Тавро Каина. Повесть. Глава 6

Глава 6

Старый глинобитный сарай с односкатной «кавказской» крышей и небольшим запылённым оконцем был доверху завален всякой всячиной, копившейся по хозяйской надобности годами и десятилетиями.  Здесь рядом с исправным велосипедом, на котором Яков Васильевич до болезни гарцевал по станице и её окрестностям, соседствовал его послевоенный «дедушка», искалеченный вдрызг, облезлый и безногий, непонятно, для чего оставленный. Скорее всего, по извечной крестьянской думке: «авось, сгодится по какой-либо нужде?» Так же, как угольные и печные утюги; рассохшаяся деревянная прялка с большим колесом, похожим на пароходный штурвал; дюжина рубанков и фуганков, давно выслуживших все мыслимые сроки годности, растерявших свои вставные металлические зубы; безрукие лопаты; щербатые грабли; большие консервные банки из-под селёдки, набитые ржавыми гнутыми гвоздями; металлические обручи на кадки, давно ненужные, ибо и сами кадки нынче вышли из хозяйского употребления; остовы керосиновых ламп и керогазов; рассохшиеся и колченогие венские стулья…

Для музейщиков и заядлых собирателей предметов старины здесь, наверняка, нашлись бы интересные экспонаты конца девятнадцатого и первой половины двадцатого веков, периода до электрификации села. Но до этих экспонатов пришлось бы добираться через баррикады вишнёвых и яблоневых чурбаков, тяжёлых, крученых и сучковатых, а потому не порубленных в своё время на поленья, оставленных до подходящего момента, как и многое другое под этой крышей.

Подбирая более-менее пригодный для приспособления под «биотуалет» стул, Валентин решил в ближайшие день-два разобраться и с чурбачным навалом.
С первой задачей он справился достаточно успешно для начинающего конструктора – выдолбил стамеской посередине сидения стула подходящее отверстие, зашкурил наждачкой, обклеил картоном. Укрепил ножки саморезами. Снизу соорудил полку для отхожего ведра. Вот и вся нехитрая конструкция. Зато ослабевшему за время болезни отцу возможно самому, без посторонней помощи нужду справить.

- Царствуй, батя, с комфортом! – провозгласил сын, ставя своё сооружение неподалёку от кровати Якова Васильевича. – Только крышку с ведра не забывай снимать.

- Постараюсь, - с нотками сомнения в голосе ответил старик, пошатав стул рукой, проверив на остойчивость. – Вроде, не хиляется?
 
- Фирма гарантирует. Будь спокоен. Выдержит любые нагрузки. Под сидением – дополнительная   опора из металлического обруча поставлена. Всё – на саморезах скручено. Надёжный трон.

- Бог даст, не осрамлюсь впредь? – виновато улыбнулся Яков Васильевич. – Спасибо, сынок, за хлопоты! И смех, и слёзы с нами, стариками…

- Не за что. Глядишь, и мне в старости зачтётся?

- В городе с этим проще.

- С туалетом – да, а немощь старческая везде одинакова. Не зря «непостыдной кончины» у Господа просим.

- Это так. А я вот молитв почти никаких не помню. Учил в детстве. Только потом не до них стало. Отвернуло правительство наш народ от церкви. Религию обозвали «опиумом для народа, пережитком тёмного прошлого, мракобесием». Многие у нас и до революции не дюже религиозными были. В церкву, конешно, ходили по выходным все, штоб от других не отделяться. В церковно-приходской школе обучались. Иконы в каждом доме висели. Перед едой крестились. Но истовых христиан, таких, штоб всё разумели и соблюдали, было меньше, чем оглашенных.

- Каких, каких?

- Оглашенных. Ну, этих, которых покрестили, назвали православными. А потом они про Христа особо и не думали,  только кресты носили. А при Советах и те сняли.
 
- Хорошее слово, но забытое.

- За ненадобностью и не пользовали. Нет верующих, нет и оглашенных. А в начале века это слово на слуху было, как нонешнее «формализм». Начальство любит этим словцом козырнуть. Стало быть, без содержания, пустой. Вот и у нас таких «пустых» немало среди местных жителей нашлось. Иначе,  откуда взяться погромщикам церквей, сжигателям икон и святых писаний, утеснителям батюшек и верующих? Не с городу же всех понавезли? Наши, тутошние. Из города только лектор приезжал. Продолдонил своё про «опиум для народа», раздал книжицы Емельяна Ярославского активистам и уехал. А местные долдоны и рады покуролесить. Попов хаяли. Измывались над прихожанами. На иконы плевали, да в костёр их кидали. Кресты рушили. Только самые истовые христиане их и пытались усовестить, больше старухи, да старики. А обчество стерпело, смолчало. Вместо икон плакаты по красным углам развесили – Марса, Ленина, Троцкого. В тридцатые годы Троцкого на Сталина поменяли.

- Ты Карла Маркса имел в виду?

- Кого же ещё? Его так, то ли в шутку, то ли всерьёз, станичники называли. Нам всё одно, што до Бога, што до Марса, одинаково далеко было. До войны.

- А в войну, что же опять оглашенными стали?

- Нет, не оглашенными. Скорее, не внешняя сторона веры обозначилась, а внутренняя. Иконки с собой не брали, как в Первую мировую. Многие и крестиков не имели. Но душой к Богу потянулись за надеждой на спасение. Поначалу стеснялись перекреститься перед боем. Всё больше про себя молитвы шептали. Кто-то знал молитвы, кто-то отсебятину лепил. Я, когда «Отче наш» успевал прочесть, а когда – и просто: «Боже, спаси и помилуй!».  А потом и командиры наши про Господа вспомнили. Тоже крестным знамением осенялись и нас поднимали в атаку под огнём врага часто не уставными командами, а христианским кличем: «С Богом, братья, вперёд!».

- А как же «За Родину, за Сталина!», что в кино показывают?

- Ну, кино – это кино! Нам в сорок первом и сорок втором годах не до форса было. Позже, должно быть, когда вспять поворотили, и на Запад пошли, кто-то из политруков и смикитил, как можно отличиться перед высшим командованием, кинул клич. А фронтовая ветрянка разнесла скрозь. В нашем полку не кричали такое. Да и не до крику стало, когда наступление под Харьковом выдохлось, а немцы завязали нас в мешке и пошли дубасить, почём зря! Кто ноги унёс, потом до Волги пятился.

Нашей части не повезло – обложили нас со всех сторон, как медведя в берлоге. Туда-сюда подёргались, да всё напрасно. С винтовками против пулемётов и артиллерии, да танков не попрёшь. Патроны тоже на исходе.
Тогда Руев и приказал мне: «Жги, Яков, штабные документы. Всем полком нам из окружения не выйти. Зря людей погубим. Будем просачиваться мелкими группами».

Просочились! Не успел я и половины бумаг секретных спалить, как в землянку гитлеровцы ворвались.

Я перед «буржуйкой» на корточках сидел. Только к винтовке дёрнулся, мне – хлобысь сапогом под рёбра…свет в глазах и потух. Прочухался, когда из землянки на грязь кинули. Вижу, со всех сторон нашего брата в кучу сгоняют. Знакомые младшие командиры Иван Черноус и Данила Горбачёв помогли подняться. Говорят: «Держись, земляк, на ногах, иначе застрелят, как загнанную лошадь. А так хоть какие-то шансы на спасение остаются».
Пригнали нас на школьный двор в шахтёрском посёлке. Сутки держали без еды под проливным дождём. Не позволяли никому и нескольких шагов в сторону сделать, даже по нужде. Стреляли без предупреждения. Не давали ни раненым помочь, ни убитых убрать.

Вот тогда я впервые на собственной шкуре испытал, что такое фашизм. – Яков Васильевич на какое-то время смолк, заново переживая трагедию пленения.

Валентин, понимая волнение отца, не торопил своими расспросами, ждал, пока он сам найдёт нужные слова. Фронтовые воспоминания Якова Васильевича волновали сына, но ещё больше они бередили душу самого рассказчика, пробуждая в памяти страшные картины пережитого. Отец в момент своих воспоминаний не выглядел тем, безнадёжно угаснувшим стариком, которого сын увидел в день приезда. В нём вместе с воспоминаниями вспыхнули и, не перегоревшие до конца, угольки жизни. Значит, есть ещё какие-то запасы жизненной энергии, есть надежда, что не последние деньки смотрит он на этот свет в окошке.

Найдя нужное определение понятию «фашизм», Яков Васильевич заговорил снова:

- Фашизм, сынок, это когда человека ставят в положение, хуже скотины, не оставляя никаких прав, никакого выбора, кроме предательства или смерти. Не знаю, поймёшь ли ты меня сегодня?

Валентин взял отцовскую руку в свою ладонь и накрыл второй ладонью в знак солидарности. Сказал при этом:

- Я тебя очень хорошо понимаю, отец! Сам недавно пережил в Верховном Совете кровавую акцию новоявленных фашистов.
 
- Да, да. Я совсем выбился из потока событий. Ты здесь, и Москва с её кровавыми делами как-то померкла для меня.

Они снова замолчали. Валентину хотелось рассказать отцу, что он столкнулся с такой же бесчеловечной силой в наше время. Но, когда отца топтали и унижали гитлеровцы, он сознавал, что они – враги, заклятые, непримиримые, из другого мира. А кто уничтожал русских людей в центре Москвы, так же безжалостно, как фашисты, но ещё изощрённей, циничней, сладострастней?  Кто без всяких ультиматумов и объявлений методично и хладнокровно, укрывшись за бронёй танков и бронетранспортёров, расстреливал безоружных стариков, всей своей жизнью обеспечивавших создание этой надёжной брони на колёсах? Кто не щадил матерей, юношей и девушек, пришедших на баррикады, и безоглядно веривших в свою армию и милицию, что они никогда не станут воевать с народом? Кто огненными трассирующими чертами перечеркнул наивные надежды молодёжи на перестроечную оттепель? У кого из наследников тысячелетней христианской России могла подняться рука на православного священника отца Виктора, вставшего с крестом в руке на пути штурмовиков? И не просто выстрелить в русского священника, но и давить его бездыханное тело гусеницами, растирать по асфальту, превращая в грязную массу, в прах, пыль, в ничто. Тем самым давая понять всем законопослушным гражданам страны, какое право отныне утверждается демократическими оборотнями…

Чувства и мысли Валентина были сродни отцовским. Но он отдавал себе отчёт, что не может изливать их на больного человека, умножая и усиливая его страдания.

Яков Васильевич почувствовал волнение сына и принял его за сопереживание своему рассказу. Он благодарно откликнулся на жест Валентина и ответным усилием пожал его руку и продолжил воспоминания:

- Ночью дождь стал ещё сильней. Охранники попрятались в укрытия. Мне удалось найти лазейку в школьном заборе. В том месте штакетник держался только на верхних гвоздях. Наверно, местные недоросли шныряли через этот лаз на перекур во время перемен?

Толкнул я Ивана с Данилой и полез в заборную щель. Они – за мной. Метров двести-триста ползли на брюхе по уличной грязюке. Потом перебегать стали друг за другом, чтобы не потеряться из виду. Добежали до какой-то заброшенной шахты. Нашли сухой угол в подсобке. Притулились, передыхая и думая, куда дальше идти.

Данила Горбачёв предложил пробираться на Северо-Восток, к Воронежу. Он слыхал от других пленных, што там фронт ещё держится, а немцы рвутся на Кавказ и к Сталинграду.

С рассветом огляделись вокруг. Выбрали направление движения. Но днём идти опасно. Решили продвигаться только ночью. Порыскали трошки в окрестностях шахты. Нашли какие-то ветхие спецовки. Кой-чего из съестного на огородах собрали. Погрызли. Покемарили в своем закутке. А ночью отправились в путь. Вёрст тридцать отмахали. В сырой обувке ноги до крови растёрли. Одёжа вся в грязи перемазанная, разорванная. Сами на чертей похожи. А душа не унывает, толкает нас всё дальше и дальше к желанной свободе.

Днёвку устроили в соломенном скирду. Колоски полущили. Зёрна пожевали. Подремали и дальше двинулись.  Так девять ночей пробирались к своим.
Питались, чем Бог пошлёт – сырыми овощами, зелёными фруктами, ягодами, зернами пшеницы и ячменя из найденных колосков. Пили из речек и ручьёв, попадавшихся на пути. А когда их не было, пили застойную воду из луж и кюветов. Знали, что этого делать нельзя. Но стерпеть жажду превыше сил человеческих. Опускали пилотки в воду и пили через материю – хоть какой-то фильтр получался.

На десятые сутки Данила подцепил из лужи кишечную инфекцию, понесло его с кровью… Стал он то и дело спускаться под скирд, где мы дневали. Неподалёку мужик местный на поле копошился. Подошёл к Даниле. Посочувствовал его беде. Обещал марганцовки принести для лечения, хлеба и воды. Но выдал, подлюка.

Вскоре затарахтели вокруг скирда немецкие мотоциклетки и голосистый немчура залаял на ломанном русском: «Русише зольдат, сдавайс. Будешь живым».

Что тут поделаешь? Видел предатель Данилу, ему и спускаться к немцам. А нам, может, повезёт отсидеться?

Спрыгнул Горбачёв на землю.

- Кто ест здес ещё? – спрашивают его.

- Никого нет, – отвечает сержант.

- Тогда поджигай солёма. Вот зажигалка.

Пошёл Данила к дальнему концу скирда, надеясь, что не станут немцы ждать, пока весь скирд огнём займётся. Да солома – есть солома, хоть и подмочили её дожди, жарким костром взметнулась.

Мотоциклисты хохочут:

- Гут, русише зольдат. Кароший печка. Грейся.

Тянет на нас с Иваном едким дымом и огнём. Полевые мыши с писком прыскают во все стороны. И не хочется уподобляться им. Я уже и решение принял – лучше сгореть, чем быть расстрелянным или забитым прикладами. А Иван Черноус шепчет: «Яша, можа, ещё сбечь смогём? Жизни не жалко. Детей жалко сиротить. Трое их у меня. Мал мала меньше…»

Тут и я своих пятерых представил… Согласился с товарищем: «Была – не была!»

Выскочили, как угли из костра. Лица красные. От рваного обмундирования пар идёт.

Унтер-офицер немецкий и его команда за животы схватились от смеха.

- Печёний русише картёшка…шарений швайн…Иван-турак… Кохо хотель опманувать, рап? - рыготал до упаду белобрысый унтер, круглолицый и конопатый, как петрушка из наших сказок.

Связали нам руки. Привязали общей верёвкой к мотоциклетной коляске и потащили цугом в ближнее село.

Там сотни три пленных стояли шеренгой вдоль дороги.

Унтер затормозил перед серединой строя. Слез с мотоцикла и указал на нас штык-ножом:

- Это есть бегальшики от германский комантований. Они будут наказан за это. Все должьен знат, кто сотрудничьяет с германский командований, тот будъет жит карашо. Кто бегает, будьет наказан. Ошьень сильно наказан…

Он разрезал верёвки на наших руках и потребовал снять обувь.

Я догадался, что собираются делать. Довелось от кого-то слышать, что беглецам из плена фашисты перебивают ноги или натравливают собак.
Пока разувались, сказал об этом Ивану и Даниле. Посоветовал в носки и в портянки травы напихать.

Они только головами покачали, да обречённо прошептали: «Хана нам, Яша. Напрасно всё…»

Тут унтера кто-то из своих позвал, и он ушёл в хату к начальству.
Пока он отсутствовал, я успел в носки и портянки травы напихать.
Стоим, ждём расправы. Строй военнопленных оглядываем, может, кто из земляков сыщется? Расскажет потом родным, как загинули три донца – Яков, Иван и Данила… Только никого из знакомых не увидели. Но чувствуем, что сопереживает нам братва, многие головы опускают, чтобы не смотреть, как будут издеваться над нами.

Вышел унтер. С довольной ухмылкой к нам направился. Видно похвалили его за поимку беглецов?

Данилу в этот момент очередной приступ расстройства  желудка скрутил. Нет мочи стоять неподвижно.

- Разрешите, - говорит, - в сортир по нужде пойти. Дизентерия у меня…

- Хочешь опять бегать, русише швайн?! – взвился унтер.

- По нужде мне… хоть под плетень разрешите отойти, – взмолился Данила.

Только он попытался сделать движение в сторону забора, как хряснет ему унтер каблуком с металлической пластиной по пальцам ноги.
Сержант свечкой взвился от нестерпимой боли в сломанных пальцах и прянул на унтера, хватая его за горло. Но не успел пальцев сомкнуть, как пырнули его тесаком под лопатку. Захаркал земляк кровавой пеной и повалился в грязь.

И началось!.. Пинали, гады, по нашим ногам, как вздумается, и с разных сторон.

Хрустнула под коленкой кость у Ивана. Покачнулся он на сломанной ноге и рухнул возле Данилы. Следом и я упал.

Боль адская. На носках и нижней части галифе кровавые пятна проступили. Стон и хрип из горла вырываются. Но чувствую, что кости целы.

Унтер орёт:

- Ауфштейн!

Черноус опёрся на руки, кое-как встал на здоровой ноге. Ему и её сломали. Покатился с воем по земле, пока не пристрелили.

- Ауфштейн! – визжит надо мной, взбесившийся от крови и всевластия, унтер.

Ползаю на карачках, не могу встать на ноги.

- Вставай, браток! – кричат из строя. – Не то пристрелят.

Пытаюсь подняться, но унтер тут же валит меня очередным ударом. И оттого, что он не даёт мне до конца подняться, удары приходятся не по ногам, а по туловищу, более тупые и погашенные.

Наконец фашист выплеснул весь запал злобы, и выдохся. Отступил на несколько шагов.

Шатаясь, и размазывая по лицу кровь рукавом гимнастёрки, я поднялся на ноги.

- Это есть живучий скотина. Он будет корошо работат на великий рейх! – засмеялся унтер.

Так закончился для меня фронтовой период жизни и начался ещё более адский – лагерный.

- Да, отец, нахлебался ты страданий. На десять жизней хватит, – вздохнул Валентин.

- Мужчины, завтрак готов, – раздался напевный голос Оксаны Семёновны. – Яша, тебе принести, или ты с нами сядешь?

- Давай попробую с вами, – не сразу отозвался Яков Васильевич. – Токо оденусь и лицо сполосну. Подсоби, сынок.


Рецензии