Краски изгнания. Роман. Фрагменты

ПРИСТАНИЩЕ ГЕНИЕВ

«Улей» оказался круглым деревянным зданием в три этажа, увенчанным островерхой черепичной крышей. К нему, через кованые ворота, вела узкая дорожка. Вокруг росли каштаны и фруктовые деревья. У входа в «Улей», поддерживая балкон, стояли две полуобнаженные мраморные кариатиды, олицетворявшие муз.
– Добро пожаловать, маэстро! – встретил Халил-бека похожий на художника бородатый консьерж в потертом берете.
– Здравствуйте, мсье. Мне посоветовали…
– Не трудитесь объяснять, – прервал его консьерж, которому и так все было ясно. – Вы к нам надолго?
– Трудно сказать, – неуверенно произнес Халил-бек, не ожидавший столь радушного приема.
– Впрочем, это не имеет значения, – сказал консьерж, приглашая Халил-бека следовать за ним. – Никто не знает, что его ждет.
Они вошли в здание и стали подниматься по лестницам, соединявшим круглые коридоры этажей.
– И много у вас постояльцев? – поинтересовался Халил-бек.
– Персон двести, – ответил консьерж. – А может, и больше.
– И все художники? – поразился Халил-бек.
– Творцы, так будет точнее, – сказал консьерж. – Художники, скульпторы, композиторы, поэты. Тут и Гийом Аполлинер жил. Сказал бы я вам, сколько бочонков Перно мы с ним осушили. Да еще эти, как их, которые делают кино. Компания что надо.
– Похоже на то, – согласился Халил-бек, представляя, на что становится похож этот улей, когда его обитатели просыпаются для новых творческих свершений.
– Это Париж, – объяснял консьерж. – Здесь все устроено так, чтобы каждый получил свой шанс. А если повезет, то славу и богатство.
– А если нет?
– На этот случай тоже все предусмотрено, – продолжал консьерж. – Эйфель, который сконструировал наш павильон, соорудил ведь и парижскую башню. С нее удобно бросаться, чтобы наверняка покончить с жизнью и долгами. Обычно такое случается после солидной дозы морфия. На худой конец – Сена, там топятся, хорошенько набравшись абсента.
– Да у вас тут просто рай для талантов, – произнес изумленный Халил-бек.
– Вам понравится, – заверил консьерж. – Только одно небольшое условие: бесплатно – не больше трех месяцев.
– Вы просто филантроп, мсье, – восхитился Халил-бек, знавший как богата на неожиданности судьба художника.
– Это не моя прихоть, а причуды мсье Буше, – ответил консьерж. – Перенести сюда целый павильон, чтобы нищая богема имела возможность морочить голову всему Парижу – это, знаете ли, особое искусство.
– Мсье Буше? – уточнял Халил-бек. – Он так богат?
– Богачи себе такого не позволяют, – возразил консьерж. – Он всего на всего скульптор. Папаша Буше, может быть, и не такой гений, как его бывший приятель Роден, зато высочайшие особы щедро платят ему за свои бюсты. Экипаж, в котором он разъезжает по Парижу, и тот – подарок румынской королевы. Экипаж – чудо, кажется, вот-вот побежит и без лошади. Кстати, на той самой выставке, откуда перекочевал сюда этот павильон, мсье Буше получил Гран-при за свои скульптуры.
– Благородный человек – ваш Буше, – сказал Халил-бек. – Теперь это такая редкость.
– Три месяца, – напомнил консьерж. – По правде сказать, мы редко кого выселяем, но если жилец пропадет и не объявится, то ровно через три месяца мы сдаем его вещи в полицию. Вам повезло, один такой куда-то подевался, и его апартаменты освободились.
– А если он вернется? – спросил Халил-бек.
– Бывает, что покойники воскресают, – почесал затылок консьерж. – Но к тому времени может освободиться еще что-нибудь…



ПАПАХОВ

В один из дней у экспозиции Халил-бека на Парижской выставке появился невзрачный господин, отрекомендовавшийся свободным журналистом, пострадавшим от большевиков.
– Папахов, – представился он.
Фамилия показалась Халил-беку странной. Она больше походила на псевдоним, намекавший на кавказское происхождение.
– Вы сказали – Папахов? – переспросил Халил-бек господина, на котором были толстовка и берет.
– Точно так. Рафаил Папахов.
У эмигрантов часто оказывались непростые биографии, и Халил-бек не стал вдаваться в излишние подробности.
Папахов тут же принялся хвалить картины, явно не владея предметом, а заодно – бранить большевиков, которые не давали житья таким замечательным людям, как Халил-бек и он сам.
Халил-бек сдержано отвечал на банальные вопросы, избегая тех, что не относились к его творчеству. Но Папахов продолжал сыпать вопросами, иногда что-то записывал в блокнот, а чаще воздевал кулак и грозил куда-то в сторону, где, как следовало понимать, засели большевики.
Николь пыталась избавить Халил-бека от назойливого мсье, но тот продолжал терзать свою жертву, не замечая, что художник давно перестал отвечать на его вопросы.
Он увязался за Халил-беком, даже когда залы закрылись и пора было расходиться. Горское воспитание не позволяло Халил-беку решительно отделаться от Папахова, и ему ничего не оставалось, как пригласить его поужинать в ресторан «Каво Коказьен».
Папахов перестал говорить, только когда жадно набросился на ужин. Халил-бек подливал ему водки, надеясь, что это окончательно его утихомирит. Однако результат оказался неожиданным. Папахов забыл о картинах и перестал ругать большевиков, зато начал жаловаться на свою несчастную судьбу и безденежье.
– Если бы не революция! – восклицал он в перерывах между рюмками водки. – Носил бы Папахов настоящую папаху, а не эту дрянь.
При этом он срывал берет, шлепал им о стол, но затем надевал обратно.
– Вам, я вижу, досталось, – сочувственно вздыхал Руфат. – Что ж, на все воля Аллаха. Но если у вас денежные затруднения, приходите сюда. Даже если меня не окажется, достаточно будет сказать, что вы мой друг.
– Премного благодарен, – возликовал Папахов. – Если бы не революция…
– Может, и не так бы дело пошло, если бы журналисты не писали, чего не следует, – сказал Руфат.
– Продажные мерзавцы, – согласился Папахов. – За три копейки мать родную продадут. А вот я напишу – увидите, как надо писать!
Через неделю Папахов явился в ресторан с обещанной публикацией. В убогой эмигрантской газетенке была помещена статья о Халил-беке. Папахов гордо выложил перед Руфатом целую пачку, давая понять, что не зря ест его хлеб. Статья была небольшая, и в ней говорилось о том, как видный деятель белой эмиграции, князь Халил-бек Мусаев, борется своими картинами с большевистской диктатурой.
– Разве он борется? – недоумевал Руфат. – Что вы здесь насочиняли, любезный?
– А вы посмотрите, как он возвеличивает старый уклад! Разве это не пощечина новой власти?
– М-да, – протянул Руфат, начиная сожалеть, что приютил этого графомана.
– Настоящее искусство сильнее пушек, – заявил Папахов, опрокидывая стопку водки и принимаясь за ужин. – Они еще пожалеют, что закрыли мой ломбард!
– Ломбард?
– У меня было процветающее дело, – разъяснял Папахов.
– Ах, вот как, – понимающе кивал Руфат. – Весьма сочувствую.
– Это я – настоящая жертва большевиков, – бил себя в грудь разомлевший Папахов. – А художники – что? Они всегда найдут богатого болвана, который купит их мазню.
– Но все же, у Халила там семья, родственники остались, – сказал Руфат. – Зачем же делать из него врага?
– Искусство требует жертв, – отвечал Папахов, снова налегая на водку. – Разве не так?
– Так-то оно так, – мрачно произнес Руфат. – Но не думаю, что Халил-беку это понравится. Другие пишут о его искусстве, о таланте, а вы – о политике, от которой он далек.
Газеты Руфат выбросил в мусорный ящик и решил ничего не говорить Халил-беку. Хватало других статей, читать которые было куда интереснее.
Еще через несколько дней Папахов явился с новой статьей. Теперь он живописал ужасы большевизма и выражал уверенность, что кисть кавказского Рафаэля в скором времени откликнется и на них.
На этот раз Халил-бек увидел творение Папахова, которое показала ему Николь. Вечером Халил-бек явился в ресторан, где уже пировал Папахов и, едва сдерживая гнев, потребовал:
– Не пишите так больше. И оставьте в покое мои кисти. И Рафаэля тоже. Лучше – вообще обо мне не пишите.
– Как вам будет угодно, – обиженно ответил Папахов. – Но правду не скрыть!
Казалось, Папахов умерил свой публицистический зуд. Но скоро в той же газетке стали появляться заметки, обличавшие Халил-бека как большевика, засланного из Москвы в недра парижской эмиграции. Некто под псевдонимом Кинжалов приписывал Халил-беку руководство агентурной сетью и подготовку провокаций против значительных персон белого движения. Якобы для лучшего изучения противника он и писал их портреты, при этом неплохо зарабатывая.
Ошеломленный Халил-бек не знал, что и думать. Клевета была слишком явная, с гадким душком, но кое-кто с готовностью в это верил и усердно распространял нелепые сплетни.
– Как люди могут такое писать? – с горечью вопрошал Халил-бек.
– Могут, еще как могут, – говорил Руфат. – Этот еще дурак попался, а был бы умный – половчее бы утку запустил.
– Что же теперь делать?
– Думать надо, – тер переносицу Руфат. – Разоблачить подлеца – это еще полдела.
– То-то я начал замечать, что многие на меня косятся и делают вид, что мы не знакомы, – припомнил Халил-бек.
– Каждому не объяснишь, что к чему.
– Сдается мне, что этот Кинжалов и наш Папахов – одна и та же фигура, – предположил Халил-бек. – Слишком стиль похож.
– Мне тоже показалось, – согласился Руфат. – Эмиграция – она разная. Встречаются и подлецы. Строчат доносы направо и налево и люто ненавидят всех, кто чего-то добился. Зависть грызет их как червь, сначала пожирает совесть, а, в конце концов, лишает разума. Но ты не принимай эту чушь близко к сердцу.
– Просто жаль, что среди наших есть такие люди, – развел руками Халил-бек.
– Разве это люди? – воскликнул Руфат. – Шакалы! Их не переделаешь, пока зубы не вырвешь.
– Но ведь нас, кавказцев, и так мало.
– В том-то и дело. Все на виду.

Халил-бек приходил на выставку в подавленном настроении, но Николь сразу брала его в оборот, и ему уже становилось не до клеветников.
Однако Руфат решил довести это дело до конца. Связи помогли ему выяснить, кто есть кто. Папахов и Кинжалов, и в самом деле, оказались двуликим Янусом, который по-прежнему задаром пировал в ресторане. Этот субъект был мошенником, и действительно держал ломбард в одном из кавказских городов. Держал больше для виду, а на деле не гнушался скупкой краденного и перепродавал добычу мародеров. Узнав об этом, белые прикрыли его лавку, но повесить не успели, город отбили красные. Им не понравилось, что в ломбарде оказались серебряные часы их погибшего командира. Хозяина снова лишили его промысла и постановили расстрелять, но он сумел подкупить охрану и сбежал. А так как он имел склонность к графомании и пописывал статейки в угоду любому, кто ему заплатит, то, оказавшись в Париже, объявил себя журналистом, пострадавшим за правду.
Однажды, когда Папахов-Кинжалов привычно расположился в ресторане, отужинал и принялся сочинять очередную гнусную статейку, к нему подошли два дюжих официанта и предъявили внушительный счет.
– Какого черта? – взвился бывший владелец ломбарда. – Я друг Руфата!
Руфат оказался поблизости. Но когда его спросили, знаком ли мсье Халилову этот субъект, он брезгливо отвернулся:
– С проститутками не знаюсь.
Не обращая внимания на возмущенные вопли, официанты вывели писаку в заднее помещение, основательно намяли ему бока и вышвырнули на улицу в кучу отбросов.
На столе остался недописанный пасквиль, озаглавленный в знакомом Руфату стиле: «Рука Москвы дотянулась до Осеннего салона!»
– А ведь я сам его к тебе и привел, – сокрушался Халил-бек, узнав о случившемся.
– Такова жизнь, – развел руками Руфат. – Кому помогаешь, тот тебе и гадит.



МОНМАРТР

У Коларосси Халил-бек появлялся все реже. Он не видел, чему еще можно там научиться. Халил-бек пробовал посещать занятия в другой академии – Гранд Шомьер, которая располагалась по соседству, через дом от Коларосси. Но и там продержался недолго. Настоящей академией для Халил-бека стал сам Париж, который был для художников раем, чистилищем и адом одновременно. Живописец мог сказочно разбогатеть, как Ренуар, оказаться в сумасшедшем доме, как Ван Гог, или поселиться в борделе, как Тулуз-Лотрек. Даже свои пороки Париж превращал в образы нового искусства. Он прощал художникам все, кроме посредственности.
Исследуя места боевой славы искусства, Халил-бек добрался до Монмартра. Вернее, окунулся в угасающую славу холма, бывшего еще недавно гнездилищем, откуда слетали на Париж новые гении. От той поры здесь сохранилось многое. Легендарное кабаре «Мулен Руж», в котором Лотрек запечатлел любимый всеми канкан, который отплясывали фривольные красотки. Куда съезжались сливки богемы, чтобы увидеть увековеченных Лотреком бесподобную танцовщицу Ла Гулю и ее виртуозного партнера Ле Дезоссе, прозванного Бескостным. Процветал и квартал Пигаль, поставлявший дам легкого поведения в необходимых количествах. Поговаривали, что эти пламенные дамочки умели танцевать канкан даже в постели своих любовников.
Квартал был назван в честь скульптора Жана-Батиста Пигаля, который прославился скандальной скульптурой «Обнаженный Вольтер». Будто следуя заветам эпатажного скульптора, который, тем не менее, был обласкан маркизой де Помпадур и сделался канцлером Парижской академии, Лотрек атаковал отсюда Париж своими картинами и плакатами. Теперь они пестрели повсюду в виде открыток и репродукций, как лучшая реклама злачных заведений. Лотреку удалось победить Париж, который долго сопротивлялся. Но по-настоящему насладиться победой художник не успел: сифилис победил его самого.
Опоенный будоражащей атмосферой веселого Монмартра, Халил-бек рисовал здесь несколько недель. Волнующие улыбки девушек, юбки которых, казалось, становились короче с каждым днем, их многообещающие взгляды и трогательно-бутафорская демонстрация неприступности сами просились на бумагу. Рисуя этих чувственных особ, Халил-бек стал лучше понимать Лотрека, околдованного их самоотверженным служением Эросу.
В одном из кафе Халил-бек увидел репродукцию картины Лотрека, от которой у него перехватило дыхание. На ней был изображен всадник в кавказской одежде и папахе. На поднятой руке он держал сокола, который распростер крылья, собираясь взлететь.
– «Отец художника верхом на лошади», – прочел подпись Халил-бек.
Картина была написана больше сорока лет назад, и в ней была загадка, которая не давала Халил-беку покоя, пока он не выяснил, что все это значит. Результат поисков был поразителен. Лотрек изобразил своего отца, графа Альфонса, большого любителя коней и охоты. И на нем действительно был кавказский костюм с красным башлыком. Но главная неожиданность ждала Халил-бека впереди. Оказалось, что сбруя на лошади графа Альфонса некогда принадлежала имаму Шамилю. Отец Лотрека, слывший большим оригиналом, гарцевал в таком виде по Парижу, весьма гордый своим костюмом и убранством любимого коня. Ошеломленный столь удивительным открытием, Халил-бек вознамерился отыскать эту сбрую и выкупить, кому бы она теперь не принадлежала. Однако Лотрека, как и самого графа Альфонса, давно уже не было в живых. Оставалось лишь попытаться найти наследников, а для этого нужно было отправиться в Бордо, в Жиронду, в родовой замок Лотреков.
– Даже если я найду эту сбрую, – размышлял Халил-бек. – Даром мне ее не отдадут. Понадобятся немалые деньги, с графами торговаться не принято.
Оставалось рисовать в надежде продать картины. Но они были нужны и для выставки. Попытку обрести драгоценную реликвию, неизвестно как попавшую к графу Альфонсу, пришлось отложить.
Монмартр был взращен искусством, и на художников здесь давно уже не обращали внимания. Халил-бек мог беспрепятственно рисовать то, что хотел. Вечера он проводил в развлекательных заведениях, среди которых был и театр ужасов, безумств и шокирующего натурализма «Гранд Гиньоль», который произвел на него не меньшее впечатление, чем «Мулен Руж». Однако с тех пор он предпочитал спокойные кафе, где собирались художники и выступали шансонье.
Здесь он познакомился с Анри Матиссом. Его картины нравились Халил-беку необычным стилем и яркими чистыми красками, которые подавляли светотень и затмевали перспективу. Халил-беку они напоминали орнаменты дагестанских ковров, хотя были привезены Матиссом из Марокко. Оттуда же вели свое происхождение и его «Одалиски», обитательницы восточных гаремов, гипнотизировавшие Париж своей изысканной красотой.
Матисс, который, казалось, был далек от академизма, немало времени провел в Лувре, копируя шедевры. Его стиль, который критики окрестили фовизмом, диким стилем, был радостным гимном жизни, и его картины охотно покупали богатые коллекционеры. С русским меценатом и собирателем живописи Щукиным они стали близкими друзьями. Матисс с удовольствием вспоминал, как жил в Москве, в особняке Щукина, где собственноручно развешивал написанные по заказу Щукина картины в отведенной для них розовой гостиной. Он особенно гордился тем, что Щукин сделал свою галерею общедоступной. И даже тем, что после эмиграции Щукина Ленин национализировал галерею особым декретом, который спас коллекцию от разграбления. Но Матисс картинами не ограничивался. Кроме прочего, он иллюстрировал книги и делал эскизы декораций к балетам Дягилева, который устраивал в Париже Русские сезоны.
Матисс открыл Халил-беку немало секретов художественного Парижа. Они говорили обо всем, кроме политики, которую Матисс откровенно презирал. Он мог себе это позволить. Но Халил-бек был ее заложником.
– У нас почему-то считается, что каждый кавказец, который что-то из себя представляет, обязан заниматься политикой.
– Вы, видимо, полагаете, что во Франции нет проблем? – от души смеялся Матисс. – Сколько угодно! Только политикой пусть занимаются власти, а дело художников – искусство. Иначе все полетит к черту.
– Политика в Париже и политика на Кавказе – очень разные вещи, – пытался объяснить Халил-бек.
– Все это вздор, – убеждал Матисс. – Чтобы написать новую картину, нужно сначала отмыть кисти от старых красок. Забудьте все, что мешает творить, или этот груз утащит вас на дно.
Виделись они редко. Матисс предпочитал жить в Ницце. Там же теперь жил и Щукин.


Рецензии