Нацист
«Мой сын, у меня нет сомнений, что ты, как и я, как большая и лучшая часть немецкого общества, предан великому Гитлеру. Если бы я не был в этом уверен, то, как истинный нацист, по праву отца первым расстрелял бы тебя. Знаю, что говорю лишнее, Мориц.
Помнишь, я подарил тебе щенка, велел назвать его самым лучшим именем (кажется, тебе понравилось «Шварцхен») и нежно заботиться о нем. Открою тебе: я, как отцы многих твоих товарищей, действовал по приказу Фюрера (мне хочется сложить свои ладони, чтобы молиться Ему! Но чувства — мой большой недостаток, которым, я надеюсь, не обладаешь ты).
Теперь, спустя два года, Он отдал другой приказ, который сделает из тебя сильного, мужественного человека, достойного возвеличить нашу великолепную Германию! Ты должен убить Шварцхена. Немедленно. Твои друзья уже делают это (приказ был передан почти одновременно по всей стране). Наш Фюрер уверен в тебе, мой сын. Так же, как и я.
С любовью, твой отец».
(Из личного письма полковника Эрлиха Гульца сыну;
Шверин, 1937)
Я не чувствовал к ней ничего. Я ничего не чувствовал вообще к русским. Это бесчувствие было у меня в крови; я любил, должно быть, только свою страну, ее правителя, родителей, своих товарищей и себя.
Никогда не забуду, как доверчиво смотрел на меня мой лохматый друг, когда моя рука вместе с ножом поднималась, чтобы убить его.
Роки, славный Роки, я только выполнял приказ своего учителя, которому свыше было доверено сделать из меня Человека. И я им стал, этим человеком. Только теперь приказ шел не от фюрера, а от Бога, а учителем стала Она — несчастная мать, чужая жена и хозяйка самого нежного пса, которого она убила, чтобы не умер с голоду ее сын. Каково, Роки?
Я готов рассказать тебе эту печальную историю, - а, впрочем, самую счастливую историю в жизни патриота-живодера. То есть в моей жизни, Роки.
Что же такое наша жизнь? Я имею в виду не жизнь ради жизни, как поется в песне, а вот что она такое для молодых людей, едва вышедших из подросткового возраста, но уже имеющих представление о любви к Родине, жестокости, и как один орущих в фанатичном упоении имя своего диктатора?
Я сам очень любил фюрера. Он указал нам путь, которым следует идти в жизни, сделал строгими, негнущимися, воодушевленными. Мы пошли бы за ним на край света. Да, именно за ним, — даже не во имя своей родины, которую, конечно, любили, потому что и в сердце вроде было что-то, и так повелел Он.
С его именем я и вошел зимой сорок второго в дом с низкой дверью, хлопая по плечу своего приятеля: лучшего друга у меня не было. У патриотов все друзья должны быть лучшими. Или же вообще не быть.
- Хайль Гитлер! Эй, кто-нибудь из низшей расы, отзовись! — весело крикнул я, молодой нацистский офицер, гордый до невозможности собой как завоевателем.
Не дожидаясь появления хозяев, наша компания села за стол и со скоростью мессершмитта поглотила еще теплую картошку, сваренную в мундире, и весь нехилый кружочек домашнего хлеба, припасенный за печкой.
В окне шли рядом две женщины, неся за плечами сырые от снега деревяшки, которые еще следовало посушить. Они удивленно прислушивались к новым для них звукам. Немудрено, что они не видели остальных наших товарищей, рассыпанных по деревне, — этот дом был последний в череде прочих, а женщины шли как раз с его стороны.
Они распрощались друг с дружкой, чтобы больше никогда не встретиться.
- Здравствуй, красавица! — Зенек выскочил вперед, выкидывая шутовские антраша.
Оказалось, что это была вовсе и не женщина, а девушка, очень хорошенькая, с кудряшками, выбивавшимися из-под платка. Она стояла перед нами ни жива ни мертва: видать, совсем не ожидала таких гостей. Пока она так стояла, в дом вбежал мальчик — и тоже застыл в удивлении.
- Что же ты не заходишь, красавица? - продолжал выкобениваться Зенек. - Твои гости голодны, грязны и желали бы отдохнуть с дороги…
Я уже был капитаном и мог отдавать приказы своим приятелям: все они были младше по званию.
- Сядь, Зенек, - и, встав сам, я деловито и зло ступил к русской.
Она быстро спрятала ребенка позади себя, готовясь к худшему.
- В вашей деревне сейчас один из наших штабов. Мы будем жить здесь. Так что, фройляйн, будь добра нас обслуживать… и во всем подчиняться!
Ух, сколько грозы было в моем голосе! Остальные засмеялись, поняв конец фразы на свой лад. Русская не знала нашего языка, к ее же горю. Когда она и не двинулась с места после моего категорического высказывания, я грубо схватил ее за руку. Мальчик испуганно пискнул.
- Пошевеливайся, низшая раса! Я два раза не повторяю. Иначе твоему родственнику будет очень плохо!
Я указал на ребенка, и теперь, наконец, она догадалась. Быстро сняв свой пушистый шерстяной платок и обнажив длинные темные кудри, девушка кинулась в комнату и начала там что-то трясти, взбивать и чистить. Мальчик прижался к стенке возле нее и потупил, как и она, полные ужаса глаза. Они даже боялись заговорить друг с другом: так сильно действовало на них наше присутствие.
Я вошел в ту комнату: сжав губы, девушка стелила постель. Нас было четверо, и она показала все места, где мы могли спать: печка, две кровати на хорошо смазанных пружинах (я проверил) и широкая лавка.
- Гут, - кивнул я, - а теперь назови свое имя. Ну? Как тебя зовут?
Она в непонимании покачала головой. Я ткнул себе в грудь:
- Я — капитан Мартин Кеммерлин. Остальных тебе знать не обязательно.
- Мартин? — кажется, это было единственным удобным для нее словом из всего, что я сказал.
И тут девушка обратилась к ребенку:
- Сашка, пошли, затопим баню.
Малец прижался к ее юбке, однако я стоял в проходе и не давал им возможности выйти.
- Куда?
Она указала пальцем на низенький домик во дворе, почти черный и с малюсеньким окном.
- Зачем?
Девушка потерла двумя руками лицо и указала на меня.
Русская баня — вещь, может быть, и жестокая в каком-то смысле, но незабываемая — это точно.
Есть мы не хотели и вскоре с шумным храпом завалились спать, погладив на прощание револьвер под подушкой.
Среди ночи я открыл глаза. Мне приснилось, что тявкает мой озорной Роки, я с ним играю, прыгаю на лужайке от глупейшего счастья, а потом снова увидел в своей руке острый нож — и проснулся, как будто это я не его, а сам себя им саданул.
Меня посетила восхитительная среди войны идея, и я тихонько слез с печки и направился в баню: я видел, как там постилала солому наша девушка. Я уже приоткрыл дверь в предвкушении веселенькой ночки, как вдруг услышал странную мелодию, выливавшуюся из ее уст:
- Богатырь ты будешь с виду
И казак душой,
Провожать тебя я выйду, -
Ты махнешь рукой…
Я не мог ступить дальше. Честное слово, очень хотелось: чесались ладони, стопы, горело лицо — так хотелось выманить и цепко прижать к себе эту русскую девчонку, которая больше ни на что и не годилась!.. Униженный собственным малодушием, я зашагал обратно в дом, но все-таки клятвенно пообещал себе, что завтра мое желание будет исполнено.
На следующий день наша девушка, как мы ее прозвали, прибежала домой в слезах. Она увидела меня и Зенека, промчалась мимо нас в комнату, дрожа и не говоря ни слова. Очень скоро она выскочила обратно, но на сей раз Зенек ее удержал.
- Что это у тебя в руках, крошка?
Он вырвал из ее рук деревянный крест.
- Герр Кеммерлин, глянь-ка, олицетворение их жалкой религии.
- Пожалуйста, отдайте… Я Вас очень прошу… - девушка со всей мягкостью, какая только у нее была, смотрела на своего врага и говорила эти слова.
Зенек был чистым нацистом, и ему такой тон казался попросту диким. Мне, конечно, тоже. Однако я бесцеремонно отнял у него крест.
- Du spinnst wohl, Мартин! Ты собираешься вернуть ей эту никчемную штуковину?
- Это ты свихнулся, приятель. Мне, что, нельзя взять трофей, по закону войны мне принадлежащий? Ты все равно бы сломал его, а я хочу похвастаться матери. Она просила как раз о таких чудных безделушках.
Зенек, естественно, оскалился, выражая этим согласие с моим решением.
Как я узнал вечером того же дня, убили подругу нашей девушки: не захотела прислуживать немцам. Однако у нее не было маленьких родственников.
И что она так смотрит на меня? Что ни делает — все лупит свои большие русские глаза, как будто я ей дал такое право. Может, она что-то замышляет? Берегись сама, красотка, воин нацистской армии Мартин Кеммерлин начеку.
Я следил за ней все время, пока она убирала в комнате. Мальчик гладил рыжую псину, которая ластилась к нему и высовывала от удовольствия язык.
- Наташа, они нас убьют? — спросил ребенок, зная, что я их не понимаю.
- Если папа их победит, а он их обязательно всех победит, - то, понятно, не убьют, сынок.
Она улыбнулась.
- А тетю Варю убили… - грустно продолжал мальчик.
- Я все думаю, где бы раздобыть покушать… Нам еды дня на три еще хватит, а там…
- Они нас убьют, да?
- Нет, Сашка. Для них еды много… Ну, глупости болтаю. Не слушай. И главное: не бойся. Я же с тобой.
- Я не боюсь. Иду в бане поиграю. Можно, Наташа?
Да, именно сейчас я выясню все. О, она слишком умна, как я погляжу, она в самом деле что-то задумала. Глаза прячет, как провинившаяся; краснеет - врать, видно, не умеет; вздыхает тяжко — боится чего-то. Сына боится потерять, конечно, если задуманное не получится. И я целую неделю это терпел, обманутый ее покладистостью!
- Отвечай, что у тебя на уме! — я с силой дернул ее за плечо, подразумевая серьезные намерения разоблачить.
Русская пошатнулась и поглядела прямо на меня. Метла упала на пол вследствие ее испуга.
- Я долго ждать не собираюсь! — предупредил я, не сбавляя тона.
И тут я сообразил, что давно желанный момент настал: сжал сильнее ее плечо и, предчувствуя сопротивление, крепко обнял за талию. Она не смотрела на меня. Краска, как мне казалось, неминуемого разоблачения, - а значит, ужаса - заливала ее лицо. Дыхание ее было уже совсем рядом, как вдруг она подняла к моим обыкновеннейшим глазам свои, карие, с закрученными, как и волосы, ресницами… И едва улыбнулась.
Выскочив из дома, я механически сгреб руками снег и утер им горячее лицо.
Человек может нравиться. Человек может очень нравиться. Я это знал. Мне самому нравились многие девушки моей превосходной страны; очень нравились - не очень многие. По крайней мере, не больше фюрера. Он был идолом, равным которому не было никого, и об этом знали все. Кроме русских.
Эта Наташа (как звал ее мальчик) улыбалась мне — нацисту. На их убогий лад — фашисту.
Я обнимал ее с известной каждому дураку целью, а она вдруг улыбнулась.
Но самое страшное, что меня вышибло из седла… Du lieber Gott, ее руки были на моих плечах!
Долго я размышлял над всей этой телячьей ересью. Потом меня осенило: да это и есть ее план! Ну, конечно!.. Я рассмеялся.
Мимо проходил мой приятель, живший в доме напротив.
- Завтра будем выступать, слышал? А ты чего лыбишься? Никак, подмял ту фройляйн, у которой живешь? — и сам загоготал.
- Вообще-то она не фройляйн. Тот мальчишка не кто иной, как ее сынок.
- О-о-о! Сколько же ей лет?
- Я тоже в раздумьях. Может, это почтенная фрау, которая ежедневно пьет эликсир молодости?
Мы поболтали еще немного и разошлись. «Э, нет, милочка. Ты хитра, да и я не промах. Что кроется за твоей ложной юностью и темными глазками? Меня не проведешь. Отныне будь осторожна: закон войны не на твоей стороне». Однако никому из своих о странном поведении русской я не сказал.
Атаковали мы успешно, но пока оставались в той же деревухе. И я начал следить.
За неделю, как я мог заметить, наша девушка стала гораздо бледнее и худее. Она всегда ходила с опущенными глазами, безмолвна, как рыба. Может быть, поэтому до сих пор никто из нас ее не тронул: кого могло привлечь подобное поведение?..
Мальчишка тоже заметно сбавил крови в щеках.
Я видел, как эта Наташа набирала воду из колодца. Потом, оглядевшись и никого не заметив (я хорошо прятался), села на холодную землю и заревела. Сначала меня весьма удивило подобное зрелище, но понять было нетрудно: муж воюет неизвестно где, в дом заселились фашисты, да еще угрожают убить ее сына, если не будет слушаться. Я бы сам заревел, случись такое со мной и будь я девчонкой. Слава богу, мне претили эмоции, я ненавидел экзальтированных, забитых личностей, какими в большинстве своем видел русских: ибо мой Повелитель был самым сдержанным и целеустремленным человеком во всей Вселенной.
Рыжая шавка, бывшая с ней, залаяла в мою сторону. Она не придала этому ровно никакого значения и только печально посмотрела на зверюху:
- Хорошая ты наша Зоренька…
Когда она подавала нам еду, я всегда начинал есть не первый, делая вид, что думаю. Когда она меняла нашу постель, я внимательно осматривал все белье и даже нюхал его. Когда она затапливала баню, я глубоко вдыхал пару раз, убеждаясь в безопасности нашего здесь пребывания. Нельзя было ни к чему придраться!
А, может, хитрость кроется как раз в том, что она нам угождает?..
Ничего не могу понять…
Однажды меня вызвал генерал в дальнем штабе. Я должен был отлучиться на три дня. За старшего оставил Зенека и накрепко приказал «не трогать фройляйн и мальчишку» - мол, она слишком хорошо нас обслуживает, чтобы терять ее, а если мои младшие офицерики что задумают, уж она по своей надменной русской натуре точно что-нибудь с собой сотворит.
Приехал я с хорошими новостями, в великолепном настроении.
- Где же наша девушка? — с ходу спросил я.
- Да вон, сдирает шкуру с собаки. Съесть, кажется, хочет.
Я похолодел. Милый Роки, тут ты вспомнился. Эта рыжая кудлатка пару раз выпрашивала у меня косточку.
Как только опустился поздний вечер, я со всей решимостью человека, которому осточертели тайны, вошел в баню. И похолодел во второй раз: мальчишка лежал на соломе совсем слабый, сонный, что-то бормотал; мать склонилась над котлом, откуда виднелся розовый вареный бок животного, и беззвучно плакала. Тут она увидела меня. Эта Наташа даже не вздрогнула, только еще больше сжалась.
- Гутен абэнт, Наташа. Выйди сюда немедленно.
Слыша приказные нотки в моем голосе, девушка встала и вышла вслед за мной в предбанник.
- Что все это значит? — я указал пальцем на дверь, за которой маялся в бреду мальчик.
Она посмотрела на меня, как тогда… Я почему-то с ужасом подумал, что она сейчас улыбнется.
- Мой сын умирает. Значит, и мне скоро не жить.
- Зачем ты убила Зорьку?
Услышав собачью кличку, Наташа указала ладонью сначала на свой рот, а затем на живот.
- Ты голодна? Почему не спросила у нас?
- Я хотела взять кусок хлеба со стола, но мне ударили по рукам.
Мы совершенно не понимали друг друга, но очень хорошо догадывались, что каждый пытается сказать. Сейчас я удивляюсь этому: впоследствии я разговаривал с некоторыми русскими, но никто без перевода не мог уяснить моих слов.
- Глупая же ты девица!
Я принес ей хлеба и курятины: нас хорошо снабжали. Она вопросительно уставилась на меня и на то, что я принес.
- Сашку уже не спасти. А мне теперь все равно.
Пришлось повысить тон, и она повиновалась. Не то чтобы мне стало ее жалко. Я обычно все делаю с умыслом, как и в этот раз.
Все время, пока она кормила сына и укачивала его, я не отрываясь глядел на нее. Ни один человек не может притворяться вечно: если бы случилась счастливая секунда слабинки, снятия, так сказать, всех масок, - я бы сразу же это заметил. И вот я ждал этой самой секунды.
Ребенок уснул. Она взглянула на меня:
- Спасибо, - едва слышно пролепетала.
Наташа посмотрела на сына — и вдруг, сорвавшись с места, исчезла за дверью. Я бросился за ней и уже хотел было свистнуть приятелям: мол, ловите. Но она встала как вкопанная посреди двора (моя солдатня давно храпела) и повернула ко мне залитое слезами лицо. Я тоже остановился — в полнейшем недоумении — и внимательно следил за ее движениями. Наташа молчала, и мне пришлось подойти ближе, чтобы уловить ее мимику.
- Ты меня любишь? — спросила она.
Я молчал, пытаясь хоть что-то понять.
- Ты любишь меня? — в ее голосе появились странные нотки. Не будь я нацистом, я сказал бы, что это самые теплые нотки в мире, с которыми кто-либо ко мне обращался.
- Господи, да как же это так? Как же это возможно? — в отчаянье Наташа закрывала ладонями уши и глаза, потом опять повернулась ко мне, совершенно растерянному, но внутри не потерявшему настороженности.
Она все вглядывалась в меня, а я, наконец, начинал понимать…
Я медленно протянул ей руку, проверяя свою догадку. Девушка так же медленно взяла ее - и внезапно попятилась.
На этом мои преследования были закончены.
Теперь я ходил с опущенными глазами, как будто опоганил совесть перед своими приятелями и великим фюрером. А она, наоборот, расцвела. Приближалась весна; свой мохнатый платок девушка сбросила, заменив более легким, плохо скрывавшим ее в самом деле прекрасные волосы.
Я втихаря таскал ей по ночам еду, не говоря с ней ни слова. Однако мальчишке уже ничто не могло помочь.
Зачем я, давший клятву чести и преданности своей Родине, делал то, что делал? Ведь у меня, действительно, не было к ней никаких чувств. Она русская. Она - низшая раса, как пояснил мне фюрер. С ней разговор должен быть коротким, а если не понимает — ее проблемы. Станет пылью.
Зенек и прочие нехорошо поглядывали в мою сторону. Мы сидели за ужином, как вдруг самый лучший из всех лучших друзей Зенека сказал:
- Что, герр Кеммерлин, опять потащишь харчи нашей девушке?
Я сделал вид, что удивлен.
- Если нацист что-то скрывает от нацистского общества, значит, он предает это общество. А значит, он предает фюрера, - продолжал он.
- Что ты сказал? — вскипел я, конечно. — За такие слова ты можешь жизнью поплатиться!
Я ударил кулаком по столу. На пол с оглушительным звоном (так мне показалось) упала ложка. Кажется, я сбил их с толку.
- Зачем ты это делаешь? — Зенек говорил так, как будто не хотел верить тому, в чем меня обвиняли.
- Этой девице было совсем худо. Она даже не могла донести ведер с водой.
- Так ты ее пожалел? — ухмыльнулся лучший друг Зенека (его звали Мориц).
Я вновь разъярился.
- По-вашему, я должен буду таскать эти ведра, если она загнется?! Или я должен буду плясать тут с метлой?!
Мои ребята тут же остыли.
- Но почему ты нам не сказал? Мы бы отдали ей каких-нибудь объедков, нам не жалко.
Я нашелся:
- Мне показалось, что из всех нас меня она боится меньше всего.
И как раз на этом месте вошла Наташа. Она взяла из комнаты какую-то тряпицу и собралась уйти.
- Покажи! — Мориц дернул к себе ее руку, выхватил тряпицу и чертыхнулся от внезапной боли.
Девушка показала ему иголку, которая была воткнута в ткань. Но на приятеля это не подействовало: он ударил ее так, что Наташа упала.
Я видел на себе подозрительные взгляды - и не двинулся с места, глядя прямо на нее. Она тоже посмотрела на меня, потом на Морица, Зенека, Фердинанда…
Подобрала валявшийся кусок вышивки, на который кто-то уже наступил ногой… И вышла.
Естественно, ходить к ней я перестал.
Рано утром, в густом тумане, Наташа вышла из бани с каким-то мешком и пошла в ту сторону, куда раньше в это время не ходила: мне с печки было хорошо видно, тем более если учесть, что одно время я следил за ней постоянно.
Я накинул свою серую шинель и схватил сигареты для отвода глаз.
Мешок был не чем иным, как ее старой кофтой. В нем бледная от голода и долгих бессонных ночей мать несла мертвого Сашку. А на Сашке была вчерашняя тряпица — узорная рубашка. И когда она еще успевала вышивать?
Дальше я не пошел. А когда возвращался обратно, жуткая злость одолела меня — я разорвал в клочки пачку сигарет и со всего маха швырнул ее так далеко, как только мог.
Моя нацистская троица дружно хлебала.
- Скорей наедай желваки, Мартин. Мы уходим отсюда, - бодро сообщил Зенек.
; Чепуха! Я не слышал ни от кого никаких приказаний, ; было мое возражение.
- Ты не слышал, так герр Берген слышал. Он лично был информирован генералом.
- Великая армия завоевателей продолжает свое грандиозное наступление! — подняв вверх ложку, воскликнул Мориц.
Я сел рядом и тоже начал уплетать. Мориц, как мне показалось, наигранно кашлянул и, продолжая весело жевать, бросил:
- Да, еще генерал сказал: в живых никого не оставлять.
Я пожал плечами:
- Мы и так, вроде, пленных после атаки не брали.
- Я имею в виду деревню.
Свою убогую трапезу я не прервал. За мгновение предчувствовал, что он это скажет. Только уточнил:
- Всех?
- Всех.
Помолчали.
- Однако жалко нашу малышку, - без тени грусти проговорил Фердинанд.
- Да, душой, так сказать, приросли, - засмеялся Мориц.
Зенек наблюдал за мной.
- Давайте поручим это дело капитану, - предложил он, - ведь наша девушка боится его меньше всего.
- По-моему, здесь я приказываю, - мой тон был красноречиво повышенным.
И тут я рассмеялся этаким приятелем-добрячком:
- Я так думаю, может, повеселимся с ней напоследок?
Радостному гоготанию «великих завоевателей» не было границ.
- Ладно. Сказано — сделано… Только - по старшинству - первым буду я.
Странно, что никто из них не заметил, как дрожат мои ладони.
- Никто и не возражает, капитан, - лыбился Мориц. — За пять минут справишься?
Я посмотрел на него в упор:
- Справлюсь.
И вышел за ней. За двором уже слышались выстрелы, испуганный детский плач и душераздирающие крики женщин. Как вовремя! Я был даже рад этому. Да, милый Роки, последнее время я стал очень сомневаться в наличии у меня души…
Когда я вошел в баню, Наташа что-то быстро затягивала.
- Эй, фройляйн, встать!
Из ее рук от неожиданности выпала петля, связанная из темной косы. Как ни жутко стало у меня на сердце, но с короткими волосами девушка выглядела такой необычной, что я поневоле улыбнулся. Она смотрела на меня во все глаза.
Промедление могло казаться подозрительным, и, взяв ее за руку повыше локтя, я повел ее в дом. Она не переставая глядела на меня. Мои ребята, конечно, уже увидели нас в окно. В другой руке я нес ее косу-петлю.
- Пришлось немного задержаться, парни, - заводя ее в комнату, говорил я. - Гляньте-ка, что она задумала.
Все трое свистнули.
- Ах, не успела, красавица. Только прическу испортила, - паясничал Зенек.
Я брезгливо бросил косу на пол. Наташа вздрогнула и опустила глаза.
- Ты же разрешишь нам остаться, капитан, - само собой разумеющимся тоном спросил Мориц.
Я видел, как бледнело ее лицо, как пошатнулось ее худое от голода тело. И я видел также, как вся она напрягается, готовясь прыгнуть, как кошка, чтобы защищаться.
- Наслаждайся зрелищем, Мориц.
Они встали как раз за мной, в предвкушении скаля зубы.
Я крепко обнял ее, как тогда. И, не давая опомниться, начал целовать.
Потом я оттолкнул ее и, вытащив револьвер, повелел:
- Ну-ка, давай снимай сама свое тряпье!
В первую долю секунды я прислушался: шум за двором не прекращался. Нацистская троица с вожделением вылупилась на несчастную девушку. А во вторую долю секунды я нажал курок. Три раза подряд. Хладнокровно и точно.
Наташа круглыми глазами смотрела на меня.
- Уходи отсюда, я подожгу дом…
Знаешь, Роки, я больше не просыпался по ночам в холодном поту. Ты перестал мне сниться. Я стал свободнее дышать. Это странно, не правда ли? У меня нет души, я знаю. У меня больше нет души нациста. Я — обыкновенный Человек.
Ты скажешь: но я убил стольких людей, их даже сосчитать невозможно. Меня абсолютно не волновала их жизнь, их мечты, склонности и способности, есть ли у них чувство юмора, верят ли они в Бога, пекут ли по праздникам, как моя мама, яблочные пироги…
А может, я убил их тысячу? Оправдываясь, я мог бы сказать, что делал это просто по праву захватчика. По закону войны. Меня учили с малых лет, Роки: убей врага — или он убьет тебя. Я — законопослушный гражданин. Мало того, я — представитель лучшей расы на Земле.
Сначала я не мог понять, зачем Она убила собаку. Живое, веселое существо, лижущее тебе ладони всякий раз, как ты гладишь его шерстку. Потом у меня не укладывалось в голове ее более чем странное поведение, когда мне случалось находиться с ней в доме. Затем я удивленно наблюдал, как Она разглядывает фотографию высокого белобрысого мужчины, после чего со слезами на глазах целует ее и выкидывает в печку! Да, я слишком много удивлялся для нациста. Что мне стоило не допустить ничего этого, хладнокровно направить на нее револьвер, как я сделал это с моими приятелями, - и просто нажать на курок?! Я мог сделать это в любую минуту, особенно когда начал чувствовать, что… Да, особенно когда начал чувствовать.
Ты скажешь, мой славный Роки, что Зенек, Мориц, Фердинанд — все они были моими друзьями, земляками, единомышленниками, в конце концов. Что я убил их в угоду минутной прихоти или увлечению, которых было так много за все двадцать два года.
Пусть, Роки.
Но как же называлось то дикое состояние, когда я целовал тебя в мокрый нос, а потом удирал от тебя что есть мочи, чтобы ты, нагнав меня, громко залаял и закружился вокруг, не давая мне возможности удрать снова?
Это называлось радостью. Или как-то по-другому, что мне очень страшно выговорить.
Она все делала по той самой причине, мысли о которой я сейчас так боюсь. А я жил, жил и дышал раньше только по этой причине!
Но как же назвать тогда мое отношение к моей несравненной стране, к величайшему фюреру?.. Постой, дружок, дай подумать. Как же это назвать, когда против твоей воли заставляют резать твоих друзей, говоря, что иначе ты не станешь бесстрашным, сильным членом нового общества, способного резать всех прочих, которые стоят у этого общества на дороге и мешают наслаждаться их избранностью, ими же самими провозглашенной?
Кажется, любой идиот сам себя избирает Наполеоном, говоря об этом всем вокруг, и злится, если другие идиоты таковым его не считают.
Роки, слово найдено! Может, теперь ты простишь меня: ведь когда я поднимал на тебя нож, я уже был сумасшедшим! Это очень страшно, поверь мне. Очень страшно — открыть в одну минуту, что вся твоя огромная страна заболела идиотизмом, что вокруг тебя теперь одни умалишенные, просто-напросто играющие в жестокую игру, навязанную им самым главным Наполеоном!
Когда я увидел в ее руках косу, мои ноги подкосились, грешным делом я подумал: «Может, это минута твоей смерти, герр Кеммерлин, не упусти!». Смалодушничал немного. Понимаешь, отвык думать о других.
Два дня я вел ее до нашего поста. Меня там хорошо знали. У Наташи руки были связаны, и лицо она сделала грустное-грустное, как будто прощалась с жизнью.
- Эту фройляйн его превосходительство генерал Гернемм велел без повреждений сдать русским. Ее обменяли на двоих наших бойцов.
- Будет исполнено, капитан, - дернул руку к козырьку постовой.
Я кашлянул.
- Вы что-нибудь слышали о лейтенантах, с которыми я жил в той деревухе? Меня в тот момент как раз вызвали по делу этой девицы, - ткнул я в Наташу.
- Они все сгорели, капитан! Вместе с русской дрянью, у которой вы жили. Кажется, она нашла чей-то бесхозный револьвер, иначе как бы им там остаться… О, они так хитры, эти славянские бестии! Потом она подожгла дом - вспыхнул, как керосином облитый! А куда же ей было деваться? Живой все равно не ушла бы из деревни. Ну и… Так ей и надо, собаке!
- Совершенно разделяю вашу ненависть. Да я бы и эту без промедления прихлопнул, - я замахнулся на Наташу кулаком, она отклонилась, состроив хмурую мину, - но приказ генерала, к сожалению, не позволяет.
Часа через полтора подъехала развалюха-машиненка, за рулем сидел мой знакомый — сержант Колль (преданный исполнитель — вот точное определение его личности).
- Оставь ее на безопасном для тебя расстоянии. Сама доковыляет.
Колль кратко кивнул.
Его мотор я слышал еще очень долго, провожая Наташу мыслью о спокойствии.
Что же было со мной, ты спросишь, мой лохматый друг? А со мной было счастье. Самое настоящее счастье, которое я скрывал до конца войны. Меня ни разу ни в чем не заподозрили — наверное, очень крепка была репутация нациста-патриота. Патриота-живодера. Хотя заподозрить было в чем: во-первых, что это за причина, по которой я скрылся из виду на целых три дня; во-вторых, почему меня никто с тех пор не видел «вершащим нацистское правосудие»; в-третьих… В-третьих, почему я ношу у груди деревянное распятие.
Видишь, каков список, Роки. А я все еще жив.
Если все русские такие, как Наташа, то я не удивлюсь тому, что они победят фашистов. Так почему победят, ты спрашиваешь?
Потому что любят. Даже врагов. По-настоящему.
Да, Роки, теперь признаюсь тебе (вырываю это признание из глубочайших глубин души!): не подними я тогда на тебя нож, войны, наверное, никогда бы не случилось…
Мартин Кеммерлин,
Берлин, 7 мая 1945
29 августа 2006
Свидетельство о публикации №218102401852