько-то кубометров дров, дал телегу с лошадью, и мы, в том числе и мама, прихватив нашего соседа восьмиклассника и оставив Вовку на хозяев, поехали в осинник за селом. Деревья были уже спилены, но их нужно было погрузить на телегу и закрепить верёвками. Навалив стволы деревьев на телегу, и кое-как привязав их, мы тронулись в обратный путь. Довезли до избы и сложили у крыльца. Это был наш вклад в отопительную систему. А ведь их ещё нужно было распилить и поколоть. Я и мама за несколько дней потихоньку справились. За эти месяцы мы вообще с ней стали большие друзья.
       У мамы было много стирки: и детское бельё, и простыни. Когда мы въехали, хозяева дали нам своё чистое постельное бельё. А как воду разогреть? В холодной воде стирать мама с её слабым здоровьем не могла.
     В конце октября выпал снег. Наша жизнь и наши беды продолжались. Особенно беспокоил Вовочка. Что бы он не съел, возникал понос. Он очень ослаб и не мог сидеть, а ведь ему было больше пяти месяцев. Письма отцу часто писал я со слов мамы, которая сидела рядом, держа на руках малыша. «Здравствуй, дорогой папочка. Пишу под мамину диктовку, она держит Вовочку. Уже две недели, как он болеет, у него понос и рвота, он кушает только грудь, и нам его очень жалко, мама боится, что он умрёт. Я учусь на отлично. У нас днём минус 22 градуса, а утром в комнате – плюс 10 градусов. Бей фашистов! Пиши нам. Твой Миша К.».
     Отца очень беспокоило наше положение, и он написал письмо для председателя сельского совета, где мы жили. И просил маму передать письмо ему. Вот оно: «Пишу Вам, как человек, привыкший и на производстве, и в быту, и в общественно-политической жизни организовывать помощь наиболее слабым. Я и сейчас, работая инженером и имея у себя в подчинении людей, не могу, проходя мимо, зная, что кто-либо или болен, или находится в материальном затруднении, не помочь такому человеку. Это делаю не я один, это делаем мы все, советские люди. 
      Я обращаюсь к Вам с просьбой: помочь моей жене. Она сейчас находится в большом затруднении. Работать ей не дают дети, которые к тому же болеют».
        Письмо это мама председателю так и не передала, постеснялась. Отец её потом за это ругал. Но, наверное, и сам одноногий председатель все наши трудности видел, часто заходил проведать и помогал, чем мог, когда нужны были дрова или нужно было отвезти в участковую больницу.
     В ноябре, когда проходила активная фаза наступления немцев на Москву, завод, где работал отец, получил приказ о перебазировании в Петропавловск-Казахстанский. Вероятно, оставаться в Москве даже заводу, выпускавшему снаряды, было небезопасно. Петропавловск располагался восточней Челябинска по той же железнодорожной ветке, километрах в пятистах. Мы с мамой тут же нашли это место на карте. Стали ждать от отца вестей.
    В начале декабря я заболел ангиной. Пришлось просить председателя сельсовета отвезти меня в участковую больницу, к врачу. До больницы было километров пять, ехали на санях, закрытые тулупом. Меня осмотрели, назначили лечение и отвезли домой. Так здорово было ехать на санях! Я быстро поправился.
       Надеждой на встречу с отцом стали жить. Письма того времени – просто мольба. «3.12. «Здравствуй, папка. Я пишу тебе, что хочется маме. Приезжай скорее за нами, мы тебя очень ждём. У нас очень голодно. Кроме литра молока, мама ничего не может достать. Уже 3 недели нет мяса. Мы купили шерсти 2 фунта. Мы уже укладываем вещи, только не во что. Привези мешки и верёвки и, если есть, то суровые нитки. Вовик ещё слабенький, а Саша всё дома и дома. Приезжай, дорогой, скорее. Целуем тебя крепко все. Миша К.»
       К этому времени завод уже прибыл в Петропавловск. И мы рассчитывали, что отца отпустят, и он нас заберёт отсюда.
     Письмо от 6.12. Написано красным карандашом. «Здравствуй, дорогой папка. Приезжай к нам скорее, а то мы подохнем с голоду. Когда ты приедешь, я покажу тебе мои тетради, и ты увидишь, как я пишу, и сразу скажешь: «Как я!». Ждём. Мих. Кириллов». И мамина приписка: «Забирай нас скорей, замерзаем мы, да и голодно. Будем голодать, если что, так уж вместе». И выдержки из письма мамы, по-видимому, последнего до отъезда в Петропавловск: «Я переживаю сейчас очень тяжёлые дни. Вовочка всё же выкарабкается. Верно, не захотел умирать, не повидав папку, но какой он жалкий. В полгода еле-еле головку держит. За болезнь набаловался и сейчас совсем не лежит, а всё на руках – торчком. Саша тоже больше 2 недель ходит по 10-15 раз в сутки одной водой и картошкой. Лечились, лечились, а к врачу надо тащиться за 5 вёрст. Вовку оставить не с кем. Питаемся одной картошкой, ни мяса, ни молока. Хорошо выдали по 200 гр. сахару. Дорогой мой, скоро я тебя увижу, обниму, мне даже неловко перед другими за своё счастье. Я очень похудела и состарилась. Возле рта морщины. В комнате у нас тепло, но очень сыро, со стен течёт. Из-за этого головные боли. Не могу писать, грипп, верно, у меня. Постараюсь подготовиться к отъезду, но очень трудно. Дети не слушаются совершенно. Приезжай, родной. Твоя Маша». 
        27 декабря за нами приехал отец! Радость была такая, что я сейчас ничего вспомнить не могу. У нас было полдня на сборы. Я попрощался с учительницей, оценки у меня за полгода были отличные, и мне выдали справку. Собрали вещи в мешки, которые привёз отец. Попрощались с хозяевами и соседями, сели в сани с глубоким дном, закутались в хозяйские тулупы, чтобы не продуло по дороге. Отвозил нас всё тот же председатель до самой станции. Очень хороший, честный, человек. Если бы не он, нам бы в эти полгода было не продержаться. Мама говорила, что он и есть советская власть – и по должности, и по совести. В его отношении к нам и к другим семьям эвакуированных отразилась суть советской власти того времени.
       Я тогда не знал, что такое советская власть и что такое благородный поступок. Но то, что нас спасло тогда, и было ни чем иным, как поступком советского человека. Нынешняя буржуазная власть, лишённая совести, по определению народной быть не может. О подвиге нашей мамы я не пишу, это очевидно.
          Второй пример поступка, из тех, что я упомяну в этой повести, другого рода.
     У соседей по нашему бараку в московском Лефортово, куда мы в самом конце 1942 года вернулись из эвакуации за Урал, жил их, психически не вполне здоровый, родственник, - дядя Вадим, одинокий и неразговорчивый человек. У него не было детей. В армию его не брали, а на заводе он, тем не менее, кем-то работал. Но у него был талант: он сам сконструировал диапроектор, редкий в то время аппарат, и показывал цветные картинки и даже простенькие кинофильмы для детей, в общем, сказки. Удивительно, но он любил, когда к нему приходили дети из квартир нашего барачного коридора, чтобы посмотреть эти его цветные картинки (тогда ведь ещё не было мультфильмов и не было телевидения). В его комнатку набивалось до десятка ребятишек. Он с удовольствием показывал эти слайды, но, поскольку он страдал от головных болей и не любил шума, все сидели смирно. Такая у нас была редкая радость.
      Шла война, во многие семьи приходили похоронки, это отражалось и на детях. В коммунальном бараке взрослые вообще старались уделять внимание детям, подчас заменяя им родителей, бывших на фронте или пропадавших на работе. Жизнь барака, всех семей, достаточно разных, определялась тогда единством судеб. Для этого больного человека устраивать праздники для детей было, несомненно, поступком. Прошло уже больше 75 лет, а я до сих пор помню об этом.
      Другой случай из военного и послевоенного времени.
     Мой отец, военный отставник, одно время хлопотал о выделении квартиры одной нашей знакомой из учительской ленинградской семьи.
       Он писал в редакцию ленинградской газеты «Смена»: «Ещё в прошлом году я писал в Вашу газету о человеке, ленинградце, который в период блокады сделал много, спасая детей от неминуемой голодной смерти. Этот человек – Мария Сергеевна Алексеева, педагог. Будучи заведующей детским садом, вывезла в сентябре 1941 года около трехсот маленьких детей из Ленинграда в Кировскую область и всех их сохранила.
     Нет нужды писать о тех трудностях, которые пришлось пережить им. Но ни один ребёнок серьёзно не заболел и не потерялся. Все они в 1944 году, после снятия блокады, были возвращены в Ленинград, к выжившим родным целыми и здоровыми. Сама Мария Сергеевна по возвращении оказалась без жилья. Она потеряла квартиру на Кировском проспекте, разрушенную при бомбёжке. Мать её, Елизавета Михайловна, в прошлом известный педагог, пользовавшаяся большим уважением в Петроградском районе. В конце 20-х годов она была заведующей детским домом. Тогда этот детский дом занимал одно из первых мест по организации в нём коммунистического воспитания. Он даже был переименован в коммуну им. А.В. Луначарского.
     Таким образом, сама Мария Сергеевна, её мать и дочь Марии Сергеевны - Мариичка, остались без крова. Жили при школе. Получили от Ленсовета Грамоту и Благодарность за работу с детьми в период войны, и небольшую комнату в коммуналке на Петроградской стороне. Мария Сергеевна, сразу же по возвращению в Ленинград, тяжело заболевает, но в течение последовавших 22-23 лет, будучи прикованная к кровати, тем не менее, продолжает активно участвовать в жизни. Она не порывает связь со школой, помогая в обучении наиболее отстающих детей».
         «Это моё письмо в газету было опубликовано и нашло отклик. Марию Сергеевну посетили от редакции. К ней стали заходить бывшие воспитанники, чему она была от души рада. Но мне хотелось бы обратить внимание на вопиющую недоработку со стороны соответствующих организаций.
     После неоднократных просьб, им обещали улучшить условия проживания. И дали квартиру из одной комнаты. Но условия в семье изменились, дочь вышла замуж, у них родилась внучка. Условия жизни вновь ухудшились.
       В течение последних 3-х лет, происходит какая-то (не по-ленинградски) канитель с предоставлением семье дополнительной площади. Мария Сергеевна практически обездвижена и требует постоянного внимания и ухода.
       Проводились неоднократные обследования, приняла участие депутатская группа Московского райсовета. Поставили телефон, так как иначе к ним в квартиру не попадёшь. Врач и почтальон имеют ключи от квартиры, чтобы попасть к ним домой. В конце концов, Мария Сергеевна получает извещение в письменном виде о том, что им предоставляют квартиру в счёт 1968 года. Дочь Марии Сергеевны вызывают в райсовет, объявляют о том, что решено предоставить им квартиру по Московскому шоссе, даётся адрес и предложение явиться с паспортами и метриками на дочь, за ордером. Нужно было видеть радость этой семьи. Мария Сергеевна рыдала от счастья. А счастье… оказалось дутым. Пришла дочь за ордером, а ей объявляют, что эта квартира предназначена другому человеку, который имеет такую же фамилию. Мне, старому коммунисту, невозможно было смотреть в глаза этим людям.
      И вот проходит 1967г., а официально обещанная квартира в счёт 1968г. так до сих пор и не предоставлена.
     Тов. редактор, я в прошлом коренной ленинградец, полковник в отставке, старый коммунист не нахожу слов, чтобы как-то выразить своё возмущение. Это же издевательство над людьми, причём такими, которые, что-то в прошлом сделали для блокадников. Это могут подтвердить даже спасённые ими воспитанники.
       С уважением, такой-то».
       Хлопоты отца сыграли свою роль. Семье Марии Сергеевны, наконец, выделили 3-х комнатную квартиру в доме по улице Кубинской.
       Вывезти из уже блокадного Ленинграда 300 детей, сохранить их и вернуть через три года родным – это ведь даже не поступок, а подвиг. Беспартийные коммунисты. 
        Вспомнились мне и другие, сравнительно недавние, случаи, когда можно было поведение человека отметить тоже как поступок.
             После окончания учёбы в клинической ординатуре в ВМА им. С.М.Кирова в 1966 году я прибыл на службу преподавателем кафедры военно-полевой терапии на Военно-медицинский факультет в Саратов. И здесь, конечно, был замполит. Николай Петрович Фролов. Полковник из артиллеристов, бывший фронтовик. Деловой такой и по характеру прижимистый. Не любил обещать и не любил нравиться, что было довольно редким качеством  политработника.
      Замполит как замполит. Всё время в людях. Не кабинетный работник. На собраниях, на строительстве дома для офицеров-преподавателей, на стрельбище, на художественной самодеятельности и спортивных соревнованиях, на разводе суточного наряда. Всё куда-то спешил. Выступать долго не любил. Иногда ограничивался тем, что назидательно произносил с трибуны «Товарищи коммунисты, дело надо делать! Надо уметь хорошо делать своё дело». Сказав это, спускался в зал. Ну, разве это замполит?! Он же был не похож на обычного замполита, у которого рот это его табельное оружие. И, если говорил, то только по делу.
     Но однажды, как-то, он с утра посетил нашу клинику в городской больнице. Просто так, а не как начальство. Получил врачебный халат и уселся в первом ряду на утренней конференции, среди врачей и слушателей.
      На трибуне, в присутствии сотни слушателей 5 и 6 курсов, дежурные врачи докладывали о поступивших пациентах, об умерших за прошедшие сутки, выступали и слушатели. В клинике тогда лежало  около 250 больных, так что утренние доклады и обсуждения всегда были содержательными и поучительными. Диагнозы-то приходилось обосновывать.
     Фролов внимательно слушал выступавших, ничего не записывая. Он буквально слился с массой присутствовавших слушателей. Но я, как ведущий конференцию, видел его очень хорошо. Ему было важно, как достигается диагностическая истина, как подготовлены слушатели, как они говорят и чувствуют себя во врачебном мире. Насколько самостоятельны.
     А потом он шёл в палаты. Вместе с каким-либо слушателем-куратором, садился сбоку у постели больного так, чтобы не мешать, и вслушивался в то, как говорит слушатель, как он обследует больного и общается с ним. Насколько заинтересованно и тактично. Его интересовали культура и грамотность врачебной работы и взаимность отношений куратора с пациентом. 
         Подходил к ним и преподаватель-терапевт. Фролов не вмешивался в их беседы с больными, не давал никаких оценок. Также незаметно уходил из палаты, как и приходил. И так  целых два учебных часа. Этот его визит (и другие такие же посещения нашей клиники) были неожиданными для меня и свидетельствовали об очень многом.
      Фролов учился. Ему казалось важным почувствовать специфику врачебной работы, так как он понимал, что быть замполитом в медицинском вузе, не зная этой специфики, неэффективно и, наверное, даже неприлично. И он самостоятельно ставил перед собой такую задачу. «Истина конкретна», по Марксу. Как марксист он стремился к конкретной истине. Он постигал не медицину, а врачебную деонтологию.
    На моей памяти, это был, наверное, единственный такой замполит, который поднялся до уровня комиссара. В свои уже не молодые годы, он учился как Фурманов у Чапаева, как Николай Островский у писателей, как Сталин у Ленина. Он учился. Это поступок.
        И ещё одно наблюдение из времени существования нашего факультета.
         Это было в 70-е годы, во время засилия системы формального, но чрезвычайно регламентированного изучения коммунистами на политзанятиях трудов Маркса, Энгельса и Ленина, а также решений пленумов и съездов КПСС.
        А ведь раньше, в военные и ранние послевоенные годы, были комиссары – заместители командиров по политической части воинских подразделений всех уровней, начиная с политруков рот. И по должности, и по существу. Ещё со времён Гражданской войны. Тогда это была настоящая кровеносная система боевых и учебных подразделений и соединений Красной и Советской Армий и партизанских соединений. Я ещё застал таких комиссаров.
      Мы знаем о них не только по советским книгам и фильмам (вспомните о Фурманове, о Николае Островском, Аркадии Гайдаре и Борисе Полевом), но и по собственным воспоминаниям.
      Помню, как с нашего артиллерийского завода в Лефортове, из заводских бараков, в которых мы жили, в 1941-1942 годах ушли комиссарами в белорусские партизанские соединения наши заводские командиры Линьков и Чибисов. Их семьи остались. Их дети играли вместе с нами во дворе. Комиссар Чибисов погиб в бою. Линьков – Герой Советского Союза – как-то прилетал в Москву из партизанского края и даже звал с собой нашего отца. Отец, его прежний сослуживец, был тогда начальником производства нашего завода, выпускавшего противотанковые снаряды и артиллерийскую оптику. Отец загорелся, было, и согласился, но его не отпустило командование (производство, мы - его трое детей и больная туберкулёзом жена, наша мама). Он об этом потом жалел всю жизнь.
      Рабочие завода и мы – дети, жители нашего двора с уважением встречались тогда с приехавшим к нам героем, партизаном-фронтовиком.
      После войны комиссарский героизм закончился, наступило время тоже необходимой, длительной и кропотливой воспитательной и военно-патриотической работы с людьми на основе ленинских принципов строительства советской армии. Это требовало серьёзной политической и педагогической подготовки от новых кадров. 
    А много позже пришли в армию уже другие времена и другие политработники. Всё как-то изменилось. Возникло ощущение сытой духоты и общественного формализма.
      Помню, политзанятия на факультете в те годы. Представитель политотдела и наш замполит проверяли наличие у офицеров-преподавателей, многие из которых были кандидатами и докторами наук, конспектов первоисточников марксизма-ленинизма и — обязательно — очередного постановления ЦК. Причём проверялось не столько содержание, сколько аккуратность записей и соответствие формы и толщины тетрадей конспектов регламенту политорганов. Это оттого, что на большее, то есть на действительно заинтересованное знание живого творчества Ленина, у инструкторов политотдела силёнок не хватало. Эти «партрабочие» — представители партийной «церкви», становились блюстителями формы при вымершем содержании. Постоянно поддерживалось чувство вины, причём не за то, что Ленина не прочёл, а за то, что не так усердно поклоны в «церкви» бьёшь — тетрадь не завёл нужного размера. Конечно, обсуждению и, тем более, осуждению эта практика не подлежала. Но я знаю, что многие были недовольны. А живых дискуссий на занятиях, как правило, не было, хотя сами работы классиков марксизма-ленинизма были глубокими и интересными.
 И однажды прорвало. Как-то на партсобрание нашего факультета пришёл такой представитель политотдела, курировавшего факультет. Молодой и какой-то самовлюблённый. Чувствовалось, что он считает своё посещение собрания важнее самого собрания. Выступил в прениях, критикуя нашу систему политзанятий и политпросвещения, неуважительно отзываясь об их участниках, среди которых тогда ещё было много бывших фронтовиков. Буквально «размазывал» всех, пользуясь, как ему казалось, заведомым политотдельческим превосходством.
   В первом ряду зала сидел и слушал его заместитель начальника нашего факультета по учебной работе полковник м/с Дмитрий Николаевич Овченков, человек доброжелательный, справедливый и всеми уважаемый. Да и просто умный. Конечно, фронтовик.
   Нескромность «высокого» гостя его возмутила и, попросив слова, он потребовал от представителя политотдела не позорить орган, который его делегировал на наше партийное собрание, и немедленно покинуть его, если собрание не возражает. «Нужно учиться разговаривать с людьми!», сказал полковник Овченков. Зал смолк сначала, а затем загудел. Но никто не возражал, и гостю пришлось уйти.
     Это, несомненно, был поступок, к тому же рискованный, если иметь в виду существовавшие тогда нередко безнаказанность и чванство среди политработников. Могли бы затаскать по парткомиссиям. Но ничего этого не случилось. Больше у нас этот человек вообще не появлялся.
Бывало и мне самому случалось участвовать в чём-то необычном. Например, будучи врачом парашютно-десантного полка долгих семь лет систематически прыгать с парашютом. Ничего особенного – такая служба: весь полк прыгал, ну и я. А ведь всякий раз очень страшно было. Требовалось преодоление самого себя.
Было и другое, уже в недавние времена. Об одном памятном случае со мной не могу не упомянуть.
      В начале сентября 1991-го года, вскоре после контрреволюционного государственного переворота, совершённого бандой Ельцина и запрещения ими компартии в стране, у нас, на Саратовском военно-медицинском факультете, прошло последнее собрание нашей партийной организации.
       В зале сидело человек сорок. Президиум не избирался. Парторг как-то буднично объявил о случившемся и, в частности, о немедленном прекращении деятельности коммунистической партии в Вооруженных Силах. Об этом все уже знали. Людей давило возмущённое бессилие. Все молчали. Обыденность выступления парторга возмутили меня. И, наверное, не только меня. Но все молчали, а ведь происходило очевидное насилие над партией.
       Я не выдержал и попросил слова. Встав перед коммунистами, с болью и несколько запальчиво заявил, что считаю запрещение партии произволом Ельцина, что коммунизм нельзя отменить никому и что отныне я сам себе ЦК партии. Хирург профессор Н.М.Кузнецов тихо ответил мне в полной тишине: «Подпольщик!» Выступив, я сел на своё место. Думали-то все, наверное, одинаково, по крайней мере, так мне казалось. Но ведь никто больше не выступил. Посидели ещё. Оставшиеся в кассе организации партийные деньги решили передать подшефному детскому дому и выплатить месячную зарплату парторгу, так как он уже потерял работу. И все разошлись в уже несоветское и беспартийное никуда.
То, что я тогда в сердцах выступил с протестом и за себя, и за партию, было хоть, прежде всего, естественным порывом возмущения, но и поступком,  которым я горжусь.
На поступок способны не только отдельные люди, но и власть, правда, не всякая. Но, к сожалению, не все способны на поступок, а жаль. Для многих спокойнее, когда «его хата с краю» или «что, мне больше всех надо?», или «может, у кого и есть, а нам не надо». А-то и «что скажет, княгиня Марья Алексеевна?» или, не дай Бог, МВД! А некоторые, особо преданные псевдокоммунисты, быстренько подсуетились и тут же рванули вслед за Собчаком. Наверное, им это тоже казалось поступком.
   «Безпоступковых» (неологизм) людей много. Бывает, правда, человеку просто не везёт. Поступок же не придумаешь нарочно. Так иногда и вся жизнь может пройти, как бы зря, без единого поступка. А как у Вас сложилась жизнь?
Г.Саратов, октябрь 2018 г.

 


Рецензии