Мелочь

Потом он хлопнул по левому карману пальто, по правому, проверил внутренний (хотя обычно туда клал только чеки), и нашел бумажник уже в брюках.

— Ты мне объясни полнейше вот что, Евсей. Я, может, камнемозглый, но вот захожу в четверг в продуктовый — беру килограмм мшилости за сорок. Свежей, ещё пачка, знаешь, так под пальцем смешно мнётся. Потом смотри, суббота, захожу в точнейше такой же продуктовый, и тот же самый килограмм мшилости, разбыторвань её вывертом, уже сорок пять. Такую же свежую, теми же пальцами пачку мял. Я не педант, нет, не мелочусь, просто...

Евсей наконец пересчитал мелочь, передал за проезд водителю в белоснежном тренче и рассеянно обернулся к Герману.

— По сколько мшилость?

— По сорок, — сказал Герман, от толчка автобуса схватившись рукой в рваной перчатке за поручень, — в четверг. А в субботу — сорок пять. Ты замечал когда-нибудь?

Кто-то вдавил в ногу Евсея костлявый пакет, но он, несмотря на дышащий паром вонючий салон, мутивший голову, отогнав вихлявые бытовые заботы из головы, мужественно вперил взгляд в круглое и наивное лицо Германа, максимально сосредоточился на разговоре и выдавил:

— Наверное, спрос растет к выходным. Мшилость же с похмелья в некопеечных размерах жрут.

Круглое и наивное лицо Германа оплыло в гримасе наслаждения, в чистой радости познания, от чего его брови дрогнули , а уши смешно ухнули назад, словно их потянули за ниточки.

— К выходным, на похмельице, — сказал Евсей, — Это убедительно, ymm;rr;n. Вот же кровопийцы, на всякой единой человечьей беде навариваются. Ты отпускные вымолил?

— На больное давишь. Видишь, я каждый раз иду в сто пятый. И каждый раз он закрыт, и я выколупываю из памяти смутнейше, — что-то не так я делаю, то ли там нерегламентированные перерывы, то ли они переехали куда...

— Так спросил бы уже давно у людей сведущих, — удивленно сказал Герман.

— В том-то и дело. Я не помню, у кого. Спросить, то есть.

Евсей мучительно подбирал слова, но, видимо, Герман все равно не понял его: губы друга тоненько дернулись пару раз вверх то с одного краешка, то с другого, словно он в уме перебирал все возможные оправдания такой неудачи, ну как же так, не получить отпускные с такими характеристиками, — а потом автобус снова тряхнуло, взболтались между сиденьями, как кубики льда в стакане, сонные пассажиры, и разговор сам оборвался.

— В конце Будапештской, — сказал Герман, — вот каждый, сука, раз в этой колдобине бьемся. Так ты, это... Ты сходи ещё раз в сто пятый, подергай ручки.

Евсей был всегда самую капельку усат и неизменно обслюнявлен матовым лаком по всей длине волос. Волосы были убраны аккуратным модным полукругом, потому что это необъяснимо радовало его пассию, Алису. Евсей стоял смешным кривобоком, чтобы чутьчайше не задело чье-то плечо полукруг волос. Снег тянулся блеском лезвия к зрачкам через стекла автобуса. Евсея топило шершавой волной пассажиров.

***

Потом он хлопнул по левому карману пальто, по правому, проверил внутренний (хотя обычно туда клал только чеки), и нашел бумажник уже в брюках.

— Ты слышал, Евсей, — Герман чуть не на ходу влетел в автобус, выдувая дым от наспех докуренной сигареты, — что с центрами гейп-филлинга делают, раздухари им трубы?

Евсей пронаблюдал секунду, как снег ворохнистой фатой оросил маршрут Германа по салону, мучительно пытаясь понять, что сейчас нужно сделать. Кто-то сбоку возмутился: «Год назад дешевле проезд был, шкворчево такое!» Евсей вспомнил, что нужно сделать. Он с облегчением кинул мелочь за проезд, обернулся к другу, коснувшись носом чьей-то вонючей черной шляпы, и уставился в него.

— Гейп-филлинг, — повторил Герман, то ли улыбаясь, то ли корча недовольную гримасу, — рушится всё. Весь гейп-филлинг, все, понимаешь меня, эти конторы, на которые молилась вся экономика Европы. На западе уже кое-где самоубийства из-за банкротств, до нас, как и вечным порядком, дойдет тоже, но с вежливым опозданием. Вчера Лев Архипович вещал полнейше, что собирается отписать нас от этих услуг, а и назвал их так: «пустотожоры». Слово-то точное сказал, как защёлкнул зубчики чемодана. А твоя Алиска-же... а? Она ж в гейп-филлинге крутится?

Евсей нехотя кивнул, и автобус тут же вздробыхнуло.

— А, бл***я Будапештская! — откуда-то сбоку крикнул Герман и снова появился в центре обзора, — вот так и гейп-филлинг в ямы летит. Евсеище, слушай. Так она, получается, это, тоже — в ямы? Алиса твоя!

Евсей всмотрелся в простодушное дрожание бровей своего друга. Нет, едва ли Герман насмехался. Просто искренне хотел увидеть реакцию на отвратные новости и абсолютно понятные выводы. Конечно, Герман, милый, если гейп-филлинг отмерцывает, если над ним нависла гильотина, а Алиса работает в этой области, то и над Алисой, очевидно, нависла гильотина.

Евсей вдруг со стыдом осознал: ему до стонущего жара стало жалко вовсе не Алису, над скорым крахом которой Герман жадно наблюдал. Наоборот, жалко стало почему-то именно Германа. Евсей явно представил, насколько морально беззащитен его друг перед собственным положением, если оно вдруг тоже станет шатким, — так вгрызливо он упивается чужими неурядицами, стоя (пока что!) на твердой веточке (пока что!) двумя пухлыми ножками. Так мыльный пузырь, выпущенный на волю секундой позже своего собрата, успокоенно наблюдает, как собрат лопается, не зная, что сам может разбрызжить своё тело об асфальт секундой позднее.

— Мыльный пузырь! — сказал Герман, от чего Евсей вздрогнул и мутно ответил взглядом, — мыльный пузырь этот гейп-филлинг. Лопнет, как бабочка сморгнет. И все об этом говорили, понимаешь? Ты мне объясни полнейше, делать-то надо что-то с твоей Алисой? Пока у нас есть собственные вестники апокалипсиса. И мозгов малейше хоть. Похлопотать о переводе. Пока есть, чем хлопотать.

Евсей хотел что-то выдавить, но автобус громогласно занесло по льду, и клёкот зубов друг об друга выбил мысли, поэтому он... Он сказал что-то совершенно другое. Честно говоря, Евсей уже не мог установить соответствия, потому что в поле зрения его мелькнула оверворн-куртка какого-то устрашающего размера.

Герман, тем не менее, ответил. Он отвечал на всё без исключений.

— И вовсе нет, — ответил Герман, — когда, как ты говоришь, Григорий хлопотал и переводил свою тётку, то ничего такого не было. Бредовость! Наоборот, anteeksi, этот Григорий настолько этой тётке выхлопотал, что перевыхлопотал. Там, если помнится, даже получились гарантии какие-то, льготы на квази-газ и прочие прелести мещанства. Тётка теперь и прокармливает семью. Аа, майн фройнд, это я к тому, что если за дело браться сразу, то результат будет откормленным и лоснистым.

Евсей пожал плечами. Ему эти хлопоты казались отдаленными и смутными, потому что он вдруг набрёл взглядом на хозяина той странной куртки. Это обширной грозностью выглядывал из-за последних сидений пожилой мужчина. Он как-то поймал, продырявил степлером взгляд Евсея своим взглядом. От него волнило загадочной опасностью и непоколебимостью. Мужчина был, не показалось — в длинной оверворн-куртке цвета раскаленной сквороды. Он сосал спичку, оскалив зубы.

— Давно видел людей в оверворн-куртках? — спросил Евсей.

— На похоронах деда, — сказал Герман, — его, кажется, в оверворн-куртке и хоронили. И вместе с ним и эту моду чертову, видимо. Эти белейные шарфы... Какая гадость всё же, а...

— А если бы увидел сейчас, что бы подумал?

Герман задумчиво посмотрел на ободранный поручень.

— Что мода вернулась. Всё же циклично, Евсей, понимаешь? Вернее, спиралевидно, если нам не соврали... А врут же всюду и бессовестно! Суют нам правду вместо поиска правды. Вот мшилость, например, которая по сорок...

***

Потом он хлопнул по левому карману пальто, по правому, проверил внутренний (хотя обычно туда клал только чеки), и нашел бумажник уже в брюках.

— Ты мне объясни полнейше, Евсей, — сказал Герман, безуспешно пытаясь расстегнуть верхнюю пуговицу рубашки под пальто; лицо его было окучено красными холмами; он несомненно толкал бытие сквозь густое похмелье, — объясни.  ему протягиваю эту бутыль, он её выпивает одним горловым ударом, всё звенит, понимаешь, охает... Я его спрашиваю: зачем же ты пьешь так, чтобы свет мерк? В чем радость процесса (ведь свет же меркнет, понимаешь меня)? А он отвечает... слышишь? Поднимает уверенные до шлифованного блеска глаза и отвечает: «Я получаю глубочайше всё удовольствие от бессмысленности, которая медным тазом накрывает весь вечер». И выключается, как абажур, прямо на стуле. И всё. А?

Евсей сквозь туман германовых слов пытался прочитать сообщение от Алисы. Оно было то ли невероятно важным, то ли удивительно бесполезным. Буквы выглядели не слишком зубчато и грозно. Ласковое... Евсей ответил наугад что-то нейтрально-утвердительное и обернулся к Герману. Тот сквозь упорную икоту повторил:

— От бессмысленности. Чуешь?

— Не смогу объяснить, — сказал Евсей, — но скажу, что это то же самое, как когда человек нарочно не выходит на своей остановке или сушит на кухонной мойке носки. Та же... сфера чувствования. Видно, такой стоп-кран алкогольного вечера на самом начале пути, он для этих людей уже просто значит больше любых возможных событий. Им приятно, когда ты кренишь к ним путь и интересуешься, зачем они так делают, а потом ещё и перетолковываешь это в автобусах. А я могу быть и не прав. Чего это я. Может, они и правда дошли до бетонных мыслей. Может, они и правда обесценили, обессмыслили всё до такой степени, что...

Будапештская в этот момент с грохотом возвестила о своём окончании.

— Вот они, родненькие! — Германа в этот раз тряхнуло не сильно, а вот непривыкшую толстую женщину метнуло аж на тумбочку водителя, и в её турбулентности Евсей потерял сигарету из-за уха, — колдобинушки! С похмелья будто и мозги колышутся на них. О! Я в этот раз не покупал мшилость. Мельчайший жест протеста. И ты не покупай, вот у них на два покупателя меньше будет. А мы сэкономим каплейше денег, хороших сигарет купим. Кстати, майн фроинд, где твои отпускные?

— Я помню, — Евсей обрывчато поозирался вокруг, укусил губу, выдохнул: да, он помнил, — отпускные, да. Я в два часа дня иду в сто пятый. Они принимают в это время, а бумаги у меня все есть, даже нашёл эту идиотскую справку бесполезную, пост-конфирмацию моего резюме. Помнишь такие, с голографической...

— Евсей, — сказал Герман, — сто пятый уже несколько дней, как расхерачили. За махинации, ymm;rr;n. Лев Архипович объярён был горячейше и решил эту бухгалтерию разбить на два отдела. Теперь —  сто восьмой и девяносто девятый. Я не уверен, куда тебе толкать дверь, но справки о пост-конфирмации я помню, и их, если что, теперь нужно иметь ко всем документам.

Так странно: Евсей словно почти вынырнул, почти помотал над гладью омглевшими от мутной воды глазами. И всё, вдруг забыл, куда плыл. Где гладь. Хуже всего, что Герман продолжал что-то объяснять, а эта метафора с плаванием, она никак не уходила из головы, закрыв уши изнутри своей противной опушью.

Растерянно Евсей чиркнул глазами по салону, ища какой-то маячок. Барашевые, жухлые волосы, чьи-то дробящие сиденье тонкие пальцы, бесцветный зев рта кого-то, спящего стоя. Где-то между всем этим, вроде бы, промелькнула оверворн-куртка. Вероятно, цвета раскалённой сковороды. Евсей, очнувшись, понял, что Герман из проявления тягчаяйших дружеских чувств облокотился чуть ли на его плечо, и что при этом от Германа безутешно несло перегаром. Евсей отодвинулся.

— Так мне... в сто восьмой или в девяносто девятый? — сказал Евсей.

Герман скислил лицо.

— Ты погоди, конкистадор. Знаешь, за какие махинации тот кабинет прикрыли? Они гейп-филлинг покрывали поддельными отчётами. В обмен на какие-то отчаянные и милые бонусы. Чуешь, как гейп-филлинг ярчайше ароматит гниением? Я вот говорю тебе, ты с Алисой разобрался?

— Я не успел. Мы, считай, только в ванной комнате видимся. Но я так думал — взять отпускные, выйти, сука, наконец, и спокойно подсобить ей с переводом. Это же не неделя, не две даже? Помнишь, когда...

— Евсей, — сказал Герман. С каждым собственное имя для Евсея звучало всё фантомнее, — я тебе и вбиваю гвоздём, майн фроинд, что ты либо вымаливаешь эти ссаные отпускные, либо хлопочешь о переводе, — одно из двух! Ты если относишь пост-конфирмации, да-да, вот эти, с голографической херотой, если относишь их в один отдел, то закрываешь для себя все остальные.

— Герман. Не насыщай меня бескровьем. Никогда такого не было.

— И пост-конфирмации никогда никто не просил, — бурчаще сказал Герман. Он, удивительный человек, отвечал всегда и на что угодно, — и отделов никогда больше ста не было, и, разбыторвань тебя этак, мшилость никогда с похмелья не ели никогда, но, **б твою мать, Евсей, самые неудобные и нелогичные правила всегда в этой стране, если возникнут, то остаются узлом намертво... и превращают эти чертовы «никогда» во «всегда»! Если бы я тебя спросил, зачем тебе в паспорте — за отдельную пошлину! — графа «национальность», если туда разницы ни капли, что вписывать, ты бы что мне сказал? Что «всегда» так было. Хотя, говорят, никакое не всегда, говорят, эту бюрократскую чудищность среди немого изумления вводили по одной причине, отменяли по другой, возвращали по третьей, а цель её известна разве что ветеранам Второй Путинской. Национальность когда-то только от веры зависела, потом её как-то принудительно выясняли по родителям, но — «никогда!» — никому в голову не приходило заставлять людей самих её вписывать. За дополнительные деньги ещё, видишь. Мол, не гнём вам спины, не вписывайте, да всё равно знаем же, что в обществе без этого нельзя будет. Скидку-то, например, на пепельные алкоштормы для «зауральчан» уж точно желаешь тишайше в этих смердящих барах! Или бесплатный проезд Питер-Москва для «московитян». Ты вообще помнишь, чем национальности отличаются? Когда-то модно было «загоризонтянин» ставить и на Камчатку стучать колесами, в ту секту хипстерскую. Вот это скорее помнишь. А вот, когда ещё пытались писать «поляк» или там «узбек», тех к мета-позитивистам причисляли и даже поколачивали малейше, так... за приверженность очевидному, но меркнущему. Исчезающему. И ты мне скажи, это ведь мерещится, что «всегда» так было? Никаким же адекватным способом и не свергнуть это «всегда». А, кстати, mit; vittua, вот стоит же какой-то мелочи застрять между шестерёнок, ну плевейшей мелочи — предположим, селебрити какая-нибудь в шутку впишет что она «арийская цыганка». Селебрити же шутить без последствий должно разрешаться, люди и подхватят даже. Только в каком-нибудь укромном уголке необъятной страны гордые цыгане как-то раз её тихонько встретят и без прелюдий отколупают ей ножом сонную артерию. Ну, предположим. Всё, дальше словно прокашляется этот застрявший фонтан, словно бы опомнятся все, стоило только случиться абсолютно неожиданному, и отменят высочайше и его, и всех, кто его принимал. Но пока в шестерёнках ни крошки ни застряло, скажи мне прямо — ведь «всегда» так было, да? Ну вот теперь, майн фроинд Евсей, запомни, что, видимо, пост-конфирмации «всегда» удерживались внутри одного отдела. «Всегда» мы с ними носились по первому зову, боясь повредить голографическую эту хероту. Всё. Эх. Ты обижен? Прости меня величайше, Евсей. Я просто, с бодунящих в мозгу веяний, видишь, устал тебе отвечать, повторять. Но я отвечу и повторю всё. Не сломаюсь, anteeksi.

Красные холмы Германовских щёк словно таяли в колючей души автобуса с каждым его словом. Они помолчали, обвитые глёкотом толпы вокруг. Евсей посмотрел зачем-то на карман, где лежал паспорт. Потом дал зрачкам отдохнуть, покататься на мягко мелькающем в окне снеге. Кто-то закалялся: отвратительно воняло чесноком. Облако перегара вокруг Германа было удивительным спасением от всеядрёности воздуха.

Евсей смотрел. Снег был словно белее, чем обычно, да и свербил блеском инея, но Евсей всё равно смотрел. Сугробы напоминали ему о белой пухорядице, дорогущей и смешной, такой, на плечи. Её Алиса взяла в дробь-кредит. Алиса белую пухорядицу обожала всем своим холодным, едва клоцающим сердечком. На Евсея, казалось, любви вообще не должно было хватить. Но Евсей знал, что Алиса в любви была изряднейше дальновидна и последовательна: она не жалела страстных мерцаний на бездушные вещи (оттого наполняя их доверху смыслами; смыслов, заметим, в современности удручающе не хватало), а людей от своих порывов тщательно берегла и заставляла их и себя взращивать любовь на сухопыльности, сквозь эгоизм, без допингов и наград (оттого её любови были лишены обмана, но объекты любовей, бывало, и обвиняли Алису в холодности; а это лишь значило, что им на сухопыльности вырастить ничего не удалось).

Алиса взяла эту чудость в дробь-кредит. Евсей ворочал по заднику черепа цифры. Сколько ни подгоняй затраты на перевод под отпускные или под дробь-кредит, почему-то во всех мысленных экспериментах Евсея с Алисой выселяли из квартиры. Только в одном случае Алиса держала в руках белую пухорядицу. Но ни в одном случае Евсей не мог вспомнить, как попасть в девяносто девятый, ведь все отделы девятого десятка, кажется, уже должны были перейти на псевдокибернетизм. Это значило, что кабинетов физически быть не должно, но вовсе не значило, что они должны быть в каком-то другом месте.

— Но я спросил, — говорил сбоку Герман, успокоившись, — какая погода до марта будет, а он говорит, осадков пережрётесь. Не подумай, я снег люблю изящнейше, но раньше дворники, к слову, не имели этого дурацкого эксцесс-лимита и при любых условиях...

***

Потом он проверил внутренний (хотя обычно туда клал только чеки), брюки, и кошелек оказался в брюках, но Евсей зачем-то, ужасаясь механичности рук, проверил левый карман, а потом правый. Кошелька там не было. И правильно, ведь он его нашел в брюках? Но ведь куда удобнее класть во внутренний, хоть там и только чеки. Это так.

— Объясни мне, — Герман был подавлен, и даже его верхняя одёжка, слепленная из белого и синего, подчеркивала грузность каждого слова, — скажи честнейше. Ты называешь Льва Архиповича этим его... псевдонимом, anteeksi?

Евсей, ждавший сдачу с большой купюры, отвлекся и смущенно сказал на автомате:

— «Ротмистр»? Я вчера попробовал назвать, он мне руку вдруг пожал.

— Но чувствовал потом такое скряблево на языке? Понимаешь меня, как тёркой...

— Львом Архиповичом, к твоему сведению, — сказал Евсей, озадаченно пытаясь пересчитать сдачу, — ещё и одного скандального скульптора звали, фамилию которого сам вспомнишь, — тот, что вырезал из белого мрамора всяких государственных деятелей и вешал им одну и ту же медаль на грудь, круглую, с надписью «За голос, приравненный к народному». Ну, его ещё по всем северным тюрьмам гоняли. А в своих кругах его по имени-отчеству и обращали к себе при надобности. Это тоже известно. Так что ничего удивительного я не озираю в попытках Льва Архиповича, то есть, нашего Льва Архиповича, подменить спорное имя звучным титулом.

Всегда Евсея раздирало до мозжечка, когда он наблюдал, как в салон невозмутимо входят с гигантскими собаками. Мокрая охмызулина болотного цвета, неопределенной породы, отдуваясь после снегохлещной улицы, разбрызгала вокруг вонючую мелкость. Какое-то запуганное жизнью дитя отшатнулось от собаки с обречённым стоном и тут же втюкнулось шапочкой в руку Евсея. Мелочь рассыпало за борт пальто. Евсею казалось, что монеты дразнящей несчётностью щекотали ребро. Герман ловко подхватил одну упавшую монету и продолжил:

— Да помню я полнейше этого художественника. Но ведь, черт разгреби — Ротмистр! — Герман нахохлился, и снег посыпался грустно с его вихров, — это же игрушество какое-то непорядочное. Вот такие люди, понимаешь меня, с такими именами нам потом закрывают отделы.

— Ещё какой закрыли?

Евсей продолжал считать, перекинув мастерски руку через пассажира, чтобы одной голой рукой обтёристо схватить самый сухой поручень.

— Сто восьмой, кстати, закрыли, — сказал Герман.

Евсей остановился считать на семидесяти, но теперь, уставившись в монеты, упорно видел, что их сто восемь. 

— А я куда понесу...

— Чтобы отпускные, — сразу понял Герман, как-то ненароком вздохнув, — ты должен был вчера записаться, как «объективный претендент», и тебя бы обслужили во временном сорок четвёртом. Теперь всё, вроде. Да я же предупреждал? Вчера кофьяном же упивались в третьем часу.

— Кофьяном-то упились, а мне потом Алиса звонила, — мучительно распоров шовчики памяти, сказал Евсей, — мне ей пришлось объяснять различное.

— Евсей! — Герман вдруг вдавил в голос удивительное участие, словно к тяжелобольному, — ты что, только сообщил ей? Про гейп-филлинг? Ты ни сло... А! Родненькие!!!

Евсей понял, что тряхнуло, даже скорее по радостному приветствию Германа к концу Будапештской, чем своим телом. Но пассажир, через которого Евсей привольнейше перекинул руку, не выдержал и опал прямо в его объятия; Евсей немедленно смог наблюдать, что пассажир был стар и облачён в оверворн-куртку цвета раскалённой сковороды.

Пассажир удивленно уставился. Евсей почему-то без заминательств спросил:

— Вы когда сами в последний раз видели человека в оверворн-куртке?

— На похоронах брата, — ответил старый пассажир фрякающим, тихим голосом, — мы,  ;;,;;;;, в этой куртке его и отпускали в мир иной. В такой же и я стоял и провожал его опускновение. А оградив его от мира последним комком земли, понял по дуновению ветра и шепоту земли, что только в этой куртке мне и ходить теперь. И брат мой с тех пор, видя в наземном мире эту куртку, сытит мою душу покоем и благотерпением, покуда я чту его память.  ;;;;;.

Евсей кивнул и слегка оттолкнул пассажира. Герман все ещё пытался отчитывать его с другой стороны, и имя Алиса с подозрительным укором жалило левое ухо. Где-то к этому моменту Евсею стало ясно, что мелочь в руке исчисляется разве что иррациональными, мнимыми или комплексными числами, а аккуратный полкруг волос сбился благодаря старому пассажиру. Евсей высоко поднял руку с мелочью и избавился от неё жестом, в Средние века означавшим бы всеобъемлющую щедрость монарха.

Раздались надменные охи, старый пассажир демонстративно сбросил оверворн-куртку, а Герман оглядел задетых картечью монет и как-то тоскливо сказал Евсею:

— Вот скажи, майн фроинд, отпускных ты не получишь уже, о переводе хлопотать, если ты успеешь, конечно, тебе придётся затратнейше. И куда же ты раскидал сейчас один из немногих будущих обедов в столовой на Лиговском?

Евсей достал из кошелька прочую мелочь и стал бросать её прямо в приоткрытые губы окна. Его прервал вид из окна. Там, взрезая звеняще-остро глаза Евсея, беснился снег. Он кинул неуверенно последнюю монету. Она утонула в сугробе. В салоне духарило гомоном возмущенных голосов. Герман схватил его за руку и отвел в другой конец салона. По пути он рвал мелочь из пальцев Евсея и запихивал судорожно в топорщенный левый карман.

— Ну ты просто Льву Архиповичу сообщи, — говорил Герман, — то есть Ротмистру, ты ему объясни, что вчера очередь пропустил по одной из уважительных причин. Письменно, конечно, а лучше ещё и с пост-конфирмацией. Но в таком случае...

***

Потом он хлопнул по левому карману и нащупал мелочь.

— А! А! — страшно закричал Евсей, вдруг обнаружив, что он по непонятным стечениям обстоятельств успел найти оплату за проезд, стоя ещё даже на ступеньках автобуса, и в этот момент прямо-таки очутился в чистилище. Пассажиры с ленивым недовольством смотрели, как дергаются его маленькие аккуратные усы и просили уйти с прохода.

— Да ещё бы! — закричал Евсей, отступился и рухнул спиной на асфальт. Автобус взревел и уехал, из заднего окна, кажется, мелькнуло напомаженное круглое лицо Германа, а сверху обрушился новой силой снежный Армагеддон.

Метель, буран в миллионы белых психбольных, рассвихтывал монотонным воплем во все стороны света. Куда бы Евсей не пытался подняться, ветер рыдал его в обратную сторону. Он, шатаясь, схватился за какой-то ледяной железный поручень, и пошел, обдирая руки, судя по всему, к какому-то огромному торговому центру.

Голова удивительно пустилась ясностью. Евсей проверил это, подумав про мелочь, предполагая, что мысль не прорвётся к решению загадки — откуда она оказалась там, где нужно, и почему до этого всегда оказывалась там, где не нужно.

Но ответ пришёл словно сквозь бьющие по вискам снежные вихри. Герман же вчера распихал, не глядя, мелочь в его левый карман.

«Вот как», — сказал себе Евсей. Мысль вежливо закончилась, не оставив ничего. Евсей подождал, но голова не обманывала и была готова к следующей мысли. Даже метель и кровь, текущая с омясевших ладоней, мельчайше не колебали белое полотно в изнанке головы, оставаясь лишь техническими аварийными сигналами где-то в забытых коридорах мозга.

Это был не торговый центр. Перед Евсеем стояла в несколько человеческих ростов беломраморная статуя. На её груди сверкала медаль с надписью «За голос, приравненный к собственному, волевому». Евсей почему-то не мог разглядеть лица, но отчетливо видел оверворн-куртку, небрежно накинутую на плечи статуи.

— Чего вставши? — сказала, видимо, статуя.

— А мне в какую сторону на... — замешкался Евсей.

— Ать! — завопила статуя, — ты, чёрт, теперь пешком до работы поползновишь? Мешком глюкозной ваты и остался, как был! Из камеры выпавши, обратно по стене тюремной лезешься!

Евсей закивал и повернул в случайную сторону. Оторвал прилипшую руку от поручня, облизав залитую кровью руку, понёсся, захлебываясь маленькими, уродливыми снежными цветами, снежными шерстяными комьями, снежным распушённым прахом.

Он увидел Алису, опознав по штришочку силуэта в тумане.

— Ты откуда здесь? — Евсей едва хрипел. Алиса обернулась, и он увидел, что она голосует на трассе.

— Я здесь всегда стояла, — сказала Алиса привычным приторно-удивлённым тоном, — ты мне что-то пытался объяснить, кстати, про работу. Потрудишься ли сделать это до конца?

Евсей перевёл дух, посмотрел выпростанным в долгие минуты взглядом на Алису. Она была в белой пухорядице и чесала ляжку.

Евсей прикинул, как объяснить Алисе про гейп-филлинг. От волнений он дрожаще и медленно цеплял логические цепочки, и они все наконец показались ему какими-то кошмарно надуманными.

«Кажется, сначала, — подумал Евсей, — надо было поговорить с Германом и спросить про девяносто девятый кабинет».

Он поднял большой палец, и всё вдруг вывернулось наизнанку, когда из тумана остановился, скрежетом полня застывший вдруг воздух, автобус; с дымным громопыханием открылась дверь и высунулся Герман, сказавший:

— Залезай, майн фроинд! Ты отправил заявление Ротмистру? Сейчас же признавайся!

Пространство захмелело белым и безмолвным вихрем, переставшим резать кожу лица, но голову напудрив огромными облаками льда, которые стали тяжело кататься от уха к уху, — и вой ветра стал оглушающим, вырывающим наизнанку молчанием, натужным ожиданием ответа; Евсей отчаянно ударил себя по щеке, пытаясь найти ответ, но всё его существо было занято трепетом перед собственной ошибкой.

— Ты залезешь? — сказал Герман, убрав протянутую руку, и нащупал под ступенькой автобуса большую сосульку, — ну и ладно. Я тебя не понял полнейше. Но зато теперь получу всеполнящее удовольствие от бессмысленности, которая фаянсовым тазом накроет этот вечер.

Он со всей мочи запустил сосульку в Евсей и пробил его грудную клетку насквозь, пригвоздив к земле. Автобус закрыл двери и укатил, а снег, успокоившись, весь лёг на отошедшее холодной кровью тело Евсея. Аккуратный полкруг волос слегка чернел через пушистый ворох.


Рецензии