С какой я планеты...
Недалеко от Садового кольца в переулке Обуха был старинный особняк, когда-то принадлежавший семье купцов и меценатов Капцовых. Я впервые переступил его порог в 1979 году. Тогда я еще не понимал, что переступаю порог крупнейшей научной школы ХХ века.
До этого была удивительная встреча в Ташкенте с профессором Борисом Дмитриевичем Петровым. Как все подобные встречи она была случайной. Наш разговор продолжался не более пяти минут, которых хватило, чтобы моя жизнь изменилась навсегда. Петров был лаконичен и категоричен:
— Вы говорите, что хотите отказаться от своих исследований в области истории медицины и поступать в Литературный институт в Москве. Предлагаю вам вот что… Вы будете писать под моим руководством работу об Ибн Сине, его космомедицине, натурфилософии, поэзии.
О значении научных школ существует обширная литература, но ничего подобного школе Петрова мне встречать не доводилось. Когда я приступил к работе в Москве, Петров сказал: «Сударь, если вы хотите раскрыть тайну Ибн Сины, его коды управления здоровьем, научитесь сначала мыслить, как он. Начните с изучения «Метафизики» Аристотеля, расширьте свои знания в области античной философии, особенно логики, изучите глубоко Коран, станьте своим в той эпохе, где довелось ему жить и работать, дышите ее поэзией, сказками, легендами. Словом, погружайтесь в его мир, учитесь работать, как он работал, думать, как он думал. Научитесь чувствовать его плечо рядом, словно он здесь в отделе, сидит за соседним с вами столом».
Вторым этапом, моего пути навстречу Ибн Сине были научные статьи, каждую из которых я буквально защищал как диссертацию. На столе у Петрова лежал большой красный карандаш, который он протягивал, когда я ему заносил свой очередной опус и говорил одну и ту же фразу, от которой у меня буквально начинали дрожать руки: «Вот Вам красный карандаш сударь, будьте любезны подчеркнуть только свои мысли, чужие, как вы понимаете, меня не интересуют». С каждым разом, я все уверенней держал красный карандаш, подчеркивая под одобрительным взглядом Петрова целые страницы.
«Главное — говорил Петров, — видеть в привычном нечто такое, что выходит за рамки обычного взгляда. Вот летит птица и все это видят, но лишь тот, чей взгляд не ограничен реальностью, способен сказать: «Птица летит, покачиваясь на ветке собственного полета».
Он учил меня, казалось очень простым вещам, и, прежде всего, искренне восхищаться Ибн Синой как человеком, и как мастером. Восхищаться так, как восхищаешься закатом сидя на берегу моря, или картинами Клода Моне, или стихами Цветаевой. Он мысленно помещал Ибн Сину в некое пространство Духа, прикоснувшись к которому испытываешь волнение и немое восхищение.
Однажды на конгрессе по истории медицины, проходившем в Риме, куда Петров привез сигнальный экземпляр первой книги «Канона», проводился блиц опрос участников на тему, что самое главное в работе историка. Петров ответил, не задумываясь: «Умение восхищаться, ибо равнодушный флегматичный историк, годится только на то, чтобы идти продавать пиво».
«Мышление ради мышления»
Петров любил повторять: «Не надо читать много, надо читать очень много», требуя, чтобы после работы, я обязательно ехал в ленинскую библиотеку.
Слова Райнера Рильке: «Я зачитался, я читал давно, с тех пор как дождь пошёл хлестать в окно» - отражают ни с чем не сравнимое переживание тех лет, которое я испытывал, заходя в читальный зал. Как минимум полтысячи проработанных, осмысленных страниц — это была некая дневная норма информации, которую надо было не только усвоить, но и переработать, превратив в материал для синтеза новых идей и подходов. Я бы сравнил это с лепкой керамических изделий, которая требует наличия исходного материала — глины и умения, или, лучше сказать, мастерства.
Он учил меня не просто читать, не просто выхватывать нужную информацию из текста, но интуитивно находить то, что в данный момент было необходимо для решения той или иной творческой задачи. Такое невозможно делать на постоянной основе, но порой это происходило, и книги буквально говорили со мной.
Случалось, это так: я брал книгу, мысленно определяя, что мне необходимо найти и открывал ту самую страницу, где было сказано то, что я искал. Я мог брать десятки книг, и везде открывалась нужная страница. Иногда не с первого раза. Но книги никогда не подводили меня.
Мне могут сказать, что сегодня то же самое делает интернет. Увы. Это жалкая пародия на разговор с книгами. Вы может и найдете нужное, но не найдете главного. Интернет дает, так называемую, «поверхностную информацию», глубинная – в книгах.
Еще один принцип Петрова: «Если научный работник не в состоянии уложится в пять минут, докладывая вопрос любой степени сложности — это не научный работник, а …», и далее опять шли рассуждения о пиве и необходимости кому-нибудь его продавать.
«Вы зачем сюда приехали, сударь?» — спрашивал он раздраженно, если я вдруг чего-нибудь не успевал. «Работать? Ну, так «деньги на бочку!»
Он не уставал мне повторять: «Ищите логические связи там, где их нет, и казалось, быть не может, учитесь выстраивать такие логические цепочки, чтобы как бы «поженить рязанскую козу на Московском Кремле». При этом он требовал работать на пределе человеческих возможностей. Спать приходилось 2-3 часа в сутки. Отдел, Ленинская библиотека, ночная обработка заданий на безотказной пишущей машинке. Задача одна – освоить все технологии познания. Почти по формуле Эйнштейна: «Мышление ради мышления, как в музыке!»
Если Максвелл разделял ученых в соответствии с особенностями чувственного восприятия научных понятий и проблем, Оствальд по скорости умственных процессов, Пуанкаре — по преимуществу в мышлении ученого интуитивного или логического начала, то Петров требовал от меня максимального освоение всех типов научного мышления.
«Иначе, зачем все это», — говорил он с нескрываемой грустью, — если вы не сможете решить поставленную задачу — научится жить в мире идей Авиценны, останется рутина, мышиная возня вокруг «плановых тем». Он снимал с руки часы, зажимал в ладони и высоко поднимал их над головой. «Смотрите сударь, — обращался он ко мне, — у меня совсем не осталось времени, а вы еще позволяете себе опаздывать на целых три минуты!»
В те годы он требовал от меня полного самоотречения. Порой я уставал от этого нечеловеческого темпа, общежитского быта, вечной нехватки денег. Но, наверное, все-таки прав был Николай Бердяев, когда писал: «Никакое творческое деяние, никакое познание, никакое искусство, никакое открытие нового и небывалого невозможно без самоограничения, без возвышения над низшей природой человека. Сотворить что-нибудь в жизни может только тот человек, который предмет своего творчества поставил выше самого себя, истину предпочел себе».
Портрет Андрея Белого
Разгар рабочего дня, я пытаюсь как можно быстрее выполнить срочное задание Петрова. Дверь распахивается, и Борис Дмитриевич буквально влетает в комнату: «Что вы здесь сидите?! Едем в Пушкинский музей, нас ждут Врубель, Ренуар и Бакст».
Я впопыхах накидываю куртку и выбегаю вслед за Петровым. Далее мы едем в Пушкинский музей и буквально бежим [иначе Петров не мог] по знаменитой музейной лестнице вверх — туда, где выставлена новая экспозиция.
Тихий восторг Петрова в зале импрессионистов буквально заполняет все пространство вокруг меня, но главное, что приготовил для совместного просмотра учитель — это картина Бакста — портрет Андрея Белого.
Петров порывисто увлекает меня в нишу, где выставлены работы Льва Бакста.
— Что скажите сударь?
— «И на гипсовом лице два горящих болью глаза» – не задумываясь ни на минуту, отвечаю словами Максимилиана Волошина.
— Лучше не скажешь!
Мы стоим перед портретом Андрея Белого несколько минут.
— Все, уходим — говорит Петров.
Пытаюсь увлечь его к выставленному рядом портрету Ахматовой кисти Альтмана.
— Нет, не обжираться — резко говорит он, — уходим.
Параллельная реальность
Школа Петрова существовала во времени и пространстве как некая параллельная реальность, где все происходило на первый взгляд, как в обычной реальности, но по сути было наполнено иными смыслами. Все, кто находился в этом измерении, были частью некой тонкой интеллектуальной игры, которая определяла границы этого необыкновенного научного сообщества, где имелись свои «генераторы идей», «критики» и «эрудиты», блестяще демонстрирующие различные стили научного мышления. И.В. Венгрова, М.И. Яровинский, В.Я. Базанов, М.Б. Мирский, Е.И. Лотова, Х.И. Идельчик, Е.И. Данилишина, Т.Н. Исхакова — талантливые ученые, которые делали историю медицины открытой интеллектуальной системой, несущей в себе неуловимое присутствие метаисторического мышления.
На каждой политинформации, которые в те годы были обязательны, я мог слышать на языке оригинала «Фауста» Гете и сонеты Шекспира, лекции по истории театра, воспоминания Петрова о Маяковском и Пастернаке.
Присутствие Ибн Сины здесь было настолько логично, что казалось будто он незримо находится рядом, как некое Alter ego моей новой сущности.
Сравнительно недавно, в 2016 году, я попытался воссоздать это ощущение в форме ироничных рубаи:
Мы с Ибн Синой познакомились давно.
Я водку пил, он красное вино.
Я Тане верен был. Он надо мной смеялся.
Наверное, действительно смешно.
В библиотеке «ленинской» всегда
Я находил без всякого труда
Сидящего над книгой Ибн Сину.
Москва. Восьмидесятые года.
Бывал он у Петрова, и не раз.
Учитель даже часто путал нас
И требовал идти за Ибн Синой
К античным грекам, словно в первый класс.
Он верил Аристотелю, как Богу.
Я доверял Платону, но немного.
Зато сходились в том, что лишь Гален
Знал к Истине короткую дорогу.
История, по-настоящему, масштабируется только вокруг личности. Думать, что это тренд XXI века — заблуждение. Платон, Аристотель, Гален и немногие им подобные до сих пор присутствуют в информационном поле планеты.
Страсть московской круговерти
Глядя в прошлое своей научной молодости отчетливо вижу себя, и это закономерно: так случилось, что я оставил себя в прошлом. Это бывает, когда в судьбе возникают сгибы, пропасти, изломы. Они проходимы во Времени, но непреодолимы в структуре личности.
Я вижу рядом с собой очаровательную хрупкую девушку, — мою жену Таню. Нам немногим больше двадцати лет.
Москва!
Общежитие для научных работников из Узбекистана на Рязанском проспекте.
Моя красная печатная машинка Olympia.
Раскладной диван — свидетель нашей бурной страсти, которой могли бы позавидовать Кратет с Гиппархией.
Таня несет с общежитской кухни картошку с брюссельской капустой и ставит на наш обеденный столик, где помещается как раз две тарелки и два бокала. Пьем вино «Арбатское», и чувствуем как нас неодолимо тянет к друг другу. Впрочем, эта тяга присутствует постоянно, и вино лишь немного добавляет ей вкус кубанского винограда.
Одна мысль на двоих: лишь бы никто не пришел за солью.
Москва восьмидесятых —
Несовершенный храм,
Где мизерной зарплаты
Вполне хватало нам.
Где мы служили честно
Науке, только ей
В судьбе хватало места,
И не было вещей.
А были — страсть и книги,
И общежитский быт,
Наивные интриги
В преддверии защит,
И Ленинка как Мекка,
Куда положен хадж,
Где мы, как два узбека,
Порой впадали в раж.
Почувствовав добычу —
Запретных знаний высь,
И позабыв приличья,
В читальный зал неслись.
А после шли под ручку
В буфет, где бутерброд
Казался самым лучшим,
Но чай, наоборот —
Был из большого чана,
Как принято в Москве,
И грезился нам чайник
В буфетной полумгле.
Потом — метро ночное,
Обшарпанный вагон,
В котором только двое —
Вне станций и времен,
Уставшие, как черти,
Голодные слегка,
В московской круговерти
Валяли дурака.
Иосиф Бродский в своей Нобелевской лекции говорил о необходимости планировать государственное и общественное строительство по образу и подобию библиотеки. И как же он был прав, этот некогда опальный поэт, примеривший на себя робу советского заключенного, а некоторое время спустя удостоенный Нобелевской премии по литературе!
Библиотека всегда вне времени, вне политики, вне толпы.
Я помню лица людей в ленинской библиотеке 80-х годов: сколько утонченности и культуры ума, сколько такта и творческой деловитости. Ни в каком парламенте, маджлисе, думе вы таких лиц не встретите.
И пусть библиотека, где мы приобщались к дарам времени, называлась ленинской, она не переставала быть истинным храмом мысли и духа.
Событие для двоих
Мы с Таней были младшие научные сотрудники и получали как все некую зарплату, которая позволяла немного разнообразить наш общежитский быт. Эта зарплата дарила нам событие, которое начиналось так: мы ехали до станции «Кузнецкий мост» и оттуда шли пешком по переулкам к улице Горького. Это был первый отрезок события, наполненного тихой радостью от посещения восхитительных букинистических магазинов. Запах старины и почти музейная скука. Но что-то тянуло нас туда.
Правда, на этом отрезке пути было место — небольшое кафе напротив книжного магазина «Пушкинская лавка», где нас ожидали два бокала портвейна.
Я пил неспеша глядя Тане в глаза, которые наполнялись особым озорным блеском. Наступало её время. Время Тани, когда она могла позволить себе поцелуй на улице, забывая о чопорности тех лет.
Дальше была улица Горького. Большие стеклянные книжные магазины, где я обязательно покупал книгу или, порой, несколько книг, пополняя свою библиотеку, которую начал собирать в 12 лет от роду. К сожалению от неё мало что осталось сегодня. Потом мы шли в ресторан при гостинице «Минск».
Событие обретало смыслы праздника. Нашего с Таней праздника. Это был апогей дня.
На улице Горького
(ныне Тверская)
был ресторанчик:
как подобает,
в нем подавали
водку в графине,
салат «оливье»,
лангет,
И поныне
помню я вкус
этих блюд и напитков,
думать о них –
наслажденье и пытка.
С каждой зарплаты
я мог на десятку
вместе с любимой
гулять без оглядки.
Выпив свои двести грамм
аспирантских,
мог чаевые
кинуть по-царски —
рубль,
а бывало порой,
что и трешку,
помня, что завтра
идти за картошкой,
чтобы полмесяца
как-то питаться
и ожиданием
наслаждаться
дня, когда снова,
обняв свою Таню,
буду жевать «оливье»
в ресторане.
Чай с вареньем
Одним из первых итогов моего ученичества в научной школе Бориса Дмитриевича Петрова стала кандидатская диссертация «Гигиенические воззрения Ибн Сины (Авиценны)» (1983), получившая высокую оценку выдающегося гигиениста, который «впервые сформулировал теоретические основы гигиены детей и подростков» — Сергея Михайловича Громбаха (1909 — 1987).
Что писали о Громбахе его коллеги? — Он был скрупулезно точен в оценке фактов, его отличали широта взглядов, высокая работоспособность, жесткая требовательность к себе. Именно таким, я застал Сергея Михайловича, когда пришел к нему со своей кандидатской диссертацией, официальным оппонентом которой, по просьбе Б Петрова, он согласился быть.
НИИ гигиены и охраны здоровья детей и подростков АМН СССР находился недалеко от института (в Малом Казённом переулке), где мне выпала честь работать, и дорога, не смотря на морозный московский день, заняла не так много времени. Не скрою я волновался, когда заходил в кабинет Сергея Михайловича. Помню как он, с нескрываемым раздражением попросил оставить мою диссертационную работу (как было принято тогда, в твердой дерматиновой обложке) у него на столе и сказал, что более меня не задерживает.
Было обидно, но школа Петрова, учила терпению и учтивости в любых ситуациях. Я уныло побрел обратно, на минуту остановившись у скромного памятника врачу-гуманисту Фёдору Петровичу Гаазу, и, невольно, повторил про себя знаменитую фразу «У Гааза нет отказа» и уже более оптимистично посмотрел вокруг, пытаясь поймать ртом кружащуюся надо мной снежинку (любимое занятие в раннем детстве).
Утром следующего дня меня пригласили к телефону в приемную Петрова: «Добрый день Володенька, — услышал я голос Громбаха, — я прочитал вашу работу, пишу рецензию, очень волнуюсь». От неожиданности, я не совсем тактично, предложил встретится в у него в институте.
— Нет, сказал он, давайте завтра вечером у меня дома, попьем чай с вареньем, и я вам сам прочитаю рецензию». Сказать, что я был ошарашен, — ничего не сказать. Он продиктовал адрес и я начал готовится к встрече с одним из самых ярких представителей расширенной науки начала 80-х годов ХХ века.
Чай пили и варенье было тоже каким-то необыкновенном (кажется облепиховом). Кругом были книги – нормальная обстановка для того времени. Говорили о перспективах расширения науки, о роли истории медицины в формировании мышления врача, о Пушкине (Громбах был одним из крупнейших пушкинистов, его книга «Пушкин и медицина его времени» — удивительный синтез литературоведения и истории медицины), об Ибн Сине, натурфилософии, которая, кстати многие тысячелетия была каркасом всех теоретический построений медицины.
В нашей беседе — это были не разные темы, потому что мы видели логические связи там, где обычный взгляд, лаже подготовленного исследователя, не мог их различить. У нас было общее видение этого хаоса научных тем, и радость того, что в нашей беседе все это выстраивалось в какой-то ранее неведомый порядок.
Так например, то что Пушкин склонен был признать пользу натурфилософии для естествознания. «Теория наук,— писал великий поэт,— освободилась от эмпиризма, возымела вид более общий, оказала более стремления к единству». Это как раз то, что было ценно в «Каноне» Ибн Сины, который не проводил четких границ между натурфилософией и медициной.
Волшебный чай с Сергеем Михайловичем, заслуживает того, чтобы написать отдельный рассказ о том как культура, наука и просто человеческая теплота и искренность могут сотворить маленький мир гармонии души и сердца. Почти античный, по своей свободе от душных стен социума. Я был еще молод и не мог по-настоящему оценить этот дар судьбы, но прощаясь в тот вечер с профессором Громбахом, ощущал груз той редкой печали, которая дается нам в момент утраты чего-то необъяснимого, очень важного, но неуловимого сознанием.
Книга «Этюды о здоровье. Ибн Сина и его античные предшественники» (1987), которую я хотел лично вручить Сергею Михайловичу, вышла после его ухода. Возможность, еще раз быть приглашенным на чай с вареньем (дабы, поговорить о книге, как о некой материализации нашего общения), была стерта из моей судьбы навсегда. Такова история науки, она постоянно прерывается. Это очень болезненный процесс, подлинные ученые уходят и Смыслы бытия, теряют очертания души и сердца. Остаются книги, как опавшие листья.
Дуэль с Райнером Набилеком
Борис Дмитриевич никогда меня не хвалил. Но делал порой невозможные вещи для моего научного роста. Так в 1983 году он настоял, чтобы меня, не имеющего научной степени, включили в состав делегации советских корифеев организации здравоохранения и истории медицины, представлявших нашу страну на научном симпозиуме в Лейпциге.
Но даже целенаправленно пойдя на проверку моей научной подготовки — «боем», Петров не ожидал, что действительно произойдет в старинном зале Лейпцигского университета.
На первом же расширенном заседании, где мне довелось выступить с докладом «Этика врача восточного Возрождения», блестящий немецкий востоковед и историк медицины Райнер Набилек буквально обрушился с уничтожающей критикой на все мои теоретические посылы и выводы.
Скажу честно, мне тогда повезло, Райнер допустил одну чисто случайную ошибку, заявив в пылу дискуссии, что люди эпохи Ибн Сины были вообще не способны диалектически мыслить. Здесь меня выручил Омар Хайям, вернее его рубаи, которое в запале (спор шел по старой европейской традиции, когда оппоненты стоят на двух кафедрах одновременно) я прочитал яростно на одном дыхании:
Несовместимых мы всегда полны желаний —
В одной руке бокал, другая на Коране.
И так вот мы живем под сводом голубым —
Полу безбожники и полу мусульмане.
(Пер. Осипа Румера).
В старинном зале Лейпцигского университета, это рубаи прозвучало как взрыв гранаты. Председательствующий на заседании доктор Герберт Хариг поднял руки вверх в знак того, что дискуссия окончена.
Райнер вышел из зала, со всей силы хлопнув дверью. Он был в ярости.
Спустя шесть лет мы встретились на конгрессе по истории науки в Болгарии как друзья и соратники. Прошло время и как истинный ученый, он простил мне запрещенный прием – великое рубаи Омара Хайяма, пославшее его европоцентристские раскладки в глубокий нокаут.
Вспоминая волнительные минуты моего первого научного успеха, никогда не забуду реакцию Петрова. Он резко прервал всякие разговоры вокруг «молодого дарования», сказав, что это рабочий момент, который не стоит обсуждения, а уж тем более каких-то похвал и поздравлений. На предложение академика Юрия Павловича Лисицина отметить успех советской делегации, Петров сухо отрезал: «Делайте, что хотите, но без Исхакова. У него нет повода что-либо отмечать».
Только спустя несколько лет после нашего возвращения из Германии, Борис Дмитриевич написал мне то, что действительно хотел сказать тогда, в мае 1983 года в старинном зале Лейпцигского университета.
Письмо от 4 марта 1987 г.: «Маяковский: Отойду, да погляжу, хорошо ли я сижу. Очень важный рабочий момент, оглянуться, и увидеть себя в новой обстановке и отсюда наметить, что же дальше. Итоги. Они очень радуют. Проверка на людях — выступление в Лейпциге. Сражение с сильным противником и одержание над ним победы».
Именно в этом письме, Борис Дмитриевич обозначил для меня программу действий на всю мою жизнь — и в науке, и в литературе: «Главный закон — если остановился, значит пошёл назад. Значит, останавливаться и тем более любоваться своими достижениями — вещь гибельная. Что значит двигаться вперёд. Это значит видеть время, видеть место, видеть своё место во времени. И помните — Время — это новая революция»1.
Только сегодня, я по-настоящему начинаю понимать многое из того, что на пороге развала страны мне хотел сказать учитель.
Однажды
Однажды в полупустом самолете «Варна — Москва» (я возвращался с конгресса по истории медицины , 1989 года) меня вывел из дремотного состояния некто, плюхнувшийся на соседнее кресло.
«Вам бы, молодой человек, почитать книгу Ильи Пригожина „Порядок из хаоса» — зашептал неизвестно откуда появившийся сосед (самолет уже летел более часа). — Запомните: „Порядок из хаоса»«, — повторил он уже достаточно громко и удалился так же внезапно, как появился.
Я прилетел в Москву, буквально машинально выписал в библиотеке книгу Пригожина (я в то время выписывал обычно около 40-50 книг в день) и нет, скорее не понял, а почувствовал перспективы расширения исторической науки. В мою жизнь и образ мышления вслед за Пригожиным навсегда вошли Эйнштейн, Гейзенберг, Лаплас и Максвелл со своими демонами, Больцман и Томас Кун, Бергсон и Поппер, Шрёдингер со своим котом и Мартин Хайдеггер.
Не все они были с ним связаны в конструкции расширения науки, но «дверь приоткрылась».
Возник эффект ожидания — выхода из тупика ограничений, предвосхищение маленькой личной революции сознания.
Я не жду назиданий
От вчера и теперь.
В мраке облачных зданий
Приоткрытая дверь.
Еще до конца не понимая, что со мной происходит, я начал все более отдаляться от «нормальной науки». Но главное, на подходе к концепту метацивилизации арабского Ренессанса меня ждали Жиль Делёз и Мишель Фуко.
«Мне надо зайти к Маяковскому»
Это случилось в годы горбачевской перестройки. Борис Дмитриевич вызвал меня к себе в кабинет, как это было принято, запиской в специально отведенной для меня ячейке в его приемной.
— Сударь, сказал он после небольшой паузы, — у меня сегодня суд с одной известной газетой, которая причислила меня к сталинским приспешникам, осуществлявшим репрессии против организаторов здравоохранения. Я хочу, чтобы вы пошли со мной, но не заходили в зал суда. Не надо, чтобы вы видели и слышали все, что там будет происходить. Но хочу, чтобы вы знали, — Тут он запнулся, в его глазах заблестели слезы, — я никогда никого … Я всю жизнь отдал строительству нашего здравоохранения, я работал по двадцать часов в сутки, я …»2 — он махнул рукой и замолчал.
Мы приехали по адресу. Он зашел в суд, я примостился недалеко на скамейке.
Спустя некоторое время Борис Дмитриевич вышел. Я бросился к нему боясь, что он вот-вот упадет. Учитель остановил меня жестом руки.
— Все в порядке, сударь, я проиграл этот суд. Я знал, что его проиграю. Сегодня все, кто работал со Сталиным — палачи.
Москва жила своей суетливой жизнью, но казалось, что в этом огромном городе нас только двое. Запомнилась газета, что ползла по асфальту, подгоняемая ветром.
«Мне надо зайти к Маяковскому» — вдруг сказал учитель. И на мой удивленный взгляд, поспешил добавить: «В музей. Здесь рядом».
В музее Маяковского он зашел в комнату, где застрелился поэт. Я занес за ним стул, чтобы учитель мог сесть. «Оставьте меня пожалуйста здесь ненадолго, мне надо побыть одному…»
Вспоминаю, эти горькие минуты и думаю, а ведь сегодня на постсоветском пространстве сравнительно мало смертей только потому, что модель здравоохранения Семашко-Петрова3 (так будет правильнее ее назвать) реально спасла многие жизни. Даже ее остаточная эффективность превзошла принятую на Западе систему здравоохранения.
Одиночество сердца
В конце 80-х годов я все реже бывал в Москве. Школа Петрова постепенно превращалась в обычный отдел истории медицины. Горбачевская перестройка ломала тонкую паутинку интеллектуального социума, и наука съеживалась как «шагреневая кожа». При этом былые стереотипы научного мышления продолжали доминировать. И Борис Дмитриевич, скорее по старой привычке, приезжал в переулок Обуха, шел в свой кабинет, просматривал почту.
Недавно, разбирая бумаги, я наткнулся на уже пожелтевшую записку: «Самое страшное — это одиночество сердца».
В 1991 году я прилетел в Москву, чтобы проводить Бориса Дмитриевича в последний Путь. Шел мягкий рассыпчатый снег. Его сын уступил в катафалке мне место у гроба.
В тот день — это было мое законное место.
В научной школе Б. Д. Петрова
Все было ново,
Каждое дело, каждое слово,
Словно я снова
Учился ходить,
Думать,
Читать и писать,
Говорить.
Словно
На гору
Я поднимался,
Ночи не спал,
И зубами цеплялся
За золотые травинки идей,
Лишь бы вершины достигнуть скорей.
Десятилетия минули.
Что же?
Я на вершине заветной, похоже.
Умер Петров,
Школы нет и в помине,
Жутко стоять
Одному на вершине.
На фото Борис Дмитриевич Петров
доктор медицинских наук, профессор, член-корреспондент АМН СССР, один из авторов советской модели здравоохранения, создатель авиценноведения как научного направления.
Свидетельство о публикации №218102301166
