СА. Глава 8

На присягу к некоторым приезжали родители. Мои тоже хотели, но у них не получилось. Они приехали позже. Вообще мода приезжать на присягу к сыновьям, служащим в армии появилась, наверное, не раньше 70-х годов. До этого подобной сентиментальностью никто не страдал. Ну присяга и присяга, подумаешь. Честно говоря, я никакого торжественного момента не чувствовал. Родителей, конечно, хотелось увидеть. Присягу принимать не хотелось. Вот, пожалуй, и всё.

Через неделю или две после принятия присяги, меня и ещё несколько человек из роты отправили в командировку. Недалеко. Возле гражданского аэропорта «Рига» располагался военный аэродром. На нём достраивали новую полосу. Задача строительного отряда, сформированного из прикомандированных солдат разных частей наземной авиации, заключалась в следующем: расчищать пространство между бетонными плитами и заливать его расплавленным битумом.

 Сводный отряд насчитывал человек 100 – 120 – пять-шесть армейских палаток по 20 человек в каждой, плюс палатка для офицеров, плюс палатка-кухня и палатка-столовая. Всё это располагалось в чистом поле никакими ограждениями не окружённое. Оружия в отряде не было, поэтому лагерь не охранялся. Солдаты только работали и ходили в наряд по кухне. Сержантов не было. Солдатами непосредственно командовали офицеры в звании не выше капитана. Обстановка была довольно свободная, почти неуставная. Никаких утренних зарядок, строевых, учений устава, политзанятий, вечерних прогулок с песнями. Утренний развод и вечерняя поверка, конечно, были. Бриться тоже надо было каждый день. Зато не надо было подшивать подворотничок, потому что мы постоянно ходили в подменной рабочей униформе, где вообще подворотнички отсутствовали. Ременные пряжки не надо было полировать, а сапоги чистили только на утренний развод и то чисто формально, ибо через пятнадцать минут они всё равно становились грязными – работали, естественно не в белых перчатках.

Так как отряд был сформирован из командировочных разных авиационных частей Рижского гарнизона, то, понятное дело, никто никого не знал (то есть не знали кто старослужащий, кто новобранец) и никакой неформальной иерархии первые дни между солдатами не соблюдалось. Офицеры от всех требовали строго соблюдать форму одежды, то есть ходить с затянутыми ремнями, с застёгнутым воротом, с правильно одетой пилоткой. Но после утреннего развода все расслабляли ремни, расстёгивали воротнички и сдвигали пилотки на затылок.

 Когда же через несколько дней все адаптировались друг к другу, то сразу выяснилось кто «молодой», кто «старик», а кто «черпак» (т.е. отслуживший половину срока). Иерархия выстроилась моментально как в стаде баранов. И нам «молодым» старослужащие не позволяли ходить с обвислыми ремнями, сдвинутыми пилотками и расхрыстанным воротом. Стали подсовывать более тяжёлую работу и старались, по возможности, поиздеваться над нами. Впрочем, это им удавалось редко, да и сами издевательства носили форму не очень чувствительных как в физическом, так и в психологическом плане, «уколов». После трудового дня хотелось жрать и спать, а не заниматься эмпирическими опытами по воспитанию молодого пополнения.

 Работа была, конечно, не каторжная, но и не сказать чтобы лёгкая. Но работа, да и сама жизнь в этом полевом лагере усугублялась одним очень важным обстоятельством. Здесь 24 часа в сутки, не ослабевая ни на секунду дул пронизывающий холодный ветер. И хотя был конец июля и температура воздуха доходила до плюс тридцати, мы этого не ощущали. Днём было просто прохладно. Если минут пятнадцать-двадцать постоять без движения, можно было основательно задубеть.

 Конечно, во время работы, да ещё возле бочки с кипящим битумом, было тепло, но стоило во время перекура расслабиться и лечь на густую высокую колышущуюся траву, как уже через пять минут чувствовал себя некомфортно. Ночью же был просто арктический холод. Палатка, где мы спали не отапливалась. Компрессор нагнетал тёплый воздух в палатку начиная с отбоя и до 00 часов. Всего каких-то два несчастных часа. В это время и можно было нормально поспать. Через час после выключения компрессора начинался настоящий дрожак. Без преувеличений. Просто лежал на койке и трясся как в лихорадке. Спать было невозможно.

 Я, как и большинство, ложился спать не раздеваясь. Закутывался в одеяло с головой и интенсивно дышал внутри, пока скопление углекислоты не выдавливало мою голову наружу. Подышав свежим (условно свежим, разумеется) воздухом, нырял опять под одеяло. Но всё это мало помогало. Это была настоящая пытка холодом. В лучшем случае можно было урывками дремать. К пяти утра можно было заснуть просто от усталости в борьбе с пронизывающей стужей. Моё тело не дрожало только когда я интенсивно работал. Всё остальное время оно дрожало дрожью разной степени. «Не той дрожью, коей дрожат нормальные люди, мурашки, что вроде как строем прошлись по твоей могиле и пропали, но дрожью, которая не прекращается» (Томас Пинчон «Радуга тяготения»). Это была утончённая древнекитайская пытка, продолжающаяся изо дня в день. Она порядком изматывала. Не есть хотелось, не спать хотелось больше всего, а больше всего хотелось залезть в горячую ванну, основательно разогреться, а затем юркнуть в горячую постель и спать день, два, три, пока окончательно не согреешься и не выспишься.

На какое-то время пытка холодом прекращалась в наряде по кухне, но её заменяла пытка кипятком. В полевой кухне посуду мыли не под проточной водой, потому что таковой не было, а погружая посуду сначала в один котёл с кипятком, а потом перегружая её в другой котёл с кипятком для полоскания. Из первого котла алюминиевую посуду мы вынимали голыми руками, перебрасывая в другой котёл, и оттуда доставали её тоже голыми руками.

 Даже трудно сказать какая из пыток была изощрённей – беспрерывно дрожать или окунать руки в кипяток, доставая раскалённую алюминиевую посуду. К концу помывки руки становились распухшими багровыми огромными сосисками. Размякшие вздутые пальцы едва шевелились. Хотелось ныть, выть и просто дико орать, проклиная наряд по кухне, армию, всё человечество, весь мир и всю вселенную. Мы ухищрялись выуживать посуду из кипятка через полотенце, через пилотку, половниками, но всё это мало помогало. Ждать же пока кипяток остынет было строжайше запрещено, ибо тогда посуда плохо вымывалась, а это грозило дизентерией или ещё каким-нибудь кишечным заболеванием, ведь никаких дезинфицирующих средств не применяли, не считая горсти соды на трёхсотлитровый котёл воды.

Ни к пронизывающему ветру, ни к кипятку привыкнуть было невозможно. И невозможно было привыкнуть к другой планете под названием армия.

Единственной радостью в чередовавшихся пытках было созерцание луговых просторов с высокой шелковистой травой, которую нежно приглаживал ветер своими бесформенными мягкими опаловыми крыльями. Широкие её волны размеренно, легко, безустанно катились к горизонту, мерцая вдалеке синей дымкой. И зрелище это завораживало, увлекало и отбрасывало в глубины грёз.

 А вечером можно было полюбоваться акварелями или гуашами закатов, оттенками от ультрафиолетового до инфракрасного, гаммой сумеречных падающих красок, хоть на мгновение окунуться в мириады их поэтических миров. А ночью, когда выскакивал из опостылевшей палатки в туалет, можно было увидеть, если повезёт и не будет облаков, жемчужные звёздные острова, туман Млечного Пути и улыбку молодого месяца. И на секунду можно было улететь в бездонные космические просторы, ощутив невыразимый восторг.

Подобные мгновения не давали окончательно прилипнуть к миру, где возможна армия, холод, кипяток и отупляющая работа. Хотя, по правде сказать, работа, в сущности, была не такая уж и тяжёлая. Одни солдаты железными крючкообразными прутьями прочищали щели между бетонными плитами, другие сметали весь тот мусор, что выскребли первые, а третьи заливали в вычищенные щели расплавленный битум. Работа монотонная и скучная. Целый день дует ветер, целый день скребёшься как грызун какой-нибудь, или веником машешь, как осёл хвостом, или льёшь горячую чёрную жидкость вовсе не похожую на горячий шоколад, и чувство средневекового ада не покидает тебя. И так изо дня в день. От этой беспросветной работы нарастает напряжение, и появляется желание её бросить. Рано или поздно это желание выливается в неадекватные поступки.

Каждый вечер в 21.50 обязательно была вечерняя поверка. И вот однажды наша бригада просто взяла и не пошла на неё. В тот день все то ли слишком устали, то ли были недовольны приказами офицеров, но на поверку просто не пошли. Где-то после девяти часов вечера все улеглись в койки. Кто-то сразу уснул, кто-то чесал языком, кто-то бренчал на гитаре. Я пытался уснуть, но не мог и пребывал в сгущённой полудрёме, напичканной обрывками от впечатлений дня (хотя какие там впечатления – просто навязчивые картинки армейских будней), фантазий и неопределённых абсурдных видений. И вдруг весь этот предонерический калейдоскоп разрушил мощный звуковой взрыв: «Встать!!» Все подпрыгнули на койках от неожиданности, но никто и не подумал вставать. Старший лейтенант стоял посреди палатки с гневным и вместе с тем забавным выражением лица. Никто всерьёз его не воспринимал.

- На поверку выходи! – опять заорал лейтенант в совершенно бессильной злобе. Все понимали, и он сам понимал, что так истерически кричать абсолютно бессмысленно и к тому же смешно. Он вертел головой и не знал что делать. Наконец он попытался сорвать с кого-то одеяло и в ответ получил послание на три буквы. Летёха  рассвирепел и, буркнув гневное «ну ладно!», бордовый, как свежеочищенная свекла, выбежал из палатки.

 Минут десять всё было спокойно. И вдруг что-то зашипело. Никто и не шелохнулся, только кто-то спросил: «Что это?». И не получил ответа. Но уже через десять секунд все ответ узнали. Слёзы брызнули фонтанами, как в сказке у царевны Несмеяны, и потоками залили лицо. Глаза с трудом открывались, дышать стало тяжело… Все повскакивали и, с трудом ориентируясь в пространстве, беспорядочно хватали вещи, одеяла, сапоги… Сшибались лбами, задами и боками и, нисколько не обращая внимания на эти столкновения, выпрыгивали из палатки, как грешники из кипящих адских котлов. И только отбежав на метров тридцать от эпицентра газовой атаки, прокашлявшись и проплевавшись, натягивали сапоги, одевали гимнастёрки, закутывались в одеяла, почёсывая ушибленные места.

Наградив летёху самыми изощрёнными, длинными, многоступенчатыми формулами матерщинной органической химии, все успокоились и стали думать да гадать как дальше время убивать.

- А что тут думать, - сказал один из старослужащих, весёлый чёрнобровый парень, - Зарницын, слетай в палатку за гитарой. Найдёшь?
( А то я бы гитару не нашёл!)

- Да полы палатки наверх забрось, чтоб проветривалась, Вербовой, помоги ему.
Обмотав нос и рот майкой, я юркнул в газовую камеру. Но остался жив. Гитару нашёл в два счёта благодаря шестому чувству, ибо глаза застилала пелена слёз.
Вот так мы и заночевали в чистом поле с гитарой и песнями вокруг костра. Легчайшее, невесомое пламя парило над землёй рыжей растрёпанной гигантской орхидеей и создавало неповторимую и незабываемую атмосферу уютного дружеского бивака. Будто и не было между нами никаких неуставных иерархий, претензий и затаённого зла. Будто были мы все единомышленниками, собравшимися после тяжёлой работы повеселиться и забыться.

 Кто-то с кухни спиндостал картошки. Запечённая в углях, хоть и без соли, пошла отлично. В палатку возвращаться не хотелось. Летёха отомстил и был, наверное, доволен, поэтому к нам даже не подошёл. На несколько часов мы вообще забыли об армии и, главное, о холоде. Ветер будто утих, будто исчез вовсе. Лишь огромное звёздное небо, бесконечное чёрное поле и мягкая, плавающая пирамида костра. Это были одни из лучших минут за всю службу в армии.

После всего лишь трёхчасового тревожного сна вставать не то что не хотелось, но просто не моглось. Это была ещё одна пытка, на этот раз совмещавшая в себе все пытки, выдуманные человечеством за всю его историю. Но как-то сползли с коек – испытать вторую атаку слезоточивым газом никому не хотелось. На разводе летёха прочитал нам наставительно-угрожающую лекцию (которую, конечно, все пропустили мимо ушей), и мы угрюмою толпой двинулись на работу. О, как не хотелось работать! Работать вообще никогда не хочется, а тут ну просто руки сами не поднимались – болтались сухими листьями.

- Шевелитесь, черти ленивые! – орал летёха, - битум стынет.
«Да чтоб он застыл навеки вечные, как везувийская лава в Помпеях», - думал я, машинально и сомнамбулически совершая какие-то запредельные и, казалось, не имеющие ко мне никакого отношения, движения.

Во второй половине дня летёху в качестве надзирателя сменил незнакомый нам капитан. Серьёзный, молчаливый, он ходил с гибкой тросточкой, вырезанной, скорее всего из вербы, и, ритмично ударяя ею о сапог, как бы задавал ритм работы. Он не кричал и не махал руками, а издавал некие мрачные междометия, которых вполне хватало, чтобы мы не расслаблялись.

Через некоторое время он куда-то исчез. Все, словно по команде, бросили работу. А тут ещё на уже законченную площадку аэродрома выкатил транспортный самолёт из породы АНов. Не «Антей» конечно, но тоже что-то такое большое. Нам стало интересно и мы пошли смотреть на гиганта отечественной авиации, напрочь забыв об остывающем битуме.

Самолёт был похож на толстого императорского пингвина, прилёгшего отдохнуть, расправив свои неуклюжие крылышки и задрав вверх маленький хвостик. Возле машины стояло несколько офицеров в лётных синих комбинезонах.
- Привет, ребята, - просто по-граждански без всякого армейского уставизма поздоровались они.

- Здравствуйте, - почти хором ответили мы, тоже не собираясь отдавать честь по уставу, подтягивать ремни и застёгивать воротнички, сразу же расслабленные и расстёгнутые после исчезновения нашего капитана-надзирателя.
- Ну как, внушительная махина? – спросил один офицер, улыбаясь. – Хотите посмотреть её внутри?

Хотите? Можно было и не спрашивать. А нам можно было и не отвечать. Любопытной толпой мы зашли вслед за офицером в утробу алюминиевого монстра. Там было просторно, прохладно, пахло авиационным бензином, брезентом и металлом. Создавалось такое впечатление, что мы не в самолёте, а на складе. Потом мы прошли в носовую часть, посидели в креслах пилотов, подивились нагромождению всевозможных приборов. Экскурсия вызвала даже какую-то эйфорию. Все возбуждённо переговаривались.

На выходе из самолёта нас поджидал капитан-надзиратель, нервно пощёлкивающий своей тросточкой о сапог. Улыбки слетели с наших лиц, как последние листья с деревьев под напором ноябрьского ветра. «Такое настроение испортил, кайфоломщик проклятый!»

- Битум стынет! – заорал капитан, раздражённо хлестанув тросточкой о сапог. 
- Да мы только на минутку, посмотреть… - пролепетал кто-то.
- Не сердись, дружище, - офицер в комбинезоне, устроивший нам экскурсию, подошёл к капитану, добродушно улыбаясь. – Ребятам ведь интересно самолёт посмотреть, не каждый день такое бывает, а с битумом ничего не случиться…
- Ладно, разберёмся… - холодно ответил капитан и кивнул нам головой: - Пошли.
Понурив головы, мы поплелись за нашим надзирателем.
- Привести себя в порядок, - гаркнул капитан.
Все поспешно застегнулись и подтянулись.

Как только мы отдалились от самолёта на значительное расстояние, и капитан увидел, что лётчики не смотрят в нашу сторону, он тут же без слов, а лишь с богатым набором ненормативных междометий, ринулся на нас, как змей-горыныч, и стал лупить своей тростью кого попало и по чём попало. Все бросились в рассыпную, кроме меня. Я стоял совершенно спокойно, не чувствуя за собой такой вины, за которую бы следовало бить человека. Я не боялся капитанской трости и капитанского гнева, потому что хоть и знал, что заслуживаю наказания, но не такого, какое решил применить наш командир. Я считал его действия не справедливыми, и поэтому бегство от него в моих глазах выглядело как подтверждение этой несправедливости и согласие с ней.

Не в силах угнаться сразу за всеми и, увидев меня одиноко стоящего, капитан, конечно же, подскочил ко мне и два раза болльно хлестанул меня по бедру. Я сжал зубы и почувствовал как краснеет моё лицо и пунцовой краской наливаются уши, но не сдвинулся с места. Капитан занёс руку для третьего удара и… безвольно опустил. Моя решительность и стойкость его обезоружили.

- Товарищ капитан, - стараясь говорить ровно, без эмоций и заиканий, начал я, - это Вам не царская армия, где по отношению к солдатам применялись телесные наказания шпицрутенами. Мы виноваты, но бить нас Вы не имеете права.
Он опешил. Он явно не ожидал подобной речи. Крыть ему было нечем, и было видно, что он не знает что сказать.

Наконец, в отчаянии махнув тростью, что не может дать достойного ответа, он изрёк: - Ну битум же стынет!
Я прекрасно понимал его чувства, его злость на нас бездельников и разгильдяев, но рукоприкладства простить не мог.

Больше он нас не ругал, а лишь отдавал чёткие, строгие, лапидарные команды. Вечером он велел зайти мне в офицерскую палатку.
Мы были одни. Просто, без всяких вступлений и лирических отступлений, он сказал:
- Зарницын, извини, я был не прав.
Теперь уже опешил я. Даже представить себе не мог, что офицер будет извиняться перед рядовым.
- Я понимаю Вас, товарищ капитан, с такими балбесами трудно справляться… от имени всех прошу прощения за нашу безответственность…
- Ладно Зарницын, отставить… - он добродушно улыбнулся и пожал мне руку.


Рецензии