Продавец мух

     Все счастливые семьи… каждая несчастная семья… Всё смешалось в доме Облонских…  Кто не знает этих легко запомнившихся со школьных лет слов классика!? (Не многих, правда,я помню моих школьных товарищей, которые дочитали до конца первую страницу великого романа). Прав писатель Толстой. Семь лет была счастлива семья учителя физики Иллариона Дмитриевича Орманжи, точно так же, как семьи соседей по махале, или семьи коллег по средней школе No. 1 нашего районного городка  Чадыр.
     Счастливы – это, конечно, в данном случае слишком энергично сказано, - кто из нас может сказать про себя, что он счастлив, если это только не обычная фигура речи, коих мы произносим, не задумываясь, множество раз. Верный ленинец, пламенный борец, после продолжительной болезни, вечная память, спи спокойно, дорогой товарищ. Госссподи! Что эти фигуры имеют общего с почившим учителем физкультуры и труда, школьным парторгом и пьяницей Н. Н. Кисеевым. Однако же говорим!? Илларион Дмитриевич, по правде сказать, в первые годы супружеской жизни иногда, проснувшись ночью и глядя на свою молодую жену, от полноты чувств, (ещё одна фигура, произносил тишайшим шёпотом «кисинька, как я счастлив», но поутру или при сиянии дня, он постеснялся бы  произнести вслух эти душещипательные слова. Утром он бывал строг и даже суров с разоспавшейся  женой.
     – Вставай! Вставай, корова. Завтрак собери, я уже чайник закипятил.
     «Корова» – это он напрасно. Клавдия совсем не корова. Она моложе Иллариона Дмитриевича почти на двадцать лет, очень хорошее у неё улыбчивое лицо и, особенно хорошо стройное  и ловкое тело. А с утра поспать – это кто же из молодых не любит.
     – Вставай! С вечера тебя не удавишь, а с утра не поставишь!
     И тут неправ Илларион Дмитриевич. Это в первый год супружества, приехавшая из большого города Калуги по распределению, не могла она заставить себя ложиться с наступлением темноты, как все жители в нашем городке, (все, кроме, конечно, современной распущенной молодёжи), но быстро привыкла, а точнее, муж приучил. А теперь давно уж встаёт она на рассвете, а только муж её всё равно встаёт раньше, что бы, как она думает, лишний раз уязвить её.
     До школы ещё почти два часа времени и торопиться совершенно некуда – идти-то до неё шесть минут неторопливым мужниным шагом. А сейчас он сидит, разобрав старые стенные часы из своей коллекции, что-то чистит в них зубной щёткой, дует и протирает бензиновой тряпочкой, показывая ей, что каждая утренняя минута ему дорога. Клавдия, не торопясь, разогревает вчерашнюю заму, (сама она по утрам пьёт только чай с белым сухариком, как приучена была в своей Калуге), ставит полную тарелку и зовёт мужа:
     – Иди же, Илларион Дмитрич, остынет же. Ну и навонял же ты своим бензином!
     У Илларион Дмитрича наработанная годами школьной службы привычка: плотно поесть  утром жидкой горячей пищи, чтобы больше не думать о еде почти до самого вечера. В школе нечего, да и некогда, а сухомятку он презирает. Без четверти восемь он меняет тапочки на туфли, старательно подравнивает концы шнурков, затягивает завязанный один раз и навсегда узел галстука, тщательно одевает пиджак. У него с вечера уложен портфель, он крепко берёт его в левую руку и становится в дверях. Клавдия же, хоть и не знала чем занять себя целый час, всё равно не готова. Нервно перебирает сумку, уверенная, что забыла учебник русского языка для пятого класса, находит его, но вспоминает, что пятого класса сегодня нет, а есть родная речь в четвёртом… и так далее, и так каждый день… Илларион Дмитриевич молчит, но в его молчании столько укоризны и нетерпения, что Клавдия нервничает, торопится, и кидает в сумку и русский язык, и родную речь, и ещё какой-то синтаксис и какую-то морфологию – на всякий случай.  Наконец они выходят и идут по пыльной улице, аккуратно ступая, где на травку, где на камушек, чтобы не сильно набрать пыли на обувь. Илларион Дмитриевич идёт впереди, мерно размахивая своим портфелем, и Клавдия сзади, прижимая к груди  туго набитую сумку.  Они приходят, как всегда, вовремя, за пять минут до звонка.
Илларион Дмитриевич никогда не позволит себе и, конечно, Клавдии опоздать на урок.


     * * *
     Илларион Дмитриевич, доживший до сорока лет холостяком, и впредь не собирался жениться. Похоронив отца и мать, – оба они учительствовали всю жизнь, – он остался одиноким хозяином большого учительского дома. У родителей был прекрасный сад, но сын постепенно запустил его до полного одичания. У него ещё со времён учёбы в пединституте созрела иная страсть – он собирал и чинил часы: ручные и настольные, напольные и настенные, старые и новые. Тикарь – была его студенческая кличка, от слова тИкать, а не от слова тикАть, как можно было бы подумать – у него во всех карманах тИкали часы. В студенчестве был он большой аккуратист, всегда, даже в коридорах общаги, ходил в галстучной паре, имел красивый «альбомный» почерк и не завалил ни одного зачёта, тем более, экзамена. Не пил и не курил. Каждую субботу посещал баню. Но девушки его не любили. Я думаю, как раз за его унылый педантизм. Девушки любят весёлых отчаянных хулиганов, и не нашлось среди них исключения, чтобы полюбить Иллариона. Не очень-то и хотелось, дулся он, мастурбируя в кабинке туалета.
     Вы недоумеваете, как же случилось, что к своим почти пятидесяти годам он, обиженный угрюмый холостяк, оказался женатым на вполне симпатичной и никак не глупой молодой женщине, учительнице русского языка и литературы. Сами понимаете, что жизнь интересна, когда она полна неожиданными  парадоксами, крутыми поворотами и, желательно, не очень сильными ударами судьбы. А дело было так. По распределению (если вы знаете, что это такое) приехала молоденькая учительница в южную, пропечённую солнцем  Бессарабию, в маленький городок Чадыр, про которые, – что про Бессарабию, что про Чадыр, – она в своей зелёной Калуге слыхом не могла слыхивать, и что?.. Ни кола, как говорится, ни двора, ни одной близкой или хотя бы знакомой сочувствующей души, какие-то кругом не такие, как в Калуге, люди, чёрные, поджарые, говорящие на непонятных языках. И это после ласковых пожилых родителей, милых подружек, уважительного друга, почти жениха, после родного любимого города… Пришла в школу, приволокла тяжёлую сумку… едва дошла.
И на тебе…
     – Что же нам с вами делать, уважаемая Клавдия Михайловна. – Говорил приветливо и озабоченно директор школы. – Ох, намудрили они там, в районо, говорил же я им – не надо… обойдёмся. Где же вас поселить? К Семёновне? Нет. К ним сын приехал из армии… Больше и некуда… У Илларион Дмитрича дом большой, но он не захочет, старый холостяк. Да и вам у него будет неловко, он человек… ммм… своеобразный. Марийка! А ну, позови Илларион Дмитрича, как раз у него урок кончился.
     Пришёл старый учитель, угрюмый и чем-то недовольный.
     – Знаете ли, у меня не постоялый двор, – рассердился он. – Семеновна берёт на постой. У неё лишняя комната.
     – Илларион Дмитрич, дорогой, к ней сын из армии приехал. С солдатами. И комнату заняли, и вторую неделю пьянствуют. Божатся, что пока бочку не выпьют, не уедут. Куда же я молоденькую нашу коллегу в это гнездо пьянства и разврата пошлю? И к себе не могу взять, дочка четвёртого пацана родила, только из роддома. Пустите пока пожить, а мы что-нибудь придумаем за это время.
     – Это право же совсем неожиданное для меня предложение… эээ… поручение. Но я, как вы знаете, не могу вам отказать, Филипп Михалыч. (Почему не может отказать Илларион Дмитриевич Филиппу Михайловичу автор не смог узнать).
     – Несколько деньков! Недельку!
     – Комната у меня найдётся, но попрошу… эээ… молодую коллегу… основательно не располагаться, это не надолго… эээ… её присутствие.
     Илларион Дмитриевич привёл Клавдию Михайловну домой, открыл ей комнату и даже предложил поесть, но девушка так была напугана его угрюмостью и строгостью, что стеснительно отказалась, из-за чего легла спать и голодная, и неумытая. Быстро уснула, а по правде сказать, просто сознание её отключилось от страха и безысходности. Среди ночи же она проснулась в слезах о потерянном счастии и неведомом будущем, и завыла, и никак не могла остановить истерику, и ещё больше ей становилось страшно и безысходно. Илларион Дмитриевич явился в своей ночной рубашке ниже колен, готовый устроить ей разнос, но, увидев её молодое тело, трясущееся от рыданий, прикрытое только узенькими трусиками и мелким лифчиком, чрезвычайно взволновался, чего с ним не случалось два десятка лет  и, утешая, нечаянно овладел ею. Возможно, что она в своём истерическом состоянии не совсем поняла, что с ней сделал угрюмый хозяин дома, тем более в её жизни это случилось не впервые, но после этого она успокоилась и быстро уснула. А вот Илларион Дмитриевич в нарушение всех своих обычаев уже не спал в эту ночь. «Что делать?! Что же делать?! – спрашивал он себя. Себя же и стращал. – Как же ко мне отнесутся коллеги, если это вскроется? Могут посчитать, что я овладел ею в бессознательном состоянии, или при помощи насилия и… конечно, это осудительно со всяких позиций. Как же мог я так осрамиться на старости лет?». Он как будто бы забыл, что ему всего сорок, и у многих мужчин только-только заканчивается кипучая молодость в этом возрасте. Вся предыдущая эгоистичная бессемейная жизнь, осложнённая унылой самодисциплиной, рано состарила его ум и душу. Он презирал и гнал саму мысль о семье и в ужас приходил при мысли о собственных детях – ему хватало этих маленьких негодяев и тупиц в школе. А вести хозяйство он прекрасно может и сам – разве у него в доме не полный порядок и чистота? Подмести и протереть пыль – с этим раз в две недели прекрасно справляется Марийка, школьная уборщица. Как чудесно ему бывает, когда он является домой после работы, какое радостное чувство предощущает он, когда видит разобранные часы под настольной лампой. И он торопится включить её, зажечь её ласковый свет, чтобы оглядеть чудесные, мудрые и точные шестерёнки и пружинки на белой салфетке, прежде чем пойти на кухню разогреть себе ужин. Иногда анатомия разобранного механизма, какого-нибудь немецкого или швейцарского, бывает так прекрасна, что он забывает про еду, и только перед сном, вспомнив, поедает ломоть хлеба и запивает водой. Ему жаль расстаться с механизмом до утра, но привычная расстановка правильной жизни отправляет его в постель. Разве возможно такое, если в доме заведётся живое существо, со своей чуждой жизнью, привычками, капризами, болезнями? Его не разберёшь на детали и не протрёшь бензином, чтобы идеально собрать  снова.
Начинало светать, засинело окошко его одинокой спальни. Тяжкие, тёмные мысли Илларион Дмитрича посветлели, как синева за окном:
     Но может быть всё же Клавдия… какое красивое имя!.. не станет негодовать, когда проснётся, жаловаться в коллектив… Я, конечно, буду просить её… Что просить? Просить прощенья? Каяться? Разве я насильничал? Угрожал? Бил? Нет, я утешал… Она была безутешна, а я утешил её. Она была в слезах…, а когда это случилось, она обнимала меня, прижимала к себе… Боже мой! как это было хорошо! И даже, кажется, застонала… Какое прекрасное мгновение! Хотел бы ты, Илларион Дмитриевич, чтобы это мгновение повторилось, чтобы она, эта молодая и красивая женщина, ещё раз застонала в твоих объятиях? Господи! Кажется, хотел бы! Только не говори, что ты готов влюбиться, старый козёл! Вот этого не надо, этого я не могу допустить, чтобы ты влюбился, Илларион! Не могу допустить, чтобы ты поломал весь строй сложившейся жизни и томился любовью… как… как дурак. Я, говорил он себе, подслушал твою тайную мыслишку и очень не одобряю… эээ… просить её остаться… эээ… жить у тебя. Про это и думать не смей! Нет-нет! Конечно же, нет! Максимум неделя…
     И на этом Илларион Дмитриевич позорно заснул.
     Прежде… вы видите, я уже говорю – прежде, словно разделяю его жизнь надвое, до этой ночи и после. Прежде он к этому времени уже и выспался, и начинал поворачиваться в постели с боку на бок, и под конец на спину, начинал напрягать последовательно мышцы ног, спины, шеи, чтобы пробудить тело, за этим просыпался и набирал обороты мозг, начинали роиться правильные мысли, и он открывал глаза. С праздным удовлетворением помечал для себя, глянув на многочисленные циферблаты часов, что открыл глаза почти минута в минуту в шесть. И это радовало его тем, что за многие годы никогда не проспал это время, раз и навсегда назначив его для себя. Затем он опускал ноги в тапочки, менял ночную рубашку на халат и шагал по каменной дорожке в конец двора. Там он делал оба очистительных дела, с юности  приучив себя не откладывать эти важнейшие перед собственным здоровьем  обязательства.  Другим обязательством было каждодневное утреннее приготовление горячей пищи.
     А что же сегодня? Что же это? Уже семь двадцать пять, а наш герой спит? Он спит тревожно, его органы в тяжёлом недоумении от хозяйской безответственности, им уже давно пора… Внезапно он открывает глаза от того, что его тихо зовёт Клавдия. В глазах его стоит ужас кошмарного сновидения.
     – Илларион Дмитрии-е-вииич…
     – Ах! – осознаёт действительность Илларион Дмитриевич. – Ой!
     Он не привык видеть в своей спальне чужого, к тому же … господи… женщину. Он стыдится себя в постели, своей интимной раздетости и беззащитности. Защищённым он может быть только в своей галстучной паре.
     – Мне велели к восьми быть в школе… а я не знаю… туалет…
     – Сейчас… я встану… я покажу… Клавдия… – Он совершенно смешался от того, что снова видит её в трусиках и в лифчике, который лифчиком трудно назвать… как же эти нынешние? совершенно не чувствуют стыда.
     – Илларион Дмитриевич! Я вам так благодарна… мне так было плохо… я хотела умереть…
     – Клавдия… эээ… Михайловна. Я  желаю вас просить… эээ…
     – Да! Да! Если вы захотите, чтобы я ушла, я уйду… сегодня же… сейчас же.
     – Я желаю вас просить… Клавдия Михайловна… чтобы вы остались… Навсегда…
     И она осталась.



     * * *
     Они стали жить вместе, но каждый в своей комнате. Илларион Дмитриевич  с сильным напряжением чувств менял свои привычки, часто бывал раздражён, произносил нравоучительные монологи своей молодой сожительнице. Она же обезоруживала его ласковой улыбкой, соглашалась и обещала исправиться, не всегда понимая, что же он хочет исправить в ней. Она обжилась в своей светлой комнатке, приукрасила её, нравился ей большой чистый дом и, особенно, запущенный сад, печальный и сумрачный. Она понимала, что во всём этом чужом и малопонятном городке не найдётся для неё лучшего места на те три года, что она обязана здесь отработать, боялась, как бы ей не пришлось покинуть его и переселяться к какой-то Семёновне… с её буйным сыном.
     Илларион Дмитриевич после той, первой, ночи пылал, как говорится, страстью, но ужасно стеснялся её, своей неправильной страсти, перед самим собой, но ещё больше перед Клавдией. Ему казалось, что она, такая юная, никак не может искренне отдаваться ему, пожилому и унылому, и потому мучительно трудно было решиться пойти к ней в комнату. Но она сама приходила к нему, ложилась под бочок, глупо хихикала и шептала какие-то пустые глупости. У него растаивало сердце и… После этого она, как наигравшийся котёнок, засыпала в его постели. Вот тогда и случалось, что он, проснувшись на рассвете, шептал, глядя на неё, те самые слова о счастье.
     Изредка он всё же сам приходил к ней в комнату.
     Думается мне, что такое положение вещей продолжалось бы какое-то время, скажем год, до следующих школьных каникул, когда бы Клавдия поехала навестить родителей и уже не вернулась, выправив какую-нибудь справку. Или три положенных года… тогда бы наша история не состоялась, надо думать. Но в самом начале зимы в школу пришёл печально-торжественный инструктор районо, прямо с урока вызвал Клавдию Михайловну в директорский кабинет и с болью сердца сообщил, что с её родителями случилось несчастье. Они задохнулись во время пожара их деревянного дома. Если Клавдия Михайловна пожелает, районо, в связи со случившимся несчастьем, может дать ей открепление, чтобы она могла остаться на родине.
Клавдия похоронила родителей, пожила три недели у школьной подруги, – в выгоревшем доме жить было невозможно, – и вернулась обратно к Иллариону Дмитриевичу. У неё не осталось близких людей, кроме умалишённой тётки, проживающей в Москве, и жениха, служившего на флоте трёхгодичную срочную. Так и вышло, что её пожилой хозяин и любовник, искренне сочувствующий ей в горе, оказался самым близким человеком и  любил её, хотя и не сказал ей никогда этого заветного слова. Она не уехала на летние каникулы в Калугу, а занялась садом и стала забывать в нём о своём несчастье. Пока Илларион Дмитриевич разбирал и собирал часы, она пилила ветки и полола траву, а в конце лета перед самой школой он предложил ей замуж за него, и она постеснялась ему отказать.
     – Расписались!? – вскричал директор Филипп Михайлович. – Ну и чудненько! Теперь аморалку никто не пришьёт. А то звонили пару раз из районо… бездельники. Бумажки гоняют туда-сюда.
     Филипп Михайлович, как практический педагог и хозяйственник не любил «формалистов из Наробраза», как он называл их ещё по-довоенному. И всё же он был доволен, что в его коллективе исчерпал себя сомнительный прецедент. Свадьбу не играли, постеснялись, но получили скромный подарок – шесть красивых чешских бокалов с позолотой и теплые поздравления – от учительского коллектива. Может быть, кто-то среди учителей и посплетничал, и позлобствовал над этим неравным браком, но в целом коллектив этот брак одобрил.
     К тому времени, как мы познакомились с нашими героями они уже почти семь лет, как были женаты. Клавдия Михайловна прижилась в нашем городке, бойко заговорила по-гагаузски, ещё бойчее по-болгарски. Её зауважали родители, раз в году она получала Почётную грамоту Райотдела народного образования. (Филипп Михайлович злобно обзывал начальствующий  над ним Райотдел, Отделом Рая). Выдвигали её даже в депутаты городского совета, но в райкоме партии кто-то по неясной причине был против. Клавдия Михайловна знала кто и, главное, по какой причине, но помалкивала.
     В Калуге она побывала на годовщине смерти родителей, поставила камень и больше туда не ездила.
     К своим тридцати годам она оставалась улыбчивой обаятельной молодой женщиной, голубоглазой и светловолосой, и наши горячие южные мужчины подолгу смотрели ей вслед, цокали языками, переглядывались и показывали друг другу неприличные телодвижения. Русская красавица, говорили они, пощупать бы её в разных местах… Но никто и никогда не посмел оскорбить её вульгарным словом или неприличным жестом. 
     У нас уважают начальников и  учителей.
     А что же её семейная жизнь?
     Детей у них не было. Спали раздельно, в своих комнатах, Клавдия давно, – уже и забыла когда, и было ли это на самом деле, – не являлась в спальню Илларион Дмитрича, не ложилась к нему под бочок и не шептала глупости. Илларион Дмитриевич тоже перестал по ночам хаживать в комнату жены и давненько уже не переживал по этому поводу. Перегорел… Изредка, с гнетущим стыдом и жаром щёк вспоминал он свою давнюю душевную хворь, когда, проснувшись ночью, шептал лежащей рядом женщине, «кисинька, как я счастлив». Как же такое могло случиться в его правильной, достойной жизни? По-прежнему они ходили вместе в школу и вместе возвращались домой, а по вечерам, когда садились ужинать, вели простые товарищеские разговоры.
     – Вовремя Кисеев умер, во время, – говорил Илларион Дмитриевич, вылавливая из горячего куриного супчика куски грудинки. – В райкоме готовились карательные санкции против него.
     – Чем же он им не пришёлся? – отвечала Клавдия Михайловна. – Добрейший Николай Николаевич.
     – Кто-то из родителей донёс, что он на уроках бывает пьян. Как ни покрывал его Филипп Михалыч, а реагировать они обязаны на сигнал. Из партии, конечно, не стали бы исключать, но из школы, а тем паче, из парторгов по-тихому должны были убрать.
     – А Филипп Михалычу зачем было его покрывать?
     – Ты разве не слыхала? Кисеев после войны был директором школы, а Филипп Михалыч у него завучем.
     – Вот это новость! А как же случилось, что теперь всё наоборот?
     – Как на войне привыкли они оба к  фронтовым ста граммам, так и продолжали на гражданке, а только один из них смог побороть фронтовую привычку, а другой нет…
     – Так они воевали вместе? – продолжала любознательствовать  Клавдия Михайловна, которой Николай Николаевич был преданнейшим другом.
     – Кисеев был подполковником и командиром у Филипп Михалыча.
     – Вот как! А я ничего этого не знала, хоть и друзьями мы были с Николай Николаичем.
     – И знаешь, кто теперь будет вместо Кисеева вести физкультуру?
     – Пришлют кого-нибудь. На этот предмет всегда найдётся учитель.
Илларион Дмитриевич попытался изобразить взглядом ироническую лукавость, но по правде, лукавость и ирония никогда не давались ему.
     – Не поверишь – сын Семёновны.
     – Сын Тамары Семёновны? – страшно удивилась Клавдия Михайловна. – Говорили, она с ним, горьким пьяницей, хлебнула горя. Как же его учителем?..
     Илларион Дмитриевич перестал изображать лукавость, и быстро доел остывающий суп. Он признавал только горячую пищу.
     – Уже не пьёт. Бабка Маня излечила каким-то радикальным способом.
     – Бабка Маня? Колдунья?
     – Какая ж она колдунья? Травница… Травок намешала и вылечила.
     – Много же ты знаешь про бабку Маню, Илларион Дмитрич! Ты спроси у женщин, которым она мужей вернула, или девиц, которым приворожила женихов! И без всяких травок? Колдунья она!  А травки это так, впридачу.
     – Стыдно мне, Клавдия, что ты,  учитель!.. веришь во всякие… эээ… бабские глупости.
     А вот укоризна и попрёки удавались Илларион Дмитричу очень хорошо.
     Наутро Филипп Михайлович представлял коллективу нового учителя физкультуры и труда.
     – Алексей Ионович… ммм… как вы знаете, сынок нашей уважаемой Тамары Семёновны, а так же, как многие помнят, наш бывший ученик. И, помнится мне, совсем… ммм… неплохой был ученик, хороший спортсмен. Занял второе место… Второе? 
     Филипп Михайлович повернулся к сидящему перед коллективом с довольно глупой улыбкой на румяном лице Алексею Ионовичу.
     – Третье… – сказал Алексей Ионович.
     – Занял третье место на районной спартакиаде… по борьбе?
     – По боксу, – опять поправил директора Алексей Ионович.
     – …Что является тоже неплохим спортивным достижением.
     Не мог же он сказать вслух то, что и так знали присутствующие, а так же сидящая здесь же уважаемая Тамара Семёновна, школьный завхоз. Что Алёшка Генов плохо учился и не оставался на второй год только потому, что не допускала этого скандальная его мамаша Тамара Семёновна.  Что он курил и обирал младших школьников, облагал их табачным налогом, требуя воровать сигареты у родителей. Сам бывал неоднократно пойман на воровстве сигарет, конфет и пряников в продовольственном магазине и несколько раз бит завмагом. Был на учёте в милиции, и чуть было не попал в колонию для малолетних преступников, но опять был «отмазан» мамашей. Вся махала возрадовалась, когда его забрали в армию, и застонала, когда он вернулся. Пьянству, воровству и скандалам не было конца, пока соседка через улицу наискосок, тётка Мария, которая сильно опасалась за свою подросшую дочку, на которую положил глаз Алёшка, не обратилась к бабке Мане, колдунье, с просьбой, что-нибудь сделать с буйным соседом. Бабка Маня наловила с вечера десяток мух, поселила их в банку, под крышку, вместе с украденным тёткой Марией грязным Алёшкиным носком, а наутро отлавливала по одной и, зажав в кулачке, что-то шептала и выпускала на восход солнца. Пока не выпустила всех, уговорив каждую забрать с собой один из Лёшкиных грехов. Первая, которой было поручено избавить Алёшку от пьянства, быстро исполнила порученное – Алёшка в то же утро впервые не смог опохмелиться, так его выворачивало наизнанку. Всё это и многое другое было известно учительскому коллективу, и только Клавдия Михайловна ничего этого не знала.  И теперь она с благожелательным любопытством разглядывала румяного и улыбчивого, и как будто немного глуповатого парня, довольно рослого и широкоплечего, который к тому же постоянно поворачивал к ней голову и с восторгом оглядывал. Она ему нравилась, он этого не мог или не умел скрывать,  и ей  стало смешно наблюдать за его восторгами.
     Наконец Филипп Михайлович закончил свою похвальную речь и спросил:
     – Алексей Ионович, хотите что-нибудь сказать коллективу
     – Та не… – сказал Алексей Ионович, – ничо не хочу сказать… Не хотел я идти на работу, мамаша заставила. Набегалась по начальству… ууу… пока разрешили. Ну, раз так, буду работать. Я с физкультурой знаком. А детей полюблю…
     Речь нового учителя показалась учительскому коллективу и его директору постыдной, но почти все педагоги осудительно смотрели на своего директора, поджав губы или подняв брови, и сам директор чувствовал себя как нашкодивший первоклассник, а сказать в своё оправдание ничего не мог, – из районо позвонили  и недвусмысленно приказали принять на работу учителем физкультуры Алексея ИоновичаГенова. Иди, ослушайся вышестоящее начальство, и так уже три выговора с занесением…, а до пенсии ещё два с половиной года. На Тамару семёновну никто не смотрел, отворачивались, понимая, какая ею была проделана ударная работа, и сколько ей пришлось учинить скандалов. Так она сама выступила, сверкая глазами:
     – А как вы думали!? Да, ходила по кабинетам. Мне парня спасать надо, я его и спасаю. Не пьёт – раз, курить бросил – два, гулять перестал, с чужих дворов больше не тянет. И много чего ещё плохого не делает. Человеком становится. Потому в коллектив его и пристраиваю, чтобы на людях был, под присмотром.
Филипп Михайлович посмотрел на часы.
     – Товарищи, заканчиваем диспут, через две минуты звонок. Прошу за работу. А я Алексей Ионовича возьму на себя, всё ему покажу, расскажу…
     На этом все и разошлись по классам.



     * * *
     Ночью Клавдия Михайловна проснулась оттого, что к ней явился новый учитель. Во сне.
     – Полюбил я тебя, – сказал он. – Звать-то как, любимая?
     У неё в груди сильно стучало сердце. Как от испуга. И в самом деле, ей было немного страшно лежать в привычной прозрачной темноте комнаты, и не очень она понимала, почему это на неё напал страх, – никогда ведь раньше этого не случалось. В своей комнате ей всегда бывало спокойно, мирно, как в младенческой люльке, и даже когда в прежние времена к ней приходил ночью немилый взыскующий муж, она не боялась посмеяться над его злополучной страстью и отправить его к себе досыпать. Откуда же страху взяться? «Этого мне ещё только не хватало», пугала она себя, но чего «этого», какое у «этого» могло быть название, не могла она разобрать. «Тупость какая-то, идиотство. Буду я думать о каком-то алкоголике. Ещё и ночами! Да у него глупость на лице написана. Безмозглый физкультурник… А чего это ты сердишься на него, на себя сердись, дура! Так! Хватит! На бочок – и спать».
     Но не могла уснуть и сердилась опять, кидаясь на другой бок. Вставало перед ней его румяное лицо, украшенное глупой улыбкой, короткий ёжик волос на голове, прижатые недоразвитые уши и сидящая на лбу муха, которую он и не пытался согнать. Костистые, мирно лежащие руки на коленях. Светлая рубашечка, расстёгнутый мятый воротничок вокруг крепкой шеи. «А ведь он совсем не похож на хулигана и алкаша, скорее на блаженного идиота. Почему это за ним тянется хвост дурной славы? Никогда бы не подумала». Видела же она сердитые лица учителей, возмущённые своим директором, допустившим такое безобразие, и сверкающие глаза его мамаши, Тамары Семёновны. «Что же тут не так?» – сомневалась Клавдия Михайловна. И вдруг вспомнила:  «Колдунья! Бабка Маня! Очарованный он! Чары колдовские напустила на него бабка Маня, потому и похож на идиота. Себя не узнаёт! И у мамаши его глаза сверкают – от колдовства! А на меня… на меня почему страх напал? Не от колдовства ли?».
     Под утро уснула и проснулась, разбуженная сердитым Илларион Дмитричем, с больной головой.
     – Вечером не удавишь, а утром не поставишь! – ворчал муж.
     На уроках подходила к окну, посмотреть, почему это не слышно физкультурных команд и ученических азартных криков, какие бывали на уроках Николай Николаича, – он затевал чаще всего футбол, когда бывал «не в духе», а в другой раз, когда бывал «в духе», то шумную незатейливую  игру «пионер, пионер, подавай смену». Она видела, что новый учитель крутит «солнце» на турнике, а школьники стоят вокруг с распахнутыми ртами и глазами, в полном  восхищении от нового учителя и считают, сколько раз…, или подтягивается на руках, а класс хором считает…, и ловила себя на том, что тоже считает… И опять сердилась, то ли на себя, то ли на учителя физкультуры. На переменах, если встречался он ей в коридоре или в учительской, то кивал головой и улыбался счастливой улыбкой идиота, а на большой перемене, присев за свою половину стола, чтобы съесть бутерброд, обнаружила самодельно склеенную бумажную коробочку с мелкими дырочками, в которой жужжала и билась муха, а коробочка тонко гремела, как маленький барабанчик. Это было забавно, но почему-то рассердило Клавдию Михайловну. Она дождалась, когда он появится в учительской, и строго наказала ему.
     – Не дарите мне, пожалуйста, таких подарков, Алексей… Ионович.
Увидела, что он расстроился, как мальчишка, и пожалела, что нагрубила.
     – Вы это сами сделали? – смягчилась она, оглядывая разрисованную шариковой ручкой коробочку, и получила в ответ сияющую улыбку. Он стоял перед нею, на полголовы выше её, широкий в плечах, сильный и… глупый.
     – Сам сделал… для тебя. Не хочешь в подарок, купи за копеечку.
     Ну что с ним поделаешь!? Она посмеялась, достала из кошелька, порывшись, эту шуточную копейку, протянула ему на ладони. Он взял, коснувшись её горячей рукой, зажал в кулаке.
     – Моя будет копеечка, на память! – Он лукаво смотрел ей в глаза, как будто сплутовал, хитростью выманил у неё копеечку. И она поняла, что больше не сердится на себя, и на него не будет больше так глупо сердиться.

 

     * * *
     Повесть наша могла бы тут и закончиться всеобщим трогательным благополучием и взаимным благорасположением. Всё устроилось: Клавдия Михайловна перестала сердиться, школьники полюбили нового учителя физкультуры, (и на уроках труда ученики стали строить скворешни и кормушки для птиц, вместо строгания черенков для лопат и тяпок), директор и педсостав школы смирились с решением районо и даже полюбили  Алёшу за его постоянную радостную простоту. Блаженный, говорили между собой учителя и удивлялись, как же мог человек так измениться к лучшему. Очарованный, была уверена Клавдия Михайловна, ведьма очаровала. И с каждым днём он всё больше и больше занимал места в её душе. Меня-то какая ведьма очаровала, спрашивала она себя, что я не могу не вспоминать о нём и не думать? Случилось даже в одну ночь, что он опять к ней явился во сне и обнимал её сильными руками. Говорил умные директорские слова про воспитательный процесс, но она страстно желала, чтобы он говорил ей другие слова, ждала от него ласковых поцелуев и… проснулась в слезах. Перевернула мокрую подушку и уже не спала, а всё смотрела на слабое поблескивание стеклянного плафона на потолке, в начавшем разгораться утреннем сиянии. О чём она думала в это непривычное для дум время? Она истово думала о том, что она женщина… женщина… женщина… что она хочет быть женщиной каждую минуту жизни… каждую минуту дня и каждую минуту ночи… о том, как мучительно её одиночество… и почему она поняла это только сейчас, когда явился к ней Алексей и обнимал её. Почему так тесно дышать груди, когда она воображает себе счастливую глупую улыбку, и хочется сильно стиснуть ноги, когда представляет его сильное тело.  Что это с нею случилось? Что случилось, что случилось! Влюбилась! Вот что случилось. Если вы не знаете что это такое, то и нечего говорить с вами.
     – Должен тебе заметить, что в коллективе начали обращать внимание на ваши с Алексеем… эээ… Ионовичем… эээ… необычные отношения, – говорил ей через несколько дней Илларион  Дмитриевич во время ужина.
     – Да?! – рассердилась Клавдия неожиданно для самой себя на Илларион Дмитрича. – И что говорят в коллективе?
     Илларион Дмитрич опустил ложку, уже поднесённую ко рту. Из неё свесилась бледная капустная сосулька, с которой готова была упасть капля бульона, и Клавдия впервые почувствовала невыносимую неприязнь к мужу. Она аккуратно положила ложку на край тарелки, вытерла губы краем полотняной салфетки, бросила её на стол и ушла в свою комнату. Наутро она собрала небольшую сумку своих вещей, вместо школы ушла на вокзал и навсегда уехала в свою Калугу. Среди её вещей была и маленькая бумажная коробочка, разрисованная шариковой ручкой, в которой, если её потрясти, колотилась мёртвая муха.


Рецензии