Как орёл слона ловил. продолжение 1

               
Глава пятая
                Порой вдали от Анны Петра одолевала тоска. Нестерпимая, охватывающая душу и тело. Всё время вставали в памяти глаза – всегда ожидающие чего-то, насторожённые и в то же время озорные, с каким-то хитрым бесёнком в зрачках. Вспоминались руки, прикосновения губ… Когда, как это случилось, что именно она завладела им надолго? А может быть окончательно?
Жену свою он очень скоро перестал считать таковой. Господи, да сколько лет ему тогда было! Поддался, мальчишка, на уговоры, на шептания о том, что царство не должно быть без наследника. Да и наречённая была красива спокойной русской красотой. Именно такие с отрочества попадались ему до той поры в случайности девки, которых он делал бабами, не промедлив ни минуты и не задумываясь об их дальнейшей судьбе. Но нынче было уже по-другому: венчание – дело серьёзное.

А ведь она его любила! По-своему: тихо, застенчиво, безропотно подчиняясь и потакая всем неожиданностям и странностям мужа своего. А он… Да был ли он мужем-то? Однажды старый плотник сказал ему то, о чём он не задумывался, чего не замечал, а все вокруг знали, как он беспрерывно метался от одного увлечения к другому, менял людей в своём кругу, беспрерывно начинал всё новые и новые дела, где уж там быть семейному человеку! Жену-то от случая к случаю видел, часто такие встречи кончались страшным раздражением, желанием ударить, сломать, убить, от которого спасение было только одно: бежать, бежать из этих душных дворцовых комнат на простор, где ветер, вода, земля, к чему-то новому.

Про Кузьмича этого говаривали, что провидец он, может далеко судьбу человека увидеть. Но на прямой вопрос Петра о его собственном будущем старик покачал головой, не желая отвечать.


Кровь бросилась в голову, брови сдвинулись в гневе, потребовал ясного ответа, правды. И опять – покачивание головой:

– Нет, государь, не дело это – в таком молодом возрасте про жизнь свою расспрашивать. Судьба – она, вишь ты, богу одному знаема. И Господь даёт каждому человеку дни и часы, когда он может эту свою судьбу изменить. И уже от тебя, государь, зависит: узнаешь ли ты этот день и этот час, от которого зависит твоя судьба. Когда человек немолод, вроде меня, у него уже немного времени жизни осталось, мало что он исправить может, а у такого молодого, как ты, Пётр Алексеевич, впереди ещё вся жизнь. Сколько я вижу, то ты, государь, человек не для дома. Есть люди – они вокруг себя, вокруг дома своего всю жизнь всё обустраивают, и стены родные для них мёдом намазаны. И ничего худого в этом нет. Такие люди очень нужны. А ты – человек другой. Ты – человек ветра, дороги, странник ты. Тебе как дышать – нужны люди новые, дела новые, страны. На пути этом много грешить будешь, грехи будут на тебе виснуть и однажды заставят тебя пойти против бога по наущению других людей…

– Ну-ну, ты не заговаривайся!

– А не ты ли, государь, велел мне по правде говорить? Я ведь и ошибаться могу, я всего лишь человек. Но я сказываю то, что я думаю. Тебе дозволено меня и казнить, и миловать. Грехов у тебя много будет, самых разных. Одни Господь тебе простит, потому что грехи на душу взять можно, если совершаются они во имя чего-то святого… Хотя… Нет, святой цели нельзя достичь путём греховным. А один из грехов твоих тяжких совершишь ты очень скоро против супруги своей. Откажешься ты от неё, поменять её захочешь на жонку чужеземную. Погубишь супругу венчанную, но та, вторая, о которой задумался ты, тебя обманет, и не обретёшь ты с ней душевного покоя…

Пётр вскочил, глаза налились кровью, густо пробивающиеся на верхней губе клочковатые волосы буквально встали дыбом – намёк на Анну Монс был понятен каждому:

– Молчи! Не твоё это мужицкое дело
!
Взвинтившись, подкинул на ладони острейший плотницкий топор:

– Молчи-и-и! Молчи! Не доводи до…

Задыхаться стал, руками размахивать. Подбежать никто не осмелился: зарубит царь почём зря, остановить его невозможно в такой ярости, в такой страсти болезненной. Кузьмич – лицом бел, как его волосы, – опустился на колени, но голову не склонил, неповинен, мол, а только смотрел в упор в глаза царю. Страха не было. Была… Жалость. Жалко было не царя, а работящего долговязого парня, которому только исполнилось восемнадцать лет, и которого осилила какая-то непонятная хворь…

То ли что-то от этого чувства проникло тогда Петру в сознание, то ли другая какая причина была, но топор с размаху врубился в бревно, которое они с Кузьмичом обтёсывали, врубился глубоко, так, что потом двое с трудом раскачали его и вытащили. Пётр осел на землю, набежавший люд поддерживал его под руки, длинные, нескладные ноги дрыгались из стороны в сторону. Кузьмича схватили и поволокли было на муки смертные, на дознание – кто и зачем наущал его речам срамным и крамольным, но царь уже опомнился, велел привести старика обратно.

 Постоял молча рядом, обнял мастера за плечи, поцеловал:

– Прости меня, старый. Не в себе был.

– Да Пётр Алексеевич, как же! Мы ведь понимаем…

Царь повернулся к окружившим их людям:

– Учитесь, как смерти без страха нужно в глаза глядеть, и не вилять хвостом, а всё равно стоять на своём, верить в то, что делаешь и говоришь! Налейте вина Кузьмичу большую чару!


…Вспоминался тот случай почему-то много раз, а вместе с воспоминанием приходило сознание того, что вещий плотник говорил тогда правду. Ведь так всё и получилось
А замыслил на другую он уже давно. В тот день в Немецкой слободе, у Лефорта, многие уж очень крепко познакомились: чужеземцы с Бахусом своим, а русские с Ивашкой Хмельницким. В плотном синем дыму от непрерывно попыхивающих десятков трубок тускло поблёскивали пуговицы и золотое шитьё, голос скрипки трудно пробивался сквозь громкие разговоры и смех, стук тяжёлых каблуков. Курить Пётр приучился уже несколько лет назад здесь же, в слободе, и не должна бы у него пойти кругом голова, нет, не в паре-тройке трубок было дело. Но сегодня в какой-то момент почему-то всё вокруг поплыло быстрее и быстрее, силуэты стали размываться, делаться нечёткими… Наверно, в течение жизни что-то вмешалось, пространство стало сужаться до какой-то неведомой точки, которая, по-видимому, находилась в соседней комнате, откуда начал доноситься звонкий, свежий, как подснежник, женский голос. Пётр собрался, прислушался. Хмель куда-то мгновенно исчез. А Лефорт уже бежал к источнику этого волшебного звука, уже вёл за руку юную прелестницу, скромно опустившую глаза, представил Петру как Анну Монс, дочь добропорядочного, трудолюбивого и благочестивого семейства. Он ещё что-то говорил о том, как любят Монсы общение и гостей, как собираются у них лучшие люди поселения, но Пётр слушал в пол-уха, разглядывая красавицу-немку. Особо отметил, что книксен её был не лёгким и слегка небрежным, как подобало бы резвой девушке, а строгим, аккуратным и слегка торжественным. Это ему понравилось. Девица явно знала, перед кем стоит, и проявила должное почтение.

Лефорт, перехвативший восхищённый взгляд царя, извинился:

– Майн либер Питер, вынужден оставить вас, чтобы отдать некоторые распоряжения по дому. Думаю, что у вас найдётся, о чём поговорить, пока я не вернусь в скором времени.

Он незаметно исчез, а Пётр со всей напускной грубой неуклюжестью подростка, раньше времени ставшего мужчиной, спросил:

– Лет-то тебе сколько?

– Шестнадцать исполнилось, герр Питер.

В наступившей затем паузе Пётр, не скрываясь, жадно разглядывал красивую грудь Анны Монс, стройные бёдра в сочетании с тонкой талией. Она покорно сдавалась взгляду с затаённой улыбкой в уголках губ, опустив ресницы… Эх, потанцевать бы сейчас! Буйное желание охватило Петра, хотелось касаться этой девушки, чувствовать её дыхание…

Лефорт возник стремительно, будто и впрямь что-то почувствовав на расстоянии:

– Мин херц Питер! Сегодня танцы не были предусмотрены, но если будет такое желание, то…

Пётр стряхнул наваждение, уклонился от напора:

– Нет, пойду, пожалуй. В другой раз.

Лефорт всё-таки догнал его на улице, спросил осторожно, как бы невзначай:

– Правда, хороша наша Анхен?

Ответил искренне:

– Чертовски хороша. Но на таких женятся, Франц. А я ведь только недавно венчан.

Лефорт склонился в поклоне:

– Воля ваша, государь…
…И понеслось-поехало! Перетерпев пару дней, Пётр поручил верному камердинеру своему и неотлучному спутнику, теперь уже и другу Алексашке Меншикову поразузнать в слободке всё о жизни Монсов, об Анне, её предпочтениях и характере. Тот, как всегда, поработал добросовестно и преданно, и через несколько дней смог доложить государю все интересующие его подробности. Меншиков и сам возник возле Петра именно в слободке, в лефортовском кругу. Он с его непонятным, туманным (скрываемым?) чешско-польско-литовско- русским и ещё Бог знает, с каким мелкопоместным происхождением был здесь из-за бедности и неродовитости совершенно незамечаемой фигурой, но всё же, в силу лёгкости характера, общительности, молодой мужской лихости признавался разноплемёнными друзьями Лефорта своим человеком, при котором можно было говорить свободно. Да и пристало ли богатым купцам и ремесленникам, знатным людям оглядываться на сына конюха, бывшего юного приживалу, а сейчас – царского холуя и потешного бомбардира, солдатишку, который вместе с царём до сих пор играет в войну на полях Преображенского, Семёновского и Измайловского сёл! При этом забывали, что и сам Пётр был в том же звании и в том же Преображенском полку.

Пётр слушал, и душа его ликовала: по рассказу Алексашки выходило, что Анна Монс, а если точнее – Анна Маргрета Монсон, была совершенным сокровищем. О красоте её Пётр и слушать не стал: сам всё видел, сразу сердце потянулось, но вот о качествах характера девицы узнавал с некоторым удивлением. Была она, оказывается, смелой и ловкой, постоянно весёлой и… образованной, что так выгодно отличало её в глазах Петра от его жены. Меншиков в свои шестнадцать лет был уже достаточно опытным сердцеедом и подметил ещё одну особенность, говорившую об уме Анны:

– Она всегда свои слова и поступки будто на весах взвешивает, и если что и делает, то делает по своей воле, по своему решению. Своенравна, но упрямой не назовёшь, ум свой показывать не любит: как только почувствует, что дошла до грани, где будет видно её превосходство перед мужчиной, то тут же «допустит» шутливую женскую глупость, сделав в этом танце-разговоре шаг назад.

Пётр слушал нетерпеливо, пристукивая подошвой по полу:
 
– Довольно. Будем брать эту крепость.

Меншиков склонился в почтении, но всё же, по своему обыкновению, на правах товарища во всех петровских затеях, своё мнение высказал, не поднимая головы:

– Ты прости меня, государь, но не дело ты затеял.

Пётр взял его за подбородок, вздёрнул голову:

– Почему? Отвечай!

Алексашка, друг сердешный, глянул прямо в глаза царю, как тот любил, и вкрадчиво, гася разгоравшиеся у Петра искры гнева, сказал о том, что Анну Монс готовят для выгодного замужества, и даже царю русскому в метрессы не отдадут…

Царь неожиданно расхохотался:

– Как это – не отдадут? Уговорим! Я даже и об заклад биться не буду – очень скоро!

– Так ведь скандальозус знатный получится, мин херц. А потом ведь царица – потерпит ли? Она наследника родила…

Пётр вскочил, схватил Меншикова за плечи, выкатил глаза страшно, чуть ли не прокричал:

– Я так хочу! А кто потерпит или не потерпит – это их, Лопухиных, дело! Тошно мне, Алексашка, тошно!

Меншиков усадил царя вновь на скамью, сам сел рядом, обхватил голову Петра, гладил по волосам и журчал, журчал ровным голосом:

– Успокойся, государь, успокойся, перечить никто не будет… Тебе никто, никогда и ни в чём перечить не будет…

И юный царь затихал постепенно и сдавался покорно настоящему теплу, которое чувствовал в таком уже привычном, почти родном голосе… слуги? раба? друга-товарища? соратника и собутыльника?

События разворачивались по классическим образцам. Пётр всё чаще и чаще посещал слободу, особенно тогда, когда многозначительно приглашал Лефорт. На всяческих вечерах с танцами за Анной продолжали ухаживать кавалеры, особенно старался секретарь саксонского посольства Георг Гельбиг, но стоило прошелестеть по комнатам новости о прибытии русского царя, как тут же вокруг Анны образовывалась пустота, которую Пётр занимал один и всю без остатка. Ни одно его появление не обходилось без каких-то драгоценных украшений в подарок; вслед за сдержанным вздохом матери Анны о наступивших трудных временах последовало приказание о начале строительства каменного дома для Анны Монс…

Мать повсюду следовала за дочерью и её венценосным поклонником, рядом же неизменно появлялся генерал-майор Лефорт, получивший это звание совсем недавно, по случаю рождения у царя наследника. Постепенно от этих посещений был отстранён Меншиков. Умный и умеющий анализировать обстановку, он прекрасно понимал, что Лефорт неминуче подталкивает царя к новому браку, после которого Меншикову уже места в окружении царя не найдётся. Поэтому он продолжал наблюдать и собирать сведения обо всём, что могло представлять интерес.

Всё происходило стремительно. Несмотря на многочисленные подарки, которыми царь, никого не таясь, осыпал Анну, на все предложения и просьбы о рандеву тет-а-тет она отвечала твёрдым отказом, говоря о том, что подобные встречи возможны лишь в браке. Пётр действовал всё нетерпеливее. Он уже почти всё свободное от своих занятий время проводил в Немецкой слободе, где регулярно
проигрывал сражения с Ивашкой Хмельницким. В этих битвах его неизменным союзником был Лефорт, давний мастер в такой борьбе. Про него говорили, что хмель в нём не задерживается, что пить он может сутками подряд. Алексашка, правда, приметил однажды, как Лефорт случайно проливал кубок за кубком на пол, не жалея венгерского, любимого вина Петра. С тех пор Меншиков, сам умелец в этом деле, не верил в питейное всесилие Лефорта и упросил-таки царя постоянно сопровождать его во всех застольях, особенно в Немецкой слободе.

Как-то, после бесконечных танцев, разгорячённый страстью, Пётр пытался утопить её в вине. Лефорт усердно помогал ему в этом безнадёжном занятии. На какой-то стадии оба они заговорили об Анне. Пётр чуть ли не жалобно сказал:

– Лефорт, ты умный, ты объясни мне, почему она меня не подпускает? Она что – думает, что я слаб волей и не могу её, непокорную, просто удалить из России вместе со всем её семейством? А ведь я – царь русский. Царь! И доведёт она меня до этого. А ведь могла бы славно жить!

Лефорт лихорадочно осмысливал услышанное, и в ответ начал было что-то мямлить, но вмешался Алексашка, истуканом стоявший у них за спиной:

– Дозволь, государь, я несколько слов Францу скажу.

Пётр вяло махнул рукой: валяй, мол. Меншиков склонился к уху Лефорта, предварительно осторожно приподняв букли парика двумя пальцами, и зашептал горячо, сторожко поглядывая вокруг. Пётр наблюдал за смешной сценой: Лефорт был почти вдвое старше и Алексашки, и самого царя. Меншиков выглядел рядом с ним совсем уж подростком. Однако по мере того, как он говорил, лицо Лефорта всё вытягивалось, и появилась на нём печать мрачной задумчивости.

Закончив говорить, Меншиков сделал шаг назад и снова замер, вроде бы безразличный ко всему. После небольшой паузы Франц Яковлевич продолжил разговор, но на сей раз он был человеком, принявшим неожиданно очень трудное для себя, но твёрдое решение:

– Мин херц Питер! Я помогу тебе. Завтра… да, завтра здесь, у меня воздадим дань славному нашему Бахусу, позже придёт Анхен, а мне тот же час просто необходимо ввечеру заглянуть кое к кому по делам, не терпящим отлагательства, так что дом останется полностью в твоём распоряжении, государь. Я думаю – мою провинность и моё отсутствие скрасит очаровательная Анна Монс. Надеюсь, ваша беседа будет чрезвычайно интересной.

По сему всё и произошло. На следующий день у Лефорта возлияния продолжались долго и к моменту появления Анны Пётр вроде бы уже успел позабыть – зачем он пришёл в этот дом, и почему так торопливо, опустив глаза, хозяин исчез вместе с Алексашкой, который, впрочем, не преминул испросить у царя на то разрешение. Они отправились в дом к Монсам, там долго пили и объясняли мамаше-Монсихе, что всё на свете делается к лучшему…

А слух уже бежал от дома к дому, добропорядочные хозяйки поджимали губы, возводили глаза к небу. В Немецкой слободе все и всё всегда знали. Наблюдали за ухаживаниями и даже спорили – станет ли Анхен русской царицей или просто побудет какое-то время в фаворе. Многие знали о том, что товар-то с гнильцой, что девства нет давным-давно, уже с год, а то и более, что Лефорт, уже потрудившийся на этом поприще, попросту хотел законно пристроить юнгфрау на престол, тайно сохраняя и свой амурный интерес. А уж по поговорке «что знают двое, то знает и свинья» тайна сия вышла наружу и для Алексашки. Тот мгновенно раскусил замысел чужеземцев, понял далеко идущие цели, и накануне решительного свидания сообщил все полученные сведения своему царственному другу. Чего в этом рассказе было больше: заботы о государстве Российском или боязни потерять дружбу Петра, взвесить не сможет никто. Но факт был царю сообщён. Меншиков за правду отвечал головой:

– Ежели оболгали её и я окажусь клеветником, то твоя воля, государь, поступить со мной, как посчитаешь нужным.

Пётр ощерился смешно, сказал:

– А разве не моя воля тебе, дураку, не поверить вот сейчас, ничего не проверяя?

Побледневший Алексашка молчал.

– То-то! Не забывайся.

После непродолжительных раздумий, противу ожидания Меншикова, Пётр не только не обозлился на Лефорта, не только не приказал удалить его от себя, но даже восхищённо прищёлкнул пальцами:

– Ну, Лефорт! Ну, пострел! И тут успел! При злодейке Софье в фаворитах состоял, теперь вот с Анной… Но тот же Лефорт от Софьи отмежевался со своими стрельцами, в бунте не участвовал, а сразу на мою сторону переметнулся, чем и помог вельми. Да если б не это, только того Франца и видели бы!

Велел Алексашке молчать. Молчание было выгодно всем – и Петру, у которого в некотором смысле оказались развязанными руки; и Лефорту, который после угрозы Меншикова разоблачить интригу перед Петром тоже просил молчать и не сообщать ничего царю. Правда, при этом он недооценил преданность Алексашки…В той, не самой главной в жизни Петра, шахматной партии Лефорт не смог сохранить ценную фигуру, но и не утратил прочные позиции. Не утратил, впрочем, и надежд на то, что со временем начнётся партия новая, где известная фигура второго плана выйдет всё же вперёд и станет-таки королевой, то бишь, царицей. Спустя много лет, вспоминая давнюю и почти поглощённую новыми событиями историю, Пётр Алексеевич отчётливо сознавал, что отношение его к той интриге менялось с годами. Вначале, готовившись к длительной осаде крепости и узнав, что ворота открыты и только и ждут победителя, он, естественно, радовался победе меньше, но гордился тем, что удалось сохранить нужного ему человека, которого мысленно называл лоцманом в неизвестном ему бурном и сложном море европейской жизни. Франца Яковлевича и его родню Пётр видел своей опорой в стремлении переделывать Россию, свернуть её с накатанной колеи на новый путь мировой державы. И лишиться такой поддержки из-за очаровательной, прекрасной, но всего лишь женщины, было бы просто смешно.

А сама Анна… Наверно, у неё не было выбора. Лефорт, видимо, взял её с наскока, а дальше им ничего не оставалось, как держать в тайне этот грех, хотя – какие там уж тайны… Но когда Анна Монс сдалась молодому русскому правителю, она, казалось

Петру, по-настоящему полюбила его и всячески заботилась о нём, постоянно напоминала о себе милыми знаками внимания при долгом отсутствии. Запомнился гонец, прибывший к нему под Азов, в самый разгар тяжёлой осады. Узнав, от кого прислан ящик из крепкого палисандрового дерева, Пётр в нетерпении разломал его мощными, жилистыми руками и увидел несколько флаконов самого любимого тогда его пития – цидреоли и приложенные к ним буквально драгоценные фрукты – лимоны и апельсины. Жадно схватив письмо, он увидел ровные строчки, написанные почерком её секретаря: ему Анна, не умея писать по-русски, всегда диктовала свои послания, кроме тех строк, которые предназначались только Петру. Так… Это всё – потом… Где?.. А, вот. По-немецки. Это уж она сама… «Если бы у меня, убогой, крылья были бы, я бы тебе, милостивому государю, сама бы цидреоль принесла. Не гневись, кушай на здоровье, и больше бы прислала, да не смогла достать. Гораздо без вас скучаю, для Бога приезжайте скорей. Верная Анна».

Верная… Шёл год за годом, и Пётр всё яснее понимал, что эта женщина стала для него бедой, наваждением, колдовским кольцом, вырваться из которого не было ни желания, ни сил. Всё реже и реже вспоминал он о жене, наследник рос как-то без него, без его участия. И всё чаще он думал, как о неизбежности, о разводе и новом браке. Знал, какой вой поднимется при одном только упоминании об Анне,
как о русской царице, как и без того довольно тусклые, будут гаснуть преданность и поддержка древних родов боярских, да и многих сподвижников, но не боялся этого. Он к этому времени уже прочно усвоил на практике, как можно укоротить смутьянов, как расчищать поле для дальнейших битв. Всех, кто пытался ему сопротивляться, он давил беспощадной волей человека, который вынужден был порой быть тираном.

  И знал при этом, как ненавидят его многие. Он твёрдо усвоил ещё один урок, преподанный ему старцем Кузьмичом. Тогда оказалось, что корабельный шпангоут, над которым Пётр работал, оказался неправильной кривизны. Кузьмич заметил оплошку сразу, и, не сказав ни слова, стал рубить шпангоут на куски. Царь, не понимая, таращился на него, а тот продолжал своё разрушительное дело. Пётр не выдержал:

– Послушай, старик, ведь его можно было выправить!

Кузьмич помолчал, потом сказал твёрдо и убеждённо:

– В любом деле, государь, нужно или быстро заметить неправильность и сразу начать исправлять, или, если дело далеко зашло, исправлять станет дороже, чем если б ты заново начал работать. Кривой дом исправить невозможно, его надо только раскатать по брёвнышку и ставить заново… А иногда и про себя не мешает подумать: может, дом-то и не кривой вовсе, может, это кривда глаза тебе замазала?

Пётр хотел было возразить, что, мол, и второй раз можно нагородить глупостей неумеючи, если не знаешь – как, или руки не к тому месту приставлены, не к работе, а к мздоимству приспособлены. Но спорить не стал, а молча потащил на козлы новое бревно. А слова Кузьмича всё же запомнились. Во время долгих отлучек Пётр, хотя и не считал себя в чём-то обязанным перед Анной, всё же не склонялся к женскому обществу. Он изнурял себя разнообразными трудами, ремёслами, науками и планами. В этом он оставался царём, несмотря на то, что плотник Пётр Михайлов, каковым он числился в составе Великого посольства и сопровождающих его лиц, строго следил, чтобы его называли только так. Но как царь он, конечно, мог позволить себе такой отдых. Был, правда, во время той поездки пару раз кутёж в малом кругу с участием женщин, буквально притащенных Алексашкой чуть ли не с улицы. Да ещё в Англии был случай. В Лондоне уловил Пётр взгляд расширенных… восторгом? страхом перед неизведанным? любопытством? страстью?.. женских глаз. Велел узнать – кто такая. Оказалось – актёрка. Летиция Кросс. О встречах договорились быстро, но вернувшись после одного из свиданий, Пётр хмуро протянул Меншикову кошелёк:

– Здесь пять сотен гиней. Поди, передай ей на прощанье.

Александр Данилович никогда не удивлялся никаким поручениям и немедленно отправился к Летиции. Дама, конечно, огорчилась, но не замедлила тут же проверить содержимое кошелька. После этого огорчение её возросло, и она не преминула заметить, что русский царь мог бы быть и пощедрее. Изобразив послушного исполнителя, Меншиков скучным голосом, глядя в потолок, ответил: – Не могу знать, сударыня, про царя. Но именно столько я должен передать вам от плотника Михайлова за безнадёжно испорченный им трельяж старинной работы, который он не сумел починить.

Позже, докладывая Петру, Данилыч сообщил ему и об этом недовольстве актрисы. Пётр нахмурился, сказал:

–Ты, Меншиков, мот известный, уж ты заплатил бы отступного больше. А ведь за такие деньги у меня служат старики с усердием и умом, а эта – худо служила.

Меншиков согласно склонился:

– Что ж, какова работа, такова и плата!

Когда пришёл срок возвращаться, Пётр был взвинчен разлукой до такой степени, что по приезде в Москву, несмотря на сложнейшие и тяжёлые дела по следствию о раскрытом заговоре, устроил только лишь короткий приём в Преображенском дворе, где неожиданно самолично взялся резать бороды упрямым боярам. Первым попался один из самых верных людей – воевода Шеин, совсем недавно получивший от царя звание генералиссимуса за успехи в азовском походе и осаде крепости. Унижение он снёс внешне спокойно, даже покорно. И когда через год скончался неожиданно, то никто не вспомнил эпизод с бородой. А ведь именно он был таким потрясением для Шеина, что сердце его отказалось жить… Так вот после того приёма, которым Пётр обозначил для всех, что он вернулся для дел грозных и решительных, он велел ехать прямо к дому Анны Монс. Лефорт попытался деликатно ему напомнить, что так поступать – неудобно, что Евдокия, законная супруга, и наследник ни в чём не виноваты и достойны первыми принимать мужа и отца. Пётр отмахнулся от Лефорта, как от надоедливой мухи, и внешне даже несколько охладел к нему.

  Неприличие ситуации, разумеется, было тотчас же замечено в слободе. Отто Плейер, австрийский посол, в своём донесении написал: «Крайне, крайне удивительно, что царь, против всякого ожидания, после столь долговременного отсутствия ещё одержим прежнею страстью: он тотчас по приезде посетил немку Монс». А один из сотрудников того же австрийского посольства, отвечавший за точную фиксацию всего, что происходило в России, записал 15 января 1699 года: «День рождения какой-то девицы из простого звания (говорят, дочери золотых дел мастера Монса) был удостоен присутствием его царского величества в доме её отца». Впрочем, и все остальные иностранные послы тоже почувствовали, что в ближайшем будущем можно ожидать больших перемен в Москве. Если верить распространившимся слухам, то вскоре русский царь удалит от себя прежнюю жену и женится на Анне, что весьма выгодно будет для всех иностранцев в России.

Глава щнстая
                Во   всех этих разговорах, домыслах, замыслах, планах на будущее не участвовал, пожалуй, только один человек. Генерал-лейтенанту Францу Яковлевичу Лефорту было за год до начала нового века сорок три, возраст уже весьма почтенный. Он и сам уже чувствовал, что его сумбурная, полная авантюр и побед жизнь начинает клониться к закату. И теперь, особенно после размолвки с царём, он часто задавал себе вопрос: кем стал для него Пётр? Другом, союзником, хозяином? И родина его – где? В Женеве, где он родился? В тех странах, где жил и нёс службу наёмника, в полном соответствии с непоседливой жилкой в его характере? Нет, четверть века службы в России никак нельзя сбросить со счетов. Как ни крути, а именно эта страна дала ему в жизни всё, чего он добился. Добился шпагой, умом, непрерывной работой вместе с этим царственным русским вундеркиндом то на потешных полях, то под Азовом, уже под реальными пулями и ядрами, где был обожжён и получил тяжёлую рану при падении с коня, то при строительстве новой русской армии и первого военного корабля… А сколько ещё всего было! Победа при втором походе на Азов, когда Лефорт за личную отвагу и организаторскую работу стал наместником великого княжества Новгородского. Поездки на север, из которых впоследствии родился русский флот… И рядом всё рос и рос далеко уже не мальчишка, которому он вполне мог бы быть отцом, и становился могучим государем страны, которая с ним тоже крепчала и росла, становясь на ноги и отбиваясь от врагов… Ещё совсем свежи в памяти европейские труды и дипломатические хитрости да тонкости, когда Лефорт был одним из возглавивших Великое Посольство и связующим звеном между Россией и Европой. Ещё не забыта бешеная езда с царём, Головиным и Меншиковым из Вены в Россию, откуда накануне их отъезда в Венецию пришли худые вести о взбунтовавшихся стрельцах, заслуживших славу ещё под Азовом. Несколько тысяч опытных вооружённых воинов, став под незримое крыло Софьи Алексеевны, умело подогреваемые её сторонниками, отказались подчиняться приказу идти в Великие Луки, устранили всех своих начальников. Простонародье тут же стало примыкать к бунтовщикам. Этой стихии сумели противостоять генерал Гордон и стрельцы из Бутырского и Первого Отборного полка. А полк этот размещался в построенной по плану Лефорта московской солдатской слободе, и командовал им с 1692 года сам Франц Яковлевич. А потом были не выветривающиеся из памяти страшные дни, когда он вместе с государем и Меншиковым, а также с министрами и генералами принял участие в следствии по делу о бунте. Следствие? Нет, это были потоки крови, немыслимые муки и крики пытаемых. Царь был страшен. Он сам раздал всем сподвижникам топоры и велел каждому рубить головы стрельцам. Меншиков растерялся, его стошнило, ударил топором неудачно – лезвие подвернулось, хлынула кровь, человек был ещё жив. Пётр подскочил:

– Раззява! Чёрную работу делать брезгуешь?! Эту нечисть под корень надо, под корень!

Меншиков не успел ничего сказать в ответ, царь выхватил у него из рук топор и почти без замаха ударил им с такой силой, что плаха раскололась, а голова покатилась в дальний угол пыточной…

Лефорт словно окаменел: ничего не видел, сжал зубы и рубил, рубил механически и без остановки… А Пётр мстил. За детский ещё ужас и страшные картины, когда вот такие же стрельцы поднимали на копья людей, которые были к нему, маленькому, ласковы, за тянущиеся через всю жизнь ночные кошмары, за трясущуюся голову и неожиданно обрушивающиеся припадки…

Увильнуть или, не дай Бог, возразить было невозможно: яростный царь в своём припадке не хотел и не мог слышать никого и ничего. Любая непокорность любому стоила бы жизни немедленно и бесповоротно. И они, подчиняясь приказу и личному примеру царя, денно и нощно пытали и допрашивали стрельцов, а после вместе с царём рубили им головы, связывая себя кровью… Тогда-то и понял Франц Лефорт, что никакая карьера, никакое благополучное существование невозможны отныне в прежнем виде.

Ещё несколько лет назад, когда Франц Яковлевич возмечтал о новой царице Анне, и затея эта не удалась, он был огорчён весьма, но вскоре стал ближайшим другом и наставником царя (это если не считать Меншикова), предел его мечтаний был достигнут и без помощи бывшей любовницы. Кстати, та довольно долго ещё тайно принимала и его в промежутках между страстными свиданиями с неугомонным царём, осыпанная бесконечными подарками – деревнями с крепостными людьми, значительным ежегодным пособием, домами, драгоценностями.

Впрочем, Анне Монс оказалось мало таких подношений. Всё чаще и чаще она стала пользоваться помощью Петра в решении всяческих проблем её родственников и знакомых, а ещё через несколько лет влияние её при дворе так возросло, что она уже могла к царю и не обращаться, достаточно было просто сослаться на него, на его якобы положительное решение. Пётр Алексеевич, уже к тому времени опытный властитель, разумеется, знал о таких случаях (доносительство на Руси процветало с давних времён), но поскольку речь шла о каких-то, с его точки зрения, мелочах, то он и не обращал на них внимания. На шахматной доске политики и государственного устройства вот-вот должна была начать действовать оставленная для любовных утех фигура.

Лефорт отлично видел, что дело идёт к тому. Но к нынешнему времени он полностью утратил интерес к такой интриге, его собственная страсть подзабылась и смирилась. И сегодня генерал-лейтенант отнюдь не был уверен, что с появлением новой царицы продолжится его дело, его служба, которым он посвятил уже так много лет. Когда-то давно, во время очередного сражения с Бахусом, государь спросил его неожиданно всерьёз:

– Майн либер Франц! Ежели тебя Господь призовёт и спросит: а в чём смысл твоей жизни? Что ответствовать будешь?

Лефорт не замедлил с ответом:


– Я сказал бы, что на опасной высоте придворного счастья стоял неколебимо!

Разве мог он знать, что Пётр запомнит его ответ, и слова эти будут высечены в скором времени на мраморной надгробной доске…

А события не просто назревали, они неумолимо двигались к логическому финалу. И десяти дней не прошло после прибытия царя в Москву из длительной поездки по Европе, как Пётр в приступе гнева хотел казнить, а потом, после заступничества Лефорта и вмешательства патриарха, на которых Пётр кричал, как на напроказивших мальчишек, несколько уступил и насильно отправил Евдокию, свою жену, в монастырь. То есть фактически развёлся с ней перед Богом и людьми.

Она отказывалась… Она умоляла не делать этого, но решение было принято уже давно. Ещё будучи в Англии, Пётр окончательно в нём утвердился. Теперь у царя в смысле нового бракосочетания были развязаны руки и, возможно, таковое не замедлило бы ждать, но…

Произошли два события, которые сильно подействовали на Петра, буквально изменив его жизнь.


Неожиданно умер Лефорт. На его обычно жизнерадостный тонус, хабитус, отмечал консилиум лекарей, собравшийся со всей Москвы, наложили отпечаток участие в следствии по делу о стрелецком бунте и охлаждение отношений с царём. Мрачные мысли и упадок настроения стали фоном, на котором подлеченное было во время поездки в Европу воспаление старых ран, полученных ещё при Азове, организму трудно было преодолеть. Он не поехал с царём в Воронеж, снедаемый горячкой, и… пил при каждом удобном случае, стараясь хоть так отодвинуть преследовавшие его кошмары…

Посыльный на юг, где в этот момент царь уже инспектировал строительство новых кораблей и сам принимал в нём участие, за четыре дня загнал двух лошадей. Быстрее донести ужасную весть было невозможно. Пётр, потемнев лицом, в ту же минуту велел возвращаться. И уже через два дня, 8 марта, он был в Москве у тела покойного, стоял сумрачный, с красными глазами, щека, обожжённая когда-то в потешном бою разорвавшейся рядом бомбой, подёргивалась. Он сам почувствовал, что вот-вот не выдержит и даст волю слезам. Ничего и никого не видящими глазами он обвёл комнату, сказал глухо:

– На кого я теперь могу положиться? Он один был верен мне!

Поцеловал покойника в лоб и выбежал.

Три дня прошли в приготовлениях к похоронам – таким, каких Москва не видела даже при смерти самых знатных людей. А они, эти знатные люди, не любили Лефорта, его шумную и сверкавшую искрами жизнь, считая его выскочкой, которому посчастливилось оказаться рядом с троном. Собственно говоря, для этого было немало оснований – шумные кутежи, амурные победы… Но другие, те, кто близко стоял к Петру, хорошо помнили о его участии в турецком и крымском походах, о его личной отваге, о создании под собственным командованием пятнадцатитысячного Первого Отборного полка, о том, как, не будучи моряком, за огромный труд по организации русского флота он стал адмиралом даже после неудачной первой осады Азова. Успешные действия флота во время второй осады и взятия Азова окончательно укрепили его в числе не только самых активных участников перевода русской армии на новые принципы, но и в числе создателей морской мощи России, которая была явлена миру много лет спустя.

За день до похорон царю донесли, что среди многочисленных родственников Лефорта проявилось недовольство, поскольку оставил Франц Яковлевич много долгов и… никакого имущества. Даже в роскошном доме, который Пётр подарил Лефорту после недавнего стрелецкого бунта, этот странный и непонятный человек практически не стал жить, превратил его во дворец и предназначил царю, где тот уже успел провести несколько торжественных приёмов. Пётр был потрясён, узнав о том, что всевластная мохнатая лапа мздоимства, коснувшаяся в той или иной степени всех его приближённых, обошла Лефорта стороной. Привыкнув действовать быстро и решительно, он тотчас же распорядился все долги Франца Лефорта покрыть за счёт казны.

11 марта, к восьми часам утра, когда был назначен вынос тела, со всех концов Москвы съехались все родственники, военные, думские дьяки, иностранные послы, дипломаты, бояре, потянулся простой люд на Кукуй, к Немецкой слободе: посмотреть, как любимого царского немца хоронят. Любопытствующие во все глаза смотрели на строящиеся Преображенский, Семёновский и Первый Отборный, лефортовский, полки. Видели царя, который сам стоял во главе первой роты преображенцев, показывали пальцами на стоявшего особняком Бориса Петровича Шереметева в тёмном немецком наряде и с чужеземным орденом на груди. Что-то не ладилось, доносилась негромкая ругань по-немецки и по-русски, уже и устали все стоять, а вынос всё оттягивался…

В полдень всё ж пошли. В маленькую церковку могли попасть немногие, но после короткого прощального слова пастора Штумпфа, по дороге к кладбищу, процессия развернулась во всём своём скорбном и грозном великолепии. Трубачи, барабанщики, знамёна, залпы ружейные, орудийные… Сорок орудий провожали выстрелами гроб, покрытый чёрным шёлком с золотыми позументами. При одном из залпов то ли замешкался, то ли споткнулся заряжающий Васька Кожемякин и попал под пороховой заряд, снесший ему голову. Многие, стоявшие на обочине, сочли его гибель особым знаком свыше, предзнаменованием каких-то ужасных событий. Шёпотом поминали Антихриста и конец света…

Было и ещё одно происшествие, на которое обратили внимание немногие. Не успела процессия отойти от церкви, как родственники Лефорта, дипломаты, его друзья-иностранцы, шедшие непосредственно за гробом, были оттеснены назад, и место их было занято шустрыми боярами, посчитавшими, что именно их должны
видеть люди во главе погребального кортежа. Заметив это, Пётр подошёл к полковнику Пьеру Лефорту, племяннику усопшего, спросил:

– Кто нарушил порядок? Почему идут позади те, кто только что шли впереди?

Лефорт грустно пожал плечами:

– Русские самовольно так решили…

Пётр даже застонал сквозь стиснутые зубы:

– Ну, не собаки ли, а? И это – бояре мои?

Но перестраивать процессию всё же не стал.

За поминальным столом царю стало совсем плохо. Он задыхался, прилагая немалые усилия к тому, чтобы никто не обратил на это внимание. Опустил низко голову, слёзы текли по его лицу, но он не хотел быть замеченным в этой слабости, поэтому внимательно будто бы разглядывал золотое кольцо, какое предназначалось в подарок каждому, пришедшему на поминки. На кольцах были гравированы символ Смерти и дата кончины Лефорта.

Когда уж совсем стало невмоготу, вышел во двор, расстёгивая на ходу ворот, стоял долго, переводя дыхание, в стороне от крыльца, никем не замечаемый. Был в Москве ослепительный мартовский день с ярчайшим солнцем, почти уже растаявшим снегом, весёлыми ручейками и невероятной в другое время года лазурью неба с плывущими по нему плавно облаками… Отдышавшись, вдруг почувствовал за спиной какое-то движение. Оглянулся. С крыльца, украдкой поглядывая по сторонам, торопливо сбегали российские казённые люди. Убегали с похорон так не нравившегося им иностранца, чужака, проститься с которым они прошли не по воле сердца, не по личной приязни или хотя бы только уважению, а единственно потому, что боялись гнева царя. Пётр вспомнил правильные слова, говорившиеся на поминках, произносимые монотонно и фальшиво, бешенство уже подступило к горлу. Встала перед глазами утренняя картина, когда в доме Лефорта те же чиновники, будто забыв, куда и зачем они пришли, сначала осторожно, украдкой, стали таскать еду с накрытых для поминок столов. Уже несколько минут спустя движение усилилось, и столы стали пустеть мгновенно. Только Шереметев стоял у стены, подняв голову, с брезгливой миной…

Пётр вышел из тени и со всей возможной горькой язвительностью обратился к убегавшим, а теперь застывшим в недвижности:

– А куда это вы так торопитесь? Государственные неотложные дела решать? Или подумали, что я уже уехал, можно и наплевать на покойника? Да ведь вы все мизинца Франца Яковлевича не стоите, малую толику того, что он сделал для России, не делаете! Ну, не любите вы его, ваше дело, но уважение явить нужно хотя бы! Быть может, вы радуетесь его смерти? Или его кончина большую принесла вам пользу? Почему расходитесь? Статься может, потому, что от большой радости вы не в состоянии долее притворно морщить лица и принимать печальный вид! Да любой из вас на царской службе за год уворовал столько, сколько честно заработал этот наёмник-чужеземец за всю свою жизнь на этой земле. А ещё говорите: русская душа – широкая душа. Так докажите! Все – назад, не медля!!!

… Горевал Меншиков. По-другому, не так, как царь. Лефорт никогда не был ему близким другом, но наставником-советчиком, остроумцем и лёгким в беседе человеком – был. По вере своей в будущее России, по совместному участию во многих неотложных и опасных делах – был он Александру Даниловичу единоверцем, несмотря на происхождение, на разный культурный уровень, на большую разницу в возрасте. У Петра было немало верных приближённых, но то были помощники царя, а Лефорт и Меншиков постепенно, независимо друг от друга, втайне недолюбливая друг друга, каждый своим путём, стали личными друзьями Петра, видевшими в нём в первую очередь человека. Теперь Данилыч остался другом единственным и незаменимым…

…Горевала Анна Монс. Теперь, когда засиял было перед ней совсем реальный русский трон, смерть Лефорта – давнего её… рулевого, управлявшего всеми её действиями, была серьёзной помехой. Шахматная партия, в которой Анна отнюдь не желала быть пешкой, уже, казалось, была близка к завершению, и державшийся в последнее время на почтительном расстоянии Лефорт был ей нужен именно сейчас, в триумфальном финале. Однако теперь, без Лефорта, она вынуждена будет удвоить внимание к царю, ведь в любой момент, это она знала точно, изучив характер Петра, рядом с ним могла появиться пока неизвестная ей женщина, которая сумеет взять горделивого и непокорного в свои руки.

Время шло, но горизонт вокруг Петра был чист, не замечались признаки каких-то женских опасностей. Происходили поистине ужасные вещи: началась война с Карлом, русские потерпели поражение чуть ли не в самом первом сражении со шведами под стенами Нарвы. И сразу же – рывок вперёд, к работе, работе, работе… Пётр метался от одной военной стычки к другой, закладывал оборонительные сооружения, начал строительство нового города на Неве, одновременно строились корабли и верфи, усмирялись всяческие бунты на огромном пространстве Руси… Да до женитьбы ли тут? Она это прекрасно понимала. Это вначале она надеялась, что теперь, после смерти Лефорта, в холодной пустоте Петра потянет к ней. Но пустоту эту стремительно заполнил вал событий, и Анна Монс три года смирялась с отведённой ей царём ролью только и только любовницы. Холодным умом просчитывая ситуацию, она прекрасно понимала, что если прежде у него и рождались мысли о новом браке, если удаление в монастырь первой жены явственно для многих указывало на первый шаг к осуществлению такого замысла, то позже всплеск таких чувств утих. Обстановка отнюдь не способствовала мыслям о новой женитьбе…


А Пётр… При всех достоинствах красавицы Анхен он всё же никак не мог сделать решительный шаг. Удерживало царя природное чутьё, интуиция и… нежелание или неспособность Анны иметь детей. Зря народ не скажет: на торной тропе и трава не растёт. А посему статус кво сохранялось, и конца ему не было видно…

Меншиков при всей своей малообразованности имел недюжинный ум, позволявший ему и устраивать собственные дела, и в очень большой степени пользоваться казной, и блестяще выполнять все поручения царя. Даже в бою это свойство позволяло ему быть увёртливым и неуязвимым – хитёр и ловок был Данилыч, умел просчитывать далеко вперёд каждый свой шаг.

Но недаром слово молвится: человек предполагает, а Господь располагает. И расположил он Меншикова к размышлению о ближайшем будущем и о своём месте в нём. И подумал он грешным делом, что Монсиха, так долго и прочно державшая царя в руках, близка к цели, поскольку реальные шаги к этой цели уже сделал сам Пётр, устранив в дальние дали жену свою.

Самым верным путём в этой ситуации было бы добиться охлаждения между царём и красавицей Анхен. Обаятельный кавалер, имевший на своём счету немало блистательных амурных побед, в этой ситуации Меншиков не мог и подумать об умышленно заметных Петру своих действиях в этом направлении, рискуя навлечь на себя не просто гнев царя, а и просто – лишение головы. Да, пытаться атаковать открыто самому – было безумием, надлежало или подыскать Анне кавалера, или державному другу своему предложить настоящий адамант, завладев которым царь напрочь потеряет голову и отвлечётся от колдовского наваждения в лице Анны Монс.

А адамант у Данилыча, действительно, был.

…Эта женщина чуть ли не от рождения была сплошной загадкой. Маленькой ещё девочкой её приютили чужие люди, потом Марту отдали на воспитание к священнику, позже, после смерти родителей от чумы, – перешла в дом к пастору Глюку в Мариенбурге, где получала воспитание и нерегулярное образование. Выросла Марта поистине красавицей. Созрела рано, потому пастор посчитал нужным отдать её, покорную и послушную, замуж за простого солдата Иоганна Крузе, который был трубачом в своём полку. Она даже не успела понять: что это такое – быть замужем, потому что буквально на следующий день солдат отправился вместе со своим полком воевать против русских.

Он так и не вернулся. А вскоре русские осадили Мариенбург, взяли его штурмом, и несколько дней продолжалась вакханалия победителей, обычная для всех стран и для всех тогдашних войн. В качестве прекрасного трофея Марта переходила из рук в руки, постепенно повышаясь в чине: от солдата до фельдмаршала  Шереметева, который взял её в служанки. Пятидесятилетний Борис Петрович, будучи человеком в возрасте уже несколько перезрелом, не очень-то рассчитывал на внимание Марты, но, видимо, надеялся на то, что иногда, как-нибудь… Редкие радости рухнули через несколько месяцев, когда заехавший к фельдмаршалу Меншиков заметил красавицу и попросту, в довольно бесцеремонной форме, забрал её у Шереметева, объяснив, что Марта нужна ему для дел более молодых и более важных, чем мытьё посуды и стирка белья.

Дела столь важные устроились сразу. На сей раз судьбой своей Марта была довольна: Меншиков был красив, богат и щедр. И уж никак не шёл в сравнение с робким Шереметевым. Именно в доме Меншикова Марта стала Екатериной, потому что Александр Данилович сказал:

– Ты мне эти протестантские-лютеранские штучки брось! Какая ты Марта! Будешь Катериной, вдовой солдатской. Муж-то у тебя кто был? Трубач? Ну, значит, будешь Трубачёвой.

И осталась бы Марта надолго Екатериной Трубачёвой, экономкой в доме Меншикова, если бы на исходе зимы вечером, в пургу, не голоса на дворе, не мощный стук в двери да зычный голос:

– Открывай, майн либсте камарат! Ты дома ли?

Александр Данилович ахнул:

– Государь приехал! Катя! Палашка! Всё, что есть в печи, всё на стол мечи, как говорится! Дорогой гость на пороге! Вина венгерского побольше да ренского!

Кричал это всё, уже открывая двери, кланяясь и обнимаясь, чтобы чувствовал царь, как его здесь любят и принимают.

Пётр, как часто случалось, был шумен и весел. Поесть в немалых количествах он любил с детства. Буйная энергия его постоянно требовала подпитки и кратковременного отдыха. Поэтому он ел везде, где появлялась такая возможность, и пил в немалых количествах, редко пьянея. Зато днём, где бы ни находился, ложился спать на часок-другой и вставал уже готовым к новым делам. Вот и на сей раз он, по обычаю своему, сметал всё приготовленное со стола да нахваливал во всю красавицу-экономку с глазами, в которых мелькали озорные чертенята.

Меншиков очень быстро сообразил, чем закончится вечер. И пока царь рассказывал о новостях в Нотебурге, откуда он направлялся в Ливонию, о делах, которые ему там предстоят, Меншиков замечал округлившиеся масленые огромные глаза Петра, из-за которых его в детстве называли котом, и вздыбившиеся жёсткие усы – верный признак желания. Видел, как скользил взгляд по тому, что ему самому так нравилось: пышным формам Катерины, так выгодно отличавшим её от Анны. Он уже смирился с неизбежным, и сам был готов отдать распоряжение Кате, но Пётр внезапно откинулся от стола:

– Пойду к тебе наверх, майн брудер! Отдохну.

Затем, придвинувшись к уху Алексашки:
 
– Скажи, пусть придёт.

Меншиков молча склонил голову.

А когда Пётр поднялся по лестнице, в ответ на вопросительный взгляд Катерины хмуро сказал:
               
– Иди. Помоги там.

Взгляд Катерины застыл, что вызвало у Меншикова нервный вскрик:

– Иди, дурёха! Это – царь!

…Утром Пётр уехал. Катерина вышла, опустив взгляд, зажав что-то в кулаке.

– Что там у тебя? – спросил Меншиков.

Катерина разжала кулак и протянула ладонь. На ней лежала монета в один дукат.

– Эту деньгу царь оставил мне. На память. Но услужили царю именно вы, Александр Данилович, так что правильно будет, если такая память будет у вас…

– Катя! Хоть ты бы пожалела меня! Не мог я поперёк воли пойти!

– Понимаю я, понимаю…

Анна Монс, конечно же, узнала о царской случайности уже вскоре после поездки царя, как знала и прежде о подобных ситуациях. Она верила в то, что это была именно случайность, что не получит она продолжения. Она была вполне уверена в расположении к ней царя даже тогда, когда ей сообщили, что Пётр стал проводить с Екатериной по несколько дней кряду. Уверенность эта держалась на том, что царь неизменно после амурных отлучек возвращался к ней и продолжал одарять её деньгами и деревнями. И виделся ей уже русский престол в близкой реальности… Как же она заблуждалась! Престол с каждым днём становился всё дальше и дальше от неё.

А игрок и авантюрист по натуре Меншиков полностью был уверен в своих расчётах. Каждый шаг Екатерины, каждое свидание царя было известно ему, потому что именно он предложил для  удобства ситуации поселить Екатерину в доме Арсеньевых вместе с двумя их дочерьми, одна из которых уже давно воспринималась при дворе, как невеста Александра Даниловича. И он не мог не замечать, что встречи всё учащаются, а спустя некоторое время появились первые признаки женской тягости, то есть именно то, чего никак не мог добиться царь от Анны.

В конце концов истинное положение вещей до неё донёс молодой красавчик, польский дипломат Кёнигсек. Сделал он это со свойственным ему изяществом и… некоторой радостью, поскольку он уже давно заметил адресованные ему благосклонные взгляды Анны Монс. Досада и уязвлённая женская гордость быстро сделали своё дело, и парочка, зная о неуправляемых вспышках гнева царя, вступила на очень опасную стезю. Ловкость и хитрость Кёнигсека довольно долго сохраняли всё в глубокой тайне, Пётр, ни о чём не подозревая, общался с молодым дипломатом и даже иногда брал его с собой в деловые поездки.

Но, увы, всё тайное когда-нибудь становится явным.


…Строя много и непрерывно, Пётр имел обыкновение устраивать своеобразные смотры для дипломатов, во время которых они имели возможность увидеть новые мосты, укрепления городов, дворцы, корабли… Цель при этом преследовалась одна: показать посланникам растущую мощь России уже в процессе этого роста. Участники таких осмотров, разумеется, докладывали о них своим правителям, и таким образом всё шире и шире шла слава о русском царе-строителе и царе-воителе.
 
Вот и в тот раз Пётр с гордостью показывал растущие в Ниеншанце мощные крепостные стены толщины столь достаточной, что пушечные ядра даже самых тяжёлых орудий были неспособны их пробить. Свита восхищалась размахом работ, кто-то из иностранцев торопливо пытался зарисовать схему укрепления. Перед главными воротами крепости все остановились на подъёмном мосту,
 
 переброшенном через глубокий крепостной ров, шедший вдоль стен. Был он уже заполнен тёмной, грязной водой, шедшие незадолго перед этим дожди ещё подняли её уровень и превратили глиняные склоны рва в скользкую кашу. Пётр явно любовался открывшейся панорамой, Меншиков, стоявший рядом, отодвинулся, чтобы дипломаты могли в полной мере прочувствовать картину. Кёнигсек проник к краю моста и оживлённо беседовал с прусским посланником Кайзерлингом. О нём говорили, что он тоже вздыхает по Анне Монс, и именно поэтому отношения с поляком у него были далеки от безоблачных…

Когда по приглашению царя все двинулись осматривать территорию крепости, сзади раздался короткий вскрик, и тут же во  рву что-то плюхнулось в воду. Кайзерлинг, выпрямившийся и бледный, сказал, что это Кёнигсек не удержался на краю моста.

Он продержался на поверхности, не умея плавать, всего несколько мгновений, и пошёл ко дну. Подскочившие тотчас же мужики-строители, работавшие рядом, скользя по глине, рискованно пробрались к самому урезу воды, шарили по дну своими крючьями-баграми, зацепили-таки тело и выволокли по склону на ровное место. Утопленник лежал навзничь, и на лице его навсегда застыло удивление от такой встречи со своей смертью…

Царь, подбежав одним из первых, попытался положить тело животом на колено, чтобы очистить лёгкие от воды, но ничего из этого не вышло. Пётр, всегда гордившийся своими медицинскими и анатомическими познаниями, встал и сокрушённо развёл руками:

– Поздно… Осмотрите его, всё, что найдётся из бумаг и вещей, соберите на просушку. Потом решим – что родным отослать, а что для дел понадобится.

– А вот здесь, на груди, целый пакет с бумагами, даже намокнуть не успели.

– Верно, переписка дипломатическая. Запечатайте в конверт, позже посмотрю сам.

Осмотр крепости расстроился, все отправились по своим делам.

Вечером пакет принесли. Ещё только вскрывая его, Пётр почувствовал внутри какой-то инородный предмет. Нащупал. Медальон. Открыл. На него смотрела Анна Монс, миниатюрный её портрет…

И всё же он не поверил: мало ли кто в неё не влюблялся! Вот и… этот… Заказал портрет… Нужно бумаги посмотреть. Что это? Письма? Её рука… Это она ему пишет: Liebchen!

В лихорадке нетерпения разворачивал одно за другим и повсюду – «любимый мой»! В каждом письме!
Смял, хотел жечь. Остановился: может ещё понадобиться… Велел прямо тотчас же, среди ночи, поднять Ромодановского. Когда тот явился – свежий, будто и не ложился вовсе, долго молчал, наблюдая, как Фёдор Юрьевич осторожно переступал с ноги на ногу.

– Вот что, князь… Надлежит тебе не мешкая заняться делом женщины, которая мне великое расстройство чувств учинила. Отныне и до веку она – злейший враг мой. А посему сейчас же её под надёжный арест взять, чтобы из дома никуда, даже в церковь чтоб не смела!

Ромодановский осторожно кашлянул, спросил как бы невзначай:

– И кто она, Пётр Алексеевич?

– Монсиха! Анька! За блуд тайный! И сестру её Матрёну – тоже под арест!
 
У Ромодановского буквально отвисла челюсть, в голове у него никак не могло уложиться известие о том, что многолетняя привязанность царя, если даже не сказать «любовь», закончилась так трагически и внезапно. Он догадывался, конечно, что в бумагах, найденных у польского посланника, содержались тайные сведения, но полагал, что записки эти касались вопросов политических. А тут всё сложилось один к одному. Конечно, о романе Анны Монс многие шептались, но прежде всего – умозрение не есть доказательство. А кроме того – появление новой метрессы у Петра заставляло очень задуматься, прежде чем доносить царю о проказах первой любовницы. Ведь никому не известно, как дело повернётся, кто из них кого одолеет… Но сейчас-то всё решилось само собой!

– Слушаю и повинуюсь, государь! Только вот сестру бы…

– И не поминай! Знала она, всё знала, ей-то тоже поделом! Да, ещё распорядись немедленно отобрать в казну всё, что я дарил ей: дворец, сёла и деревни, земли, людишек…

Ромодановский спросил вкрадчиво:

– Деньги, драгоценности?

Пётр поморщился:

– Ну, что ты в самом деле! Не такой уж старый, а соображаешь не всегда ловко. Она же женщина, и жить ей дальше надо. С деньгами и драгоценностями дом родительский оставь, ну, живность всякую, карету, лошадей. Вот с этим пусть и живёт. Одна живёт. Никакие танцы и сборища не допускать до поры. А там видно будет…

Фёдор Юрьевич поспешил выполнять полученные распоряжения, а Пётр всё сидел над письмами, перечитывал их, и злоба душила его: жаркая, горькая. Вспоминал давние дни, как каждый раз волновался, идя в слободу, как кровь горячей волной неслась по всему его телу и бросалась в голову, стоило только увидеть предмет своей страсти…

Эх, Анька, Анька!..
 

Глава седьмая
   
                Будто нарочно судьба бросала Петра то в лёд, то в пламень, то в горечь поражения, то в безумную радость победы. От Нарвской конфузии прошло короткое время, а уже шведский флот под Архангельском крепко получил по носу. Семь шведских кораблей, прикрывшись обманно английскими и голландскими флагами, коварно подошли вплотную к русским берегам и начали обстрел укреплений, но даже несмотря на неожиданность получили весьма ощутимый ответ: им пришлось уйти восвояси, потеряв два корабля. Некоторое время спустя корпус Шереметева недалеко от Дерпта окружил семитысячный корпус Шлиппенбаха и полностью разгромил его. Почти половина шведов полегла на поле битвы. Пётр наградил Шереметева только что учреждённым высшим орденом России – орденом Андрея Первозванного и чином генерал-фельдмаршала. Воодушевлённый Борис Петрович как злой рок уже через несколько месяцев настиг того же Шлиппенбаха с его обновлённым и перевооружённым корпусом и – снова победа! Потери шведов – пять тысяч человек убитыми, триста – пленными, а к тому ещё – вся артиллерия корпуса! Это была полная расплата за поражение русских войск под Нарвой.

Пётр почти всё время находился тогда в Ингрии. Постепенно шведов удалось вытеснить почти отовсюду. Вскоре удалось расколоть крепкий Орешек, русскую крепость у истоков Невы, переименованную шведами в Нотебург. Четырнадцать полков пехоты окружили крепость со всех сторон и не оставили противнику никаких шансов на спасение. Две недели русская артиллерия долбила толстенные крепостные стены, после чего русские полки пошли на штурм. Это была беспрерывная атака в течение всего дня. Внутри этого сражения были за это время маленькие победы и поражения, успехи и неуспехи, но всё же богиня победы осенила своими знамёнами русских. Была захвачена крепость, стоявшая перед входом в большие озёра, это был настоящий ключ к возвращению всех этих когда-то русских земель, по прихоти истории ставших называться Ингрией.

При известии о капитуляции Пётр торжествующе оглянулся на окружение, засмеялся:

– Правда, что зело жёсток сей орех был, однако, слава Богу, счастливо разгрызен. Артиллерия наша зело чудесно своё дело исправила.

Впрочем, хотя царь немедленно крепость и поселение собирался переименовать, чтобы уже ничто не напоминало о временных хозяевах, к русским названиям всё же не вернулся. Генерал-фельдмаршал Шереметев был весьма удивлён данным Петром новым названием – Шлиссельбург, то есть Ключ-город. Ему казалось, что надо бы закрепить во всех головах, что эти земли – русские исконно, а посему название Орешек было бы весьма кстати. Но царь есть царь. Было сделано по его повелению.

Орешек продолжил полосу побед в этой схватке двух государств, двух правителей – Петра и Карла XII. Но это была победа сухопутных русских сил, уже почувствовавших силу организованности и военной науки. А Пётр жаждал морских побед. Он не считал победой недавнюю попытку захватить два шведских корабля на озере. Конечно, галеры русские славно их окружили, и пехота морская сражалась достойно, но шведы, сопротивляясь отчаянно, так и не дали русским возможности ступить на борт кораблей. Только тогда, когда поняли, что положение безвыходно, они подожгли свои корабли. Взметнулось пламя, вспыхнули паруса, горящие клочья падали и поджигали корабли в новых местах, чёрный дым от горящей смоли стлался над водой, мешая разглядеть, что происходит на палубах. Потом раздались взрывы в крюйт-камерах. Галеры отдались назад, а когда умерилось полыхание, нападавшие увидели, что большая часть экипажей на шлюпках уже ушла довольно далеко, и догнать их не было никакой возможности. Да этого никто и делать не стал: нужно было спасать остальных шведских матросов, плававших в воде возле горящих кораблей и моливших о помощи. Их вытаскивали на галеры, занимались ранеными, какая уж там погоня! И когда обгоревшие корпуса пошли на дно, оставляя на поверхности воды воронки, обломки и последних не вытащенных ещё из воды матросов, русские офицеры и нижние чины отсалютовали, отдали честь мужеству противника…

Так что считать этот бой победой, настоящей победой, царь никак не мог. Он твёрдо знал, что первая победа будет обязательно, но пока она не пришла, Пётр довольствовался тем, что хорошо умел делать: был армейским капитаном, бомбардиром Петром Михайловым. И по приказанию этого капитана фельдмаршал Борис Петрович Шереметев двинул от Орешка свой многотысячный корпус по берегам Невы к следующей крепости, именуемой Ниеншанц. Он давно уже понял, что в военном искусстве Пётр превосходит его… не  опытом, нет, а талантом, азартом, решительностью. Именно поэтому он не оспаривал его решения, как делали это зачастую Брюс, Вейде, Репнин, Меншиков (причём, иногда успешно!). Он искренне считал, что споры эти мешают достижению цели. Не потому, что царь по природе своей всегда должен быть прав, а потому, что он бывал прав на самом деле!

Шереметев был медлителен, основателен, надёжен. Это другие могли упустить что-то в спешке или в азарте боя, погони, могли что-то не додумать, из-за чего даже блестящий замысел мог быть сорван и обернуться неудачей. Шереметева же иногда сравнивали со змеем, который неторопливо охватывает противника и губит его, не оставляя ни одного шанса избежать поражения.
Вот и под Ниеншанцем он охватил крепость с трёх сторон, несмотря на непрерывную из неё канонаду, и начал методично исполнять приказ царя, вести осадные работы. Под обстрелом крепостных орудий была сооружена невиданного размера батарея – почти полсотни пушек, которые должны были пробить брешь в стенах, а к пушкам были добавлены ещё полтора десятка мортир, которые перебрасывали через стены огромные ядра.

В разгар подготовки прибыл Пётр. Это у него уже вошло в привычку: самому осматривать поле предстоящего боя. Обозрев город, отметил, что он ничуть не меньше, а, пожалуй, и больше, чем Орешек-Шлиссельбург. На безопасном от случайного выстрела расстоянии обошёл крепость, заметил, что её вал ничуть не выше других подобных сооружений. Но не выложен дёрном, который в случае штурма превращал склоны в скользящее месиво. Затем взял семь рот морских пехотинцев на лодьях и малых ботах, чтобы самому осмотреть подходы к крепости со стороны реки. Спускались по течению к устью, держались подальше от крепости, ближе к противоположному берегу, но были всё же замечены, и крепость загрохотала, окуталась пороховым дымом, ядра ложились всё ближе и ближе. Пётр, капитан бомбардиров, стоял во весь рост с трубой, считал проявившие себя орудия. Урядник Щепотев, обеспокоившись, ждал команды на манёвр, а команда разворачиваться так и не прозвучала до тех пор, пока весь учёт не был произведён. Но и тогда бомбардирский капитан Пётр Михайлов не остановился, шли дальше по Неве до взморья. Здесь высадились на берег. Пётр подошёл к линии прибоя и смотрел, как волны Балтики накатываются одна за другой, унося за собой обратно в море камешки, песок… Подумал о том, что море съедает землю медленно, но верно. Если нет тут прочных скал, сдерживающих натиск, через какие-то несколько столетий будет на этом месте просто залив, а глядишь – и река исчезнет, соединится море с озёрами…

А мысли уже неслись всё дальше и дальше. Ну, возьмём мы этот самый Ниеншанц, посадим гарнизон, но ведь армию здесь держать не будешь – места пустынные, их обживать надо. А потому надлежит здесь поселение устроить… Нет, город. Большой, с крепкой обороной, с людом многочисленным. Чтобы прикрывал места эти как скала. Иначе ведь не успокоятся – что шведы, что прочие. Будут волнами набегать из года в год, пока не добьются своего.

Позвал Щепотева:

– Ты остаёшься здесь. Четыре роты уйдут обратно со мной. Назначь в них вместо себя кого-нибудь старшим. Командовать возвращением буду сам. Тебе же оставляю три роты гвардейские, чтобы незамедлительно приступили к устройству здесь укрепления, из коего надлежит непрестанно за морем наблюдать. Они ведь не сегодня – завтра полезут. Шведов мы на суше мало-помалу учимся бить, но на море… Фигур не хватает, чтобы от их короля и его флота обороняться. Здесь партию можно выиграть только умением и нахрапом…

Когда вернулись, велел на картах отметить безопасную зону, куда не долетали крепостные ядра. Ощущения в тот день были не из самых лучших. Очень нужен был рядом Алексашка Меншиков. Хотелось видеть его усмешливую физиогномию, услышать его обычное «мин херц». Ещё несколько дней назад он сел за письмо, где описал ситуацию, сообщил, что дело под Ниеншанцем близится к удачному завершению. Велел прибыть.

На следующее утро Шереметев доложил о полной готовности к обстрелу и, если понадобится, к штурму. Он ждал, что царь прикажет немедленно начать обстрел. Но Пётр по своему обыкновению устранился от решения о начале битвы, сказав:

– Борис Петрович, не забывай: здесь я – капитан, а ты – фельдмаршал. Сам разумей: готово ли всё. И подумай заодно о том, что сначала нужно предложить просто сдаться, а уж если откажутся… Вот тогда все свои умения и приложи!

Отправили трубача с письменным предложением о сдаче крепости. Ждали долго, почти весь день. Тем временем примчался Данилыч, порадовал своей персоной и шутливым вопросом:

– Не опоздал ли к горячему, мин херц? А то я уже и вертел свой подготовил! – и выразительно помахал выхваченной шпагой.

Получив письмо, Меншиков – вечно деловитый, насмешливый, весь светившийся энергией – не промедлил ни минуты. Пётр искренне обрадовался его столь быстрому появлению: он выскочил, как по мановению волшебника. Это льстило бы самолюбию царя, если б Алексашка не был ему по-настоящему нужен. Именно поэтому, не дав ему даже остыть после поспешной езды, и только обняв Меншикова, тут же начал вводить его в курс дела.

Посланец всё не возвращался. Пётр нервничал, буркнул Шереметеву:

– Отмолчаться хотят, что ли? Ещё одного шли.

Меншиков, усмехнувшись, добавил:

– Первый трубачом был? Теперь шли барабанщика!

Второй посланец вернулся довольно быстро, принёс ответ начальника крепости: «Крепость поручена мне для обороны, а не для сдачи». Трубач так и пропал без вести… Шереметев полувопросительно, полуутвердительно сказал:

– Тогда я начинаю?

Пётр вздохнул:

– Так тому и быть! – И подписал заранее подготовленное приказание о начале обстрела. Фельдмаршал уже давно настаивал на том, чтобы все его действия оформлялись документально. Петра это несколько раздражало, но он не мог не признать, что Шереметев поступает предусмотрительно.

И пушки загрохотали.

Следующие часы и всю ночь капитан Пётр Михайлов и поручик Александр Меншиков без устали руководили огнём великолепно выстроенной батареи, которая долбила крепость изо всех своих орудий. К утру, наконец, от крепостных стен послышался барабанный бой – крепость готова была сдаться. День ушёл на церемонию сдачи, и уже со следующего утра началось восстановление разрушенных стен: бессонная ночь капитана бомбардиров родила новый план обороныкрепости и строительства дополнительных защитных сооружений, к коему приступили без промедления.

Невероятное напряжение, которое овладевало Петром перед любой трудностью, любым сражением, сменилось привычным круговращением дел, забот, мыслей. Подозвал Меншикова:

– Я полагаю, что весть о падении Нотебурга до шведов ещё не дошла, наш генерал-фельдмаршал плотно тут их охватил, никто не мог проскочить. И они, считая крепость по-прежнему своей, обязательно попытаются пройти по Неве к озёрам. Жду дорогих гостей, мы должны будем их достойно встретить. Так что, майн брудер, отправляйся-ка ты в устье, к Щепотеву, выставьте там отдалённые посты, чтобы мы о приближении противника заранее уведомлены были. А буде такое случится, шли гонца, чтоб крепость подготовить. При появлении кораблей все работы там прекратить, приготовиться к бою, держаться скрытно, чтобы шведы узнали о русском здесь присутствии как можно позже. Боты малые и лодьи укройте, но чтоб в любое время могли выйти!

…А ещё через три дня примчался солдат-наблюдатель с отдалённого поста, вестник от Меншикова:

– Шведы идут! Девять кораблей.

Как оказалось впоследствии, шведская эскадра Нумерса, непрерывно ходившая по Финскому заливу, действительно решила войти в Неву, но достаточно большой опыт вице-адмирала подсказал ему осторожные шаги: он двумя пушечными выстрелами просигналил крепости о прибытии эскадры. Крепость немедленно отсалютовала тоже двумя залпами. Это был непорядок: отвечать нужно было одним пушечным выстрелом. Нумерс поморщился:

– Бестолковые всё же люди в крепости! Даже ответить не могут, как положено!

Тем не менее приказал спустить на воду бот, чтобы доставить с берега лоцманов. Похоже, что они уже ждали, во всяком случае два человека приветственно махали шляпами. Но не успел бот подойти к берегу, как люди эти куда-то исчезли, а навстречу прибывшим выскочили русские солдаты. После короткой схватки один из шведов был скручен, остальные отчалили и поспешили назад к кораблю под адмиральским флагом. После доклада Нумерс похвалил себя за предусмотрительность, но по здравом размышлении пришёл к выводу, что нападение совершила небольшая, отбившаяся от русских войск, группа, которая случайно оказалась в окрестностях Ниеншанца. Разумеется, это случайность, без которых не обходится ни одна война. Тем не менее – осторожность и ещё раз осторожность! Он вызвал к себе капитанов двух не самых крупных кораблей «Астрильд» и «Гедан»:

– Возьмёте, кроме тех, кто есть на борту, дополнительно десантников, проверьте вооружение, заряды, ручные гранаты. Пойдёте к берегу, войдёте в устье и попытаетесь захватить или уничтожить этот русский отряд. В случае, если обнаружите более значительные силы, немедленно отходите назад. Самая большая для вас удача будет в случае, если никого вы не обнаружите, а путь будет свободным. Сколько времени нужно на подготовку? Два дня достаточно?

Капитан Пётр Михайлов и поручик Александр Меншиков к тому времени уже готовы были встретить противника. Конкретного плана не было, потому что Пётр твёрдо решил, что вся эскадра просто не в состоянии будет пойти напролом: в Неве кораблям будет тесно. А вот если шведы предпримут какие-то иные действия, то и ответ нужно будет выбирать соответственный. И только тогда, когда от эскадры отделились и направились к устью Невы два корабля – шнява и большой десантный бот, у Петра родился замысел захвата этих кораблей.

Был поздний вечер. При нормальной погоде было бы ещё совсем светло, ведь через месяц-полтора в этих местах воцарятся сказочные белые ночи. Но седьмого мая 1703 года ночка выдалась с плотной облачностью, сильным дождём, стемнело быстро, и вскоре уже почти ничего не было видно. Корабли встали на якорь у самого входа в Неву, чтобы течение не унесло их за ночь в море. Утром предстояло попытаться при попутном ветре войти в реку. Шведы и не подозревали, что совсем недалеко от них в зарослях камыша и в густой тени леса укрылась половина всех имевшихся здесь у русских лодок. Другая половина уже начала движение вниз по течению, накатываясь на корабли широким фронтом. При первых же выстрелах и разрывах гранат поручик Меншиков встал во весь рост с обнажённой шпагой:

– Вперёд! Наши уже в бой вступили, поспешать на помощь надо. А ну, навались, черти, навались, ребята, чтоб своим облегчение было. Мы загородим шведам отход и тоже атакуем! Пошли!

И вылетели лодки из-за мысочка, за которым прятались, и полетели по волнам туда, где в полутьме уже были видны вспышки и откуда доносились яростные крики и грохот боя: это лодки под командованием капитана бомбардиров уже сошлись с кораблями. Будь корабли крупными, океанскими, очень трудно пришлось бы: на высокие борта попробуй забраться под обстрелом и бесконечным градом гранат! Но эти корабли были всё-таки пониже, и русские солдаты буквально облепили борта, срывались в воду, выплывали, если были живы, и всё равно штурмовали упрямо неприятеля. Ничего подходящего именно для морского боя у них не было. Любой мало-мальски уважающий себя пират, идя на абордаж, имел про запас лестницы с крючьями, чтоб зацепиться за борт, кошки на канатах – для той же цели. Русским солдатам, а точнее – уже морским пехотинцам оставалось ползти по якорному канату, бросать гранаты, пытаясь зажечь хоть что-нибудь. Иногда это удавалось, снасти горели и падали, и тут же в них вцеплялись десятки рук и новые охотники лезли вверх, навстречу выстрелам практически в упор, не имея возможности ответить. Шведские гранаты падали в лодки, у многих не успевали догореть фитили, как их подхватывали и бросали обратно или просто в воду. А если фитиль догорал, то лодку разносило в щепки, солдаты вытаскивали своих товарищей, удержавшихся на плаву. И уже очередной охотник вскарабкивался на скрещённые руки, его подбрасывали, и он взлетал на палубу, в самую гущу врагов. Он погибал почти сразу же и почти каждый раз, но давал возможность другим атаковать.

Все шведы собрались у борта со стороны нападавших. И возможно, что исход боя был бы иным, если бы не грянуло с другой стороны «ура!», не началась стрельба. Часть команды и шведских пехотинцев кинулась к противоположному борту. А там уже тоже вскарабкались русские дьяволы! И врубались яростно в схватку. А совсем недалеко, на другом корабле, поручик Меншиков по неистребимой своей привычке к личной встрече с противником, сложившейся ещё с потешных игр, со штурма Азовской крепости, со многих сражений, одним из первых оказался на борту. В дыму и пламени мелькала его фигура с ловкой и смертоносной шпагой. Он успевал наносить удары и пронзать противников, следить за всем боем, видно Господь одарил его таким талантом – видеть всё вокруг разом и не терять присутствия духа. Вот и сейчас он сразу заметил, как на соседнем корабле среди нападающих уже появился капитан бомбардиров Михайлов, видный издалека, и тоже вступил в бой в первых рядах, да так, что противники шарахались от него в страхе – уж больно грозен был этот русский воин, уж так яростно кричал и… смеялся в бою, и голос его был слышен всем. А это значило только одно: близка победа, близка большая виктория!
 
Когда всё кончилось, когда потушили все пожары, выгрузили пленных и Алексашка лично отобрал шпаги у офицеров, ведя их на поклон к бомбардирскому капитану, Пётр был всё ещё радостно взвинчен, отовсюду раздавались крики «виват!», настроение было у него воистину победным. Мельком глянув на пленных, приказал накормить их и дать возможность обсушиться. Потом обнял Меншикова за плечи, тряс его, кричал:

– Нет, ты понял, Данилыч?! Мы их на море одолели! Побили басурман этих! Какова партия, а?! Пешками две лодьи взять! Да этого ни один шахматный мастер сделать не сумеет! Но шведы-то, шведы! Этот самый Нумерс, адмиралишка, трус несчастный, ведь ни одного корабля не двинул, чтобы своих выручить. А у него их ещё семь было. Да стоило паре фрегатов с их пушками поближе подойти, так расстреляли бы нас за милую душу! А он удрал, как заяц! Сейчас, небось, королю своему докладывать будет, что ночь, что темно, что лоцмана нет, шелками дорожка не выстлана и подушки мягкой под задницей не было!

Меншиков чуть не задохнулся в мощных объятиях, засмеялся:

– Да ну его, этого Нумерса, мин херц! Пойдём, я там шатёришко раскинул по-походному. Особого чего-то, по твоему достоинству, уж не взыщи, – нету. Но венгерского сколько-то бутылок припасено. Отметим славную викторию!
 
… На берегу уже замерцали малые костерки, солдаты, подсовывали к огню мокрую амуницию, грелись сами, пропускали в круг пленных, сосали размокшие сухари из припаса, пытались вздуть свои носогрейки, да только далеко не у всех это получалось: трубки промокли, табак промок… А вот и песня пошла:

Тут сидит большой боярин, Он наборы набирает, Солдатиков забирает. Все солдаты стоят-плачут, Что один солдат не плачет, Вдоль по ярмарке гуляет, В золоту скрипку играет, Солдатиков забавляет:
– Вы не плачьте-то, ребяты, Не тужите, новобраны, Нам не пашенку пахати, Не работу работати,
Только в фрунты постояти, Только ружья заряжати…

Возлияние было ещё в самом начале, когда Пётр вдруг задумался, не выпуская кубка из руки:

– Ты знаешь – хвалю себя редко, но всё же одну умную вещь я сделал за последние дни: вызвал тебя сюда, майн либер фройнд. Я всегда считал, что мы пока не готовы со шведом на море тягаться. Кораблей у нас – раз, два и обчёлся, а и были бы – всё равно командовать пока ими некому. И если побеждать их на море, то только хитростью, нахальством, нахрапом. А вот всего этого у тебя с избытком, не так ли, Данилыч?

Пётр искоса, улыбаясь, посмотрел на Меншикова. Тот, смешавшись, покраснел:

– Что ты, мин херц! План-то твой был, Пётр Алексеевич! А я просто служу честно.

– Да, здесь ты послужил не просто честно, а геройски. Я думаю, по заслугам и оценён ты будешь. А вот из мирной жизни слухи доходят о тебе, что ты со строительства, с подрядов да ещё по всякому немалую мзду имеешь. Смотри, остерегись, Алексашка! Как бы в плутовстве не скончал живот свой. Если докажут – не прощу ведь. Не исправишься – быть тебе без головы.

Впрочем, сегодня – не об этом, а о том, что, оказывается, бывает и вовсе небывалое. Такого я прежде и не слышал, чтобы с суши два корабля взять! По случаю сей виктории велю медаль отлить с зело прекрасным видом сражения, датой… А надпись сделаем… Да, так и напишем на медали: «Небываемое бывает». И наградим достойных…

Эх, Данилыч, я же знаю, что почитают меня государем строгим, считай – тираном. А ведь как оне ошибаются, не зная всех обстоятельств. Только Богу одному ведомы сердце и совесть моя, колико соболезнования имею я о подданных, сколько блага желаю Отечеству. А ведь невежество, упрямство, коварство ополчались на меня всегда, с того самого времени, когда полезность в России вводить задумал и суровые нравы преобразовывать. Вот где настоящие тираны – отсталость наша, непросвещённость! И в истреблении их немало помощников мне. И мне всё равно: русский, немец, поляк или какой другой нации – честных, трудолюбивых, повинующихся, разумных сынов отечества я возвышаю и награждаю, а непокорных и зловредных исправляю по необходимости. Пусть злость клевещет, но совесть у меня чиста!

          Глдава восьмая
                После смерти Лефорта и трещинки в отношениях с Меншиковым всё ближе и ближе становился Петру ещё один человек. Постепенно, не сразу, но царь приходил к выводу после многих случаев, что ему он может доверять как самому себе. И не только военные отвага и удачливость были причиной тому. Пётр довольно быстро разглядел в нём ум и талант, а самое главное – беспредельные верность, честность и порядочность. И имя этому средоточию добродетелей было – Михаил Михайлович Голицын.

У людей в течение жизни постепенно стирается разница в возрасте. Для человека взрослого не представляется существенным возрастное преимущество в несколько лет. На закате жизни для него все люди делятся всего на две группы: на сверстников и на мальчишек, которым ещё жить и постигать жизненные уроки. А вот в начале своего бытия почти любому разница в три, например, года кажется чуть ли не пропастью. Мальчишка, который может быть иногда дерзок со старшими, поостережётся вести себя так же с недавним подростком, уже превращающимся в мужчину. Вот и у Петра с Голицыным отношения складывались, меняясь в течение многих лет. Для юного пятнадцатилетнего царя двенадцатилетний рядовой, барабанщик лейб-гвардии Семёновского полка был таким же, как все, ничем не бросаясь в глаза. Но всё же во время многочисленных учений сумел проявить характер и незаурядную
смелость. Пётр, по привычке, выработанной ещё в раннем детстве, однажды заметив Михаила, цепко держал его в памяти, следил за его успехами.

У Голицына всё происходило как-то само собой: нормальный карьерный рост, нормальные отношения с соратниками. Став прапорщиком, проявил себя при Азовских походах, заслужил звание поручика, а затем и капитана, сравнявшись в военном звании с Петром. Царь по-прежнему не выделял его, но иногда, услышав об очередном успехе Голицына, чувствовал удовлетворение: не ошибся, поверив в его преданность и ум…

Ближе довелось познакомиться во время подавления стрелецкого бунта. А вот после того Пётр окончательно ввёл его в круг доверенных лиц, которым можно было поручить любое дело и знать, что оно будет выполнено точно, со всей тщательностью и старанием. Был случай, правда, что и против воли царя.

…Когда в 1702 году осадили Нотебург, русская армия столкнулась с яростным сопротивлением. Волна за волной накатывались солдаты на крепостные стены и отходили назад, оставляя убитых. Шереметев послал семёновцев на штурм в обход, на лодках, чтобы те, десантировавшись в неожиданном месте, отвлекли бы на себя внимание шведов, и их легче было бы атаковать с фронта.

Да, это была славная баталия! Семёновцы высадились, и сразу развернулись в цепь и пошли вперёд со штыками наперевес. Эта возникшая из ничего грозная сила вызвала некоторое замешательство в крепости, отчётливо видное с командного пункта в подзорную трубу. Но не успели семёновцы приблизиться к стенам, как заговорили крепостные пушки, ядра ложились всё точнее и точнее. Шереметев подозвал вестового:
 
– Передай приказ подполковнику Голицыну немедля отступить, поскольку неожиданность себя не оправдала, – и выжидательно покосился на царя.

Пётр, вопреки обыкновению, на этот раз не устранился от решения, принятого главнокомандующим. Он согласно кивнул головой:

– От моего имени тоже вели отступить. Подполковник нам нужен живым, и рисковать одним из лучших полков мы тоже не будем.

… Когда вестовой на утлой лодчонке перебрался к десантным шлюпкам, к месту, где уже изготовились семёновцы к новой атаке, и передал Голицыну приказ об отступлении, Михаил Михайлович подошёл к уткнувшимся в песок лодкам и стал одну за другой отталкивать их от берега.

– Что вы делаете!? – вскричал порученец. – Вы же не сможете отступить!

Голицын оглядел собравшихся вокруг него солдат и сказал громко, чтобы все слышали:

– Скажи государю, что теперь я принадлежу одному Богу! Семёновцы не умеют отступать. Верно, братцы? К ата-а-а-аке… Ура!

Шереметев и царь увидели, как стремительно бросились солдаты со своим командиром вперёд, под защиту крепостных стен, где уже не могли их достать орудия противника, как ставили штурмовые лестницы, и уже через четверть часа замелькали на стене.

Борис Петрович вздымал руки к небу и кричал:

– Что они делают! Боже, что они делают! Они не выполнили приказ! Разжалую шельмеца!

Пётр обернулся к Шереметеву. Глаза его сверкали восторгом:

– Что они делают? Подвиг они делают! Они уже в крепости!

Вот так Голицын стал полковником в своём родном полку. Победы, в которых деятельное участие принимал Голицын, следовали одна за другой. Ниеншанц, Митава… А в промежутке между ними – Нарва, никогда не забываемая русская рана, которую можно было вылечить только взятием города.

…Ах, какое было то время! Несколько лет удача осеняла своим венцом Россию. Один за другим освобождались носившие иноземные названия старые русские города: Ям, Копорье, Юрьев, основанный ещё Ярославом Мудрым и ставший потом Дерптом… Одновременно закладывались новые города и крепости. Карл, разумеется, знал обо всём этом. Но упрямца такими известиями поколебать было трудно. Своё отношение к «временным» неудачам он высказал лишь однажды:

– Пусть тсар трудится над закладкой новых городов, мы хотим лишь оставить за собой честь впоследствии забрать их.

Воодушевлённый успехами Шереметева, Пётр, как полководец, тоже одерживал победы. После Дерпта, собрав все захваченные знамёна, он направился через Чудское озеро к Нарве, к той Нарве из под стен которой Петру уже пришлось однажды отступать. С тех пор память о Нарве постоянно сидела у него в душе, не давая покоя. Город ещё с мая был осаждён русскими, но шведы чувствовали себя спокойно за мощными крепостными сооружениями. Обеспокоились они только при известии о том, что русские под командованием Апраксина поставили в устье Наровы мощные батареи. Именно они помешали вскоре шведской эскадре доставить в Нарву значительное подкрепление, оружие и продовольственные запасы. После прибытия Петра и изучения им обстановки был направлен ультиматум о сдаче, на что комендант Горн, тот самый, который и тогда, четыре года назад, был в этой должности, ответил не без издёвки, что Нарва не будет сдана никому и никогда без распоряжения шведского короля, тем более – каким-то уже битым под её стенами русским.

Пётр рассвирепел от такой наглости. Назначенный на 9 августа штурм начался точно по плану, но перед этим царь велел зачитать войскам ответ Горна. Возмущение было таким, что после этого падение крепости стало неизбежным. Штурм был кровавым и стремительным, всё продолжалось меньше часа. Офицерам и самому Петру не раз приходилось уже в городе обнажать шпаги, чтобы избежать ненужного кровопролития. Привели бледного, в сбитом набок парике Горна. Пётр ухватил его за шиворот, повернул лицом к горящим, дымящимся улицам, усыпанным мёртвыми телами, сказал сквозь зубы:

– Смотри, мерзавец! Все эти люди могли бы жить, если б не твоё упрямство! – и наградил коменданта звонкой оплеухой своей тяжёлой царской дланью…

В тот же день Пётр засел за письма, где извещал о победе всех сподвижников, коим при ней не довелось быть. Старику Кикину, знавшему Петра с детства и почитавшемуся царём, написал шутливое:

«Только что Нарву, которая 4 года нарывала, ныне, слава богу, прорвало, о чём пространнее скажу сам».

Да, это была не столько великая военная победа, сколько моральная, вселившая в царя и его сподвижников уверенность, что шведов бить можно и нужно. А кроме того, что очень было важно, при взятии Нарвы было взято около шестисот орудий – почти столько же, сколько Россия потеряла при первой осаде четырьмя годами ранее. Восемь десятков орудий, из числа трофейных, Пётр привёз с собой в Москву, где они демонстрировались во время столичного триумфа.
               
                (продолжение  следует)


Рецензии