Колдун

              В доме Шуваловых второй день гуляла свадьба: шумная, весёлая – таких, наверное, и не встретишь теперь – с баяном и ряжеными. Ходили по посёлку, горланили песни, чудили. Больше всех выкобенивался Стас – один из дружков жениха. Шалопай и балагур, Стас первый день много не пил, добросовестно исполнял роль шафера и тамады. Теперь же, изрядно надравшись, начал откровенничать с молодожёнами – Алёной и Венечкой – какой, дескать, он, Стас, был дурак, слепец и прочее, что проморгал невесту. Словом, нёс всякую ахинею, рассопливился, говорил такое, что нормальному человеку слышать непристойно. Ну было у них с Алёной, было… Но когда было-то? И что было – то сплыло, не надо ушами хлопать. В общем, наговорил на пьяную голову, да и забыл.
              Напомаженный, с большой серьгой в ухе, в драном женском платье, под грудь и брюхо которого напихал разного тряпья, изображая беременную цыганку, Стас, точно жонглёр, виртуозно удерживал на большом подносе спиртное и закуску, приставал к встречным.
              Алёна и Венечка смущённо улыбались и больше остальных краснели за Стаса. Когда же, вконец одуревший, он начал бесконтрольно похабничать, мать Алёны, крутая и своенравная бабёнка, попыталась отобрать у него поднос. Затея кончилась неудачей: поднос опрокинули, и всё, что на нём находилось, осталось лежать на дороге, в грязном месиве снега. Лицо Стаса расплылось в наиглупейшей улыбке: растопырив руки, собираясь обхватить Алёнину мать, с бесшабашным ухарством, неровно отстукивая чечётку, он на всю улицу истошно заорал:
              - Ой, ты, тёща моя, чтоб ты провалилася, твоя дочка подо мной плохо шевелилася!..
              «Тёща» влепила Стасу крепкую пощёчину. Он выматерился и начал буянить. Его скрутили и поволокли, было, домой, чтоб проспался. Он вырвался, исступлённо закричал и, сломя голову, бросился бежать. Куда-то дворами. На него махнули рукой: авось проветрит на морозе мозги, протрезвеет.
              У Шуваловых же снова садились за столы, пили за новобрачных, кричали «горько!». Кто постарше и посерьёзнее, под неровный аккомпанемент уже изрядно очумевшего баяниста, пел «Из-за острова на стрежень…», молодёжь, уединившись, слушала магнитофон, танцевала, время от времени впадая в азарт, подхватывала застольные стариковские песни – словом, кто кого переорёт. К концу дня веселье пошло на убыль.
              Ближе к полуночи, когда сдвинули и вынесли часть столов, скамейки, когда Алёна с Венечкой, наконец-то, смогли свободно вздохнуть от бремени свадебной суеты и остаться наедине, Стаса приволок незнакомый дремучий старик.
«Почему к нам?» – как бы спрашивали Венечку грустные глаза Алёны. Тот лишь молча пожимал плечами.
              Мертвецки пьяного, почти полуживого, Стаса протащили в дом, уложили на кухне, бросив на пол старую перину.
              С размазанной на лице губной помадой, он лишь тупо таращил глаза, дрожал всем телом и чуть слышно сопел. Выглядел он абсолютно беспомощным; обезображенная помадой физиономия вызывала сочувствие.
              Старик склонился над Стасом, стащил с него ботинки и ощупал пальцы ног.
              - Водка есть? – спросил он, сильно шепелявя.
              - Самогон, – ответили почти в один голос.
              - Можно самогон.
              Венечка принёс из комнаты бутылку.
              - Раздевай его, – скомандовал старик. – До исподнего.
              - И брюки с него снимать? – не понял Венечка.
              - Всё снимать.
              Стаса раздели до трусов.
              - Ты ноги растирай, я – грудь, – приказал старик. Венечка послушно начал растирать Стаса.
              Через пару минут синюшное одеревеневшее тело стало приобретать розоватый цвет. На кухне стоял сильный запах сивухи и пота.
              Запарившись, незнакомец скинул свой заношенный до проплешин тулуп, отбросил в угол.
              - Шибче три, не жалей добра, – советовал он Венечке. – Рожу вымой ему, – обратился к Алёне, – глядеть тошно.
              Тело Стаса растёрли до красноты, от него шёл лёгкий пар.
              - Шабаш, – сказал старик, – а то до дыр протрём.
              Не без труда поднялся с карачек, оттаявшими валенками размазав грязь по полу. Взял со стола гранёный стакан, налил в него немного самогона.
              - Лучше бы, конечно, водку, – произнёс он.
              В доме нашлась и водка.
              Недолго думая, старик сам опорожнил стакан и налил водки. Добавив туда по щепоти соли и перца, размешав всё это, приподнял голову Стаса и, сколько было возможно, влил в его рот горькую смесь.
              - К утру очухается. Ишь, бельмы-то закатил… Очухается.
              Старик присел на стул, отдышался. 
              - Может, за кем-нибудь из наших сбегать? – предложила Алёна, укрывая Стаса тёплым ватным одеялом.
              - Не надо, – сказал Венечка, – его сейчас лучше не трогать. Пусть спит. – И обратился к незнакомцу: – Где ты его нашёл, дед?
              Тот одёрнул полу много раз штопаного пиджака, сунул руку в глубокий карман.
              - Курить можно? – спросил.
              Венечка посмотрел на жену. Она кивнула: можно.
              Старик закурил.
              - У вас здесь свадьба, – как бы невзначай произнёс он, с прищуром оглядывая Алёну.
              - Свадьба, – ответил Венечка.
              - Хорошее дело, – недвусмысленно продолжал старик. – Свадьба – это всегда хорошее дело. Мир да любовь, как говорится.
              Пришлось молодым угощать нежданного гостя. Старик, конечно, и шапку нахлобучил, и тулуп с пола поднял, вроде бы уходить собрался, но особо не артачился, а лишь так, для приличия. И Алёне – как после таких слов не угостить человека, не поднести рюмочку? Свадьба – дело святое. Да и Стаса, может быть, от верной гибели спас. Пришлось угощать.
              Когда незнакомец выпил за «мир да любовь», закусывая, зашамкал почти беззубым ртом, Венечка снова поинтересовался, где старик обнаружил Стаса.
              - Где, спрашиваешь? – медлил, вытирая тыльной стороной костистой ладони ввалившиеся в рот мертвенные губы. – В Макарьино, на кладбище. Иду, а он тово… на могилке прилёг. Снегом уже заносить стало. Кабы не заметил, замёрз бы.
              Деревня Макарьино находилась верстах в пяти от посёлка. Когда-то процветавшая, славившаяся холмогорским крупнорогатым скотом, деревня давно уже пришла в упадок. Молодёжь там долго не задерживалась, да и не было её там как таковой, в основном оставались одни старики. Правда, Макарьино славилось ещё и свинофермой, на которой работал, опять-таки, лишь пожилой люд, да ещё кладбищем – с колдунами и всякими вздорными байками, коими и детей-то, наверное, не испугаешь.
              - И зачем он туда потащился? Чудно как-то, – вздохнула Алёна, лишь для приличия поддержав разговор.
              - А ты не дивись, – кольнул взглядом старик, – тута дивиться нечему. Может, колдун вашего дружка вёл, нам это не ведомо.
              - Водка его туда вела, – сказала Алёна.
              - Может, и водка, – не перечил гость, – а может, и колдун.
              - Что ты, дед, про колдуна-то?.. Сам, что ли, его видел? – подковырнул ненароком Венечка.
              - Видал, – просто ответил тот, макая мякоть чёрного хлеба в капустный рассол, – как тебя сейчас вижу, так и колдуна видал.
              - Ну-ну, – усмехнулся Венечка. – Какой же он?
              Тон, каким было произнесено «ну-ну», недоверчивая усмешка, по-видимому, подстегнули незнакомца, поначалу не очень-то расположенного к разговору.
              - Какой, спрашиваешь?.. – старик задумался. Прожевал мякиш хлеба, проглотил его. – А вот какой: сам зелёный, борода во-о… аж до пят. И рубаха – во,
– наклонился, достал ладонью до щиколотки.
              - Ты нам, дед, Гоголя не читай, – Венечка даже обиделся такому наглому вранью. – Видал я твоего колдуна в кино и в гробу…
              - Цыть! – негромко рыкнул старик и притопнул: даже Алёна вздрогнула. – В гробу, говоришь… Видал я колдуна. И в гробу видал. Как тебя счас
              – так и колдуна видал. Волосья-то мои… – провёл он ладонью по своей плешивой, даже какой-то замшелой голове, – увидел я его тогда, так волосья и повылазили. Я за него, проклятого, в Сибирь пошёл. Убивец, говорит, мать его…
              Старик неожиданно замолчал, уставившись стеклянными пустыми глазами на Алёну.
              - Кто говорит-то? – Венечка подмигнул жене: полоумный, дескать, старик-то, псих.
              Наконец, гость как будто ожил, перевёл взгляд с Алёны на пустую гранёную рюмку, вновь отщипнул мякиш хлеба, обмакнув, как прежде, в капустный рассол. Ему налили водки.
              - Так кто говорит – убивец? – незаметно для себя переходя на язык старика, решил съёрничать Венечка: – Колдун?
              - Не колдун – урядник бывший, Сысой, – после непродолжительной паузы, выпив водку, сказал он. – При советской власти мильтоном у нас работал, собака.
              - Погоди-ка, дед… тебе сколько годков-то?
              - Сколько?.. – задумался, с ответом не торопился. Не спеша, с внутренним каким-то достоинством сам налил себе водки. – Да девятый десяток давно разменял, – наконец вымолвил он. Демонстративно отставил бутылку в сторону, давая понять хозяевам, что больше пить не станет, что эта рюмка последняя. Кивнул в сторону Алёны и Венечки: дескать, пьёт за их благополучие. Выпил. Занюхал хлебушком и стал основательно закусывать квашеной капустой, выбирая на вид раскисшую, помягче, разжёвывая её оставшимися ещё гнилыми зубами.
              Венечка перестал удивляться и лишь внимательно приглядывался к нежданному гостю: похоже, что по молодости он был высок и широк в кости, теперь же иссох, скукожился, стал худ; глаза злые, колючие. И какие-то холодные, будто кто-то смотрит на тебя со дна глубокого колодца, а кто – понять нельзя.
              - Ты сам-то, дед, часом не колдун?
              - Нет, – ответил он, – колдун водку не пьёт, а я водку пью.
              - А что, у него сухой закон?
              - Колдун крепше напиток пьёт. Нам с тобой не осилить.
              - Что же он пьёт? Спирт? – решил пошутить Венечка, ничему уже не удивляясь, – с «приветом», видно, старик.
              - Колдун кровь пьёт, – обыденно и как-то уж очень просто и убедительно произнёс тот, что Алёна изменилась в лице. Уставшая за последние дни, она незаметно давала понять мужу, что пора бы выпроваживать незваного гостя. Но то ли не выветрившиеся из головы Венечки хмельные пары, то ли взыгравшее любопытство взяли верх: получалось, что старик действительно кого-то видел – вот в чём штука-то. То есть, он даже и не утверждал особенно ничего, не доказывал, а видел – и всё тут. Но больше всего приводили в недоумение глаза Алёны: в них Венечка уловил затаённый девичий страх, который постепенно начал передаваться и ему. Он даже почувствовал в себе некий душевный дискомфорт. Вероятно, этот дискомфорт, а может быть, раздражение на самого себя и оставшийся с вечера хмель подстегнули его: он налил себе водки.
              - За колдуна, – предложил он выпить старику.
              - Нет, – наотрез отказался тот, – за него не буду.
              - Тогда я один.
              - Не пей, – предостерёг незнакомец, – ночью придёт.
              - Не пей, – попросила и Алёна. – Зачем насмехаться над тем, чего не понимаешь. Мало ли, что в жизни бывает.
              - Ты же в церковь ходишь, Богу молишься, а в глупости всякие веришь, – словно упрекая в чём-то жену, натянуто улыбался Венечка.
              - Потому и говорю: не пей.
              – В каком веке живём, а?.. Ну, какие колдуны? Где? По телеку?.. Так их там пачками показывают… чтобы народ дурить. Всё дело в деньгах.
              - Не ершись, – встрял старик. – Допустим, в деньгах дело. А туда, – указал пальцем в пол, – туда кто-нибудь заглядывал? До самой истины – заглядывал кто?
              - В ад, что ли?
              - Туда, туда…
              - Господь туда заглядывал и всех грешников освободил… – сказала Алёна.
              - Господь, может, и заглядывал, а человек? – в прищуре глаз старика, в замутнённых его зрачках, точно два жала, высветились яркие блёстки. – Так-то. Никто туда не заглядывал. И не заглянет. Потому как, кто заглянет туда – огонь сатаны того пожрёт.
              - Не пугай, дед, знаем, – не унимался Венечка, – Только и слышно теперь – последние времена, апокалипсис… Но не верю я в колдунов. И вообще… я идейный, дед, понимаешь – идейный. Атеист. А потому жертвую собой ради научной истины: если существует колдун – пусть в гости приходит, а нет… так на то и суда нет.
              И Венечка одним глотком выпил за колдуна.
              Старик, казалось, оставался равнодушным к легкомысленной выходке придурковатого парня, лишь искоса поглядел на лежавшего тут же на перине мертвецки пьяного Стаса, на смиренно притихшую и удручённую чем-то Алёну.
              - Рассказывай, – потребовал Венечка после выпитого.
              - Что же тебе рассказывать?
              - Про колдуна. Где колдуна видел?
              - А не боязно? На ночь-то? Молодица-то твоя, поди ж ты, напужалась.
              - Рассказывай, я разрешаю. Всё равно сон уже перебил. – Венечка приобнял Алёну, притянул нежно к себе. – Ей со мной не страшно будет. Но только условие: не ври. Как на враках поймаю, слушание закончится.
              Старик сверкнул колючими глазками, поскрёб щетину на впалых щеках, начал рассказывать:
              - Шорничал я тогда, а заодно по деревням шкуры у мужиков скупал, это ещё до колхозов…
              - При НЭПе, что ли? – перебил его Венечка.
              - НЭП к тому времени уже свернули. Но ты не встревай, не люблю этого, – предупредил он и продолжал: – Прибыльное дело по тем временам было – шорничать. Так вот, свёз я товар в уезд, тогда ещё уезды были, на тамошнюю фабрику. Сам при деньгах. Думал, в городе заночую – дело уже к ночи было, а утром в Макарьино, хозяину одному долг возверну. И к Любашке наведуюсь.
В деревне той Любашка жила, красивая, по ней многие сохли. И я – сколь ни сватался к ней – всё мимо корыта. Хитрила она, точно на поводке держала: и уйти не даёт, и подпустить – не подпускает. Вот и решил к ней с гостинцем приехать. Сам я из другой деревни. Прикупил я ей, значит, кое-что и решил: переночую в городе, а как светать начнёт, в Макарьино подамся.
              Да-а… И всё бы хорошо, но как сглазил кто: мужика знакомого встретил, из Макарьино. Разговорились. А я в Макарьино почитай с самой Троицы не был: весь уезд надобно было объехать, чтобы шкуры собрать, заработать. Ну, выпили, с мужиком тем. За разговором он мне и сообщил: дескать, свадьба у них в деревне, Любашка замуж вышла. Я не поверил поначалу. Не верилось. Не намечалось у ней замужества-то. Ну да ладно. На трезвях-то оно, может быть, и не так всё обернулось бы. Да и молод ещё был, кровь – кипяток, чуть что… не приведи Господи… Словом, лошадку свою стеганул – и в ночь. А мороз, темень, метель крутит. Только лошадь загнал. И сам не заметил, как с дороги сбился. Всё, думаю, приехал… Я не то чтоб шибко испугался, да ведь мороз пьяных не жалует: уснёшь – и занесёт тебя снегом. Очень уж нехорошо у меня на душе было. Хотя сердцем чую – недалече должна быть деревня. Но пешим идти – и вовсе, думаю, можно погибнуть. Ладно. Залез я в шкуры, что на фабрике не приняли, укрылся ими. Вроде, тепло. Выпил ещё для согрева и задремал.
              Вот тута и началось. Когда глаза продрал… мать честная! – огонёк. Мерещится ли? – не пойму. Мне бы зразу в толк взять, да где там, тоже – не хуже вас, ни в Бога, ни в чёрта не верил. Да ещё хмельной. Вылез наружу. Метель крутит, ну истая ведьма. И огонёк странный: словно кто свечку зажёг. Иду на огонёк. Сам с оглядкой: вдруг, думаю, как потухнет огонёк, и лошадку свою потеряю, тогда и вовсе лишь к весне найдут. Да-а… Иду. Подхожу ближе: изба не изба – непонятно. А уж как внутрь попал – вовсе не помню. Но вот что странно: в избе той и впрямь вроде как свеча горела. Я лишь после смекнул: как же так, думаю, свечку сквозь снежную-то вьюгу издали приметил? Чудеса…
              Старик немного помолчал и снова принялся за свой рассказ:
              - Словом, избу оглядываю… стол, лавка, печь, поленья трещат. Поленья-то трещат, а тепла не чую как, зябко. Вдруг слышу, кто-то на печи заелозил: то ли ребёнок, то ли ещё кто – не понял сперва, мелкий человечек показался. Жду, когда с печи слезет. Слезает. Смотрю – в рубахе, длинная такая рубаха на нём. И борода – длиннющая, зелёная, точно в плесени. Человечек и в самом деле маленький, плешивый и нос крючочком. Слез он, значит, да как зыркнет на меня – аж мороз по коже… «Ждал, – говорит, – тебя, Василий». И ласково так говорит, словно кот ластится. «Присаживайся, – говорит, – потчевать тебя буду».
Присел я на лавку, а сам думаю: нечисто здесь что-то, удирать бы надобно. Хотел, было, с лавки привстать, да не тут-то было: не могу встать, ноги отнялись, словно пригвоздили их к полу. Ни встать – ни слова сказать. Язык от страха отнялся. Сижу: будь что будет, думаю. А он ставит на стол два больших горшка: один, знамо, мне. «Пей», – говорит. Ага… Заставил пить, проклятый. Супротив воли заставил. Пью, а вкус и запах не могу разобрать – страх. А он опять: что, дескать, скусна кровь человеческая? Как он мне сказал это, так у меня всё в нутрях запершило. Сблевнул я. А он снова ластится, паук зелёный: ничего, мол, Василий, посля привыкнешь.
              Всё, думаю, влип: колдун это, к колдуну в гости пожаловал. Люди о нём и раньше сказывали, да не верил я, вот как вы, думал, что брешут. Ну, да Бог тому судья. Жду, значит, как дело-то обернётся. А колдун мне: «Умаялся ты, Василий, с дороги, приляг». Спать укладывает. А у меня уж думка в голове: что как усну, он и порешит меня сонного, кровушку-то и пустит. Упираюсь это я, в мыслях-то, а ноги сами меня к печи волокут. «Давай-ка, Василий, не упрямься, – это колдун мои мысли наперёд уже знает, – а я уж на лавке лягу».
              Залез я на печь. Не сплю. Противлюсь. Самого же знобит, никак не могу согреться. Печь ощупываю, а она холоднющая… Не знаю, сколько я так пролежал. Спал ли, нет… врать не буду. Только чую, меня кто в плечо, вот так…
              Старик слегка ткнул Венечку ладонью в плечо.
              - «Вставай, – говорит, – Василий, время твоё пришло, делом пытать тебя буду». «Какое дело-то?» – спрашиваю. «Крестить тебя буду», – а сам посмеивается. «Крещёный я», – отвечаю и рукой в пазух-то лезу, чтоб крестик вынуть. Я крестик всегда носил, даже в бане, – не снимал. А тут щупаю – нет креста. А ведь был, был, я хорошо помню, что был. Мне и вовсе не по себе стало. Это я уже после понял – в сообщники меня колдун берёт.
              Да… Слез я с печи – зуб на зуб не попадает. Сам не разумею: то ли с холода зубы стучат, то ли от страха. Как на воле очутились – тоже не знаю. А метель. Снег. Так с ног и валит. Идём. С колдуном-то значит. До какой-то деревеньки дошли. Смотрю: да это же Макарьино. Вот те раз!
              Прошли несколько дворов. Колдун мне: «Ты, Василий, первый иди, во-он в ту избу, а то колени у тебя чтой-то шибко дрожат, кабы не заплутал», – и кривым своим пальцем на дом показывает. А дом – Лёшки Дзюбы, мы с ним часто не ладили. Он тоже к Любашке всё женихался. Да…
              Иду я в дом. Колдун следом. Вошли. А тёмно, хоть глаз выколи. Только слышу, колдун в сенях чем-то громыхнул: жестяным ли… металлом как. Чтоб ты себе шею сломал, думаю. Сам же иду в горницу. А там столы поставлены, харч ещё не весь убран, вроде гулянка была…
              - Как же ты харч разглядел? – не удержался от вопроса Венечка. – Ведь темно было.
              - А ты не встревай, торопило, – снова осадил его Василий. – Я и сам подумал: откель, думаю, свет-то. После скумекал: от лампадки. Икона в углу под матицей стояла, вот там лампадка и светила. Так-то. Гляжу я на икону, а Матерь Божья как будто плачет. Слёзы так и льются. И слышу, будто глас Божий мне: «Что же ты, Василий, душу сатане продаёшь?» Только я это услышал, как колдун – шасть к иконе – да дерюжку на неё и набросил. И вроде как не видно Богородицы. Вот и думай: мысли-то разные лезут…
              - Господи, прости мою душу грешную, – перекрестился Василий. – Стою, значит, истуканом, будто последние мозги вышибло, ничего не соображаю. А колдун уже ведро держит и лыбится. «Бери, – говорит, – нож». И подаёт мне тесак, каким скотину режут. Так меня застращал, что сил нет. С трудом на ногах себя держу, до тесака ли? «Ладно уж, будь здесь», – это опять колдун мне. Смилостивился. А сам в кутью, что была шторкой отгорожена. Глянул я за шторку-то, а там…
              Василий умолк, точно онемел; впалые щёки ещё больше ввалились, он уставился на Алёну выпученными страшными глазами. И чем дольше затягивалось молчание, чем больше пучились его глаза, тем заметнее менялась в лице Алёна.
              - А колдун, – приглушённо произнёс Василий, – вышел из кутьи и ведро мне протягивает: «Пей, – говорит, – первым». У самого руки в крови по локоть. Знамо, догадываюсь, что в ведре. Я ни в какую, а он: «Пей первым, а не то!.. такое сделаю – век помнить будешь!..» Куда деваться… заставил, сатана.
Взял я ведро, а оно к пальцам липнет. И тёпло, тёпло так от него, будто от человека. Пригубил я только – и всё, не могу боле, сил моих нет. А колдун, опять же, как мысли мои читает: «Хватит, – говорит, – теперь ты, Василий, крещёный». И сам стал из ведра кровь лакать. Лакает и приговаривает: «Скусна, ох, скусна кровь-то, как молочко парное». До дна вылакал. Да-а-а… Вылакал и сызнова к себе в берлогу ледяную зазывает: «Вертаемся, – говорит, – назад, а то скоро светать начнёт».
              Не помню, как обратно добрались. Уложил он меня снова на печи. Сам же на лавке: «Спи, Василий, крещёный человек, завтра к свадьбе готовься». И правда, как он это сказал, хорошо мне сразу так стало, не зябко. Уснул я. Сколько проспал – не помню. Просыпаюсь, зенки-то открыл – мать честная, что за дела?! Лошадёнка моя недалече стоит. Метель стихла. Сам же я шкурами обложен, на холмике лежу: могилка – не могилка, не пойму. Креста-то нет. А кладбище рядом. Вижу, что рядом. Кресты вижу, могилки. И свечечка на одной в пустом киоте мерцает.
Вспоминать начинаю, домысливать: приснилось ли, нет ли? Вроде как приснилось. Стал сбираться, хватился, а шапки-то моей и нет. Не могу найти шапку. А шапка у меня особенная была, всем шапкам шапка. На заказ делал. Решил, что снегом занесло. Так без шапки в деревню и подался. Еду, а самого сомнения почему-то одолевают, неспокойно как-то на душе: как, думаю, не во сне колдун мне являлся; думаю, дай-ка наперво разузнаю, не случилось ли на самом деле чего в деревне.
Остановился у первой избы, стучу. Открывает мне девчоночка, отроковица лет двенадцати. Прошу её мне водички принесть. Приносит мне ковш воды. Делаю вид, что пью, а сам спрашиваю: что нового в деревне слыхать? Чай ведь с Троицы не был. «Да слыхать, дядя, – она-то мне, а глазки у самой испуганные, и прячет их как, глазки-то. – У Дзюбы в доме ночью молодых порезали. Учёра свадьбу сыграли, а ночью порезали. Мамка с тятькой смотреть побегли».
              У меня так нутро и перехватило. Всё, думаю, крышка тебе, Василий, опутал тебя окаянный колдун. Первая мысль – бежать. А куда бежать? Лишь подозренья разные будут. Девчоночка-то признала, приметила. Нельзя бежать. Будь что будет, решил, авось выкручусь. Всё равно доказательств у них нету. А если сбегу, то уж точно – схватят.
              Еду. А у Дзюбы уж вся деревня собралась, бабы голосят. Меня увидали – в сторону от меня, точно шалые. Я в избу захожу, а Сысой, мильтон-то, там уже. И шапку мою в руках этак мнёт, ощупывает как. «Твоя, Васька, шапка?» – он мне. «Моя», – отвечаю. «Рукавицы сними». Снимаю рукавицы, а самому ещё невдомёк… «А чё руки-то плохо отмыл?» – спрашивает. Глянул я на руки, а они в крови.
              Скрутили меня, значит, дознанье начали вести: дескать, выкладывай, как было дело, как души людские сгубил. Я и рассказал им про колдуна. Как было, так всё и рассказал. Не верят: убивец и всё тут…
Василий помолчал.
              - А в Макарьино дед жил, годов за сто ему было. Он и надоумил: пущай, говорит, Васька сведёт к тому холмику, где очухался. Не иначе как то место – могила колдуна, потому как ещё в старые времена деды наши сказывали – водится в наших местах колдун; выходит ночью из могилы, зайдёт в избу, где свадьбу гуляли, молодым кровь пустит и пьёт. Пущай, значит, Васька сведёт к тому месту и могилку раскопает. Ежели там колдун, так в него осиновый кол пущай вобьёт, чтоб из могилы боле не поднялся, а ежели нет там колдуна – судить душегубца по всем строгим законам.
              Вот как дело-то повернулось. Многие затылки зачесали, и Сысой вроде как засомневался. А после и спрашивает мужиков: кто, мол, с Васильем пойдёт колдуна потрошить? На что уж смелые мужики были, а и они поначалу струхнули. Я и сам струхнул здорово: пущай, думаю, судят, нежели к колдуну опять в гости. Да разве с властью поспоришь?.. Да и в Сибирь – нешто охота.
              Срубили осиновый кол. Идём. Трое мужиков, Сысой и я. Пришли на то место. Холмик как холмик. Расчистили от снега. Стали рыть. Земля мёрзлая, что камень; где ломом её, где топором. И чем глубже, тем боязней. Выкопали аршина полтора. Ничего нет, земля голая. «Сбрехал ты про колдуна», – Сысой мне. Мужики тоже озлобленные; вижу шепчутся, недоброе замышляют. Один и вовсе: дескать, твоя здесь могила, Васька, будет. Да как в сердцах вонзит лом в под. Так и ухнуло: у-ух!.. Будто бочку пустую пробил, в могиле-то. Лом аж на треть вошёл. Мужики из ямы повыскакивали, страшно.
              Смотрим издали, а подойти боимся: не иначе взаправду домовину пробили. А Сысой рисковый человек был, взял кол наизготовку и говорит мужикам: «Откапывайте, не то в пособничестве душегубцу обвиню». Стали дальше копать. Отрыли. И верно – гроб. И как он там оказался – гроб этот? И не сгнил ещё – сохранился – гроб. Лишь из дыры, что ломом пробили, смердеть стало. Даже Сысой не выдержал: бери кол, говорит мне, и, ежели колдун, – бей в самую грудь.
Взял я кол, жду, когда мужики крышку вскроют. А они её лишь корёжат, потому как морды вверх задрали, ноздрями сопят, воздух ловят. У меня самого глаза слезятся: напустил колдун смрада. Нарочно напустил. Да-а…
              Сняли мужики крышку, и сами быстро из могилы повыскакивали. Я смотрю: колдун – как был в рубахе, так в ней и лежит. Волосьями ещё больше оброс. Глаза злобой сверкают, так как ничего сделать не может. И руки как-то не по-нашему сложил, не по-православному.
              Слышу, Сысой сверху спрашивает: «Что, колдун это?» «Колдун», – отвечаю. «Тогда бей его».
              Я и вонзил кол, в самую грудину. А колдун руки ко мне вытянул, да как зашипит: «Убил ты меня, Василий, теперича».
              Старик вроде бы как закончил свой рассказ, вновь полез в карман за папиросами.
              Алёна стояла, не шелохнувшись. Венечка – тоже, лишь приоткрыв рот. Затем чему-то ухмыльнулся и спросил:
              - А мильтон слышал, что тебе колдун сказал? 
              - Сысой-то?.. – дед Василий вынул папиросы, задумался и, наконец, ответил: – Нет, не слышал. Никто не слышал. Это не каждому дано – слышать.
              - И чем же всё кончилось?
              - Закопали колдуна. Так с колом в груди и закопали. А меня в Сибирь, за пособничество. Да только мнится мне – не убил я его тогда. Схитрил колдун. Не с того бока я к нему подошёл.
              - Как это так?
              - Да так: я с одного бока примерялся, а колдун ко мне рожей лежал; я ему в запарке-то в правый бок и всадил кол.
              - И что?
              - Как что?.. сердце в левом боку. Люди сказывают – видели колдуна, горбатый он теперь. Сдаётся мне – хребет я ему перебил. 
              - Дела-а… – скривился в улыбке Венечка. – И всё же… врёшь ты, дед. Хоть красиво, но врёшь. Как же это вы с колдуном в закрытую избу вошли? Разве раньше в деревнях двери не запирали?
              - Колдуну засовы не помеха, – резонно заметил старик, – если надо, он любой засов отопрёт.
              - Так ты, значит, этого колдуна и караулишь всю жизнь?
              - Выслеживаю, – признался Василий. – Как из могилы выйдет, тут я его и накрою.
              - Справишься?
              - Справлюсь. У меня на то средство есть.
              Старик поднялся со стула, стал собираться: надел тулуп, шапку. Перешагнул через спящего на перине Стаса. В дверях задержался, ещё раз бросил колючий взгляд на Алёну, промолвил:
              - А Любашка красивая была. Чем-то ты на неё похожа, – немного подумав, добавил: – Как младенец лежала, Любашка-то. Таких девок нонче нет. Не сыскать таких. Одна она была – такая… Любил я её шибко, так любил, что…
              И ушёл. В ночь.

              Тяжёлое чувство осталось после ухода старика. Перед тем как лечь спать, Алёна проверила, заперты ли двери. Но беспокойство лишь усиливалось. Она долго не могла уснуть, ворочалась с боку на бок. Венечка, вроде бы, спал. Или делал вид, что спит: он как-то уж очень тихо, странно дышал, словно к чему-то прислушивался. Алёна напрягала слух, лежала в темноте с открытыми глазами. Всматривалась в тёмный противоположный угол комнаты. Ей всё время мерещилось, что там кто-то находится, стоит, невидимый, и смотрит на них, ждёт, когда они уснут. И вот уже казалось, что она действительно кого-то видит. А когда закрывала глаза, то этот кто-то был ещё отчётливее, зримее. И она уже видела чей-то знакомый силуэт. И этот силуэт напоминал деда Василия: она даже могла разглядеть его высокую, сухую и сутулую фигуру, впалый, почти беззубый рот. И всякий раз старик вырисовывался в темноте с неестественно синюшно-зеленоватым лицом. «Не пей, ночью придёт», – не выходили из головы его слова. 
              «Дурак, вот же дурак-то, – мысленно укоряла Алёна мужа, – и что ему в голову-то взбрело? Всё водка проклятая».
              - Веня… Вень, – стала его легонько тормошить. – Спишь, что ли?
              - Нет, – не сразу отозвался он.
              - Ходит кто-то.
              - Где?
              - На кухне будто.
              Прислушались.
              - Померещилось, – через некоторое время тихо ответил он.
              - Я же слышу – ходит…
              Прислушались снова. Действительно: там, за дверью, где-то в темноте, как будто бы крадучись, кто-то ходил. Вернее, не ходил, а как бы очень осторожно перемещался.   
              - Может быть, Стас проснулся? – предположил Венечка.
              - Не знаю, – ответила Алёна.
              - Ты форточку на кухне закрыла?
              - Не помню, – снова тихо произнесла она.
              - Ладно, лежи. – Он неохотно поднялся. – Пойду проверю.
              - Свет включи, – сказала Алёна. – Что впотьмах-то…
              Она слышала, как муж, не включая света, вышел из комнаты, неплотно прикрыв дверь, на ощупь стал двигаться по коридору. Потом увидела яркую полоску, лезвием пробившуюся в щель: Венечка всё-таки включил свет. А через минуту до её слуха донёсся приглушённый стук: по-видимому, он захлопнул форточку.
              - Что там было? – спросила Алёна, когда он вернулся, так же, на ощупь, в полной темноте укладываясь спать. И тут ей показалось, как слабо, чуть слышно, звякнул металл: Венечка что-то положил на пол, под кровать.
              - Что это?
              - Ничего. Спи.
              - Уснёшь теперь… – вздохнула она. И снова долго ворочалась, вслушиваясь, как тихо, почти неслышно дышит муж.
              - Веня… Вень, – растолкала его.
              - Ну что ещё? – уже не скрывая раздражения, прошептал он.
              - А ты знаешь, кто Любашку-то убил?
              - Ну?..
              - Ну, ну… баранки гну! – тоже почему-то раздражённо ответила она. – Спи уж.
              Она отвернулась и постаралась всё-таки уснуть, отгоняя от себя нехорошие мысли.
              А когда сон, пусть даже и беспокойный, становится так сладок и так крепок, что невмоготу бывает заставить себя даже разомкнуть веки, когда только-только ночь начинает уступать место предрассветным сумеркам, в прихожей и впрямь что-то сильно громыхнуло. Потом громыхнуло ещё раз. И ещё. И это что-то вполне могло быть обычным дюралевым ведром, которое стояло на кухне.
              Грохот усилился: кто-то двигался по коридору к их комнате. Алёна даже испугаться не успела: ничего не понимая, щурясь от яркого света люстры, лишь могла видеть, как Венечка, стоя возле выключателя в одних трусах, держа наизготовку топор, угрожающе матерился. А в проёме распахнутой двери, пошатываясь и упираясь обеими руками в верхний угол косяка, дабы не упасть, глупо улыбался ещё не протрезвевший Стас: тоже в одних трусах, застряв ступнёй в пустом ведре, точно в капкане, он нетерпеливо подёргивал ногой, пытаясь его скинуть. И, кажется, никак не мог понять, где находится.
              - Туалет где? – наконец сообразил он.
              Венечка опустил топор и, поглядывая на полусонную Алёну, чего-то устыдившись, зашёлся мелким грудным смехом.
              - А ведь зарубил бы… – присев на корточки у стены, он ещё некоторое время повторял: – Ей-богу зарубил бы…


Рецензии
замечательный рассказ, мне понравилось

Мария Губаревич   11.02.2019 20:34     Заявить о нарушении