Осечка

Мне что-нибудь от головы. Василий. Мне нравится, как у тебя свет включается, когда ещё светло. И сразу наступают сумерки. Искусственный свет замешивается с естественным, и будь здесь печка – чтобы топилась дровами и служитель выходил в зал с охапкой тронутых инеем поленьев, осиновых, берёзовых... еловых... и подбрасывал в железную дверцу, шевеля кочергой в огне – я бы жил у тебя вечно, Василий, и не уходил туда. Пусть его, не трогай Иваныча, пускай говорит.
Мы собираемся у Василия в погребке (самый, извините, вертеп с правом подачи) раз в два месяца. Мы – это наша пятёрка, а почему пятёрка, а не тройка или десятка – этого я не знаю. Об этом у меня голова не болит, и у других – тоже. Нечаев у нас Филиппов. Он хороший парень и давно не пьёт. Юрий Михайлович определил его как знак в чужой и чуждой ему структуре, и Филиппов сначала призадумался, а потом выпил – в последний, как оказалось, раз – и спросил, а как это? Знак, да ещё и в структуре. Михалыч взъерошил ещё больше волосы (всегда поражался, как это у него так волосы стоят – дыбом, – дымом, говорит племянник Зоя), поднял сумку с пола, он всегда приходит с этой сумкой, поставил сумку на колени и порывшись нашёл нужную книгу. А в книге нужное место. Нынче мало кто читает на бумаге, Михалыч если только... И как по-писаному объяснил, что знак в другой структуре теряет свойства и принимает другие свойства. "– Ты вот Нечаев был, ну а здесь ты Филиппов. – И чё? – Так ты же не Нечаев? – Нет, я Филиппов. – Ну, вот!" Филиппов посмеялся мрачно, в кармане у него наган, в нагане один патрон: на всякий пожарный случай... пугнуть, психологически!
Скоро, скоро приедет Юрий Михайлович и книги привезёт.
Сегодня мы собрались Иваныча послушать и решить, стоит ли продолжать членство Иваныча в нашей боевой подпольной группе?
– Ты вот мiр... мiр возьми, – как его определить так, чтобы раз и навсегда, а желательно одним словом, ну или фразой? То-то! Не определить, никак. Что это? Откуда и зачем? Уж сколько было этих определений... последних и окончательных, и умь и остроумь, – блеснул "новичком-с", – да только... чем больше, тем яснее, что не может, не мо-жет их быть, определений, а тем более – "последних и окончательных"!
И рукой, открытой ладонью как бы отодвигал их, эти "последние", от себя, как если бы он видел их здесь как тварей мерзких в чешуе и с остекленелыми рыбьими глазами, – мерзких настолько, что и коснуться их выше сил, и только – рукой, на расстоянии – отогнать...
– Ведь возьмись определять, так, пожалуй, до атома дойдёшь! А что это – атом? Ну, да: делится и он, но это уже, так сказать, не физика – а, пожалуй что, метафизика... не воспринимаем! Там где-то... далеко, вне нашего видения и разумения. Значит, что? А – не знаю... Вот сказал, а не знаю. И зачем сказал – тоже не знаю... А просто: "слова, слова, слова..."
Буфетчик Василий зачем-то прикрыл лицо полотенцем. Он стоял так, не отнимая полотенце от лица, с минуту. Потом сказал, глухо и сдавленно:
– Ты читал "Войну и мир"? Что думаешь?
И стал протирать этим же полотенцем пивную кружку, забыв помыть.
– Ща-ас... Это он – знает! – с восхищением шепнул мне Филиппов и подтолкнул локтем в бок. – Васька-то... знаток! Он писал по Толстому... давно, когда ещё... не был крановщиком...
Вопрос Иваныча не смутил. Да и кого, посудите сами , можно смутить вопросом – это в наше-то время! В наше-то время и ответом никто не смутится, а то – вопросом...
– Кора! – отозвался Иваныч даже с готовностью – словно он ждал, что спросят о Толстом. – Земная кора. Очень даже визуально смахивает на головной мозг хомо сапиенс. Порождает великих людей. Это – процесс тектонический, прошу заметить. Тут – ручкой, карандашиком не много ты нацарапаешь!
Иваныч, как заправский лектор, вынул из кармана пиджака простой карандаш и показал его слушателям, для видов наглядности. Затем он снова упрятал карандаш обратно в карман пиджака.
– Писатель Лев Толстой великий человек. А ты, Иваныч, – тут он зачем-то отнёсся к себе в третьем лице, – ты казнокрад... мелкий и дешёвый! Да... казнокрад...
Почему казнокрад, отчего казнокрад – не пойму: никогда он к финансам отношения не имел, никакого, и вообще к деньгам. Не любили деньги его. Бывают такие люди, что деньги их не жалуют и бегут от них при первой возможности, а возможностей таких в наше время – море, на все вкусы. И всегда он копейку считал до получки.
– Да и Толстой... тоже. Недаром он потом убежал от казны, думал – скостят ему за это. А там посмотрели... нет, Лев Николаевич, маловато будет... как вот мужик тот. Да он поди и сам это знал.
Кто-то, может быть, увидит в этой несвязной лексико-синтаксической пульсации "раздражение жалкой и пленной мысли", а кто-то различит оппозицию живого и мёртвого, вот как Юрий Михайлович. Наивное сознание Иваныча намеренно искало двоения и троения мысли, пусть сколь угодно "жалкой", стремясь в потоке рецитации одного того же самого выразить не содержание мыслительного акта, а самый акт. Он помогал себе жестами рук и переменой выражения на лице – от вопросительно-озадаченного до ликующего: нашёл! – которое тут же опять сменялось комической серьёзностью провинциального Сократа... такая вот "майевтика". Сам пью, сам гуляю; сам, того... и сам рожаю. Исходящее из его уст мычание могло принадлежать как активному участнику акта, так и его второй, пассивной половине: идеологически – мы все гермафродиты. Всем не то что заячий, или другой какой, тулупчик с чужого плеча жмёт и досаждает всю оставшуюся после акта рождения жизнь, но и свой, кожаный... Мало кто ушёл от Иваныча достаточно далеко, чтобы иметь полное право смотреть на Иваныча свысока как на пройдённый этап в развитии. Мычи, Иваныч. Мы – тоже!
– Ладно... ясно всё. Пойдём, Арсений. Василий, – Филиппов мигает буфетчику, – ты... долго его не манежь, не надо! Рюмашки – хватит молодцу!
– Понял, понял я. Рюмашки – хватит.
Мы выходим из погребка на улицу, в сумерки. Здесь они уже настоящие: мёрзлые, с ветерком северо-западным, с гармоникой из-за угла: "Встал я утром в шесть часов – нет резинки от трусов – вот она, вот она – на *ую намотана!" Прокатили мимо и выкатили на проспект – по проспекту гулять...
– Глупый универ, – сказал Филиппов. – Вот уж... верхнее образование, – точно...
Филиппов поднял воротник бекешки, руки сунул в карманы. Мы пошли вдоль ограды к Парку пионеров.
– Сдулся Иваныч-то, – сказал Филиппов. – То ли было! Огонь! А это... сахарная водица для страдающих... логореей. Э-эх... "таё"!
– Да, Иваныч уже не тот. Мне кажется, он после своего Бенвениста ничего так и не прочёл.
– В церковь ходит, свечки ставит, – невнятно сказал Филиппов. – Лицемер повапленный.
Он остановился и повернулся ко мне.
– Вот и надо закончить это дело. Арсений! Мы поручаем тебе. Ты у нас молодой, растущий. Стремящийся...
Филиппов огляделся – и быстро, я сказать ничего не успел, всунул мне в руку наган:
– Он сейчас пойдёт этой дорогой, Васька выставил его уже... Бахнешь? И домой. Там тебя ждёт кошка с мокрым носом. Голова прошла?
– Да вообще не чувствую.
Филиппов засмеялся:
– Самое лучшее... Ну, удачи! Привет Михалычу.
Он исчез, как в кусты шмыгнул, был и нет. Я и не спросил, с какого такого бока Михалыч-то... Да и не спросил бы: слева в темноте послышались ноги, шарканье ног, это шёл сюда Иваныч. Он всегда ходит шаркая, и бормочет что-то себе под нос, постоянно.
Я пошёл ему навстречу, сжимая рукоять нагана в кармане. Иваныч приближался, что-то негромко бормоча себе под нос. Он сильно сдал: лицо в каких-то бородавках чи атеромах, очки тёмные несмотря что вечер, – ну кот Базилио, да и только! Услыхав меня, он поднял голову. Я быстро шёл навстречу Иванычу, глядя ему в лицо пустым взглядом, который ошибочно называют светлым.
– Человек какой-то, – заметил Иваныч не без дружелюбной приязни, когда мы сравнялись. – Человек! Ступай своей дорогой. Передай Михалычу привет...
Опять! Да что же это, люди добрые. Шагу ступить не получается без этого, понимаешь, Михалыча. Просто, наваждение какое-то. У нас не Тарту.
Выбитый Михалычем из колеи, я пропустил момент. Иваныч прошествовал мимо, усмехаясь уголком рта. Он шаркал сильнее обычного. Я опустил взор долу и понял причину этого. Одна штанина у него была как положено подвёрнута, пусть даже неряшливо. Зато вторая, левая – распущена во всю свою длину. Так что при ходьбе Иваныч постоянно наступал на свою левую распущенную штанину, а наступив, шаркал ногой усиленно – выходил из штанины... И опять. "Всё-таки, она существует – непрерывность парков... нет: не существует..."
Я вставил ствол нагана в рот, оцарапав в спешке нёбо. Я спустил курок.


11-12 ноября 2018 г.


Рецензии