Очаг

ПРОЛОГ


Если предполагать читателя для данной истории, то необходимо упомянуть, что "Очаг" является романом-символикой, в нём нет беспрекословного добра или абсолютного зла, хотя речь идёт о людях, к одним из которых возможно испытывать симпатию, что порою, по ходу повествования, совершенно немыслимо к другим. Упоминаемые персонажи живут в горячем воздухе частых войн и редкого мира, пытаются накормить своих детей и встретить следующее утро, защищают родных и себя, нанося при этом кому-то боль, постоянную или только однажды, оставляя раны и даже причиняя смерть, делая это от отчаяния, с умыслом или вынужденно, а порой под воздействием общей для всех человеческой природы, которая вполне могла бы считаться безусловным злом, если бы не включала в себя отдельные человеческие судьбы, многим из которых пришлось сделать по-настоящему страшный для себя или других выбор. Здесь нет плохих – есть обозлённые и поэтому ушедшие. Здесь нет хороших – только оставившие свой след.




ГЛАВА 1. Всадник у ворот

Казалось, что усталый конь подошёл к воротам Города по собственной воле, поскольку до самого последнего момента сидящий на нём всадник не сделал поводьями ни одного направляющего или сдерживающего движения, слабо качаясь на спине лошади из стороны в сторону и склонив защищённую массивным шлемом голову почти на грудь. Он крепко сидел в седле, хотя было очевидно, что дорога проделана нелёгкая – его доспехи покрывала прилипшая к металлу сухая трава и куски болотной грязи, а по крупу лошади серыми лентами переплетались полосы высохшего пота, также смешиваясь с грязными пятнами на истерзанных шпорами боках. Цвет попоны было невозможно разглядеть из-за впитавшейся в неё земли, а лошадиная грива свалялась в длинные струпья, болтающиеся, словно сосульки.
Конь приблизился к стоящему у входа караулу и остановился. Пути дальше не было. Один из караульных коротко окликнул незнакомца, внимательно оглядывая его – тёмная фигура рыцаря казалась неживой, прекратив раскачиваться в тот самый момент, когда лошадь окончательно остановилась. Окликнувший рыцаря стражник вплотную подошёл к устало стоящему коню и молча указал другим находящимся у ворот солдатам глубокие шрамы на лошадиных боках.
– Наш гость сильно торопился. Смотрите, как шпорами животное искромсал. Эй! – он резко выкрикнул, подняв голову к закрытому шлемом лицу. – Ты живой там?
Не получив ответа, стражник хлопнул тяжёлой ладонью по бедру незнакомца, надеясь его разбудить. Находящийся по другую сторону охранник, заметив движение сидящей на лошади фигуры, что-то предостерегающе вскрикнул, но его выкрик опоздал, совпав с металлическим лязгом, с которым меч всадника вдруг вылетел из-под грязной попоны и упёрся в раскрытое забрало стоящего возле него стража.
– Ты чего?! Виселицу захотел? – стражник обескураженно отступил и меч прокорябал на его шлеме короткую блестящую полосу. – Запрещено законом направлять оружие на охрану города! Говори, кто такой!
– Не узнал того, кто твой город защищает? Я – Сигурд. Здесь находится мой дом.
Всадник говорил, не поднимая забрала, отчего его голос звучал глухо, словно из колодца.
– Ты – Сигурд Черноголовый?! – в голосе стражника появилась насмешка. – Тебя не узнать в таком виде! Ни цвета, ни знаков различия – ничего не видно. Только... что должно было случиться с твоей головой, чтобы ты приехал сюда именно сейчас, перед завтрашним судом над твоей женой! Где же сердце твоё, рыцарь, сострадание к близким, если ты приезжаешь для того, чтобы и себя погубить, и смерть родных тебе людей мучительнее сделать! Хотя, за былые заслуги перед Городом, тебя вполне могут пощадить, если ты отречёшься от той, с кем так долго делил свою постель.
– Слишком много говоришь, солдат, – всадник наклонился вперёд, приподнимая забрало и показывая своё лицо. – Знаешь, почему меня назвали Черноголовым? Спроси как-нибудь. Тебе наверняка скажут, что сердца у меня нет. Не поседел за все прошедшие войны, на что способен лишь бессердечный человек. Спроси, самое время, поскольку тебе, должно быть, уже известно, чем закончится суд. И не боишься за нарушение субординации сам пойти под трибунал. Но пока что я решаю вопросы безопасности Города. Поэтому пропусти. Иначе ударю.
– Простите, сир. Весь Город судачит. А я всего лишь его житель.
– Ты воин, прежде всего. А воину не пристало трепать языком. Не тебе судить о моей семье. Ты узнал меня, хорошо. Теперь пропусти. Мне нужно в Совет.
Караульный сделал знак рукой, и ворота со скрипом раскрылись, пропуская тяжело шагающего коня. Уже в спину проезжающей фигуре прозвучали негромкие слова, но так, чтобы всадник их всё-таки услышал:
– Мне жаль тебя, рыцарь. Красивая женщина, добрая служба, мудрое слово и сильная рука – таким тебя знают. Зря ты приехал. Отсиделся бы там, где был. Война многое прощает. А мне не хотелось бы стоять в оцеплении вокруг твоей плахи.
Всадник не сказал ни слова, продолжая своё движение через ворота, а стражник провожал его взглядом до тех пор, пока конная фигура не скрылась за изгибом дороги, ведущей к центру города. Обернувшись к стоящим возле ворот солдатам, стражник сокрушённо поднял плечи и, коротко выругавшись, добавил раздражённым тоном:
– Собственно, меня самого могут наградить плетьми уже за то, что я предупреждаю преступника о готовящейся казни.
Он снова махнул рукой, и ворота закрылись с глухим стуком, подняв с булыжной мостовой густую жёлтую пыль.


ГЛАВА 2. Письмо

Это письмо лежало прямо на дороге, шерстяной нитью привязанное к сломанной ноге неподвижной и, без всякого сомнения, мёртвой птицы, каких Пётр не видел в своей жизни никогда. Птичья голова походила на длинный голый череп, собственно, это и был длинный, узкий и голый череп, обтянутый тонкой жёлтой кожей, словно перчаткой, но лишь одно обстоятельство действительно сбивало с толку – на кожаной голове странного существа отсутствовали глаза, что придавало и без того неприятному птичьему трупу просто-таки отталкивающий вид.
– Откуда ты такое... глаза-то у тебя где? Должны же быть глазки... – бормотал Пётр, осторожно тыкая в слабо раздуваемые ветром чёрные перья напряжённо вытянутым пальцем. – Какой ужас. Наверное, из зоопарка улетела. Или улетело. А может, улетел. Письмо какое-то нёс. Или несло. Это же письмо, верно?
Письмо также выглядело не совсем привычно. Длинный серый конверт, не конверт даже, а странным образом сложенный лист плотной бумаги или пергамента, немного испачканный грязью и с мокрым краем. Пётр присел на корточки, чтобы отвязать скрученную шерстяную нитку, которой конверт был привязан к костлявой, сломанной в колене птичьей ноге, и через пару минут, негромко ругаясь и тяжело дыша, всё-таки победил два небольших шерстяных узелочка, выпрямившись с письмом в руках и напряжённо думая, что делать дальше.
Нерешительно повертев странное послание, Пётр потянул за приклеенный бумажный край и тот поддался легко, как будто ждал прикосновения. Тонкие нити размокшего тёмного клея протянулись вдоль человеческих пальцев и тут же опали, лопаясь прозрачными паутинками, а Петру вдруг стало немного странно, словно он не должен был открывать кем-то запечатанный конверт. Но он всё-таки открыл его и в ту же секунду почувствовал на лице движение воздуха, выходящего из серой бумажной глубины. Воздух был тёплым, горячим даже, с несколькими яркими искрами, едва не попавшими Петру в глаза. Конечно же, всё это ему просто показалось, но ощущение было таким осязаемым, что Пётр на секунду прикрыл веки. А когда снова открыл их, его правая рука уже вытягивала изнутри листок пожелтевшей бумаги, на которой мелким, красивым, хотя и не очень уверенным почерком было написано слово "Помоги". Ниже стояли два слегка покосившихся слова: "Дом Рыцаря", а совсем внизу находились непонятные цифры, прописанные тщательно, но совсем уже коряво.
– Странно, – пробормотал Пётр, поскольку это действительно выглядело необычно. – Кому здесь надо помочь?
Пётр знал, что такое Дом Рыцаря. Это здание являлось заброшенной достопримечательностью города, старой, опустевшей и потихоньку разрушающейся, но что было делать с бестолковым набором цифр и кому следовало помогать – об этом листок молчал, а сам Пётр из прочитанного не понял решительно ничего. Нет, конечно, можно попробовать набрать написанный номер на телефоне, но это представлялось заведомо глупым занятием – цифр было всего восемь.
Мысли у Петра разбегались по сторонам. Он в очередной раз посмотрел на птицу, затем на лежащее в ладонях письмо, после чего перевёл взгляд на жуткую костлявую голову.
– Надо же, какие письма на улице лежат... и птички... – он говорил вслух, почему-то оглядываясь вокруг и борясь с искушением всё-таки вытащить свой телефон и набрать номер прямо сейчас. – Нет, – снова сказал Пётр сам себе, осматривая улицу в поисках лучшего направления к указанному в письме дому. – Это же просто ерунда! – твёрдо повторил он, в очередной раз почувствовав движение тёплого воздуха изнутри открытого конверта. – Сейчас я пойду и посмотрю, что там такое. А потом попробую позвонить. Или нет. И, кстати, – он погрозил пальцем лежащему птичьему телу, – о тебе, безглазый почтальон, я тоже позабочусь. Когда вернусь. Показать бы тебя надо... кому-нибудь. Глаза-то.
Возле птицы лежало острое, похожее на пластмассовую расчёску, перо, выпавшее из вывернутого крыла. Пётр поднял его, осмотрел со всех сторон и даже подул вдоль оживающих мягких краёв, любуясь выпуклым парусом почти фиолетового цвета, после чего вставил перо себе в петлицу пиджака, чтобы не потерять. Пользуясь подобранной здесь же газетой как перчаткой, Пётр отодвинул мёртвую птицу подальше от дорожной обочины и прикрыл её газетным листом, придавив бумагу по сторонам двумя камнями из раздолбанной временем мостовой.
– Полежи пока здесь. Место тут спокойное, почти никого не бывает, никуда не денешься, если кошки не съедят. Потом посмотрим. А сейчас к дому. Интересно же – кому там помощь нужна.

Пётр видел Дом Рыцаря неоднократно, много лет назад он жил в этом старом районе города, в котором, однако, уже в те времена практически по всем переулкам и дорожкам положили вполне современный асфальт. Тогда, в самый первый раз, ещё мальчишкой без особой цели блуждая по узким улицам и случайно оказавшись напротив странного, увитого растениями могучего деревянного строения, Пётр остановился с раскрытым ртом и заворожённо смотрел на то, что никак не ожидал здесь увидеть. Он таращился в похожие на сильные руки жилистые брёвна стен, жадно наблюдал за ставнями окон, напоминавшими закрытые глаза, и даже был не против войти в широкий проём массивной двери с набитыми поверх старого дерева коваными металлическими листами. Эта дверь выглядела, словно чей-то запечатанный рот, когда-то заходившийся в крике. Пётр вспомнил, как хотелось ему забраться внутрь этого дома. Однако осуществить своё желание ему тогда не удалось. Ещё бы. Невозможно войти в дом, не ломая такие двери. Двери, которые сегодня были открыты.

Сначала он не поверил своим глазам. Но потом, присмотревшись, увидел щель между солидным косяком и дверным металлом. Удивлённо озираясь по сторонам, что на пустынной улице выглядело несколько глупо, Пётр шёл, высоко поднимая ноги, чтобы лучше рассмотреть необычные булыжники мостовой, выглядевшие так, как будто на дворе царствовал десятый, двенадцатый или, в крайнем случае, какой-нибудь другой век, но даже близко не тот, в каком по данной дороге именно сейчас осторожно передвигался молодой человек в красивом пиджаке и с птичьим пёрышком в петлице.
– Куда асфальт дели? Городские власти решили сделать здесь заповедник? Вот что значит совсем не интересоваться событиями города. Но мостовая... действительно... средневековье какое-то. Хотя сделали убедительно. Развалину бы ещё в порядок привели...
Он подошёл ко входу в дом, осторожно заглядывая в прохладную темноту. Темнота на самом деле была довольно промозглой, наполненной растворённой в воздухе влагой, как в остывшем за ночь парнике. Пётр отшатнулся, постоял какое-то время, размышляя, насколько его готовность созрела для проникновения в чужой дом, даже если это всего лишь разваливающийся музей. Принимая решение, он достал сигарету, чтобы его запаздывающая уверенность пришла быстрее. Но когда Пётр попробовал зажечь спичку, у него ничего не получилось – спички одна за другой просто шипели в руках, не давая огня. Раздражённо убрав спичечный коробок в карман и выбросив сигарету в дорожную канаву, в которой валялся истлевший кошачий труп, Пётр упёрся плечом в красивую кованую ручку, тяжело отодвигая скрипящую дверь, и вошёл внутрь.

Необычный дом. На мгновение Пётр почувствовал себя так, словно уже давно планировал прийти сюда и только что выполнил задуманное. Без помощи странных безглазых птиц и бестолковых писем, валяющихся на дороге. Ему стало возвышенно, тревожно и одновременно немножко страшно, но выходить он уже не хотел. Он смотрел вокруг и с каждой следующей деталью, с каждым новым предметом, попадающимся ему на глаза, его желание всё увидеть и рассмотреть становилось больше и больше. Только несколько мешала отовсюду капающая вода, из-за которой в доме было трудно дышать, что заставило Петра расстегнуть воротничок.
– Не воздух, а губка мокрая... вон, даже вьюны растут.
В некоторых местах по стенам и с потолка действительно спускались узкие зелёные побеги, качающиеся от проникающего через щели слабого ветра. По зелёным стеблям ползли прозрачные капли, звонко падая в небольшие лужицы на зияющем чёрными дырами полу.

И всё-таки... какой интересный и необычный дом. Пётр даже немного разозлился на себя, что никогда раньше не попытался сюда проникнуть. Хотя, конечно же... закрытые двери.
– Кому-то пришло в голову их открыть... – он случайно проговорил эту фразу вслух и тут же услышал глухое эхо, перекликающееся со звоном капающей воды, однократно повторившее последние отголоски сказанных слов. Петру снова стало жутковато. Чтобы сбить ощущение тревоги, он специально начал говорить вполголоса.
– Да... так вот я сейчас повторяю... кто-то должен был открыть, – говоря это, он посмотрел на входную дверь и увидел огромный и массивный засов, который когда-то запирал дом изнутри. Сейчас засов был сдвинут, и можно только предполагать, какие усилия требовались для того, чтобы сместить распухшую от сырости запорную балку. Эхо исправно повторяло окончания сказанных Петром слов, и сейчас он уже говорил, нарочно понижая и повышая свой голос, прислушиваясь к возвращающимся к нему звукам.
Пройдя прихожую, Пётр остановился. Перед ним открылась широкая гостиная с высокими стенами, по которым также струились тонкие стебли вьюнов.
– Растениям солнышка не хватает. И тепла, конечно. Бледные какие-то. Грустные.
Помешкав секунду, Пётр ступил на слегка перекошенный пол, вскрикивающий раздражённым старческим голосом каждый раз, когда он ставил на древние, но крепкие доски свою ногу. Сейчас, немного привыкнув, он чувствовал себя здесь почти хорошо. Даже появилось неожиданное удовольствие дышать этим тяжёлым и холодным воздухом, ложащимся на его вспотевшую спину большой зябкой ладонью, не препятствуя при этом рассматривать замечательную старую мебель, которая стояла во всех углах и казалась ещё старше, чем сам дом. Но самое пристальное внимание Пётр уделял висящему на стенах оружию, и скоро ему стало беспокойно за военную роскошь, потому что на самом деле очень сложно представить себе бесхозный дом с таким оружейным убранством на стенах. Это было слишком замечательно, невероятно, невозможно даже.
– Невозможно... – шептал Пётр, пальцами пробуя острия висящих на стенах мечей, собирая с холодного металла водяные капли. – Красота какая... да и мебель, кстати... вот это же шедевр!
Он смотрел на благородный шкаф у стены, в тени которого прятался миниатюрный секретер не менее тонкой работы, а в углу, сдвинутый и повёрнутый боком, находился огромный раздутый комод или тумба с кривыми ножками, похожими на маленьких, но очень толстых змей. На всё это сверху падали редкие капли воды, мелкими брызгами разбивающиеся о полированную поверхность массивных мебельных стен.
– Замечательно. Просто великолепно. Но и бардак тут у них тоже... знаете ли... агента по недвижимости уволить к чёрту!
От его голоса и возвращающегося одиночного эха дом, казалось, наполнялся шорохами, отчего нервы Петра были немножко напряжены, но это не являлось страхом, скорее – возбуждением, заставляющим пристальнее заглядывать в тёмные углы и внимательно смотреть себе под ноги. Непонятные голоса и еле слышный шёпот – нет, Пётр не мог бы поручиться, что слышал всё это, но его будоражила мысль, что в доме он не один. В это легко было поверить, учитывая количество находящихся вокруг замечательнейших вещей, пусть и давно брошенных, но всё-таки не испорченных, напротив, абсолютно живых, призывающих подходить близко к каждой заинтересовавшей детали, проводить рукой по влажным поверхностям и снова осторожно пробовать пальцем покрытые мелкими каплями острия висящих на стене мечей, кинжалов и алебард.

Гуляющее по дому эхо, тихий свист воздуха между щелей, звон падающих капель и собственных шагов были причиной того, что Пётр вертел головой из стороны в сторону, словно играя с кем-то в жмурки с раскрытыми глазами. Ему на самом деле казалось, будто он слышит чьи-то тихие голоса, шёпотом переговаривающиеся за спиной, заставляющие его резко оборачиваться и смотреть в сумрак сырых стен, не замечая в них ничего сверхъестественного, но всё-таки в ожидании чего-то волшебного, как это было с ним однажды, очень давно, в детском кукольном театре, происходящее на сцене которого невозвратимо стёрлось из памяти. Горячими от волнения щеками он чувствовал прохладные движения воздуха, проникающего в дом через просветы в потолке и стенах, но больше всего Петра заинтересовал раздавшийся вдруг звук, состоящий из мерных и негромких ударов по полу, как будто кто-то легко прыгал на одной ноге.
– Да что же тут... всё-таки... что за игры?!
Пётр уже не верил, что услышанное ему только показалось, он беспокойно оглядывался по сторонам, прислушиваясь к чему-то близкому, живущему совсем рядом с ним. Его взгляд переходил от одного предмета к другому и остановился на пузатой тумбе, похожей на маленький шкаф или, наоборот, объёмных размеров комод, перед которым доски пола были в относительно приличном состоянии, а сама тумбочка выглядела настолько необычно, что Пётр не сдержал удивлённого выдоха:
– Ничего себе... вот это работа!

Да, это была работа. Конечно же, сказочный вид придавали растения, те самые вездесущие вьюны, опутавшие тумбочку настолько плотно, что её можно было подвесить, если кому-либо пришло бы в голову подвешивать под потолком тумбочки, комоды или шкафы. Но дело было в другом. Внимание Петра привлёк находящийся сверху этой тумбы деревянный барельеф, изображающий человеческое лицо с закрытыми глазами и искусно вырезанной бородой, в которую вплетался пленивший тумбочку вьюн.
Наклонившись к самому барельефу, Пётр внимательно разглядывал множественные детали, в очередной раз шумно выдыхая от изумления:
– Как же его так сделали-то?! Смотри, даже морщины у глаз... и возле губ... а волосы бороды можно пересчитать... рукодельники... и такое чудо вот так просто находится здесь в сырости?! Что в этом городе вообще происходит, если в нём возможно бесхозное разрушение подобных вещей?! В газету напишу!
Проводя ладонями по деревянным щекам, Пётр дотронулся до полированных век кончиком указательного пальца, на мгновение испытав по всему телу леденящий холод, поскольку ему вдруг показалось, что под закрытыми веками он только что увидел нервное движение глаз.
– Эээ... хэ! – с натугой выдавил из себя Пётр, одёргивая руку так быстро, что случайно оторвал пару зелёных стеблей, оплетающих верхнюю крышку тумбы. Его голос дрожал, и после первого неуверенного возгласа он зачем-то снова добавил: – В газету!
Он оступился, зацепившись за что-то краем ботинка, и почти в полный рост упал на слегка пружинящий пол, смягчив своё падение вовремя выставленными руками. Вполголоса выругавшись, он уже был готов снова подняться на ноги, но вдруг увидел нечто металлическое в щели между сырых досок. С опасением поднимая вверх мгновенно вспотевшее лицо, словно ожидая увидеть преследующую его деревянную бороду, Пётр пошарил между досками рукой, вытаскивая наружу короткий нож с костяной ручкой и прямыми гардами, об одну из которых, слегка торчащую из щели, он и запнулся сейчас. Пётр повертел нож в руках, пробуя острое лезвие пальцем и рассматривая витиеватую надпись у рукояти, а в следующую секунду едва уловимый свист сквозняка, раздающийся совсем рядом, заставил его перевести взгляд на тесно закрытые двери тумбочки, перед которой он в эти секунды сидел. Почти неслышный воздушный шорох исходил именно оттуда. Опустив руку с ножом на пол и упираясь ею в доски, Пётр поближе придвинулся к деревянным дверям и свободной рукой с опаской потянул одну из них на себя. Дверь немного подалась, слегка усиливая свист входящего или выходящего воздуха, но сразу вернулась в исходное положение, словно под воздействием какого-то скрытого механизма. Пётр отдёрнул руку:
– Вот это да... какая сильная пружина стоит. Такую тумбочку при транспортировке перевязывать не надо – дверки не раскроются.
Он поднял нож, осторожно постукивая костяной ручкой по деревянным дверцам, и снова заинтересовался едва видимыми на клинке узорами. Петру были незнакомы эти символы, казавшиеся просто красивым рисунком, настолько же бесполезным, как и стоящие в письме цифры.
– Кстати... за такую экскурсию можно хотя бы попытаться набрать нашу бессмысленную цифровую комбинацию.
Не поднимаясь на ноги, Пётр поудобнее сел на пол, осторожно посматривая на край деревянной тумбы, уже понимая, какого дурака он сейчас свалял.
– А потом доказывай себе и остальным, что галлюцинаций не бывает. Ну, хорошо, другим можно доказывать, если эти галлюцинации у других были. Но себе... себе как всё это объяснить? Воздух тут странный, вот что! Однако, какая работа!
Ему стало холодно, невзирая на волнение, поэтому Пётр снова застегнул ранее расслабленный воротничок и поёжился.
– Интересно... – проговорил он вполголоса, одновременно вытягивая шею вверх, чтобы ещё раз посмотреть на деревянный барельеф, – попробуем. Может, это... хотя вряд ли. – Он вытащил из внутреннего кармана найденное письмо и лежащий там же телефон, а затем, не выпуская из руки нож, вслух прочитал записанные на бумаге цифры, одновременно набирая их на клавиатуре.

Пётр понимал, что делает какую-то величайшую глупость. Но одной глупостью больше, одной меньше – после всего увиденного это не имело никакого значения, а поэтому он старательно давил на телефонные кнопки, вполголоса проговаривая каждое число, пока не набрал номер полностью. И едва прозвучала последняя цифра, как торчащее в петлице перо дёрнулось, обдавая щёку Петра короткой волной холодного воздуха, а зажатый в его руке телефон зазвонил голосисто и звонко, чуть не вывалившись из мгновенно ослабевшей ладони. Это было по-настоящему неожиданно, но даже эта неожиданность превратилась в совершенное ошеломление, когда звонок сам собой прервался, и ошарашенный Пётр, уже не задавая себе никаких вопросов, с частично открытым ртом и полностью распахнутыми глазами, поднёс трубку к уху, захватывая последние слова:
– ... не надо было, зачем?!
Голос девочки. То, что это не женский, а именно девичий голос, Пётр понял сразу, и ему захотелось позвать к телефону кого-то из взрослых. Но едва он открыл рот, всё ещё не приходя в себя от всего случившегося, как тот же самый голос спросил его так пронзительно, что он снова чуть было не выронил телефон:
– Вы кто?!
– Я просто нашёл письмо...
– Не врите! Вы хотите узнать – где я!
Пётр не знал, что ответить. Да, конечно, ему было интересно, с кем он говорит и где эта девочка находится, но сам разговор завёл его мысли в кромешный тупик. Откашлявшись, он осторожно сказал:
– Нет, я всего лишь хочу помочь. Потому и пришёл. В письме написано...
В трубке раздались гудки, и Пётр, всё ещё смотря в экран телефона, недоуменно пожал плечами, мокрой ладонью вытирая шею и лицо.
– Ну и вечерок сегодня... в газете не поверят.
Вдруг телефон зазвонил снова, и Петру в очередной раз пришлось потрудиться, чтобы его не уронить, а когда он прижал трубку к уху, то услышал тот же самый девичий голос, только ещё более возбуждённый, прокричавший Петру прямо в голову:
– Спасибо за вашу заботу! Я надеялась, хотела, я верила, что вы или кто-нибудь так сделаете!

Это было чёрт знает что. Пётр стал потихоньку закипать. Дело в том, что он ни о чём не заботился. Разумеется, у него имелась масса всяких забот, и некоторые из них были связаны с живыми людьми, конечно, здесь претензий нет, у него вообще полно дел, но сегодня он ничего подобного и ни для кого не делал! Пётр уже был готов по-настоящему психануть, главным образом для того, чтобы как-то привести в порядок свои разболтанные чувства, но именно в эту секунду его ощущения разболтались ещё больше, поскольку он, обречённо склонив голову к плечу, увидел вошедшую через дверь коренастую, мускулистую и безобразно грязную собаку, почти бесшумно, с каким-то сыпучим шорохом прошедшую мимо него и скрывшуюся за тумбой с деревянным барельефом.
– Может... – Пётр покачал перед глазами зажатым в руке телефоном, – раз, два, три... так с ума сходят? – эти слова он проговорил внятно артикулируя, чтобы слышать каждый произнесённый звук. Его не беспокоил тот факт, что собака была до одури грязна, настолько, что в залепленной грязью голове невозможно было разглядеть глаз, его потрясла бесшумность животного, которую он просто отказывался понимать. – У неё же когти, как у меня пальцы! А здесь доски... ну, хорошо, мокрые доски... но всё равно. Цыпа, цыпа... ты где?
Он сидя развернулся, наклоняясь таким образом, чтобы посмотреть назад, за спинку тумбы-комода, но не увидел там ничего, выдыхая со странной облегчённостью и снова поднимая телефон перед лицом.
– И кстати, я никуда не звонил, телефон всё делал сам! Я просто нашёл дурацкую птицу с письмом, повёлся на адрес, пришёл сюда, упал и набрал этот чёртов номер! А ещё я замёрз. Прохладно тут у вас...
Пётр почему-то подумал, что девочка, конечно же, просто перепутала. Она перепутала всё на свете и решила, что говорит не с тем, с кем надо, тем более, что он вообще ничего не говорил, потому что не успел что-либо сказать. Но сразу же после этих бесполезных мыслей девичий голос внятным дыханием снова раздался, казалось, прямо из воздуха:
– Вы сейчас в доме?
– Эээ... да.
Конечно же, Пётр ответил, что он в доме, где же ещё, потому что это была правда. Но то, что он услышал в ответ, его почти напугало:
– Немедленно бегите! Сейчас придут дети!
Пётр не собирался играть в игры по телефону с девочками, которые понятия не имеют, с кем говорят. Но всё же он был взволнован. Настолько, что торопливо поднялся с пола, на котором сидел с момента падения, зачем-то отряхнул мокрые коленки и, спотыкаясь о расходящиеся и предательски выступающие старые доски, широкими шагами направился к выходу. Уже почти добравшись до приоткрытой двери, Пётр увидел за тяжёлой створкой неясное движение, заставившее его остановиться. Сейчас он смотрел прямо перед собой и уже в который раз за сегодняшний день ни черта не понимал. Сама дверь оставалась неподвижной, но её слабая тень каким-то образом двигалась, тихо поскрипывая где-то в глубине покрытых налётом ржавчины петель. И когда эта теневая дверь раскрылась достаточно, чтобы пропустить человека, в сумеречном свете снаружи, в полураскрытом зеве старой деревянной конструкции Пётр увидел два детских силуэта.

Девочки. Почти подростки. Светлая кожа лиц с отчетливыми конопушками и видимый даже против слабого света огонь рыжих волос. Одинаковые лица. Близняшки. Они двигались очень легко, эти девочки. Петру сразу бросилось в глаза, что они входили в дверь, едва касаясь пола, часто перебирая маленькими ножками в крохотных мокасинах, словно скользили по очень тонкому льду. Чтобы помочь себе следовать выбранному курсу, девочки хватались за попадающиеся на пути предметы и с силой отталкивались от них, держась при этом за руки. Сейчас они приближались к Петру, мельком бросив на его неподвижно стоящую фигуру недоуменный взгляд, как будто досадуя, что он загораживает им дорогу. Сделав поспешный шаг в сторону, Пётр пропустил необычных близняшек, несущих на своих головах такие жаркие по цвету рыжие волосы, что дом, казалось, осветился костром. Девочки прошелестели мимо, больше не обращая на Петра никакого внимания. Проводив их огненное движение грустным взглядом, Пётр едва успел отшатнуться от пробежавшей мимо мальчишеской фигурки, двигающейся так быстро, что Петру в первый момент даже не удалось разглядеть лицо. Он только увидел нечто светлое, белое, с всклокоченными снежными волосами и морозным запахом. Это было похоже на вырвавшийся из киноплёнки ветер с очертаниями подростка-альбиноса, который останавливался на мгновение, чтобы затем появиться двумя метрами дальше. Почти красные глаза прошили Петра всего на одну секунду, после чего с уже привычной мыслью: "Да что же это..." и уже не ожидая ничего хорошего, Пётр в очередной раз вздрогнул от прозвучавшего рядом с его головой знакомого девичьего голоса. Зачем-то деревянным движением поднеся бесполезную и молчаливую телефонную трубку к уху, Пётр услышал в своём сознании тревожно сказанные слова:
– Пожалуйста, бегите! Так не должно быть! Они вас почему-то видят!
И вдруг Петру надоело всё сразу. Он не понимал, что происходит, кто и зачем его видит, почему на него обращают такое презрительное внимание рыжие девочки, какого чёрта они вообще здесь делают, куда делась собака, что это за красноглазый альбинос, и вообще у него уже здорово расшатались нервы. А девичий голос между тем повторил почти шёпотом:
– Бегите...
– Знаешь что, сокровище моё? Я уж как-нибудь справлюсь с этими детьми.
– Вы ничего не понимаете! Вообще ничего! Дело не в детях. Дело в их родителях!
Внезапно наступившая тишина усугубила тревожное состояние Петра, и он, убирая телефон в карман, успел в нескольких словах ругнуть себя за то, что вообще прикоснулся к тому самому письму:
– Лежало бы себе и всё. Чего нагнулся-то? Птичку изувеченную увидел? Да какое тебе до неё дело! Шёл бы себе и шёл! Однако, как-то отсюда надо бы... возможно... – и тут его нервное бурчание прервала прозрачная тень входящего в дом воздуха, ударившего снаружи в тяжёлую дверь мощным толчком.
Если бы не только что произошедший разговор, Пётр, возможно, даже не сообразил бы, что он увидел. Тень от неподвижных дверей бесшумно ударилась в стену, словно пропуская втекающий с улицы плотный и постоянно меняющийся воздух, через который бьющим снаружи светом входили контуры двух человек. Это были мужчина и женщина.

Они вошли внутрь, и мужчине пришлось даже нагнуться, настолько его рост не вмещался в размеры прихожей. Грубая крестьянская рубаха, покрывающая широкие плечи вошедшего, придавала бы ему вид попрошайки, если бы не его исполинские размеры, а на неподвижном и угрюмом лице водянистой кляксой горел один раскрытый глаз – другой скрывался под неопрятной кожаной повязкой, завязанной на голом от волос затылке. Этот человек выглядел опасно, и Пётр в очередной раз отругал себя за излишнее любопытство, чувствуя холод на влажной спине и хватая раскрытым ртом мокрый воздух в нехорошем ожидании, когда же на него обратят должное внимание, которого он совсем не хотел. Даже вполне цивилизованный вид вошедшей женщины не успокаивал его, хотя выглядела она замечательно на фоне своего жуткого спутника – миниатюрная и гибкая, она отталкивала от себя лишь холодным взглядом и презрительно сжатыми губами, в которых легко читалась обычная человеческая жестокость. Хотя, может быть, ошарашенному от такого количества неожиданных мелочей Петру это просто казалось, точно так же, как ещё там, на улице, ему почудился тёплый с искрами воздух, выходящий из открытого им письма. Но едва он приготовился сдвинуть в направлении двери своё ослабевшее тело, как почти перед самым его лицом вдруг возникла безразмерная голова с натянутой на неё кожаной повязкой, рядом с которой немигающим глазом куда-то внутрь сжавшейся души смотрел остановившийся водянистый взгляд.

По-бычьи нагнув голову и припадая на подгибающиеся ноги, Пётр побежал к выходу, размахивая из стороны в сторону найденным ножом. Во время этого корявого бега он молча что было сил проклинал себя за недавнее желание проникнуть в странный дом с его тайнами, болезнями и бредом. Пётр не хотел болеть. Ему было неинтересно бредить. Сейчас все его желания сводились только к одному – уйти. Дом наполнился шумом и скрипом, словно его вырывали из фундамента, пол под ногами ощутимо зашевелился, хотя Пётр был уверен, что и это ему показалось. Ему показалось всё. Вообще всё. Голые черепа и жёлтая кожа. Старый булыжник и новый асфальт. Мёртвая птица и дурацкое письмо, не содержащее ничего, кроме такой же дурацкой сказочной болезни, от которой мог сдуреть только окончательно нездоровый человеческий разум. Но всё же ему послышались далёкие крики, детский плач и разъярённый рёв толпы, почти сбивающий с ног ударами жаркого воздуха в спину, и перед самой дверью, чувствуя покидающую его реальность или прощаясь с собственным сознанием, Пётр закричал, негромко, но протяжно, в последнем отчаянном движении вываливаясь из дома на грязные камни булыжной мостовой.

Мир только что увиденных картинок всё ещё бешено кружился перед глазами, когда Пётр трудно поднимался с гудящих от удара о камни колен, тяжело упираясь в мостовую дрожащими от испытанного волнения руками. Его действительно трясло. Однако даже в этом состоянии, когда он вообще перестал воспринимать, что произошло и происходило ли это на самом деле, он всё-таки уловил движение позади себя и обернулся, увидев женщину с холодным взглядом, стоящую в проёме дверей. Пётр даже чувствовал запах её пота, смешанный с холодной влажностью дома, от которого ему вдруг стало так плохо, что он едва не потерял сознание. Уже совсем ошарашенный, он развернулся юлой, чуть не завалившись набок, и стал пятиться от дома назад, через почти закрытые веки наблюдая протянутые к нему тонкие женские руки.
В ту же секунду в проёме полураскрытой двери появилась узкая фигурка мальчишки-альбиноса, сделавшего к Петру два молниеносных шага, от которых, наверное, потрясение последних секунд стало запредельным, но в тот самый момент, когда Пётр уже был готов снова заорать, он вдруг увидел изменившееся лицо стоящей перед ним женщины, чей злобный взгляд был направлен уже не на него, а куда-то за его замороженную спину, и, с усилием повернув голову, он разглядел узкий женский силуэт в чёрном платье, быстрыми шагами направляющийся к ним с занесённой над головой правой рукой.
– Нет, Паулина! Это не в твоих силах! Здесь, снаружи, я хозяйка! Прочь!
С перекошенным лицом Пётр совершенно автоматически снова повернул голову к вышедшей за ним женщине и увидел, как она исчезает перед его глазами, оставляя на своём месте тихо оседающую рыжую пыль, а белый мальчишка просто неподвижно застыл в щели между дверями и косяком, отшатнувшись туда с такой силой, словно его ударили в грудь бревенчатым тараном, после чего в чёрном зеве входа растворился и он.

Нельзя сказать, что Пётр уже ничему не удивлялся. Но всё-таки он гораздо спокойнее воспринял чёрный женский силуэт, ставший причиной облегчённого выдоха спасения, а когда женщина подошла совсем близко, Пётр застыл от сказочной необычайности её лица. Тончайшая кожа, настолько нежная, что казалось – он смотрит через свадебную фату на разлитое по небу молоко. Это лицо могло считаться абсолютным совершенством, уникальным изображением с действительной любовью созданной красоты, если бы не следы ожогов на губах и скулах, переходящие на шею и плечи, не способные убить красивое, но отталкивающие или хотя бы сдерживающие от любования им. И Пётр любовался. Искренне, как пьяный или влюблённый мужчина, чувствуя себя падающим откуда-то очень свысока и запутавшимся в складках мягкой и почти невидимой ткани. За этой тканью двигалось нечто живое, постоянно меняющееся, вспыхивающее крошечными звёздочками, от которых у Петра закололо в глазах. А когда он сильно зажмурил веки и снова открыл их, не желая прекращать созерцание волшебной картинки, по его телу прошла горячая волна от смотрящего на него взгляда, в котором оставалось так же мало человеческого, как и в том ноже, что он до сих пор держал в руках. Жизнь – да. Пропади всё пропадом, да! Страстная, даже бешеная, сильнее любого живого человека или совершённого поступка, в этих глазах горела действительно голодная до самой себя жизнь. Но такая, которой кроме собственного голода, было уже на всё плевать.
И всё-таки... это был взгляд женщины. Тревожный, болезненный, мучительный настолько, что у Петра перехватило и без того почти умершее дыхание. Там было всё, в этих бесконечно красивых и покрасневших глазах. Оббитая металлом старая дверь и бородатый комод, странные девочки и ещё более странные взрослые, застывшая фигура застрявшего в дверях мальчишки-альбиноса и откуда-то взявшаяся жидкая грязь, бесформенной кашей залившая всю мостовую и тёмными кляксами залепившая всё вокруг, растекаясь от мелких капель дождя, лениво падающих с низкого неба. В отражении глаз был виден даже найденный нож. Клинок висел в воздухе, и за ним серой глыбой виднелся находящийся за Петром дом. Потому что самого Петра в этом взгляде не было.

– Как ты попал сюда? – голос женщины, казалось, раздавался не в ушах, а сразу в голове. Сильно зажмурив глаза, Пётр произнёс первое, что пришло в голову:
– Случайно. Вы кто?
Женщина словно не слушала, повторяя свой вопрос:
– Как ты сюда попал?
– Я нашёл письмо, вот это, – Пётр рваными движениями вытащил из нагрудного кармана сложенный лист старой бумаги и показал его, вяло покачав в воздухе. – Недалеко отсюда нашёл, а потом открыл. Могу же я открыть грязный конверт, если я не знаю, что в нём находится?
– Дай его мне. Пожалуйста, – женщина протянула руку, практически забирая помятый лист бумаги. – Иногда бывает лучше не открывать вообще ничего, если ты не знаешь, что там находится. И говори, прошу тебя. Рассказывай дальше.
Петру было решительно нечего возразить, и поэтому он продолжал:
– В письме было название дома... вот этого, – он снова махнул ладонью, – ну, вы видите уже... а ещё там был написан номер и просьба о помощи, и я позвонил, хотя номер, в общем, не телефонный, мне просто стало интересно. Могу же я позвонить по телефону, если… ладно, неважно. Но эта девочка сказала мне...
Он запнулся, увидев поднятые на него огромные глаза.
– Тебе ответила... девочка?
– Да.
– Замолчи.
Женщина быстро прошептала все написанные на бумаге цифры, оглядываясь вокруг, словно в ожидании. Подождав несколько секунд, она ещё раз повторила те же самые числа, снова прислушиваясь к окружающему воздуху. Ничего не происходило, и в третий раз женщина читала уже отчаянно, сразу после прочтения цифр повернувшись к Петру:
– Эта девочка... Она не сказала... где она?
Что-то в её голосе заставило Петра отвлечься от бесполезных поисков своего отражения в смотрящих на него глазах. Его это беспокоило, особенно вид ножа, который он по-прежнему сжимал в ладони, но женские зрачки показывали блестящее лезвие висящим прямо в воздухе, и он не знал, что обо всём этом думать. А сейчас в голосе женщины появилось нечто новое. Она спрашивала, близко наклонившись к лицу Петра, и от этого в нём поднималась невероятная путаница из того, что он когда-то чувствовал, и того, что не чувствовал никогда. Он только слышал полный надежды голос, тихий, волнующий, истинно женский, швыряющий его над землёй так высоко, что он вообще перестал что-либо видеть. И, на мгновение закрыв глаза, Пётр уже не смог их раскрыть. Его лицо окунулось в жаркий воздух, словно от костра, от которого у него заболела кожа и начали трещать волосы. Нет, конечно, нет. Это ему снова только казалось. Однако ощущение было настолько живым, болезненным и в то же время желанным, что даже на секунду не хотелось его прекращения. И всё-таки Пётр поднял ладони к лицу, не выпуская из руки найденный нож, закрываясь от чего-то надвигающегося, перед чем он был слаб и немощен, он просто защищался, настолько же бестолково, как это делает находящийся в бреду человек, бессмысленными кривляньями тела пытающийся отделить себя от лихорадочной тряски, и когда остриём ножа он случайно разрезал себе щеку, хлынувшая мутным потоком кровь смыла его сознание одним тёмным и ревущим движением, таская оставшееся тело беспризорной щепкой, сломанной куклой, человеческим воспоминанием, от которого во внезапно наступившей темноте не осталось ничего.


ГЛАВА 3. Пробуждение

Пробуждение было трудным. Пётр никак не мог разлепить свои веки, казавшиеся сделанными из чугуна. Какое-то время его обращённое вверх спокойное лицо не менялось, но затем Пётр нахмурил лоб, как будто вспоминая что-то забытое и пытаясь собрать в одно целое беспокоящие мысли. Он выглядел встревоженным, под закрытыми веками беспокойно двигались глаза, а лежащая на груди правая ладонь сжималась и раскрывалась снова, разминая онемевшие пальцы. И вдруг его лицо застыло. Пётр провёл по своему телу рукой, не отрываясь от ткани пиджака, и поднёс сложенные в щепоть пальцы к подбородку, продвигая их к чем-то залепленной щеке. Осторожно разводя пальцы в стороны, он коснулся прилипшего листочка какого-то растения и открыл глаза.

Он находился в комнате с деревянными полом и потолком, с небольшими окошками в бревенчатых стенах и длинным узким дощатым столом вдоль одной из них. Женщину возле окна Пётр увидел сразу. Она стояла к нему спиной и была похожа на затянутую в тёмное платье фарфоровую статуэтку. Повертев головой по сторонам, Пётр обнаружил, что лежит на жёсткой постели, укрытой парой спартанских покрывал, и почувствовал себя неуютно, потому что увидел, что лежит в пиджаке, но без штанов. Его ноги прикрывала тонкая ткань, против наличия которой Пётр совсем не возражал, однако его обескураживал тот факт, что при голых ногах пиджак был всё-таки на нём.
– Э... здравствуйте...
Женщина повернулась к Петру и несколько секунд молча смотрела на него взглядом человека, давно ждавшего этого пробуждения.
– Ты в порядке? Спал долго. Я начала беспокоиться.
– Зачем вы сняли с меня штаны?
– Ты коленки разбил, когда падал, я их смазала. И щёку подлечила. Не страшно. Заживёт.
Пётр почувствовал себя ещё более неуютно. Он обеими руками приподнял покрывало, удивлённо посмотрев на смазанные какой-то тёмной мазью расцарапанные колени, затем снова укрыл их и постарался сделать независимое лицо:
– Мы... где?
– Недалеко, если говорить о месте, где ты упал в обморок.
– Я упал в обморок?! – Пётр почти прокричал эти слова, но сразу успокоился, вспоминая темноту в своих глазах и болтающуюся в той темноте сломанную куклу, которой, как ни странно, являлся он сам. – Не было никакого обморока... я просто потерял сознание. Это женщины в обморок падают. У мужчин такой слабости быть не должно. Не принято. – Он ещё раз поднял руку и осторожно коснулся своей щеки. – Я сильно порезался, да?
– Не очень сильно. Но это сослужило тебе добрую службу – в прежние времена таким образом даже болезни лечили, нервные в основном. Тебе было кстати. Ты здорово переволновался.
– Ещё бы. Если вообще... а это... – Пётр помедлил, – действительно? Нет, не надо... – он махнул рукой и раздражённо скривил лицо, отчего зелёный листик отлепился от щеки отдавшим свои силы подорожником, бесшумно свалившись на покрывало. – Ну и день!
– В твоём мире сейчас ночь, наверное. Не уверена, но думаю, что ночь. Хотя, неважно.
Это было сказано спокойно, без шутливой интонации, и Пётр ошарашенно посмотрел на стоящую возле окна женщину, освещённую снаружи ровным дневным светом.
– Ночь?!
– Я же сказала – возможно, – женщина пальцем указала в его сторону. – Не помнишь, где перо взял?
Пётр коротко посмотрел на петлицу пиджака с торчащим в ней птичьим пером, затем снова перевёл взгляд на медленно качающуюся женскую ладонь с вытянутым пальцем, следя за ним короткими движениями глаз.
– Ночь... ага...
– Где взял перо?
– Там подобрал, – Пётр неопределённо махнул рукой куда-то за стену. – Птица лежала странная. Без глаз. Голый череп, как колено, страшная – жуть. Никогда таких не видел, и даже...
– Сорч. Птица времени.
– Кто? – совершенно искренне полагая, что он ослышался, переспросил Пётр. – Как вы сказали... времени? Какого?
– Я не смогу объяснить. Впервые так близко вижу результат использования этих птиц. Тебя.
– Меня?!
Женщина поморщилась с короткой улыбкой:
– Не надо так громко говорить. Ты волнуешься. Могу лишь сказать, что сорчи... ими нужно уметь пользоваться. Однако я не слышала, чтобы у кого-то это получалось. Ты птицу трогал?
Пётр вспомнил свои робкие касания раздуваемых слабым ветром мягких перьев.
– Одним пальцем. Легонько совсем.
– А сильно и не надо. С момента, как ты подошёл к дому, даже ещё раньше, когда взял перо, ты находишься совсем в другом времени. В моём, – женщина упруго упёрла свой длинный указательный палец, до этого направленный на Петра, себе в грудь. – Это время, в котором уже давно ничего не меняется. А если меняется, то смертельно медленно. Всегда пасмурный день. Но сейчас дождя нет. Хотя он идёт постоянно... во всём городе... и в доме, ты видел. А встретились мы именно из-за той птицы, чьё перо ты принёс.
Помогая себе руками, Пётр сел в постели, обратив внимание на лежащие рядом аккуратно сложенные вещи – носки, свёрнутые трубочкой брюки, кожаный бумажник, с вложенным в него лезвием ножа. Он подумал, что если бы ему без всяких предысторий рассказали про ночь и другое время – он бы просто рассмеялся над забавной шуткой, исходящей от красивой женщины, посчитав это замечательным розыгрышем. Но сейчас он смотрел на всунутый в его собственный бумажник небольшой клинок, торчащий с одной стороны изящной костяной ручкой, а с другой – тёмным кованым лезвием, как доказательство того, что ему ничего не привиделось.
Нерешительно поёжившись плечами, Пётр снова поднял голову:
– Не знаю, не знаю... Вас как зовут? Вы кто?
– Обращайся ко мне проще. Я немногим старше тебя. Хотя в это сейчас трудно поверить. Мы с тобой из разных мест, из различных миров, и время, как я тебе уже сказала, у нас тоже разное.
– Разное... – Пётр повторил это слово просто так, автоматически, чтобы даже на секунду не допускать тишины, от которой ему снова становилось неловко. – Разное, значит. А зовут вас... тебя... как?
– Неважно.
– Замечательное имя, – Пётр обиженно нахмурил лоб. – Штаны с меня сняли... сняла... а имя не говорит. А вот меня Пётр зовут. Хотя бы расскажи мне что-нибудь. Про время, например. Чего здесь у вас интересного, куда люди ходят... – он бурчал себе под нос, плотнее укрывая зудящие колени, – расскажи. А я послушаю. В себя приду.
Женщина следила за его движениями с едва заметной усмешкой, а затем, как будто что-то вспомнив, потемнела лицом и сказала коротко порубленными фразами:
– Я расскажу. Всё. Потому что ты – моя последняя надежда. Письмо дважды не говорит.
Она взяла с подоконника конверт, затем неспешно подошла к постели и присела на самый край, слегка отодвинув длинной ладонью скатанные трубочкой брюки. Наклонившись почти к самому лицу молодого мужчины, она ищущим взглядом всматривалась в его ставшие растерянными глаза, словно желая отыскать в них что-то не видимое снаружи. Пётр невольно отшатнулся, почувствовав уже однажды перенесённое ощущение сжимающейся от сильного жара кожи, не столько болезненное, сколько отрезвляющее, отчего его зрачки сначала сузились в пронзительно горящий булавочный укол, а затем расширились так интенсивно и мощно, что он почувствовал головокружение, как будто падал с большой высоты, и сразу же перед его глазами разноцветными тенями закрутились силуэты людей и животных, осыпающиеся огромные каменные стены и безжизненные серые волны под плотным коричневым дождём, льющимся навстречу уходящим в небо искрам, сопровождавшим чей-то одинокий вопль.


ГЛАВА 4. Дорога к дому

Это известие дошло до Сигурда поздно вечером, во время подготовки к очередному штурму, когда грязная и взмыленная лошадь с неизвестным всадником на спине пронеслась по его лагерю и упала перед входом в командный шатёр. Всадник опустился перед умирающим животным на колени, несколько раз погладил лошадиную голову, прислонился к ней коротко лбом, затем с трудом встал и, раскрыв полотняные занавеси шатра, вошёл внутрь. Сигурд сидел в это время у костра, уставившись в огонь красными от бессонных суток глазами, но после удара задыхающейся туши о землю он сразу встал и с тревогой посмотрел на лежащую в пыли хрипящую лошадь. Её дрожащие бока покрывал толстый слой ещё свежей грязи, настолько густой, что было невозможно определить цвет лошадиной шкуры. Сигурда не беспокоила смерть животного, к такого рода зрелищам на войне он давно привык, однако его внимание привлекло то, что лошадь была старой и слабой, обычная крестьянская кобыла, которую только что загнали насмерть. Настоящее волнение, последовавшее немедленно за нехорошим предчувствием, появилось тогда, когда из шатра быстрым шагом вышел сам Командующий. Он взглядом отыскал Сигурда и коротким жестом позвал его к себе, снова скрывшись за освещённым изнутри полотном.
Войдя в шатёр, Сигурд увидел сидящего на полу измождённого человека, руками растирающего затёкшие от долгой скачки бёдра, размазывая по ним пропитавшую ткань штанов жидкую грязь.
– Что случилось? Новости из Города?
Командующий молчал несколько секунд, сожалеющим взглядом смотря Сигурду в лицо, словно не зная, как подать услышанную новость.
– Черноголовый. Твоя Джил. То, что произошло – безумие. Но это всё-таки произошло. Ты должен был предвидеть. Более того, ты это знал!

Черноголовым Сигурда называли за то, что он был единственным из мужчин Города старше двадцати лет, у кого до сих пор сохранились угольно-чёрные волосы. Ему давно исполнилось тридцать, даже гордые сорок являлись уже пройденным порогом, но его голова по-прежнему темнела чёрным шаром среди серого поголовья окружающих его воинов. Мужчины Города седели быстро, как и вообще любые мужчины этого мира, где любовь к близкому человеку не избавляла от заботы за него. Смерть ждала везде. В руках обезумевшего солдата, поднявшего свой меч на хозяина пивной, в глухом топоте постоянно штурмующих Город кочевников, убивающих вообще без разбору, в неизлечимых болезнях, в мучительных пытках за колдовство, инакомыслие и просто непонятность – смерть была полноправным членом любой семьи, вырывающим мать, отца или ребёнка своими когтистыми руками настолько изобретательно и жестоко, что жители Города иногда завидовали диким зверям, убивающим очень просто, и забиваемы они были настолько же бесхитростно. У человека так не получается. Его постоянно пожирает страсть превращения убийства в искусство, дающее безумному и безжалостному творцу возможность наслаждаться своей работой, как это делает хороший садовник, наблюдая за ростом прилежно создаваемого им сада. Но даже в условиях постоянной жестокости и потерь люди большей частью оставались людьми, переживая смерть своих близких интенсивнее страха за самих себя, словно это был последний день на пустой от жизни земле. Смерть не становилась нормой, хотя была привычной, ей не всегда удавалось создавать монстров из тех, кто видел смертельный оскал круглые сутки, чтобы в конце концов всё-таки сдохнуть от её удушающего поцелуя. Пока люди жили, они теряли силы, веру и даже надежду на то, что такая жизнь когда-нибудь закончится, из последних сил восстанавливая разрушенные дом, церковь, город и вообще всё, что угодно, кроме потерянных близких и изменившегося цвета волос.
Мужчины седели быстрее женщин. Женщины погружались в спасительную заботу о том, что находилось в их руках и в глубине тревожно волнующейся груди, при способности не замечать кровавую улыбку до момента, когда уже непростительно поздно. Женщины обманывали себя. Тем, что всё хорошо. Если не сейчас, то будет. А если не стало, то надо ещё потерпеть. А мужчины разрывались от постоянной готовности к приходу ставшей законом беды, для драки с которой порой не хватало времени, количества рук или просто физических сил.
За свою жизнь Сигурд потерял многих. В основном это были друзья по войне, сильные мужчины с ожидающими их бабами и детьми, но завывал он над их телами так же, как это делает любой живой человек с сердцем, которого, как утверждали, у Сигурда не было. Поскольку волосы его оставались тёмными всегда, что бы ни происходило вокруг израненного тела, делая его почти невидимой чёрной глыбой, когда под светом полной луны армия Города освещала бескрайние болота сиянием бесчисленных седых голов.

Сигурд перевёл взгляд с Командующего на молчаливого гонца и обратился именно к нему:
– Говори.
Гонец начал рассказывать, сухо и быстро, словно учил текст наизусть:
– Вашу жену забрали по обвинению в нарушении Коровьего закона. Оборотни, колдовство и прочая нечисть. Кто-то видел её выходящей из леса, измазанную кровью. Вчера. Сразу же после вашего отъезда сюда. Приговор уже известен. Ей грозят пытки и костёр. Я не имел права это сообщать. Совет запретил выносить эту новость за пределы Города до тех пор, пока не закончится ваш поход. Им необходима победа в этой войне. Я выехал под предлогом полевых работ, на своей старой кобыле, которая, как я думал, не успеет доставить меня сюда за сутки, и вообще не доберётся до вашего лагеря. Она добралась. Теперь у меня её нет. Но мне плевать.
– Ты сказал, что приговор уже известен?
– Да. Приехал кто-то важный. Для него и проведут этот суд. Предварительный приговор зачитали, объявив это обычной практикой, применяемой к ведьмам. Там нечего доказывать, сказали в Совете. Она ведьма. И поэтому умрёт. Но вы об этом должны были узнать только после того, как вернётесь. За это время они надеются найти вашу дочь.
– Что говорят о моей дочери?
– Ничего. Знаю только, что её не очень ищут. Боятся. Много говорят лишь о ведьме... простите... о вашей женщине.
– И не было разговоров о местонахождении ребёнка или что-нибудь такое?
– Нет, сир. Только Джил.
– Кто зачитывал указ?
– Не знаю. Но люди уже сейчас говорят, что здесь не всё чисто. Не обошлось без обычной зависти. И желания заполучить женщину, пока её муж режет кому-то головы.
Сигурд наклонился к сидящему на земляном полу человеку, почти касаясь его своим лбом, и посмотрел в красные, но спокойные глаза:
– Ты что несёшь?
– Да. Так говорят. А поэтому и судилище будет быстрым. Кто-то из Совета, по слухам, пытался вашу женщину в своих мужских целях использовать, пока вы тут политикой Города занимаетесь. Видимо, не получилось. Про дом ваш говорят тоже. Что и он в чьих-то интересах. И про вас. Что стали смутьяном. Ненадёжным и ненужным. Так люди болтают, а у них всегда больше на языках, чем в голове. Я – крестьянин. Ничего не знаю, кроме моей лошади, моего земельного надела и моей жены, которая вашей Джил время от времени волосы прибирает. Жена, когда услышала про это на площади, сообщила нашему сыну. Вместе с известием, что в течение недели запрещено покидать Город на скаковых лошадях. Только повозки, коровы, козы и пахотные клячи. У меня нет скаковых лошадей, сир. Ничего, кроме моей пахотной клячи. Которая уже не встанет. Но мне всё равно. Только... вот только ещё одно...
– Говори.
– Я знаю, что всё зря. Моё предостережение и ваши попытки что-либо изменить. Я... просто не мог не сообщить об этом. Пожалуйста, сир, не спрашивайте, почему.
– Почему?
– Вот... всё-таки... – под тяжёлым взглядом Сигурда мужчина взял его правую руку и, притянув к своим губам, поцеловал её, – месяц назад, когда вы ещё только собирались сюда, в этот военный поход, один из гуляющих в городе солдат забавы ради выстрелил из арбалета в стену дома. Он был просто пьян. Стрела вошла внутрь и нашла свою цель. Двенадцатилетнего мальчишку, которому пробило бок. Находящаяся в доме женщина закричала. Вы проезжали в это время рядом и услышали крик. Вы вошли в тот дом, взяли мальчишку на руки и отнесли его в лазарет для Совета, где пацану вытащили стрелу, и он оставался там до выздоровления. К вам приходила женщина, вспомните, к вам и вашей Джил, благодарила за то, что вы сделали. И за то, что вернувшись тем же вечером из лазарета в ту пивную, где сидел стреляющий арбалетчик, вы просто подошли к нему и сломали ему лицо. Вы же помните это?
– Да. Продолжай.
– Та стена, которую пробила стрела – была стена моего дома. А мальчишка – мой сын. Благодарившая вас женщина – моя жена. Поэтому я не мог не приехать. Но я хочу сказать ещё одно. Наверное, сейчас самое важное… и бесполезное тоже... – мужчина посмотрел в глаза Сигурду почти умоляющим взглядом, по-прежнему сжимая его руку. – Не надо туда ехать. Вы не спасёте вашу жену, сир, вы уже не спасёте её! А вас за дезертирство могут повесить. И с радостью это сделают! На вас открыта охота, сир! На всю вашу семью!
– Ты сделал, что хотел и мог. Кстати, как ты на такой лошади пробрался через болота?
– Не спрашивайте, сир. Я едва не утонул вместе с ней. Никогда не проходил эти места. Больше сил потратил, пока её вытаскивал, чем она положила, чтобы меня сюда привезти. И теперь, когда думаю об обратном пути, меня трясёт.
– Тебе сейчас дадут хорошего сильного коня, и ты отправишься назад. До тропы тебя доведут, и всегда, до самого леса, следи за тем, чтобы справа у тебя не появлялся камыш. Это знак того, что ты сбился. Возвращайся, оставляй камыш слева и иди дальше. Конь тебе поможет. У наших лошадей чутьё. Городской охране, если спросят, скажешь, что конь беглый, ты нашёл его на пастбище перед лесом, оставил там свою клячу и вернулся в город, чтобы развесить объявление о находке. Тебе поверят. Конь останется у тебя. Пользуйся. Передай несколько хороших слов твоей жене и сыну. Он сильный. Не плакал, когда ему вытаскивали стрелу из тела. Она разбила ему ребро и застряла в нём, таким образом оставив его жить. Если бы не это препятствие, мальчишка бы умер.
Сигурд встал и молча посмотрел на Командующего, так же молчаливо наблюдавшего за разговором.
– Я уезжаю сейчас же. А там посмотрим.
Сокрушённо тряхнув головой, Командующий поднял лицо к потолку шатра и выругался.
– Именно сейчас! Почему?! Ты не мог приехать после сегодняшней драки?! – этот крик разбивался о голову по-прежнему сидящего на полу мужчины, с беспокойством слушающего сказанное Сигурдом. – Ты не мог приехать чуть позже, когда я хотя бы успел понять, сколько живых у меня останется к утру, чтобы утром спокойно собирать трупы! А теперь я могу считать, что наступления не будет! Без Сигурда войско будет деморализовано! Сколько людей мы потеряем этой ночью!
– Не кричи, – голос Сигурда звучал спокойно, но отрешённо. – Наступления не будет. Ты напишешь в рапорте, что я покинул свой пост. Обработка рапорта, его доставка и ответ займут несколько суток. Сюда назначат нового командира. Вам просто надо будет подождать. Да, скорее всего, наступление отложат. Но мне на это... не вышла авантюра с побегом... я поеду в Город. Сейчас.
– И вот так, чёрт меня возьми, решаются судьбы людей, городов, целых государств, наконец! – голос Командующего грохотал под сводами шатра. – Человеческие жизни зависят от желания какого-то мерзавца в Совете, которому от нечего делать захотелось завалить чужую жену! Пропади оно всё пропадом, в этой ненасытной человеческой природе! Иди, дурак! Иди, поскольку другого выхода у тебя нет! А ты исчезни, несчастный, иначе, клянусь, я тебя повешу за плохую новость! – эти слова были снова обращены к уже вставшему на ноги гонцу, сомкнувшему губы настолько плотно, что, казалось, он не говорил никогда в жизни. Но именно сейчас он разодрал свой бескровный рот и выдавил из себя всего одно слово:
– Сожалею.

Из лагеря Сигурд выехал уже через десять минут, тут же сорвав коня в карьер, изо всех сил всадив ему в бока свои рыцарские шпоры. Плотно прижавшись к лошадиной шее, он взволнованно нашёптывал в беспокойно двигающееся лошадиное ухо слова успокоения:
– Не сердись, родной. Не сердись на меня. Я злой сейчас. Я злой сейчас очень. Пойми это, пожалуйста, дорогой мой, и донеси нас обоих до дома так быстро, как ты можешь.
Было в этом нечто по-настоящему страшное, противоречивое – всадник, изо всех сил разрывающий железными шпорами живое тело и одновременно сильной ладонью ласково поглаживающий лошадиную шею, быстро покрывшуюся горячим потом. И его громкий шёпот во время бешеного галопа, его горячий разговор со скачущим на пределе сил конём, его желание подстегнуть и всё-таки успокоить, разжечь для ещё более быстрого полёта и лишить ненужного сомнения, чтобы отдающее последние силы животное понимало, что это результат лишь злых обстоятельств, но не злая воля его хозяина. И конь понимал это. Понимал. Уже не оглашая ночь своим болезненным ржанием от очередного разрыва окровавленных боков. Он лишь прибавлял шагу, выплёвывая изо рта рыжую пену и хрипло дыша в такт идущим от человека словам, их умоляющей интонации и желанию попросить прощения за остающуюся где-то внизу темнеющую землю, отчего стремительный лошадиный бег становился похож на полёт. Это не было скачкой. Это было падение куда-то бесконечно глубоко, вдоль горящей под копытами и вставшей дыбом дороги к умирающему дому, которым за короткие мгновения стал весь окружающий мир.


ГЛАВА 5. Рождение Энн

Энн родилась, как и положено для любого желанного и ожидаемого ребёнка, в то время, когда уже были полностью в наличии не только кроватка, рубашки, ботиночки и тапочки, шапочки, тряпочки и прочие безделушки, но и весь дом всячески подготовился к появлению в нём маленького человека. Пол и стены удалось выскоблить до такой чистоты, что, казалось, даже само живое дерево не в состоянии стать более целомудренным после старательной чистки речным песком.
– Зачем это? – бурчал Сигурд, надраивая почерневшее дерево полов. – Можно подумать, что от такой ерунды в жизни новорождённых что-то меняется!
– Не ворчи, милый. Работай. И принеси мне берёзового сока. Очень хочется пить.
И Сигурд вставал, чтобы налить своей женщине прозрачной жидкости без вкуса и запаха, но заполненной бесцветной жизнью светлых деревьев, крайне редких в этих краях.
Оружие и щиты, всегда громоздившиеся металлическими кучами в углах дома, были развешаны по стенам, а в маленькие шкатулки и ящички поместились все мыслимые мелочи, валяющиеся до этого где попало – Джил не сильно заморачивалась детальной расстановкой вещей, держа дом в чистоте, но не делая из порядка религию.

Схватки начались в сумерках, сразу после того, как солнце скрылось за городскими стенами, провалившись в болотистого цвета горизонт. Это смотрелось действительно красиво – зелёная и размытая в тумане земля принимала в себя злой оранжевый цвет безликого солнца, оставляющего за городскими стенами почти синие тени, в которых глаза людей горели тлеющими останками костра. И как только горизонт полностью принял в себя опустившийся в него оранжевый шар, раздался первый женский крик.
Сигурд стоял снаружи, за дверями дома, у него не было ни сил, ни малейшего желания смотреть на свою женщину в тот момент, когда она кричит. Даже обычный её плач, а плакала она очень редко, выкручивал его внутренности словно мокрое бельё, после чего он потом долгое время не мог отдышаться, чувствуя себя полнейшим дерьмом, а чтобы выдержать её крик – для этого, как он полагал, надо было выпить очень много какой-нибудь дурманящей дряни, а потом засунуть голову в бочку с водой, однако сейчас он понимал – это нужный крик, за которым последует нечто совершенно новое в их жизни, но всё равно едва сдерживался, чтобы не закрыть себе уши большими, как лопата, ладонями.
Джил закричала снова, пронзительно и протяжно, выбивая из его загривка морозный озноб, который приходилось растирать обеими руками, сильно сдавливая шею и хлопая себя по щекам. А после того, как растёкшийся по всему горизонту вопль раздался в третий раз, небо над головой Сигурда треснуло страшным деревянным скрежетом, и в образовавшуюся рваную дыру вниз рухнула бешеная в своей неожиданности вода.

Вода свалилась вниз, как будто выброшенная из ведра, окатив стоящего возле стены Сигурда с головы до ног и сразу же обрызгав его снизу до верху жидкой грязью с мгновенно разбухшей от влаги пыльной улицы.
Больше не было ничего. Просто упавший с неба один огромный водный кусок, словно под находящимся где-то высоко океаном на короткое время вытащили дно, снова задвинув его на прежнее место, обрубив безжалостную и глупую водяную глыбу. Ошарашенно смотря на рваный небесный шрам, медленно затягивающийся освещёнными снизу тучами, Сигурд ждал следующего водного плевка, на мгновение позабыв про рожающую Джил, а затем опустил глаза и посмотрел на поваленные заборы и порванный брезент торговых шатров, между которых с проклятиями на устах копошились в грязи упавшие на землю люди.
– Ведьма! – шумно выдохнул кто-то совсем рядом, и Сигурд, повернув голову, в нескольких метрах от себя увидел женщину, раздражённо бьющую ладонями по залитому уличной грязью платью. Сигурд уже однажды встречал её, известную в городе авантюристку, постоянно попадающую в отвратительные истории обманов и краж, в которых почти всегда были замешаны её дети, и за которые ей неоднократно разбивали по-настоящему красивое лицо, вызывающее у многих женщин города совершенно животную зависть, выражавшуюся довольно примитивно:
– Поделом этой суке, нарожала ублюдков, а мужика найти не может, да кто её с такой тягой к прелюбодеяниям возьмёт!
Сигурд не мог вспомнить её имени, скорее всего, он вообще его не знал, часто лишь подписывая рапорты о мелких городских происшествиях, а затем, в результате разбора таких происшествий, кто-то получал клетку с шипами, кто-то палочные удары, кого-то разрывало жало плетей, а иные отправлялись дальше, в суд, но такие дела Сигурд всегда читал очень внимательно, его ответственность в данном случае взлетала до небес, с которых и должно было спускаться последнее благословение осуждённым, после него оставались только пытки, виселица, плаха или костёр.
– Ведьма... – снова прошептала женщина, поднимаясь на ноги, и, не смотря на Сигурда, прошла мимо, по-прежнему отряхивая ладонями своё платье,  – обычная ведьма... стерва... когда-нибудь ты получишь своё.
Сигурд следил за ней с удивлением, даже не пытаясь разозлиться или остановить идущую по мутной воде тонкую фигурку. Нахмурив брови, он смотрел на гибкое тело и заляпанное грязью лицо, взглядом провожая уходящий женский силуэт до поворота, откуда выбежали хохочущие от восторга дети, радостно шлёпающие по неожиданно образовавшимся лужам. И в этот момент Сигурд услышал за спиной детский крик.

Он ворвался в дом, лихорадочно вращая головой в разные стороны, не зная точно, куда ему смотреть. Но уже через пару секунд он остановил свой ищущий взор в углу комнаты, где на постели лежала усталая и счастливая Джил, укрывающая его фантастическими глазами, от которых, как казалось Сигурду, начали шататься стены дома. В нескольких шагах от постели стояла принимавшая роды женщина, прижимая к груди уже успокоившийся и закутанный во что-то пёстрое маленький комок.
– Я сейчас отдам ей ребёнка, сир, пуповину только что перерезала... – женщина мягкими шагами прошла мимо ошалевшего от всего происходящего Сигурда, открывая ему детское лицо с глазами чистого зелёного цвета.
– Какая красивая, сир... девочка... глаза-то какие, глаза! Никогда таких не видела! Чудо какое! Волшебство!
Сигурд не знал, что сказать, улыбаясь открытым ртом, и нашёл в себе силы только для нескольких неуверенных слов:
– Сюда... дай мне. Дай её... мне.
Женщина по имени Марта, старая дева с коровьими глазами, добрым сердцем и мужскими руками, весело посматривая то на Джил, то на Сигурда, остановилась в своём качающемся движении и протянула Сигурду тихий комок, поддерживая пёстрое одеяло снизу, словно опасаясь, что этот мужчина может не удержать такую лёгкую ношу.
А Сигурд, приняв в свои руки закутанное неведомое нечто, смотрел в распахнутые на весь его мир зелёные глаза и совершенно ясно понимал, что не понимает вообще ничего.
Ему было трудно уместить в себе ощущение безграничной радости и безысходной тоски, наполняющих сейчас его грудь так интенсивно, что из глаз потекли слёзы. Его тревожило чувство безграничной силы в собственных руках перед непреодолимой преградой, встающей на его пути, по которому отныне пойдёт и его дочь, разделяя вместе с ним и Джил свою земную долю. Его мужской разум взрывался от чувства ответственности за маленькую жизнь, полностью оправдывая выскобленные полы, до живой желтизны очищенные стены, пройденные километры в поисках берёз и бесчисленные часы ожидания, пока капли древесной крови наполнят подставленный под глубокий разрез сосуд. Он не чувствовал себя так никогда прежде.
– У нас дочь, Джил... дочка. Представляешь?
Джил счастливо смеялась, закрывая губы побледневшими ладонями, а потом протянула руки в направлении Сигурда и позвала его к себе:
– Подойди. Принеси её мне. Если бы ты знал, если бы ты только знал, как сильно я этого хотела!
Сигурд подошёл к Джил, аккуратно укладывая ей в руку спокойно смотрящую на них обоих крохотную жизнь, от близости которой ему стало не по себе. До настоящего мгновения он просто не знал этого чувства.
– Послушай...
– Да... Сигурд?
– А как же те, у кого много детей... это же невозможно. Я сейчас чуть не... Да ещё там на улице сейчас странное произошло, я тебе потом расскажу. А если, скажем... дочка... сынок... так это что же... вообще разум набок, да? Как они это выдерживают... другие люди. Как? Колдунов о чём-то просят?
Джил захохотала, уже не закрывая широко открытый рот наливающейся розовым цветом ладонью.
– Ты всё узнаешь сам, милый... ты всё это узнаешь сам, потому что я не собираюсь останавливаться!

Девочку назвали Энн, потому что Джил сказала, что данное имя обозначает загадку. И тайну. Ничего больше. И так просто звучали в её устах слова об абсолютной открытости тайны и совершенной загадочной раскрытости, что Сигурд, на долгое время запомнивший тот водяной шквал, внезапно укрывший город, даже не подумал возражать. Энн, значит, пусть будет Энн. Однако именно с того дня он стал замечать, что стоило ему посмотреть в зелёные глаза своей дочери и произнести её имя, как сразу же меняется воздух вокруг, наполняясь то лёгкими шорохами, то далёким стоном из уходящих до самого горизонта болот.


ГЛАВА 6. Непростая

В жизни Энн имели место две особенности, на которые Сигурд и Джил, при всём желании, повлиять не могли. Почти каждый год был ознаменован какой-либо войной, и на эту войну обязательно уходил папа, которого уже привычно ждала мама, рассказывая ещё совсем маленькой Энн о подвигах её отца, хотя отцовские черты девчонка запомнила не сразу – слишком часто и подолгу отсутствовал дома этот похожий на бородатого медведя человек. Но всё-таки это была первая особенность её жизни – расти в постоянной осведомлённости о войнах, полностью вовлекающих в себя её отца и вообще всё вокруг.
А ещё очень скоро стало заметно, что если девочка была недовольна, это могло послужить причиной странных изменений в окружающих предметах, становящихся деревянной копией самих себя, но даже это, в общем, не являлось особой проблемой, если не слишком часто бывать на людях. Джил изо всех сил старалась избегать ситуаций, требующих объяснения кому-либо одеревеневшей манной каши, которую выплёвывала Энн, гневно булькая при этом какие-то птичьи ругательства.
Эти два противоречивых и ненужных для любого ребёнка обстоятельства охватывали всю начавшуюся жизнь Энн, уже с четырёх лет знавшую о существовании людей-волков, ведущих совершенно непонятную жизнь, целью которой была такая же война, на которую с самого её рождения уходил папа, и результатом которой была ожидаемая обеими сторонами победа, но обязательно с каким-то количеством обглоданных черепов, потому что воинственные племена людей-волков действительно обгладывали собранные головы, чтобы затем создавать из них целые стены стоящих на холмах и в низинах частоколов, чьей задачей было привлечь внимание сорчей, так называемых птиц времени, с помощью которых кочевники старались научиться вести войну. Сорч являлся странным и даже страшным существом, без прошлого и будущего, эта жуткая птица с безглазым черепом существовала лишь в настоящий момент, давая возможность человеку, как утверждали старинные легенды, попадать в любое мыслимое время, а также передвигать в этом самом времени целые события, вот только точных механизмов никто не знал, а поэтому результатами частых попыток каким-то образом дрессировать сорчей на преданность становились лишь пропадающие бесследно люди, неожиданно появляющиеся где попало безымянные кости и бесконечные палочные заборы с одинаковыми оскалами натянутых на них человеческих черепов.
– Почему люди-волки едят головы, мама?
Такой вопрос Энн задала, когда ей исполнилось семь лет. Закончилась ещё одна война, и рыдающие вдовы разносили по своим домам разобранные в стане побеждённого врага головы и вообще любые найденные части тел. Было невозможно узнать, кому принадлежит тот или иной позвоночник, нога или ребро, но закон требовал захоронения только опознанных останков, безымянное же прорастало травой, пока не скрывалось из вида, становясь со временем обычной пахотной землёй. Однако, человеческая сущность живых стремилась к тому, чтобы на каждую смерть указывала по возможности отдельная могила, вкопанный в землю крест или горсть собранного в одном месте пепла, и люди делали это любыми доступными средствами, принося домой неопознанные черепа, чтобы дать им имена невернувшихся мужчин. И однажды в разбираемой груде сваленных на землю костей одна из баб увидела беззубый оскал, вызвавший у женщины неподдельную радость:
– Зовите Марию! Счастье-то какое! Нашёлся её Ридок!
Ридок являлся одним из военачальников, служивших у Сигурда, погибший в той войне одним из первых после ночного нападения на его спящий лагерь. Едва одетый, он выскочил из палатки на горящую улицу, сразу напоровшись на длинное копьё, прилетевшее откуда-то сверху из темноты и пробившее ему плечо насквозь, пройдя через грудную клетку и выйдя возле поясницы наружу, намертво вонзившись в землю, отчего Ридок, героически улыбаясь почти лишённым зубов ртом, стоял до самого утра, наблюдая умирающих вокруг него людей, которых долгие годы знал, однако сегодня ночью не сумел защитить своим самоуверенным командирством. Он стоял и вспоминал, как вчера, слегка пьяный и весёлый по случаю успешного перехода к новым позициям, проигнорировал данные разведки, сообщившей о слишком быстром продвижении головного отряда врага, он был уверен, что одна спокойная ночь в запасе ещё есть, а сейчас, после всех этих невесёлых мыслей и последних беззвучных кровавых пузырей с молитвой о прощении, которую Ридок шептал своим погибшим друзьям в уже остывающую под утренним туманом землю, к его измождённому от боли телу подошёл один из покидающих разорённый лагерь кочевников и широким взмахом кривого меча отрубил его беззубую улыбающуюся голову.
История скалистого оскала героически погибшего командира уходила в его юность. Зубы покинули Ридока в то далёкое время, когда он ещё мальчишкой служил на китобойном корабле, покрываясь солью морей и шрамами от частых драк с нелёгкой жизнью, но свой белозубый прикус он потерял не от ударов кулаками или веслом, и не в падении с трещавшей под штормовым ветром мачты, а после жесточайшей цинги, когда желтеющие зубы вылезали из его разбухших дёсен по одному или даже по два в день, оставляя в кровоточащем рту ощущение неизведанной ранее пустоты. Именно по отсутствию привычного оскала его уже подсохший череп был узнан и заботливо передан в руки ошарашенной от данной новости Марии, бывшей ему много лет женой и родившей от него троих детей, вместе прибежавших посмотреть на неожиданно найденного папу.
– Ридок, наконец-то, родной! – заплакала Мария, обнимая беззубую голову обеими руками и целуя безглазую кость. – Смотрите, дети, а вы думали, что мы по-людски вашего отца не похороним!
Она смеялась как сумасшедшая, захлёбываясь слезами и не давая никому притронуться к её ноше. Голову Ридока у неё отобрали уже поздно ночью, когда стало понятно, что убитая горем баба окончательно потеряла рассудок, требуя закопать себя вместе с черепом мужа, потому что кто там будет заботиться о его голове, если сам он этого без рук и без ног сделать не сможет.

Очередная война, начавшаяся сразу после восьмилетия Энн, чуть не стоила разума Сигурду и Джил, поскольку тогда в плен к вновь появившимся из болот людей-волков попала празднующая процессия, состоящая в основном из детей. Это был праздник Огня, и ребятишек собрали, чтобы в свете горящих костров рассказать им старинные, красивые истории. Истории рассказывались Певчими – женщинами, чьим призванием было на праздниках напевать всевозможные легенды, подобно странствующим музыкантам увлекая своими песнями фантазии взрослых и детей, под тихий треск костра и музыку нехитрых инструментов представляющих себе миры, наполненные тоскующими по красивым желаниям человеческими душами.
В тот праздник Огня всё было как обычно, одна из Певчих села в свете костра в круг смотрящих на неё во все глаза ребятишек и запела старинную балладу об отчаянном желании людей использовать неподчиняющиеся им силы.

В миру, уставшем от войны
Под небом, стонущим от боли
Одна душа земною волей
Слилась с другою в две родных
Она и Он, Муж и Жена
На что-то доброе надежда
Беспечной нежности одеждой
Была их страсть обнажена

Ей так хотелось песни петь
Рожать детей и пахнуть лаской
Жить без тревоги и опаски
На небо счастливо смотреть
А он желал закончить бой
Гремящий уж четыре года
Чтоб бесконечною свободой
Объединить её с собой

Порой он приходил на час
И уходил на бойню снова
Спокоен шагом, жестом, словом
А ей хотелось закричать
Остановить, укрыть, украсть
Толкая в грудь от чувства страха
Но жизнь всегда идёт на плаху
А смерть всегда пирует всласть

Однажды он пришёл домой
Весь в ранах, сердце бьётся глухо
И сразу злобною старухой
Забился сорчей тёмный рой
Они летали по двору
Сжигая небо страшным кликом
Она их отгоняла криком
Но всё же умер он к утру

Однако, словно бы с живым
Она с ним рядышком лежала
За сердце стылое держалась
Касаясь мёртвой головы
Ласкала мрамор впалых щёк
Недвижных губ изгиб родимый
А он без жизни и без силы
Ответить ей ничем не мог

И вдруг завыла она в ночь
Она себя словами била:
– Смириться? Нет! Найду я силы
Несчастье, горе превозмочь!
Я возвращу тебя домой
У смерти вымолю прощенье
За ней последую я тенью
Но я верну тебя, ты – мой!

А утром во дворе она
Вновь увидала сорчей тени
И в это самое мгновенье
Застыла, мыслью сражена:
– Он всё же может быть спасён
Мир смерти по-другому скроен
Я птиц её коснусь рукою
Желанье выскажу. И всё.

Но улетели птицы вдаль
Едва увидев взгляд живущий
Безумный, страшный, чуда ждущий
Как смотрит падшая звезда
Она проворно собралась
Поцеловав лицо родное
И, взяв решительность с собою,
На поле бранное пошла

И вот на поле боевом
Средь смертных ран и душ усталых
Она нашла то, что искала
Шанс для мужчины своего
Сорч мертвечиной полный был
А может, громом оглушённый
В груди пробитой спал, лишённый
Движенья для свободных крыл

Она взяла его в ладонь
Второй ладонью приукрыла
В них мог быть дом или могила
Холодный свет или огонь
И в то мгновение, когда
Коснулись птицы её пальцы
Забился сорч слепым страдальцем
Но и она была тверда:

– Не бейся, птица, и не вой!
Не плачь в ладонях тебя сжавших,
Ты наблюдала столько павших
Своей безглазой головой!
А нынче ты сама в плену,
Но я не стану тебя мучить!
Ты лишь надежды моей случай
Я отпущу тебя – клянусь!

Не вырывайся, погоди,
Я не спущу тебя в могилу
Так сделай, чтоб вернулся милый!
Иль до него препроводи,
Да! Жизнь забери мою!
Решай лишь, как тебе угодно
Но Смерти поцелуй холодный
Без губ его я не боюсь!

Она раскрыла пальцев свод
И как ядро, пращей раскручен
Сорч растворился в мутной туче
Затмивших чёрный небосвод
И словно чтоб принять вдову
Весь горизонт разверзся пастью
Голодной, ненасытной страстью
Тоскливый испуская звук

И... ничего...
Раскрыв глаза
Она стояла дни и ночи
А через год пришлось платочек
Ей на седины повязать
Летело время как стрела
Уже она старушкой стала
Но вера в чудо всё держалась
В той, что любимого ждала

И он пришёл. Чрез много лет
Однажды утром, тёплым, ранним
Жив, не измучен, не изранен
И встал в дверях, закрывши свет
Вскричала слабенько она
В груди рванулось сердце птицей
Друг с другом сблизились их лица
Душа к душе обращена

Желанье поздно, но сбылось
Сорч сделал всё, что ей хотелось
О чём желать уже не смела
Но с жизнью всей переплелось
А годы смерти не смогли
Его лицо и взгляд состарить
Всё тот же славный, сильный парень
Стоял пред ней, как обелиск

Он прежним был. Млад и силён
Наполнен соком жизни странной
Нездешней, поздней или ранней
Но это был, конечно, он
И горьким счастьем из неё
Ушла душа в его ладони
Без страха, боли и агоний
Как обмелевший водоём

Держал её он на руках
Весь этот день и поздно ночью
А утром дом был заколочен
Дверь, окна. Захоронен прах
Ушёл он прочь, оставив грусть
Слова неслышные читая:
– Дождись меня, моя родная
И я опять к тебе вернусь.

С последними словами баллады из темноты за костром раздались редкие хлопки. Тридцать детских душ, четыре женщины и двое охранников-мужчин удивлённо вскинули головы и увидели молчаливых корявых существ, появившихся среди поставленных шатров. В течение одной минуты возникшие из темноты человеческие тени связали всех в лагере, предварительно воткнув в грудь обоих охранников по короткому ножу. А потом началось то, что никогда после так и не прижилось в головах жителей города, сколько бы они ни слушали эту историю. Люди просто не понимали, как это возможно и что вообще случилось, в конце концов расценивая всё рассказанное как выдумки. Хотя о произошедшем говорили не только дети, но и оставшиеся в живых женщины. Сигурд и Джил вообще не воспринимали бы всерьёз услышанные невозможные фантазии, если бы не Энн, которая не только рассказывала то же самое, но была, следуя её повествованию, главным действующим лицом.
– Нам было страшно, но недолго. А потом я увидела нашу Певчую, которая мне иногда дома песни на ночь пела, и что-то почувствовала. Папа, мама, сначала мне стало холодно, больно даже, словно льдинки росли в глазах и за ушками, а потом вообще хорошо! Я чувствовала себя так, будто играю!
Энн рассказала, как увидела первую женщину, которую несколько волков поднесли к костру и раздели, рассматривая её голое тело. Они с восхищением гладили молодую грудь и подносили к широким носам длинные волосы, глубоко вдыхая живой женский запах, они почти ласково трогали постанывающую от страха девушку за ягодицы, со смехом вызывая очередной девичий визг, пока наконец не завалили её на тёплую от света костра землю прямо перед связанными женщинами и наблюдающими за всем происходящим перепуганными детьми.
Низкорослый гримасничающий волк смешной походкой приблизился к голой девушке, удерживаемой двумя другими кочевниками за руки, и, наклонившись к светящемуся красным огнём телу, положил на торчащую грудь свою ладонь. Он стоял так, согнувшись, почти целую минуту, пока кому-то из прижимающих руки девушки не пришло в голову спросить, чего он ждёт. Воин не ответил, продолжая стоять в наклоне, приложив ладонь к девичьей груди. Тогда один из кочевников встал и сделал шаг к безмолвно склонившемуся товарищу, недоуменно разглядывая его застывшие в страхе и бешенстве глаза. А потом, не зная, что делать, он просто толкнул неподвижную фигуру ладонью в лоб, завалив её набок, словно деревянную колоду. Волк свалился на землю, оставшись в том же положении, в каком он только что стоял. Удивлённые воины перевели взгляд в сторону поднявшейся на локтях обнажённой испуганной девушки, казавшейся не менее озадаченной, чем окружающие её дикари. Но когда к лежащему на земле голому телу решительно приблизился ещё один воин, с ходу раздвигая судорожно сжатые бёдра, он вдруг застыл в том же положении, в каком начал своё движение – согнувшись в пояснице и с вытянутыми руками, над которыми остановившимся блином в свете костра горело совершенно обескураженное лицо. Он стоял так несколько секунд, покачиваясь на неудобно подогнутых ногах, пока с его лица тонкой стружкой не начала отслаиваться кожа, падая на голую грудь лежащей женщины, а затем и сам волк рухнул набок, прямо в угли, подняв собою столб бешено кружащихся искр. После этого люди с оружием, один из которых всё ещё держал руки лежащей на земле Певчей, стали околевать один за другим, падая друг на друга с различным стуком, в зависимости от того, какой частью соприкасались их тела. Оружие или доспехи гремели металлическими песнями, а одеревеневшие мышцы становились действительно деревянными, что доказывал яркий огонь, подхваченный некоторыми волчьими фигурами, упавшими либо в костёр, либо близко от него. Детям и женщинам было странно видеть всё происходящее, именно странно, поскольку страха они уже не испытывали, показывая друг другу пальцами на очередной покосившийся человеческий остов, с околевшим скрипом падающий на землю. И когда в лагерь прибыл отряд из Города во главе с безумно выглядящим Сигурдом, из нападавших не оставалось ни единого человека, кто мог бы двигаться сам. Многие из них сгорели от близкого огня, а другие так и застыли в неподвижном одеревенелом состоянии, от которого их не избавила даже скорая казнь, после чего отдельные части порубленных тел выглядели обычной дровяной кладкой, единственным отличием от дров которой было лишь то, что вражеские останки всё-таки захоронили в болоте, а не сожгли в уже дымящих той осенью печах.

Эту историю передавали затем из рук в руки, а иногда в буквальном смысле из уст в уста, когда влюблённые на сеновале играли в пленённую женщину и одеревеневшего от каких-то высших сил мужчину, целующих друг друга в губы, чтобы вылечить странный и неожиданный недуг. А однажды одна пара доигралась до того, что сгорела вместе с целой конюшней, пытаясь вылечить друг друга от наигранной неподвижности, прижигая чувствительные места тела свечным воском, что должно было стимулировать страсть и какое-то особое желание. После первых густых и горячих капель владелец чресел не сдержался и дёрнулся так сильно, что отпрянувшая от неожиданности женщина выронила невинно горящую свечу на сухие запасы сена, лежащие внизу. Огонь схватился так сильно и горел настолько жарко, что отыскать среди обугленного животного и человеческого праха нечто вразумительное не представлялось возможным, на месте когда-то богатой конюшни с замечательными лошадьми просто собрали весь пепел и угли, захоронив их за Городом в одной могиле, написав на погребальном камне странные слова: "Нет Любви без присутствия Божьего, а Огонь – слуга его".

Когда Сигурд и Джил спрашивали Энн о том, что же на самом деле произошло в лагере, девочка только пожимала худенькими плечами, отвечая всегда одно и то же:
– Я не знаю! Мне стало холодно, страшно, а потом хорошо. Просто я не знала, как всё это закончить! Я даже не знаю, как я всё это начала!
Что она начала и каким образом хотела бы это закончить – никто не понимал, но однажды Сигурд отвёл притихшую Джил в сторону и сказал ей, положив обе свои тяжёлые ладони на её хрупкие плечи:
– Я боюсь за Энн. По городу ходят слухи. Люди говорят, что именно она сделала такое с теми воинами. Это смешно, однако я боюсь за нашу дочь. И если ты можешь хоть что-то к этому добавить – говори сейчас.
Джил смотрела на Сигурда так долго, что перед его глазами поплыли красные пятна от нежелания услышать то, к чему, даже после своего вопроса, он не был готов.
– Сигурд... родной мой... послушай... Энн непростая. Другая она.
Последние слова, сказанные его женщиной о его же дочери, заставили Сигурда похолодеть.
– Непростая? В чём, Джил?
– У неё сила, какой даже у меня нет.
Сигурд глубоко вдохнул, закрывая глаза и сжимая веки так крепко, что перед его внутренним взором запрыгала огненная саранча. А когда он открыл глаза, то увидел подошедшую к ним Энн, молчаливо обнявшую его колени и уткнувшуюся в них лицом.
– Я не хотела, папа. Мы с мамой уже говорили об этом, она мне помогает справиться. Не сердись на меня, ладно? И на неё.
Она говорила, горячим шёпотом согревая застывшие от услышанного колени отца и успокаивающими движениями поглаживая его по бёдрам. А Сигурд снова поднял взгляд на лицо Джил и спросил, уже зная её ответ:
– Кто-нибудь ещё догадывается?
– О ней часто говорит одна из тех женщин, что были связаны перед костром вместе с детьми. Она рассказывает, что заметила волнение Энн, когда привели и раздели Певчую, которая всем детям в городе колыбельные поёт. А ещё, по её словам, Энн сначала коротко заплакала, после чего у неё сильно потемнело лицо, и это очень напугало ту женщину. Потом она заметила, что каждый, на кого смотрела Энн, просто переставал двигаться, падая на землю живой деревяшкой. Сигурд! – голос Джил зазвенел, и она, встав рядом с обнявшей колени Сигурда Энн, взяла его лицо в свои ладони. – Увези её отсюда! Я знаю, что с ней происходит, её не оставят в покое! Даже ты не поможешь!
Сигурд смотрел в умоляющие глаза Джил, затем опустил голову, чтобы встретить поднятый на него взгляд дочери, смотрящей почти весело, но виновато, словно она сделала какую-то несерьёзную оплошность.
– Честно, честно, папа... я постараюсь так больше не делать. Мне уже исполнилось восемь лет! Просто не надо меня злить! – последние слова девочка произнесла с неожиданным ожесточением, сдвинув брови и проталкивая слова через плотно сжатый рот, но затем сразу рассмеялась, сильнее обнимая ноги отца. – Не будешь сердиться, да?
Сигурд осторожно снял со своего лица всё ещё прижатые к его щекам ладони Джил, а затем, наклонившись и взяв Энн на руки, задумчиво проговорил, казалось, сам себе:
– Её надо отправить из города. Не знаю, что это принесёт, но предоставит мне время относительно спокойно подумать, что делать дальше. Куда и когда, решим утром. А сейчас всем девочкам дома марш спать! Мужчины нуждаются в думах.
Он громко сказал это, пытаясь легко шлёпнуть уворачивающуюся от него Энн, которая в конце концов убежала, весело хохоча и подпрыгивая, словно маленький разыгравшийся и беззаботный щенок. А Сигурд, притянув к себе молчаливо смотрящую на него Джил, поцеловал её в прохладный лоб, вытирая большим пальцем руки вытекшую на женскую щеку слезу.
– Зачем плачешь?
– Боюсь.
– Не бойся.
– Я очень боюсь, милый. Среди людей живём. Среди огня. Никто не знает, кто следующий.
– Мне важно лишь то, что для сохранения твоей и её жизни я сам сожгу всех, кто желал бы сделать это с вами. Даже если они не имеют к чёрной магии никакого отношения.
– Не надо так. Это просто люди. Делающие то, что навязывает им горячий воздух, вдыхаемый одним общим движением. Не они тому виной, что костры горят. Они лишь дрова для огня, только не знают об этом. И ещё, – Джил замолчала на мгновение, – никакой чёрной магии нет. Только человек. С его желаниями нечто чёрное или светлое осуществить.
– Плевать. Тем меньше будет у меня угрызений совести. Дровам место в поленнице или печке. А человеку необходимо знать, что не от сгоревшего чужого тела тепло зимой. Справимся, Джил. Моё тебе слово.
Сигурд был действительно уверен в том, что говорил. Так происходит, когда родные люди находятся рядом, наполняя мужскую руку спокойной силой, а женское сознание обычным волшебством. Как свежий воздух наполняет ритмичное и спокойное дыхание. С той лишь разницей, что когда между вдохом и выдохом вклинивается расстояние и опасность, сила становится бешеным отчаянием, а способность творить волшебство превращается в желание уничтожить. Всё, что мешает нормальной жизни. Так происходило всегда. И в этот раз человеческая природа не собиралась менять свои привычки.


ГЛАВА 7. Предложение

Уже через двое суток после того, как Город силами военных и палачей полностью избавился от многочисленных деревянных тел, Сигурда вызвали в Совет, прислав к нему посыльного, не сказавшего ни единого слова, а только передавшего Сигурду из рук в руки пустую бумагу с печатью Советника. Это означало высшую срочность, и Сигурд, небрежным жестом прогнав ожидающего ответа гонца, подошёл к встревоженной Джил, нервно вытирающей полотенцем совершенно сухие руки.
– Что ж ты себе кожу грубой тканью мучаешь, – он говорил почти насмешливо, подойдя так близко, что своим телом прекратил лихорадочное движение ладоней. – Зачем так волнуешься?
– Не знаю. Воздух горячий. Жжёт.
– Когда я ухожу из дома, я должен быть спокоен. Зная, что ты остаёшься у меня за спиной, сама в порядке, и дом под твоим присмотром, таким образом мне проще будет сосредоточиться на том, что я встречу снаружи. Понимаешь? Это важно очень. Избавь меня от заботы о себе. Избавь. О себе и об Энн. Именно сейчас. Иначе я не смогу сделать из дома ни шагу.
– Иди. Я справлюсь.
– Уверена?
– Абсолютно.
Поцеловав покрасневшие глаза Джил, Сигурд вышел из дома, сел на стоящего без привязи коня и сразу пустил его в галоп, но направился в противоположную от здания Совета сторону, к западному выходу из Города, называемому "Крестьянским", поскольку это был путь к пашням, городским кормящим полям, на которые выезжали на работу пахари, сеятели и лесорубы, рудокопы и жнецы. Сигурд подъехал к стоящему на выходе из города караулу и сказал подошедшим к нему солдатам несколько фраз. Получив ответ, он развернулся в направлении Города и, окрикивая замешкавшихся перед его конём случайных прохожих, стремительным галопом полетел по наполняющимся людьми улицам, следуя в направлении Совета.

Он раскрыл двери зала Переговоров и, сделав несколько шагов к стоящим там людям, остановился в нескольких шагах от них, рассматривая увиденные лица. Кроме Советника в зале находились ещё два человека, одетых скорее скромно, с висящими на крепких шеях тяжёлыми медальонами, наличие которых сразу выдало принадлежность гостей к ордену Войны.
Орден Войны был основан ещё до закладки Города и находился вообще везде, во всяком случае, так казалось тем, кто пытался узнать об этом таинственном содружестве бывших рыцарей хоть что-нибудь определённое. В любом месте Твёрдой Земли или Бескрайних Болот, в любом городе или деревне, где проходили военные сражения, всегда появлялись невзрачно одетые сильные люди с одинаковыми медальонами на шеях и булатными мечами на боках, оставаясь в качестве наблюдателей или давая какие-либо советы выбранной ими стороне. Дерущуюся сторону они избирали сами по каким-то своим признакам, чья логика и целесообразность находились порой совершенно за гранью разумного, как это было в самом начале военной службы Сигурда в этом городе, когда он обычным солдатом бился с одним из первых вторжений волчьих кочевников, пришедших в тот год малым числом бессмысленно жестоких людей, убивающих так быстро и страшно, что это казалось чем-то потусторонним. Они бросались на одного рыцаря силами сразу нескольких человек и не просто резали или рубили, а грызли его тело зубами, срывая доспехи и шлем, чтобы дрожащими от ярости головами продолжать вгрызаться в уже ничего не чувствующий труп. Защищавшие Город рыцари, увидев подобную человеческую кучу, отчаянно кололи кочевников в спины копьями, рубили их мечами, но когда дикая горстка истерзанных волков всё-таки сбрасывалась с тела погребённого ими несчастного, там уже не оставалось ничего, кроме бурых тряпок, шлема и кольчуги, из которых в разные стороны торчали закутанные в рваную мясную бахрому кости.
Это был первый раз, когда Сигурд увидел людей с медальоном Ордена Войны. Они стояли на холме, далеко за спинами нападающего на Город человеческого зверья и просто смотрели, чем закончится эта драка. Драка закончилась полным уничтожением первой волны волчьих кочевников, рыцари Города даже не брали их в плен, убивая там, где могли дотянуться до кровавого оскала своим копьём, мечом или булавой.

Был ещё второй случай, когда Сигурд встретился с Орденом. Это произошло через несколько лет после первого случая, и Сигурд к тому времени уже стал одним из ведущих военачальников Города, отправляясь на частые войны с подчиняющимися его руке войсками. Тогда эти люди в простых рясах и с мечами на боку пришли в его шатёр и поставили перед ним плетёную корзину, наполненную круглыми керамическими шарами, каждый из которых был обмотан длинным плетёным шнуром.
– Это бомбы. Пользовались когда-нибудь? Попробуйте. Когда у вас выступление?
Сигурд не знал, как ему реагировать на тех, кого он видел по обе стороны бесконечной войны, начав своё знакомство с этими людьми за другим горящим краем, а поэтому в тот день он вежливо поклонился и сказал, что помощи ему не требуется, тем более, когда предлагают оружие, о котором он ничего не знает.
– Я только слышал об этом. Как вы сказали? Бом... бы? Надо же... ну и слово. Спасибо, но я надеюсь справиться своими силами.
Его отказ совершенно не произвёл впечатления на пришедших. Один из них, с выбритым до блеска черепом, вокруг которого клубилась кустистая чёрная борода, сказал, практически не меняя голоса:
– Вы не можете отказаться, Сигурд. У нас с вашим Городом договорённость, о которой вам, вероятно, ещё не рассказали. Но это неважно. Мы заинтересованы, чтобы вы как можно скорее и с возможно меньшими потерями закончили это сражение. И вообще войну. А поэтому предлагаем вам посильную помощь. Вы можете лишь поинтересоваться, как этой помощью пользоваться.
– А если... – медленно закипая начал Сигурд, которому всегда было очень трудно вести какие-либо переговоры, когда он чувствовал, что ему угрожают, – если я не...
– Если мы не договоримся, завтра вас заменят на более сговорчивого и разумного военачальника, а вы будете наказаны за неподчинение старшим по рангу.
Бородатый говорил спокойно и даже улыбался при этом, а Сигурд понимал, что сейчас от него действительно не зависит вообще ничего, кроме собственного униженного достоинства, которое он изо всех сил пытался уговорить. "Чего ты, рыцарь… это же твои союзники. Сейчас, во всяком случае. Предлагают тебе возможность сохранить жизни твоих солдат. Не надо корчиться. Иди навстречу, победи врага и вернись домой к жене и дочери".
В тот день он пошёл навстречу. Но следующие сутки запомнил как едва ли не самые безумные часы за время выпавшей на его долю войны, когда, уже на исходе вечера, осматривал разорванные останки своих и врагов, сваленные в общей куче медленно тлеющих тел.
Неумение обращаться с бомбами проявило себя мгновенно. Необходимо было точно соизмерять длительность горения фитиля с положением на поле дерущихся людей, поскольку слишком часто брошенная бомба взрывалась под ногами у своих, в пылу боя успевающих сместить врагов и занимающих их место, чтобы тут же взлететь в воздух от огненного взрыва. Очень скоро проявилась и другая сторона неумения пользоваться данным оружием – некоторые солдаты просто не успевали бросить плюющийся огнём керамический шар, специально обрезая фитиль, чтобы взрыв произошёл раньше, избегая, таким образом, долгого ожидания. Это приводило к разорванным телам прямо среди ошарашенного рыцарского стана, потерянно смотрящего на злобные морды также изумлённых происходящим людей-волков, под общую ошеломлённость успевающих отрезать ещё болтающиеся на обгорелых телах головы незадачливых бомбардиров, падающих в замешанную многочисленными ногами кровавую грязь. Но даже самого Сигурда удивила собственная реакция, когда он потерянно, словно никогда не видевший смерти, с равной горечью в глазах осматривал куски волчьих тел, вперемешку с телами защитников Города, разбросанных по всему полю и воняющих горелой серой или чем-то похожим, отчего многих солдат просто рвало, хотя вполне возможно, что подобная несдержанность была вызвана невероятным количеством фрагментов изуродованных человеческих кусков, смешавшихся в своего рода кашу, уводящую мысли о своих и чужих на второй план. Никто не хотел такого конца. В ещё живых людях крепко сидело укоренившееся в крови сознание похорон относительно целого человека с монетками на глазах, человека, над которым проронят слезу жена и дети, если такие вообще есть. А иначе – зачем жить. Если некому поцеловать навсегда запечатанные смертью губы.

Сейчас Сигурд узнал в одном из гостей того самого бородача, с которым говорил во время своей второй встречи. Бородатый рыцарь стал более загорелым, с почти до коричневого цвета обугленной головой, что говорило о дальних странах и долгом до Города пути, но всё это было совершенно неважно, потому что ещё до начала разговора Сигурд вдруг понял, по какой причине приехали сюда эти люди и зачем был вызван он сам. Советник начал с того, чего Сигурд опасался больше всего:
– Мы пригласили тебя, чтобы поговорить о твоей дочери. У неё всё хорошо?
– Энн? – по телу Сигурда прошла дрожь, с которой он справился быстро, холодно сощурив глаза и сделав попытку подойти ближе к смотрящим на него людям.
– Нет, оставайся там! Мы тебя хорошо слышим. Да, речь идёт об Энн. Другой подобной дочери с поразительными способностями у тебя, насколько я знаю, нет.
Советник закончил предложение лёгкой вопросительной интонацией, выжидательно повернув к Сигурду голову, и даже едва заметно наклонил в его сторону всё своё тело, но Сигурд молчал, ожидая продолжения. Однако вместо Советника заговорил тот самый бородач, всё это время не сводивший с Сигурда своего взгляда.
– Мы хотим предложить вам работу. Вам и вашей дочери. Но вообще, конечно же, именно ей. Просто вы, как отец, будете или можете её курировать. Ей, это очевидно и безусловно, необходим родной человек рядом. Сейчас мы хотим с вами просто посоветоваться.
Сигурд не знал, как ему реагировать. Его потряхивало, но направить эти свои ощущения он никуда не мог, поскольку действительно не понимал, что ему сейчас делать. Пытаясь выиграть время на какую-то разумную мысль, он кивнул в сторону бородатого и выдавил из себя лишь одно слово:
– Продолжайте.
– Так вот. Мы хотели бы предложить вам сотрудничество, которое, конечно же, отразится на благосостоянии вашей семьи. Я имею в виду любое благосостояние, денежное или социальное, потому что говорю я от имени Ордена, а это, как вы знаете, очень и очень состоятельная организация. Что же касается сотрудничества, то оно настолько простое, что вам даже не придётся расставаться с вашей дочерью, сопровождать её вы сможете постоянно, если не возникнет каких-либо других соображений, поскольку  мы ещё не знаем всех возможностей, используя которые ваша дочь могла бы стать для нашего общего врага наиболее опасна. Вы понимаете меня?
Сигурд понимал. Он понимал всё, но никак не мог справиться с собой, уминая в раздувающейся груди совершенно ненужную ему сейчас ярость.
– Я понимаю, – глухо сказал он, не спуская глаз с мясистой переносицы говорящего с ним человека, – продолжайте.
Бородатый рыцарь несколько секунд заинтересованно смотрел на Сигурда, поглаживая двумя пальцами висящий на шее медальон.
– Хорошо, что вы понимаете. Это очень важно в нашем общем деле.
– Что вы знаете о способностях вашей дочери, Сигурд? – этот вопрос задал второй носитель медальона Ордена, чьи широкие плечи едва влезали в скромную рясу. – Что вы можете рассказать нам?
– Ничего, – Сигурду на мгновение показалось странным, что ему даже не пришлось врать, он действительно ничего не знал, что давало ему долю какого-то злого удовлетворения. – Мне ничего не известно об этом. Кроме того, что уже знают все. Тела людей-волков я видел. Как это произошло – не представляю. Что ещё?
– Ровным счётом ничего, Сигурд, – продолжил свою речь бородатый. – В очень скором времени, речь идёт о двух-трёх днях, мы вступим в новую войну. Снова кочевники, как передают наши информаторы. И в общей уверенности победить очень помогла бы ваша дочь, потому что в этот раз остаётся слишком мало времени, необходимо закончить войну быстро, в связи с тем, что в этом году нам ещё предстоит едва ли не самое тяжёлое сражение за всё время существования Города. И для того, чтобы встретить новую опасность в полной готовности, нужно уметь пользоваться нашим новым оружием, научиться им управлять, хотя некоторые соображения у нас уже есть.
Сигурд не сразу понял, что подразумевается под словами "наше оружие", а когда до его неспокойного сознания дошёл смысл сказанного, он вдруг неожиданным для самого себя спокойным голосом спросил:
– О каких соображениях вы говорите, сир? Поделитесь с отцом вашего нового оружия, чтобы я, по меньшей мере, знал, с чем имею дело. И не обращайте внимания на мой тон, просто мне в известной степени непривычно сочетание фразы "наше оружие" с моей дочерью.
– В ваших словах слышится некоторый сарказм, однако это даже хорошо, он означает, что вашу первую фазу недоумения и даже злости вы уже прошли, – бородатый говорил по-прежнему улыбаясь, и Сигурд поразился умению этого человека видеть состояние своего собеседника. – А что касается соображений, то они очень просты. По свидетельским показаниям женщин, присутствующих при случае превращения всего разведывательного отряда кочевников в бессмысленные деревяшки, ваша дочь была сильно напугана и так же сильно расстроена тем, что одна из её любимых Певчих подверглась издевательствам окружавших её дикарей. В связи с этим нам важно обсудить с вами методы воздействия на вашу дочь, благодаря которым нам могла бы предоставиться возможность направить её гнев на вражеские войска. Мы должны с чего-то начать. Попробовать. Чтобы набраться опыта. Понимаете?
Сигурд снова почувствовал, что теряет возможность холодно рассуждать. Он сдерживался изо всех сил, уже отдавая себе отчёт, насколько открытой книгой является его состояние для говорящего с ним человека.
– Что вы предлагаете? Только коротко, пожалуйста. У меня начинает болеть голова.
Он не врал. Голова действительно начала гудеть где-то между ушами, отдаваясь в кость висков глухими ударами, от которых у Сигурда подёргивались веки. Бородатый, по-прежнему не сводя с Сигурда взгляда, продолжил:
– Это просто. Её будет необходимо напугать. Довести до состояния паники. Так, чтобы она смогла выплеснуть из себя нужное нам состояние.
– А если нет?
– Видимо, вы всё-таки не очень понимаете. Как тогда, в первую нашу встречу. Вы просто обязаны предоставить нам нити управления вашей дочерью. Или помочь их найти. Ваше отцовское знание и чутьё помогут нам всем избежать ненужной жестокости по отношению к родному вам человеку, жестокости, которую мы вовсе не хотим. Именно ваша родительская связь должна помочь всем нам подвергнуть её страху с наименьшим риском для вашей и её психики. Мы же всё понимаем. Отец, дочь, вся ваша замечательная семья. Но вам также необходимо знать, что в случае отказа сотрудничать с нами в деле безобидного вопроса страха, которому подвергается каждый человек едва ли не каждый день, вам придётся считаться с другой возможностью вызвать у вашей дочери требуемые эмоции. Для этого нам всего лишь потребуется какой-либо человек из тех, кого она любит. Чтобы, воздействуя на него, вызвать в девочке интересующие нас силы. Сейчас вы так же хорошо понимаете меня?
Сигурд слушал последние слова уже через дурацкий звон между висками, который он попытался заглушить, коротко зажмурив глаза и сильно тряхнув головой, отчего из-под его век, как ему показалось, во все стороны рыжими плевками полетели огненные капли, после чего он развернулся и широкими шагами пошёл к выходу, на ходу громко и чётко выговаривая выдавливаемые его дыханием слова:
– Дайте мне время до рассвета. Я отец, вы сами всё поняли, мне надо принять услышанное. Увидимся завтра здесь же. О времени сообщите с гонцом.
– Надеемся на твой здравый смысл, – ударил в спину Сигурда голос Советника, – не совершай ничего, о чём тебе пришлось бы пожалеть.

Уже выходя из зала, Сигурд столкнулся в дверях с высоким человеком в длинном синем одеянии, чьё лицо тут же изменилось, приняв почти болезненное выражение:
– Сигурд... тебе уже всё сказали?
– Да, Проповедник.
– Плохо, – тяжело выдохнул человек в синем, – я надеялся, что до этого не дойдёт.
– А я был уверен, что если бы ты хоть что-нибудь знал о происходящем за моей спиной, то сообщил бы мне об этом.
– Я не имел права, Сигурд.
– Человек всегда имеет право на совесть.
– Ты не можешь так со мной...
Раздавшийся голос Советника прервал их разговор:
– Проповедник, мы вас ждём. Отпустите нашего благородного рыцаря, ему есть о чём подумать, и давайте тоже поговорим о делах. Идите к нам.
Сигурд посторонился, пропуская с горечью смотрящего на него Проповедника, а затем, уже не оглядываясь, вышел из здания.


ГЛАВА 8. Побег

Резко открыв дверь, Сигурд вошёл в дом, и Джил, посмотрев на его лицо, подняла руки, зажимая скривившийся в отчаянии рот.
– Где Энн? Сейчас же собирай её. И себя тоже. Вы уезжаете. Не знаю, что будет потом, но сейчас необходимо спрятать Энн, жизненно важно, чтобы её здесь не было, иначе... – Сигурд остановился, увидев выходящую из соседней комнаты дочь, шлёпающую босыми ногами по деревянному полу и растирающую ладошками глаза. – Я разбудил тебя? Что же ты днём-то спишь? – он говорил тихо и мягко, затем наклонился к подошедшей к нему девичьей фигурке, взял её на руки и снова повернулся к Джил, натолкнувшись на её отчаянный взгляд, сопровождаемый отрицательным движением головы. – В чём дело, говори.
– Я не могу сейчас уехать, милый. Забери Энн, дай мне знать, где ты её оставишь, и я доберусь туда сама. Но только после сегодняшней встречи. Вечером. Смотри, – на протянула Сигурду зажатую в ладони записку, – вот... это принёс какой-то чумазый мальчишка несколько минут назад.
Сигурд осторожно опустил дочь на пол, взял смятый клок тонкого пергамента и, расправив его на ладони, прочитал вслух несколько слов, написанных знакомым ему уверенным почерком: "Пожалуйста, прими меня после вечерней мессы. Я уверен, Сигурд сегодня уедет в лагерь. У него нет другого выхода. Поэтому обращаюсь к тебе, Джил. Будь дома. Никуда не уходи. Мне необходимо сказать тебе нечто важное. Проповедник".
В тикающей старыми часами тишине Джил смотрела на Сигурда умоляющими глазами, одной рукой зажимая прочитанную записку в ладони мужа, а другой притягивая к себе встревоженно смотрящую дочь:
– Забирай Энн и уезжай. Я встречусь с ним, ведь не зря он послал мне такое сообщение. Именно после твоего визита в Совет, или задумав эту встречу ещё раньше, но он твой друг, и мне совсем не чужой, и я верю, родной мой, верю, что для всех нас важно, что он сказать хочет!
Побелевшими глазами перескакивая с лица своей женщины на зажатый в кулаке исписанный серыми чернилами клочок, Сигурд почти выкрикнул:
– Я видел его сегодня! В Совете. Он сказал, что знал. Но не имел права говорить со мной! О чём он знал?! Что не мог сообщить?! Какая ещё ересь происходит в этом Городе?!
– Уже неважно, Сигурд, оставь это, не надо гореть сейчас, забирай Энн и уезжай! А я, когда смогу, сразу после разговора с ним, или рано утром, покину дом. Просто дай мне знать – в какую сторону мне идти.
Смяв кусок пергамента в ладони и широким движением бросая его в огонь камина, Сигурд резко выговорил:
– Зови Марту или кого-нибудь ещё, кому ты сейчас больше всего доверяешь, я выведу их из Города, потом вернусь к тебе.
Не говоря ни слова Джил вышла из дома и уже через минуту вернулась с Мартой, старой дебелой девой со святой душой и мужскими руками, восемь лет назад принявшими родившуюся Энн. С тех пор эти руки, принадлежащие добрейшей женщине Города, стали очень востребованными в доме Сигурда и Джил, заменяя собой сиделку и помощницу по дому, кормилицу и даже, если было нужно, заготовщика дров. Марта брала на себя всё, что требовалось, время от времени помогая по хозяйству, когда сама Джил не справлялась. Её дом находился через дорогу, и она стала почти негласным членом семьи, появляясь, когда в ней на самом деле нуждались, всё остальное время занимаясь своими богоугодными делами, это была просто верная и бесконечно добрая собака, человек со звериной душой, в которой собралось столько хорошего, что казалось, она забрала это за ненадобностью у многих окружающих её людей.
Мужа у неё не было никогда, детей тоже не получилось, но именно она принимала большую часть родов в этом городе, и однажды её чуть не повесили за то, что едва глотнувший воздух новорожденный больше не двигался, умерев через минуту после своего рождения. Тогда её в буквальном смысле слова спас Сигурд, которого позвала прибежавшая напуганная Джил, также присутствующая при родах, и Сигурд едва успел к концу самосуда, вырвав избитое женское тело из рук обезумевших от горя родственников, для чего ему пришлось проткнуть своим мечом руку мужчины, завязывающего на хрипящей от страха шее бельевую верёвку. Это был день, когда Сигурд, унося на руках дрожащую всем телом женщину и переступая через валяющееся в грязи сорванное с верёвки и разбросанное по двору несчастной роженицы бельё, впервые за всю историю их соседства увидел, как Марта плачет. Она плакала навзрыд, по-детски размазывая по окровавленному лицу обильно текущие слёзы огромными мужскими ладонями, изо всех сил стараясь подавить в себе рвущиеся наружу всхлипы, отчего они получались ещё нелепее и громче, становясь похожими на сдавленное скуление, которое никак не могло найти выхода.
Сейчас, быстро собираясь, Марта не задавала вопросов, не давала советов, она просто уложила всё необходимое для девочки в два плетёных короба, которые сама вынесла на задний двор дома к уже подготовленному Сигурдом коню.

То, что за ним будут следить, Сигурд знал. Но его способность запутывать следы не шла ни в какое сравнение с никогда не удававшимся искусством вести переговоры, а поэтому он спокойно провёл Марту с дочерью по пустынным улицам, выводя их по спускающейся к пашне дороге, к западному выходу из Города, с которого ещё перед своим походом в Совет сам снял весь караул. Как раз за этим он заворачивал сюда утром, понимая, что отсутствующему караулу никто не даст нежелательных указаний. Таким образом он выигрывал время хотя бы той путаницей, которая поднимется от слов несущего какую-либо новость гонца, не нашедшего тех, кому эта новость или приказ предназначались.
Сигурд доскакал с Мартой и Энн до края близкого болотистого леса и, потянув на себя поводья, коротким движением руки дал женщине знак остановиться.
– Дальше вы сами, Марта. Я обязан вернуться, Джил там одна сейчас. Ей не грозит ничего, не беспокойся, – он сказал это в ответ на распахнувшиеся в испуге глаза, – просто душа у неё сейчас не на месте, как и у всех нас, но если вы тут с Энн друг с другом о чём-то поговорить можете, то у Джил в эти минуты никого нет.
Марта испуганно кивала, однако Сигурд верил, что этот испуг не лишит её сил или разума, а напротив, поможет выбрать нужные дороги и направления, чтобы добраться до цели, которой никто из них не знал.

Никакой особой цели у них не было, кроме возможности выиграть время, потому что ничего больше в их положении выиграть было нельзя. Любая мысль о побеге, если речь шла только о женщине с ребёнком, казалась абсурдной, превращаясь для них в самоубийство. Бежать было просто некуда. Город находился в середине огромной равнины, окружённой плотным лесным кольцом, отрезающим Твёрдую Землю от Бескрайних Болот. По этим болотам проходили едва видимые тропы, смертельные, относительно надёжные и не очень, пропускавшие кочевую чуму людей-волков, хороня их при этом в себе десятками и сотнями; болото являлось передовым фортом Города, его природным союзником, но союзником изменчивым и капризным, через поднимающийся частокол сгнивших деревьев которого долгими часами пробирались отряды воинов Города, оставляя в булькающей грязи безвозвратно исчезающих людей и коней, чтобы вступить в бой где-то там, снаружи, далеко, на другой Твёрдой Земле, являющейся лишь плацдармом для очередной войны, одна из которых разгоралась уже сейчас. Именно ради неё рыцари Ордена приняли решение использовать способности ребёнка, чьи отец и мать никогда бы не смогли предположить, что их дочь понадобится Городу как орудие убийства.
По этому болоту несколько лет назад пришёл в Город сам Сигурд. За время своей жизни здесь он уже неоднократно пересекал дышащие смертью места, научившись читать не только книгу топей, но и подчиняться своей интуиции, которую он не мог передать никому, кто хотел бы пройти невидимыми тропами, постоянно покрытыми плотным жёлтым туманом. Посылать через болота женщину с ребёнком было безумием. Безумием было вообще всё происходящее, от испуганной и голой женщины в свете костра с застывшим над ней деревянным телом человеческой твари, до сегодняшнего разговора, когда было сказано о возможности взять отца, мать или своею жизнью прикипевшую к ребёнку кормилицу, чтобы перед детскими глазами ломать ласкавшие детство пальцы, добиваясь желаемых отчаяния или злобы, целью которых являлось уничтожение находящихся в зоне ненависти людей и окончание войны, хотя последнее утверждение сгорало в собственной неуверенности, поскольку Сигурд уже давно понял, что война всегда была и будет там, где живёт человек.
Ему не хватало времени. Он не знал, что делать и куда бежать, где спрятать свою дочь и что делать с женой, ему просто нужно было привести в порядок свои мысли, надеясь на то, что в течение дня или вечера, а может и ближайших часов, произойдёт что-то другое, позволяющее ему принять следующее решение, либо изменит вообще всё, включая Город и живущих в нём людей.
Именно поэтому был предпринят этот лишённый цели побег. Сигурд собирался оставить Марту с дочерью здесь, чтобы вернуться в Город и уже вечером возглавить готовые к переходу войска, уводя их через эти же болота, только на восток. Туда, где уже сейчас готовилась позиция для скорого наступления, и Сигурд со своим штурмовым отрядом великолепно обученных опытных рыцарей и знанием болотных троп был просто незаменим. Он знал это. Данный факт послужил причиной его отчаянного поступка, являющегося в глазах Совета обыкновенным преступлением, за которое придётся ответить. Но это будет потом. А сейчас ему необходимо спрятать свою восьмилетнюю дочь от войны. От этой ненужной для его разума идеи, что её могут использовать как оружие, и вообще использовать, подвергая страху, боли и ответственности за такие же чувства у родных для неё людей.
Да, у него болела душа и за Джил, оставшуюся в городе перед неизвестностью скорого визита. И чего ожидать от этой встречи, Сигурду было тоже совершенно неясно. Его грудь сдавливала тревога за судьбу своей женщины, он пытался оставаться расчётливым и спокойным, коротко сглатывая ком слюны через натужно рычащее горло. Он понимал, что его обманчивое спокойствие и горящая перед глазами бешеная действительность – всё это одна и та же предательская вселенная. С двумя возможностями её преодолеть. Одну из которых сейчас использовал он, его дочь и верная служанка. А в другой, дымящейся позади и поэтому тоже настоящей, оставалась только Джил.
Тряхнув головой, отбрасывая свои тревожные мысли, Сигурд повернулся к Марте и, набрав в голос побольше мирных нот, вполголоса произнёс:
– Всё, скачите. Продержитесь хотя бы пару суток. Лучше трое. Еды вам хватит. Палатка есть. Ночи не особенно тёплые, но большие костры без надобности не жгите. Просто продержитесь. Вас не будут искать. Возвращайтесь на исходе третьих суток. Или когда просто станет невмоготу.
Он замолчал, и перед его глазами вдруг возникла картина горящего Города, в те первые дни его становления, когда у него ещё не было высоких и крепких стен и сильной армии рыцарей, когда вместо каменных зданий стояли палатки и шалаши, а любое нападение извне уносило больше половины человеческих жизней. Он увидел детей, которых перепуганные бабы в жестяных вёдрах спускали в ледяные колодцы, чтобы сохранить детские жизни среди горящих улиц, он вспомнил молодых женщин, засыпаемых соломой сеновалов и закапываемых в мягкую землю скотных дворов, с целью избавить их от позора попасть в руки победителей. И некоторые дети действительно выживали, выбираясь из влажного колодезного нутра со стучащими зубами, обессиленно хватаясь за деревянный край, и долгими ночами заходились потом тугим горловым кашлем от тяжелейшей простуды. А исколотые соломой женщины смеялись, помогая отстирывать своим подругам их испачканные в грязи и навозе одежды. Но бывало и такое, что Сигурд с трудом узнавал городских девчонок, истерзанных там, где их находили разорявшие город кочевники, а ещё память услужливо подсунула ему тот день, когда он помогал вытаскивать из городского колодца синие от холода, захлебнувшиеся и окоченевшие детские тела.
Их сегодняшний побег был таким же. Это был его колодец, куда он прятал свою дочь. Это была рыхлая земля заднего двора, куда он закапывал её вместе с Мартой, в слепой надежде, что они выживут.

Энн спала, когда Сигурд прощался с ней. Он наклонился к закутанному в одеяло спокойному лицу и осторожно поцеловал светящийся лоб. Затем, отвечая на безмолвный вопрос Марты, проговорил:
– Не ищите тропу на ту сторону. Оставайтесь в лесной полосе. Зверей опасных здесь нет. А человек издалека виден. Просто смотри, внимательно следи, огонь зажигай осторожно. Сохрани мою дочь. И до встречи.
Марта беззвучно открывала рот, но не могла сказать ни слова. Она просто взяла в свои ладони руки Сигурда и сжала их с такой силой, что его суставы хрустнули.
– Ну и сила в тебе, женщина. Каких бы детей рожала. Слово тебе даю, как переживём эту историю – найдём тебе мужика. Или даже двух.
Марта заулыбалась смущённо, отмахиваясь от Сигурда лопатообразными ладонями, и выдавила из себя единственные за весь вечер слова:
– Езжайте, сир. Мы справимся. А про мужика... да зачем он мне нужен. Не было их у меня, когда душа и тело просили, а сейчас желание ушло и просьбы умерли. Баба... она же как рыба. Не наполнилась икрой вовремя – только и останется, что с открытым ртом на мир смотреть и глупости думать.
– Дура ты. А не рыба. Таких бы мужиков нам, подобных тебе – цены бы белому свету не было.
Марта улыбалась уже во весь рот, в прощальном движении поднимая широкую ладонь, а Сигурд вскочил на своего коня и объехал город по кругу, не выезжая из-за линии леса, сразу попадая на восточную дорогу, на которой, как он увидел издалека, уже стоял новый дозор.

– Вас ищут, сир, – подошедший к Сигурду солдат сделал знак другим, и вокруг всадника мгновенно образовалось кольцо. – Мы вас сопроводим к Совету. Вас очень хотят видеть.
– Это арест?
– Ни в коем случае. Просто нам даны указания передать вам о желании Совета и, если вы не будете возражать, проводить вас до места.
– А если буду?
– Возражать, сир?
– Да.
– Тогда вы поедете один, а мы вас будем прилежно сопровождать.
Это прозвучало настолько неожиданно, что Сигурд захохотал. Таких изобретательных ответов он не слышал давно. У стоящего против него человека был явный талант вести подобные переговоры.
– Как зовут тебя, солдат?
– Мирко. Я в одном из ваших отрядов служил. И завтра, если вас не арестуют по-настоящему, мне под вашим началом через болота идти. Поэтому в моём случае это не арест, сир. Просто забота. О вас и о себе.
Лицо Сигурда вдруг застыло. Не от сказанных ему слов, в данной ситуации это было лучшее, что он мог услышать в свой адрес от высланного за ним патруля. Ему стало нехорошо по причине дурацкой несовместимости участия к нему этого неплохого парня с только что оставленной в лесу маленькой девочкой и её служанки.
– Забота, говоришь? Спасибо, солдат, на слове. Поехали в Совет.


ГЛАВА 9. Донос

– На тебя донесли, Джил. Именно на тебя. И не первый раз уже. Доносят, что с ветром говоришь, ладонями направление облакам указываешь, о чём-то тайном природу заклинаешь, а вчера, как свидетели утверждают, в крови из леса пришла, а значит речь о каких-то поганых ритуалах идёт, может быть даже Коровий закон ты нарушила, в туше животной что-то искала, запаха тяжёлого надышалась, и вот уже не Джил передо мной, всем давно известная, а ведьма, которую всякий и каждый проклинать будет. Время выбрано правильное – вся эта история с вашей дочерью, отправка Сигурда из Города с обязательным судом над ним после, если он вообще живой вернётся. Ерунда это всё, про колдовство, знаю, но лежит донос в Совете, поэтому я сейчас здесь.
Проповедник стоял перед сидящей на стуле женщиной, неловко переступая с ноги на ногу и пытался поймать её взгляд. Он нервничал. Он всегда нервничал, когда она находилась рядом. С самого первого дня их знакомства он никогда не был сам собой, если смотрел на её тело или проваливался в лишённый для него дна омут её глаз.
– Ты же понимаешь, что здесь меня быть не должно. Понимаешь, уверен. Ну так дай же мне хотя бы малое ощущение, что я не зря сюда пришёл. Кто его знает, сколько сейчас ходячих ушей и вообще шпионов в городе, а за связь с ведьмой, да ещё и предупреждение её о наговоре и грядущем суде – ждёт меня тогда не менее печальная судьба, чем тебя или Сигурда, ну так хотя бы на меня посмотри!
Последние слова он проговорил отчаянно, вытирая ладонью пот со лба и по-прежнему напряжённо следя глазами за опустившей голову женщиной. Джил подняла на него свой взгляд, и Проповедник сразу же отвернулся, не в силах выносить выражение её глаз.
– Я с Сигурдом говорю. Это весь город знает. Делаю так каждое утро. Выхожу за городские стены в поле и просто говорю с ним. Чтобы стрелы его не коснулись, удар меча мимо его шеи проходил, а если всё-таки случаются раны – чтобы затягивались быстро, без горячки и болезней. Вот о чём слова мои. А то, что вчера в кровавых пятнах была, так закон старый и глупый здесь ни при чём, не копалась я в требухе животной, не нужно мне это, лишь шкуру кроличью содрала, это для любого мужика или бабы привычное дело, если ты кролика из капкана вытаскиваешь и сразу разделываешь, меня Сигурд этому учил, и ты мне искусство свежевания показывал, чтобы не пользовалась я помощью людей, пока мужа дома нет. Сама могу. Умею. Нравится. И в руках у меня вчера сумка была. А в ней пойманные кролики. Хочешь, покажу? Вон лежат, – женщина махнула рукой в сторону стола, но её собеседник даже не повернул головы. – Не хочешь смотреть. Всё сам знаешь. Знаешь, что те, кто за мной следят, либо слишком издалека смотрят, либо правду говорить не хотят. Давно уже вижу, что ищет Совет повод, чтобы от нас избавиться. И слышала, как люди говорят, что есть у Совета кто-то в городе, кто обиду и злобу на нас долгое время копит. Не знаю, о ком речь. Но многое уже было. И птиц мёртвых нам подкидывали, якобы мы ритуальными убийствами людей воскрешаем, и ребёнка неизлечимо больного у порога оставляли, который доказательством должен был стать, что порчу я напускаю, с детской смертью договариваюсь и с болезнями человеческими смертельные диалоги веду. А теперь ещё и наша Энн. Ты же сам знаешь это всё, Проповедник, знаешь!
Проповедник знал. Он помнил тот последний раз, когда мимо прижавшихся к стенам домов испуганных людей по темнеющим улицам прошла горящая факелами кричащая толпа и встала у стен Совета с криками избавить город от ведьмы. Ему тогда стоило немалых трудов успокоить человеческую массу, ждущую нужного ей сигнала, чтобы пойти к дому Сигурда и Джил в безликом факельном шествии самосуда. Толпа ожидала именно таких слов, именно подобной команды, и когда Проповедник отдал приказ выслать отряд для защиты дома Сигурда, народ загудел разочарованно и возмущённо, поскольку многие уже приготовились к зрелищу, которое в таких случаях никогда не было скучным.
– Позор Совету! – кричали люди. – Позор тем, кто покрывает и защищает колдовство в нашем чистом и праведном городе!
Через неделю после того случая Проповеднику пришлось давать объяснения перед Советом, почему он не последовал обычной процедуре, предусматривающей арест всей колдующей семьи с последующим приглашением Верховного Судьи и справедливым судом, который заканчивается всегда одинаково – пыткой и казнью.
– Это и для народа полезно, – говорили Проповеднику в Совете, – народу разрядка нужна, смена наскучившей картинки, успокоение некоторое, чтобы знал народ, что заботимся мы о нём и от всякой скверны защищаем. А ты взял и защитил ведьму. Нехороший знак.
То, что Джил не ведьма, в Совете знали так же хорошо, как это было известно Проповеднику. Под своим милостливым крылом Совет имел специальных людей, пользующихся любой возможностью, чтобы указать на кого-либо как на колдуна, чернокнижника или вора. Это было необходимо для поддержания приемлемого настроения горожан, как в плане демонстрации заботы об их жизни, так и касательно уверений в непримиримости борьбы с колдовством. А чем известнее и значительнее были обличённые в ужасных преступлениях люди, тем большим успехом пользовались судебные мероприятия и в настоящие городские праздники превращалась любая подобная казнь. Поэтому стукачи и наветчики работали, не покладая рук, отыскивая кандидатуры поинтереснее. Только одно обстоятельство спасло в ту пору Проповедника от неминуемого наказания – нелепость и абсолютная смехотворность обвинения, в любом другом случае он получил бы удары палками в свете горящего рядом ведьминого костра той, кого он не осудил.
– Не допускайте подобной мягкотелости в дальнейшем, Проповедник, – было сказано ему в Совете. – А что касается данной семьи, то у нас в последнее время всё больше заявлений по её поводу, некоторые из которых, конечно же, необходимо расследовать со всей тщательностью. Возьмите это под ваш личный контроль и покажите вашу абсолютную лояльность.
"Показать лояльность" означало привести человека на плаху. Естественно, это был не слишком быстрый процесс, но сама конечная цель проявленной таким образом лояльности находилась перед лицами судей, а затем – в руках палача. На подобные мероприятия выделялись значительные средства из бюджета города, поскольку, как уже было сказано, это здорово разгружало сознание обычных людей, отвлекало их от многих ненужных им забот, заблудившихся мыслей, вредных идей, проблем или печалей, связывая народ в единое целое верёвками виселиц, завоёвывая его внимание стуками топоров и согревая его жарким пламенем кострищ, на которых корчились чёрные силуэты тех, на кого в тот день выпал жребий.
Но в этот раз было иначе. Проповедник не знал, откуда пришёл донос на Джил, как не знал, кто являлся доносчиком, данный случай находился в компетенции и под прикрытием самого Совета, более того, под патронажем Ордена, а поэтому рассматривался не как обычные слухи или элементарный навет, а как предательство. Это был тот случай, когда Проповедник не мог сделать ничего. Единственное, на что он был способен в данной ситуации – предупредить Джил о том, что происходит. И уже произошло. Не имея возможности спасти.
Однако существовало ещё одно обстоятельство, о котором не знала ни одна живая душа. Только сам Проповедник и его пёс, огромный старый лохматый мастиф, часто слушающий рассказы о том, как его хозяину при виде Джил становится трудно дышать.
– Я задыхаюсь, понял? – говорил Проповедник своей верной собаке, спокойно лежащей у его ног. – Когда я её вижу, у меня спину сводит, скулы трястись начинают, словно на морозе, это немыслимо, неправильно и невероятно, но если бы ты знала, псина ты глупая, как мне в её присутствии хорошо... даже если я сдохнуть готов.
Глупая псина вертела тёмными глазами, не поднимая головы, и вяло била похожим на шубу хвостом по хозяйской ноге.

Это случилось давно. Тогда он ещё не был Проповедником, а лишь изрезанным судьбой и чужими ножами уличным бойцом с такой богатой на смерти историей, что её хватило бы на несколько полных жизней, если бы они у него были. В ту пору он ещё не знал, что такое Город, куда стремились все, кому смертельно надоела постоянная кровавая жатва за линией Бескрайних Болот, где находилась другая Твёрдая Земля, постоянно скрипящая под ногами ищущих мира людей очередным военным оскалом. Именно там он начал свою историю, родившись, как и все остальные мужчины, в короткую паузу между войной и медленно уходящим в болота трупным запахом от недавно закончившихся драк, не узнав своего отца, быстро забыв лицо своей матери, поскольку на той стороне было почти невозможно формирование семей, чаще всего дети рождались от короткого бешенства неожиданно сблизившихся тел, когда люди знали, что завтра может просто не наступить, либо в результате насилия, что само по себе было нередким событием, во всяком случае, гораздо более частым, нежели возможность женщины вообще родить после того, что с ней произошло.

Проповедник родился в результате любви, страсти и просто голода на обычное человеческое тепло, как бы странно это ни звучало в душном запахе постоянного жара войны, где всё живое просто сгорало, часто не успевая согреться иным способом, включая невесомое прикосновение женщины или уверенно ложащуюся на женские плечи мужскую ладонь. Его отец был бродячим рыцарем по имени Ил, поступившим на службу в качестве рядового солдата, чтобы после объявленных в то время войн наконец-то попасть в ставший почти легендой Город, в котором, как говорила молва, можно построить дом, завести семью и почти спокойно рожать детей. Он был мечтателем, тот странный рыцарь, отец Проповедника. Он дослужился до ведущего звеном, поскольку был сильным воином, бесстрашным и фантастически везучим, выживающим в самых отвратительных мясорубках, после чего его направляли в другую армию или заново комплектовали уничтоженную в бою, он сменил таким образом шесть или семь подразделений, с прежней отвагой бросаясь в самое сердце человеческих криков ожесточения, отчаяния и боли, но его мысли после каждой битвы возвращались к тому, что он делает не то и не там, не так и не с теми, ему до одури хотелось, чтобы у него была ждущая его женщина, которая бы однажды принесла ему сына или дочь, или даже обоих и ещё раз. Но военные дороги не пускали его в Город, где можно хотя бы начать осматриваться не в опасении за свою жизнь, а желая её кому-то подарить и тем самым продолжить.
Новое объединение разбитых отрядов, в одном из которых служил Ил, тянулось почти неделю – несколько подразделений разбежались по болотам и полям, людей было необходимо собрать, отмыть от болотной и другой грязи, накормить, дать полноценный отдых, чтобы снова сплотить их под одним потрёпанным знаменем. За это время Командир Единого Войска дал согласие на использование подчинённой ему армией нового оружия, предлагаемого каким-то Орденом, о котором Ил знал мало, только плохое, а поэтому ничего больше знать не хотел. Он лишь случайно заметил, как из командирского шатра вышли два бородача, вскочили на очень красивых лошадей и ускакали в направлении болот. Ил смачно плюнул в оседающую пыль, он всегда презрительно относился к таким сильным и чистым мужчинам, зачем-то носящим на боку великолепные булатные мечи, почти не используя их.
– Не нравятся тебе они? – Ил обернулся и увидел вышедшего из шатра Командира, седого исполина в два метра ростом, провожающего взглядом исчезающих всадников. – Мне от их вида тоже не очень. Но если ты думаешь, что они щенки по сравнению с тобой – ты ошибаешься. Их опыт сражений насчитывает тысячелетия, они передают искусство владения мечом от отца к сыну, а их служение Ордену также передаётся по наследству, вынуждая становиться вечными и преданными солдатами тех, от кого они никогда избавиться не смогут. Они более пленники, чем ты или я. И погибают раньше, чем ты можешь себе представить. А дерутся так, что воздух вокруг них становится пеной. Я видел однажды. Тогда и поседел.

Командир рассказал, как одним зимним вечером, когда он принимал у себя в шатре этих же двух рыцарей, их разговор был прерван нарастающим снаружи шумом. Выйдя за обледеневшие брезентовые края, он увидел почти сотню что-то возбуждённо кричащих солдат своего войска, собравшихся напротив входа и гневно указывающих пальцами на вышедших вслед за Командиром рыцарей Ордена Войны.
– Они и за нас и за них, а значит – ни за кого! Тем, которые на другой стороне поля, они дают бомбы, нам – яды, им – "сучьи горючки", нам – "дьявольское пойло"! Это не война, а торговля! Повесить их обоих! Хотим домой!
– Домой хотите? – раздался вдруг тяжёлый голос одного из рыцарей, презрительно щурившихся на столпившуюся у шатра человеческую массу. – Так идите домой, кто вам мешает? Только не обессудьте потом, что Город сгорел, а ваши жёны и дети в рабстве оказались, если вы их тела в уличной грязи не нашли! Мы вас в равновесии держим, своей заботой опекаем, без нас ваши головы уже давно бы чужие волки глодали, так будьте же благодарны, что мы вас для своих собственных волков бережём.
Летящее в его голову копьё говорящий взял из воздуха двумя пальцами, сжав затем древко в ладони с такой силой, что оно треснуло.
– Не думайте даже, – он бросил расщеплённое копьё к ногам отступившей толпы, – ваше дело – повиноваться, воевать и вернуться домой после победы или увечья. Не сердите тех, кто о вас заботится.

– Ты знаешь, что потом началось? – Командир не ждал ответа, а просто продолжил говорить, ухмыляясь углами рта. – Они даже не дрались, эти двое из Ордена, они просто уничтожали тех, кто поднял на них руку или только голос. Я никогда такого не видел. Первому подбежавшему солдату один из рыцарей раздробил череп, голой рукой схватив железный шлем и сдавив его, словно гнилое яблоко. А другой спокойно вошёл в плотный строй одетых в железо людей, разрывая их пополам и этими же частями ещё живых тел сбивая с ног тех, кто стоял на ногах. Но это не всё, – Командир вдруг начал задыхаться от волнения, – они говорили при этом, рыцари Ордена Войны, удар за ударом они вбивали в окружающих их людей следующие слова:
– Вот так вы отвечаете на заботу! Вот так кусаете кормящую вас руку! Те, за болотом, тоже домой хотели, а потом стали дом с собой брать, они раньше вас поняли, что их жизнь в постоянной дороге и войне будет! Никто из вас, бунтовщиков, живым отсюда не вернётся, но вы хотя бы узнаете, что врага у вас за болотом нет!
Коротким движением ладони Ил остановил речь Командира и спросил, нахмурив лоб:
– Почему он сказал такое? О чём он говорил?
– Не знаю. Это был первый раз, когда я пожалел о том, что услышал, – с той же кривой улыбкой произнёс Командир, уставившись в нахмурившего лоб Ила, – даже сейчас я не понимаю сказанного, однако внутри у меня всё трясётся от какой-то жуткой несправедливости, когда я думаю об этом. Всё не так. И рассказать об этом я никому не могу. Кроме тебя. Мы столько прошли вместе. Ты не станешь меня убеждать, что не видел на той стороне врага.
– Я видел их везде. Но... рыцари оставили тебя в живых...
– Да. К тому моменту они оба ходили по чавкающей кровавой массе из сотни солдат, тех, что подошли к моему шатру. А затем вскочили на своих лошадей, улыбнулись мне и ускакали. А я остался, смотря на трупы тех, кого много раз сопровождал в сражениях, и чувствовал холодную тяжесть на моих седеющих висках. Рыцари Ордена раздавили воинов, раздавили голыми руками, не вытаскивая мечей из своих ножен! Это не люди, если ты вдруг пожелаешь помериться с ними силой! Они – сама Война! И только от их усталости или сытости зависит, когда мы вернёмся  домой.
– Они вообще... смертны?
Ил задержался на мгновение перед последним словом, но Командир заметил эту задержку:
– Да. Однако каждая их смерть вызывает к жизни тысячи новых сорчей, а это делает любую войну бесконечной.
– Почему?
– Потому что сорчи реагируют на желание убивать, раз за разом возвращая оказавшихся рядом людей туда, где в слепой ярости к неизвестному врагу их готовят такие же рыцари Войны. И люди забывают про невозделанную землю и нерождённых детей, постоянно желая впиться во вражеское горло, блуждая в смертельном лабиринте, а поэтому война не заканчивается. Хотя, может, я и неправ. Это лишь то, что чувствует моё сердце. – Командир тяжело сел на пороге шатра и продолжил, смотря в тлеющие угли недалеко догорающего костра: – Устал я... смертельно устал... посылать моих людей в бой с теми, кого ведут точно такие, вслед которым ты плюнул сейчас. Если не те же самые. А это означает, что мы дерёмся сами с собой. Те, за болотами, и мы. Сами с собой. И мне становится страшно.

В своё очередное наступление в составе обновлённой армии Ил пошёл против кочевников, приходящих в то время со всем домашним скарбом, детьми и бабами, ожидавшими своих головорезов возле наспех поставленных шалашей, приготавливая им еду и поддерживая огонь в кострах, над которыми висели чаны с тёплой водой. Этой водой после сражений кочевники омывали умерших и отмывали от крови ещё живых, в этой же воде они купали новорожденных и поили ею усталых лошадей.
Тот бой прошёл быстро и жутко, это был первый и последний случай, когда Ил собственными глазами увидел применение своей армией «чёртова киселя» – странной горючей жидкости в маленьких флакончиках, которые с огромными предосторожностями привязывались к наконечникам стрел. Стрелы поджигались и выпускались по врагу, а когда флаконы разбивались, разливающийся чёртов кисель становился просто огненным шаром, с оглушительным взрывом оставляющим после себя только куски горелого мяса и воняющую чем-то кислым, бурыми тряпками прилипающую к ногам, кровь. Лагерь кочевников был сметён сразу же после того, как в единой огненной волне сгорели бегущие по пшеничному полю люди-волки, орущие так истошно, что можно было оглохнуть, если это ещё не случилось после разрывов. Ворвавшиеся в лагерь воины Города убивали всех. От страха, злобы и отчаяния, что война опять затянулась, так легко и быстро заменив предыдущую, снова отняв возможность попасть в защищаемый ими Город, к своим семьям, пропади всё пропадом, в который уже раз эти кочевники, эти страшные люди-волки, их грязные бабы, их вонючие дети – уничтожить их всех и чтобы сразу мир. Навсегда.
Ил увидел эту женщину, как только вошёл в горящий лагерь со своим звеном. Она сидела на земле возле огромного чана с дымящейся водой, прижимая к груди закутанное в тряпки маленькое тело, и смотрела по сторонам настолько бешено, что казалось, это не человек, а просто кусок оторвавшегося неба, упавшего с огромной высоты, но оставшегося в живых. После первого взгляда на неё Ил остановился как вкопанный, словно налетев на каменную стену, пытаясь справиться с откуда-то пришедшей слабостью в ногах. Его измазанное кровью и грязью лицо горело, но не от близких пожаров, а от непонятной ему самому тоски, крепкими пальцами неумолимо сжимавшей его глотку, заставляя прокашляться, чтобы выплюнуть изо рта недостойный настоящего воина ком, после чего Ил быстро подошёл к сидящей за котлом женщине и, переложив свой меч из одной руки в другую, протянул ей свою ладонь.

Взгляд, который вошёл в его уже раскрашенные многими убийствами глаза, послужил позже причиной его собственной смерти, но это будет потом, а сейчас Ил, сдерживая сильное волнение, пытался знаками и обрубками фраз объяснить, что ей нужно подняться и идти с ним, под его прикрытием и как можно быстрее. Но в ответ на всё им сказанное, женщина лишь протягивала ему свой закутанный комок, и только когда Ил недоумённо взял его в руки, он увидел, что её поясница была обвязана цепью, прикованной к ножке висящего над костром котла. Ил не знал, что делать, оглядываясь по сторонам и понимая, что страшное сужающееся кольцо, в котором воины Города убивали орущих женщин и детей, хрипящих лошадей и визжащих от ужаса собак, скоро дойдёт и сюда, а поэтому он осторожно положил молчаливый кулёк на горячую землю и начал заваливать сидящую на цепи женщину лежащими здесь же шкурами, в надежде, что она переживёт духоту тлеющих рядом углей, пока он где-нибудь спрячет тряпичный кокон. Где и как он собирался это сделать, Ил не имел понятия, он действовал автоматически, инстинктивно, как любой находящийся в опасности человек или животное, но как только он полностью укрыл женщину, для верности придавив край шкуры лежащим здесь же неподвижным телом снежно-седого старика, он взял в руки закутанное тряпками невесомое тельце и быстрым движением раскрыл почти невидимое под лохмотьями бледное лицо.
Ребёнок не дышал. Это было видно сразу, Ил не нуждался в подтверждении человеческой смерти, слишком много их увидел он за свою солдатскую жизнь, уже почти не обращая внимания и не делая различий между смертью насильственной и пришедшей желанно, но этот ребёнок был мёртв уже давно, его дыхание прекратилось минимум сутки назад, и сейчас Ил не собирался думать о причинах, заставивших спрятанную им женщину всё это время держать на руках маленькое умершее тело. Он просто снова закрыл белое лицо и положил свёрток рядом с лежащим на шкурах стариком, после чего в несколько торопливых шагов обогнул дымящийся свод ближнего шалаша и смешался с толпой опустошающих лагерь людей, поскольку вверенное ему звено уже рассыпалось на обычных ненасытных мародёров.

Следующие несколько часов, пока люди насыщались смертью и собирали найденное оружие и утварь, Ил не находил себе места, думая о судьбе оставленной им женщины. И как только остывающие от желанных убийств люди с длинной вереницей лошадей и обозов потянулись из разорённого и дымящегося лагеря, Ил отстал от общей массы, развернул свою лошадь назад и что есть силы поскакал к единственному в его глазах поднимающемуся в небо столбу дыма.
Он нашёл её там же, где спрятал, под единственной оставшейся спасительной шкурой с горелым краем, остальные забрали с собой хозяйственные воины. Тел старика и ребёнка он уже не увидел, но сомнений, где закончился их во всех смыслах бренный путь, у него не было – рядом догорал огромный погребальный костёр, разведённый не для воинских почестей, а чтобы избежать эпидемий, хотя трупы были убраны далеко не все. То здесь, то там виделись неподвижные фигуры в дырявых кольчугах или распяленные раскрытой ладонью женские тела. Даже в тёплой воде стоящего над потухшими углями казана плавали две белых голых спины.
В несколько ударов разрубив цепь, Ил вытащил женщину из-за бадьи, дымящейся в холодном воздухе тёплой водой, и словно на встречное движение кинжала нарвался на растёртые ладонями сухие глаза с немым вопросом, когда она посмотрела в его пустые руки. Он молчал, наполняясь дыханием той самой тоски, которую уже испытал сегодня под её взглядом, и сейчас он просто таращился в раскрывшиеся на всё небо чёрные глаза, не понимая, что и какими словами говорить, да и зачем это сейчас надо. А она стояла и стояла перед ним, почти тысячу лет, нервно сжимая его плечи и просительно заглядывая под закрытое забрало, а потом обеими руками сняла металлический шлем и, бросив его на землю, положила свои ладони на его лицо.
Так Ил не чувствовал себя никогда прежде. При жизни и после неё тоже никогда, а то, что с таким ощущением внутри он не выживет, ему стало ясно сразу, однако выбор ему делать не пришлось, поскольку никакого выбора для него не существовало. Он просто понял, что всё, чем он раньше бесполезно жил и о чём прежде так же бесполезно мечтал, начнётся и закончится здесь. Но он был бесконечно счастлив, что это наконец-то случилось.

Мир остановился в этот момент. Вокруг дымились прогоревшие костры, а сверху, через поднимающийся в небо смрад, опускался холодный воздух, одаривая возможностью дышать, но для этой пары людей не происходило ничего, совсем ничего, только бесконечно полной становилась возможность дотронуться до находящегося напротив человека.
Он распутывал на её талии сжимавшую тело цепь, пока она помогала ему снять вросшую в кожу кольчугу и превратившуюся в лохмотья нательную рубаху, разрезая сырые от пота кожаные ремни на покрывающих плечи и грудь латах. Движениями, которые он за собой даже не подозревал, Ил освободил женское тело от грубой ткани, закрыв на мгновение глаза от сразу и полностью открывшейся наготы, настолько красивой, искренней и живой, что он коротко застонал сквозь зубы, до боли в пальцах сдавливая прижавшиеся к нему плечи. Всей ладонью обхватив её затылок и вжимая в свою грудь её громко дышащий рот, он уже через несколько секунд осторожными движениями пальцев развязывал её запутавшиеся волосы, растекающиеся по его рукам, словно чёрная кожа. Они стояли так долго, целую жизнь, а потом опустились на лежащую здесь же шкуру, и женщина молча начала обмывать его тело, поливая из ладоней тёплой водой, которую черпала из стоящего рядом казана, мягко отталкивая плавающие в нём тела. Она отмывала от крови и грязи мужское лицо, сильными движениями сбрасывая стекающие мутные струи с истёртых кольчугой плеч, уверенно и требовательно стирала с живота и бёдер следы въевшейся в кожу сажи, а мужчина следовал за ней своими руками, будто стесняясь, что она коснётся его так, как он ещё не был готов. Но у неё всё получалось, мягко и ласково, настойчиво и робко, после чего Ил выдохнул из себя дрожащий в груди воздух и опустил свои руки на её голое тело, повторяя те же самые движения, которые она только что совершала с ним. Он точно так же осторожно умывал её почти юное лицо, так же снимал стекающую воду с небольшой, но упрямой груди и точно так же уверенно положил её затем на мокрую шкуру во весь рост, поливая тёплой водой её спину и покрытые недавними порезами ноги.

Они уснули здесь же. На этой сырой шкуре, разведя в потухающих углях небольшой костёр и укрываясь собранными в уцелевших шатрах тряпками. Но до того мгновения, как сон свалил их обоих, Ил проживал свою жизнь снова и снова, растворяясь в открытом для него теле, как ложка мёда в горячем молоке, принимая жадную женскую ласку всей своей голодной на неё мужской сутью и отдавая в ответ старательно накопленное в нём за долгие годы ожидания именно такого момента. А когда утром за ним пришли потерявшие его солдаты, он уже почти околел под укрывающей его грубой тканью платья, которое в последнем отчаянном движении набросила на него яростно шипящая женщина, бьющаяся в руках у людей-волков, пришедших забрать своих оставшихся непогребёнными мёртвых и хоть что-то из того скарба, что не унесли с собой воины Города.
Его зарезали во сне, тесно обнимающего единственное в его жизни женское тело, в котором он оставил ту свою часть, что через девять месяцев расколола морозный воздух детским криком. Так родился Проповедник, в то время получивший утерянное для других имя, которое и сам никогда не вспоминал. Его мать находилась рядом с ним недолго, уже через три года отряд неизвестных людей, случайно натолкнувшийся на затерянное в лесной полосе стойбище, угнал её с остальными кочевниками куда-то за болота, а он остался в опустевшем лагере вместе с другими уцелевшими детьми, прятавшимися в самых различных дырах в количестве шести человек, старшему из которых, а это была девочка, недавно исполнилось тринадцать лет. Они переселились на край леса и жили там одни до тех пор, пока на это странное детское поселение случайно не нарвались городские разведчики, забрав детей с собой в развёрнутый за болотами военный лагерь. Там Проповедник рос и становился воином, изучая боевое искусство и отыскивая в случайно найденных книгах захватывающие легенды прошлого, которые он затем, становясь взрослее, рассказывал другим. Именно в ту пору его начали называть Проповедником. И тогда же он впервые увидел Сигурда, встречая пришедший откуда-то издалека большой караван, в надежде купить или обменять несколько книг. В тот вечер Сигурд сидел у костра охраны и читал нечто объёмное и красивое, зажатое в две роскошные тиснёные кожаные обложки, что само по себе было невероятным зрелищем на фоне общей военной эйфории, когда то немногое, что мужчина мог взять в свои истерзанные войной руки, включало в себя лишь кусок еды, женское тело и оружие.
Двое молодых воинов просидели возле костра почти всю ночь, за время которой Проповедник узнал, что Сигурд также давно искал случая попасть в Город, чтобы избавить себя от вечного скитания по Бескрайним Болотам и Твёрдой Земле, получив возможность уходить на следующий призыв из собственного дома. Это было важно для них обоих – получить какую-то опору, пристань, целебное для любого человека место, где его кто-то действительно ждёт. С той поры они не расставались уже никогда.

Вдвоём они пришли в Город и остались здесь, что было необходимо после очередной большой войны, унесшей жизни большинства местных мужчин, включая молодого мужа Джил, ушедшего на бранное поле прямо из-под венца и пришедшего домой на следующий день без рук, без ног и без головы, оставив в своём владении лишь кровоточащее тело, истерзанное камнями и острыми краями свободной полевой травы. Он был гонцом от Города, посланным к стоящим под стенам безликим и безмолвным рядам людей-волков, подошедшим к Городу с требованием немедленной сдачи. Молодого мужа Джил послали к осаждающим с пожеланием узнать, что же им нужно на этот раз, а назад он вернулся привязанный к собственному коню, волочащему его изорванные останки. Джил приняла из рук в руки грязный человеческий остов с торчащими из дыр рёбрами, это было то немногое, что принесли в её дом суровые солдаты, голову волки оставили у себя, привычно обглодав с неё тёплое мясо и водрузив ещё розовый череп на один из тысяч колыхающихся над безмолвной белокостной армией шестов.

Проповедник и Сигурд были просто наёмниками, обычными парнями из тысяч других, с мозолистыми руками и часто не самым праведным прошлым. Но в той драке с волками, как себя называла армия стоящих под стенами города людей, они уже по-настоящему проверили и доказали крепость руки, ясность ума и свою мужскую дружбу. Да, они стали друзьями в то беспокойное время, а затем, занимаясь поисками жилья в обескровленном войной городе, Проповедник нашёл себя в рассказах былых легенд, в проповедях и вере, решив никогда больше не возвращаться на бранное поле, а Сигурд поступил на службу в городской Совет, выполняя свои обязанности в деле правосудия и следя за порядком в городе. Они оба быстро пошли вверх в занимаемых должностях и часто встречались в Совете на одних и тех же судах над знакомыми им обоим людьми. А однажды, по-настоящему празднуя недельное отлучение Сигурда от городских дел, причиной чему стала его слишком человеческая реакция на одну из сгоревших ведьм, они вдвоём пошли отмечать этот неожиданный отпуск и одновременно увидели Джил в одном из баров, где она в то время служила обычной официанткой.
Именно тогда Проповедник впервые почувствовал, как трудно ему дышать в её присутствии. Сигурд чувствовал себя проще, или держался уверенней, ему всегда удавалось общение с женщинами, но в этом случае даже по нему было видно, что Джил не совсем та, к кому можно относиться как он до сих пор привык. Что-то было в её взгляде, непохожем ни на один из встреченных Проповедником ранее, там жила целая история, в которую любой смотрящий мужчина просто падал вниз головой, не имея понятия, когда и в каком месте он снова станет хозяином себе и своему бешено стучащему сердцу.
Но в случае с Сигурдом было по-другому. Он спокойно сидел за столом, пытаясь разговорить краснеющего и бледнеющего товарища, а Проповедник несколько раз в буквальном смысле терял дар речи от близости Джил, подходящей к их столику, чтобы поставить пиво, еду или взять деньги, его околдовала едва прикрытая грудь этой действительно красивой женщины с нечеловеческими глазами, и после того, как он в очередной раз с трудом сдержался от головокружения, большими глотками вливая в себя холодное пиво, Сигурд бросил горсть монет на медный поднос и, щёлкнув пальцами, подозвал Джил к себе. Она подошла к их столику и спросила, хотят ли они ещё чего-нибудь. И Сигурд, этот сукин сын Сигурд, сказал, что хочет прийти к ней в гости.
В эти секунды Проповедник ненавидел Сигурда всей душой, в отчаянной неспособности сделать нечто подобное он, как ему казалось, был готов зарезать своего друга прямо сейчас, здесь, вот этим шампуром от только что съеденных шашлыков, он неистовствовал, выходил из себя от лёгкости заданного Сигурдом вопроса, но ещё более повредился его разум, когда Джил, обеими руками облокотившись на их столик и легко покачивая гибкое тело из стороны в сторону, несколько секунд молчала, переводя взгляд с одного мужского лица на другое, сводя этим взглядом Проповедника с ума, а затем, выпрямившись и вытирая какой-то тряпкой голые по локоть руки, просто сказала:
– Приходи сегодня. Один.
После этих слов Проповедник едва не заорал, однако сдержался и, положив большую ладонь на чёрную от недавней войны руку Сигурда, сказал:
– Не ходи. Говорят, она ведьма. Мало ли, чем тебя наградит.
Он врал. Никто и ничего подобного ему не говорил. Но он просто не мог поступить по-другому, настолько крепко держала его сейчас за орущую мужскую душу эта женщина, что он был готов ненавидеть и даже предать, лишь бы поменяться со своим товарищем местами.
Сигурд не послушал его совета, и Проповедник ни секунды не сомневался, что произойдёт точно так, по-другому быть не могло, но то, что случилось после посещения Сигурдом маленькой халупы Джил, было для него совсем уже невыносимо.

Тем вечером Проповедник следил за Сигурдом, наблюдая, как тот подошёл к небольшой хижине на окраине города и постучал в дверь. Дверь открылась, Проповедник изо всех сил напряг зрение, чтобы увидеть в темноте открывшейся двери желанный женский силуэт. Он не увидел ничего, а Сигурд стоял неподвижно несколько бесконечных секунд, затем сделал широкий шаг внутрь и исчез за закрывшейся дверью. Проповедник завыл тогда, завыл обычным волком, так сильно, тоскливо и отчётливо, что следующие несколько доносов Совету содержали сведения о людях-оборотнях, превратившихся у кого-то на глазах в лохматых чудовищ, скрывшихся в лесу. Выслушивая приговоры тем, кто готовился к сожжению на костре, Проповедник не гадал, откуда взялись эти доносы, написанные на живых людей, и не знал, смеяться ему или плакать, когда понимал, кто и что послужило основанием для наговоров. Но тогда он был в таком дурацком состоянии, что не стал заявлять в Совете об истинных причинах услышанного людьми воя и с какой-то злобной обречённостью дал паре доносов вполне законный ход, после чего два человека всё-таки сгорели заживо за свою несуществующую сущность оборотня, под одобрительный гул довольной работой правосудия толпы.

Однако и это не стало тем концом, после которого Проповедник уже не мог и не хотел считать Сигурда своим другом. Не умение обольстить, не возможность задать нужный вопрос в нужное время и даже не ночь, проведённая в хижине женщины, которую Проповедник желал всем своим стонущим телом. Нет. Самым нестерпимым было то, что после той ночи Сигурд уже не покидал маленькую хижину, заняв её своими широченными плечами от края до края, полностью заменив для Джил её недавнюю подвенечную боль своей сильной рукой, каждый вечер ложащейся на её голое тело. Он поправил стены, положил крепкий пол, починил крышу, и тёплой ночью из-под свежего тростника, покрывающего когда-то кривые стены, доносились мягкие женские стоны, сводящие подслушивающего Проповедника с ума.
Таким оплёванным он себя ещё не чувствовал. Да, он понимал, что это честный выбор, мужская история, нормальная для живых людей, но его несло, его просто раздирало на части, настолько сильно и бестолково, что вновь завывшее безумие стоило жизни ещё парочке несчастных, на кого поступили доносы в то неподходящее для них время. А Проповедник находил для себя в этом даже какое-то утешение, отдушину, мёртвым взглядом наблюдая за лицами тех, кому выносили очередной приговор. За его собственный вой, раздающийся снова и снова по причине спутанного желания одновременно любить и уничтожить.
Они общались ещё, Сигурд и Проповедник, но уже меньше и реже, без привычной открытости и откровенности, наполнявших их прежнюю дружбу. Сигурд не понимал, что происходит, или понимал, но не подавал вида, оставляя за своим бывшим другом право на окончательный выбор между пожирающей его страстью и здравым смыслом. Он не замечал, как Проповедник сдерживает себя, чтобы не перегнуть палку и не перейти границы, которые перегибал и переходил постоянно, поскольку со времени их появления в городе, лишённом достаточного количества мужчин, они оба получили посты и звания, позволяющие вершить человеческие судьбы.
И они вершили. Сигурд уверенно и справедливо, в своём статусе главного военного Города представляя к награде воинов и привлекая к ответственности дезертиров. А Проповедник судил отчаянно, стараясь зрелищем очередной разорванной, изрубленной или сгоревшей жизни избавить себя от постоянного ноющего чувства отшельника, отверженного той, кому он даже не успел сказать о своём сумасшествии ни единого слова. С тех пор он только наблюдал, как оплетается чувствами жизнь двух по-настоящему близких ему людей, он слабел всем телом от растущего живота беременной Джил, представляя себе в деталях, каким образом проходила та ночь, что оставила в женском теле разбуженную жизнь. Он не спал ночами, лёжа голым телом на холодных от его мыслей простынях, а затем, не в силах сдерживать свои фантазии, сползал по белой ткани, переворачиваясь к ней лицом, целуя места, где должны были бы находиться голые ноги желанной им женщины. Он ласкал губами и ладонями воображаемые ягодицы, грел свои щеки на таком же несуществующем животе, подолгу застывал на ореолах невидимых грудей и просто заваливался разумом куда-то набок, переводя широкие мужские ладони с измятых простыней на собственное тело, завершая невозможный в реальности ритуал сдержанным рычанием, кусая при этом горячие от собственных фантазий губы, и долго лежал потом почти неподвижно, рукою убирая со лба текущий пот и неслышным шёпотом произнося женское имя.

Когда у Сигурда и Джил родилась дочь, он присутствовал на её крещении в качестве крёстного, а затем участвовал в благословлении их нового дома, построенного у входа в Город. Это был хороший, большой дом, и Проповедник, приглашённый Сигурдом и Джил, ходил по дубовым полам ещё пустых комнат, представляя себя в роли хозяина той жизни, к которой не имел ни малейшего отношения. Подобные мысли усугубляли его бессонницу, снова заставляя скулить волчьим воем среди опускающихся сумерек, давая начало новым доносам, наветам и собственным подписям, всегда задерживаясь на несколько секунд, прежде чем своей рукой поднести к сгорающим жизням равнодушный ко всему живому огонь.

И вот сегодня он пришёл в дом Джил, чтобы сообщить ей о доносе, который принял сам, но слухи о котором уже разошлись в Совете и даже по всему Городу. Он чувствовал себя чудовищно неудобно, неловко и неправильно, словно ему дали возможность судить всех на свете людей, а он оказался не готов вынести приговор даже одной женщине, находящейся в данный момент перед ним. Он не хотел смерти Джил. Хотя понимал, что сейчас, с приездом в Город очень влиятельного лица из Ордена, уже не оставалось шансов взять дело полностью в свои руки с возможной потерей свидетельств и даже внезапной смертью свидетелей – существовало много способов решать спорные вопросы, особенно, когда желания что-то решать просто не было. Проповедник знал, что Джил сгорит. И единственным его желанием сейчас, отчаянным желанием когда-то давно неизбранного мужчины, было не копаться в заговоре против её тёмных колдовских сил, а хотя бы в самом конце услышать от неё необходимые для себя слова.
– В моих силах тебя спасти, Джил. Может, не от казни, так хотя бы от пыток, чтобы быструю смерть приняла. Просто скажи мне, чего ты хочешь.
– Дело не в том, чего хочу я, Проповедник. Дело в том, чего хочешь ты, и долгое время хотел.
Проповедник стоял, смотря в поднятое на него лицо Джил, и земля уходила из-под его ног. Он даже не предполагал, что его желания и страсть всё это время являлись очевидными для этой женщины. И когда сейчас она заговорила об этом, он был готов умереть.
– Чего хочешь ты, Проповедник? Крупу нашу, оружие со стен или чашку, которую я своими руками вылепила... а может, ты мою чашу хочешь? Мою собственную, двумя бёдрами зажатую, твоими фантазиями не один раз распахнутую и причиной твоего воя не однажды становившуюся, думаешь, я не знаю об этом?
Джил смотрела в глаза Проповедника, не отводя взгляда, причиняя ему настоящую физическую боль, потому что он просто не имел понятия, что ему сейчас делать и куда бежать. А Джил продолжала:
– Ты хочешь из меня всем своим телом хлебать, ко мне свои губы прижать и моими соками утолить свою давнюю жажду. Я вижу это, Проповедник, милый мой Проповедник, друг мой и друг моего мужа, я чувствовала это всегда, с первого дня, когда я вас за столом в той вонючей харчевне увидела, но я даже представить не могла, что так долго будет гореть в тебе этот костёр, который уже столько жизней за собой унёс и твою совесть совсем и окончательно выжег.
Проповедник смотрел на неё бешеным взглядом, словно каждое слово входило в него раскалённой сталью, он медленно поглаживал себя одной ладонью поочерёдно по обеим щекам, не имея сил выдавить из себя ни звука.
– А может... ты приласкать меня пришёл, прежде чем моё тело сгорит? Скажи правду, нельзя той женщине лгать, которой ты весть о её смерти принёс!
Два раза беззвучно раскрыв рот, Проповедник всё-таки вытолкнул из себя внутренним хрипом опутанные слова:
– Я никогда тебе не лгал. Ни тебе, ни Сигурду. Никому. Всего не говорил – верно, обо всём не докладывал – согласен, но не лгал никогда. С того момента, как я себя на свете чувствую, как я себя живым ощущаю, не сказал я ни единого слова лжи, каким бы мучительным это для меня ни было. И сейчас я просто хотел услышать хоть что-то для себя. Не как награду, а в виде искупления. Именно из тех губ, что я так давно коснуться мечтал. И тем голосом, который я желал услышать с тех самых пор, как эти губы увидел!
– Какой же ты дурак, Проповедник. Какой же ты стал дурак.
Это было так больно, так отчаянно больно, от сводимых судорогой скул до подгибающихся в любви к этой женщине ног, что Проповедник упал на одно колено, упираясь в пол дрожащими руками, в тысячный раз проклиная себя за мальчишеское желание принять на себя то, что ему неподвластно, и произнёс глухим голосом, уже не поднимая глаз:
– Я не тело твоё прошу, не в постели твоей хочу согреться. Просто увидеть твой взгляд хочется, хотя бы только взгляд, не тело даже, взгляд всего лишь, каким ты на Сигурда смотришь. Я видел это не однажды. И постоянно ощущал свою обделённость, что никогда ничего подобного не чувствовал и ничего похожего ни от кого не получал. Об этом мои мысли, а не в желании заполучить то, что моим никогда не будет. Только взгляд, которым ты своего мужчину дома встречаешь, не тело твоё, нет. Неужели это много?!
Джил смотрела на Проповедника так, словно увидела впервые – удивлённо, но в то же время спокойно и абсолютно холодно:
– Это не много, Проповедник. Не мало, не слишком быстро и не измеряется во времени. Это просто невозможно. Не потому, что ты мне чужд или враждебен, дело лишь в том, что женская симпатия, как и наполненный ожиданием взгляд, никогда не дарятся по просьбе, это всегда искреннее желание. Не смогу я так, понимаешь? Не смогу. Как раз по причине моего к тебе отношения. Я просто не хочу тебе врать! В этом доме я тебя как друга принимала, ты ел с нами за одним столом, на охоту вместе с Сигурдом ездил, из походов вместе возвращался, вместе с нами наших соседей в общую веру обращал. Ты дочь нашу крестил, помнишь? Но твои глаза, на меня направленные, я всегда видела. Видела, Проповедник. Поверь, я видела их всегда. Замечала, как лицо твоё меняется, и знала уже, что не простым взглядом знакомого мужчины ты на меня смотришь. Не догадывалась только, что тоска твоя настолько глубоко корни пустила.
Джил подошла к стоящему на одном колене мужчине и опустилась перед ним на корточки, заглядывая снизу в почти закрытые глаза.
– Ты сказал, что помочь хочешь.
Проповедник поднял голову:
– Да. Хочу.
– Если можешь... сделай так, чтобы Сигурд не сразу о доносе узнал. Тебе хорошо известно, что если он оставит людей, сорвётся и прибудет сюда, его повесят, как дезертира. Спаси хотя бы его, если меня не можешь. Об этом тебя прошу.
Джил встала и подала Проповеднику руку. И вот это движение, этот невинный жест желающей помочь женщины, словно раздавил какую-то огромную мозоль в душе коленопреклонённого мужчины. Проповедник встал одним мощным рывком, снова растирая ладонью лицо и с просветлённым взглядом говоря вполголоса:
– Сделаю, что смогу. И... прости... за мои желания. Я просто один из тех, кто хочет больше, чем заслужил. А что касается дочери вашей... – Проповедник на секунду замолчал, увидев выражение глаз смотрящей на него Джил, – есть ещё кое-что.
– Говори, – Джил вплотную подошла к Проповеднику, вызвав у него непроизвольный выдох, и снизу посмотрела в его лицо, – что ты ещё не сказал?
– За ними выслали людей, конечно же, ты должна это знать. И Сигурд был обязан это предвидеть, хотя увёл он их в том направлении, куда наши воины не пойдут, там почва предательская, и в лесу, как говорят, от кочевников бывает неспокойно. Не наша там зона. Но даже не в этом дело. Твою дочь боятся.
– Уже? Так быстро?
– Да. Боятся, Джил. А поэтому в дозоре лучники в основном. Которые, если увидят движение в лесу, просто стреляют. Неважно, зверь там или человек. Дано указание выпускать стрелу даже на дым от костра. Городской Совет не верит, что сможет использовать Энн без тебя или Сигурда. У них страх теперь. После того, как они о своих воинственных планах и желаниях Сигурду рассказали. Тебе должно быть понятно, что это означает.
– Её убьют? – голос Джил дрогнул, и она схватила Проповедника за складки рясы. – Мою дочь убьют, чёртов ты предатель?!
Проповедник с трудом оторвал от себя руки Джил, скривив своё лицо, словно от боли:
– Я не предавал! Не пре-да-вал! Никого из вас! Дура ты самоуверенная, как можно было дать твоей маленькой девчонке возможность себя таким образом проявить!
– Не было возможности... – отталкивая ладони Проповедника, опустившимся голосом проговорила Джил, – не было. Просто, если бы она не сделала этого тогда, все были бы мертвы. И она тоже. И та тварь, что обо всём рассказала.

Проповедник смотрел в глаза стоящей перед ним женщины ясно и уверенно, но отдавая себе отчёт, что если это продлится ещё несколько секунд, он просто потеряет сознание. Всё-таки было в ней колдовское. Было. Яркое, настоящее, слишком живое, что могло раздражать и, конечно же, раздражало, а поэтому являлось достойным казни. С огромным трудом заставив себя говорить твёрдым тоном, Проповедник наклонил голову и произнёс:
– Тебе надо было исчезнуть вместе с дочерью. Такой шанс у тебя был.
– Я не могла. Мне было не всё равно, что ты мне скажешь.
Комната перед Проповедником снова поплыла. Он почувствовал себя мерзко, настолько, что если бы не стоящая перед ним женщина, он бы упал. Но, стиснув зубы и проклиная себя за слабость, он всё-таки проговорил:
– Ты... ждала... меня?
– Да. Ждала. Как ты и просил... – голос Джил упал и в её интонации Проповедник увидел чёрную яму, разделяющую сейчас мать и дочь, мужа и жену, родных людей и далёкое прошлое, затаившееся в его не находящем покоя сознании.
Он глубоко втянул через нос воздух, выдыхая сдержанно и почти неслышно, успокаивая свои ослепшие и разбегающиеся мысли:
– Людей бойся. Совет деньги даст. Провокаторов наймёт. Это уже случилось, по этой причине донос на тебя пришёл. И скоро даже твои соседи будут желать твоей смерти больше, чем спокойной жизни для собственных детей. А меня... ещё раз повторю... прости. Хотя прощения я должен просить не у тебя, чья судьба ещё не завершена, а у тех, кто уже просто пеплом над землёю бьётся.

Проповедник вышел из дома, прошёл пару шагов и остановился. Сзади него закрылась дверь, но он не обернулся на стук, прислушиваясь к долгому шороху задвигаемого засова. Он сделал ещё несколько шагов, зашёл за угол дома и остановился снова, сжимая и разжимая кулаки, чтобы унять дрожащие пальцы, затем раздражённо сцепил обе ладони вместе, до хруста выкручивая пальцевые суставы, и под конец, не в силах унять идущую по всему телу лихорадку, коротко размахнувшись, ударил себя по щеке.
– Очнись, ничтожество! – громким шёпотом прохрипел он, ещё раз, уже с другой стороны, нанося себе пощёчину. – Очнись! Как же тебя заморочила эта женщина, лишила сил, выдержки и мужества, заставила врать, самому себе врать! Как ты смел позволить ей так с собою поступить! И кому?! Ей! Обычная баба, обыкновенная сука, таких десятки было в твоей жизни и ещё сотни будет, как же ты мог! Дать ей возможность властвовать над собой.. над собой! – он шипел почти неразборчиво, плюясь через плотно сжатые губы и причиняя боль самому себе, с усилием выламывая побелевшие пальцы, но, в очередной раз расправляя ладонь, он снова увидел её предательскую тряску и в конце концов вцепился в свою руку зубами, мыча от боли и брызгая мгновенно покрасневшей слюной.
– С вами всё в порядке, Проповедник?
Этот голос раздался спереди, из темноты стоящего неподалёку сарая. Проповедник выпрямился, резким движением прокушенной руки стирая с губ капли крови, оставляя на щеке тёмную полосу. Он посмотрел в темноту зло и раздражённо, словно его застали за чем-то постыдным, и прохрипел, вонзив в землю красный плевок:
– Я где вам сказал ждать?!
– Ну, я решил, что это слишком далеко... мне пришло в голову, что надо поближе, чтобы...
– Твоя голова может потеряться вместе с тобой, дурак! И я тебе ещё расскажу про дисциплину!
– Виноват... я не...
– Улица оцеплена?
– Да.
– Выводите женщину. Если кто-то будет мешать – убей.
Сделав окровавленной рукой раздражённое движение, Проповедник закутал ладонь в подол своей рясы и широкими шагами пошёл к стоящему через дорогу коню.


ГЛАВА 10. В здании Совета

Подъехав к зданию Совета, всадник спешился и вошёл в здание. Уже на входе он увидел удивлённые взгляды стоящей охраны и, не обращая внимания на указывающие в его сторону руки, поднялся по широкой лестнице и открыл дверь зала суда.
В помещении находилось три человека, один из которых сидел в кресле с высокой спинкой, украшенной кованым гербом Города. Все трое разом повернулись на шорох открывшейся двери, и один из двух стоящих, одетый в длинную рясу проповедника, увидев вошедшего, на секунду скорбно прикрыл глаза, но сразу же снова открыл их, и его лицо приняло прежнее выражение безучастности. Двое других, облачённых в богатые одежды городской знати, смотрели на тёмную фигуру с заинтересованным ожиданием, словно в предвкушении того, что сейчас может произойти. Один из них, сдержанно улыбнувшись и указывая на вошедшего пальцем, доверительно наклонился к сидящему в кресле собеседнику и сказал, почти не поворачивая при этом головы:
– Это он. Мы разговаривали о нём, сир Анабель. Не имею представления, как он обо всём узнал, но ничего плохого в этом нет. Хотя и ничего хорошего для него. Ты зря приехал, Сигурд! Да ещё в таком ужасном виде... – эти слова были обращены к вошедшему в зал человеку. – Для тебя было бы лучше, если бы ты оставался с вверенными тебе войсками. А в данном случае мне будет трудно тебе в чём-то помочь. Независимо от твоей долгой и верной службы. Закон есть закон. Вошедший снял шлем и держал его в одной руке, положив другую на рукоять меча, долгим взглядом обводя смотрящие на него лица.
– Где она?
– Где и положено быть преступнице с таким обвинением. В наиболее охраняемой клетке. Недавно доставили. Сейчас она находится в ожидании сегодняшнего суда, который состоится в камере пыток, поскольку признание будет получено в любом случае. Тебе ли об этом не знать?!
– В чём её обвиняют?
– В колдовстве, Сигурд, в подозрении бессовестного и непростительного нарушения Коровьего закона. Её видели творящей заклинания, её наблюдали разговаривающей с ветром, её поймали с поличным, когда она возвращалась с очередной бесовской сделки измазанная кровью. Этого более чем достаточно. Думаю, ты сам всё это услышишь, потому что своим приездом усугубил ситуацию, а поэтому завтра вас будут судить вдвоём. Мне очень жаль. И убери руку от меча, рыцарь, ты ничего не сможешь изменить, но вполне в состоянии сделать участь твоей женщины ещё тяжелее.
Сигурд сдвинул ладонь с длинной рукояти меча на широкий пояс и заговорил быстро и жарко, будто пытаясь высказаться раньше, чем его прервут:
– Советник, это неправда. Вы сами знаете это. Уже не первый раз поступает донос на нашу семью, уже были свидетельства обычного обмана по причине зависти или давно затаённой злобы. Уже сознавались люди в своём желании навредить, стереть нас из города и памяти, но принимал Совет мудрое решение, так примите же его и сейчас!
– Ты не понимаешь. Как раз наличие уже многих доносов даёт нам основание полагать, что всё-таки есть нечто дурное и нечистое в твоей семье и твоей женщине. Не будут люди так настойчиво желать зла, подвергая себя риску быть изобличёнными в обмане, не станут жертвовать своими спинами, чтобы получить сто ударов плетей за клевету, не пойдут на многократное предательство своей совести, чтобы обвинить невиновного. А в случае с твоей семьёй именно колдовство уже не первый раз привлекает всеобщее внимание. Горожане хотят жить спокойно, рыцарь. И наш долг дать им этот покой. Уничтожив саму причину раздора, понимаешь меня? С этой целью к нам приехало самое светлое лицо нашей веры и нашего стремления к чистой жизни – сир Анабель.
Советник обеими руками указал на сидящего в кресле, слегка склонив при этом голову. Сир Анабель не изменил положения тела, неотрывно смотря в лицо стоящего в дверях зала человека, и произнёс неожиданно певучим и пронзительным голосом, от которого с карниза высокого окна взлетели испуганные голуби.
– Дезертир, приехавший доказывать невиновность ведьмы – это нечто замечательное! Я не жалею, что проделал такой далёкий путь, завтрашнее судейское действие и справедливый процесс заслуживают большого внимания и такого же скопления людей!
Лицо Сигурда сжалось, словно он пытался перекусить себе язык, а затем, переведя свой взгляд на высокую фигуру в длинной синей рясе, он почти выкрикнул:
– И ты ничего не скажешь, Проповедник?! Мало сгорело людей за чужой вой из подворотни?!
Было видно, с каким трудом держалась безучастность на лице спрашиваемого. Его щёки задрожали, и он ответил, не поднимая опущенного вниз лица:
– Я сделал всё, что мог. Просто поверь мне. И даже больше. Тебе не в чем меня упрекнуть.
– Не упрекаю я! К разуму взываю! О справедливости прошу!
– Закон всегда справедлив, Сигурд. Иначе это не закон, а просто каприз сильных, что немыслимо в условиях государства. Ведьма должна сгореть. Дезертир обязан быть наказан, ты про это много раз говорил. Тебе не стоило приезжать. Своим появлением ты добавишь мучений Джил и сам попадёшь к палачу. Ты поступил как мальчишка! Ты дурак, чёрт меня возьми! И как странно, что такие же слова мне... ах, пустое!
Последние слова Проповедник уже кричал, не отрываясь смотря в серое от усталости и отчаяния лицо Сигурда. На лестнице послышался топот множества ног, и через несколько секунд в дверях показались вооружённые фигуры, сразу направившие на стоящего возле входа рыцаря свои копья. Советник махнул рукой и проговорил почти раздражённо:
– Уведите его. Столько шума.
Охранники обступили Сигурда плотным кольцом, забирая его оружие и скручивая ему руки за спиной. Но ещё до того, как его увели из зала, тот, кого назвали Проповедником, вдруг вскинул обе руки вверх и заорал так громко, что сидящий в кресле сир Анабель вжался в покрытую бархатом спинку:
– Да что же это! Желая мира, мы всегда готовы к самой отвратительной войне!


ГЛАВА 11. Клетка

Сигурда бросили в темницу, размером с небольшой погреб, эта была просто каменная яма, закрытая сверху тяжёлой металлической решёткой. В подобные ямы бросали тех, чьё признание или хотя бы лояльность были уже не нужны, поэтому чего-то иного, кроме ожидания пыток, данная дыра не предлагала никому.
Некоторое время Сигурд просто сидел, бессмысленно уставившись в каменный пол. Затем, инстинктивно отстранившись от падающего сверху куска хлеба, он посмотрел вверх, успев заметить удаляющуюся спину охранника с тяжёлым арбалетом на плече, и снова опустил глаза в камень под ногами, переводя взгляд с брошенного ему хлебного куска на рассыпавшиеся вокруг крошки.
Из трещины в стене, осторожно обнюхивая окружающий воздух, выползла тощая крыса, блестящими шариками глаз смотревшая на Сигурда несколько бесконечных секунд, после чего шаг за шагом подтянувшая своё худое тело к лежащему на холодном камне хлебу. Она не обращала внимания на довольно большой для крысы ломоть, а лишь слизывала одну за другой лежащие вокруг крошки, иногда останавливаясь, чтобы с какой-то неизвестной целью протереть лапками свою измождённую морду. Сигурд наблюдал за ней отрешённо, как будто это вообще происходило не здесь и не с ним, удивлённым взглядом сопровождая сложный крысиный марафон, с каждой слизанной крошкой приближающийся к нему.
– Что ж вы так... с хлебом-то... – бормотал Сигурд почти неслышно, – бросаетесь, словно не хлеб это, а так – говна кусок. Говно не крошится, чтобы спасти, знаете об этом? Не делится говно. Не одаривает собой. Не даёт кушать человеку и крысе. Говно только пачкает. Заливает. Затыкает возможность ровно дышать и далеко видеть. Но не кормит. Даже тех, кто его постоянно жрёт.
Крыса собрала все рассыпанные крошки, ещё раз умыла свою повеселевшую физиономию и достаточно бодро подползла к лежащей на камнях ладони Сигурда, которую он специально для этой цели осторожно перевернул пальцами вверх. Его рука лежала настолько же неподвижно, как это делали только что съеденные крысой крошки, и когда больное по всем признакам животное попробовало укусить его за палец, Сигурд даже не пошевелился, с усмешкой рассматривая несчастного грызуна пренебрежительно прищуренными глазами.
– Кусай, тварь животная... грызи, коли другой роли у тебя в этой жизни нет. Только, я смотрю, не сильно радуют тебя здешние палачи, не кормят тебя вволю, не дают тебе мяса живого, чтобы выглядела ты хотя бы хоть сколько-нибудь более гладко.
В ответ на это крыса уверенно сжала жёлтыми зубами палец Сигурда, отчего он, сам того не ожидая, коротко зашипел, крепко схватив тощее волосатое тело сильными пальцами и сдавил его так сильно, что через раскрытый страшным цветком крысиный рот вылезли лопающиеся внутренности и какие-то волосяные куски, на которых, облепленная со всех сторон кишечной слизью, светлела только что съеденная хлебная труха.
– Ну, вот это почестнее будет. Прости, подруга, что жизни лишил. Хотя, знаешь, не подруга ты мне вовсе.
И в этот момент Сигурд захохотал. Он смеялся так искренне и сильно, что даже закашлялся, изо всех сил швырнув крысиное тело в каменную стену. Раздавленный трупик ударился о гранит и с мягким шлепком упал на пол серым шерстяным куском, ничем не напоминая когда-то живого грызуна.
– Ещё бы, – бурчал Сигурд почти довольно, – лучше лежи, набирайся сил, думай о будущем и сдохни, наконец!
Последние слова он заорал настолько громко, что чуть было не оглох от ударившего по ушам эха. И вдруг, неожиданно для самого себя, отбросив голову назад, он глухо замычал, не сдерживая текущую по щекам влагу, выступающую из почти ничего не видящих в темноте глаз.
– Энн... загадка... тайна наша... как же ты без нас.
Он сидел так несколько минут, прислушиваясь к кипящему внутри дыханию, сильно зажимая рот ладонью, когда его мычание становилось слишком громким, но затем, словно что-то вспомнив, потянулся другой рукой в сторону стены, пытаясь нашарить нечто невидимое на каменном полу, и скоро натолкнулся на неподвижно лежащую крысу. Дотянувшись до раздавленного тела, он с новой силой сжал в ладони брызгающий дурной жидкостью труп и мокрой шерстью провёл по своему лицу, в какой-то невероятной эйфории выплёвывая в окружающие его каменные стены жаркие слова:
– Вот увидишь... всё перевернётся... и те, кто смерти нашей желал... будут милости нашей просить... и я не буду знать, что им ответить.
Он ещё долго сидел, опустив голову, изредка поднимая взгляд к железной решётке, и его глаза начинали блестеть от слабо поступающего сверху света. Время от времени он закрывал лицо ладонями и шумно дышал через них, оставаясь в таком положении долгими минутами, пока усиленное дыхание через зажимающие рот пальцы не вызывало у него головокружение, и тогда он снова откидывал голову назад, ударяясь затылком о каменную стену, помутневшим взглядом разглядывая еле видимые очертания решётки высоко над своей головой.
– Если ты когда-нибудь захочешь сдохнуть, Черноголовый, никогда не совершай ничего подобного в тюрьме, – этот голос раздался прямо из чёрного камня находящейся напротив стены, и Сигурд, опустив взгляд, разглядел в меняющихся тенях своего друга и подчинённого, одну из голов которого он слышал крайне редко, а другая говорила порой слишком много. – В тюрьме умирать скучно. Тоска. Ни тебе пожрать нормально, ни по морде кого-либо ударить.
– Я крысу убил, – почти неслышно проговорил Сигурд, – убил крысу. Но бодрее от этого не стал.
– Ты представляешь, – весело закричал голос, – он крысу убил?! Крысу! Оказывается, в тюрьме тоже развлекаться можно! А мы с тобой в прошлый раз от скуки чуть с ума не сошли!
Перед Сигурдом стоял двухголовый исполин, одна голова которого уверенным тоном говорила что-то другой. Это были два брата-близнеца, Ра Первый и Ра Второй, которых можно было принять за одного двухголового человека, но в действительности это были двое, родившиеся с разницей в несколько минут и с тех пор не расстававшиеся никогда. Их сшили вместе после одной из страшнейших битв в истории Города, когда домой вернулся лишь один из десяти ушедших на войну мужчин. В той мясорубке один из братьев был выбит из седла попавшей на излёте в голову стрелой, пробившей шлем, но растерявшей в полёте силы, чтобы войти дальше раздробленного виска. Это был Ра Первый, запутавшийся ногой в стремени, и бешеная от боли лошадь, несущая в своей порванной шкуре ещё несколько стрел, тащила казавшееся безжизненным тело до тех пор, пока оно на всём ходу не застряло между двух лежащих на дороге камней, оставшись валяться на этом месте без ноги, которая просто оторвалась, удаляясь вместе с израненным животным, чтобы уже не вернуться никогда. Ра Второй, чья лошадь погибла под ним ещё в начале боя, бежал за конём своего брата всё время с того момента, как увидел, что случилось, изо всех сил пытаясь не потерять из вида две помеченные смертью фигуры, человека и животного, среди сотен других в совершенной сумятице лошадиных и человеческих тел, падающих друг на друга, словно неряшливо приготовленный бутерброд, под которым даже лишённый ран воин мог задохнуться от недостатка воздуха в сдавленной груди. В своём бешеном галопе Ра Второй успевал отбиваться от чумной волны людей-волков, десятками висевших на его спине и плечах, обрезая ножом зажимающие его горло чёрные пальцы и освобождённо вдыхая хрипящим горлом наполненный кровавой пылью воздух. И всё-таки несколько раз его успевали порезать, подрубить или проткнуть, и напоследок, уже на краю поля битвы, он получил в спину длинное копьё, вошедшее в него со скрипом ломающихся рёбер и порвавшее ему лёгкое. Клекоча пробитой в спине дырой и выплёвывая бурые сгустки, Ра Второй подбежал к лежащему брату и наклонился над его неподвижным телом, зажимая своими ладонями белое как снег лицо. Именно в это мгновение проскакавший мимо волк кривым мечом отрубил ему одну руку, а когда Ра упал, всадник с силой вонзил торчащее в дырявой спине копьё, пробивая лежащих рыцарей, как обычных жуков, после чего для обоих братьев жизнь, казалось, закончилась навсегда. Но когда воющие бабы искали среди трупов хоть что-то живое, кто-то заметил, что пробитые копьём два тела живут. Подошедшие люди увидели невероятную картину, в которой два брата, лежащие лицом к лицу, почти неслышно говорили друг другу успокаивающие слова, не обращая внимания ни на что вокруг, словно никого и ничего кроме них на свете больше не существовало:
– Ты выживешь, проходимец, только попробуй не выжить, во сне зарежу!
– Да и ты не сдохни, а если загнёшься – накажу, как никогда не наказывал! Я старше! И вообще заткнись!
Их не смогли растащить. Пытающиеся выжить тела срослись друг с другом в области груди и плеча, и удивлённые медики, махнув рукой на невозможность разделить братьев, не убивая, решили оставить их вместе, просто отрезав пенёк уже отрубленной руки одного, чтобы не мешала сшивать тела наилучшим образом, подарив войску Города трёхрукое, трёхногое и двухголовое чудовище, которое своими вечными шутками поддерживало часто шатающиеся настроения смертельно уставших от войны людей.
Но и это не было последним удивительным фактором, сопровождавшим двух солдат, ставших одним человеком. Их имя. Прозвище Ра на двоих являлось упрощённой формой генеалогического кошмара, который они унаследовали от своих родителей.
Их жизнь сопровождалась непроизносимым Рабуступарьебурдерон Ратристисальесшатране де Ралаи де Вур де Су а ла Рем. С некоторыми названиями данного безумного имени можно было разобраться, с другими для любого толкового анализа не хватило бы жизни. Ралаи – так звали их могучего отца, который был настолько громаден, что держал двуручный меч одной ладонью, на другую вдоль рукояти не оставалось места. Он редко участвовал в драках, старость давно начала диктовать ему свои условия, и на поле битвы из своего шатра, охраняемого медвежьими капканами, он выходил лишь для последней возможности поднять боевой дух войска или когда поражение уже стояло на пороге.
Под именем Вур была известна их мать, женщина сказочной красоты и такой же хитрости, мудрости и ума, завершившая одну из войн тем, что раздевшись догола прошла между ошарашенными и захлёбывающимися в крови воинами, раздавая им из глиняного кувшина чистую воду. После её появления люди теряли способность поднимать своё оружие, упустив образ врага перед глазами, засвеченного появлением совершенства с развевающимся в горящем воздухе длинным волосом цвета заходящего солнца. Домой тогда вернулись практически все мужчины Города – почти невозможное явление до этого случая и после не происходившее уже никогда. И даже кочевники, сохранив все свои волчьи жизни, долгие годы прославляли красавицу Вур и её могучего мужа Ралаи, жизнь которых давала возможность дышать слишком многим, чтобы это можно было безнаказанно забыть. Война не начиналась до тех пор, пока шатёр с супругами не сгорел однажды ночью, что было откровенным и подлым поджогом, после которого в прогоревших углях был найден обгорелый мужской труп, сломанной ногой застрявший в медвежьем капкане. Обугленную шею обнимала толстая золотая цепь с провалившимся через прогоревшие рёбра знаком Ордена, а рядом лежал потемневший от жара булатный меч.
Что же касается двух букв "Су" в имени братьев – никто не знал, что они означали. Точно так же, как никому, включая их самих и служащего их семье биографа, было неизвестно, в какое место с названием Рем направляет последняя часть.
В связи со всеми речевыми сложностями, братьев звали просто Ра Первый и Ра Второй, поскольку повторять их полное имя было безумием, на это уходили, казалось, годы, а две буквы Ра встречались в их имени целых три раза, что наводило на спасительную мысль избежать полного произношения, хотя желающих разобраться, кто такой был этот таинственный Су и где находится Рем, всегда было полно. И одной из таких желающих была служащая под началом у Сигурда женщина, с необычным и даже пугающим жёлтым цветом огромных глаз, желавшая биться наравне с мужчинами. Над ней беззлобно смеялись и всячески пытались словами, шутками и слишком тесными к ней движениями показать надлежащее ей место среди обожжённых войной рыцарей, но после того, как однажды она, презрительно сжав губы, чуть не убила одного особо нахального воина, коротким кинжалом почти выколупав из его глазницы недоумённо вращающийся глаз, от этой сумасшедшей и действительно красивой бабы отстали навсегда, с голодным уважением смотря на её рассыпающиеся вечерами по плечам волосы, когда она вместе со всеми мужчинами подходила к воде, чтобы умыться.
Именно она долгое время просиживала в городском архиве, разбирая сложнейшие тексты и, на первый взгляд, лишённые смысла картинки, однажды предположив, что Су – это общее имя братьев, предсказанное далеко в прошлом, а Рем – место их будущей смерти, которая не наступит до тех пор, пока они не примут это самое общее имя. Оба братца Ра хохотали до вспученных животов, а затем, утирая слёзы, заявили, что теперь они бессмертны, поскольку своё гордое имя не поменяют ни за что на свете и рассказывали об этом всем, кто вообще соглашался их слушать.

В тот же самый день и даже в тот же самое мгновение, когда братьев Ра порубили на куски, а Город почти исчез под бесчисленной армадой людей-волков, в их кликушествующую кучу, уже празднующую победу, врезался неизвестный всадник, закованный в латы от собственной головы до копыт стонущего коня, разрезая себе путь широким мечом, намертво привязанным к руке верёвкой, вспарывая этим клинком всё, что попадалось на пути. Увидев железную фигуру, изо всех сил машущую обоюдоострым оружием, уже потерявшие волю к победе воины Города почувствовали такое воодушевление, что даже практически мёртвые вставали на ноги и деревянными движениями падающих деревьев рубили вокруг себя до тех пор, пока кочевники в ужасе не отступили, оставляя на поле самых лучших своих воинов. А когда враг был повержен, тело внезапно появившегося рыцаря нашли поломанным и пробитым десятком копий и стрел. С него сняли шлем и под общий выдох оставшихся в живых людей все увидели широко раскрытые жёлтые глаза той, которая считала себя равной мужчинам.

– У меня замечательные воины, – шептал Сигурд, устало закрывая глаза и отмахиваясь от двухголового великана, который по-прежнему что-то глухо говорил. – Закройте рот, Ра. Я крысу не для забавы раздавил, не потому, что по морде кого-то ударить хочется, нет, чудо вы двухголовое, у меня лицо горит, мысли от жара в голове вытекают, мне умыться нужно, глаза охладить, не вижу ни черта, а должен.
– Получилось? – уходящий голос был уже почти не слышен. – Вышло у тебя так, как ты хотел?
– Не знаю. Не чувствую. Вообще ничего не чувствую. Берегу на завтра.
– Ты за нас болеешь, – шелестел голос, – а это прошлое. Ты всех, кто к тебе отношение имел, спасти хочешь, а так не выйдет. Своих сохрани. Тогда и за нас слово замолвишь.

Уснул Сигурд уже под утро, почти не закрывая красные от усталости глаза и онемевшим телом завалившись набок, придавив щекой крысиные останки. Ему снилось море. Море, которое он никогда не видел, не покидая болотистых равнин их обширной земли, наблюдавших его рождение и становление мужчиной, подаривших ему друзей, врагов и желанную женщину, из которой в этот мир вышла его маленькая дочь, идущая сейчас босиком по близкому берегу, погружая крохотные ступни ног в ослепительно белый песок. Ветер раздувал её чёрные волосы, отчего совсем не стало видно её лица, и Сигурда это очень расстраивало, он щурился от досады и кривил в нетерпении губы, потому что хотел сказать своей Энн, что вон та далёкая огромная волна идёт прямо на неё. Сигурд заметил надвигающуюся гору с самого начала, как только увидел идущую по водной кромке знакомую фигурку, и захотел увести свою дочь подальше от края воды, хотя бы на несколько шагов, но ему никак не удавалось разглядеть её глаза, а просто так кричать в разлетающиеся девичьи волосы не позволяло что-то упрямое и отвратительно горькое, сжавшее его горло так сильно, что он не мог выдавить из себя ни звука. И он смотрел, как детский силуэт в светлом платьице, почти полостью окутанный развевающимся облаком чёрных волос, бредёт мимо него по воде, а он лишь наблюдал огромную волну, накатывающую издалека, становящуюся всё больше и больше, и вот она уже закрывает полнеба, отчего на землю опускаются сумерки и ветер начинает дуть так сильно, что голова девочки превращается в растрёпанный чёрный клубок, вызывающий у Сигурда дрожь по всему телу, потому что на мгновение он подумал, что это не та, кого он увидеть хотел.
– Ты что же это... – хрипел он, не имея сил поднять голос и закричать, – что же ты делаешь, дочка, не пугай меня так, я же знаю... знаю, чёрт меня возьми, я знаю, что это ты... оглянись, ведь накроет тебя сейчас, а значит и меня, потому что и мне тогда... не жить, – Сигурд растирал своё лицо и шею, чтобы выдавить из себя хоть сколько-нибудь громкий голос, и когда он увидел, как нависшая волна пенистой стеной уже обрушивается на всё ещё бредущую по воде Энн, он наконец заорал, просто заревел звериным рёвом, сразу увидев вырвавшееся из грозовой тучи чёрных волос удивлённое детское лицо, распахнутыми глазами прибившее его к месту пронзительно выкрикнутой фразой:
– Папа! Ты же знаешь, где я!
И за этими словами, которые Сигурд не понял и не ожидал, падающая водная стена скрыла под собой маленькую фигурку его дочери, а через мгновение эта же вода с дурной силой вошла в его кричащий рот, разрывая щеки и выдавливая барабанные перепонки, резиновой болью возвращая к жизни его раскрытые глаза, которыми он смотрел над собой, упираясь взглядом в железные прутья и бьющий через них дневной свет, длинными каплями воды соединяющий его лицо с ногами стоящих на решётке людей, поливающих его из ведра.


ГЛАВА 12. Перед судом

Охрана уже была осведомлена, за счёт кого приобретали свою значительность предстоящие суд, казнь, а заодно и праздник города. Стоящий на решётке человек отбросил грохочущее ведро в сторону:
– Эй, Сигурд, я не буду извиняться, нам дали смешные указания, ничего плохого от тебя я не видел, но если бы ты знал, как много людей собирается на шоу с участием твоей горящей жены!
Новый день начался голосом охранника, окатившего спящего Сигурда водой, это не было потревоженным сном или грубо разбуженной бессонницей, Сигурд не мог ответить даже сам себе, спал он или бодрствовал, находясь в заволакивающей разум реальности, в которой он только что пытался оградить от беды свою дочь. А сейчас, смотря на последние тянущиеся от железной решётки до каменного пола водные капли, ему оставалось лишь ждать того мгновения, когда его поставят или положат перед палачом, чьей обязанностью является сопровождение людей в царство физической боли, настолько ясной и отрезвляющей, что приходящие за ней фантазии, сны и расплывающиеся перед глазами иллюзорные картинки могут означать только согласие. На любой объявленный приговор.
Сигурд перевернулся на грудь, подбирая под себя руки, чтобы подняться. Прямо перед лицом он увидел раздавленные останки крысы, смотрящей на него почти не помутневшими за ночь глазами, и, перевалившись на бок, Сигурд выковырял из куска брошенного ему прошедшим вечером хлеба две крупных щепотки, быстрыми движениями пальцев сделал из них два круглых мякиша, затем расплющил их в некоторое подобие маленьких оладьев и закрыл ими крысиные глаза.
– Не держи зла, крыса. Я тебе обещаю, что ты была последней, кому я такие почести оказывал. Потому что там, снаружи, крыс, как оказалось, гораздо больше, и хлеба на них всех у меня не хватит. Как и полагающихся в таких случаях монет.
Решётка сверху поползла в сторону, осыпая Сигурда пылью и мелкими камнями, отчего ему пришлось прикрыть лицо ладонью. И когда вниз упала лестница, едва не угодив в его вовремя отклонившуюся голову, он задержался перед деревянными перекладинами ещё на несколько секунд, вспоминая горящие в сознании слова дочери, услышанные им в коротком сне:
– "Ты же знаешь, где я…" Если бы я только знал... но всё равно не забуду, Энн... только... хотя бы ещё пару слов... дочка... чтобы я всё-таки понял.

Сверху Сигурда встретили охранники, сразу же заковавшие его ноги в железные кандалы, так сильно сдавившие его лодыжки, что Сигурд застонал:
– Вы вроде не палачи, ребята, а ноги мне уже сейчас готовы сломать.
Один из охранников усмехнулся и сжал скрепляющие болты ещё сильнее, заставляя Сигурда задрать голову вверх и до кожного скрипа закусить губу.
– У нас не так много радостей, сир, – говорил охранник, посмеиваясь и зажимая болты на ещё один оборот, – мы люди простые, маленькие даже, живём обычными скотскими зрелищами, да ещё тем, какие возможности господа подкидывают. И если предоставляется случай себя на уровне со знатью почувствовать, высокое по званию тело немножко помучить, или стон из него выдавить – вот тогда и день не зря прошёл, и бабу свою к вечеру валять легче – герой, какой бы он ни был, всегда на коне, понимаете?
Он сделал ещё одно усилие над вошедшими в кость болтами, посмотрел в побелевшее лицо Сигурда и снисходительно усмехнулся:
– Ладно, хватит, наверное. Иначе вам в камере суда нечего будет делать. Моя служба маленькая. Платили бы больше, я бы с вами веселее время провёл.
– Да, солдат... талант у тебя, – прохрипел Сигурд, облизывая пересохшие от боли губы. – Я, наверное, счастливый человек, что не к тебе в руки, а к обыкновенному палачу попаду. Но с тобой мы ещё увидимся. Надеюсь.
– Не надейтесь, сир. Вам на меня зла держать не надо. Я, как вы правильно заметили, обычный солдат, который лишь возможностью пользуется немного развлечься, когда очень скучно, зная, что никто не накажет. Это просто, вы же понимаете. Если я вам сейчас сломаю ногу, я получу удовольствие, потому что знаю, какому большому и сильному человеку я безнаказанно ногу сломал. Вы мне за это ничего сделать не сможете и это уже хорошо, иначе я бы очень подумал, ломать ли вам чего-нибудь или, наоборот, свежей воды принести. А наказанием за вашу сломанную ногу мне будет в лучшем случае десять плетей и отсутствие жалования за месяц, потому что вы и без меня уже практически труп, а сломанная лодыжка не сделает вас менее чувствительным для работы палача. Я проживу, сир, на удары плетей я плевать хотел, но эта возможность почувствовать себя таким же, как вы при жизни – это... вы себе не представляете... замечательно. А сколько простых людей ко мне после такого подвига с уважением и даже страхом относиться будут – разве это можно недооценить? Ну, что, сломать вам ногу? Болты уже очень туго, мне сил не хватает затянуть. Но у вас такие сильные руки, сир... и если вы мне поможете...
Охранник просительно посмотрел в глаза Сигурду, и тому на несколько мгновений даже стало не по себе, настолько искренним и полным разума взглядом смотрел на него этот человек. Сигурд уже почти не сжимал от боли скулы, начиная понимать, что любой из окружающих его сейчас людей может запросто взять в руки нужные инструменты и начать превращать его тело в рваный и плюющийся болью кусок, поддерживая в нём жизнь вовремя влитым в рот крепким напитком и уместно приложенным раскалённым железом, останавливающим потерявшую своё предназначение кровь.
– Легко мне не будет, да, солдат?
– Нет, сир, не будет... вы же среди людей. Среди своих, так сказать. Поэтому готовьтесь.

Теряющего равновесие Сигурда под руки притащили в небольшое судебное помещение, которое одновременно служило камерой пыток для всех, кто выслушивал здесь обвинительные заключения. Оглядываясь по сторонам, он искал глазами Джил и не находил её, радуясь хотя бы той возможности, которую представлял собой его допрос в одиночку. Он видел Советника, смотрящего на приехавшего сира Анабеля преданным взглядом, объясняя ему тонкости судейства в этих краях. Проповедник тоже был здесь, но Сигурд так и не смог поймать его взгляд, хотя и не пытался привлечь к себе его внимание. Он не имел понятия, каким образом будет проходить данное судилище, но прекрасно осознавал, что это всего лишь форма уже принятого решения, всё происходящее обязано случиться не для того, чтобы остаться на бумаге и быть закреплённым несколькими подписями, нет, это был своеобразный ритуал, когда попадающий сюда человек становился обречённой игрушкой для обременённых нелёгкой властной ношей людей, объединённых в этом помещении одной общей работой, предполагающей в некотором роде развлечение, от которого было невозможно отказаться. Не потому что не хотелось. А по той причине, что если пытка началась, она обязана должным образом закончиться. С общей ответственностью всех, кто в этом участвовал. Палач ломал тело, судья перемалывал судьбу, внимательно осматривая свершаемое правосудие с точки зрения специально для этих целей написанного, а поэтому условно справедливого закона, сидящий здесь же летописец переносил увиденное и услышанное в свои манускрипты, чтобы потом, возможно, переписывать написанное ещё много раз, поскольку не у всех выдерживали нервы, и порой было необходимо добавлять в текст какие-то, никому не нужные, детали. Это была грандиозная игра. В собственное Правосудие. Игра, рождающая тонны бумаг, исписанных бесполезными деталями, основной целью которых являлось показать массивную и продуктивную деятельность в злободневных вопросах. И особенно это касалось доносов, оговоров и любого другого дела, не связанного с обычной мирской совестью и ответственностью за выносимый приговор.

Сигурд вспомнил проходивший здесь суд над рыжей и бешеной ведьмой, донос на которую он получил за неделю до этого. Тогда ему стоило немалых трудов не рассмеяться, читая дурацкий текст, написанный глупо и коряво, со свидетельствами людей, якобы видевших эту молодую женщину сношающейся  с медведем, который сразу после того, как насытился её голым телом, был съеден ею полностью, с головы до всех четырёх когтистых лап, почему и не осталось никаких вещественных доказательств её колдовской натуры. Женщину привели трое деревенских мужиков, уже основательно избитую и совершенно неистовую, в изорванной одежде, через которую её голые груди торчали настолько вызывающе, что Проповедник, приглашённый в суд в качестве служителя Веры, неоднократно отрешённо закрывал глаза, пока не попросил палача прикрыть эту срамоту хоть чем-нибудь. Ещё у неё оказались ожоги на лице, на вопросы о которых притащившие её здоровые деревенские лбы растерянно разводили руками, а сама она отвечала только визгом и бранью, доводя Советника до бешенства своим нежеланием помочь правосудию.
– Учитывая твой полный отказ от сотрудничества, ты помещаешься в одиночную камеру до твоей первой естественной нужды, чтобы узнать, правдой ли является поедание тобою медведя!
Предполагаемую ведьму посадили в ту самую каменную яму, где сегодня сидел Сигурд, а сверху дежурили солдаты, карауля появление колдовских естественных испражнений, чтобы по оставленным экскрементам убедиться в существовании останков каких-либо нечеловеческих существ, съеденных накануне чудовищем в женском обличии. Прошло почти двое суток, пока полуголодное тело выдавило из себя наконец хоть что-то, над чем мог поработать специально приглашённый лекарь, копавшийся затем несколько часов в предоставленных ему образцах, но не нашедший там ничего, кроме излишней черноты от съеденной черники. Черника богато уродила в том году, заменяя многим крестьянам нормальную пищу наравне с грибами, но именно её чернота стала основанием того, что женщину не отпустили уже на следующее после обследования утро. Теперь она, окончательно и бесповоротно, стала ведьмой. И участь её, в общем, была решена. По этой причине всю ночь перед предстоящим прослушиванием её насиловали охранники и притащившие её люди, помещённые в охранную комнату в ожидании их свидетельской роли, и которые оказались соседями с той же улицы, на которой ведьма жила. Сгрудившиеся над хрипящей колдуньей мужские тела разогнал Сигурд, случайно оказавшийся в тот вечер в тюремном коридоре, зайдя туда под влиянием дурацких мыслей, не находя в себе сил уснуть после заявления об очередном акте чёрной магии, совершённой такой молодой и даже юной женщиной. Да, возможно, не таким уж случайным было его появление здесь, он хотел поговорить с этой ведьмой, просто поговорить, чтобы услышать голос человека, уже знающего, что его ждёт, увидеть обречённое женское лицо и прочитать в глазах то, о чём уже было бессмысленно врать. Он на самом деле желал по глазам и по голосу попытаться понять или хотя бы почувствовать справедливость обвинения. Потому что всё происходившее тогда представало перед ним сейчас как один сплошной абсурд.
Услышав глухие стоны из занятой ведьмой камеры, Сигурд ускорил шаг и ворвался внутрь, сразу увидев тех самых мужчин, что привели на суд подозреваемую в колдовстве женщину, и которые, по их словам, также пострадали от рыжей бесноватой ведьмы, что и послужило поводом требовать правосудия. Двое коридорных охранников, уже потративших все свои мужские силы на борьбу с колдовством, также находились здесь, раздражённо наблюдая за тем, как из-под елозящих по колдовскому телу мужчин выглядывают дёргающиеся женские ноги, ядовито гримасничая на захлёбывающийся яростью женский визг:
– Чем ты ещё хочешь меня удивить, деревня горбатая?! У тебя стручок ещё меньше, чем у твоего гнилозубого приятеля, и я уже совершенно навзрыд кричу об отросших размерах местной охраны! Вы все – мизерные и бесполезные для любой зрелой бабы крысёныши! Единственное, чего вы добились, это почти задушили меня своими дерьмонаполненными животами!
Уже в момент прихода Сигурда женщину наотмашь ударили по лицу, чтобы заглушить плюющийся оскорблениями рот, после чего она действительно замолчала, с трудом выдавливая душные выдохи из окровавленного рта.
– Отрежу голову каждому, кто двинется хотя бы ещё один раз! — заорал Сигурд, выхватывая из-за пояса кистень, но его крик послужил достаточной причиной того, что обнажённое женское тело мгновенно освободилось от прилипшего к нему мужского мяса, почти ослепив своей истошной и совершенной белизной, растекающейся по чёрному полу камеры. Сигурд смотрел на лежащее в ореоле огненных волос тело, и вдруг ужаснулся мысли, что он, невзирая на звенящую во всём теле и ослепляющую его ярость, вот так бесстыдно таращится на распростёртую перед ним избитую красоту. Он всё ещё тяжело дышал от своего праведного волнения, почти бешенства, но сейчас, уставившись на расстеленную перед ним голую женщину, он смотрел в её тело, как в зеркало, и не мог оторвать от неё свой взгляд.
– Сколько же вас таких, красивых, сгореть должно, чтобы  колдовства и дури человеческой больше не было... – он говорил шёпотом, почти неслышно, а затем наклонился к судорожно дёргающемуся телу и, схватив его поперёк, взвалил себе на плечо, – жаль тебя, дуру, что же ты не подумала, каких соседей себе заводить, чтобы колдовать безнаказанно.
Он сам не особенно верил в то, о чём шептал в этот момент, но отнёс ведьму в соседнюю камеру, осторожно положив её на деревянные доски постели и укрыв своим плащом.
– Всё, что я могу для тебя сделать. И завтра замолвлю слово. Всё-таки останков медведя в твоём помёте не обнаружено. А это шанс выжить.
Он думал, что она ничего не слышит, но после его последнего слова из-под укрывающего лежащую женщину плаща появилась тонкая белая рука, светящаяся так ярко, что Сигурд на секунду зажмурился. Девичья ладонь опустилась на его грудь, и раздавшийся голос потом долго не выходил из его оглушённой головы:
– Глупая я, твоя правда… знаю… мне бы с медведями жить, да с волками детей уродовать – всё меньше разочарование, чем от склонившегося над тобой лица, которое ты с детства знаешь. Мало им, видимо, внимания уделяла, либо вообще не замечала, дураков этих, потому и донесли на меня, чтобы хотя бы так себя на моём теле размазать... не знаю... не пойму. Молодая ещё. А постареть мне уже, как видно, не получится.
Сигурд этого тоже не понимал. Ему был ясен посыл, бросающий взрослых кобелей на тело неспособной защититься суки, однако было трудно принять чужую для него природу человеческого желания поквитаться любым доступным способом. За обидные насмешки и безнадежное ожидание, за весёлый смех и уходящую в поле женскую фигурку, рядом с которой гордо шагал местный красавец, мастер по дереву и просто добрая душа, на которого и упал женский выбор.
Растирая ладонями оставшуюся на них кровь, Сигурд молча вышел из камеры, закрыв решётку на засов.
– Никто сюда не войдёт, ясно? – он смотрел в горящие глаза стоящих в коридоре охранников. – Я сам её завтра выведу. Любой, кто сюда залезет – пойдёт в свиной навоз.

Суд над ведьмой был быстрым. Он опирался на показания свидетелей, пострадавших от действий дьявольских сил:
– Она ведьма, сир! Если бы вы видели, как странно она на меня смотрела! Мне было не по себе... понимаете, о чём я?
Один за другим выступали мужчины перед собравшимся судебным советом, добавляя в свои показания рассказы один невероятнее другого, но которые уже не имели значения, поскольку женщина висела на дыбе и ей было плевать, каким образом её в конце концов убьют.
– Она хотела меня, я видел, самым срамным образом хотела, как ведьмы этого хотят! – надрывался второй из пришедших, взволнованно поглаживая лысину широкой ладонью.– Я не желал контакта с чудовищем, но она принуждала меня к этому своим взглядом, я сдерживался как мог, у меня семья, дети, целое поле пшеницы, мне работать надо, а тут такая напасть!
Да, это была напасть. Беда, болезнь и чума в одном лице. Сигурд смотрел на покрытое синяками и кровоподтёками тело девушки и жалел её, отчаянно жалел, истекая внутри откуда-то берущейся горечью от невозможности изменить происходящее, испытывая бесконечную тоску от той дикости, которой он обязан следовать, принимая подобные доносы. Он не верил, что она ведьма. Однако сделать ничего не мог. Его роль заключалась в том, чтобы принять заявление, арестовать подозреваемого и представить живое или мёртвое тело перед судом. А суд будет принимать решение. И на памяти Сигурда не было ни разу, чтобы кого-то оправдали. Это могло означать только то, что все осуждённые являлись безусловными и однозначными преступниками. В противном случае необходимо было бы признать, что суд лишь развлекался своей ролью, продлевая агонию на что-то надеющейся жизни. Что, в свою очередь, говорило бы о преступной сущности главных лиц Города, на протяжении многих лет совершающих вдумчивое и хладнокровное предательство всех жителей, немыслимые и невозможное, а поэтому ни о чём подобном не хотелось думать.
Женщину-ведьму оправдали от сношения с медведем, но обвинили в чёрной колдовской душе, которую подтвердила съеденная черника, после чего было дано заключение о невозможности исправления, поскольку обвиняемая соглашалась со всем, что ей говорили.
– Ты признаёшься в том, что использовала свои чары, чтобы околдовывать людей родного села, относящихся к тебе хорошо?
– Признах... хар... юф... – хрипело подвешенное на дыбе голое тело с вывернутыми плечами.
– Ты подтверждаешь, что твоей чернотой укрывался наш город, когда мы ждали солнечного света и радости для наших детей? Подтверждаешь?
– Пр... ждах... я... ма... ма... – странно выговаривало дёргающееся под руками палача лицо, когда в него тяжёлым кулаком вдавливался деревянный кол.
– Достаточно! Остановитесь! Не нужно её так мучить! Она всё подтвердила! Да восторжествует милосердие и справедливость!

Её сожгли при большом скоплении народа, заодно торжественно объявив о некотором снижении давно злобствующих налогов. Народ ликовал. И самым страшным для той сгоревшей женщины, как думал Сигурд, были лица её знакомых и соседей, бросавших в уже дымящееся тело комьями земли и лошадиного помёта, искренне кричащих при этом совершенно разумные слова:
– Как вовремя тебя раскрыли, сука! Вот теперь жизнь изменится, перестанут твои медведи женщин наших в лесу поджидать, не то, что раньше! Гори в аду!
Кто-то из стоящих в толпе успел возразить, что медведи ни при чём, не надо говорить ерунду, её самый мудрый эскулап проверял и ничего не нашёл, поэтому не стоит про медведей, если не знаете, она – обычная ведьма и заслужила своё. Толпа жила. И наслаждалась своей жизнью, созерцая чужую смерть.
А дымящаяся ведьма смотрела на окружающих её людей пустым взглядом сошедшего с ума человека, однако Сигурд видел лишь пронзительную прозрачность её глаз, в которые мог бы влюбиться, если бы посмотрел в них немного раньше.

Невзирая на запрет в течение трёх суток снимать сгоревшие тела, Сигурд пришёл к кострищу следующим ранним утром и долго смотрел в потерявшую женские очертания грудь, между рёбер которой вытекала чёрная жижа. Ему было горько от того, что он видел, в нём боролось и трещало большое человеческое и обычное мужское, нежелание считать себя лишь деталью машины наказаний, и доказательство этому находилось в сгоревшем теле, донос на которое, пока оно было ещё живое, подписал именно он.
Сигурд оторвал прикипевший позвоночник от обугленной головешки столба и на своём коне увёз почти ничего не весящие и негнущиеся останки в лесную полосу, где сам их захоронил.
– Я не знаю, что происходит, – говорил он возле небольшого холмика сырой земли, – просто люди боятся колдовства и хотят счастья своим детям. Поэтому. Всё только поэтому. Спи с миром, огненная. Для тебя всё закончилось. Кем бы ты ни была.

На Сигурда донесли тогда. Его спасла незапятнанная репутация и незначительность самого проступка.
– Зачем вы это сделали, Сигурд?
– Из человеколюбия. Она уже понесла наказание. Я лишь хотел избавить себя от необходимости переносить её трагедию вновь. То пепелище находится недалеко от моего дома.
– Мы понимаем. Но вы на неделю лишаетесь права исполнять свои обязанности!
Уже через неделю после временного сложения своих обязанностей Сигурд, шатающийся с Проповедником по городским пивным в поисках лучшего пива, встретил Джил, после чего в его жизни стало меняться совершенно всё и так быстро, что он просто не успевал оглядываться по сторонам.

Всё это Сигурд вспоминал, смотря на ту самую дыбу, с которой тогда, почти девять лет назад, стекали колдовские кровь и моча, неспособные больше навредить ни одному человеку на свете. Но ему было плевать, что сейчас перед ним раскрываются те же самые горизонты, в которых кроме жара адовых печей и собственного мычания не будет ничего, какими бы старательными ни были руки палачей. Он знал, на что способен, знал, как долго может выдерживать физическую боль, он не учёл возможности лишиться разума гораздо раньше, чем ему удастся распрощаться с последними болевыми ощущениями. Это случилось, когда он увидел Джил.
– Нельзя так! – заорал Сигурд после того, как через наполняющий каменное помещение дым от горна его глаза подтвердили достоверность того, что он видит. Джил внесли на руках, её ноги был сжаты колодками настолько сильно, что она не могла идти. Сигурд развернулся к сидящему на кресле Советнику и снова закричал, пытаясь вырваться из рвущих его кожу цепей:
– Зачем! За что! Делайте со мной, что хотите, но оставьте её в покое, я же поэтому приехал! Почему вы делаете это?! Советник! Сколько я сделал для тебя! Проповедник, друг мой, Проповедник, пусть в огне горит твоё с моим прошлое, неужели ты допустишь, чтобы я смотрел на муки той, чью дочь ты крестил?!
Его крик не успел затихнуть под шорох укладываемой на стол Джил, когда Советник, коротко и презрительно взглянув на смятённое лицо Проповедника, коротким взмахом руки дал палачу знак начинать.

***

– Ты знаешь, как жители города называют его между собой? Зар-Ааберо. Это название из языка кочевников, оно прижилось лет двадцать назад, когда люди заметили, что даже если нигде вокруг не выпадало ни единой капли, болота высыхали, а дальняя земля покрывалась трещинами, в которые падали мёртвые деревья, так вот даже в такую засуху над нашими полями вдруг совершенно ниоткуда появлялись грозовые тучи, наполняющие пахотные земли влагой настолько сочно, что её хватало до осени. Никто не знал, в чём дело. А это делала она. Джил. Тогда ещё маленькая девочка, но уже в то время одно движение её руки могло изменить картину неба.
Когда я увидел её, там, в грохочущей бутылочным стеклом и пьяными мужскими голосами пивной, меня до хлебных крошек на столе сжали её беспощадные глаза. Она смотрела мне в лицо как в горизонт, ненасытно и по-настоящему жестоко. После её взгляда я пару часов не мог прийти в себя, не показывая этого, как человек, находящийся в состоянии внезапного головокружения, вовремя схватившийся за столб, дерево или стену дома, чтобы не упасть. Представляешь себе это? Вот он стоит вроде бы прямо и смотрит перед собой, и ни один посторонний наблюдатель не сможет сказать, что в настоящий момент этот человек не стоит, а летит к чёртовой матери, изо всех сил пытаясь вернуть себя к привычному чувству крепко упёртых в землю ног. А потом головокружение уходит, человек отпускает дерево или стену и снова идёт дальше, а ты даже не заметил, что он только что проделал дорогу от неба и до неба, чтобы уже никогда, возможно, не стать прежним. Так было и со мной. Во мне что-то пело, взрывалось, хотело лететь, не могло вырваться и всё-таки взлетало, независимо от моей воли, оставляя меня лишь следовать тому, что я чувствовал. И там, за столом, я смотрел на плывущие глаза Проповедника и думал – как хорошо, что он не видит, насколько в тот момент тонул я сам.
Мы похожи с ним. Во многом похожи. Мы оба не знали наших отцов, наши матери оставили нас против своей воли задолго до того момента, когда мы научились отличать мужскую совесть от женской слабости, отказываясь называть силой невозможность или нежелание её применить. Мы были равные. И когда мы дрались друг с другом, а такое тоже случалось, мы делали это именно так – обмениваясь ударами почти равной частоты и силы, чтобы ничьё лицо не получило больше и без того неделями не сходящих синяков. Побеждал в таком случае тот, у кого ещё поднимались руки, чтобы снова и снова бурыми кулаками месить сочно чавкающую кожу, либо тот, чьё дыхание не успевало завалить горящее от ударов тело на землю, вползая затем живительным бальзамом в распяленный от недостатка воздуха рот.
Да, мы были похожи. Это и стало причиной того, что нас обоих выбила из привычного состояния уверенных в себе мужчин одна и та же женщина. А в тот вечер я удивлённо оглядывался вокруг, смотрел на сильных воинов, на знаменитых даже за пределами Города рыцарей и совершенно искренне не понимал, как они могут сидеть настолько спокойно, оплачивая своё пиво, принимая из её рук новые порции опьяняющего напитка, и пьянеть от него, а не от близости этой женщины, которая за какие-то десять минут присутствия свела с ума двух мужчин, взяв с них при этом деньги только за выпитый дурман, но не за добровольное и сладкое сумасшествие, а затем, отвечая на глупейшую в своей форме просьбу, пригласила одного из них к себе. Меня. Понимаешь? Она ответила мне, что я могу прийти. К ней. Тем вечером. И добавила, чтобы я приходил один. А я в тот момент, почти не поднимая глаз, смотрел на моего друга, и во мне боролась наша вечная драка за право быть одинаковыми во всём. В силе, выносливости, в количестве полученных ударов, от половины которых любой другой человек просто не смог бы жить. И я подумал тогда, что имею на это право. Не наносить ему ещё один удар своей рукой, а предоставить это сделать ей, женщине, на которую он смотрел с таким выражением в глазах, какое я от    него до этих пор не ожидал. Но поскольку моё нутро также пело от её близости, я решил, что это честная драка. И даже сейчас я думаю так.
А потом у нас ней был тот самый вечер, она пригласила меня к себе, я пришёл к ней домой, осторожно постучал в дверь, а в моей груди грохотало ещё сильнее и громче, и я подумал – она открыла потому, что услышала именно этот грохот, а не мой робкий стук, а когда она всё-таки открыла, я лишь смотрел в темноту перед собой, не делая ни единого шага и вообще никаких движений, стараясь выглядеть сильным, независимым от женских чар мужчиной, который в состоянии смачно плюнуть в пол, а затем развернуться и уйти.
В темноте перед собой я увидел светлую линию плеч, овал лица и смотрящие на меня глаза, уже оставившие во мне своё семя, если только у меня есть право так говорить. Она пригласила меня внутрь не словом, а молча посторонившись, давая мне возможность сделать этот широкий шаг через её порог, и с того момента я уже знал, что ни за что не захочу выходить отсюда только вечерним гостем.
Она не стала кормить меня салатами и даже не предложила мне воды. Её тело стояло передо мной неподвижно целую вечность, без единого слова, и всё это время в моей душе происходила такая война, в какой я не участвовал никогда. Это была трёпка, полное поражение, поскольку я ждал хоть какого-то диалога, спасительного начала пустой болтовни, оказавшейся не нужной никому из стоящих друг против друга людей. Я чувствовал себя ужасно, но тем не менее настолько восторженно, что вполне мог сказать или совершить какую-то крайнюю глупость, но она мне этого не позволила, произнеся одну короткую фразу:
– Сделай то, что ты хочешь. И уходи.
Если бы ты знал, как я хотел подойти к ней и просто обнять её светящиеся плечи. Если бы ты только это знал. Не раздеть её наголо, не разорвать платье на её сумасшедшей груди, не сорвать с неё юбку и не влезть в желанное тело своей дуреющей частью привычного к женскому мясу мужика, которому, в общем, плевать, где оставлять следы своих безымянных судорог. Конечно... то, что я желал и этого тоже – да... не буду отрицать. Но не взамен на окончательный уход. Понимаешь? Я не хотел. Уходить. Никогда больше. Если бы она мне только позволила, я был согласен на любую свою дурь, нелепость и вообще на всё, лишь бы остаться в её халупе навсегда. И поэтому я сделал то, что хотел. Так, как она этого просила. Я подошёл к ней и сграбастал её обеими руками, прижимая к себе настолько сильно, что у неё затрещали кости. Она молчала, представляешь? Молчала, пока я прижимал её тело к себе едва ли не со всей силой, на какую был способен. И лишь только когда она вдруг сдавленно прохрипела: "Ещё... и... умру...", беспомощно царапая мою спину своими пальцами, я отпустил её, смотря в скрытые сумерками волшебные глаза, в которых, ты не поверишь, мне хотелось раствориться и жить.
В ту ночь мы спали вместе, хотя уснуть нам обоим удалось лишь под утро, когда по улице уже проносилось мычание уходящих на пастбище коров. Нет, мы не терзались бесчисленными проникновениями и не следили за движениями наших бёдер, выбивающими из нас долгой радугой остающийся в сознании стон. Всё это было, конечно, долгое путешествие в общие тела и разбрызгивание соков, лужицы её растаявшей гордости и мои последние жемчужные слова, размазанные по её лону. Мы просто лежали рядом и ласкали друг друга так, как хотелось, там, куда доставала ладонь или дотягивались губы, мы целовались как последние дураки, хлебая затем питьевую воду из стоящей рядом кадки совершенно высохшими ртами, чтобы снова вонзить свои лица в находящийся напротив образ. Ты не можешь себе этого представить. Даже я до тех пор представить себе такого не мог.
Следующие два месяца я приходил в её дом уже не спрашивая разрешения. Иногда оставался на ночь, иногда прижимал её к себе всего на несколько секунд, чтобы затем уйти на несколько горящих в близкой войне дней, после которых она, снова увидев меня, обрушивала на мою голову град ударов, запечатывая затем мои губы отчаянным поцелуем, таким, что порой мне было трудно понять, желает ли она меня задушить или, наоборот, защитить, но после очередного такого возвращения я услышал слова, которые сделали меня уже именно мужчиной, однако я не хочу услышать их никогда больше:
– Если ты однажды не придёшь – не приходи. Только я очень тебя жду. Очень. А поэтому проходи. Пожалуйста. И останься уже, наконец.

Всё это происходило гораздо позже её первых попыток напоить Город дождём. А тогда, в очередной раз вернувшись к ней, я предложил ей себя, коряво и малословно, а она в ответ смотрела мне в глаза так долго, что я решил попробовать ещё раз лет через сто, но вдруг её губы почти бесшумно вырубили в воздухе короткое слово "да", после чего дожди над Городом лили целую неделю, насытив землю на те самые сто лет вперёд и полностью изменив русло самого большого в нашей земле ручья.
– Зар-Ааберо. Что означает это слово?
– Последняя Капля Для Тебя.
– Ты остался... с ней...
– Да. Остался. Хотя до настоящей поры не уверен, что знаю, с кем делю жизнь и постель. Поскольку вспоминаю, кем она до меня была и со мною быть не прекращала. Джил... девчонка Джил... Умеющая вызывать дожди, когда засуха царит слишком долго. Не знаю, как ей это удавалось. Конечно, она скрывала этот свой дар, но даже помогала этим нашему Проповеднику, собиравшему толпы людей, чтобы помолиться с ними за возможность скорой грозы. А Джил стояла в отдалении и движениями рук приводила тучи прямо над головами молящейся паствы. Кто-то радовался скорым результатам молитвы, кто-то пугался исчезновения солнца, остальные возносили хвалу Проповеднику, нашедшему нужные слова для долгожданных дождевых капель.
– И никто об этом не знал?
– Ни одна душа.


ГЛАВА 13. Пытка

Зажав в руке кованый железный шар, палач размахнулся и мощным движением ударил Сигурда этим шаром по лицу, разрывая ему щёку и забрызгав лицо лежащей на деревянном помосте Джил тёмными пятнами крови. Сигурд упал спиной на приготовленный для него стол, дико вращая бешеными от боли глазами и в бессильной злости пытаясь удержаться в сознании. Ему это удавалось с огромным трудом, его безжалостно выбивали из действительности чьи-то далёкие и беспокойные голоса, один из которых он сейчас узнавал. Это не был голос в привычном смысле, это был крик, почти рёв, далёкий звериный вой, исходящий из горла женщины, и Сигурд несколько мгновений не верил сам себе, тем не менее понимая, что это кричит его Джил. И тогда в его болтающемся сознании раздался собственный голос, безуспешно пытающийся произнести запёкшиеся на губах слова: "Прости меня. Прости, что ничего не могу".
Он отдавал себе отчёт, что причиной крика Джил был он сам, его падение и разорванное лицо, его немощность и бессилие, когда он просто обязан быть самым сильным во всём этом безумном мире, чтобы защитить свою женщину и самого себя. Сигурд понимал и то, что совсем скоро, если только его не покинет сознание, он услышит другие крики, которые также не будут иметь с человеческим голосом ничего общего, и от этой безысходности в его нутро длинным холодным клинком входило такое отчаяние, что он уже не чувствовал ран на своём лице, удивляясь лишь тому, что всё вокруг померкло и стало злобно ночным, кровавым или тёмно-бурым, трудно двигаясь по внутренней стороне его воспалённых век лишёнными жизни прозрачными тенями.

– Учитывая особую опасность колдовской силы находящейся в нашей юрисдикции женщины, Священным Писанием и Святой Человечностью нам предоставляется высшее право и основание не давать ей возможность ввести нас в заблуждение, а сразу перейти к усмиряющим тело мерам, с помощью которых мы надеемся получить признание, смягчающее её вину. Мы также с пониманием относимся к любой демонстрации человеческих качеств, неоднократно проявленных находящимся здесь Сигурдом Черноголовым, но допустившего такое тяжёлое преступление, как дезертирство, когда оставленные на произвол судьбы солдаты уже не могут должным образом исполнять свой воинский долг перед ждущим их Городом. Сигурд Черноголовый является законным мужем представшей перед судом Джил Говорящей, не сумевшей уберечь окружающих людей от нависшей над ними опасности её колдовских увлечений, хотя была об этом неоднократно предупреждена. Нам доставляет несказанную скорбь творить правосудие, вызывающее не менее сильную боль в поправшем закон разуме и близких Богу живых судьбах и умерших телах, но мы идём на это, чтобы спасти всегда невинные души, заключённые в собственных тюрьмах, не зная своего истинного пути.

Голос Советника ввинчивался в уши Сигурда, словно деревянный дрын, ему стало тошно слушать ту же самую речь, после которой восходили на костёр практически все, кто умудрялся выйти из этого помещения живым. Ему было трудно оставаться в сознании после всего того, что с ним произошло, его голова уже не пускала в себя ничего, что понимать не хотела или не могла, оставляя собравшихся здесь людей и сказанные ими слова толкаться перед его бессмысленным взглядом, но единственное, что воспринималось по-прежнему остро – раздающееся рядом дыхание.
Сигурда и Джил привязали спинами к деревянным доскам, положенным затем на подготовленные столы таким образом, чтобы их головы, свободно свешивающиеся с края каждому предназначенной доски, почти соприкасались. Они лежали в одну линию, с закреплёнными и направленными в противоположные стороны ногами, и когда Сигурд наконец очнулся с запрокинутым назад лицом, он увидел смотрящую на него Джил, от взгляда которой у него что-то треснуло в груди, заставив раскрыть беззвучно кричащий рот.
Она смотрела не мигая и лишь коротко выдыхая горловым хрипом от того, что делали сейчас с ней. Что-то происходило там, на столе, над голым телом Джил, её голова постоянно тряслась и дёргалась, а лицо корчилось и изменялось настолько, что становилось совершенно неузнаваемым, выпуская из полуоткрытого рта невнятные стоны человека, уже не понимающего, что и где у него болит, а просто шипит на новый треск и новый разрыв, не отдавая себе отчёта в их количестве. Сигурд видел лишь плечи и затылки двух одетых в кожаные передники сгорбленных фигур, настойчиво копающихся в теле его женщины раскалёнными прутьями и какими-то крюками, увлечённо оттягивая вверх рваные клочья её мяса и кожи. Он лежал на спине с запрокинутой назад головой и смотрел в её открытые глаза, на ритмично открывающийся рот и кривящиеся от болевого шока красивые губы. Он смотрел и смотрел, не отрываясь от её расширенных зрачков и не чувствуя ничего, что происходило с его собственным телом, лишь недоумённо реагируя на какое-то новое плотоядное ощущение, от которого в его глазах темнело настолько, что он переставал видеть. Но сознание он потерял лишь после того, как с облегчением увидел, как потух её взгляд, мёртво смотрящий в его дёргающееся лицо расплывшимися красным цветом глазами.


ГЛАВА 14. Казнь

Когда ему в лицо плеснули холодной водой, Сигурд очнулся. Недоумённо оглядевшись, он увидел, что прикован у специально предназначенной для телесных наказаний плахи, с ногами в железных кандалах и надетой на голову металлической сеткой в виде шара. Его живот скручивали судороги, и, опустив глаза, Сигурд увидел стягивающую бока грубую тряпку, через которую сочилась коричневая грязь, а через порванное рубище штанов по бёдрам руслами высохших рек разбегались шрамы, наспех засыпанные пеплом, чтобы остановить кровотечение. Он таращился в разорванные мышцы своих ног, не имея сил поднять взгляд на Джил, находящуюся от него в нескольких метрах, защитная реакция живого сознания, чтобы не видеть, в каком состоянии она была. Покачиваясь из стороны в сторону, цепляясь при этом надетой на голову сеткой за проходящую сзади цепь, Сигурд несколько раз глубоко втянул в себя пыльный воздух, а затем поднял лицо и сразу увидел её.

Джил стояла, привязанная к столбу и засыпанная хворостом почти до колен. Её лица не было видно из-за низко опущенной головы и рассыпанных волос, слабо качающихся от утреннего ветра. Она казалась неживой, по грудь замотанная в обрывок ткани, скрывающей её наготу, и с вывернутой далеко назад левой рукой, прикрученной к столбу ремнём. Собравшийся народ что-то нестройно кричал в сторону её бесчувственного тела, и Сигурд перевёл свой взгляд в толпу, на лица кузнецов, лавочников, башмачников и прочих работников Города, многих из которых знал по именам. Эти люди сейчас с любопытством рассматривали проволочную сетку на его голове и обсуждали повисшее на верёвках женское тело, переговариваясь громкими голосами либо заговорщицки прикрывая свои рты. Сигурд видел плачущих женщин и суровых лицами мужчин, стоящих в отдалении, и вдруг подумал, что никогда не обращал на это внимания – ждущие зрелища всегда пробирались как можно ближе к месту казни, в отличие от тех, кто вообще не приходил бы на площадь, если бы не закон, говорящий об обязательном присутствии всех горожан, за исключением грудных и совсем уже престарелых.

На специально построенную для судного дня галерею вышел Советник, возвышаясь над повернувшимися к нему головами и поднимая в успокоительном движении одну руку, после чего толпа сразу перестала шуметь. Долгим взглядом осмотрев расплывшуюся по площади людскую массу, Советник аккуратно развернул длинный свиток пергамента и начал с выражением читать, помогая себе жестами свободной руки и досконально отрепетированной сотнями подобных случаев мимикой лица.
Он читал долго, и Сигурд несколько раз терял нить того, что ему удавалось услышать, воспринимая человеческую речь лишь как посторонний шум и уже не отводя взгляда от Джил. Однако на заключительной части приговора Сигурд всё-таки прислушался к произносимым словам, с каждой следующей фразой насмешливо кривя губы.

– ... а поэтому Совет постановил, на основании закона божественного и воли человеческой, во избежание повторения колдовства и с целями его предупреждения, из людских побуждений и согласно присущему верующей душе изъявлению насущного и всегда истинного желания каждого из нас быть защищёнными от чёрных сил, от мерзкой магии, от скрытых всякому здоровому сознанию причин ущемления добра и отвратительных всем нам способностям безнаказанно творить зло – по всем этим человеческим стремлениям к справедливости и нормальной жизни, по зову их и по небесному согласию, Совет, чьей постоянной задачей является сохранение правды и её воспевание, постановил: ведьму по имени Джил сжечь на костре. А её мужа, оставившего расположение своих войск позорным дезертирством, наказать сотней ударов палок с последующей дыбой рядом с телом его жены. И если он не умрёт до рассвета следующего дня, он будет освобождён, но изгнан из города. Такова милосердная справедливость закона – наказать тех, кто закон нарушал, и подарить ещё один шанс тем, кто сбился с пути, был обманут или сомневался. Да будет на всё людское согласие и Высшая Воля. Аминь.

При последних словах Советника Сигурд вдруг почувствовал волну дурацкой весёлости, идущей откуда-то изнутри так мощно, что он громко прыснул сквозь зубы, забрызгав свою железную головную сетку похожей на забродившее вино слюной. Советник бросил на него обескураженный взгляд, а Сигурд между тем, сжимая солёные зубы изо всех сил, всё-таки фыркнул снова, выплюнув на сетку перед глазами ещё несколько красных капель, а затем, уже не сдерживаясь, захохотал сытно и звучно, широко раскрыв рот и закидывая голову так далеко назад, насколько позволяла сдерживающая движение головы цепь, пока нижний обод сетки не упёрся в его дёргающийся кадык. Он смеялся, этот измочаленный в камере пыток солдат, опытный рыцарь и просто сильный мужчина, он хохотал среди омертвевшей тишины, опустившейся на ошарашенных людей, пришедших увидеть разноликую смерть, но вдруг натолкнувшихся на нежелающую сдавать свои позиции истерзанную жизнь, наблюдающих сейчас эту внезапную весёлость озадаченно и тихо, переглядываясь между собой и показывая пальцами на дёргающуюся от смеха закованную в цепи мужскую фигуру. Это было настолько неправильно, необычно и в то же время заразительно, что несколько стоящих вокруг плахи людей подхватили захлёбывающийся хохот, рассмеявшись сначала неуверенно, словно в нерешительности, а затем настолько же громко, как и закашлявшийся от смеха Сигурд, указывая на него пальцами и опуская затем натруженные крестьянские руки вниз, чтобы с размаху ударить себя по коленям.
Советник смотрел на всё происходящее со сдержанной и даже понимающей улыбкой, не двигаясь с места и лишь медленно скручивая только что прочтённый пергамент в тугую трубку. Несколько раз обернув уже скрученный документ красным шнуром, Советник дал знак недоумённо оглядывающемуся на смеющихся людей палачу, стоящему у Сигурда за спиной. Кивнув затянутой в чёрный капюшон головой, палач тут же коротким движением натянул привязанную к металлической сетке цепь, вдавливая её в трясущееся от смеха горло. Сигурд туго захрипел, мгновенно теряя возможность не только смеяться, но даже дышать, а когда палач отпустил цепь, над площадью установилась мёртвая тишина, в которой снова раздался уверенный голос Советника:
– Мне всегда было радостно видеть хорошее настроение уходящих из жизни людей. Это признак мужества, уверенное требование к себе быть сильнее обстоятельств, это возможность лишний раз показать своим примером, насколько великим может быть обычный человек, перед лицом которого скоро раскроются ворота боли и прощения, в которые он обязан будет войти не один, а с тем, кого он любит. У такого человека всегда есть шанс на последнее желание, на окончательную просьбу, выполнить которую я берусь немедленно. Ведь мы же дадим ему последнее слово, дети мои?! – эту фразу Советник прокричал в притихшую толпу, вызвав в ней ответную волну абсолютного согласия:
– Да! Советник! Ты милосерден и мудр! И даже преступникам даёшь право на жизнь и честь, каких они не заслужили!
– Нет!!! — голос Советника снова перекрыл шум толпы. – Нет! Он заслужил! Многими годами поддерживал он своими делами доброе имя Города и лишь в последние дни сошёл с дороги праведности, истины и разума! Но не ради себя, а из любви к близкому человеку! Оглядитесь вокруг, неужели кто-то из вас хочет бесчестного конца, если вы уже поплатились измученным телом, зрелищем нечеловеческих мук, покрывающих ваших любимых своей смертельной печатью, неужели вы не стали бы мечтать об искуплении хотя бы в глазах наблюдающих за вашим концом, если уж ваша жизнь и чужие деяния всё-таки привели вас на плаху?! Кто из вас, пришедших сюда, хотел бы видеть своих отца или мать, жену, мужа или ребёнка привязанных к месту смерти, в ожидании удара палача, кто?!
Сигурд не верил своим ушам. Он никогда не подозревал за Советником таких речевых высот. А может пришло время. Раскрыться как раз сейчас, когда едва ли не самые известные люди Города ждали своей болезненной участи, не использовать которую в деле собственного возвеличивания, превращая данную казнь в настоящий праздник, было просто нельзя. Советник становился Избранным в глазах этих людей, Избавителем от скверны, мудрым Судьёй, любящим Отцом и единственным непререкаемым Богом, имеющим право выбрать себе жертву из любого, кто на него смотрит, одаривая последними словами прощения тех, кто своё наказание уже получил, поскольку ходящие под смертью, даже самые сильные из них, не желают подыхать с позором. Они предпочитают, чтобы их глотки резали с последним правом получить кусок сахара на выпавший из перерезанной гортани язык. Плевок в умирающее лицо делает смерть по-настоящему мучительной, а с ласковым словом о достойном уходе покидать этот мир под собственный предсмертный хрип готовы даже те, кто умирать вообще не собирался.
И люди отвечали. Страстные мантры Советника ещё висели в воздухе, в котором уже неслись восторженные слова набирающей свой привычный рёв толпы:
– Мы доверяем! Мы верим, что если нужно, то да! Если необходимо, то конечно! Почести каждому! Если заслужил!

Взмахом ладони Советник разбил вой людей на отдельные выкрики, которые ещё через несколько секунд прекратились совсем, снова превращая толпу в послушный и внимательный организм, пристально следящий за движениями судьбоносной руки:
– Даём ли мы ему право на последнее желание?!
– Да!!!
– Обязуемся ли мы это желание выполнить, если только оно не входит в противоречие с приговором?!
– Конечно!!!
– Тогда я беру на себя ответственность изъявить вашу волю, люди Города! На ваших плечах сейчас, в трудолюбивых руках ваших лежит судьба этого когда-то геройского человека, ставшего дезертиром, и его безнадёжной жены!
Советник широким жестом указал на Сигурда, чьё дыхание до сих пор не восстановилось, поскольку край сетки по-прежнему давил на его кадык:
– Говори, Сигурд Черноголовый. Народ слушает тебя. И готов пойти тебе навстречу!
Палач ослабил тягу цепей, предоставляя возможность Сигурду нормально дышать и говорить. А Сигурд, вращая головой из стороны в сторону, вдруг потерял желание вообще ко всему, включая связную речь, дыхание или саму жизнь. Ему не хотелось дышать. Здесь. Между этих распахнутых в общем рёве ртов и застрявшей в них от движений руки Советника тишины. И жить вот так не хотелось тоже. Среди всего, что для него составляло целый город знакомых имён, близких судеб и бесконечно доверчивых лиц. Но сейчас, увидев, как те же самые люди кричали бессмысленные слова, безоговорочно и фанатично следуя одной уверенной речи, ему стало страшно.
– Я хочу к ней, – Сигурд кивнул снова врезавшейся в горло сеткой в направлении бесчувственной Джил. – К ней. Поставьте меня с ней рядом.
Советник недоумённо наклонил в голову и переспросил:
– Ты... хочешь... сгореть?
– Если у меня есть право на такую последнюю просьбу, то да. Поставьте меня к ней.
– Сигурд, повтори это ещё раз для всего города! Ты хочешь сгореть вместе со своей женой?
– Да, это моя просьба.
– Вы слышали, люди! Подтвердите ваш приговор!
И толпа загудела, заревела уверенным мужским рёвом и заплакала бабьими стенаниями, поднимающимися над площадью одним общим дыханием, в котором волшебным калейдоскопом переливалось любование собственным милосердием и абсолютное желание убить.
– Мы подтверждаем! Пусть горит вместе со своей ведьмой!
И вслед за уходящим рёвом, когда Сигурда уже поднимали на ноги, до его ушей вдруг донеслось сказанное совсем рядом, женским голосом, который он уже слышал однажды, но сейчас не мог вспомнить, где и когда:
– Поделом этой суке, наконец-то, и мужику её нужная доля обломилась! И до выводка их доберёмся, дайте только время!
Голос удалялся, и Сигурд попытался повернуть в его направлении голову, но не смог – не хватало движения цепи, а уже через минуту к нему подошёл палач и начал развинчивать его кандалы, лишая возможности проследить за уходящей фигурой.
С его головы сняли проволочный шар и разжали ножные колодки, затем связали руки за спиной, перекинув верёвку через шею, чтобы у него была постоянно задрана голова.
– Будешь смотреть на неё. Хотя возможности закрыть глаза мы тебя не лишаем. Чувство жалости нам знакомо.
Свободным концом той же верёвки, что связывала его руки, Сигурда небрежно привязали к наспех установленному столбу рядом с Джил, также закидав его ноги хворостом, а затем по знаку Советника один из палачей вылил целое ведро воды на всё ещё бессознательное женское тело.
Вода не привела Джил в сознание, и набирающая новый оборот активности толпа потребовала удостовериться в том, жива ли эта женщина вообще, чтобы не превращать ожидаемое милосердное шоу в обычный, дымящийся сыростью костёр. Люди начали волноваться, раздающиеся крики говорили о нежелании наблюдать за примитивным сожжением трупа, в то время как речь шла о предоставленном им решении судить раскаявшиеся души, которые они при живом теле и кипящих внутренностях желали отправить в справедливые горящие небеса. Им нужна была картинка, этим людям, самая обычная корча, судороги лопающихся от жара сухожилий, когда под конец огненного представления у столба остаётся только обугленная фигура с корявыми руками и коленями, подтянутыми к высыпающемуся пеплом животу. И только подошедший лекарь, послушав сердце висящей на верёвках женщины, уверенно сказал на всю притихшую площадь:
– Она жива! Просто без сознания! Очнётся, когда будет действительно жарко.

Огонь начал лизать руки Сигурда сразу. Зарождаясь где-то под ногами, сзади, из-за спины, этот огонь почему-то взялся именно за окровавленные ладони, любовно целуя их короткими касаниями, словно предчувствуя долгое жаркое продолжение со всем остальным телом. Но Сигурду было плевать на свои руки. Он смотрел в неподвижное лицо Джил, вокруг которой поднимался наполненный яркими искрами жаркий воздух, шевелящий её длинные волосы страшными чёрными крыльями, отчего казалось, что ещё несколько секунд, и она взлетит.
Сигурд коротко и мучительно вскрикнул, когда увидел, как волосы Джил вдруг на мгновение вспыхнули яркой короной, сразу погаснув от обнимающего её дыма, который и стал причиной того, что она наконец пришла в себя. Дым расходился густой и едкий, настолько плотный, что Сигурд успел отстранённо подумать о возможности задохнуться раньше, чем сгореть, но в то мгновение, когда он уже сам был готов заорать от жгучей боли в облизываемых огнём руках, лицо Джил вдруг дёрнулось и Сигурд впервые с момента, когда они лежали каждый на своём столе, увидел её глаза. И то, что открылось ему сейчас, причиняло ему ту муку, которую с таким старанием и всё-таки безуспешно пытались вызвать у него палачи.
Джил казалась растерянной. Она выглядела заблудившимся в лесу ребёнком, наконец-то увидевшим взрослого и надеющимся с его помощью выйти на знакомую дорогу. Сейчас она была маленькой девчонкой, безгранично похожей на восьмилетнюю Энн, потерянно оглядывающуюся по сторонам и не знающую, как она сюда попала и каким образом теперь отсюда выбираться. И когда она ищущим взглядом упёрлась в наблюдающие за ней глаза Сигурда, когда увидела его привязанным к точно такому же окутанному дымом столбу, её лицо дрогнуло, губы сжались в попытке заткнуть собственный вопль, и через дым задыхающегося пламени Сигурд увидел слёзы в её глазах. Джил плакала. Как окончательно потерявшийся человек, плакала, скрытая от толпы дымовой стеной и доступная только его взору.

Наполнившие площадь люди были недовольны тем, что пламя разгорается слишком медленно, давая больше дыма, нежели способного на истинное правосудие огня. Дыма и в самом деле было очень много, он закрывал дергающиеся от жара тела, и толпа ревела от разочарования, что не видит искажённых мучениями лиц.
– Что за дрова ты принёс сегодня, палач?! Это так ты относишься к своим обязанностям, которые тебе позволил исполнять собравшийся здесь народ?!
Дрова действительно оказались сырыми. Причиной было вылитое на Джил ведро воды, а ещё жизни костра мешал мелкий дождь, вдруг рассыпавшийся над удивлённо смотрящей в совершенно чистое небо толпой. Люди покрывали бранью и хохотом бестолково бегающих между двумя столбами палачей, закрывающих слезящиеся глаза от густого дыма и безуспешно пытающихся ворошить жаркий, но не дающий достаточного пламени хворост.
– Ещё немного и вас самих бросят на растопку! — смеялась толпа. – Определённо, ваши балахоны помогут разгореться кострам ровно настолько, чтобы спасти вашу честь, если она у вас есть, и отправить, наконец, этих двух людей в избранный для них путь!
Представление удалось, Сигурд чувствовал это всем своим скручивающимся от боли телом, с каждым следующим мгновением всё сильнее ощущая свою животную смертность перед безжалостными и равнодушными языками огня и пылающими от восторга лицами людей. Он всё впитывал какими-то внутренними гранями, возможно даже своими вбирающими окружающий жар рёбрами, между которых бесилось ещё живое сердце, или всё же чем-то иным, но точно не разумом – этой человеческой игрушкой он не пользовался в те мгновения совсем. Разум был здесь не нужен. С той самой секунды, как нечто похожее на мысль давало ответ на происходящее, можно было на всю оставшуюся вечность сойти с ума.

Сигурд не сразу понял, что случилось. Он вообще сейчас ничего не понимал и не чувствовал, преследуемый зрелищем смотрящей на него и плачущей женщины с измученным телом. Он не следил за тем, что происходит с его костром, но вдруг почувствовал, что его горящие руки свободны. Они больше не были привязаны к столбу, а шею не сдавливала стягивающая горло удавка. Краем сознания Сигурд понял, что это огонь пережёг самые нижние путы, ослабив всё остальное верёвочное плетение, и лишь невероятным усилием он заставлял себя оставаться на месте, подставляя разгорающемуся пламени то один, то другой свой бок. Джил он в эти секунды не видел, дым укрыл её вообще всю, хотя оживлённого огня в её кострище почти не было, и Сигурд уже готовился сорваться со своего места, чтобы в несколько дымящихся прыжков добраться до своей задыхающейся подруги, но вдруг застыл, удивлённо прислушиваясь к голосу Джил, совершенно ясно доходящему до него через плотную стену дыма:
– Не надо, милый. Погибнешь. Просто беги.
Сигурд лишь успел подумать, что не знает, куда бежать и зачем, когда вокруг стоят толпы обезумевших от жареной крови людей, и он в очередной раз напряг для броска всё своё тело, подбирая под себя трясущиеся ноги, но его снова остановил ласкающий голос Джил:
– Беги, родной мой. К нашему дому беги, он защитит, а я не могу это долго сдерживать. Обо мне уже не думай. Я теперь не та, кого ты знаешь. Если можешь, умоляю, просто беги! Иначе погибнешь со всеми!
И с последними звуками её голоса под ногами у собравшихся на площади вдруг коротко вздрогнула земля. Орущие люди замолчали почти мгновенно, в полной тишине слушая затихающий глухой гул где-то внизу, под массивной булыжной мостовой. Через несколько секунд земля дёрнулась снова, гораздо сильнее, подняв в воздух истоптанную жёлтую пыль, сквозь которую по недоумённым человеческим лицам ползли лучи с трудом пробивающегося солнца. Лишь треск горящего хвороста был слышен сейчас, и слабо подвывал крутящийся на крыше ближайшего дома флюгер.
А затем по земле словно ударили огромным молотом, она вздыбилась, подбрасывая людей в воздух, новым встречным ударом принимая на себя падающие тела и ослепляя глаза густой, как песок, пылью. С оглушительным треском лопнули бревенчатые опоры построенной для судей галереи, и вся конструкция с натужным треском завалилась назад вместе с теми, кто на ней стоял. С этого момента удары из-под земли шли один за другим, и раздающиеся отдельные крики ужаса мгновенно слились в один общий вой, в котором иногда пробивался чей-то отчаянный визг, когда очередной удар снова заставлял падать только что поднявшихся на ноги. Пыль плотным облаком висела над головами, позволяя людям увидеть друг друга, но полностью закрывая солнечный свет, оставляя лишь сумеречную жёлтую мглу, в которой падали наземь и снова с трудом вставали стонущие серые тени.
– Это же ты, Джил, – оглядываясь вокруг прошептал Сигурд вполголоса, разрывая ослабевшие от огня верёвки и лихорадочно отбрасывая от себя дымящиеся ветки, одним мучительным прыжком перепрыгивая через лежащую перед ним и раздавленную перевёрнутой плахой фигуру палача, чей капюшон наполовину открылся, показывая засыпанные ржавой пылью губы. – Это же ты! – ему потребовалось несколько секунд, чтобы добраться до плотной стены дыма, за которым находилась привязанная к столбу Джил. Колени не слушались его, они подгибались и гудели умирающим козодоем, они отчаянно тряслись, не в силах справиться с отсутствием вытянутых сухожилий, и дёргались, словно чужие. Наклоняясь почти к самой земле, Сигурд падал на четвереньки и руками подтягивал себя на пару метров вперёд, чтобы снова встать на подламывающиеся ноги и пройти ещё несколько шагов. А потом он в очередной раз увидел Джил и от мгновенно охватившего его смятения на секунду закрыл и сразу же опять распахнул свои веки.

Джил уже не плакала. Её лицо было тёмным от дыма, с плотно закрытыми глазами и ртом, лишь обожжённые волосы поднимались спекшейся массой, снова опадая на голые, покрытые пузырями плечи. Сигурд глухо застонал, с новыми силами разбрасывая дымящийся завал, чтобы пробраться к укутанному дымом женскому телу. И в это мгновение очередной удар из-под земли вспучил мостовую именно на месте Джил, завалив её столб вместе с ней, и сразу после этого из висящих над головами толпы низких облаков, из жёлтого нутра беспросветной пыльной массы, хлынули мутные потоки воды.
Это был не дождь. Это был грязный потоп, мгновенно смывший оба костра вместе с ещё дымящимися головешками и сбивающий с ног так же неумолимо, как минутой раньше это делала трясущаяся земля. Вода смешивалась с мусором и рыжим грунтом, выступившим из-под разломанной мостовой, и неостановимым плотным месивом понеслась по улицам, переворачивая падающие в грязь человеческие тела и сметая деревянные постройки.

Не обращая внимания на стоящий над площадью вой, Сигурд подхватил тело Джил, висящее на завалившемся столбе, одним рывком сорвал удерживающий её запястье кожаный ремень, мимолётно удивившись, что не чувствует своими ладонями ничего. Подняв безжизненное тело на руки, он старался переставлять непослушные ноги как можно увереннее и точнее, чтобы не упасть вместе с драгоценной ношей в набирающий силу поток, но всё-таки падал, разбивая колени об острые мокрые камни разломанной мостовой. Он посекундно осматривался по сторонам, наблюдая растущую панику и высматривая место под ногами, чтобы уверенно сделать ещё один шаг, не имея объяснений для расходящейся перед ним воды и грязи, снова возвращаясь к неподвижному лицу Джил:
– Не смей... не смей так делать! Делай, что хочешь, только не вздумай не открыть глаза, когда я тебя об этом попрошу, тебе это ясно?!

Он добрался до их общего дома быстрее, чем предполагал, но полностью истощённый от неспособности заставить своё тело работать так, как было прежде. На подгибающихся ногах, поочерёдно падая с одного колена на другое, он наконец доковылял до спасительных стен, взялся за ручку тяжёлой входной двери и, что оставалось сил, потянул её на себя.


ГЛАВА 15. В Доме

Сигурд ввалился в прохладную тишину дома и, не выпуская Джил из рук, плечом закрыл за собой тяжёлую дверь, сразу же изо всех сил задвигая дверной засов. Только после этого он положил Джил на постель у стены и вдруг заметил, что она на него смотрит. Её глаза с обгоревшими ресницами были открыты, а потрескавшиеся губы пытались улыбнуться.
– Нет никого снаружи, Сигурд, кто мог бы сейчас ломиться в нашу дверь. Никого. Им самим нужна помощь. Мне только жаль, что произошедшее затронуло всех. Тех, кто судил, кто поджигал и тех, кто просто стоял рядом. Мне на самом деле жаль. Столько людей...
По дому прошла короткая дрожь, и последние слова Джил говорила, подняв глаза к осыпающимся с потолка кусочкам глины, которой были обмазаны потолочные перекрытия. Где-то наверху протяжно заскрипела крыша, резко завизжав вырываемыми из своих мест гвоздями и кольями. Эти звуки перекликались с глухим шумом снаружи, а всё вместе походило на хриплое дыхание в шторм деревянного корабля, стонущего от сдавливающей его водной массы.
– Джил... – изумлённо выдохнул Сигурд. – Ты же сказала...
– Я не знаю, как это получается, честно, не знаю! – Джил повторяла за Сигурдом его интонацию, смотря то на затихшие после короткой тряски стены, то на падающие с потолка капли, подтекающие из потолочных щелей. – Мне казалось, что я не заносила дождь в дом, но я почти не чувствую рук, может быть... – она с трудом поднесла к лицу тёмные ладони, отрешённо разглядывая дрожащие пальцы, и попыталась поднести их ко рту, словно желая укусить. Сигурд перехватил запястье Джил и сжал его в своей руке.
– Не надо. Ничего больше не надо. Ты устала, ты изранена, ты боишься. Просто лежи. Пусть капает. Я тебя укрою, смажу чем-нибудь руки, лицо и плечи. А потом подумаем, что делать дальше.

Он подошёл к стоящему в углу ведру с недавно выжатым прозрачным маслом, принёс его к постели и старательно обработал раны Джил по всему телу, после чего накрыл её лежащим здесь же плотным покрывалом, на секунду обрадовавшись, что потолок над постелью почти не протекает, темнея лишь несколькими сырыми пятнами. Он снял со стены длинный топор, мимолётом удивившись отсутствию всегда висевшей рядом булавы, растерянно оглядел ищущим взглядом пол, посмотрел в тень ближайшего угла и не стал искать дальше, направившись к окну, опираясь на топор, как на костыль. И взволнованно выдохнул от происходящего снаружи.
На улице он увидел текущие разливы жидкой грязи выше человеческого роста, это была просто волна мусора, которая, переваливаясь и выдавливая окна домов, выбрасывала из себя безжизненные останки животных и похожие на грязные куклы человеческие тела. Прежнего города больше не было. Перед глазами разливалось живое грязевое озеро, сокрушающее и поглощающее всё, к чему прикасалось. Лишь наиболее крепкие здания стояли посреди движущейся массы, ограниченной городскими каменными стенами, на которых с трудом держались немногие из тех, кто успел вскарабкаться наверх и цеплялся сейчас за любую верёвку и выступающий камень, захлёбываясь от безостановочно падающего из низких жёлтых туч мутного потока.
– Я не хотела. Не хотела вот так.
Голос Джил звучал хрипло, и Сигурд снова подошёл к ней, устало опустившись возле постели на пол. Он смотрел в лицо лежащей перед ним женщины и честно пытлся понять, как вообще могло произойти нечто подобное, когда привычная размеренная жизнь города, ведущего заурядные человеческие интриги, наговоры, казни и ставшие привычными войны, вдруг прекращается из-за того, что прежних интриг не хватило, наговоров стало недостаточно, количество смертей на войне и убийств на плахе не достигло кем-то задуманного числа, чтобы какая-то невидимая чаша терпения наконец перелилась через край, добавившись искренним желанием уничтожить очередные две судьбы, и желанием настолько сильным, что оно разливающимся потоком размазало по земле целый город. А ещё он чувствовал, что в произошедшем была его доля. И доля Джил.

Сигурд встал, отнёс обратно ведёрко с маслом и зачерпнул из стоящей здесь же кадки кружку воды, поднеся её к потрескавшимся губам Джил. Она пила спокойно, словно это была простая обязанность, потемневшей от сажи ладонью осторожно поглаживая руку своего мужа, держащую чашку с водой. На несколько секунд Сигурд задержал в своей ладони её пальцы, а затем встал, подошёл к двери и ещё плотнее задвинул дверной засов, шипя через зубы от боли в подгибающихся ногах и постоянно сводимом судорогами животе.
– Не от людей... – проговорил он, повернув голову в сторону Джил, – теперь уже не от людей. А чтобы не выдавило тем чудовищем, что ползёт сейчас по городу. Я ещё комод к двери подтащу, вот увидишь.
Он подтянул замотанную на животе тряпку, скривившись от боли и коротко ругнувшись вполголоса.
– Успокоить надо рану, – сказала Джил так тихо, что он едва расслышал, – сейчас надо. Потом слишком больно будет.
– Не сейчас. Я даже не хочу знать, что там. Не до этого.
Чтобы заглушить скручивающие судороги в животе, он зубами сорвал с обгорелых рук несколько покрывших лопнувшую кожу пузырей, тут же выплёвывая похожие на червей куски прямо на пол, и взялся за массивный край комода, помогая себе длинным топорищем как рычагом, разворачивая комод к двери. Слабый выкрик Джил заставил его мгновенно повернуться к ней, но увидев её глаза, он понял, что смотрела она не на него, а на что-то за его спиной, и в ту же секунду, почувствовав сзади лёгкое движение, Сигурд с шумным выдохом развернулся на носках, одновременно замахиваясь зажатым в руке топором. Но когда увидел, кто перед ним стоит, удивлённо опустил руки.

Дети. Обычные дети. Две рыжеволосые девочки и мальчишка-альбинос, все трое с немного перепачканными лицами, но не от грязевого потока, сметающего сейчас на улице всё живое, а по причине обычной детской чумазости, становящейся летом повседневной.
Сигурд смотрел на них настороженно, пытаясь понять, каким образом и когда эти дети сюда попали. Было в них что-то тревожное, непонятное, нечто странное исходило от неподвижных тел и застывших измазанных лиц. И лишь когда, следуя своей внезапной догадке, он вытянул шею и посмотрел через детские головы за комод, он увидел две скорченные фигуры, прятавшиеся в тени.
– Выходите, – говоря это, Сигурд сам отступил на пару шагов, едва не споткнувшись, припадая на изувеченные ноги и с усилием опираясь на топорище. – Выходите. Сколько вас там?
– Их двое, сир. Наши папа и мама. Не надо нам ничего делать, мы просто прячемся, – это сказала одна из рыжих девчонок, делая шаг в направлении Сигурда, смотря на него исподлобья невинным испуганным взглядом и сильно оттягивая обеими руками локон почти красных волос. – Не надо нам вредить, сир, мы хорошие, мы прятались от того, что двигается по улице. Вот и мой брат подтвердит: – Подтверди, брат! – её голос звенел почти в крике, это нервировало Сигурда, что-то было не так, он смотрел сейчас на поднимающиеся фигуры мужчины и женщины, ощущая угрозу в том, что происходит вокруг, но не мог понять, откуда она исходит, поскольку видел перед собой детей, но не врагов. А мальчишка тем временем тоже сделал пару шагов в направлении Сигурда, осторожно переступая босыми ногами по дощатому полу и согласно кивая белой головой: – Да, сир, мы просто прятались, моя сестра не врёт, не надо нам ничего делать плохого, мы не заслужили этого, сир! – и вдруг, не поворачивая головы, он закричал пронзительным голосом: – Папа! Он на ногах еле держится, сейчас, папа, сейчас! – с этими словами он бросился Сигурду под ноги, охватывая их длинными цепкими руками, и Сигурд увидел, как в его голову из тени за комодом летит рыцарская булава, которую он сразу узнал – это была его булава, та самая, что должна была висеть на стене рядом с топором и пропажу которой он увидел, когда зашёл в дом. Всё это прозвенело в его голове за одно мгновение, пока он наклонялся назад, чтобы пропустить летящий ему в голову тяжёлый кусок шипастого металла, однако непослушное тело не смогло среагировать с нужной быстротой, и Сигурд не успел наклониться достаточно низко, принимая сильный, хотя и скользящий, удар по виску, сразу закрывший его глаза серыми шевелящимися ладонями подошедших вплотную стен. Он падал, словно в колодец, изо всех сил пытаясь остаться в сознании, принимая откуда-то издалека неясные шумы, сквозь которые прибивались чьи-то близкие голоса.
– Папа, он живой... его добить надо, быстро, папа! Мы позаботимся о ведьме, а вы с мамой не дайте ему очнуться!
– Марш к постели, сынок, привяжи эту обгорелую головёшку к кровати, ты проделал хорошую работу, а сестры твои опоздали, вы слышали, юные дамы? — голоса раздавались сразу отовсюду, и Сигурд, с трудом поворачивая лицо в направлении приходящих звуков, пытался не провалиться в черноту, из которой его вырвал удар пола по собственному лежащему телу, мгновенно вздыбившимися досками подбросивший его почти на полметра вверх.
– Что это?! – заорал мужской голос, отдаваясь в общем хороводе голосов, принимаемых Сигурдом словно издалека. – Чёртова грязь развалит эту халупу, нам необходимо отсюда уходить! Однако дело нужно закончить!
Откуда-то сбоку Сигурд видел подходящую к нему огромную фигуру, удивившись размерам этого человека и как вообще он мог поместиться там, за комодом. "Странно, – думал он, – такой большой, а сумел спрятаться в том углу, да ещё не один... Кто же там был кроме него... И как надо скорчиться, чтобы спрятать такое тело за небольшим по размерам деревянным ящиком... и дети... женщина ещё... маленькая, наверное... а Джил одна... не помогу... да чёрт бы вас всех побрал!"
Мир сжимался вокруг его взрывающейся головы, вызывая тошноту и непреодолимое желание окунуть голову в бочку с водой. Звуки стали слабыми и нелепыми, как подвешенная за ногу лягушка, отчётливо раздавался только грохот приближающихся по перекрученным доскам шагов, с каждым следующим ударом убеждающий, что в момент их окончательного приближения всё закончится, вообще всё. Нашарив дрожащими пальцами лежащее рядом топорище, Сигурд схватил его посередине и, как обычную палку, швырнул в сторону подходящей к нему фигуры через повисший в воздухе многоголосый крик, в котором детские голоса перекрывал истошный женский визг.
Следующий удар пола он не почувствовал. Его снесло в сторону, к той самой кадке, из которой он набирал воду для Джил. От толчка часть воды вылилась на Сигурда, и он зафыркал, словно лошадь, мотая головой и пытаясь настроить взгляд на неясную картинку подбегающих к нему маленьких и что-то кричащих фигур. Ещё несколько секунд Сигурд чувствовал непонятные удары на груди, плечах, лице и вообще всей голове, всё более приходя в себя с каждым из них, лишь немного отклоняясь из стороны в сторону, чтобы более равномерно распределить хлопки, шлепки и пощёчины по своему гудящему телу. Затем, не обращая больше никакого внимания на отчаянно бьющие его детские руки, Сигурд с трудом поднялся, пытаясь разглядеть через бурую пелену перед глазами хоть что-нибудь. Одной рукой отшвырнув в угол царапающих ему лицо рыжих девчонок, а другой нетерпеливо и коротко сжав шею что-то непрестанно кричащего пацана, Сигурд увидел рассыпавшиеся по полу камни из наполовину развалившейся печки и почти до плеч вошедшего в скрученные доски пола огромного мужчину с кожаной повязкой, пересекавшей его лоб и закрывающей один глаз. Голова мужчины болталась у залитой кровью груди, он был жив, обух топора лишь выбил ему нижнюю челюсть, торчащую сбоку от лица завернутой в кожу огромной речной корягой, но Сигурд смотрел не на владельца челюсти и его увечье, а на миниатюрную женщину, тонкую и гибкую, с красивым, но искажённым ненавистью лицом, которая со змеиным шипением через бледные губы шла на Сигурда с зажатым в руке ножом, слека припадая на левую ногу, не в силах полностью наступать на стянутую кожаными ремнями изуродованную ступню.
– Когда же ты сдохнешь, Сигурд! Сколько раз ты будешь вставать между мной, моей семьёй и нашим желанием жить так, как нам хочется! Из-за тебя мы потеряли сына, благодаря тебе мне изувечили ногу, ты всегда появлялся там, где мы тебя не ждали, и сейчас ты практически завершил свою работу, отняв у меня мужа, а у детей отца!
Это был её голос. Там, возле плахи, говорила тоже она, и Сигурд мог поклясться, что восемь лет назад в день рождения Энн он слышал именно эту женщину. Он смотрел на приближающуюся фигуру, краем глаза следя за подходящими к ней детьми, безуспешно пытался вспомнить, где он видел эти красивые, но холодные глаза, потому что однажды он их уже встречал.
– Не подходи ближе, – спокойно сказал он, – тогда мне не придётся делать тебе больно. Забирай детей и убирайся из дома. О твоём муже я позабочусь. Он не умрёт, если сам не захочет. Но и жить как прежде не будет, в этом ты можешь тоже на меня положиться.
– Нет, Сигурд, нам уже некуда идти. Всё закончится здесь. Мы избавимся от тебя и Джил, как и должно было случиться. Или вместе сгорим.
Только сейчас Сигурд увидел, что мальчишка держит в руке серные спички, безуспешно пытаясь зажечь их, со злостью смотря на протекающий каплями потолок и чиркая по краю деревянной коробочки. В эту же секунду раздавшийся грохот заставил его посмотреть в сторону девочек, одна из которых широким взмахом выплеснула ведро с маслом, разлившимся по части пола и обтекающим ноги стоящего Сигурда. Только зияющие щели в досках помешали тому, чтобы масло достигло лежанки, на которой находилась Джил. Застрявший в досках мужчина, упираясь в разломы бревноподобными руками, поскользнулся на растёкшейся перед ним луже и завалился вперёд, падая лицом прямо в масляный пол.

Сигурд не верил своим глазам. Перед ним находились дети, обычные дети, пытающиеся сжечь его дом, не беспокоясь о своей матери и не плача по израненному отцу, не шмыгая носами и не пытаясь убежать, – они просто хотели убить. И он проговорил низко и хрипло, стараясь держаться прямо на дёргающихся от боли ногах:
– Что вы за люди, чёрт возьми?! Что это за семья, полным выводком приходящая в чужой дом, чтобы кого-то зарезать! Что это за дети, пытающиеся спалить всех в доме вместе с собой! От каких существ вы рождались на свет, если ничего человеческого, кроме ненависти, вам не передалось!
Сигурд хотел подойти к мальчишке, чтобы забрать у него спички, но не мог сдвинуться с места – он боялся поскользнуться на масляных досках, не имея сил твёрдо поставить искалеченные ноги, за прошедшее в доме время они налились свинцовой тяжестью, и передвинуть их стоило невероятного труда. Однако он уже видел, что зажечь огонь у мальчишки не получается. Спички вспыхивали, но мгновенно гасли, выделяя только белый дым.
– В этом доме не горит огонь, Паулина. Сегодня не горит. Как и во всём городе. Вода не даёт. Скажи своему сыну, – это был голос Джил, неожиданно сильный и звонкий, обрадовавший Сигурда своей привычной интонацией. – Уходите. Всё, чем можно было навредить, вы уже сделали.
Паулина подошла к лежащему на полу слабо стонущему мужчине и села рядом с ним, поддерживая его голову измазанными кровью руками.
– Я не оставлю тебя в покое, Сигурд. Не мы начали всё это. Ты был первый. Первым был ты.
Её голос упал, срываясь почти в шёпот, а Сигурд всё пытался понять, где он её видел.
– Не помню тебя, хотя лицо твоё мне знакомо. А мужчину твоего я всё-таки вспоминаю. На него люди жаловались, что хлопот много доставляет. Однако лично видеть его мне не довелось. Я бы не забыл. Уж слишком он огромен. Для всех вас было бы лучше, если бы он последовал указу о воинской обязанности и пришёл три дня назад. Я забрал бы его с собой, туда, за болота. И сейчас с ним всё было бы в порядке.
– Да, ты всегда нуждался в свежем мясе...
– Что ты несёшь, женщина! Не я веду войны, не я объявляю сбор мужчин, не я придумываю законы, я такой же солдат, как и многие до меня. И тебя я не помню.
– Ты помнишь, – это снова был голос Джил, и Сигурд слегка повернул к ней голову, не теряя из виду никого из находящихся перед ним людей. – Конокрад. Мальчишка по имени Конокрад. Ты помнишь.

Сигурд вспомнил. Три или даже четыре года назад, вызванный по тревоге, из последних сил нахлёстывая своего коня, он прискакал к последнему дому за чертой города, к маленькой халупе, стоящей отдельно от всех остальных домов, к лачуге, покрытой сеном и мусором, в которой, как ему всегда казалось, никто не жил, и, соскочив с седла, вошёл в гневно кричащую толпу, окружающую высокий костёр. Вспомнил красные лица и чёрные дыры раскрытых в крике ртов, из которых раздавался один страшный гул, волнами расходившийся в неподвижном воздухе. Тогда он в первый раз увидел эти ненавистно смотрящие на него большие красивые глаза и сильные женские руки, обнимающие трёх маленьких детей, окружённых со всех сторон что-то орущими людьми. Но его внимание было приковано не к ним. Он смотрел на лежащее под ногами тело лохматого молодого парня с острыми скулами и таким же острым кадыком, торчащим на изогнутой назад шее, словно кистень. Парень лежал на боку, прозрачными глазами слепо уставившись в основание костра, и очень часто дышал, прерывисто, мелкими глотками, выдавливая изо рта розовую пену. Его колени были подтянуты к покрытой разорванной рубахой груди, а длинные пальцы вытянутых вдоль худого тела рук вяло корябали обломанный кусок наспех обтёсанного древка, торчащий у него из костистого зада.
Сигурд вспомнил их. Их называли семьёй цыган, хотя по внешнему виду они ничем не напоминали тех, чьим ремеслом занимались неоднократно. Регулярно попадаясь на мелких кражах, они всё-таки продолжали воровать, не обращая внимания на многочисленные предупреждения, даже после нескольких телесных наказаний, состоящих в прилюдном избиении плетьми. Подрастающие ребятишки тоже часто принимали участие в мелких рыночных скандалах, за что их ловили и надирали им задницы прямо среди толпы собравшихся на увлекательное зрелище людей. В этой семье детей было четверо. В то время Паулина жила одна, без мужика, но тем не менее беременела быстро и рожала легко, спасаясь своим материнством от более тяжёлого наказания, а её дети были настолько разные, что даже самые беспристрастные жители города крутили у виска пальцем, когда узнавали, какого оттенка кожа покрывала новорожденное тело и какого цвета волосы липли к только что выглянувшим в этот мир головам.
Первым у неё родился смуглый пацан с угольно чёрными глазами и таким жилистым телом, что казалось, мальчишка был сделан из дерева. Он быстро научился кочевому ремеслу у часто приезжающих в город цыган и помогал матери тем, что воровал на рынке еду и вытаскивал из карманов людей мелкие деньги. Пока он был совсем маленьким, ему удавалось избегать порки от тех, у кого он воровал, как раз по причине своего возраста, но когда паренёк подрос, ему всё же изредка приходилось отвечать за свои поступки, если его ловили с поличным. Тогда же стало ясно, что он почти не воспринимает физическую боль или просто находит в себе силы не показывать, что чувствует в моменты наказаний, когда вокруг его сухого тела извивается толстый хлыст или его кожу рассекают удары деревянных палок.
Затем родился второй мальчишка, белый как снег, с выцветшими ресницами и прозрачными глазами, по которым было непонятно, куда он смотрит. Его боялись городские дети, а взрослые называли маленьким исчадием ада, крестясь и шёпотом посылая ему проклятия, когда он со своей матерью проходил рядом.
Сразу после альбиноса на свет появились две рыжие девочки-близняшки, и снова город долго не мог успокоиться от слухов, хотя в этот раз все и всё понимали, однако Паулине на это всеобщее понимание было совершенно плевать, она не была замужем и поэтому не совершала привычных для замужних жительниц города измен. Она была хоть и странной, но всё-таки обычной и действительно миловидной бабой, которую не изнашивала беременность и не истощали роды, она оставалась такой же свежей и сочной, вызывая у многих городских женщин жгучую зависть и наполняя тела многих местных мужиков непреодолимым желанием добавить ей детских ртов. Но вскоре после рождения маленьких рыжух с войны вернулся одноглазый гигант, которого из-за отсутствия глаза называли Циклопом, заменив этим прозвищем его быстро забывшееся имя.

Циклоп вернулся с прогоревшей войны, очередной бойни, снова забравшей почти половину мужчин города, хотя не только мужскими смертями ознаменовалась страшная жатва той поздней осени, нет, богатый урожай жизней был собран ещё и за счёт остававшихся в Городе различной зрелости баб и таких же разновозрастных детей, не удержавших однажды рано утром оборону на хлипких деревянных городских стенах.
Среди защитников Города в те дни находилась и родная Циклопу женщина, семь лет назад с разницей всего в один час родившая ему двоих сыновей и почти всё это время в одиночку воспитывавшая озорную двойню, встречая покрывающегося ранами и морщинами мужа во время коротких мирных затиший. Единственный на весь город беззубый нотариус, чьей главной особенностью являлось незнание своего собственного родства, записал мальчишек в регистрационной Книге Живых под именами Ларье и Алур, при этом близоруко приглядываясь к младенцам, не понимая толком, кому из новорожденных принадлежит то или иное имя, поскольку единственной внешней разницей между пацанами были глаза – правый глаз Ларье был чёрным, материнским, ласкающим своей бездонной силой, а левый светился серой пустыней отца. Алур смотрел прозрачной серостью именно справа, часто прищуривая левый чёрный взгляд, словно не хотел сжечь никого своим бешеным темпераментом. В этом состояло их второе различие, невидимое на расстоянии – неукротимость одного и ласковая покорность другого.
Рана, так звали жену Циклопа, воспитывала сыновей не ломая их природы, давая одному мальчишке, как будущему воину, столько любви, что ему могло бы позавидовать само Счастье, но старательно сдерживая нежность другого строгим материнским взглядом, по которому он узнавал, что не всё на свете может быть любимым.
Она, Рана, несущая очередную ночную вахту, первой увидела в утреннем тумане подошедших волков и закричала сыновьям бить тревогу. Мальчишки спали в колокольной башенке, расположенной рядом с воротами, полумёртвые от усталости и постоянного страха, но всё-таки они немедленно вскочили по материнскому крику, освобождая себя из разбросанных на дощатом полу тряпок, сразу с неистовым остервенением натягивая верёвки небольших колоколов. Раздавшийся вслед за этим медный вопль полетел, разрезая плотный туман, словно вороньим крылом, обнажая под стенами кишащую бесчисленными телами землю, а ворвавшийся затем с первыми лучами солнца волчий поток утопил в себе почти всех, до кого успел дотянуться, освещаемый красными сумерками начинающегося дня.
Ларье и Алур, два брата-близнеца с одной на двоих кровью, но разными душами, встретили людей-волков горящими от раннего восхода и отчаяния лицами и с колокольными верёвками в руках. Медный рёв прекратился, когда ворвавшиеся в башенку волки бросили неподвижное тело Раны к ногам её сыновей, смеясь над разгорающимся в глазах Алура бешенством, которое он изо всех сил сминал в опущенных вниз маленьких кулаках. Мальчишка стоял без движения, уставившись на вошедших низкорослых людей и шипел что-то неясное через тесно сжатые зубы, брызгая осязаемой ненавистью из сощуренных глаз. А Ларье, медленно вытирая порезанной верёвками ладонью обильно текущие слёзы, переводил полный муки взгляд с лежащей перед ним матери на её убийц, и его губы дёргались усиливающейся судорогой, которая прекратилась внезапным бешеным криком:
– Ааааааааа! – заорал он настолько истошно, что вошедшие тени качнулись назад, мгновенно прекратив свой смех. – Ааааааааааааааа! – Ларье кричал, коротко прерываясь, чтобы снова набрать воздуха, опустив подобно брату напряжённые руки вниз и стуча себя кулаками по ногам. Его мученический взгляд протекал обильными слезами, однако он их уже не вытирал, безостановочно колотя свои худые бёдра, словно к чему-то себя подстёгивая. И после его третьего долгого крика, оставшегося выплюнутой слюной на растянутых губах, молчаливо стоящий Алур по-прежнему без единого звука бросился на ближнего к нему воина и зубами вцепился ему в лицо, худыми детскими пальцами раздирая немедленно покрывшиеся кровью волчьи уши. Мгновением позже, как будто именно этот бросок и являлся смыслом истошного вопля, Ларье последовал за братом, не успев добежать всего двух шагов до толпящихся около входа людей. Он напоролся на выставленное в его направлении копьё, которое до этого держал один из тех, кто втолкнул в дверной проём истерзанную стрелами Рану. Лицо этого кочевника менялось от маски ужаса до выражения изумления, а затем стало сосредоточенным, следуя за бешеным криком одного мальчишки и смертельным броском другого. Он даже не повернулся за прыжком Алура, заметив начинающийся последний бег Ларье, и просто отпустил упёртое в пол копьё, направив его падение указательным пальцем, чтобы оно встретило мальчишескую грудь мягко и ласково, почти без боли войдя между раздувающихся сердечным плачем рёбер. Ларье оставался на ногах ещё несколько минут, держась руками за вошедшее в него древко, смотря на то, как над упавшими телами Алура и его жертвы склонились покрытые грубыми шкурами тела. Он был последним, кто ещё жил в уже горящей башне, Ларье, маленький Ларье, широко раскрытыми разноцветными глазами смотрящий на неподвижные тела матери и брата, которого уходящие люди-волки задушили воротом его же разодранной рубахи, едва оторвав мальчишку от лохмотьев недавно злорадно смеющегося лица.
Город отбили уже к полудню, но лица подоспевших спасителей, среди которых был и Циклоп, не светились радостью, а перекашивались от отчаяния, поскольку каждый воин видел, во что превратились городские улицы всего за несколько часов. К этому времени Циклоп мог смотреть лишь одним глазом, в другом гнездилась короткая стрела, болтавшаяся от каждого движения головой, и время от времени Циклоп нетерпеливо отталкивал стрелу тыльной стороной ладони, словно она его раздражала. А когда пришла необходимость разбирать дымящиеся завалы на месте когда-то стоящей колокольни, этот исполин просто вырвал застрявшее в кости древко вместе с железным наконечником, после чего остатки его глаза вытекли сырым яйцом, что поразило окружающих воинов по-настоящему невероятной картиной: казалось, окровавленный великан беззвучно плачет, растирая по горящему от жара лицу грязные слёзы. И никто не догадался, что слёзы были самые настоящие, подоспевшие только сейчас, вместе с ослабляющей тоской пришедшие в тугую от рождения, наголо бритую голову. Это были слёзы потерявшего всю предыдущую жизнь примитивного, но верного и земного мужика, оставшимся ему глазом увидевшего, что за короткое время возвращения города под знамя своей армии равнодушная смерть выжгла из Книги Живых его жену и обоих сыновей.

В последующие месяцы и без того немногословный Циклоп почти совсем перестал говорить, объясняясь лишь нетерпеливыми движениями своих лопатообразных рук, либо просто выстраивая мясистым лицом вполне красноречивые гримасы. Он запил, не выходя из городских пивных до тех пор, пока его не выносили, бросая неподвижное слонообразное тело под ближайший забор. А затем он исчез.
Его не было долго, хотя никто толком не помнил, отсутствовал ли бывший легионер несколько лет или всего пару месяцев – настолько вытравил он себя из душ людей своим затянувшимся скотством, на которое никто не осмеливался поднять руку. Но когда его исполинская фигура вошла в открытые ворота Города, известие о неожиданном возвращении основательно пополнило собой те самые слухи и сплетни, мимо которых не могла пройти Паулина, с детства затаив дыхание наблюдавшая за этим звероподобным мужиком.

Она любила его. Давно. По-своему честно, не показывая чувств, со стороны смотря на закрытую для неё жизнь. Но к ней в сердце Циклоп ввалился ещё когда Паулина бегала по двору своего дома, с удовольствием примеряя на подростковое девичье тельце отцовскую кольчугу, чтобы выглядеть достойной выбранного ею рыцаря. Воина. Мужчины. А когда она начала зарабатывать гаданием, уже став красивой женщиной с первым в её жизни округлившимся животом, её визиты в места, где выпивал и отсыпался под заборами Циклоп, стали постоянными, снабжая Паулину информацией, питательной для голодной женской фантазии. Но даже понимая, что это вздор, она всё-таки ревновала Циклопа к его жене, к родившимся детям, к продажным девкам в тавернах и даже к порядочным дамам, до которых одноглазому дебоширу не было никакого дела. Её сводили с ума его огромные ладони на голых грудях проституток, визжащих от пьяного восторга, ей не хватало дыхания, когда эти же руки шарили под чьей-нибудь обширной юбкой, а однажды, доведённая почти до сумасшествия хриплым мурлыканием Циклопа, засунувшего свой бесформенный нос в ухо сидящей на его коленях миловидной вдовы, она подошла к ним обоим, прижалась к мускулистому мужскому плечу и, чисто смотря в глаза замолчавшей на полуслове вдовицы, проговорила обиженным, но вполне мирным голосом:
–– Я тебя уже восьмой месяц дома жду, дорогой. Пришёл, со мной поиграл, дитё сделал, всё приготовленное съел, на кошку наступил, ведро с молоком опрокинул, соседей напугал – и вдруг исчез. Сказал, что на минутку выйдешь, а сам пропал. Как же так? И здесь уже который день на меня внимание не обращаешь. Нехорошо это. А почему со своей дочкой меня не познакомил? Не рано ей вообще в такие места ходить?
Всё это время безмолвная и далеко не молодая вдова смотрела в спокойной ненавистью светящееся лицо Паулины и сантиметр за сантиметром сползала с коленей Циклопа, который также не проронил ни единого слова, с явным трудом передвигая помутившийся от выпитого пойла взгляд между лицами находящихся перед ним женщин. Затем, мягко отодвинув обалдевшую вдову в сторону, правой ладонью он взял Паулину за подбородок, почти погрузив её голову в свой кулак, и несколько секунд, в полнейшей тишине, под взглядами посетителей таверны, рассматривал застывшую отчаянной решимостью женщину.
– Красивая. Как смерть. И та, что сыновей мне родила. А жизнь… где она, что скажешь? Ну, скажи мне, где?
Каждое его слово выходило из едва раскрывающегося рта с таким трудом, что, казалось, их выдавливали чем-то тяжелым, рискуя порвать Циклопу глотку. Но он всё-таки договорил, постоянно сглатывая застревающий где-то внутри ком, и снова замолчал, отпуская обессилено отшатнувшуюся Паулину, после чего резко встал и вышел из таверны.
Именно после этого случая Циклопа не видели в городе долгое время, хотя прибавившая себе детских ртов Паулина могла бы поклясться, что её родной великан отсутствовал всего несколько часов, настолько интенсивным было её ожидание, что одноглазое чудовище когда-либо появится снова.

Вернувшийся Циклоп промаршировал по всему Городу, заглядывая в каждую таверну и деревянным тараном прокладывая себе путь по городскому рынку, пока не увидел Паулину на рыночной площади возле какого-то зажиточного и крайне пьяного бездельника, размазанно убеждающего прислонившуюся к нему женщину в чём-то для него очень важном, пока она незаметно и настойчиво шарила по его карманам.
– Уйди, – только и сказал Циклоп, бережно отстраняя неуверенно стоящего мужчину, удивлённо хватающегося за отталкивающие его руки, – пока живой, ладно? Эта баба моя.
Потом он повернулся к Паулине, заглатывающей воздух широко открытым ртом, и, не меняя голоса, произнёс то, что не повторял ей больше никогда:
– Люблю тебя, ясно? Всё. Пошли. Показывай, где живёшь.
Взяв потерявшую дар речи женщину за руку, Циклоп вместе с ней пришёл к ней домой, посадил её за стол, сделал молчаливое движение выскочившим к чужаку детям, давая им короткие и ясные указания по хозяйству, результатом чего уже через полчаса на столе перед Паулиной появился нехитрый, но достаточный для семьи ужин, который оба взрослых поглощали не сводя друг с друга взгляда и без единого слова, однако под возбуждённый и весёлый переклёст детей. Они приняли Циклопа сразу, с удовольствием пробуя новое для них слово "папа" и совершенно естественно впитывая его неуклюжие, но заботливые похвальбы за их домашние хлопоты.
А Паулина... она была счастлива. Невероятное прежде ощущение защиты легло на её освобождённые женские плечи тёплым одеялом, сильными мужскими ладонями, согревающими её существо сильно и сочно, позволяя ей быть по-человечески ненасытной в женском обнажённом голоде, но заставляя её время от времени со страхом смотреть на себя в зеркало и спрашивать:
– Если закончится вот это, то что тогда?
Она не могла и не хотела отвечать на собственный вопрос, с тревогой наблюдая за каждым следующим военным призывом и радуясь неизменному закону, не позволяющему брать на войну любых калек без их согласия. А Циклоп не хотел идти на войну. Бронь позволяла ему сидеть дома, наслаждаясь приёмными детьми, красивой женщиной и относительно сытным столом.
Эта странная семья постоянно попадала в городские скандалы, связанные с бешеным нравом Циклопа и с далёкой от невинности деятельностью самой Паулины, не говоря о продолжающих семейную традицию ребятишках, что делало их всех изгоями среди людей, тех самых людей, что не прекращали платить той же Паулине неплохие деньги за предсказания будущего или по дешёвке скупая ворованные её детьми вещи. Но иногда Циклоп встречался с тревожным взглядом Паулины, однажды прошептавшей ему давно мучившие её слова:
– Пропадёшь ты со мной. Проклятие над моей головой висит, с тех пор, как наделил меня Бог красотой, колдовством и отсутствием совести. Мне плевать. Но за тебя боюсь. Даже судьба детей таким страхом меня не раздирает, хотя я за них десять раз любому кожу содрать могу, а затем и свою не пожалею.
Циклоп ответил немногословно, как всегда, поглаживая тёплое женское плечо своей ковшеобразной ладонью:
– Не переживай. О возможных потерях. Но знать о них нужно.
– Зачем? – горячий шёпот Паулины обжигал Циклопу ухо. – Зачем об этом знать? Чтобы совсем тяжело было?!
И тогда она услышала возможно самую длинную в жизни Циклопа фразу, которую он выдавил из себя, пару раз переведя дыхание:
– Как бы тебе... пойми... осознание возможности что-то потерять означает, что у тебя есть смысл... потому что... ради сохранения этого ты и живёшь.

Циклоп взял Паулину со всем её выводком, чем дополнил ожившие городские пересуды, включая покручивания пальцем у виска и взлетевшие до прокопчённых потолков очередные сплетни, однако её дети исправно называли его отцом, и горе было тому, кто в присутствии этого бешеного одноглазого кабана, как Циклопу часто говорили в спину, пробовал опровергнуть его отцовство. Да, все знали, что отец не он, и даже догадывались об истинных источниках, давших чреву Паулины новые детские жизни, но в присутствии Циклопа об этом предпочитали не говорить. А местный парикмахер, тряся своими огненными волосами, от страха прятался в принадлежащей ему цирюльне, когда видел проходящего по улице одноглазого главу семейства. И точно так же вёл себя совершенно белый, словно покрытый молочной пеной, местный трубочист. Маленький и юркий, он выглядел поистине сатанински в своём чёрном и грубом одеянии чистильщика труб, из которого светлыми пятнами разливались его узкие ладони и блиноподобное лицо. Тайну отцовства старшего сына не ведал никто, а если кто-либо из новых жителей города задавал Паулине подобный вопрос, она застывала в каких-то своих воспоминаниях и бледнела лицом, либо просто одним бранным словом отправляла любопытствующего к чёрту, добавляя таким поведением пересудов вокруг рождения Конокрада. И сейчас перед Сигурдом лежал именно он.

Сигурд не знал, как зовут этого парня. Он носил прозвище Конокрад, поскольку воровать лошадей было его основным занятием. Если его ловили и доказывали кражу, он исправно получал свои сто плетей и с материнской помощью выплачивал штраф согласно принятым в данной земле законам о конокрадстве. Несколько раз его всё же крепко били вне законного судейства, но это не служило для него препятствием, молодое и жилистое тело заживало быстро, а желание опасной игры было выше чувства самосохранения.
В то время Сигурд служил в городской охране, отправляя в судебные разбирательства людей, на которых приходили жалобы жителей города. Он никогда не видел Циклопа, но за два дня до тех событий своею властью подписал приказ об аресте некоего одноглазого легионера, получившего избавление от службы из-за увечья и ставшего бедствием ближайших пивных по причине постоянных драк. Для молодой женщины, обнимавшей сейчас испуганных детей, он был надёжным и верным мужем. Для детей – внимательным приёмным отцом. В отместку за его арест Конокрад увёл из конюшни Совета самых дорогих лошадей города, любимцев местных жителей, недавно приобретённых фантастических скакунов золотого цвета. Он не продал их кочевникам, как делал это раньше, и не спрятал в лесу, чтобы затем торговаться с властями. Он завёл их в болото за городом и утопил.
Его поймали на следующий вечер. Били недолго, ровно столько, сколько потребовалось времени, чтобы изготовить подходящий по длине и прочности кол. Затем подняли над орущей толпой дрожащую от веса древесину с медленно сползающим по ней телом и понесли к дому Паулины.

Когда Сигурду сообщили о краже и гибели животных, он дал распоряжение найти Конокрада раньше бросившихся на его поиски людей, озверевших не от факта кражи, а от того, что красавцев коней больше нет в живых. Но солдаты не успели. И Сигурд тоже опоздал на судилище, на обычный человеческий самосуд, когда разъярённая толпа на колу протащила Конокрада от места, где его поймали, до его родного дома, а затем выволокла из лачуги женщину с тремя маленькими детьми, чтобы показать ей сына. Именно в этот момент кол всё-таки обломился в руках держащих его людей, и хрипящее тело упало в пыль возле разведённого костра. А когда мать бросилась к скорчившейся на земле фигуре, в её левую ступню вонзились вилы, прибивая её к земле, словно бешеную кошку, не давая ей сделать ни единого шага.
– Быстро не беги! Наблюдай медленно! Посмотри на него теперь, стерва! Посмотри и помёту своему покажи! Уходите из города, забирайте своё одноглазое животное и проваливайте, если не хотите такого же конца!
Женщина шипела и плевалась, протягивая в направлении безликих фигур растопыренные дрожащие пальцы, в попытке разодрать окружающие её лица, успевая прижимать к своей мятой юбке скулящих от страха детей. Она клекотала непонятные проклятия, бешено извиваясь в сдерживающих её многочисленных руках, пытаясь прорваться к лежащему на земле телу. Это был тот самый момент, когда Сигурд увидел её лицо в первый раз. И последний. До сегодняшнего вечера.

– Это ты донесла на Джил, верно? – Сигурд смотрел на притихшую женщину и перед его глазами вырисовалась вся картина, такая ясная сейчас, что он удивился, как не додумался до этого раньше. – Ты сказала, что она ведьма. Пришла к приехавшему в город важному гостю по имени Анабель и сказала, что в нашем городе живёт ведьма. И толчком послужила история с Энн, верно?
– Да! Всё так! Это сделала я! И даже могу тебе сказать, что я планировала сделать дальше!
– Я это знаю. Дальше ты хотела занять наш дом. Наверное, такие договорённости у тебя были с Советом. В обмен на достоверную информацию о ведьме. Просто вы не дождались, когда мы сгорим, а сразу, как задымились костры, пошли сюда принимать наследство. Жадность. Это называется жадность, Паулина.
– Это справедливая месть, Сигурд!
– Ты мстила мне за то, что я не совершал. Ты учила детей ненавидеть меня и мою семью за драчливого мужа и самосуд толпы. Но ты сама вела такую жизнь и привила её детям. Всё произошедшее с тобой и твоей семьёй – на вашей же совести.
– Не учи меня совести , когда я снова держу на руках умирающее тело родного мне человека... – Паулина почти шептала, терзая своё лицо гримасой отвращения. – Но я клянусь тебе, самой страшной клятвой клянусь, что буду возвращаться к тебе снова и снова, пока за всё тебе не отомщу! Пока тебя не уничтожу! Тебя и всех, кто тебе дорог! – и вдруг Паулина с безнадёжным отчаянием закричала обступившим её детям: – Что вы стоите, перед вами убийца вашего брата и отца! Сделайте хоть что-нибудь! Не дайте ему снова насладиться своим превосходством над несчастными, которых он же и погубил!
С прежним изумлением Сигурд смотрел на неподвижно стоящие детские фигурки. Девочки-близнецы держались за руки, отчего казались вышедшими на прогулку, а мальчишка-альбинос неуверенно переступал с ноги на ногу, покрасневшими глазами смотря то на безвольно опустившую голову мать, то переводя взгляд по очереди с лежащей Джил на держащихся за руки сестёр. Их лица были холодны и спокойны, со слегка испуганными, но всё же беспристрастными глазами, смотрящими расчётливо и оценивающе, словно выискивая цель.

Сигурд почувствовал смертельную тоску. Возбуждение и жар отступили куда-то на несколько шагов за начавшую мёрзнуть спину, а он стоял и смотрел на застрявшего в полу исполина, на сидящую возле него на корточках женщину и стоящих вокруг них детей. Сигурд мог убить взрослых, он знал это. И в настоящий момент ему было совершенно плевать – мужчина это или женщина. Они пришли в его дом врагами. И поэтому ему не стоило большого нравственного труда облегчить страдания мужчины и снести голову женщине. Но он не мог драться с детьми. Не хотел опускать на юные головы кованую сталь или гневно сжатый кулак, чтобы размозжить эти маленькие лица. Да, они были злобными тварями, оскалившими зубы волчатами, способными обглодать чьи-либо кости быстрее многих взрослых, но его собственные границы не давали ему возможности нанести смертельный удар тем, кто жил свою жизнь лишь копируя самое чудовищное из окружающего их взрослого мира. То, что они делали, было неосознанно, он это доподлинно знал, для полной сознательности им не хватало опыта потерь и вообще собственной жизни, у них ещё ни черта не было, кроме звериной школы выживания среди обмана и жестокости, подсмотренных у взрослых, и свои поступки они совершали, будучи уверенными, что таким образом становятся сильными, могучими и даже бессмертными. Как их приёмный отец и родная мать.

Одна из девчонок вдруг замахнулась и бросила что-то в сторону Сигурда, после чего обе рыжие головки сразу побежали к двери, чтобы отодвинуть дверной засов. Летящим предметом оказался кусок развалившейся от вспучившегося пола печки, брошенный довольно умело, не так, как это делают многие девчонки, но всё-таки достаточно слабо, чтоб нанести Сигурду вред, даже если бы камень попал ему в голову. На этот раз Сигурд увернулся легко, как от волосяного шара, медленно падающего с высоты отпустившей его ладони, но, повернув голову и проследив движение, Сигурд похолодел – камень летел прямо в Джил, ударившись в её грудь с тупым звуком закончившей свой полёт слепой летучей мыши и выдавливая изо рта прислонившейся к стене женщины один беспомощный выдох.
На секунду Сигурд оцепенел. А ещё через мгновение капающее пространство дома заполнил истошный детский крик, входящий в уши ошарашенных людей словно деревянные колья, срезая разлетающиеся волосы и оставляя за собой покарябанную кожу. Но каким бы неожиданным ни был этот кричащий голос, Сигурд и Джил не могли его не узнать:
– Энн?! – Сигурд зарычал в потолок, задрав туда свою бороду и лихорадочно высматривая в лопающихся балках хоть что-нибудь, кроме льющейся воды и поломанного дерева. – Энн, дочка, это ты?! Ты где?! – его взгляд метался между трясущимся потолком и шатающимися стенами, а потом он посмотрел на Джил и уже не сводил с неё глаз.
Джил светилась. Её лицо горело, словно от близкого жара, отчего на нём стали почти не видны следы недавних ожогов, а ищущий взгляд чёрных глаз повторял те же лихорадочные движения, что только что совершал Сигурд. Она приподнялась на постели, одной рукой сбросив с себя покрывало, и подобно гончей собаке водила подбородком из стороны в сторону, прислушиваясь к чему-то за нарастающим скрипом и треском, от которых дом, казалось, развалится в любую секунду. В этот момент она была похожа на попавшее в капкан, но отчаянно грызущее безжалостную ловушку животное, с надеждой смотрящее на покрывающуюся царапинами от зубов сталь.
И вдруг Сигурд почувствовал, что меняется. Он не отдавал себе отчёта, меняется ли это он сам или весь его дом, в котором он и Джил прожили много лет, но именно дом заскрипел досками и перекрытиями, отвечая на ударившую Сигурда изнутри по ребрам горячую волну, настолько жгучую, что он снова заорал, протяжно и болезненно для самого себя, поскольку сразу ощутил, как что-то хрустит и ломается во всём теле, ни в коем случае не убивая его, но делая совсем другим.

Рыжие девочки в испуге остановились возле двери, тщетно пытаясь сдвинуть с места тяжелый засов и не сводя взгляда со стоящего посреди комнаты мужчины, над которым в воздухе поднималась странная рябь, как будто от невидимых ударов веслом по спокойной воде. А затем по стенам прошло движение, отбросившее близняшек от входа, и в очередной раз вспучившийся пол ударил по детским ногам настолько сильно, что девочки упали на четвереньки, столкнувшись при этом головами, а подбежавший к ним на помощь мальчишка-альбинос взлетел почти на метр вверх, после чего плашмя рухнул на выгибающиеся дугой доски, расщепляя рот в беззвучном крике о помощи. Паулину ударом отшвырнуло туда же, к упавшему на пол сыну, и она немедленно крепко обхватила его руками в попытке защитить, одновременно безумными глазами наблюдая за поднимающимися со стоном дочерьми. Тело одноглазого гиганта почти скрылось между досками, в несколько рваных движений проваливаясь под них, словно кто-то снизу тянул его в разные стороны и вдруг прекратил, оставив на поверхности только плечи и голову. Сразу после этого скрип и скрежет прекратились, будто отрезанные огромным ножом, оглушив находящихся в доме практически полной тишиной. Воздух тихо звенел, как это делает фарфоровое блюдо, по краю которого осторожно проводят пальцем, всё пространство дома заполнилось певучим и почти неслышным гулом, в котором глухо, будто через плотную ткань, раздавались звуки падающих капель.

Сигурд смотрел, как мальчишка-альбинос, силой отрывая от себя руки матери, с трудом поднялся на дрожащие ноги. Его белое лицо было в крови, так же, как и разбитые губы уже поднявшихся на ноги рыжих двойняшек, но Сигурд не чувствовал к ним сострадания, ему казалось, что он не чувствует вообще ничего, кроме желания, чтобы данная экзекуция не заканчивалась, он был уверен, что имеет право на такие мысли и даже на такие действия, поскольку до сих пор не сделал пришедшим в его дом людям ничего, кроме ответа ударом на точно такой же удар, а ещё потому, что понял – источником последнего движения стен и причиной окровавленных детских лиц являлся не ползущий по улице грязевой поток, не Джил и даже не он сам, а их собственная дочь. Данное обстоятельство превращало его сознание во что-то ему доселе неизвестное, как это бывает с сильным человеком, которого защищает человек слабый. С подобной мыслью необходимо было смириться, дать ей жизнь, возможность пустить корни, чтобы принять помощь, не сопротивляясь, не противясь, но помогая. Однако эти мысли толпились где-то на заднем дворе его разума, потому что единственное, что заботило его сейчас, были не рассуждения о смысле бессилия и даже не смертельно перепуганные маленькие чудовища с их распластавшейся на полу матерью, а голос Энн.
– Энн, ты где?! – Сигурд уже не кричал, а лишь шумно сипел в потолок, взглядом выискивая силуэт дочери среди светящихся капающей водой щелей и шевелящихся досок. – Покажись...
Он снова бросил взгляд на Джил, встретившись с её глазами, в которых увидел то, что не замечал в эти мгновения сам. Джил смотрела на него пристально, уже не метаясь взглядом по двигающимся стенам и стонущему потолку, от которых к Сигурду тянулись тонкие нити расщепленных досок, вплетавшихся в его напряжённые плечи, руки и грудь.

Сигурд чувствовал входящее в него дерево, однако ему больше не было больно, напротив, его даже радовало появление в теле незнакомой до сих пор силы и власти над тем, что происходило с домом, включая пришедшую уверенность, что он в состоянии всё остановить. Поэтому Сигурд не делал ничего. И ничему не препятствовал. Не отводя взгляда от постоянно меняющегося лица Джил, он терпеливо позволял входить в себя деревянным конструкциям дома, сдавленно оглашая воздух хриплым дыханием, вызывающим всё новые и новые конвульсии во всём здании.
В его тело вплетались деревянные балки перекрытий, словно продолжая его руки и ноги, наливая их неведомой до сих пор силой, и Сигурд с удивлением почувствовал свои руки, ладони и пальцы в любом месте дома, его наполняла абсолютная уверенность, что он в состоянии сдвинуть дверной засов или окончательно намертво вбить его в гнездо, даже находясь посередине комнаты, когда единственной возможностью войти через дверь мог бы стать бревенчатый таран либо огонь.
– Ты помогаешь мне, Энн... – он шептал уже почти неслышно, снова коротко пройдя глазами по расходящемуся веером потолку, – нам помогаешь... мне и маме... спасибо, дочка... – А затем, уводя свой взгляд от оплетающих его плечи балок, он посмотрел в сторону входной двери, которую безуспешно пытались открыть с новыми силами схватившиеся за массивный засов рыжие девочки-близняшки, их брат-альбинос и стонущая от напряжения мать.
Одна из девочек обернулась на Сигурда и, царапая руку Паулины, закричала:
– Не делайте нам ничего! – она подпрыгивала возле ставшей непреодолимой двери. – Не делайте! Мы всего лишь дети! – Сигурд видел вылетающее из детского рта дыхание, словно это был дым костра. В этом дыхании блестели капли пота, слюны и обычного детского страха, безотчётного и совершенно беспомощного, но жалеть эту девочку не хотелось, как уже не интересовала судьба её сестры или судорожно цепляющегося за мокрое дерево засова белого мальчишки или шипящей от злости и усталости женщины. Сигурду было ровным счётом плевать на судьбы и жизни всех, кто пришёл сегодня к нему с целью вытащить из дубовых дверей его самого и обгоревшую Джил, чтобы кидать в их тела камни, палки, куски грязи, либо окончательно сжечь их обоих в деревянных стенах когда-то счастливого дома. Ему было всё равно. Джил была здесь. И даже Энн находилась где-то поблизости. Он позаботится о них. А сейчас ему необходимо избавиться от тех, кто пришёл.
– Ну, ребятишки и взрослые, будьте внимательны. Я готов.

Дом пришёл в движение сразу весь. Его балки и брёвна затряслись, сбрасывая с себя ещё оставшуюся на них утварь, а затем пол продавился вниз, отрываясь от висящих в воздухе стен, вызвав общий крик находящихся возле входной двери людей и взволнованный выдох Джил. Сигурд слышал это всё и видел, он видел сразу всех, включая очнувшегося наконец Циклопа, единственным безумным глазом оглянувшегося по сторонам и с трудом вырвавшего одну руку из-под пола, сразу начав лихорадочно бить исполинским кулаком по зажавшим его доскам. Его удары проломили одну из деревянных плах, мёртво упиравшихся ему грудь, но в тот момент, когда Циклоп, болтая уродливо выступающей из рваной кожи выбитой челюстью, был уже почти в состоянии вылезти из дыры, доски пола сжались плотнее, продавливаясь ещё ниже, пробивая шумно дышащую грудь и увлекая беспорядочно бьющееся тело за собой, как будто в пасть неряшливого животного, с похожими на поломанный забор зубами.
Оторванное основание стены, возле которой на постели лежала Джил, пришло в движение, разворачиваясь вокруг своей оси и, словно на противне из куска пола, выбрасывая её за пределы до неузнаваемости обезображенного дома. Но последним было не это. Сошедшая с ума сила протащила над шатающимися стенами разрушенный потолок, сдвигая сразу все потолочные балки вместе и стягивая их к полу цветочным букетом, собирая находящиеся перед входом женское и детские тела в одну визжащую от ужаса человеческую связку и со стоном хрустящего от напряжения дерева сжимая их всех в мощном объятии, задушив под собой любой возможный крик.


ГЛАВА 16. Джил

Петр чувствовал себя не очень хорошо. Тело воспринималось, словно чужое, и он никак не мог избавиться от мысли, что всё услышанное происходит именно с ним.
– Зачем ты мне об этом рассказываешь? – он задал вопрос не потому, что история не вызывала у него отклика, совсем наоборот, в этот момент он чувствовал себя так, будто это его несло через бескрайние болота вместе с подыхающим от усталости конем, это его бросали в каменную яму, для него вырубали кол и били сотнями безжалостных рук, это на его тело ложились раскалённые инструменты палачей, в его животе копались железными крюками, его кожа дымилась от близкого огня, покрываясь мутными пузырями, чтобы затем быть залитой безграничным грязевым потоком, смешавшим в себе птиц и животных, людей и нелюдей, мёртвых и живых. Петру стало не по себе. Настолько, что он пошарил в своих аккуратно сложенных брюках, достал оттуда жевательную резинку и засунул её в рот, едва успев сорвать обёртку, после чего ожесточённо задвигал челюстями, совершенно не чувствуя вкуса.
Подняв глаза на сидящую перед ним тёмную женскую фигурку, он в очередной раз почувствовал жар на своих щеках, сжимающихся от тесного сближения с облаком горячих огненных искр. Он видел эти искры, обнимающие красивое лицо, поднимающиеся в собственном тепле вдоль точёных скул и срывающиеся в короткий танец от одного взмаха длинных женских ресниц. Это было прекрасно, чёрт возьми, и всё-таки Петра беспокоило ощущение, что он бредит, настолько невозможной была осязаемая реальность того, что минуту назад прошло перед его глазами. Странным образом он чувствовал её, эту женщину, её горячее волшебство, её невероятную по своей силе жизнь, которой хотелось укрыться, словно защищающим сразу от всего одеялом. И он укрывался этим одеялом, позволяя баюкать себя тёплому голосу, поведавшему страшную и одновременно красивую историю, в которой, как ему казалось, для него была отведена какая-то особая роль, о которой он ничего не знал.
– Я рассказываю тебе это для того, чтобы ты хотя бы примерно представлял, с чем тебе пришлось столкнуться в посещаемом тобою доме. В случае, если вдруг... – она замолчала на несколько секунд, едва наклоняясь к Петру в почти незаметном просительном движении, – если ты захочешь помочь.
С усилием отделавшись от магии поднимающихся вдоль женских щёк жарких искр, Пётр удивлённо спросил:
– Помочь? В чём… даже не знаю, как сформулировать… в чём могла бы заключаться моя помощь? Ведь всё тобою рассказанное – просто далёкая и невероятная история. А я – обычный человек. Кстати, ты сказала, что дом почти разрушился. Но сегодня… или вчера… – Пётр наморщил лоб, ещё раз прикидывая, когда же, собственно, он прогуливался по странному месту, – состояние строения не было таким уж ужасным, словно оно бессмертно… вот только эта капающая вода внутри… И кстати, – продолжил он более уверенным голосом, как это на его месте сделал бы любой здравомыслящий человек, который чувствует, что всё-таки ни черта не понимает. – Ты не рассказала, что случилось с девочкой и где она вообще находилась, что произошло с её отцом и куда подевалась женщина по имени Джил. И последнее, – он не был уверен, что озвучивает действительно нечто окончательное, но вопросительная зараза полезла из него, как будто тараканы из кухни, и Пётр прекрасно понимал, что с каждым новым ответом, если такие вообще будут, ему захочется спрашивать снова.
Где-то в своём бунтующем подсознании он был почти уверен в невозможности узнать всё и сразу, а уже во время последнего вопроса его посетила такая безумная догадка, что Пётр разозлился сам на себя, прекрасно понимая, насколько глупо это слышится, чувствуется или выглядит. Однако ничего с собой он поделать не мог, да и не хотел. И, наконец, решился.
– Послушай… я, конечно… но… ты… твоё имя… Джил?
– Да.
После этого ответа, сказанного искренне и просто, в озарении по-прежнему поднимающихся вдоль женских скул крохотных оранжевых всполохов, Петру вдруг снова стало не по себе. Он смотрел на восхитительное лицо перед собой, почти плавая в отражении действительно потрясающих глаз и уходящего куда-то вверх искристого тепла, усиленно жевал свою жевательную резинку, потерявшую большую часть спасительной мяты, и честно пытался думать.
– Погоди… ещё раз… и… да как же так! Невозможно! Но как ты выбралась из дома?
– Это сделал Сигурд. Наверное. Когда дом сжался и сдавил находящихся в нём людей, он… я не знаю… может быть, это была наша дочь Энн, я действительно этого не знаю… так вот, кто-то из них выкинул меня на улицу, чтобы не раздавить вместе со всеми. Я просто оказалась за пределами скрученных и сжавшихся стен, а вокруг ничего и никого больше не было. Лишь постоянный мутный дождь, который меня не трогал, распадаясь надо мной в разные стороны, и я стояла перед нашим изувеченным домом, однако уже не могла в него зайти. Но и это ещё не всё.
С того мгновения привычное нам время остановилось, только дождь по-прежнему лил из низких туч, а всё остальное оставалось неподвижным. Дождь лил и лил, он льёт всё время, посчитать которое не дано никому – это может быть всего одна минута, час или сто лет в ожидании чего-то, что от меня скрыто. Как и от тех жителей города, что остались в живых. Они застыли на каменных стенах, помогая друг другу держаться, они остановились в попытке убежать от грязевого потока, они застряли в дверях и в разбитых окнах, ты понимаешь меня?! – она вдруг резко выкинула в сторону Петра свои длинные пальцы и сжала его руку так сильно, что он едва не закричал, стиснув челюсти в последний момент вместе с застрявшей между зубов жевательной резинкой. – Представь себе… в нескончаемом движении оставался и до сих пор живёт один только дождь. И я.
Уже позже мне стало ясно, что нарушилось нечто немыслимое и неподвластное нам, где-то совсем высоко, после того, как бешенство Сигурда сдавило наши стены. Я уверена, что Сигурд не хотел убивать тех детей. Он действительно не желал их гибели. Он защищал меня. И нашу дочь. Но даже не в этом дело. Что-то случилось вообще со всем Мирозданием, словно именно этими смертями переполнилась какая-то огромная чаша терпения и теперь нам всем придётся всё начинать заново. Но мне неведомо – как. С тех пор я безуспешно пытаюсь войти в собственный дом, чтобы найти моего мужа и дочь. Они остались там. Сигурд и наша Энн, про которую я вообще ничего не знаю. Как она туда попала, почему её отпустила Марта, где Марта сейчас и жива ли вообще, каким образом Энн удалось добраться домой, что за волшебство движет ею, какие силы подвластны её рукам. И сейчас они оба там, Сигурд и наша дочь Энн, как бы невозможно это ни выглядело. Они там находятся до сих пор. В какой-то части дома, которую можно попробовать вернуть к жизни, разделяя человека и то, что он создал. Или, наоборот, разрушил. Мне трудно это объяснить. Но это необходимо сделать, понимаешь? Поэтому Энн написала то странное письмо. Однако адресата у него нет.
– Письмо написала Энн?
– Да. Я учила её маленьким хитростям. Но никогда не пользовалась этим сама и не ожидала, что это может иметь такие последствия. Твоё время… и наше… это две совершенно разные вселенные! Невероятно…
– Но как же телефонный номер? – Пётр почти возмущённо потряс пикающим от слабости батареи телефоном. – Я же вот тут набирал!
– Номер? Не-е-ет… – Джил улыбнулась настолько мягкой и понимающей улыбкой, что Пётр почувствовал смущение, уткнувшись глазами в свои ладони, которые он с усилием разминал. – Это дата. Когда всё произошло. Просто цифры написаны вместе. Но для того, чтобы всё это хотя бы как-то заработало, нужен сорч. Птица времени. Это лишь отчаянный шаг, когда ничего больше не остаётся. Крик в раскрытое окно, в надежде, что кто-то услышит. Брошенная в океан бутылка с просьбой о помощи, бесполезно качающаяся на волнах тысячу лет. То, что ты наткнулся на сорча где-то там, куда его занесло – просто чудо. Ты дотронулся до него и прочитал дату. Этого достаточно. Остальное доделала природа этих птиц. И вот ты здесь. Не имея представления – куда попал и каким образом отсюда выбираться, потому что в этой действительности нет дорог, на которых можно просто развернуться и пойти назад. Ты уже здесь, с этим необходимо смириться, хотя ты до сих пор этого не понял. И Энн ты слышал не по этой твоей штуке. Ты слышал её внутри. Так же, как меня сейчас.
На плечи Петра опустился холод, причём разливаться он начал ещё во время слов о его действительно неосознанной участи задержавшегося гостя, однако по-настоящему морозным дыханием вдруг открывающейся реальности сковало его плечи лишь тогда, когда он, поднимая свой недоумённый взгляд, увидел, что лицо сидящей перед ним женщины совершенно неподвижно, но её голос по-прежнему звучит у него в голове.


ГЛАВА 17. Картофельный сок

Энн спала в плетёной кроватке-люльке, привязанной к боку лошади, спала долго, уже слишком долго, проводив в болотистый горизонт бордовое солнце, после чего её закрытые веки освещались лишь белым туманом и слабым огнём собственной кожи, светящейся в темноте. На странное сияние слетались ночные насекомые и маленькие светлячки, усиливая свечение своими крыльями, с которых искристая пыль осыпалась прямо на спящие веки Энн, добавляя сказочной призрачности её лицу.
Она проснулась внезапно, словно испугалась чего-то во сне. Какое-то время её полураскрытые глаза наблюдали за светящимся хороводом, затем она перевела взгляд на тёмно-красную полосу над горизонтом и тихо позвала, прислушиваясь к собственному голосу:
– Марта?
Ей никто не ответил, тогда девочка поднялась в кроватке на ноги и посмотрела на лошадиную голову, свободно склонённую к редкой траве под ногами. Из ноздрей лошади поднимался еле видимый пар, сразу смешивающийся с прозрачным вечерним туманом.
– Марта, ты где?
Перекинув ноги через плетёный край, Энн взялась руками за луку седла и взобралась на него, чтобы посмотреть на другую от лошади сторону. И сразу увидела сидящую возле потухшего костра Марту, держащую в опущенных на колени мужских руках небольшой охотничий нож и тёмную картофелину, склонившись перед висящим над холодными углями котелком.
– Добрый вечер, Марта, я проснулась. Долго спала, есть хочется. Покормишь?
Марта молчала, не двигаясь и не поднимая затянутую в серый платок голову, словно высматривая что-то особенное в холодной воде котелка. Энн стало страшно. Она закусила губу и попыталась спуститься с обращённой к костру стороны. Это ей не удалось, конь был рослый и длины детских ног не хватало, чтобы достать до низких стремян, предназначенных для гренадерской фигуры Марты. Тогда Энн снова перелезла через седло, в очередной раз спустившись в свою люльку, зацепившись за край которой она легко дотянулась до стремени и, покачавшись на нём пару секунд, спрыгнула на землю.
Маленькими шажками, поджимая голые ступни от колкой травы, Энн подошла к сидящей женской фигуре и снизу осторожно заглянула в опущенное лицо. Она увидела открытые глаза, широко и удивлённо смотрящие в котелок, и в потускневшем взгляде можно было разглядеть даже красную полосу горизонта, злой линией пересекающую холодные зрачки.
– Ты чего, Марта? Ты… спишь?
Протянув руку и расправив ладонь, Энн лёгким касанием провела по женскому плечу, а затем слегка потрясла его. Ничего не происходило, Марта сидела, по-прежнему уставившись в потухшие угли, лишь одна её рука упала между коленей, выпуская из раскрывшейся ладони наполовину очищенную картофелину, закатившуюся под висящий над тёмными углями котелок.
Энн выпрямилась, снова прикусив губу и испуганно оглядываясь по сторонам. Она сделала шаг в сторону, заглядывая за спину сидящей женщины, и выдохнула почти по-взрослому, словно облитая холодной водой. Из сгорбленной спины Марты, войдя в неё наполовину, торчало древко увенчанной серым оперением стрелы.
Замычав через крепко зажатый ладонями рот, Энн шагнула назад, пятясь к стоящей лошади, пока не упёрлась в лошадиную ногу своей спиной. Она смотрела и смотрела на согнувшуюся фигуру, выпуская через стиснутые зубы глухое мычание, похожее на хрип задыхающейся в душном воздухе собаки. А затем она закричала.
Её крик был коротким, но настолько пронзительным, что даже после его окончания из детского рта ещё выползали тени лесного эха, скручиваясь с болотным туманом в узкие рукава, мгновенно оплетающие сидящую женскую фигуру, делая её похожей на мумию. А когда тени сползли с опущенных плеч и головы, на месте Марты уже находился странной формы куст с двумя толстыми ветвями, почти касающимися земли, и с напоминающим голову наростом между ними, по нижней стороне которого блестели два текущих ручья свежего древесного сока.
Энн подошла к похожей на человека фигуре и обняла её, прижимаясь лицом к покрытому корой плечу.
– Не хочу, чтобы ты оставалась здесь для чьих-то зубов. Даже комаров на тебе не хочу. Не хочу, Марта! Ничего этого вообще не хочу! И себя такую, как сейчас, не хочу тоже!
Она кричала последние слова, но уже не так, как сделала это минуту назад, а как капризный ребёнок, желающий кушать и чтобы его немедленно взяли на ручки. Она и была ребёнком, и кушать она тоже хотела, хотя не умирала от голода и не плавилась в болотном зловонии, но всё-таки оставалась дитём, с какими-то странными способностями, которые она не понимала и не желала, но сейчас снова использовала, потому что представить пожираемую болотными тварями Марту не хотела и не могла.
Вытирая ладошками глаза, она повернулась к стоящему коню и отрешённо опустила руки вдоль тела. Её лошадь стояла, крепко вплетая в сырую почву корни сильных ног, выглядящих как древесные стволы, а с дуги уверенной лошадиной шеи свешивалась плотная бахрома даже в сумерках видимой гривы, переплетённой с нитками древесных светлячков.
Энн подняла ладонь и несильно ударила себя по губам, сразу же коротко вскрикнув от странного ощущения на лице. Это не было следствие самого удара, хотя только что натянувшаяся на щёку прозрачная древесная кора появилась после него, уродливо стягивая уголок губ в сторону и делая лицо похожим на безжизненную гримасу куклы. Энн стояла не двигаясь с места, кончиками пальцев осторожно ощупывая бесчувственную кожу от подбородка до светящегося лба, успокаивающими движениями поглаживая щёки и потерявшие чувствительность губы.
– Что же это… – она шептала тихо, с обидой в голосе, разглаживая ладонями одеревеневшие щёки, – саму себя не трогать, на себя не злиться, руками ничего и никого не бить… – но уже через несколько секунд под движениями её пальцев кожа на лице стала приобретать привычную мягкость, после чего Энн с оживлением начала разминать свои губы ещё сильнее, морщась при этом от боли, но со сдержанной радостью замечая, как тонкая кора постепенно сходит с её щеки, пока не исчезла совсем.
Энн глубоко и облегчённо вздохнула, снова подошла к похожей на Марту сидящей фигуре и наклонилась над котелком. Протянув руку под обожжённое дно, она вытащила из-под него полуочищенную картофелину и, вытирая её о подол платья, вернулась к неподвижной статуе коня. Она забралась в свою плетёную кроватку, укрылась немного влажным одеялом и сунула картофелину себе в рот, откусывая от неё маленькие кусочки. Энн жевала долго и тщательно, не закрывая глаза, смотря через плетёную стенку в уже чернеющее небо. С одной стороны от неё находился чёрный и полный чужих дыханий лес, с другой – светящаяся чем-то белым болотистая равнина, собирающая над собой прозрачный пар, к утру превращающийся в плотный туман. Так она и уснула, с картошкой в ладони и с плотно сжатыми губами, через которые тонкой струйкой вытекал картофельный сок.


ГЛАВА 18. В болотах

Огромный болотный комар, приседая на длинных ногах позади уха спящей Энн, изо всей силы пытался ввести в её белую кожу свой похожий на сучок от дерева, длинный и кривой хоботок. Это ему удалось, и его сухой зад начал быстро наполняться кровью, алым цветом горящей в свете поднимающегося солнца. Комар не обращал внимания на дёргающуюся щеку девочки, лишь приподнимал и снова опускал тонкие членистые ноги, продолжая наполнять уже и без того крепко раздувшееся тело. И лишь когда он всё-таки начал вытаскивать свой корявый хобот из покрасневшей кожи, девочка вдруг открыла глаза и коротко ударила себя ладошкой по шее, с силой проводя по ней испачканными картошкой бледными пальцами, за которыми тянулся широкий кровяной след.
Энн сонно посмотрела на огромную красную кляксу, покрывшую её ладонь, и снова потянулась пальцами к укушенному месту за ухом, начав чесать его с ожесточением, в результате которого на шее появились стёртые красные полосы с тёмными раскатанными частями комариного тела.
Она приподнялась в кроватке, посмотрела на другую свою ладонь, в которой сдавленным мякишем оставалась часть вчерашней картошки, затем встала на ноги, прислонившись к твёрдому лошадиному телу, и, точно так же, как вчера, взявшись за луку седла, посмотрела на другую сторону. Марта сидела в той же позе, но уже с мелкими распустившимися листочками на щеках и раскрытых ладонях, она выглядела умиротворённой, немного уставшей и нашедшей свой долгожданный отдых, которого ей давно никто не предлагал.
Спустившись с лошади, Энн открыла сумку Марты, достала оттуда несколько варёных яиц и завёрнутые в зелень куски тёмного хлеба. Девочка едва не засмеялась от радости, но, посмотрев на сидящую сгорбленную фигуру, приложила пальчик к своим губам и молча села рядом с деревянной статуей, руками запихивая в рот найденную еду. Она давилась, как это делает щенок, пытающийся откусить слишком большой кусок, а затем, снова порывшись в сумке, Энн достала бутылку брусничного сока, который они с Мартой вместе делали несколько дней назад. Уже более спокойно поедая найденную снедь, Энн прислонилась к фигуре кормилицы, время от времени поглаживая ладошкой её деревянное плечо. Теперь Энн жевала спокойно, делая мелкие глотки сока и осматривая раскинувшуюся перед ней болотную ширь. Она не думала о том, что ей делать. Она просто смотрела на утренний туман над мягкими влажными сопками и торчащим скелетом когда-то живого леса. Ей было интересно, куда летят эти большие тёмные бабочки, если там, впереди, ничего нет. Её занимало растворяющееся облако тумана, обнажающее зеркало стоячей воды и чёрные коряги затопленных деревьев с растущими на них в огромном количестве волосатыми грибами с узкими злыми шляпками, которые хотелось раздавить. Она молчала, изредка поглаживая деревянное плечо когда-то живого человека, принявшего её в этот мир, ограждая от его тёмных сторон и ничего о них не рассказывая, не успев научить защищаться, нападать или ненавидеть, а всего лишь обрезав пуповину, связывающую с чем-то иным, что ещё при рождении успело наполнить вены Энн бешеной на желания и возможности кровью, которая и вела её мысли сейчас. Эти мысли питались вполне человеческими желаниями скорой дороги к дому, к материнским рукам и небритой щеке отца, к ржанию быстро скачущих лошадей и к запаху кипящего брусничного сока, от которого первое время у Энн недолго и несильно болел живот. Ей хотелось продолжить ту жизнь, где она была маленькой девочкой с правом на обычную историю, не героиней деревянных трупов, хотя вначале, после страшного вечера с людьми-волками, ей это очень понравилось, но потом, увидев мамины глаза, Энн поняла, что сделала что-то, если не плохое, то нежеланное, неожиданное, бездумное и просто глупое, способное изменить не только её собственную жизнь. Она недоумевала тогда, совсем по-взрослому мучилась, как настоящий и уже давно живущий человек, она даже плакала в постели, свернувшись ещё нерождённым эмбрионом, думая о том, что было неподвластно её сознанию, а может, она действительно просто не хотела понимать, почему спасение ею любимого человека может послужить смертельной опасностью для любимых ею других.

Что-то происходило с ней. Ей снова хотелось спать, всё больше и больше, но она не поддавалась этому чувству, раздумывая над тем, что безграничная природа ребёнка играет с ней в какие-то свои маленькие игры, которые и послужили причиной того, что искреннее желание защитить от звериных зубов погибшую от шальной стрелы Марту обернулась деревянным телом для её собственного коня. Она понимала, да, этой восьмилетней девчонке хватало ума понять, что её способности не контролируются её разумом, причиняя вред даже тем, кого она любит.
– Ничего. Не хочу. Хочу, чтобы папа был. И мама улыбалась.
Съев часть того, что находилось в сумке, Энн ещё какое-то время сидела, прижавшись к теплой фигуре Марты и не закрывая на свет поднявшегося солнца глаза. Её растрёпанные длинные волосы обнажали немного похудевшие за последние полгода щеки, а зелёные глаза принимали и отражали солнечный свет с такой интенсивностью, что, казалось, она излучает его сама. Ей было хорошо сейчас. Она не мёрзла, была сыта и в полностью отдохнувшем теле, и единственное, что занимало её детский разум, была дорога домой, потому что больше идти ей было некуда.

Собираться она начала после полудня, взяв сумку Марты и положив туда ещё две неочищенные картошки, найденные у ног деревянной кормилицы. Энн взяла и маленький нож, чтобы не оставлять ничего, что имело отношение к родному ей человеку, завернув лезвие в кусок берёзовой коры и положив его в ту же самую сумку, затем с трудом нацепила широкий ремень на худенькое плечо и с искренним сожалением посмотрела на сильную фигуру деревянного коня.
– Прости меня, Кариньо, ты был хорошим конём, и я не знаю, что взрослые в таких случаях ещё говорят.
Она развернулась и пошла в сторону близкой стены чёрного леса, за которым, как она предполагала, должен находиться Город. Пробираясь через первый плотный подлесок, Энн снова повторила приятно щелкающее на языке лошадиное имя, предложенное Сигурдом, объяснившим тогда, что слово это из очень далёких земель и означает нечто очень близкое, но что – он не знает.

Продираясь через незнакомые дебри, Энн запоздало подумала о случайно оставленных возле лошади ботиночках, однако возвращаться уже не хотела, поскольку ходить босиком для неё было привычным делом, а земля хоть и сочилась прохладой, но ложилась под ноги мягкой травой. Однако через несколько часов пути усталость настолько скрутила девичье тело, что Энн села прямо на прошлогодние листья и набравшими солнечный свет зелёными глазами сокрушённо посмотрела вокруг. У неё сильно болели ноги, разрезанные шипастыми кустами и покрывшиеся ранками от частых укусов комаров, слепней и откуда-то берущейся мошкары. Её плечо натёрлось широким кожаным ремнём тяжёлой для маленькой девочки сумки с едой, бутылкой брусничного сока и ножом кормилицы Марты, с которым Энн не собиралась расставаться ни за что на свете. Ей не было страшно, день покрывал солнечным светом даже самые затхлые лесные места, это была самая обыкновенная человеческая усталость, навалившаяся на восьмилетнего ребёнка с удивительным даром, ставшим вне закона в привычном для людей мире. Сейчас она сидела на холодной земле, не доставая из сумки оставшиеся варёные яйца и заботливой рукой Марты приготовленный хлеб, не пила брусничный сок и не говорила сама с собой, потому что просто устала. И когда сзади к ней подползла лесная змея и ужалила её в голую ступню, Энн даже не обернулась, вскрикнув дурным голосом от боли и наконец-то пришедшего страха, а затем, развернувшись к висящей на пятке змее, закричала так сильно, как только могла:
– Что! Я! Тебе! Сделала! – с каждым её вскриком от змеи отлетал какой-либо одеревеневший кусок, со звоном бьющийся о стоящие вокруг деревья и прилетающий снова к дергающемуся в судорогах змеиному телу, от которого после последнего слова осталась только голова. С трясущимися от отвращения и боли губами Энн одной рукой изо всех сил ударила по своей ступне, стараясь сбить с неё мертвую змеиную голову, но голова продолжала висеть на пробитой зубами коже, страшным маятником болтаясь из стороны в сторону. Тогда Энн схватила её ладонями и просто оторвала, оставив на лодыжке красную полосу от длинных змеиных зубов.
– Дура! – крикнула она напоследок, неловким девичьим движением кидая змеиную голову в заросли брусники. – Какая же ты дура! – ещё раз прокричала она, подняв зелёные глаза к пробивающемуся через деревья небу и вытянув туда же свои маленькие, крепко сжатые кулачки. – Я же просто хочу домой! Домой, понимаешь?! – змея не понимала ничего, её одеревеневшие части лежали вокруг опустившей руки Энн, будто отрубленные пальцы какого-нибудь неудачливого вора, быстро покрываясь при этом мелкой порослью блеклой от недостатка света травы.
Энн со всех сторон осмотрела свою ступню, с детской гибкостью добравшись ртом до отравленного места, пытаясь высосать змеиный яд, втягивая в себя непонятные ей соки вместе с собственной слюной. Она не знала, была ли эта змея ядовита, но сейчас от сильного волнения её кидало в жар и в холод, в ушах раздавались странные шумы и непонятный грохот, словно в небе над ней взрывались шары какого-то невероятного фейерверка. Она слышала от папы истории о галлюцинациях и даже смерти, причиняемых змеиным ядом, а ещё о том, что змеиный укус можно попробовать просто съесть или выплюнуть, она не помнила этого точно, собственными губами втягивая сейчас всё, что было оставлено в её маленьком теле змеиным гадом. Энн высасывала ранку, невзирая на обычную боль пробитой кожи, просто прижавшись ртом к месту укуса и нашаривая языком две маленькие дыры. А когда она подняла голову, то не узнала окружающего её леса.

Деревья вокруг неё выглядели так, словно их скручивала большая и очень жестокая рука. Лопнувшие стволы раскрывали свои трухлявые внутренности, наполняя лес такими сильными ароматами свежей смолы и древесного гниения, что их, казалось, можно было пить. Смоляные капли стекали по мёртвой листве, похожей на куски деревянного шифера, едва пропускающего солнечный свет. Изменилась даже трава, на много шагов вокруг превратившись в некое подобие вставшего торчком забора, по которому было невозможно ходить.
– Вы… вы… Все! Против! Меня!!! – Энн заорала, срываясь в пронзительный визг, расщепивший несколько уже лопнувших стволов в окончательную труху, после чего замолчала так резко, как будто ей заткнули рот. Она смотрела на окружающие деревья, медленно поворачивая голову из стороны в сторону, и в её взгляде не было ничего, кроме отчаяния, от которого детские зелёные глаза разгорались так ярко, что в их свете лопнувшие деревянные внутренности вековых стволов снова казались живыми. И вдруг ноги Энн подогнулись, она зашаталась, теряя равновесие, её тело стало выглядеть, словно потерявшее позвоночник, складываясь в то же самое положение эмбриона, в котором она спала в плетёной кроватке на боку лошади.
– Ничего. Не хочу. Только… чтобы… – с этими словами Энн упала на колени и завалилась набок, порезав о деревянную траву бледную кожу щеки.

Энн проснулась лишь в сумерках, сразу почувствовав по-настоящему животный голод, и, раскрыв сумку Марты, торопливо достала оставшиеся яйца и завёрнутый в зелёные листы тёмный хлеб. Она ела жадно, теряя крошки и позволяя вываливаться изо рта целым кускам, но не обращала на это внимания, просто ловя выпадающее открытой ладонью и отправляя назад в жующий рот, она была как дикая кошка, собака или волк, энергично жуя по той причине, что дальнейшей возможности может просто не быть. Не отдавая себе отчёта, она невероятно быстро становилась частью окружающего её мира, опасного и враждебного ей, но которому она могла дать по любым оскаленным зубам, звериным мордам и ядовитым мыслям, оставаясь при этом обычным человеческим ребёнком с необычными силами и странным именем, маленькой девочкой, которая хочет домой. А потом начались судороги.

Следующие несколько минут тело Энн скручивалось и дрожало от конвульсий, едва не порвавших её мышцы. Она не могла даже кричать, выгибаясь дугой, отчего со стоящих рядом изувеченных деревьев осыпалась почерневшая кора, прекращая в них последнюю жизнь. Однако Энн жила. Она таращилась в темнеющее небо невероятной зеленью глаз и до предела раскрывала в глухом крике рот, не имея возможности выдавить из себя ни единого внятного звука. Но она жила. А затем отравленная змеиным ядом ступня вдруг стала раздуваться как воздушный шар, наполняя всё тело болью и сдавливающей горло тошнотой, настолько злой и едкой, что посиневшая от мук невыдавленного крика Энн душно отрыгнула рвоту недавно съеденной еды и сразу, захлёбываясь и клокоча, заорала наконец громко и протяжно, словно в избавлении от железных пут, связывающих её губы, после чего раздувшаяся ступня лопнула огромным фурункулом, забрызгав прозрачной жидкостью девичье лицо. От неожиданности Энн отпрянула, но сразу же, утираясь маленькой ладошкой, наклонилась, внимательно всматриваясь в свою ногу, и вдруг её обезумевшие зелёные глаза, коротко раскрывшись во всю их природную ширину, закатились под испачканный лоб, и Энн упала лицом в деревянную землю, снова рассекая себе уши и щёки неподвижной травой, оставаясь без движения несколько часов. А когда она очнулась, недоумённым и усталым взглядом озираясь вокруг, был уже вечер, обычный земной вечер, в котором заходящее рыжее солнце едва отражалось в горящей зелени между полуприкрытых девичьих век.

Приподнявшись, Энн подтянула к себе сумку Марты и торопливым движением нашарила в ней бутылку брусничного сока. Достав пузатое стекло, она зубами вытащила пробку и выплюнула её в подставленную ладонь, припав к освободившемуся бутылочному горлу и глотая до тех пор, пока в бутылке не осталось ничего.
Положив опустевшую посуду обратно в сумку, Энн мимолётно ещё раз посмотрела на свою ступню и встала, слегка пошатываясь на обеих ногах, с детской или обычной человеческой гордостью произнеся вслух два слова:
– Я молодец!
Её голос был слаб, но сочен. И если бы только небо могло судить. Если бы земля умела принимать решения. Они бы отдали свои голоса за этого маленького человека, крохотную восьмилетнюю девчонку, чьи земные желания рождались в упрямо отрицаемой действительности того, что происходило и уже произошло.
Энн стояла, покачиваясь, примеряя свою способность ходить и с интересом уставившись на потерявшую тёплый цвет лодыжку, притоптывая пяткой по скрипящей под ней мёртвой змеиной голове, затем перенесла свой вес на другую ногу, с лёгкостью делая любые движения, приходящие ей в голову, смеясь при этом коротким бесцветным смехом, словно забывший своё призвание Арлекин, и снова с силой упираясь в землю укушенной ногой, не чувствовавшей ничего, как будто была абсолютно мертва. Энн подняла голову:
– Я сейчас снова пойду. Не мешайте мне, ладно?
Она обращалась к закрывающим вечернее небо поломанным ветвям и спускающемуся сумраку, от которого уже начинали тускнеть лесные краски. Взвалив себе на плечо полегчавшую кожаную сумку, Энн сделала неуверенный шаг, сначала очень осторожно наступая на деревянную траву и покалывающую труху тонких листьев, а затем всё более уверенно, по стелющейся под ступнями мягкой земле и наконец-то появившемуся теплу прошлогоднего перегноя, подарившему её ногам ощущение полёта, заботы и даже почти забытой за эти сутки ласки. Дети быстро отвыкают от тепла. Но возвращаются к нему не менее стремительно.

Уже глубокой ночью Энн пересекла линию леса, за которой не чувствовалось враждебное лесное молчание и влажное дыхание болот. Перед ней лежало открытое поле, на дальнем краю которого горел огнями её родной Город.
Энн села прямо на землю, на краю пахотного поля, умиротворённо закрыв глаза. Она сидела и осторожно потирала ладошкой гудящую до колена левую ногу, до сих пор напоминающую о ядовитом укусе, и просто набиралась сил. Так ведёт себя любой уставший человек или животное, после долгого пути дающие себе возможность немного отдохнуть, чтобы снова встать и пройти последний отрезок казавшегося невозможным пути. Это не было подвигом и ни в коем случае не могло им называться, поскольку речь шла об обычном ребёнке, который просто хотел добраться туда, где его ждут.
– Я скоро буду, мамочка, – почти неслышно пробормотала Энн, снова покрепче прилаживая кожаный ремень на растёртом плече, – передай папе, пусть тоже готовится. Я очень соскучилась.
Энн сидела на земле ещё несколько минут, глубоко вдыхая опускающийся ночной воздух, а затем, резко поднявшись на слегка пошатнувшихся ногах, короткими детскими шагами продолжила свой путь, держа направление на далёкие огни засыпающего Города.


ГЛАВА 19. Очаг

– Ты меня слышишь, папа? Слышишь?
Сигурд приоткрыл глаза и попытался повернуть голову, но не смог. Одеревеневшая шея не позволяла даже шевельнуться, хотя Сигурд почему-то был уверен, что это состояние временное и скоро пройдёт. Или не очень скоро. Но когда-то обязательно должно пройти. Обязательно. И окружающая его темнота тоже.
Вокруг действительно было темно и прохладно. Сигурд тяжело опустил веки, тут же с трудом снова поднял их и не увидел ничего, кроме какого-то неясного светлого пятна перед собой, окружённого серой влажной пеленой, через которую доносился звон падающих капель и текущей воды.
– Что это там течёт до сих пор? – Сигурд не узнал своего голоса, настолько чуждо и странно было его придушенное звучание. – Это говорю… я?
– Да, папа. Ты. А звук воды – это дождь. Он не закончился. И долго ещё будет, наверное. Тебе лучше?
– Мне лучше, – почти автоматически повторил Сигурд, думая совсем о другом, ему было плевать на темноту вокруг, на капающую воду и даже на свой душный голос, однако его полностью занимало сознание того, что с ним сейчас кто-то говорит. И называет папой.
Он в очередной раз с усилием открыл тяжёлые веки и посмотрел перед собой, пытаясь собрать из повисшего в воздухе размытого пятна хоть что-нибудь более чёткое. Ему потребовалось ещё несколько раз закрыть и открыть глаза, с каждой следующей секундой возвращения к действительности волнуясь всё сильнее и сильнее, коротко постанывая от бессилия, поскольку он никак не мог избавиться от постоянно заливающей глаза воды. То, что это была именно капающая на лицо вода, Сигурд уже понял, однако он не понимал, почему не может дотянуться рукой до своего лба, одним движением стирая с глаз всю эту влагу, чтобы рассмотреть наконец того, кто находится перед ним. Потому что он уже знал, кто это.
– Тебе помочь, папа?
– Помоги, Энн. Не могу.
На его раскрытые и залитые водой глаза на секунду упала тень, затем он почувствовал мягкое движение через всё лицо, заставившее его в очередной раз закрыть веки, а когда он снова открыл их, то увидел зелёные глаза дочери, прозрачно смотрящие из находящегося перед его взглядом окна.
– Энн, дочка... – голос Сигурда боролся со своей придушенностью, словно проходил через тряпку, – не понимаю… ты где? Окно вижу. Глаза твои. Но не тебя.
– Я здесь, папа. Тебе привыкнуть нужно. И мне тоже. Не умею ещё так, как хочется. Просто ты сейчас моими глазами в окно смотришь. Подожди.
Сигурду показалось, что у него раскрылась грудь, это не было болезненным, скорее, непривычным и одновременно дурацким ощущением, в первые секунды отвлекшим его от происходящего, а затем он увидел, как перед ним возникает детская фигурка, не из воздуха, а как будто выходя прямо из его тела, вытягивая за собой запутавшиеся где-то в глубине складки одежды, последняя из которых, взлетев мягким крылом, стёрла с лица Сигурда капли воды, на место которых тут же упали две новые. Он смотрел на стоящую перед ним Энн, его дочь, такую же, как всегда, с немного испачканным лицом и одновременно весёлыми и настороженными глазами.
– Ты что… во мне… там делала?
– Пряталась! Ты такое понатворил! – Энн весело подпрыгнула на месте, вызвав звонкий деревянный стук, и сразу успокоилась, уже задумчиво повторяя последние слова: – А если честно, у тебя там хорошо. Уютно. Как дома. Прохладно только слишком. Но всё равно мама, наверное, ругаться будет.
Сигурд попытался встать и не смог этого сделать, с удивлением прислушиваясь к собственным скрипам, раздающимся сразу отовсюду тихим деревянным треском и поскуливанием гвоздей. Он смотрел на свою дочь, крепко расставившую ноги на качающемся полу, чтобы не упасть, а в попытке оглядеть себя он видел лишь массивные деревянные створки лакированных дверей, широко раскрывшиеся от его усилий.
– Энн…
– Да, папа?
– Что со мной? Где я? Не вижу…
– Погоди, не двигайся, – Энн подошла совсем близко, отчего её глаза снова почти слились со светом находящегося напротив окна, и прошептала Сигурду куда-то совсем внутрь, куда её голос упал, словно в яму, снова поднимаясь вверх одиночным глухим эхом:
– Ты стал нашим домом, папа. Я тебя таким сделала. Прости.

Энн рассказывала недолго. Да и не было здесь ничего такого, о чём можно продолжительно говорить. Она рассказала, как пришла домой и никого в нём не застала. Как слышала проходивших по улице и что-то возбуждённо кричащих людей, а потом дверные петли тихо заныли, впуская в дом женщину с детьми вместе с запахом близкого пожара, через пепельный воздух которого протиснулась фигура огромного мужчины с повязкой на лице, обрубившего уличный шум, плотно закрыв за собою дверь. Энн не знала, что делать, она боялась этих незнакомых людей и своей возможности навредить кому не надо, потому что цели вошедших ей были неизвестны, а ещё потому, что среди них были дети. Один белобрысый мальчишка лет десяти и две рыжие девочки почти такого же возраста, как она. Энн спряталась за кадкой с водой, всячески уговаривая себя не делать ничего лишнего, молчаливо успокаивая и даже облизывая свои дрожащие ладони в ожидании, когда закончится близкий пожар и вернутся её мама и папа. То, что вошедший в дом запах гари был не пожаром, а костром, Энн поняла, когда увидела ворвавшегося в дом дымящегося отца с обгоревшей мамой на руках, и это был тот самый момент, когда дом потрясла первая дрожь, а с потолка на пол упали первые капли воды.
– Это была ты, Энн? Не мама?
– Нет. Это я. Увидела вас, и мне стало плохо. Еле сдержалась, чтобы не сделать куском дерева сразу всё.
– Почему не вышла к нам?
– Боялась! – голос Энн зазвенел, как упавшая на пол серебряная ложка. – Боялась, папа! У меня пол под ногами прогибался, я не знала, куда вот это своё направить, что уже столько всего наделало и даже коня моего, Кариньо, в деревянный пень превратило! Мне успокоиться нужно было, не умею я ещё так просто, как хочется. Маленькая ещё!

Перед Сигурдом глазами его дочери вставала происходящая картина, и он всё более поражался той непостижимой для него детской сдержанности, с которой Энн ждала прекращения лихорадки своих рук, чтобы выйти к отцу и матери и указать пальцем на спрятавшихся людей, сдавивших друг друга за комодом сразу после того, как с шумом открывшаяся дверь впустила Сигурда и Джил. Ей оставалось ещё чуть-чуть, но события рвались гораздо быстрее её способностей держать себя в руках, и после того, как на её глазах в голову отца влетела шипастая булава, она не сдержала своих век, закрывшихся с тяжёлым и медленным стуком, сразу вызывая к жизни вставший дыбом пол.
– Мне было страшно. Очень страшно, папа! Я боялась задеть тебя или маму, и даже укусила свой палец, вот этот, – Энн подняла и показала старательно оттопыренный мизинец, – укусила, чтобы прекратить, но это лишь сломало доски ещё больше. Но зато тебя отбросило к самой кадке, за которой сидела я, меня даже водой обрызгало! И мне стало спокойнее, за тебя спокойнее, потому что ты от тех людей дальше стал! Ты понимаешь меня, папа?! – Энн вдруг закричала, сразу заглушив голос прижатыми ко рту ладошками, сразу продолжая в прежнем тоне, но уже не опуская рук. – Мне за вас с мамой страшно было. Не за тех людей. Их я была готова превратить во что угодно, они плохие совсем, но вы же были рядом! А я маленькая слишком. Не умею, как надо, – её голос упал и Сигурд увидел, как лицо Энн сжалось, словно готовое заплакать, но сразу вернуло своё почти спокойное выражение, вызвав у Сигурда невольную дрожь. Такой он свою дочь ещё не знал.
– Затем ты увидела, как в маму попали камнем?
– Да!!! – резкий выкрик снова сменился спокойным голосом. – Увидела… и больше не смогла. Места себе не находила. Мне было нужно всё равно куда. Иначе плохо стало бы тебе и маме. И мне. Всем. Я закричала, не хотела, но закричала, и поняла, что если сейчас что-то не придумаю, куда-то это всё не дену, в какую-то другую сторону не направлю, я убью нас всех. И я… папа… понимаешь… я… – Энн начала заикаться, не поднимая на Сигурда своих глаз и потирая нос покрасневшей от волнения ладошкой. – Ты не ругайся, ладно? В общем... ты совсем рядом стоял… наша тумбочка тоже, та самая, что всегда возле кадки была, ты к ней спиной почти прислонился… она мой крик первая приняла… её даже вокруг себя развернуло… и когда я увидела, как её стенки к тебе деревянными щепкам тянутся… я уже знала, что сделаю и как это будет… в общем, папа… я вышла из-за кадки… подошла к тебе сзади… к тумбочке… открыла дверки… и просто упала… в неё… но уже в тебя.

Сигурд вспомнил то ощущение, словно его вдруг стало больше, после чего сразу пришла уверенность в непонятной, но полностью осязаемой его телом способности двигать все стены, пол и потолок или просто закрыть засов на двери. И он воспользовался этим неожиданным даром. Скрутив весь дом в бараний рог.
– Ты решила, что я лучше справлюсь с тем, что умеешь ты?
– Я вообще ничего не решала, – Энн засунула укушенный мизинец в рот, – просто подумала, что тебе с этим будет легче, тем более, что сдерживаться больше не могла. Так и вышло, правда же?! А ещё в тебе я была под защитой. И маму ты вовремя вытащил. Я бы так не сумела. А ещё мне сейчас тех детей почему-то жалко.
Вспомнив вылетевшую на улицу лежанку с находящейся на ней Джил, Сигурд на несколько секунд почувствовал безотчётную вину, сразу за всё, включая то, что он вообще не совершал. Но даже в этом его чувстве не было жалости.
– А сейчас… Энн… что со мной сейчас?
– Ой, папа! Ты сейчас такой смешной! Даже представить себе не можешь! Погоди, я зеркало принесу… – лёгкие шаги Энн сопровождались звонким стуком, и Сигурд попытался взглядом проследить их происхождение.
– Что это стучит, Энн? – он спросил тихо, почти шёпотом, скорее раздумывая вслух, чем действительно задавая вопрос, а уже через секунду он уже забыл обо всём, смотря в зеркало, принесённое Энн всё под тот же редкий звонкий стук:
– Смотри, папа, ты теперь – тумбочка!
Да, он себя узнал. Всё понятно и просто, включая крупный деревянный барельеф его лица на откинутой назад верхней крышке и качающиеся тяжелые двери с переплетающимися поверх них толстыми венами рук. Даже уходящие в пол ножки каким-то непостижимым образом напоминали его разбитые колени. Это был он. Сигурд.
– А дом… сейчас всё… в порядке? – Сигурд недоумённо дергал неподвижными деревянными веками, пытаясь оглядеть окружающее их помещение. – Дом, Энн… что с домом?
– Папа, ты ничего не понял. Дом маленький и колючий стал, как игрушка детская, сломанная совсем. Холодный дом стал, мокрый и мёртвый. Ты же сам видишь!
Конечно же, Сигурд видел. Видел чёрные струпья перекрученных балок, через которые с неба лилась коричневая вода. Видел сломанные стены, сложившиеся подобно порванным игральным картам, с потерявшим своё назначением полом и единственным уцелевшим слуховым окном, на фоне которого стояла его дочь. А ещё через щели в стенах он видел окружающий их дом город, залитый водой сверху и заполненный грязью внизу, с безжизненными улицами и непонятно откуда падающим тусклым светом.
Сигурд шумно выдохнул. Однако не безрадостная картина была причиной его обескураженности. Он не мог объяснить неподвижные фигуры людей, видимых в отдалении от дома, выбирающихся из грязи или карабкающихся на каменные стены, он не понимал застывшего в воздухе ворона, по крыльям которого стекал непрекращающийся дождь. А затем, бездумно переведя взгляд с мокрой чёрной птицы на человеческие статуи внизу, он увидел стоящую лицом к дому неподвижную женскую фигурку.
– Джил?!– он рванулся встать, чуть не уронив Энн движением пола под ногами. – Дочка, там мама снаружи! Позови её!
– Не получится, папа. Я уже пробовала, много пробовала, плакала даже. Она не услышит. И не войдёт.

Он это понял уже потом. Когда начали появляться умершие. Именно тогда пришлось нервно искать для всего происходящего самые безумные ответы, одни из которых подсказывали, что всё это – сумасшествие, а другие утверждали, что мёртвые теперь – обычное дело, поскольку он, вероятно, тоже находится среди них. Но был ещё третий ответ. Предположение. Странное и страшное. Но которое объясняло всё. И заключалось оно в том, что убивающий детскую жизнь человек больше не живёт в привычном для себя и остальных времени. Он становится заложником потерявшей свою часть Природы, сошедшей с ума от горя, потому что это неправильно – в обход стихийных явлений, без позволения каких-то высочайших сил откалывать от Мироздания разноцветные и живые детские камни, обрушивая их далеко вниз, где власть живой Природы заканчивается, а начинается территория Смерти, преждевременно забирающей маленького человека в своё теневое царство, где уже и без того слишком много теней.

Отобранная детская жизнь, какая бы отвратительная и заражённая взрослыми болезнями она ни была, может останавливать время. Да, возможно, смертельный удар был заслуженным или необходимым, но всё-таки абсолютно противоестественным, поскольку ломается сама природная структура, заботливо, с самого рождения, вкладывающая в растущее тело всё самое замечательное для новой жизни, но ни в коем случае не ублажая уже приготовившуюся смерть. В ребёнке сконцентрировано будущее, в нём заложены сотни и даже тысячи следующих судеб, и если эту шкатулку уничтожить, время зависает над раскрывшейся пропастью, как если бы кто-то толкал перед собой исполинскую стену, и этой стены вдруг не стало. В такое мгновение время налетает на свою противоположность, не имея сил выбраться из заколдованного круга и болезненно дёргаясь сломанным механизмом до тех пор, пока не случится что-то ещё, помогающее ему снова начать отсчитывать привычные секунды, за время которых Природа пытается найти замену своей потере.
Время прекращает свой ход в том случае, когда сознание собственного преступления в прекращении детского дыхания не даёт сил для дальнейшего существования, возвращаясь, казалось бы, давно умерщвлённой совестью, умывавшейся человеческой кровью так часто, что исчезала способность отличать её от обычной воды. Вот только глаза почему-то режет. И ресницы слипаются. И страшные снятся сны.
Время останавливается ещё и для тех, кто своих детей потерял. Пусть даже одного человеческого обдолбыша, безнадёжно отравленного взрослым примером маленького зомби, растущего в границах безнаказанности детского разума, спрятанного в ещё только начинающем жить теле, но уже плюющего в глаза умоляюще смотрящих на него и лёгкими детскими шагами проходящего по украденным надеждам и злорадно похороненным судьбам. Дети могут быть разными. Однако это всё-таки дети. Не зверьё, не ядовитая рептилия или навозный жук – это человеческий последыш, плоть от плоти, ещё только растущий и часто неразумный кусок надежды на хорошее, взявший от своего кумира доступный разуму яд. Начиная свой путь с первой лжи близкому человеку или с первого, под одобрительные взгляды вокруг, удара ножом. Какими бы они ни становились – они сочетают в себе отражение того мира, в котором играют в свои, не всегда детские, игры. Они – точная копия человека или группы людей, направляющих их мысли. И слишком часто – продолжение семьи, в которой растут.

Но все эти мысли придут потом. Гораздо позже. А сейчас, когда через поломанную дверь, тяжело дыша и сильно нагибаясь, чтобы не задеть расколовшуюся притолоку, вошёл Советник, Сигурд несколько секунд просто не понимал, что и кого он видит. А когда понял, пробил под Советником пол.
Ничего не произошло. Советник не отошёл от раскрывшейся у порога дыры и даже не посмотрел в образовавшуюся под его ногами пропасть своим скучающим и грустным взглядом, напротив, он продолжил медленное движение и, делая осторожные шаги, пересёк всю комнату, минуя ошарашенного Сигурда и задевая его лакированные ладони длинным плащом, после чего, почти неслышно нашептывая какую-то молитву, он остановился на несколько секунд, недоумённо оглядываясь по сторонам. Дыру в его седеющем затылке Сигурд заметил в тот момент, когда Советник в очередной раз повернулся в сторону двери, напряжённо вытягивая грязную шею и обескураженно тряся головой, отчего из ломаного отверстия в черепе лениво выплёскивалась какая-то мутная жижа. Лицо священнослужителя исказилось болезненной гримасой, что сделало его похожим на столетнего старика, отчаянно пытающегося что-то вспомнить или понять. А затем он несколькими усталыми шагами прошаркал позади тумбочки так близко, что тяжёлое дыхание, казалось, шевелило растущий на плечах Сигурда мох, и вдруг всем телом вошёл в его деревянную спину.
Это не было неожиданностью. Ещё не соображая, что случилось, не давая оценку своему звенящему состоянию и даже не раскрывая рта, Сигурд почему-то уже был готов к тому, что сейчас произойдёт. Он лишь напряжённо прикрыл веки, словно подготавливая себя к входящей в его тело боли, но не почувствовал ничего, кроме срывающейся куда-то совсем далеко вниз пустоты, на место которой через плотно закрытые двери тумбочки змеиным шипением входил сырой воздух.
После этого у Сигурда ещё долгое время внутри что-то тряслось, отзываясь в состоянии покалеченного дома осыпающимися каплями воды или натужным скрипом где-то в подвале, хотя никакого ощущения опасности для Энн Сигурд не почувствовал, как если бы укрыл её собой от входящего в его тело ножа. Ему не было больно. Он просто принял в себя то нежеланное, что появилось у них дома. Принял и проглотил, вдавливая шумное дыхание Советника дальше, в слабо шевелящиеся под ногами доски.
– Не жалуйся на тесноту. Просто уходи.
Сразу после сказанных им слов в дом почти ввалилась какая-то женщина, чья голова была закутана в налипшую на лицо непроницаемую грязную тряпку. Женщина прошла через всю комнату не останавливаясь, мелкими шагами огибая Сигурда, и он тут же почувствовал её падающее в него тело, растекающееся по деревянным жилам невыносимой горечью, выступившей на его крепко сжатых губах. С усилием растащив деревянный рот и пошевелив онемевшим языком, Сигурд почти с отчаянием позвал:
– Энн, – он говорил очень тихо, не желая беспокоить свою дочь, но всё-таки нуждаясь хотя бы в звуке её голоса, – Энн… ты спишь?
Дверки тумбочки раскрылись, обнажая прилипшие к стенкам и похожие на внутренности побеги вьюна, отчего Сигурд сдержанно закрыл свои веки, ещё не привыкнув к тому, что вошёл в жизнь обычной мебелью, пусть добротной и дорогой, но всё-таки деревянной и глупой, что никак не сочеталось с его сутью сильного мужчины, привыкшего ласкать теми же руками, которыми убивал.
Под уже знакомый Сигурду звонкий стук в открывшейся щели показалась сонная физиономия Энн, с трудом пытающейся разлепить слипающиеся веки и обеими ладошками потирающей плечи:
– Да, папа? Холодно…
– Тут люди ходят. Не знаешь, почему? И стук этот, Энн… чем ты там стучишь?
– Ерундой, папа… – Энн с любопытством открыла глаза, провожая взглядом пробегавшую возле тумбочки грязную собаку со сломанной задней ногой, волочащейся за собачьим телом почерневшей сухой веткой, каким-то образом прилепившейся к искалеченному бедру. – Я видела уже. Их скоро больше будет.
Словно подтверждая эти слова, в дверях появилась ещё одна женская фигурка, совсем юная, судя по светящейся коже испачканного грязью лица, безуспешно пытавшаяся спрятать в разорванное мокрое платье голую грудь. Девушка прошла мимо тумбочки молча, судорожно зажимая на груди куски рваной одежды, и скрылась в спине Сигурда с такой обречённостью, будто пыталась ценой своей жизни спасти безногую собаку, только что пролезшую между скрученных деревянных ножек, разевая в беззвучном скулении полную бурой слизи пасть. По телу Сигурда разлилось усталое облегчение, вырвавшее из его горла короткий женский всхлип, тут же перекрытый выкриком его дочери:
– Папа… они же… в тебя уходят!
– Да. И я понятия не имею – почему. Ведь они неживые?
– Это умершие. Мне мама рассказывала. Но она ничего не говорила про то, что... – Энн замолчала на несколько секунд, взявшись за край тумбочки и подтягивая себя вверх, чтобы с тревогой посмотреть на деревянное лицо отца, – их будет больше, папа! Их будет гораздо больше.

Умерших было много. Они заходили по одному или даже небольшими группами, одним требовалось несколько секунд, чтобы молчаливо войти в деревянную спину Сигурда, другие оставались подолгу, тычась в стены, делая бесконечные круги по комнате и разговаривая сами с собой. Часто кто-либо из них подходил к дверям тумбочки, за которыми спала Энн, и неподвижно смотрел в тёмные щели между створок, бормоча что-то непонятное.
Эти люди были мертвы. Все они нашли свой конец в грязевом потоке, унёсшим неизвестное количество судеб, но зачем они шли сюда и почему исчезали именно в нём – этого Сигурд не понимал. Несколько раз, разозлившись на свою неспособность контролировать происходящее, он пытался избегать новых проникновений, встряхивая под ногами пришедших корявый пол гигантским половиком, но после череды напрасных попыток, заваливающихся стен и окончательно рухнувшего дверного косяка, он перестал сопротивляться, впуская в себя чужих людей, вносящих в него свои запахи, движения и всю их прошедшую жизнь.

Они были разными, эти люди. Некоторые приносили с собой даже нечто приятное, согревающее влажные одеревеневшие внутренности Сигурда, а другие заставляли его спину болезненно гудеть медным листом, по которому ударили тяжёлым камнем. После таких вхождений Сигурд ещё долго прислушивался к падающему куда-то вниз грохоту, изо всех сил пытаясь приглушить его собственным мычанием, чтобы не разбудить часто засыпающую дочь. Каким-то внутренним чувством он совмещал мёртвый человеческий ход с потерявшим жизнь домом, в котором когда-то жила женщина, утопившая Город в грязи, и после каждого вхождения Сигурд пытался выправить скрученные винтом доски, вытянуть свернувшиеся стены, заново настелить потерявшие свою роль полы и поставить над всем этим свалившуюся набок истерзанную крышу. Он пытался. Изо всех сил. Протягивая свои длинные плетёные пальцы из полированного дуба до лопнувших балок в желании силой рук привести стены в порядок. Но не получалось ничего. Мокрое дерево словно издевалось, принимая какие угодно формы, чтобы затем снова расползтись трухлявой древесной кашей.
Энн ворочалась внутри Сигурда, за слегка прикрытыми дверками, покашливая от сырости и время от времени вызывая своими движениями звонкий стук. Она была измотана и голодна, в разрушенном доме не было еды, а то, что оставалось в сумке Марты, Энн съела уже в первый день. Сигурд есть не хотел, не мог и даже не предполагал, что когда-нибудь захочет. Он лишь наблюдал за капающим потолком, провожал взглядом очередного умершего и в сотый раз пытался сделать стены дома хоть сколько-нибудь ровнее.

В этот день через сырое помещение прошло ещё несколько человек, мужчин и женщин, одни из которых выглядели совершенно обычно, с удивлёнными и несколько испуганными светлыми лицами, поправляя на себе мокрые одежды и не отрываясь смотря под ноги. Другие были по-настоящему страшны, тяжело продвигая через помещение свои поломанные тела и не издавая ни единого звука из полностью залитых грязью голов. Сигурд с тревогой следил за каждым вошедшим в его дом, хотя уже не противился собственному интересу и даже голоду до нового ощущения, которое мог оставить за собой следующий персонаж, однако порой он с усилием закрывал двери тумбочки, препятствуя любопытству Энн, старающейся не пропустить никого из пришедших, одним глазом рассматривая их в приоткрытую между створками щель. А ещё Сигурд часто останавливался взглядом на тёмных пятнах, покрывающих вертикальные дверные балки, поддерживающие капающий потолок, и почти со страхом ждал, когда появятся те, кто оставил на мокром дереве свои тени. Но ещё раньше появился Проповедник. И когда Сигурд увидел знакомую фигуру в уходящей в пол рясе, он не поверил своим глазам.
– И ты?! Ты тоже?!
Проповедник не отвечал, так же, как и все остальные до него. Его одежда была сыра, но чиста, волосы спутаны, но без грязи, он выглядел как попавший под дождь и заблудившийся человек. Однако основным его отличием от пришедших ранее было то, что он, коротко осмотрев помещение дома, сразу остановил свой взгляд на приоткрытых створках тумбочки, через которые блестели детские глаза. Улыбнувшись короткой улыбкой, Проповедник подошёл ближе, сгибаясь в поясе и протягивая к щели раскрытую как за подаянием ладонь.
– Убери руку, Проповедник! – голос Сигурда вызвал сырой скрип во всём доме, осыпавшись с потолка градом крупных капель. – Убери руку! Иначе умрёшь ещё раз!
Проповедник словно не слышал, не отрываясь смотря в блестящий за щелью взгляд, его лицо стало грустным, почти тоскливым, и скупая улыбка только подчёркивала опустошённость в его глазах, он казался человеком, которому не хочется ничего, кроме возможности спокойно покинуть этот дом без удара в спину. Уйти, чтобы его не гнали.
Он наклонился ещё ниже и, убирая свою ладонь, прошептал прямо в раскрытую темноту щели, за которой светлело детское лицо:
– И сказал Голос: "Не жди, когда червь к земле привыкнет, ибо червь он, другой жизни не знает, всегда так живёт. Не надейся, что сырость душу твою согреет, ибо она – Сырость, и по-другому не может. Не мечтай о будущем, если настоящего нет, поскольку только детьми и мыслями нашими строится мир этот, но никогда ожиданием, что всё сбудется само, ибо не будущее это тогда, а лишь Обречённость".
Нечто удушливое начало заполнять сознание Сигурда, так интенсивно и быстро, что уже через мгновение он понял – его наполняет та же самая тоска, которую он сейчас видел в смотрящих на Энн глазах.
– Уходи! Пожалуйста, уходи! – Сигурд не знал, как сделать свои слова более действенными, стоящие на шатающемся полу ноги Проповедника не двигались, продолжая крепко держать наклонившееся тело. – Ну что мне для тебя сделать, друг мой бывший, чтобы ты ушёл?!
– Папа, не надо… он уйдёт, – неожиданно просительная интонация голоса Энн вытолкнула Сигурда из состояния отчаяния. – Он никого из нас не видит. Мёртвые не видят живых, если птиц времени рядом нет. Но мне кажется, что говорит он это для меня.
Проповедник выпрямился, делая шаг в сторону, чтобы обогнуть тумбочку, и Сигурд до скрипа сжал зубы, ожидая последствий этого нового вторжения. Однако ничего не произошло, пришедший вдруг остановился, а ещё через мгновение сделал несколько тяжёлых шагов в направлении стены. Складки его развевающейся рясы на секунду раскрылись, обнажив тесно вдавленную в бок деревянную рукоять простого крестьянского ножа. Дойдя до сырого угла, Проповедник положил на холодную стену свою широкую ладонь и провёл ею по стекающим вниз каплям, собирая влагу в уходящий через пальцы ручеёк, слабым плеском раздающийся в наполнившей дом глухой тишине. Затем он развернулся и подошёл к Сигурду сзади, так же осторожно опуская обе руки на покрытую каплями полированную поверхность деревянных плеч, после чего снова заговорил своим обычным голосом, низким, красивым голосом сильного мужчины и неплохого учителя, всегда собиравшего огромное количество слушателей:
– И ещё сказал мне Голос: "Живым детским телом согреется дом этот и любой из живых домов. Наполнятся стены невиданным доселе теплом, из окон радость светиться будет, не потому что снаружи солнце, а по причине, что огонь внутри".

Уже не задерживаясь, он сделал короткий шаг вперёд и вдруг сломался в поясе, как будто перерубленный пополам, заваливаясь в спину Сигурда вниз головой и в неслышном крике раскрывая рот. Но всего через секунду после этого падения, на мгновение раздувшего стенки тумбочки, словно от внутреннего взрыва, неродившийся крик Проповедника подхватил сам Сигурд, чей тоскливый рёв оглушил его самого, закончившись хрипом придавленного каменной плитой человека. Он задыхался. Его трясло и колотило, обламывая мелкие корни возле вросших в пол колен и осыпая чешуёй коросту мгновенно засохшего мха. А затем, так же неожиданно, как вырвавшийся из горла выдох смертельной тоски по ушедшему врагу, бывшему когда-то преданным другом, Сигурд на короткое время погрузился в абсолютно непроницаемый дурман, как после одним духом выпитой бутыли забродившего мёда. Он совершенно опьянел от вливающейся в тело неги, успокаивающей его мысли о невредимости находящейся внутри Энн и заставляющей обессиленно закрыть глаза, позволяя скопившейся в них влаге облегчённо разбрызгаться по деревянному лицу. А когда его челюсти со стуком разъехались в стороны, обнажив слабо ворочающийся язык, двери тумбочки раскрылись, и оттуда вылезла Энн, потряхивая головой и удивлённым взглядом смотря в сторону отцовской спины, словно в поисках только что исчезнувшего человека.
– Ты меня оглушил сейчас, папа… или не ты… – Энн говорила невнятно, по-прежнему не сводя взгляда с пустого пространства за спиной Сигурда. – Так не было ещё… и слов таких никто не говорил… не говорили… про дом. А я знаю… знаю…
Она стояла, слегка покачиваясь на ногах, и щурилась, не успев привыкнуть к свету. Наблюдая за лицом дочери, приходящий в себя Сигурд видел её озадаченность, её полнейшую обескураженность, её попытку ухватить нечто, что видела или чувствовала только она. Для такого её состояния Сигурд не видел никаких причин, кроме волнения за то, что произошло с ним несколько секунд назад. Он не находил эти причины до тех пор, пока она снова не заговорила.

Энн говорила быстро и даже лихорадочно, запинаясь на некоторых словах и помогая себе резкими движениями рук, раздражённо отмахиваясь ими от застревающих во рту звуков и с усилием отталкивая их ладонями от своего лица:
– Дом необходимо высушить, папа! Оживить, выправить, согреть. Так, как мы сейчас живём, ничего не получится. Будущего нет. Я уже сейчас это чувствую. Потому и люди снаружи неподвижные и мама не заходит – время остановилось. Только мёртвые уходят, да мы с тобой живём, всё остальное просто ждёт, когда дом снова в порядке будет, и Город за ним потянется. Мне знаний не хватает, чтобы полностью увидеть. Но в доме огонь гореть должен, понимаешь? Тепло быть должно. Надо огонь зажечь. И потихоньку дом в порядок приводить. Ты сможешь. И я помогу. А потом позовём маму.
Сигурд слушал свою дочь, чувствуя себя одновременно тысячелетним стариком и маленьким мальчишкой, которому нужны те самые тысяча лет, чтобы научиться у этой девочки хоть чему-нибудь. Он никак не мог прийти в себя от ощущения, что всё это просто сон, сказочная фантазия, недостойная сурового воина и сильного мужчины, безропотно слушающего маленькую девочку, предлагающую ему зажечь в холодном доме очаг.
– У нас нет ничего сухого, дочка. Сырое всё. Не загорится огонь, – Сигурд шевельнул мокрым потолком, одновременно вспоминая слова Джил и напрасно чиркающего спичками белого мальчишку. – Можно попробовать разломать мебель, набрать щепок, но сейчас я не чувствую сухих мест. И вода льёт до сих пор.
Энн вдруг засмеялась так звонко, что Сигурд вздрогнул всем своим деревянным телом. А Энн, подпрыгивая возле него на одной ноге, продолжала смеяться, похлопывая себя ладошками по коленям и наизусть повторяя только что сказанные Проповедником слова:
– "Живым детским телом согреется дом этот и любой из живых домов". Живым телом, папа! Понимаешь?! Здорово же?!
Сигурд не понимал. Он чувствовал нечто, что никак не могло оформиться в уют спокойно текущей мысли, его мучила собственная неспособность ухватить то, что уже было доступно его маленькой дочери.
– Ты о чём, Энн? О чём ты говоришь?
Очень осторожно наступая босыми ступнями на перекрученные доски пола, Энн вышла на середину комнаты и, скрестив ноги, села на пол лицом к смотрящему на неё Сигурду. Она сидела неподвижно несколько секунд, затем подняла глаза, и Сигурд увидел в её взгляде странный задор, почти браваду, словно сейчас должно было произойти нечто невероятное.
– Ты спрашивал, что за стуки я иногда издаю. Или почему так осторожно хожу, не помню! А я просто не хочу стучать! Смотри! – с этими словами Энн вытянула свою левую ногу и несильно, но очень звонко стукнула пяткой по полу. – Слышишь? Здорово?!
В первое мгновение Сигурд не понял причины твёрдого звука, раздавшегося от соприкосновения с деревянным полом детской ноги. А затем невозможная догадка потрясла его снизу доверху, заставив замычать внутрь пустой сейчас тумбочки, откуда тут же раздалось гулкое эхо, наполнившее весь дом.
– Рассказывай, Энн. Говори, как это произошло.

Он слушал рассказ дочери, проходя с ней весь путь от застывшей фигуры Марты и вросшего в землю коня до прокусившей маленькую ногу змеи, послужившей причиной пусть детской, но всё-таки человеческой злости на весь окружающий мир, включая ноющую от боли ступню, на которую и опустилось детское отчаяние Энн, невольно наказавшей собственную ногу за её неспособность постоять за себя или защитить слишком юную хозяйку. Да, это не было планом, прицельным движением или задуманной местью, крик Энн являлся обычным рефлексом испуганного и усталого ребёнка, а её последующий удар по укушенной ступне не имел цели нанесения вреда никому, включая себя. Но она это сделала. И сейчас она снова встала на ноги, звонко притоптывая деревянной ножкой, словно маленьким ботиночком, и по-прежнему несдержанно смеясь:
– Это же замечательно! Мы будем топить наш дом мной!

Сигурд подумал, что ослышался. Его мысли как будто налетели на каменную стену, и он, закрыв деревянные веки, подождал несколько мгновений, чтобы прийти в себя. Он открыл глаза после того, как почувствовал мягкие движения детских ладоней по своему лицу. Энн стояла перед ним, поглаживая деревянный барельеф его скул, аккуратно сдвигая в сторону от его раскрывшихся глаз упавшие с потолка капли. Она стояла перед отцом и улыбалась спокойной улыбкой принявшего решение человека, которому не надо ничего объяснять.
– Мы сделаем это, папа. Приведём в порядок дом. Согреем и высушим его. И тогда сюда зайдёт мама. Она ждёт. Я чувствую это. Всё закончится именно тогда.

Слушая успокаивающий его голос, Сигурд не то, чтобы соглашался, но всё-таки сознавал невозможность продолжать такую жизнь, как сейчас. Однако принять детское огненное веселье он не мог, просто был не в состоянии понять, что на самом деле подразумевает Энн под своими словами.
– Не думай плохого, но и не мешай мне, ладно? – голос дочери выбил Сигурда из его медлительных, по-настоящему одеревеневших мыслей. – Я лишь попробую... посмотрим, что получится.
Она снова уселась на пол и вытащила из-за пояса замотанный в верхнюю складку юбки небольшой нож.
– Энн! – Сигурд выкрикнул и сразу же получил в ответ короткий воздушный удар, захлопнувший его двери. Следующим взглядом дочери до него дошёл такой же плотный воздушный ком, в котором он явственно почувствовал страх.
– Не надо, папа, пожалуйста! Я боюсь. Не мешай. Не мешай мне!
Энн подтянула ступню к себе, уложив её поверх другой согнутой ноги, и осторожно провела по белой коже лезвием ножа. Сигурд изо всех сил таращился на оставленный неглубокий бескровный след, это была обычная продавленная острым предметом канавка, между чистых краёв которой не было ничего. Коротко подняв к отцу своё лицо, Энн победно улыбнулась и снова наклонилась над ступнёй, проведя по ней ножом уже гораздо сильнее, вонзая его немного глубже. Нож прорезал боковую кость, снова не оставляя за собой ничего, кроме чистых белых краёв, а Энн, от напряжения закусив губу, изменила угол лезвия и через пару секунд срезала с ноги длинный белый заусенец, бесшумно упавший у её согнутых колен. Отложив нож в сторону, Энн взяла белую стружку двумя пальцами и близко поднесла к своим глазам.
– Попробуем, папа? Попробуем зажечь?
Всё это время Сигурд отчаянно искал в доме сухие места. Боясь опоздать, он древесными жилами торопливо заглядывал в заполненный водой подвал, пролезал между сырых балок, пытался заглянуть за каждую лопнувшую мокрую доску, за которыми не находилось ничего, кроме разбухшего от воды мха. Но его пленила странная лихорадка чего-то неизведанного, захватил азарт перед абсолютно невозможным и всё-таки происходящим у него на глазах, он вдруг действительно поверил, что сейчас что-то изменится, случится нечто такое, что поможет ему и Энн восстановить разрушенный его руками их общий дом.

Про деревянный коробок со спичками он подумал давно, как только Энн начала говорить об огне, почти сразу отыскав спичечную шкатулку под толстой доской порога.
Длинным и сочным побегом вьюна Сигурд вытащил спички и поднёс их к весело наблюдающей за происходящим Энн.
– Папа, ты становишься настоящим волшебником! Ты привыкаешь! Смотри, как у тебя всё хорошо получается!
Сигурд не был уверен, что у него получается всё, что он хочет, но слова дочери вызвали в нём сдержанную мужскую радость, скрытную и даже немного стыдливую гордость отца, которого за какой-то пустяк похвалила его собственная дочь. Но спокойно смотреть на дальнейшее он всё-таки не мог, вдыхая полную тумбочку влажного воздуха и стараясь не отводить глаза.
Энн вытащила из коробка одну спичку и провела ею по слегка влажной серной стороне. Спичка зашипела, но не зажглась. Следующие попытки не принесли ничего нового, пока Энн, нервными движениями проводя спичечной головкой по коробку, не нажала на деревянную палочку так сильно, что та сломалась, осыпавшись дымящимися кусками серы. Энн вытащила ещё одну спичку, осторожно протерев край коробка сухой частью своей одежды и даже подышав на него. Следующие движения она делала почти как взрослая, резко и уверенно проводя спичечной головкой, на которой после третьего прочерка маленькой оранжевой шапкой загорелся обозлённо шипящий огонь. Распахнув освещённые огненным светом зелёные глаза, Энн поднесла плюющуюся искрами спичку к белой стружке, лежащей у её ног. Спичка горела, облизывая сворачивающийся берестой кусочек не причиняющим вреда огнём. Энн держала спичку до тех пор, пока белая отрезанная стружка не свернулась почти в трубочку, а спичка не начала жечь ей пальцы:
– Гори же, ну! Чего ты! Гори!
Сразу после этих слов спичка потухла, выпустив из-под зажавших её детских пальцев синий дымок. Энн раздражённо отшвырнула рассыпающийся уголь в сторону, затем взяла свернувшийся от жара кусочек своего тела и поднесла его близко к глазам, выдыхая громким шёпотом прямо в него:
– Нам нужен огонь, слышишь?! Нам очень нужен огонь!
Внезапно пришедшая в голову Сигурда мысль не была его собственностью. Она являлась лишь следствием того, что с ним до настоящего момента вообще происходило. Он вспомнил слова Джил, говорившей о невозможности появления в доме горящего огня, скрипуче поёжился деревянными плечами, воссоздавая в памяти нескончаемую вереницу уходящих в его спину знакомых и безымянных людей, и снова перед его глазами исчезающими буквами неслышно прозвучала короткая речь Проповедника, дающего какую-то неясную подсказку. Но основным для Сигурда стали только что сказанные слова Энн и её недавний смех, тот самый, за которым последовало знакомство Сигурда с самим собой, ставшим по невольной прихоти дочери живой частью их общего дома.
– Дочка, подойди. Подойди ко мне.
Энн встала на ноги, положив на пол спички и свернувшуюся белую стружку, настороженно смотря на качающуюся от волнения верхнюю деку тумбочки с лицом Сигурда на ней.
– Нет, спички возьми с собой. И кусочек… твой… тоже.
Снова подняв оставленное на полу, Энн подошла к тумбочке, двери которой в этот момент широко распахнулись перед ней.
– А теперь залезай внутрь.
– Папа…
– Залезай. Не бойся. Сейчас я главный. И я твой папа. Хотя бы иногда нужно слушаться.
Энн залезла в тесное пространство тумбочки, и оттуда раздался её голос:
– Я здесь, папа. Здесь.
– Зажигай.
– Не загорится, ты же видел…
– Зажигай, Энн!
Энн вытащила следующую спичку и, положив белый свернувшийся кусок перед собой, провела спичечной головкой по краю коробка.
Огонь загорелся сразу, словно давно этого ждал, плюясь теми же красными искрами, как это было раньше, но ровно и сильно, не собираясь прекращать свой долгожданный огненный праздник. И как только Энн поднесла маленький горящий шар к своему отрезанному куску, из тумбочки ударил яркий свет, как от одновременно загоревшихся сразу нескольких свеч.
– Папа, горит!
Сигурд чувствовал это. Он почувствовал изменения сразу, как только по его внутренним стенкам прошёлся первый тёплый воздух, втягивающий внутрь холодную атмосферу дома и, казалось, заменяющий её собой. Что-то происходило с окружающим их деревянным трупом, когда-то бывшим надёжным домом, но после страшных смертей в его стенах ставшим просто мокрой безжизненной рухлядью, по которой теперь проходила последняя граница между полным жизни прошлым и мёртвым настоящим.
Энн вывалилась из тумбочки, едва не стукнувшись затылком об пол и испуганно показывая внутрь мебели пальцем:
– Там… папа… там всё становится большим!
Это Сигурд ощущал тоже. Внутренние стенки тумбочки стремительно расширялись, не меняя её внешних очертаний, но приобретая внутри почти немыслимые для представления размеры, соизмеримые с домом, с его дверями, комнатами, окнами во двор и на улицу, по которой, Сигурд мог бы в этом поклясться, прямо сейчас ходили живые и о чём-то мечтающие люди.


ГЛАВА 20. Два тепла

Конечно же, людей внутри тумбочки не было. Кроме Энн там не было никого, но ощущение какой-то другой жизни шло из разрастающихся внутренних границ почерневшего дерева, из раздвигающихся стен и уходящего вверх потолка, под которым, казалось, Энн могла уже не сгибаясь сидеть и даже стоять на цыпочках, пытаясь дотянуться до тёмного свода.

Дом оживал быстро. Вода с потолка продолжала лить по-прежнему, но доски уже не успевали превращаться в мокрые куски старого корыта, и Сигурду удавалось выравнивать перекошенные стены, выпрямлять полы и заново скреплять порванные крестовины потолочных балок. Это не было быстрым процессом, но всё-таки становилось заметно, как уверенно набирает силу заполняющий дом воздух, впитывая в себя въевшуюся в стены мёртвую сырость и сразу выплёвывая её через разбитые оконные стёкла. Дом действительно оживал. И единственное, что требовалось, это постоянно горящий огонь.

Зависимость оживления дома от огня появилась сразу, через несколько минут после того, как прогорела первая маленькая стружка. Стены перестали выправлять свои линии, а пол просел даже немного больше прежнего, это было похоже на предостережение, на равнодушный сигнал о долге, который необходимо погасить. Сигурд не хотел думать о продолжении, не допуская мысли о том, что будет, если Энн придётся резать свою ногу снова. С помощью уже ставшего верным ему вьюна он повсюду надёргал и свалил возле дверей тумбочки целую кучу более-менее подходящих хворостинок и расщепленных кусков пола, но они не горели совсем, шипя выходящими на поверхность каплями воды и, в конце концов, довели напрасно чиркающую дымящимися спичками Энн почти до слёз.
– Не надо больше собирать сюда этот мусор, папа! Всё-таки я здесь живу! Сама тут разберусь! И не подсматривай!
Она забралась внутрь тумбочки, снова уселась посреди ставшего гораздо более просторным деревянного нутра и отчаянным движением ножа отрезала себе мизинец, почти неслышно упавший на деревянный пол и по кривой дуге покатившийся прямо к белому пеплу сгоревшей недавно стружки. Энн ещё ничего не успела сделать, как её палец задымился, загнанным дыханием выталкивая из себя разрастающийся огонь, мгновенно наполняя теплом тумбочку и весь остальной дом. И снова это сопровождалось движением воздуха внутрь тумбочки, ставшей для Сигурда грудью и вообще всем его телом, словно горящий у него внутри огонь высасывал снаружи сырость, холод и обездвиженность. Сигурд испустил сдавленный удивлённый возглас, настолько противоречивым являлось вообще всё происходящее, каким бы оживляющим и дарующим жизнь это ни выглядело.
Закусив губу и вытаращив зелёные глаза, Энн в три недетских удара срезала на одеревеневшей ноге четыре оставшихся пальца, гладких, почти блестящих, похожих на странной формы конфеты, одна из которых запылала красивым огнём немедленно, едва Энн поднесла к ней так же без промедления загоревшуюся спичку. С этого момента Энн подкладывала свои пальцы в огонь один за другим, теперь строго отслеживая, чтобы её немыслимый костёр не угасал. И когда все пять пальцев прогорели, послужив основанием для почти ожившей прихожей, Энн уже не сомневалась и не кусала дрожащую губу, сумасшедшими зелёными глазами жадно наблюдая за движениями ножа. В этом странном состоянии веселящегося хулиганства она отрезала свою пятку, мимолётно удивившись, насколько легко у неё это получается.
– Надо же… как масло… мороженое масло… а ещё нога называется. Какая ты мне нога… Так… дрова.
Именно эти последние слова услышал Сигурд, попытавшись мягко вызвать Энн из тумбочки. Он боялся дать волю своему голосу, но на самом деле не знал, что говорить и каким тоном, он понятия не имел, на что сейчас вообще имеет право, воссоздавая дом за счёт сгорающей ступни Энн. Он не являлся самым мудрым мужчиной на свете, да и сложившиеся вокруг его семьи обстоятельства не были похожи ни на что прежде, когда ответы уже найдены, либо не казались такими отталкивающими. Сейчас он изо всех сил ждал, чем всё закончится, пытаясь помочь хоть в чём-нибудь. Но поскольку в полном порядке он всё-таки не был, его изменившийся голос сказал всё за него:
– Энн. Выйди.
– Не хочу!
– Выйди, дочка. Поговорить надо.
– Мне не о чем говорить с тумбочкой!
Сигурд начал злиться, но сумел удержаться от резких слов, просто вытолкнув дочь из себя и сразу захлопнув дверки. Энн встала перед ним насупив лоб и поджав левую ногу в колене таким образом, чтобы скрытая за правой ногой стопа была не видна.
– Покажи.
– Не буду! Моя нога, что хочу, то и делаю!
– Энн… дочка… – голос Сигурда дрогнул, и Энн это заметила. Её плечи расслабились, а лицо поднялось, открыв обычный, детский и просящий о помощи взгляд.
– Папа! Я же не смогу так долго! Что-то должно случиться! Ты смотри, – она указала пальчиком на горящий за створками тумбочки тёплый свет, – огонь горит, в доме тепло, ты же чувствуешь! И делаешь ты всё правильно, видишь, как дом оживает?! Но я же долго так не смогу! И не говори мне ничего, я всё равно буду жечь, потому что там, снаружи, тоже теплеет, а значит и мама скоро к нам придёт! Да, я маленькая совсем и глупая, может быть, не знаю ничего, не умею, а только чувствую, всё на свете чувствую, неужели этого мало?!
Сигурд с трудом обвил трясущуюся Энн верным вьюном, часть которого рассыпалась деревянной трухой, едва дотронувшись до извивающегося детского тела. Но Сигурд всё-таки окутал дрожащую дочь, превратив её в зелёный кокон, в котором она билась ещё несколько секунд, покрывая доски пола отслоившимися и умершими деревянными кусками неведомого гибкого растения.
А затем она уснула. Сигурд держал плотный кокон с дочерью на коряжистых и оплетённых вьюном руках, близко поднося спутанное тело к своему деревянному лицу, чтобы посмотреть на беспокойно шевелящиеся веки спящих глаз. Осторожно раскрыв от стеблей изрезанную левую ногу, он увидел культю без пальцев и пятки, коротко взвыл в отозвавшийся каплями воды потолок и долго затем приходил в себя, снова выравнивая завалившиеся от этого открытия стены и продолжая плавно качать спящую дочь.

Он забыл, когда делал это последний раз. Качал Энн спящую. Очень давно. Тогда она была совсем маленькой, не умеющей говорить, и от её изменчивого настроения у Сигурда до полной бесчувственности немели руки, как и вообще у любого, кто пытался укачивать этого странного ребёнка во время детского плача. Руки глохли до самых локтей, приходя в себя лишь на следующий день, отзываясь при этом тупой болью, словно отдавленные чем-то тяжёлым, а ещё это было похоже на медленное наполнение соками после долгого и неудобного сна.
Сейчас деревянные плети Сигурда держали мерно сопящий кокон с восьмилетней девочкой внутри, с девочкой, чьи непонятные для него разговоры с матерью раскрылись ему только сейчас, а тогда Джил смеялась над его вопросами, говоря ему, что у них свои девичьи дела и нечего мужчинам этим интересоваться и вообще сюда лезть.
– Всему своё время, не торопись. Она не совсем такая, как остальные дети. Немножко чувствительней, чуть-чуть больше слышит, несколько дальше видит, а ещё она умеет делать такие вкусные оладьи, ты просто не представляешь!
Джил всегда заканчивала подобные разговоры какой-либо шуткой или просто целовала Сигурда в нос, тем самым убеждая его, что она всё понимает, он просто прелесть, всё хорошо, но разговор окончен.
– Тебе стоило говорить со мной, Джил. Сейчас бы всё по-другому было. Либо не было бы вообще ничего.

Энн спала долго. Так долго она не находилась во сне уже давно. За это время огонь в тумбочке догорел, и уже вставшие на место потолочные перекрытия снова поплыли вниз от наполнявшей их сырости. Сигурд смотрел и смотрел на спящую дочь, отгоняя от неё своим пустым дыханием входящий в дом прохладный воздух, но она всё равно мёрзла в это осеннее время, когда на побитых за ночь морозом травяных стеблях оседает белый иней, такой крепкий и острый, что об него можно было порезаться, если пройтись по траве босиком. И однажды, два года назад, шестилетняя Энн, вышедшая рано утром во двор, чтобы посмотреть на это ледяное чудо, пришла с улицы, оставляя за собой на полу слабые мазки крови. Она была чем-то сильно расстроена, с дрожащими губами, и Сигурд, выйдя после неё во двор, увидел на белом покрывале странные следы, похожие на развёрнутые стебли зеркально гладкого камыша, в котором мутно отражалось ещё тёмное утреннее небо. Тогда Сигурд уверял себя, что кровяные мазки от детских ступней были следствием именно утренних снежных игл, хотя и не понимал камышового цвета оставленных на льду следов, и только сейчас до него дошло, что свои ноги Энн раздирала и царапала сама, пытаясь избавиться от ощущения собственной необычности, от способности уничтожать что-то красивое, не желая этого, как в то морозное утро, когда она почувствовала, что скрипящий под пятками иней, так радующий её, но причиняющий лёгкую боль, превращается в сухие листья или деревянную кору. Но почему ещё тогда ничто из её раскорябанного тела не стало куском дерева – на этот вопрос он не мог ответить, хотя и старался представить себе какую-то особую ярость, не страх и не обиду, а именно злость, превращавшую в сухую нежить то, что в ненужный час вставало у его дочери на пути.

Сигурд не спал в привычном смысле, его лишь уносило куда-то по древесным венам дома, чтобы в очередной раз осмотреть с таким трудом отстроенные стены и с горечью понять, что выход у них один уже потому, что нельзя, невозможно, бессмысленно и просто бесчеловечно сжигать тело своей дочери и не пользоваться этим по-настоящему бесценным теплом.
– Она же режет… сама режет… и сжигает сама… а если долго, что тогда? Что тогда?! Хорошо… можно прекратить прямо сейчас. Но если я это прекращу… то и тепла не будет, и дом снова сгниёт… и её нога уже не вернётся! Нельзя! Зачем тогда всё это было?! Но дальше-то что?!
Он не знал. На какую-то долю секунды всё прошедшее раннее показалось Сигурду ненужным. С того самого момента, как он вошёл в Город плечо к плечу с Проповедником. Но едва Сигурд вспомнил так болезненно рухнувшего внутрь его спины бывшего друга, ставшего к тому мгновению замученным совестью предателем, как сами собой из его тихо скрипящих губ прошелестели оставшиеся в памяти слова: "Не мечтай о будущем, если настоящего нет… поскольку только детьми и мыслями нашими строится мир этот, но никогда ожиданием, что всё сбудется само… ибо не будущее это тогда, а лишь Обречённость".
– Обре… чённость… – бормотал Сигурд почти неслышно, – не хочу.

Дом наполнялся сыростью и холодом, а Сигурд по-прежнему собственным лишённым тепла дыханием пытался защитить Энн от вползающей через щели в стенах осени, с горечью смотря на выходящий из детского рта светящийся в лунном свете пар. Плавая в своих нелёгких думах, он упустил момент, когда Энн проснулась, и очнулся лишь от её отчаянного крика, покрывшего его деревянное лицо тонким слоем мгновенно осыпающейся коросты:
– Зачем?! Всё напрасно! Всё что сгорело – к чёрту! Все мои пять пальцев – зря! Как же ты мог, па-па?!
Сигурд тряс оцепеневшим лицом, сбрасывая приклеившуюся к нему кору вместе с частью своей уже привычной полированной кожи, что делало его лицо пятнистым, пегим, похожим на морду деревянного и плохо покрашенного льва. Он уже понимал, в чём дело, но ничего не мог сказать в своё оправдание и просто смотрел на плачущую Энн, стоящую возле открытых дверей тумбочки и, выдувая изо рта гневные облака белого крика, со слезами пытавшуюся собрать ладошками в кучку полностью прогоревший пепел.
– Энн...
– Нельзя заканчивать! Какая разница, сколько от меня осталось, если ты по-прежнему деревянный, мама неподвижная стоит снаружи, а я снова замерзаю. Какая разница, если всё равно ничего нет?! А так хотя бы тепло, в котором ты ещё что-то восстановишь, и я не холодная усну! Что бы ты ни чувствовал! Как бы ты за меня ни переживал! Нельзя, папа!
– А если… ты уйдёшь из дома, Энн? Я останусь, а ты уйдёшь. Не могу я так. Не могу. Просто наблюдать, как ты горишь. Плевать на дом. Развалится, сгниёт и всё. Уходи.
Энн выпрямилась от побитой сыростью золы и, сделав один короткий шаг, вплотную подошла к передней стенке тумбочки, уже привычно положив свои испачканные пеплом ладошки на деревянное отцовское лицо. Её губы скривились, зелёные глаза наполнились влагой, но голос звучал ровно, и Сигурд в очередной раз подумал о возможной тысяче лет, чтобы научиться у своей дочери хоть чему-нибудь. Просто он поздно начал.
– Мне некуда идти, папа. Некуда. Там, снаружи, нет ничего. Это мир мёртвых, ты до сих пор не понял. И мамы там нет. Всё, что ты видишь – лишь тени, изображение на картинке, которая сохранилась в твоей памяти последней. Я не могу объяснить. Мало знаю.
– Где же тогда…
– Выход?
– Да.
– Там, – указательный палец Энн выпрямился в направлении закрытых дверей тумбочки. – Там, папа. Не знаю, как это сказать, но я чувствую. Просто чувствую, как ты этого не можешь и никто не в состоянии. Даже у мамы так не получалось. А я уже со своими деревянными игрушками этому училась. Просто поверь, что выхода у нас другого нет. Только восстанавливать. Наш дом и весь этот Город. А бежать нельзя. Некуда. Понимаешь?
– Нет, конечно, – честно ответил Сигурд и закрыл тяжело лежащие на глазах веки. – Ничего не понимаю, дочка. Но даю тебе слово, что больше не допущу, чтобы огонь прогорел. Не допущу. Ты слышишь меня?
Энн не отвечала, и Сигурд раскрыл глаза, недоумённо смотря на поднявшую голову Энн, уставившуюся в ближний к ним верхний угол комнаты, куда не попадал свет. Проследив за взглядом дочери, Сигурд увидел движение между скрещенных балок, словно там ворочалась большая кошка. Или птица.
– Папа… – Энн говорила так тихо, что Сигурд едва её услышал, – папа, поймай мне её.
– Птицу?
– Да. Поймай.
– Энн…
– Поймай мне эту птицу, папа, пожалуйста! – Энн почти шипела, стараясь не повышать голоса, но от её тона Сигурду стало не по себе. – Сделай это, а я попробую нам помочь.

Сигурда заразила эта лихорадка, передавшаяся ему от дочери, он был хорошим охотником, и сейчас, увидев спрятавшуюся в углу дома птицу, он почувствовал азарт, осторожно расплетая зелёные побеги вьюна таким образом, как он сделал бы это с ловчей сетью. Энн не двигалась с места, не отрывая заворожённого взгляда от тёмного угла, вокруг которого сплеталась живая паутина, и Сигурд вдруг подумал, что она похожа на стоящую в стойке охотничью собаку, показывающую своему хозяину место добычи. А когда затаившееся в темноте маленькое крылатое тело сорвалось с места, рассекая сильными крыльями разбухающий на глазах вьюн, Энн громко, мелодично и быстро проговорила несколько слов, пропевая их почти как песню, только без музыки, единственным проявлением которой в те секунды был шум разрывающих зелёный вьюн крыльев и знакомый Сигурду клёкот, похожий на задушенный крик:
– Не бейся, птица, и не вой!
Не плачь в ладонях тебя сжавших,
Ты наблюдала столько павших
Своей безглазой головой!
А нынче ты сама в плену,
Но я не стану тебя мучить!
Ты лишь надежды моей случай…
Я отпущу тебя – клянусь!

Запутавшуюся в зелёных побегах птицу Сигурд осторожно положил рядом со своим деревянным лицом на верхней крышке тумбы, освобождая от путаницы стеблей страшную безглазую голову, похожую на раздавленный мышиный череп.
– Это же сорч, Энн…
– Да, папа. Это сорч. Птица времени.
– Тогда вполне возможно, что Проповедник тебя всё-таки видел. И слышал меня.

Сигурд уже встречался с этими птицами раньше. Очень давно. В течение кошмарных для его памяти двух суток боёв с кочевниками, много лет назад, ещё до рождения Энн, когда он сам был в прямом смысле слова только железным солдатом в очередной войне. В то время это была единственная и действительно безумная попытка людей-волков применить способности птиц времени, о которых толком никто и ничего не знал. Единственное, что скорее подозревали, чем знали наверняка – что появление данных крылатых существ связано с раздвигающимися временными складками, в которые сыпались живые и мёртвые, перемешиваясь в один временной песок. Это всегда места затяжных боёв, обширных катастроф, стихийных бедствий и самых страшных эпидемий, там, где жизнь и смерть подходили настолько близко друг к другу, что начинали спорить за право сделать следующий шаг. Здесь была территория сорчей. Легенды говорили, что если в таком месте в нужный момент взять безглазую птицу в руки и сразу её отпустить – время коснувшегося человека сможет перескочить вперёд. Или назад. В зависимости от того, живыми или смертельными запахами в данные секунды был больше насыщен окружающий воздух. А ещё полагали, что улетевший сорч может привести человека обратно, но ставшим моложе. Или уже совсем при смерти. Опять же в зависимости от того, в каком направлении птица полетит.
И кому-то пришла в голову безумная идея, что поскольку война – это всегда война, все под смертью ходят, а это значит, что брошенный в небо руками воина сорч полетит только назад, к жизни. Унося с собой смертельные ранения отпустившего его. И возвращая тех, кто недавно умер.

Кочевники поймали огромное количество сорчей, прилипающих к белеющим черепам и мгновенно растворяющихся в воздухе и чёрном дереве столбов после того, как эта страшная птица засовывала в пустую глазницу свою безглазую голову. Их ловили именно в такой момент, набрасывая искусно изготовленные сети издалека, чтобы сразу после этого взять крылатое тело в руки и немедленно его отпустить. Некоторые кочевники, не доверяя своему запаху, ещё и плевали на чёрные перья неистово бьющихся в их ладонях птиц, бросая их затем словно камни, искренне полагая, что таким образом точнее попадут в какую-то невидимую цель. В тот день, накануне завтрашней битвы, кочевники поймали и тут же выпустили больше сотни птиц. И уже через несколько секунд после затихшего шума исчезнувших в воздухе теней, над всей погружённой в настороженную тишину равниной раздался вызывающий дрожь гул, через мгновение расколовшийся коротким и холодным ливнем, вбивающим в обращённые к небу испуганные лица падающий сплошной стеной ледяной град. Дождь закончился быстро, но куски льда лежали до глубокой ночи, растекаясь невидимой в темноте розовой водой по уходящим в рыхлую землю лужам.
А на следующее утро Сигурд проснулся от жуткого воя, стоящего над лагерем людей-волков, и, выбежав вместе с остальными встревоженными солдатами из шатра, остановился перед немыслимой картиной, от которой и по сей день кривил в нервной усмешке свой рот.

По утреннему туманному полю в сторону лагеря кочевников двигались человеческие фигуры. Первые из них уже вошли в лагерь, послужив причиной того самого воя ужаса, от которого вскочил Сигурд. Даже от его шатра было видно, что некоторые из тяжело шагавших по мокрой траве людей падали вниз лицом и оставались лежать, а по их телам шли остальные, также спотыкаясь и валясь друг на друга, создавая впечатление, что идущие существа, кто бы они ни были, просто слепы. Но когда у одного упавшего на землю вдруг отскочила голова и покатилась подобно детскому мячу под ногами по-прежнему тяжело передвигающихся солдат, Сигурд всмотрелся внимательнее в чёрные лица под металлическими шлемами и его скрутил настоящий животный страх – эти люди были на последней стадии разложения, словно побитые чумой, проказой и оспой вместе взятыми, они даже не кричали, шумно выдавливая из себя хрипящий воздух, и лишь пытались дойти до своих палаток, в которых их встречал стоящий над полем и скручивающий внутренности крик.
– Они мертвы, люди! Они все мертвы! – прибежавший разведчик тяжело дышал и крутил глазами как хамелеон, не в силах прийти в себя от потрясения. – Там только мёртвые либо древние старики, которые едва могут передвигаться. Да как же такое возможно?!
Больше половины армии кочевников в то утро стало небоеспособным и уже до обеда их лагерь наполнился погребальными кострами, уничтожавшими вернувшиеся полчища постаревших соплеменников, пришедших из какого-то далёкого будущего, в котором они в почестях жили, а здесь стали ужасом для всех, кто их узнавал, включая разбегающихся по полю собственных друзей, детей и жён.
В стане воинов Города тоже не обошлось без изменений, люди обращали внимание на исчезнувшие усы либо бороды, на ставшего щенком огромного волкодава, охраняющего припасы с едой, и сдохшую в миске с молоком дряхлую приблудившуюся кошку, ещё вчера бывшую маленьким котёнком, подобранным кем-то на дороге. Последним доказательством фантастической силы сорчей стал Проповедник, который был, наверное, единственным человеком, кто не планируя и не надеясь, действительно избавился от страшной рубленой раны плеча, нанесённой ему сутками раньше топором, когда он вместе с Сигурдом и всем их звеном попал в засаду. Сразу после того, как наблюдающих вражеский лагерь людей отпустил первый шок, Проповедник вдруг вышел из лазарета, щурясь на утреннее солнце, и спросил, что здесь вообще происходит.
– Шум такой, словно целый народ на большой ладони лежит, а другая ладонь его сверху давит.
Воины подходили к нему, ошеломлённо осматривали его оголённое плечо, на котором не осталось ни царапины, и покачивали головами, обмениваясь между собой соображениями о причинах такого волшебного исцеления:
– Не надо их использовать. Птиц этих. Они, видимо, сами выбирают – кого за собой, а кого обратно.

Никто не мог объяснить, почему вражеский лагерь стремительно постарел, в то время, как многие солдаты Города посвежели на несколько дней, месяцев или даже лет. И сдохшая от старости кошка тоже портила картину. Но когда с окраины поля, откуда начали своё движение умирающие люди-волки, раздался детский плач, прибежавшие туда воины увидели несколько закутанных в кольчуги орущих голодных младенцев среди неподъёмных для них мечей, копий, щитов и с огромными шлемами на головах. И всё стало хотя бы немного проясняться.
Для сорчей не существовало понятий вперёд или назад. Осознанное прошлое или желаемое будущее живут в человеке, но не в птице, никогда не думающей о тех секундах, когда её не станет. И которой настолько же безразлично, в какой момент жизни попадёт отпустивший её человек. Птица живёт своё время без разбора. Погружая в подобную лотерею всех, кто до неё дотронулся. Лагерь кочевников претерпел такие изменения потому, что контакт с пойманными сорчами был наиболее полный, их запутавшиеся в сетях тела дёргались совсем рядом, улетая из человеческих рук неизвестно куда, а всё в округе получало свою долю тем меньше, чем дальше находилось от исчезающего в воздухе шума крыльев, в своём мстительном бегстве вызывающих бьющий по замёрзшим человеческим лицам ледяной град.

Сигурд рассказал об этом Энн, не сводя взгляда с костяной безглазой головы. Этот сорч был ещё маленький, совсем птенец, но уже наполненный той колоссальной силой, которая всегда чувствуется перед чем-то необъяснимым.
– Мне мама говорила о них. Совсем немножко. Год назад, наверное.
– Вы говорили о сорчах? Зачем?
– Так, просто, интересно же! – Энн сдержанно засмеялась. – Интересно, папа. Смотри, какой он хороший! Как можно таких монстрами считать?
– Были написаны целые учения, дочка, толстые книги об этих птицах, полные книг библиотеки, стоившие жизни многим людям за их искреннее желание ввести в заблуждение либо действительно понять. Целая эпоха. Таких книжных учений. И она продолжается сейчас.
– Учение о жизни, да? О том, что она в прошлом и будущем?
– Жизнь всегда в прошлом. Смерть всегда в будущем. В настоящем они лишь пересекаются, борясь за право протянуть больше времени или отнять его. Начало и конец, понимаешь? Жизнь смертна. Она начинается и по этой причине когда-то обязательно подойдёт к концу. А смерть не имеет начала, лишь ждёт чужое рождение, чтобы сразу притаиться рядом. И однажды она приходит и забирает своё, обязательно, а потому и конец ей неведом. Она, в отличие от жизни, непобедима, играя попытками живых существ продержаться подольше, и отступает смеясь, чтобы чуть позже прийти уже наверняка. Именно поэтому Жизнью необходимо дорожить. Не пытаясь приукрасить или облагородить Смерть. Она сама о себе позаботится.
Сигурд ещё немного отпустил крылья спокойно сидящего сорча, который, наклонив голову, прислушивался к разговору возле него:
– Что ты хочешь с ним сделать, Энн? Только, пожалуйста…
– Ничего плохого, папа. Ничего. Кстати, смотри, он не боится. Они вообще во многом такие же, как мы. Он слышит и по голосу понимает, что ему не угрожает ничего. А я просто хочу попробовать. Потому что, если он появился здесь, значит у нас тоже есть возможности… не знаю, какие… но мы обязаны их использовать… тебя, меня, ещё кого-то… иначе я… я... – Энн на мгновение замолчала, – я просто… понимаешь… меня не хватит, папа.
У Сигурда оборвалось внутри, настолько обречённо были сказаны последние слова.
– Делай. Делай, дочка. Как знаешь. Я помогу во всём.

Энн отыскала в стоящем недалеко секретере лист тёмного пергамента и тонкий стержень угля, осторожно уложила всё это возле скошенного от любопытства лица Сигурда и написала на пергаменте несколько строк. Сорч следил за её руками быстрыми движениями головы, словно на самом деле видел и понимал, что она делает. А Энн отвязала от края своей юбки шерстяную нить, сложила пергамент в плотный маленький треугольник, заклеила его стекающими по лицу Сигурда смоляными каплями и привязала один конец нити к белой костистой ноге, а вторым концом несколько раз оплела тёмный пергаментный пакет. Затем осторожно взяла тёплое птичье тело в свои руки.
– Отпускай, папа.
Зелёные побеги расползлись в разные стороны, оставив птицу спокойно сидеть на раскрытых ладонях Энн. Сорч сидел почти минуту, вставая на ноги и усаживаясь обратно в тёплую чашу девичьих пальцев, а затем ткнулся безглазой головой в ладонь, будто целуя её, после чего вывернул шею далеко назад, задирая костяной клюв в потолок, сильно взмахнул крыльями и молниеносно взлетел вверх,через секунду скрывшись в темнеющем окне.

Новый костёр Энн разожгла, отрезав от своей ступни больше половины, аккуратно разделив упавшую колодочку на тонкие и толстые стружки, которые подкладывались в огонь в строгом порядке, полностью прогорая прежде, чем будет добавлен следующий небольшой кусок.
Дом снова начал восстанавливаться, ещё быстрее, чем при первом умершем костре, словно существовала какая-то особая информация, сохраняющая в себе последние размеры, массы, взгляды или движения, позволяющие вернуться туда, где совсем недавно было хорошо. Сигурд старался не думать об исчезающей ступне Энн, крошечном деревянном ботиночке, похожем сейчас на карандаш, но поддерживающим весь их большой дом, с его памятью, желаниями и почти детскими мечтами, одной из которых было уехать в какую-нибудь страну, где очень много снега, так много, как никогда не выпадало в Городе, чернеющем снежными прогалинами и сырыми улицами с ледяными обочинами, на которых замерзали маленькие бродячие собаки. А хотелось больших, мягких и холодных куч, с возможностью рыть в них проходы, создавая комнаты, дома, дворцы и целые города, с живыми людьми и настоящими судьбами, не замерзающими в снежных комнатах, поскольку их стены обнимали нежно, как ещё несогревшееся одеяло, неслышно просящее просто немного под ним подышать, сразу с благодарностью отдавая набравшееся тепло, а потому и жизнь под этим согревшимся снежным покрывалом проходила самая настоящая, она действительно казалось такой, хотя многие из живых людей и судеб так и оставались придуманными, как и желанный снежный мир.
Сигурд чувствовал, насколько объёмным и странно пульсирующим стало его собственное нутро, в котором почти всё время пропадала Энн, проводя время либо во сне, либо поддерживая быстро гаснущий огонь новыми, осторожно срезаемыми стружками с исчезающей ступни.

На следующий вечер, оглядывая почти полностью восстановленный дом, ничем не отличающийся от того, каким он выглядел раньше, Сигурд забеспокоился в очередной раз, идя на поводу собственной интуиции, ставшей в последнее время, как и предчувствия его дочери, фантастически острой.
– Энн, дочка, как ты? Не выходишь весь день. Покажись.
Внутри ничего не происходило. Можно было подумать, что там нет никого, но Сигурд чувствовал свою дочь, ощущал её присутствие в себе, каким бы незаметным по движениям оно ни было.
Ещё раз позвав Энн и не получив никакого ответа, Сигурд сам раскрыл свои двери, которые сразу захлопнулись изнутри, сопровождаясь раздражённым девичьим голосом:
– Не надо. Не сегодня!
– Выходи. И говори, что случилось! Сейчас же!
– Папа…
– Сейчас же, Энн! Не только у меня перед тобой обязательства в честности. Ты тоже обязана быть правдивой! Не скрывай от меня ничего. Мы команда, друзья, подельники, заговорщики, преступники, семья! Ты обязана говорить мне правду!
– Не сейчас, папа!
Раздавшийся внутри тихий всхлип вывел Сигурда из себя. Ему было гораздо легче сломать всё заново созданное, чем заставить себя вытащить плачущую дочь изнутри. Скрипучим голосом он заорал:
– Выходи сейчас же или я развалю весь наш чёртов дом!
– Тебе не понравится, что ты увидишь, – эти слова Энн говорила, уже выходя из раскрывшихся дверей, – тебе не понравится, папа. Не ругайся на меня. Нельзя… вот просто нельзя за это ругать!

Увиденное Сигурда не потрясло. Нет, он даже почти подготовился к виду вышедшей перед ним девичьей фигурки, выглядящей совершенно привычно, если бы не отсутствие отрезанной по колено левой ноги. Он был готов к этому, где-то очень глубоко и нежеланно, однако по-настоящему поражённым он не был. Но и дышать нормально не мог.
– Да что же это! – застонал он, закрывая под осыпающийся шорох стен свои глаза. – Энн, небом подаренная Энн! Ты мне сказала, что у тебя только башмачок деревянный, как же это получилось?!
Его дочь стояла перед тумбочкой, балансируя на одной ноге и шмыгая при этом носом настолько по-детски, что у Сигурда не хватало сил разбираться, что происходит. Он не понимал, да и не хотел понимать вообще ничего, включая им создаваемый вместо разрушенного мир, рождающийся заново его силами и дочерним теплом, ему становился по-настоящему страшен их совместный горящий Очаг, превращающийся в обычный пожар, поскольку бросаемая в него жертва переставала иметь какой-либо смысл, приводя к уничтожению источника тепла и к его собственной смерти. Можно просто сгнить обычной деревянной колодой. Но Очаг горел, а значит Энн была ещё жива, как и он сам, и стоящая снаружи женщина – все они составляли часть чего-то целого, совершенно перепутав свои человеческие роли, и всё-таки изо всех сил пытаясь сделать так, чтобы каждый ищущий тепла его наконец нашёл.
Сигурд задыхался, не в силах расправить где-то в деревянных недрах хрипящую грудь, и чувствовал себя усталым даже для крика. А поэтому следующие слова смог только прошептать:
– Почему, Энн? Как это возможно? Ты живая, понимаешь? Нельзя… топить… дом… живым… человеком.
– Можно, папа. И нужно, если тепла хочется. Потому что другого нет. Не существует. Только два на земле. Горящие угли и живое тело. Всё.

Сигурд закрыл глаза и какое-то время молчал. А затем, снова посмотрев в лицо по-прежнему стоящей перед ним дочери, попросил её самым спокойным голосом, на какой был сейчас способен:
– Покажи. Как ты это делаешь. Покажи мне ещё раз.
Он уже смирился. Не с будущим, в котором он сейчас ничего не понимал и понимать не хотел, и не с настоящим, отнимающим возможность привычно думать, нет, он позволил себе свалиться в сводящую с ума действительность, в которой его дом становится таким же, как прежде, но только без живших в нём когда-то людей. Все они стали совершенно другими.
– Покажи.

Сигурд уже давно не следил за проходящими по обновлённому полу умершими, провожая их безразличным взглядом до тех пор, пока его не сотрясало очередное падение, ему стало плевать на боль, страх, радость или ощущение отчаяния после каждого свалившегося в его спину знакомого или чужака. Позади себя он не чувствовал ничего, кроме оцепенения, как это бывает после сотен ударов палкой или плетьми, ему просто становилось всё более тупо и пусто, и он уже не пытался вновь выросшим вьюном осмотреть состояние потолка и стен, всё это было в прошлом, а в эти секунды он лишь отрешённо наблюдал, как его кусающая губы дочь в очередной раз подносит короткий нож к своей культе, чтобы срезать под коленом ещё одну стружку собственной плоти. Сигурд видел, как место разреза, ровное и чистое, похожее на деревянный распил и мягко граничащее с живым телом, тут же со всех сторон протянулось на сантиметр выше по ноге, словно Энн наступила коленом в сгущённое молоко, тягучими подтёками поднимающееся вверх, чтобы захватить новую территорию. Энн сняла ножом одну такую твёрдую каплю, на место которой мгновенно наросла другая, зацепившись за находящуюся рядом живую кожу обескровленными мёртвыми губами.
– А выше? Если ты попробуешь резать там?
– Выше больно. Там живое.
– Покажи.
Энн сильно поморщилась, нажимая остриём ножа над границей между розовой кожей и почти такого же цвета деревянной частью. Из ножевого прокола лениво выползла капля крови, которую Энн торопливо сняла пальцем свободной руки и, брезгливо оттопырив губу, слизнула языком.
– Вот. Но если резать только по деревянной части, снизу, то не больно и крови нет. А место рядом сразу становится таким же. Я могу топить дом до тех пор, пока руки есть, – Энн усмехнулась, кривляясь лицом и продолжая наращивать голос в издевательской интонации. – Да, да, да! А ещё голова, но зачем тебе голова, девочка, ты же такая маленькая, тебе голова вовсе не нужна! Зато сколько будет тепла и света, представь себе! Весь Город натопим! А ещё...
– Перестань! – Сигурд выкрикнул это негромко, но Энн не стала продолжать, мгновенно прекратив свою короткую истерику. – Не надо так, дочка.
– А как, папа? Как надо?
– Не знаю.

Это чувство навалилось снова. Когда не только перестаёшь воспринимать логику того, что сделать хочешь, но и уничтожаешь смысл уже сделанного, оставляя в остатке зажатую с двух сторон бессмысленную реальность, в которой нет поддержки ниоткуда, и воздух наполнен настолько бешеной неопределённостью, что можно сойти с ума. Но по-настоящему Сигурд почувствовал, что действительно теряет разум только тогда, когда увидел в проёме дверей три детские фигуры, за которыми выросли мужская и женская тени.

– Марш внутрь, – прошипел Сигурд бесконечно распахнувшей глаза Энн. – Быстро!
Придавив своими усилиями закрывшиеся дверки тумбочки, Сигурд смотрел, как две девочки с рыжими волосами проплыли через всю комнату и в нерешительности остановились у дальней стены. То, что они именно плыли, не наступая на доски пола, Сигурд заметил сразу, обратив внимание на смешное несоответствие движений маленьких ног со скоростью их хозяек. Приблизившись к стене, девочки остановились и несколько секунд стояли спиной ко входу, взявшись за руки и медленно болтая в сантиметре от пола обутыми в мокасины ножками. Затем в помещение вошёл мальчишка-альбинос, очень быстро оказавшийся на середине комнаты, делая почти незаметные шаги, молниеносно передвинувшись к боковой стенке тумбочки, но устремив свой взгляд не на неё, а через верхнюю деку, на которой распластался деревянный человеческий барельеф. Он просто стоял и смотрел, упираясь взглядом в спины держащихся за руки рыжих сестёр, не обращая никакого внимания на покрывающееся злой коростой лицо Сигурда. Так прошло ещё несколько секунд, прежде чем Сигурд, лихорадочно переводя глаза с девичьей пары на неподвижно стоящую мальчишечью фигурку, снова посмотрел на входную дверь и лишь успел заметить, как мужчина и женщина, почти невидимые в сумерках прихожей, не проходя в комнату, развернулись и вышли туда же, откуда только что зашли в этот дом.
– Не туда! – Сигурд закричал непроизвольно, сильно сдавливая гортань, но сразу же понял, что его не слышат. – Не туда! Вам сгинуть нужно, вместе со всеми! В меня прыгайте и делайте там что хотите, пожалуйста, пытка вы моя бесконечная, в меня, идите к чёрту в меня!
На него никто не обращал внимания. Уже во время выкрика взрослая пара вышла из дома и скрылась в темноте. Потоптавшись на месте несколько секунд, за ними последовали обе рыжие девочки-близнецы, спокойно проплывая мимо Сигурда и по-прежнему смешно болтая в воздухе крошечными мокасинами. А ещё через мгновение комнату прочертило тело стремительно двигающегося альбиноса, исчезнувшего через стену рядом с входной дверью.
– Они искали нас, – это был голос Энн, и Сигурд только сейчас обратил внимание, что его дочь смотрит через тонкую щель между дверками. – И они вернутся снова. Думаю, что вернутся.

Сигурд знал это. Только что посетившее их мёртвое прошлое обязательно вернётся. Он это твёрдо знал. А сейчас он наконец увидел тех, о ком думал с момента прихода первого умершего в его дом, тех, кого он особенным образом ждал, именно этих людей, не позволяя себе даже думать о своём собственном преступном ожидании, но никогда о нём не забывая. В этих людях по-прежнему жила опасность. В мужчине и хрупкой женщине. В двух рыжих девочках-близнецах. И в расплёскивающем свою белизну мальчишке. Они были смертельны. Как и раньше они являлись абсолютной противоположностью тому, чего добивался Сигурд, с его возрождающимся домом, исчезающей в огне дочерью и стоящей на улице неподвижной, а может и не существующей женской фигуркой.
Он почувствовал жар. По его деревянным полированным векам текли смоляные капли из уже двести лет мёртвого дерева, а нервно кривящиеся губы пытались раскрыться через тонкие липкие нити, склеивающие его рот.
– Нам нужно торопиться, дочка. Но если бы я знал – куда.


ГЛАВА 21. Шанс

Паулина вернулась сразу после того, как через дом спокойной походкой прошли оба рыцаря Ордена Войны, вид которых вызвал у Сигурда изумление. Он уже привык видеть мокрую или грязную одежду, залепленные дорожным навозом головы или расплющенные разрушенными постройками тела, он уже не испытывал ужас от безглазых лиц, как не испытывал его вообще с тех пор, как провёл тот бой против кочевников, когда люди-волки, ко всеобщему удивлению и смятению в его собственном лагере, использовали такое же новое оружие, которое днём раньше ему предложили рыцари Ордена. Это были маленькие керамические, начинённые порохом бомбы, разрывающие людей и лошадей на груды дерьма, где бесполезно искать живую душу. И следующие сутки, мотая гудящей от близкого взрыва головой, Сигурд в одиночестве разгребал кучи душно пахнущего мяса в поисках выживших. Той ночью был первый и последний раз, когда его рвало каждую минуту, до тех пор, пока из судорожно сжимающихся внутренностей кроме густых жёлтых капель не вылезало уже ничего, но его тело всё-таки давило и давило из себя проникающий через ноздри запах недавно живых людей. Многих из убитых Сигурд знал с детства, едва сохраняя разум от зрелища человеческих судеб, ставших просто мёртвой вонючей грязью, от соприкосновения с которой пальцы ломало настолько сильно, что приходилось засовывать их в рот и долго сосать, согревая своим дыханием и очищая собственной слюной, сдерживая рвотный рефлекс от горькой соли на языке. А затем снова и снова переворачивать раздробленные черепа. И он ладонями снимал с ослепших глазниц сгустки грязной крови, по-волчьи скуля и раскрывая на весь горизонт свои глаза, узнавая чьё-либо, недавно улыбающееся, лицо. Сигурд кричал тогда, орал, словно одержимый, задрав лохматую и бородатую башку в небо и раздирая собственные онемевшие от ночного холода губы чёрными пальцами. Но затем пришло спасительное для разума отупение, позволившее ему просто фиксировать очередную смерть, хладнокровно складывая коченеющие трупы в ровные штабеля, за которые его на следующее утро похвалил Советник:
– Какие красивые человеческие пирамиды ты сотворил, Черноголовый! Так будет гораздо легче совершать обряд воинского погребения, разжигая погребальные костры. Ты умелый и храбрый воин. Я буду рекомендовать Совету назначить тебя на дальнейшее повышение. Ты заслужил.
Сигурд слушал, качаясь на бесчувственных ногах и задрав к сидящему на коне Советнику горящее от своей и чужой крови лицо, не воспринимая ни единого слова. Ему было насрать на звания и чины, на Совет и Советника в том числе, его не интересовало будущее этой войны и завоёванный с её помощью мир, он хотел только одного – чтобы его отпустили домой. Помыться, пожрать и забыться во сне. Он даже о бабе не думал в тот момент, поскольку Джил давно уже стала в его глазах не отдушиной от драки, а возможностью почувствовать себя живым, именно живым, когда есть возможность положить голову на женские колени, засыпая на них, но не сбрасывая в ждущую его душу давно накопившуюся злость или застоявшееся семя, поскольку своей распухающей от желания мужской частью Сигурд не думал никогда.

Рыцари Ордена Войны прошли через дом спокойной походкой прогуливающейся пары, в которой было невозможно определить мужское или женское начало по той причине, что обе фигуры, по-прежнему несущие вокруг своих шей болтающиеся золотые подвески, были без голов.
– Где же вы головы потеряли, господа сучьи?
Сигурд произнёс это вслух, хотя понимал, что на любой его голос реагирует стремительно взрослевшая Энн, которая и сейчас, раскрыв створки ставшей похожей на дубовый пень тумбочки, посмотрела на проходящие обезглавленные фигуры и спросила:
– Кто это, пап?
– Это два сукиных сына, желавшие использовать тебя как оружие в идущей за болотами войне. Понимаешь?
– Нет. Каким образом меня можно использовать?
– Чтобы убивать, глупая. Представь, что на твоих глазах выдирают ногти твоей маме. Или сажают на кол меня. Что ты будешь делать?
– Сначала уничтожу весь видимый мне мир. Весь, до какого дотянусь. Просто сделаю его неподвижным, вместе с вами, чтобы вы ничего не чувствовали, а потом умру. Не знаю. Не думала об этом. И не хочу.
Она захлопнула дверки, а Сигурд в сотый или тысячный раз подумал об удивительном взрослении его дочери.
– Чудо ты. Дочка моя. Энн… небом подаренная Энн. Глупая ты. Всё равно.
Изнутри глухим тромбоном донеслось возмущённое:
– Я всё слышу, между прочим!
Сигурд улыбнулся во весь свой деревянный рот, наблюдая, как обезглавленные фигуры степенно обходят его корявое мебельное тело, он ничего не чувствовал в этот момент, а лишь хотел, чтобы всё закончилось быстро. Какой-то тупой и слишком запоздалой интуицией он понимал, что все пройденные войны, все увиденные пожары, горы собранных трупов и впитанные океаны отчаяния – результаты действий именно этих людей, а не диких волчьих племён, с их бабами, детьми, скотом и скарбом. Простая мужская справедливость и такая же наивная мудрость не позволяли ему полностью увидеть немыслимую для его разума картину, в которой рыцари Ордена собирали кочевников около пылающих костров, предсказывая им скорую смерть от враждебного соседа, ждущего только повода увеличить свою силу и численность за счёт волчьих женщин и детей. Это было непостижимо, лишало смысла любую праведную войну с хладнокровным и расчётливым злом, превращая её в драку огромного количества обезумевших от злобы людей, искренне желающих убить врага, забрать его оружие, имущество и пойти домой. Почти у всех мужчин, грызущих друг друга на кровавом поле, была одна и та же судьба – родиться, вырасти, обучиться какому-либо ремеслу, передать свои знания, обрасти друзьями, гордиться родителями, местом рождения и построенной совместными руками жизнью, полюбить женщину или весь окружающий мир, а затем быть посланными куда-то, чтобы всё упомянутое и любимое защитить. Все учились чему-то хорошему, играли в доброе, мечтали о красивом. Чтобы бросить всё под ноги тёмной человеческой тени пришедшего в их дом Ордена, убеждающего в своей помощи против наступающей смертельной опасности от таких же людей где-то далеко или очень близко, с их семьями и детьми, верностью, гордостью, отчаянием, счастьем и родительским благословением. " Подобную угрозу, – говорили тени, – необходимо уничтожить раньше, чем она наберёт достаточно сил".
И вот с этого момента когда-то живые люди становились оружием. Убивая потому, что другие, как было сказано, не имели права жить. Очень часто при этом открывая в себе такую жестокость, в которую не поверили бы никогда прежде. А те, другие, убивали в ответ, стирая с лица земли своих соперников, противников и врагов, которым однажды появившиеся тёмные силуэты сказали нужные для ненависти слова. Так проходили целые столетия, от обращения людей в кинжалы и мечи до погребальных костров из их изувеченных тел, а тёмные силуэты по-прежнему ходили среди новых поколений, предостерегая от новой беды. И конца этому не было.
Сигурд не мог и не хотел думать об этом сейчас, его умиротворяло собственное состояние беззлобности к тем, кто в эти секунды уже падал в его спину, чтобы двумя секундами позже вызвать в нём такие судороги, после которых он лишь обессиленно обрушил на пол свои плетёные руки.
– Ты как там... дочка... – он дёргал непослушным ртом, пытаясь почувствовать внутри себя знакомые движения, – я расслабился что-то... какие-то куклы без голов... а так больно...
И сразу после этих его слов в дом вошла Паулина.

В первое мгновение, ещё не придя в себя и хватая ртом тугой воздух, Сигурд бестолково и лихорадочно соображал, что ему сейчас делать. Он не был готов к такому скорому возвращению, всё происходило слишком быстро, а поэтому он просто смотрел на вошедшую в дом женщину, медленно передвигавшуюся от стены к стене, от одного стула к другому, ощупывающую все попадающиеся ей предметы длинными красивыми пальцами и снова продолжающую своё непонятное для постороннего наблюдателя движение, в котором для Сигурда было ясным абсолютно всё.
– Ищешь, сука... меня и Энн ищешь. Ищи.
Он следил за Паулиной, препятствуя Энн раскрыть створки дверей. Нет, она не делала это грубо, бездумно и безответственно, как обычная маленькая девочка, потянувшаяся за игрушкой, ни в коем случае, живой инстинкт самосохранения бурлил в ней ещё гремучей, чем в самом Сигурде, но сейчас она хотела посмотреть на того, чьи движения сопровождали грубые слова её отца. И то, что делал в отношении дочери сам Сигурд, восходило к древней земной религии отцов, нередко следящих за своими дочерьми с ещё большей сосредоточенностью и вызовом, чем это делает любящая мать.
– Пусти... – голос Энн шелестел в воспалённых от волнения ушах Сигурда.
– Нет, – отвечал он, сжимая двери тумбочки её сильней и продолжая наблюдать за передвигающейся по комнате женской фигурой. – Нет, Энн, подожди. Здесь нехорошо.

Проделав по комнате полный круг, Паулина остановилась в двух метрах от входа и надолго задержалась взглядом на ровных вертикальных балках, поддерживающих потолок. Точно так же она посмотрела на восстановленные стены, затем нагнулась к полностью обновлённому полу и вдруг задрала голову вверх, раскрыв свой рот, как будто в желании закричать.
– Не нравится тебе, вижу... – бормотал Сигурд, наблюдая за сжавшей кулаки женской фигуркой. – Не хочешь ты этого. Понимаю. Поэтому просто уходи.
Словно в ответ на его слова Паулина развернулась и посмотрела Сигурду прямо в глаза.
Он знал, что это случайность. Знал. Но ощущение беды стало настолько сильным, что Сигурд чрезмерно сжал дверки, вызвав по всему дому отчётливый деревянный треск. И сразу же об этом пожалел.
– Нашла... – голос Паулины был слаб и неясен, это вообще нельзя было назвать голосом, но Сигурд понял каждую сказанную букву и несколько секунд до боли стискивая деревянные веки, чтобы не делать больше совсем ничего.
– Тварь... услышала... убью!
Он шептал уже в спину уходящей фигуры, задержавшейся на пороге для того, чтобы узкими ладонями погладить мощный деревянный засов. После этого женщина скрылась из вида, сильным движением руки оттолкнув неожиданно поддавшуюся тяжёлую дверь.

Сигурд выдохнул так интенсивно, что закашлялся, после чего двери тумбочки раскрылись и перед ним встала встревоженная Энн.
– Нашла, да? Она нашла?
– Это я, дурак! – Сигурд хрипел. – Я двери сжал слишком, скрип пошёл, они звуки вещей слышат, заметил уже. Чёрт меня возьми!
– Погоди, папа, – голос Энн успокаивал, однако в нём чувствовалось напряжение, – ну, может, она не так уж и заметила, а?
Было в этой речи что-то настолько девичье, ребяческое, детское даже, что Сугурд, независимо от непроходящей внутри тряски, смог почти облегчённо выдохнуть. Он не хотел превращения своей дочери в солдата, не желал её стремительного взросления и даже в какой-то мере противился её рассудительности и мудрости. Это замечательные качества, но Сигурд желал продолжения детства для своей дочери. Своей восьмилетней дочери, собственным теплом согревавшей их общий дом.
– Огонь горит?
– Да... я настрогала там... – Энн неопределённо махнула рукой, – чтобы постоянно не резать. Хватит пока.
Сигурда болезненно уколола небрежность, с которой его дочь говорила о своём теле, заготавливаемом словно хворост, однако он не успел сказать ни слова, поскольку снова появившаяся в дверях тень заставила его коротко зашипеть:
– Залазь!
Энн замешкалась, не успевая прыгнуть на своей единственной ноге, и стукнулась коленом о нижний край тумбочки, но сразу вскарабкалась внутрь, втягивая за собой длинную юбку, по шерстяным складкам которой проскользнуло что-то небольшое, но тяжёлое, мягко завалившись между двух разошедшихся досок. Энн не обратила на это внимания, как ничего не заметил и сам Сигурд, напряжённо смотря на входящую в дом фигуру молодого паренька, с удивлением оглядывающегося по сторонам.

Новый гость не походил на мертвеца. Это был обычный человек, под его ногами скрипел пол, а дыхание звучало слишком взволнованно для тех, кому уже плевать на свои звуки и запахи. Человек осторожно переставлял ноги, время от времени почти испуганно поглядывал на всё ещё местами капающий потолок, осматривал висящее на стенах оружие, трогая железные острия пальцами и восхищённо выдыхая, когда видел очередной щит, меч или копьё, переходя затем к стоящим вдоль стен комодам, секретерам и шкафам. Он восхищался тем, что видел, этот странно одетый человек. Сигурд, ещё не успокоившись, даже почувствовал нечто вроде гордости, что к нему пришёл необычный гость, искренне восторгающийся тем, что насобирали в этом доме руки когда-то живущих здесь людей. А ещё Сигурд ощутил почти забытое чувство покоя. И сейчас он просто смотрел на вошедшего в дом человека, вместе с ним разглядывая имеющие свою судьбу вещи, и вспоминал, что вон то копьё ему подарили братья Ра, не желая держать у себя в коллекции смертельную хрень, когда-то продырявившую их обоих, словно обычной булавкой, а вон тот кинжал привёз из дальнего похода Проповедник и хотел оставить его у себя, но оказалось, что кинжал этот – жертвенный. Проповедник узнал о назначении оружия только в Городе, а рассказал ему об этом Сигурд, знающий о подобных вещах почти всё, и в награду за своё знание получивший спорный клинок в подарок, поскольку для самого Проповедника, рассказывающего людям о несущей жизнь вере, было дурным знаком иметь в своём доме орудие ритуального убийства.
Что касалось мебели, то её, почти всю, смастерил один из жителей Города, божественный по своему земному мастерству, создавший едва ли не все самые красивые городские деревянные строения. Желающих получить изделие волшебных рук краснодеревщика было много, люди ждали долго, иногда несколько месяцев, и однажды одарённый плотник открыл свою школу, набрал способных и старательных учеников, помогавших ему в собственном природном таланте, но после того, как по обвинению в колдовстве сожгли его жену, он крепко повредился на голову и уже через пару месяцев после казни превратился в обычного пьянчугу, одетого в лохмотья до земли и не отвечающего на собственное имя.
В последний раз Сигурд видел его в то самое утро, когда снимал с костра сгоревшую из-за съеденной черники женскую красоту, сразу обратив внимание на плохо спрятавшегося за телегами молодого мужчину, следовавшего за телом своей жены до места погребения. Тогда Сигурд специально не гнал лошадь, позволяя не потерять себя из вида, но гнетущее чувство вины с тех пор только усиливалось, добавившись сейчас новым взглядом на принадлежащее его семье деревянное совершенство.

Наблюдая за осторожно ходящим по дому и постоянно негромко о чём-то говорящим человеком, Сигурд действительно успокоился, он вообще был скор на возможность спустить пар и расслабить мышцы, обладая, однако, совершенно молниеносной реакцией на опасность, которую не чувствовал сейчас. Перед ним был обычный прохожий в странной одежде, а откуда он здесь появился и кто он вообще такой – Сигурда в настоящий момент не интересовало, хотя со времён утонувшего в грязи города это был первый живой человек в его доме. Сигурд просто следил взглядом за пришельцем и ждал, когда он уйдёт.
Погрузившись в свои мысли, Сигурд как-то упустил момент, когда прямо перед ним возникла хоть и худая, но рослая фигура пришедшего гостя, вытянувшая узкую ладонь, чтобы очень аккуратно, словно паутину, потрогать его закрытые веки:
– Как же его так сделали-то?! Смотри, даже морщины у глаз... и возле губ... а волосы бороды можно пересчитать... рукодельники... и такое чудо вот так просто находится здесь в сырости?!
Сигурд не чувствовал себя так уж плохо. Он даже не был раздражён, хотя и слегка раздосадован неуместным упоминанием о почти побеждённой сырости, но всё-таки ему было трудно сдержать себя от реакции на прикосновение хоть и неопасного, как ему казалось, но всё-таки чужого человека. И Сигурд не сдержал движение глаз под деревянными веками, вызвав этим у стоящего перед ним незнакомца самый настоящий испуг.

Коротко охнув, человек сделал шаг назад и, зацепившись за что-то ногой, рухнул прямо перед дверями тумбочки. Сигурд плохо видел его со своей верхней деки, но довольно уверенно воспринимал происходящее глазами Энн, смотрящей сейчас на сидящего у тумбочки паренька через слабо приоткрытую щель, сквозь которую внутрь с лёгким свистом заходил прохладный воздух дома. Человек сидел на полу, вытащив что-то из щелей межу досками, а затем, заинтересовавшись дверями тумбочки, попробовал их приоткрыть. Энн и Сигурд прижали дверки одновременно, разогревая звенящую атмосферу общего любопытства, при этом Сигурду было плевать на ощущения чужака, его лишь преследовал интерес, что произойдёт дальше.

Он на самом деле почувствовал, что соскучился по совершенно простым ощущениям. Искренне удивляться, не застывая от шока, любопытствовать, но не пытаться силой вырвать истину, избежать неожиданного касания, без желания ударить в ответ. Он почти расслабился сейчас, доверился, как это делают животные, с интересом обнюхивая ребёнка, чтобы с готовностью принять любое развлечение или предложить свою игру. Но никакой игры Сигурд предлагать не собирался, а незнакомец ничего не знал о возможных развлечениях, доставая из кармана нечто небольшое, всего через несколько секунд разразившееся неожиданным перезвоном, после которого сидящий на полу человек заикающимся голосом сказал несколько слов:
– Я просто нашёл письмо... – Нет, я всего лишь хочу помочь.
Сигурд понимал, что незнакомец говорит с его дочерью, он чувствовал её речь, но почти ничего не слышал, и это было удивительно, поскольку обычно Сигурд мог разобрать даже шёпот, сказанный у него внутри.
– Эээ... да.
Незнакомец сказал эти слова, и тут же Сигурд увидел появившиеся в дверях дома силуэты девочек-близняшек.

Игры закончились, едва начавшись. Коротко и зло ругнув себя за невнимательность, Сигурд плотней сжал слегка приоткрывшиеся дверки, с возрастающим изумлением наблюдая, как рыжие сестрёнки мягко протопали мимо незнакомца, посмотрев на него с таким недоумением, что сомневаться в их обоюдной видимости было просто нельзя. Они видели его, а он их, что-то было неправильно, где-то затаилась какая-то ошибка, недостаточная смерть или слишком омертвевшая жизнь, неважно, но влетевший в комнату мальчишка-альбинос также обратил своё молниеносное внимание на одиноко стоящего, что-то бормочущего и уже явно испуганного человека, перед которым затем, едва появившись на пороге вместе с Паулиной, вырос Циклоп.
И человек побежал. Он бежал как слепой, вытянув перед собой руку и махая ею из стороны в сторону, а добравшись до двери, вывалился из дома на улицу, после чего немедленно исчез из вида.
Сигурд смотрел на происходящее обескураженно, но спокойно, его устраивало, что Паулина вышла из дома, даже не заходя внутрь, вслед за выбежавшим незнакомцем, а затем к ней присоединился мальчишка-альбинос. Громадная фигура Циклопа и две огненные девочки покинули дом одновременно, как только увидели снова появившуюся и сразу же исчезнувшую фигуру Паулины, а ещё через минуту в доме не было ни одного чужака.
– Однако... у нас становится тесно. Энн! – Сигурд позвал свою дочь и тут же увидел её, выходящую наружу. – Ты расстроена?
Лицо Энн было мрачным. Она напряжённо смотрела в направлении выхода, сжимая и разжимая опущенные вниз ладошки.
– Энн, что с тобой?
– Наш шанс, папа. Это был наш шанс. Его больше нет... нет!!! – она резко выкрикнула, наполнив воздух осязаемой плотностью. – Этот человек был напуган, они не вовремя пришли... или он не вовремя пришёл, а я не сразу поняла...
– Я тебя тоже не понимал, Энн. Хотя слышал.
– Ты и не должен. Это мостик, пап. Он прочитал то, что нас связывало. И я ответила. Именно ему.
– Письмо?
– Да. Оно дошло. Иначе бы он меня не услышал. Этот человек откуда-то совсем издалека. И уже не придёт. А других птиц у нас нет, – она тяжело выдохнула. – Надо же... получилось... у нас получилось, папа! А воспользоваться не смогли... наш единственный шанс. Разве такое по-настоящему бывает?
Энн говорила тихо, понижая голос так, что её речь было трудно разобрать. Сигурд дотянулся до её плеч своими переплетёнными руками и очень бережно окутал её собой.
– Иди ко мне. Покачаю. Хочешь?
– Хочу. Качай.
И Сигурд укачивал Энн, смотрящую в потолок зелёными глазами, задумчиво вытягивающую вверх руки и разглядывающую свои ладошки, время от времени легко отталкивая заблудившиеся отцовские вьюны, словно играя с ним. Но игра эта была грустной, тревожной, в ней не находилось места для азарта или задора, отсутствовало желание закричать от радости, она наполняла грудь тягостным ожиданием чего-то неизвестного, нехорошего и теперь уже неизбежного. Только сейчас до тяжёлого сознания Сигурда начало доходить то, что уже влетело и снова исчезло из распахнутых глаз Энн – к ним только что заходил человек, не связанный ни с остановившимся снаружи городом грязи, ни с пытающимся выжить домом. Он был чем-то новым, свежим, иным, вполне возможно не волшебным и не могущественным, но совершенно другим. И настоящим преступлением в их ситуации было не поговорить с тем, кто вполне мог стать избавлением. Неизвестно, как. Непонятно, в чём. Но их жизнь зависела от настолько малых величин и почти невидимых возможностей, что это походило на скалу, которая сдавливается неведомой силой, однако стоит, кое-как держится, кряхтя и поскрипывая расползающимися трещинами, а затем всё-таки лопается взрывающимся камнем под исчезающим весом упавшего с неба птичьего пера. Сигурд чувствовал эту тяжесть. Чувствовал слишком интенсивно. И понимал, что наступил тот момент, когда каждая мизерная возможность в состоянии разгрузить их напряжённое желание выжить, но каждая следующая невесомая беда вполне в силах раздавить уже достигнутое и закончить всю их историю. Без возможности начать её снова.


ГЛАВА 22. Они не причинят тебе вреда

Немного придя в себя от первого ощущения паники, Пётр честно постарался понять, что он только что услышал и о чём ему вообще говорят. Чтобы хоть как-то привести мысли в порядок, он ищущим движением похлопал по своим вещам и задумчиво вытащил из попавшегося под руку бумажника вложенный в него нож. Джил продолжала говорить, не обращая на нервозность Петра особого внимания, но уже не пугая его неподвижным лицом:
– Я не могу войти в дом. Он меня не пускает. Или не он, а что-то другое, но я этого сделать не в состоянии. Однако я вижу, как входят в него люди, которых больше нет. Да, – её голос поднялся на недоумённый взгляд Петра, – да... речь о тех, кто не выжил после грязевого потока. Уже много раз я видела заходящих в дом людей, не переживших тот день. Не знаю, что происходит внутри. Они просто заходят и всё. Что происходит дальше – от меня скрыто. Но не это беспокоит меня. Единственное, что доставляет мне бесконечную заботу – семья Паулины.
– Те, которых я там видел... это...
– Да, это они. Ты встретил всех.

Всё-таки Пётр не считал себя настолько легкомысленным, чтобы воспринимать происходящее просто красивым и даже захватывающим бредом. Да, он побывал в странном доме, а ранее видел не менее странную птицу, в самом доме повстречал еще более странных людей и пережил куда более странные события, однако он всё ещё не мог толком связать все эти события в одну картинку, чтобы объяснить самому себе, что вообще за жизнь раскрывается перед ним, не сомневаясь в реальности того, что принимают его собственные глаза и уши. А поэтому ему снова и снова становилось нехорошо.
– Это были... они?
– Все вместе. Когда ты находился там, эта семья пришла уже третий раз за то время, что я стою снаружи. Они приходят в поисках тех, кто их уничтожил. С целью отомстить за свою неудачу и смерть они возвращаются снова и снова, благодаря остановившемуся времени, в котором город не живёт, оставшись застывшим грязевым потоком, наполненным мусором, поломанными домами, безжизненными и неподвижными телами животных и людей. Эта картина постоянно преследует меня, и я хочу её завершения. Так же страстно, как они. Но их желание заключается только в мести. А я хочу, чтобы город жил, чтобы время снова пошло привычным ходом, начиная своё движение там, где ему положено. Да, запоздало, для кого-то неисправимо поздно, но в таком виде, как общая могила, наш дом не сможет быть домом никогда. Как и частью живого Города. В привычном смысле так уже не получится. Нам всем хочется дышать, как прежде. И поэтому мы все ищем. Любые возможности. Но одни для того, чтобы жить дальше. Другие, чтобы убить, – она помолчала несколько секунд и добавила: – И я могу только повторить, что тоже там стою. Возле входа. Такая же застывшая, как и весь остальной Город. Стою и смотрю на свой дом.
– Я рехнулся.
Пётр откинул голову назад в желании стряхнуть с себя связывающее его психику наваждение.
– Ты не рехнулся. Но меня здесь, с тобой рядом, в общем-то, нет. Смотри, – Джил вдруг протянула руку и раскрытой ладонью нажала на острый конец ножа, который Пётр до сих пор держал в своих руках.
Нож вошёл в узкую ладонь, и Пётр с ужасом увидел его выходящим с обратной стороны, но тут же обратил внимание, что на клинке не появилось ни капли крови. Женщина потянула ладонь назад, и на коже не осталось и следа разреза:
– Видишь? Я не знаю, как это тебе объяснить, наверное, это только моя доля, как человека, ответственного за Потоп. Но я нахожусь там, снаружи, и вообще везде, заглядывая в ждущих освобождения людей, в их стонущие от грязи души, это моя постоянно продолжающаяся пытка за то, что я сделала.
Джил держала невредимую ладонь перед лицом, словно закрываясь ею от Петра.
– Странно, правда? Однако здесь, снаружи дома, мне нельзя причинить вред. Так же, как и тебе в доме, если каким-то образом не повезёт. Хотя... – она неуверенно подняла глаза, – я не знаю... насчёт тебя – не знаю! А что касается семьи Паулины... здесь я тоже в темноте. Они ищут единственное уязвимое место, сердце, и я даже не хочу представлять, что будет, если они такую возможность найдут!
Джил внимательнее посмотрела на лезвие ножа, только что проткнувшее её невредимую ладонь.
– Откуда у тебя этот нож?
– Подоб... – у Петра от внезапного волнения перехватило горло, – ...рал. Подобрал его. В доме.
– Этот нож принадлежал Марте, кормилице Энн. В её доме мы находимся сейчас.

Несмотря на фантастичность происходящего, Пётр чувствовал свою схожесть со всеми людьми, о которых услышал от сидящей напротив него женщины и которые проходили перед его внутренним взглядом. Нет, ему не приходилось уходить на войну, он не обладал волшебными способностями, его однажды всерьёз избили, но никто и никогда не убивал. Да, он защищался, страшно кричал и даже спасительно плакал, когда никто не видел его слёз, но это, как ему казалось, было нечто другое. Разное время, люди и само ощущение изменившегося воздуха над головой, не отпускавшее его с того мгновения, когда он дотронулся до лежащей на мостовой безглазой птицы. Общими были желание жизни и полная отрицаемость смерти для тех, кто был рядом, последнее обстоятельство являлось для Петра самым жгучим. Детдомовское прошлое обожгло его испытанием потери, но всё-таки в нём жило нечто настоящее, светлое, потерянное и постоянно ищущее ответа, заставляющее искренне смотреть на появляющиеся в его жизни лица и снова им верить. Точно так же, как он верил сейчас. Лихорадочно вспоминая, где же он всё-таки упал.
– Там комод был. Большой. Или тумбочка, не знаю. Возле него. Я ещё за верхнюю крышку уцепился, чтобы вниз лицом не загреметь. Сверху барельеф странный, человека напоминает, уродливого такого, как старых богов рисуют – борода, нос, глаза, будто живые. А нож прямо перед тумбочкой лежал, между досок пола, я о него запнулся, чуть голову о деревянную стенку не разбил, но рукой схватился вовремя. И мальчишка белый потом, кстати, к этому же комоду или тумбочке подходил, пока меня не заметили. Постой... Погоди...
Только сейчас до Петра дошла причина, по которой он не мог открыть пружинящие дверцы. Там не было никакой пружины. Двери просто держали изнутри. Руками. Их мог держать уместившийся внутри маленький человек, с самого начала появления в доме видевший Петра так же отчётливо, как он сейчас видел сидящую напротив него женщину. Маленький человек. Ребёнок. Девочка.
– Она в тумбочке... сидит внутри. Точно.
Джил, подняв сжатые кулаки к беззвучно раскрытому рту, смотрела на Петра несколько секунд, а затем, медленно опустив руки на колени, наклонилась к нему так близко, что он мог видеть собственное смятение в её глазах, хотя себя он в них, как прежде, не видел:
– Тебе необходимо пойти туда снова! Так скоро, как ты это сможешь. Очень скоро. Прямо сейчас!
– Сейчас? – Петру было действительно не по себе. – А эти дети? И взрослые... как с ними?
– Они не причинят тебе вреда. Тебе не смогут. Наверное... Я не знаю! – Джил снова коротко выкрикнула, скривив губы в горькой усмешке. – Не знаю. Только я туда не могу! Не получается у меня, не прохожу, нет в те двери для меня входа. Ни у кого из ещё живых в Городе такой возможности нет! Только мёртвые! Или чужие, как ты! Никогда такого не случалось в моей жизни, поэтому не знаю, как себя вести, чем помочь, в одном уверена, что самое важное сейчас – это время, оно почти всегда важнее всего, если только ты уже не умер и тебе не плевать. Но даже в этом случае есть ещё те, кому жить, даже если ты сам жить не хочешь, не можешь или просто к чёрту надоело! Поторопись, прошу!
Её глаза горели так жарко, что Пётр вспотел. А может, это было просто общее волнение, от которого по его лбу протекла горячая капля пота и, скатившись до кончика носа, повисла на нём щекочущей кожу горошиной. Пётр согласно кивнул головой, и горошина сорвалась, разбившись о его же ладонь, не успевшую смахнуть каплю чуть раньше:
– Да. Сейчас. Я иду сейчас. Но ты... хотя бы в общих чертах... можешь мне сказать, что я должен там делать?
Вместо ответа Джил сокрушённо пожала плечами, опуская их с обречённой покорностью, безмолвно и умоляюще смотря Петру в глаза.
– Ясно, – Петру было действительно всё понятно. – Зайти в дом, подойти к комоду или тумбочке, открыть и посмотреть, что там. А потом поглядим, что делать дальше. Всё просто. Я пошёл.
Он на самом деле приподнялся, одновременно подтягивая к себе аккуратно сложенные брюки.
– Ты… не могла бы отвернуться?
Джил встала и снова отошла к окну, а Пётр тем временем привёл себя в привычный вид и уже через две минуты, непрерывно бурча что-то почти неслышное, бодрым голосом проговорил:
– Готов.

Когда они подошли к дому, сумерки уже начали своё неспешное наступление, растаскивая дневное тепло клочьями по углам безлюдной улицы. Не доходя до входной двери нескольких метров, Джил вдруг остановилась, не имея сил преодолеть какую-то невидимую границу.
– Дальше я не могу. Не пускает. Где-то здесь, кстати, я и стою сейчас, – Джил говорила тихим голосом, не поворачивая к Петру головы, а затем, вдруг развернувшись всем телом, подошла совсем близко и положила обе руки на его плечи, громким горячим шёпотом опаляя его лицо: – Теперь, когда ты знаешь хотя бы одну сторону происходящего, с момента, как ты зайдёшь в этот дом, всё будет зависеть только от тебя. Я не знаю, чем всё закончится, но другого шанса у нас не будет. Ни у кого.


ГЛАВА 23. Город внутри

Это было по-настоящему волнительно. Пётр осторожно сдвинул массивную дверь обеими руками и сглотнул забравшийся в горло ком, чувствуя себя очень значительным человеком, от которого действительно что-то зависит, однако память о несомненной опасности во время первого визита никуда не делась, наделяя его движения излишней осторожностью и нехорошей тревогой, связывая пустившиеся в пляс мысли. Он изо всех сил старался увидеть себя в этой длинной, запутанной и совершенно непонятной истории, уже всерьёз беспокоясь оказаться ненужным на фоне рассказанных ему событий, в которых смерть и жизнь переплетались настолько тесно, что порой было невозможно определить, где первое, а где второе, и то же самое касалось ненависти и любви. Однако он поверил. Он действительно поверил и поэтому снова пришёл к этому дому, чтобы войти в рассказанную ему легенду о целом городе, полном самых различных людей с потрясающими воображение судьбами. Он снова переступил порог. Но если в первый раз он сделал это из любопытства, то сейчас ему было не до новых впечатлений. Он не желал этого, всеми силами защищая и даже оправдывая своё право легкомысленно поднимать какие угодно клочки бумаги. И всё же странное чувство гордости наполняло его горло тем самым застрявшим тяжёлым комом, появление которого означало, что всё принято действительно близко. К сердцу. Сердцу человека из недоступного отсюда, как прежде казалось, мира. Поэтому он трудно сглатывал гортанные спазмы и шаг за шагом продвигался внутрь.

Оглядываясь на стоящую снаружи женскую фигурку с затянутыми в чёрный платок плечами, Пётр прошёл через входную дверь и сразу же остановился, поражённый изменившейся внутренностью помещения, в которое он заходил, по его собственным ощущениям, сутки назад.
– Или двое? – Пётр поднял глаза к потолку, прикидывая, сколько времени прошло с тех пор, как он был здесь последний раз. – Или даже трое... как она там сказала: "В твоём мире сейчас ночь". А у них тут вечер. Но это неважно. Всё равно дом выглядит по-другому. Кто-то его всё это время чинил. Здравствуйте!
Он говорил вслух, настороженно оглядываясь по сторонам и с трудом подавляя чувство самосохранения, бунтующее против нарочито громко сказанных слов, однако продолжал говорить сам с собой, поскольку звук собственного голоса придавал ему уверенности.
– Надо же, как всё поменялось... только капает, как прежде... и вьюна меньше стало... больше было. Условия неподходящие, наверное. Как для грибов... или вина. Тут, возможно, где-то и вино есть. Или нет.
Пётр понимал, что несёт чушь. Но элементарный страх, всё ещё не покинувший его после той, первой встречи с летающими над полом детьми и недружелюбными взрослыми, тот самый страх распускал сейчас его язык, расслабляя вслед за языком до боли напряжённые нервы.

Раскрытые дверцы тумбочки он увидел сразу, ещё от входа, удивившись тёплому свету, выходящему через наполовину распахнутые створки.
– Ничего себе. Словно крошечный костёр горит. Внутри. Красиво как... а в прошлый раз закрыто было.
В доме действительно поменялось многое. Ощущение уюта, даже при остающейся общей тревоге, ложилось на сознание, будто мохнатая кошка на вязаный половичок – тепло и сытно, гостеприимно предлагая сесть куда-нибудь, опустившись спиной на мягкую спинку плетёного кресла или прислонившись к тёплой деревянной стене.
Пётр шаг за шагом подходил ближе, посекундно оглядываясь по сторонам, пока не остановился прямо напротив светящихся теплом распахнутых дверей.
– Кто в теремочке живёт... – пробормотал он, и уже в следующее мгновение услышал низкий и скрипучий голос, спустившийся откуда-то из воздуха и осевший в подогнувшихся от страха коленях:
– Не приближайся. Раздавлю.
Пётр остановился, быстро оглядываясь по сторонам, в деталях представляя себе достаточно короткий путь до входной двери, но тут же забыл обо всём внешнем и внутреннем, прежнем и настоящем, распахивая ошарашенные глаза на приделанный к верхней доске тумбочки и поднимающийся перед ним оживший человеческий лик.
– Мама... – голос Петра был почти неслышен, – что же это... вот про такое... разговора не было...
Он стоял, почти оглохнув от бьющего в уши собственного сердечного стука, и смотрел на деревянное мужское лицо, злыми губами плюющее в его сторону какие-то враждебные слова. Пётр глубоко вздохнул два раза:
– По... повторите, пожалуйста. Я... я не расслышал.
Голос продолжал говорить, ощутимо толкая Петра в гудящую от волнения грудь:
– Если ты пришёл навредить, ты сдохнешь. Это ясно?
– Да, – честно сказал Пётр, – мне... всё ясно. А вы, наверное, Сигурд? Я недавно... а... с женой вашей говорил, с женой... наверное...
– Джил?! – этот вскрик едва не порвал Петру барабанные перепонки. – Ты что несёшь, смертный?!
– Она стоит снаружи, мистер, – Пётр не знал, как обращаться к своему деревянному собеседнику и поэтому позволил себе такое слово, – она... даже не знаю, как сказать... ждёт, наверное. А я пришёл, чтобы... мне надо как-то с вами... у вас тут всё хорошо?
– Если ты врёшь, ты не протянешь и минуты.
– Погодите... погодите... – Пётр взволнованно раскрыл ладонь, протягивая перед собой смятый конверт, – я был здесь уже. День... или... не знаю, сколько дней назад, но был... вот это письмо на дороге лежало... даже с девочкой говорил... по телефону... это трубка такая, ах, неважно... я письмо нашёл, понимаете?
– Папа, он вернулся! Это же чудо! Не пугай его! – раздавшийся голос растёкся по жилам Петра, словно масло по обожжённой коже, успокаивая и давая надежду на лучшее, он опустил голову и увидел стоящую возле него небольшого роста девчонку.
Она опиралась рукою на открытую створку тумбочки, с любопытством смотря на Петра и по-детски слегка закручиваясь всем телом из стороны в сторону, отчего складки её длинной юбки коротко взлетали и опадали. Под краем юбки виднелась лишь одна босая детская ступня, левую ногу девочка подогнула подобно балерине.

Почему-то было трудно смотреть в её глаза. Пётр видел в них продолжение услышанной невероятной истории, но уже спутанное с его собственной жизнью, и сейчас он пытался справиться с противоречивым чувством, которое вызывал направленный на него взгляд.
Эта девочка... было в ней что-то такое, что выбивало сознание из привычной колеи, уводя его к чёртовой матери или в любой по тревожности омут, постоянно поддерживая срывающиеся с насиженного места мысли в бешено стремящееся движение, как это делает с бездомными искрами раскидывающий их раскалённый воздух, поднимающийся от пожирающего деревянную жертву огня.

Однажды на Петра уже смотрели таким взглядом, очень давно, целую вечность назад. Это был его первый раз, в семнадцать мальчишеских лет, когда он вдруг понял, что становится другим от слов и осторожных прикосновений находящейся рядом с ним девчонки, знакомой ему с первых дней нахождения в детском доме, но растущая необходимость в которой после их первого поцелуя ощущалась с каждым прожитым мгновением всё сильней и сильней, превратившись в настоящий страх перед тем возможным днём, когда кто-то придёт и заберёт её отсюда навсегда.
– Ты же будешь приходить ко мне? – однажды спросил он, дотрагиваясь до её ладони кончиками пальцев и рисуя на прохладной коже невидимые узоры. – Будешь?
Она посмотрела на него точно такими глазами – спокойными и любопытными, в которых не было даже тени тревоги.
– Конечно, ты чего ерунду говоришь? – она засмеялась тихим смехом, посекундно непроизвольно отдёргивая руку от касающихся её пальцев. – Щекотно! Только всё наоборот. Ты быстрей отсюда уйдёшь! Тебе в следующем году уже восемнадцать. Мне ещё полтора года ждать. Вот выйдешь отсюда и всё... – её голос вдруг потемнел: – Дождись меня, ладно? Не уходи далеко.
На подобные темы они говорили нечасто, просто из желания потрепать и без того напряжённые молодые нервы, представляя себе апокалиптические картинки расставания как чего-то невозможного. В их понимании это и было невозможным, поскольку с начала их знакомства они постоянно переплетались какими-то неведомыми струнами, иногда болезненно врезающимися в кожу и тело, но не отпускающими их друг от друга ни на одну уснувшую мысль.

Когда Пётр поступил в детский дом, двенадцатилетняя Соя уже была здесь, она жила в этом приюте всегда, с самого рождения, подброшенная кем-то под приютскую дверь спустя несколько минут после первого в её жизни неудавшегося крика и с обмотавшейся вокруг шеи ещё влажной пуповиной. Она почти не дышала, когда врачи приюта вкалывали ей адреналин и разминали прозрачное детское тельце, а когда она всё-таки вдохнула, то сделала это с таким громким хрипом и шелестом где-то внутри, что одна из санитарок перекрестилась и громко прошептала:
– В себя кричит, бедная... неправильно это... не по-людски... выдохнуть, криком выдохнуть ей дайте!
Соя не кричала. Она хрипела трудным вдохом, выпуская из маленького рта короткие пузырящиеся всхлипы бесшумного, словно ворованного дыхания. И тогда один из врачей, отчаявшись спасти не начавшую жить девочку, прижался своим ртом к почти невидимым губам, высасывая из сжавшейся детской глотки необходимый для жизни крик.
Уже через несколько секунд он закашлялся и стремительно выпрямился, обеими руками схватившись за собственное горло, в попытке избавиться от чего-то, что заставляло его таращить наполнившиеся слезами покрасневшие глаза. А после пары сильных ударов по спине он выплюнул на ладони что-то маленькое, сморщенное, растекающееся слюной и красными точками сгустившейся крови.
– Что это? – удивлённо спросила санитарка, осенив себя крестом.
– Кусок плаценты, – ответил врач. v Никогда такого не видел. Пуповина вокруг шеи – сколько угодно, но чтобы послед или его часть в горло попали – это у меня впервые. Хотел бы я на маму посмотреть.
Кем была мама Сои, что случилось при рождении её дочери и почему она или кто-то другой оставили ребёнка на ступеньках приюта – осталось неизвестным, а вечером этого же дня люди видели над городом странное скопление облаков, напоминавших сидящую на коленях молодую женщину, бесконечно далеко протягивающую одну руку к небу, а другой прижимающую что-то к своей груди, словно в желании защитить. С наступлением заката неожиданно поднявшийся грозовой ветер разметал тревожную облачную картину несколькими оранжевыми всполохами, выпавшими на землю долгим и непривычно тёплым дождём.

Соя росла быстро, обгоняя сверстниц в девичьей привлекательности, развиваясь в задорно горящую глазами русоволосую Сирену, от голоса и движений которой плыли почти все местные пацаны. Однако интересен ей был только один, тот, кто уже на второй день после своего прибытия в детский дом встал столбом посреди душного летней жарой коридора, смущённым взглядом провожая её, окружённую стайкой что-то щебечущих подруг. Соя остановилась тогда на полуслове, смотря в мальчишечьи глаза, не понимая причины своей остановки и взволновавшись от сознания, что не хочет эту причину искать. Так продолжалось ещё два месяца, за время которых ни она, ни этот странный мальчишка, случайно встречаясь, не пытались даже заговорить. А однажды, столкнувшись в пустой и гулкой приютской прихожей, они почти минуту стояли перед входными дверьми, наполняясь сердечным стуком и с любопытством разглядывая друг друга. Вошедшая с улицы воспитательница развела молчаливых подростков в разные стороны, взяв девочку за руку и подтолкнув паренька в направлении выхода:
– Чего стоите тут? Нечего здесь болтаться, занятия скоро, вам готовиться надо, молодой человек, и вам тоже, юная дама.

Он стал сопровождать её почти везде и всегда, как будто случайно проходя за стеклянной дверью девичьего отделения, мимолётом кидая взгляд в пустую тишину коридора или на стоящую у стены стайку девчат, либо долгим отражением появлялся в зеркале танцевального зала, в котором Соя занималась бальными танцами, время от времени сбивая от подобных визитов свой не по-детски отточенный танцевальный шаг. Происходящее замечали все, от хихикающих подруг до озабоченных странной формой ухаживания взрослых, и, конечно же, это не осталось незамеченным для её тренера и партнёра по бальным танцам, молодого мужчины болезненной худобы, но с замечательной коллекцией наград и грамот всевозможных побед по всему миру, а ещё с такими жаркими глазами, что когда он обнимал Сою в танце, что-то внутри её тела грохотало большими мягкими тазиками, иногда заставляя взволнованно отходить от близкого тела чувствующего её мужчины. Такого не было раньше, танцевальная дисциплина и абсолютная тренерская порядочность не давали повода для подобной реакции, пока однажды Соя не увидела неясный силуэт смотрящего на неё через стеклянную дверь паренька, отчего почувствовала себя совсем и даже как-то возвышенно голой. Подобное происходило нечасто, но именно в такие дни Соя сбивалась в своих движениях, либо птицей порхала по залу, не замечая недоумения тренера, который в попытке успеть за своей ученицей выбивался из последних сил. И однажды Александр, так звали тренера по танцам, обескуражено остановился, сделал от вспотевшего тела Сои шаг назад и честно спросил:
– Что с тобой? Ты должна сосредоточиться на движении, на моих руках, и слушать только меня! Куда тебя несёт?! И перестань таращиться в зеркало! Такое ощущение, что ты неожиданно стала новичком... или... может... ты влюбилась?
Соя возмущённо замотала головой, в очередной раз прислушиваясь к неизвестному ей прежде состоянию, разочарованно всматриваясь в зеркальное отражение двери, за которой уже никого не было. Но уже после второго случая она стала приходить в танцевальный зал одна, в любое подходящее время, лишь за возможностью увидеть в тёмном стекле следящие за ней восхищённые мальчишеские глаза. Эти внеурочные тренировки стали самыми желанными, Соя не танцевала, а во всех смыслах летала по натёртому воском паркету, не чувствуя времени или усталости, уходя только после того, как очередной взгляд в зеркальную стену не находил искомое отражение, ради которого она и приходила сюда.
Так продолжалось не месяц и не два, время не имело значения для двух юных эмоциональных наркоманов по той причине, что каждый день, в котором им удавалось встретиться взглядом, был сам по себе законченным, совершенным подарком. Их возбуждала и разжигала эта отрицаемая и сдерживаемая возможность подойти, окликнуть по имени и начать общаться так, как это делают все. Нет. Им нужна была сказка. И они вольно или невзначай делали её каждый день, на протяжении почти четырёх лет.
– Ты здорово продвинулась, Соя, – говорил Александр, с удивлённым восхищением следя за плывущей в танце фигуркой. – Внеурочные тренировки сделали из тебя настоящего профессионала, даже я больше не вижу твоих слабых мест, и в скором времени можно будет подать заявку на участие не в региональных соревнованиях, этот уровень ты давно и безнадёжно прошла, нет, мы выставим тебя в настоящем танцевальном шоу такого масштаба, после которого о тебе узнает весь мир.

К своему шестнадцатилетию Соя подошла красивой, вызывающей настоящие катаклизмы девчонкой, за внимание которой время от времени дрались детдомовские ребята, а из угловатой и вытянутой подростковой фигуры Петра уже светилось нечто мужское, ещё жидкое и вялое, не хищное, но сильное просто своим существованием, как в молодом и осторожном оленёнке. И когда они приближались друг к другу, было в этом нечто космическое, словно столкновение орбит чувствующих друг друга планет, каждая из которых не хотела своим движением тормозить другую, получая от проживаемой истории несвойственное детям наслаждение и даже гордость, что подобное вообще возможно. И только в канун своего дня рождения, услышав от всезнающих подруг о готовящемся ночном избиении, Соня сломя голову понеслась на задний двор детского дома, на бегу задыхаясь сжимающимся горлом, сразу же увидев лежащего на земле Петра, от которого отходило несколько мальчишеских теней.
– Не смейте! Не смейте его трогать! Он же... – её голос захлебнулся и Соя, сильно толкнув руками одного из мальчишек в грудь, упала на колени рядом со смотрящими в тёмное небо блестящими глазами, – он же не такой... не такой... другой совсем. А вы... вы с ним, как со своим поступили... какие же вы дураки!
– Чего не такой-то... – пробурчал один из уходящих куда-то в ночь голосов, – просто к тебе не лезет, а мы-то что... всего лишь хотели, чтобы ты кого-то, наконец, выбрала. Да только не зря, видимо, из тебя ещё при рождении послед вытащили. Не наша ты. Как не получалось к тебе никому подойти, всё глазками да танцульками своими игралась, так с тех пор только в себя и дышишь. А мы живые.
Соя не слышала, что ей говорят, большими пальцами рук вытирая крупные тёмные капли, стекавшие по вискам молчаливо смотрящего на неё Петра. А затем повсюду загорелся свет и поляну заполнили возбуждённо кричащие взрослые, после чего в детском доме в течение целых двух недель проводились только воспитательные работы, включавшие в себя разговоры в группах и с каждым по отдельности, а учитель танцев Александр встречал Сою с довольной улыбкой взрослого мужчины, всего один раз вполголоса сказав ей наполнившие её теплом и гордостью слова:
– Я же говорил, что влюбилась. Дура ты. Счастливая. Танцуй теперь. Летай. Живи с этим всю оставшуюся жизнь.

Но это будет потом, а тогда, уже той самой ночью, отмывая испачканные мальчишеской кровью руки, Соя почувствовала внизу живота, наполненного бешено летающими бабочками, ласковую истому неизведанной жажды прикосновения. Не собственного, а именно этого мальчика, чей взгляд уже не покидал её мыслей. Следуя своим новым ощущениям Соя закрыла глаза и, закусив нижнюю губу, сильными движениями пальцев начала успокаивать свой ноющий живот, спускаясь по нему до бьющего под ладонями пульса, и уже через несколько секунд её тело скрутило так сильно, как ещё не случалось во время её первых экспериментов с собственной женской природой, а на следующий день она сама подошла к заляпанному пластырями Петру, протянула ему узкую ладошку и сказала:
– Здравствуй. Меня зовут Соя. Я здесь живу.
– А меня Пётр. Я тоже.

Они начали встречаться почти сразу. Потребовалось время, чтобы успокоились воспитатели и всякие проверяющие, но после того события Соя и Пётр умудрялись встречаться с таким же постоянством, с которым совсем недавно наслаждались своей сдержанностью не говорить друг другу ни единого слова. И даже теперь, получив возможность живого касания, они снова испепеляли себя пыткой, не приближаясь ближе и не задерживая касание дольше, чем этого хотели их души и тела.
Тихими вечерами они делились друг с другом своими историями, в одной из которых Соя раскрыла причину слов, брошенных уходящим в темноту мальчишкой, а Пётр рассказал о своём посещении кукольного театра, куда он пришёл с мужчиной и женщиной, держащими его за руки, и которых он с тех пор никогда больше не видел. Петр не знал, были ли это его папа и мама, он не помнил тех людей, в его сознании остались лишь тени, что-то заботливо говорившие ему на ухо, просто тени, исчезнувшие сразу после окончания спектакля, а может быть ещё раньше, и он просто не заметил, когда были отпущены его маленькие ладони, он не помнил вообще ничего, кроме волшебного света из-за поднимающихся складок тяжёлого занавеса, после падения которого его ладошки ощутили тепло пустых сидений рядом с собой. Он не встал, не закричал и не заплакал, а продолжал сидеть в пустом зале, не сводя с тёмной сцены своих ожидающих чуда глаз.

Их первый поцелуй случился через полгода после начала постоянных встреч, жарким летом, на вечернем пляже, куда Соя и Пётр сбежали вечером в субботу, уговорив старенькую вахтёршу никому и ничего не говорить. Добрая старушка, растерявшая на давно отгрохотавшей войне трёх бравых сыновей и красавицу дочку, отпустила две растущие жизни кивком седой головы, долго смотря бесцветными и полными потерянного счастья глазами в закрывшуюся дверь, за которой скрылись держащиеся за руку два подростковых силуэта.
По пляжу они гуляли долго, грея ноги в ещё тёплом после дневной жары песке, болтая ни о чём и время от времени пытаясь столкнуть друг друга в воду. Увернувшись от очередного толчка, смеющаяся Соя сделала шаг назад и пошла за Петром, положив свои руки ему на плечи и наступая босыми стопами в оставленные им следы. Потом она убрала руки, продолжая идти сзади, неслышно ступая по мокрому песку, отставая то на шаг, то на два, а затем, легко коснувшись Петра плечом, обошла его справа и сразу побежала вперёд, почти неслышно рассмеявшись шелестящим смехом и быстро растворяясь смуглым телом в сырых береговых сумерках, оставляя в широко раскрытых глазах Петра затухающий ожог обнажённой белизны незагоревших ягодиц. Только сейчас Пётр понял, что Соя была совсем голой. Зажмурив и сразу снова открыв глаза, Пётр ошеломлённо дотянулся до ещё живого от девичьего касания ощущения на своей коже, мгновенно разгоревшейся голодным огнём. Он не знал, что делать. Его сердце стучало так сильно, что отдавалось на опухших от волнения губах, разливаясь по лицу горячей маской первого настоящего мальчишеского желания.
– Пойдём... поздно уже.
Голос Сои заставил его вздрогнуть, а когда он оглянулся, напоровшись на её светящиеся в свете Луны глаза, то увидел, что Соя стоит перед ним, прижимая к белеющей груди сброшенное по дороге платье.
– Пойдём, Пётр? Холодно...
И тогда он протянул к ней руки, почти с силой вырывая из сжатых девичьих пальцев невесомую ткань, а затем сделал шаг совсем близко и обнял дрожащую фигурку обеими руками, колотясь от собственной лихорадки так сильно, что начал заикаться:
– Нет... мых не.. не пой... дём... я нннех... хо... чу. И ты.
Последние звуки этой беспомощной фразы были запечатаны на его губах стремительным девичьим поцелуем, после чего, свалившись на ещё тёплый песок, они безостановочно целовались несколько столетий, нащупывая почти невидимые лица такими же невидимыми ладонями, задыхаясь от волнения и только сейчас появившегося окончательного ощущения абсолютной неразрывности их судеб. Они действительно думали так, как могут думать лишь взрослеющие дети, принимающие счастье как подаренные конфеты, сладкой патокой заливающие их жадные до жизни души. Так способны чувствовать только те, кто ещё ни разу не признавался себе в невозможности сохранить самое ценное, не заплатив за это точно такой же ценой. И уже через месяц, смотря на поднимающийся в небо столб оранжевого дыма и слушая вой надрывающихся пожарных сирен, Пётр не мог и не хотел понимать, что его Соя, ступившая на борт только что взлетевшего самолёта, эта русоволосая дикая девчонка, желавшая выиграть какой-то очень важный бальный чемпионат или танцевальный конкурс, с настоящего момента останется лишь частью его постоянно сопровождающей тоски, которую он, благодаря своей молодости и фантазии, переживал словно в красивой, необычной и даже случившейся с ним, но всё-таки сказке.

Самолёт упал сразу после взлёта, воющими турбинами разбрасывая красивую кучу облаков в форме сидящей на коленях женщины, после чего на землю рухнул горячий дождь, согретый огнём авиационного керосина. Топливо разлилось по серому бетону мгновенно воспламенившейся лужей, отражение которой в стекле аэропорта невероятно походило на  рыжую смеющуюся морду с распутавшимися по ветру волосами, это хохочущее нечто напугало кричащих от ужаса людей едва ли не больше самой катастрофы, а Пётр с застывшим лицом молча прислушивался к оборвавшемуся в нём звуку, похожему на короткий вскрик Сои тогда, на заднем дворе детского дома – это была одна из тех струн, которыми на протяжении нескольких лет были спутаны его и её души.

И сейчас, смотря на стоящую перед ним маленькую девочку, Пётр не мог и не хотел избавляться от ощущения, что ему уже знаком этот наполненный обманчивой тишиной взгляд, укрывающий его, как будто одеялом. А когда деревянное лицо перед ним снова заговорило, Пётр дал себе возможность сделать ещё три полных вздоха, чтобы понять, что ему говорят.
– Где ты оставил Джил?
– Она на улице, там, где всегда была, просто... чёрт возьми... это совсем не просто! – Пётр вдруг понял, что не может объяснить вообще ничего. – Послушайте... мистер... Сигурд! Вам надо отсюда выбираться... но если вы меня спросите, как... я... ладно, потом! И ещё... – Пётр торопился, пытаясь успеть использовать вдруг открывшуюся речь, – в прошлый раз... когда я был здесь... дом выглядел по-другому. Как вам удалось, так его изменить? Это же чёрт знает, сколько работы! А вы тут вдвоём. Девочка и комод... или тумбочка... я никого не хочу обидеть... но это же невероятно!
Деревянное лицо напряглось, словно человек, которому оно принадлежало, испытывал зуд. Эта эмоция была мимолётной, сразу же сменившись бесстрастной маской:
– Очаг. В доме горит огонь… не совсем обычный. Благодаря ему я привёл дом в порядок. Огонь не имеет права потухать, всё начинает разваливаться немедленно. Но, восстанавливая дом, я обязан считаться с тем, что он... забирает мою дочь. Огонь горит благодаря ей.
Пётр недоумённо тряхнул головой:
– Забирает? Простите... что значит...
– Энн, покажи.
Девочка обеими руками подняла длинную юбку, и только сейчас Пётр увидел, что её левая нога не была подогнута в колене, как он подумал, когда увидел её в первый раз. Ноги просто не было. До середины бедра у девочки не было ничего. Пётр вдруг вспотел. Его сердце забилось тяжело и тревожно, он не мог сказать ни единого слова, ошарашенно смотря на маленькие девичьи ладошки, отпускающие край юбки. А Сигурд продолжал:
– Моя дочь режет себя на кусочки, которыми питается наш очаг. Огонь горит только там, – Сигурд повернул глаза внутрь тумбочки, откуда по стенам дома слабым отблеском разливался тёплый свет, – и сколько мы ни пытались подкладывать сухие ветки или щепки досок – они только дымят, не давая тепла и света. И есть ещё одно. Загляни.
Улыбающаяся Энн отошла от дверей, давая возможность Петру наклониться и посмотреть в глубину между деревянных стен.
Сначала Пётр не сообразил, что он видит, полагая, что это лёгкий дым над небольшим, в пару ладоней, костром, рисует на задней стенке тумбочки невероятные для сознания картины. Сам костёр также заслуживал внимания, разливаясь ровным жёлтым пламенем над ослепительно белой сажей, похожей на мелко толчёную соль. Но когда Пётр присмотрелся внимательнее, озадаченно проводя перед лицом ладонью, словно отгоняя невидимую туманную пелену, его глазам открылась поразительная картина, заставившая его опуститься на корточки, непроизвольно испуская удивлённый возглас:
– Этого просто не может быть!

Перед ним раскинулся настоящий город, с пыльными улицами и куда-то идущими людьми, с каменными стенами, охранными башнями и далёким лесным горизонтом, над которым светило полуденное солнце. Там было всё, в этой тумбочке, будто в кукольном театре, сделанном с высочайшим мастерством и прилежанием, что позволяло смотреть на человеческие лица, слышать смех, громкие разговоры или бранную речь, и Петру вдруг очень захотелось залезть внутрь, чтобы самому оказаться среди всего этого волшебного царства, в существование которого было невозможно поверить, но не доверять собственным глазам он уже не мог. Слишком ярким было зрелище. Слишком громко звучали голоса и убедительно пели птицы. И даже пыль улицы, проходящей прямо перед его глазами, самым настоящим образом попала ему в нос, отчего Пётр, безуспешно зажимая свои ноздри, всё-таки с удовольствием чихнул.
Его голос звенел от возбуждения, когда он выпрямился:
– Это же... как это вообще получается?!
Деревянное лицо Сигурда снова скривилось в болезненной гримасе:
– Не знаю. К сожалению, у нас нет ответа, что с этим делать. Попасть в город нельзя. Я пытался укрыть там свою дочь, но это оказалось невозможно. Энн пробовала – чем дальше она забирается внутрь, тем менее отчётливой становится картинка. Всё выглядит настоящим, да, но возможности просто взять и перебраться туда у нас нет. И я не имею представления, что нам со всем этим делать. Мы только знаем, что если огонь прогорает – всё начинает меняться. Исчезает там и разрушается здесь. Вот и сейчас, ты же видишь?
Пётр видел. Огонь угасал. Тепло по-прежнему шло от маленького кострища, но сам огонёк становился меньше, а вместе с ним стены внутри словно сжимались где-то очень далеко позади, там, где туманился горизонт, закрывая город, улицы и дома широкой тенью, как от занесённой над ними невидимой ладони.
– И... что теперь?
– А теперь, – голос Сигурда стал хриплым и напряжённым, как струна, – ты можешь увидеть, чего нам стоит поддерживать здесь тепло. Только, в связи с тем, что Энн вчера потеряла свой нож...
– Вчера и сегодня я подкладывала заранее нарезанные кусочки, – Энн говорила почти виновато, – чтобы не пилить себя каким-нибудь мечом или серпом. А со вчерашнего дня по дому проходило много людей, да ещё Паулина... я наружу выходить не решалась. Чтобы поискать.
– Этот нож? – Пётр вытащил из-за пазухи найденный им клинок и протянул его широко раскрывшей глаза Энн. – Я о него запнулся в прошлый раз. Ты, наверное, его возле дверей обронила, и он завалился между досок, только гарда наружу торчала, – он замолчал на пару секунд и сразу продолжил:– А можно... увидеть... как ты это... ну... делаешь?
Мягким движением Энн взяла протянутый ей клинок и коротко посмотрела в неподвижное лицо отца, тут же переведя свой взгляд на крайне взволнованного Петра, вытиравшего влажный лоб тыльной стороной ладони, а затем, подойдя к раскрытому мебельному зеву и усевшись на дно тумбочки, высоко подняла свою длинную юбку, полностью обнажив остаток левой ноги, после чего, бросив ещё один любопытный взгляд на Петра, сильным движением срезала с нижней части бедра длинную белую стружку.
Пётр видел, как зардела живая кожа, рядом с которой прошёл нож, немедленно покрываясь тонким налётом непрозрачной коры, становясь точно такой же деревяшкой, как только что срезанный кусок.
– Чу... довищно... v заикаясь, с трудом проговорил Пётр, – и так же невероятно! Но всё-таки жутко!
Тем временем Энн, держа стружку двумя пальцами над костром, уронила её в едва теплящийся огонь. Стружка падала вниз, казалось, бесконечно, словно легчайшее пёрышко, по пути скручивая свои края и схватывая огненные всполохи приближающимся к пламени концом. А когда уже дымящийся кусочек упал окончательно, воткнувшись в белую золу крошечной изогнутой колонной и полностью охватываясь жарким огнём, Пётр увидел ещё одно проявление сказочной силы получившего свежую пищу костра – город в глубине мгновенно подошёл ближе, с жадностью смотря в разгорающийся огонь, раздвигая в разные стороны темнеющие стены и засасывая в себя воздух снаружи деревянных дверей настолько сильно, что Энн даже покачнулась, сидя на краю тумбочки и свесив ноги вниз, а её длинные волосы в течение нескольких секунд тянулись параллельно полу, следуя за дующим внутрь ветром. Пётр придержал Энн за худенькое плечо, всем телом чувствуя втягиваемый странным городом прохладный поток воздуха, идущий куда-то так далеко, что даже на игрушечном горизонте вставали лохматые облака, похожие на головы непослушных детей.
– Сейчас сильнее, чем обычно, папа, – Энн удивлённо смотрела в глубину города, закрывая юбкой обрезанное бедро. – Очень сильно тянет. Так не было ещё. И город растёт. Я вижу.
– Не знаю, как это объяснить, и как использовать – не знаю! – Сигурд загрохотал под сводами помещения, и уже в следующую секунду нечто крылатое пронеслось между сидящей в тумбочке Энн и склонившимся рядом Петром, задевая его по лицу тугими перьями, после чего лёгкая мальчишеская фигурка со светящимися белыми волосами в несколько неуловимых движений подбежала к Энн и, под нарастающий крик Сигурда, резко схватила девочку за руку, вытаскивая её наружу и тут же сильным толчком в грудь отбрасывая её от тумбочки и швыряя на дрожащий пол.
Пётр почти оглох от раздавшегося рёва, заставившего его сжать ладонями свои уши, оборачиваясь назад, в направлении, куда была отброшена Энн, и когда он увидел всю комнату целиком, у него на голове зашевелились волосы.

По обе стороны от лежащей на полу Энн, придавив её руки к полу красивыми маленькими мокасинами, стояли две рыжие девочки с одинаковыми веснушчатыми лицами, на которых висело такое равнодушие, что они казались ненастоящими, кукольными, неживыми. В следующее мгновение перед близняшками остановилась стремительно двигающаяся фигурка мальчика-подростка, с белыми волосами, прозрачным взглядом и светящейся кожей, по которой проплывали почти невидимые голубые пятна, позволяющие отличить кожу щёк от кожи лба, и оттеняющие сухо сжатые детские губы.
Что-то снова пронеслось мимо Петра, в очередной раз едва не задев его лицо, и, бросив свой взгляд вдогонку стремительной тени, он увидел уродливую птицу с голой и безглазой головой, точно такую, с ноги которой он недавно отвязал найденное письмо. Подобных птиц в комнате было несколько, четыре или пять бешено летающих ядра, и Пётр прошептал вслух, по-прежнему не отрывая своих ладоней от зажатых ушей:
– Птицы времени… откуда они здесь сейчас?
– Их принесли мы. Сорч – единственная возможность для мёртвого прикасаться к ещё живым. Мы принесли их с собой. Чтобы добраться до вас.
Этот голос проник даже сквозь прижатые к ушам ладони, и Пётр, опуская руки, повернулся в том направлении, откуда голос шёл. Он выпрямился с задохнувшимся сердцебиением и посмотрел на вырастающие в прихожей две человеческие фигуры, которые он уже однажды видел. Исполинских размеров одноглазый мужчина с кожаной повязкой через всё лицо и маленькая красивая женщина.


ГЛАВА 24. Пустота

– Вот мы и встретились снова, Сигурд. Именно так, как я того давно желала.
Паулина вышла вперёд, проходя мимо приподнявшейся на полу Энн, ладошки которой были по-прежнему прижаты ногами стоящих по обе стороны девочек-близняшек. Пётр развернулся и увидел искажённое бешенством лицо Сигурда, чьи деревянные глаза метались от сидящей на полу дочери к неуловимым теням летающих вокруг птиц. В сторону Паулины Сигурд не смотрел совсем, словно не слышал её голоса.
– Подними глаза, убийца моего сына! Почему ты не смотришь на меня?!
– Потому что не хочу превращать тебя в щепу раньше, чем решу, что делать с твоими детьми!
Паулина захохотала так пронзительно, что вокруг Петра заколыхался воздух.
– Ты не можешь убить нас ещё раз, деревянный ты дурак! Это ты, ты, ты! Ты ещё живой, какой бы корягой или мебелью ты ни являлся, ты и твоя несчастная дочь! А ещё этот неудачник, снова зашедший сюда в неправильное время! Вы все живые! Нас ты уже давно убил! Размазал по своему дому, по деревянным балкам твоего потолка, по трещинам стен и по гнилым доскам пола! Ты раздавил нас всех, Сигурд! Меня, моего мужа и всех моих детей! Но я тебе говорила, что вернусь. И я сдержала своё слово.

Пётр чувствовал, что у него слабеют колени. Он задыхался от вдруг поднявшейся духоты, почти с благодарностью следя за пролетающими мимо птицами, обдающими его вспотевшее лицо взрывными движениями воздуха. Он пытался смотреть на происходящее точно так же, как несколько минут назад разглядывал живущий в тумбочке город, который и сейчас продолжал светиться лесным горизонтом с поднимающимся над ним слабым дымом от горящего в тумбочке костра.
Понять, что ему сейчас делать, Пётр не пытался. Размышления о каких-либо действиях не имели силы, лишь звериная интуиция царствовала в его разболтанном сознании, он не старался сообразить, чем может быть полезен, и можно ли вообще помочь в распухающей перед ним беде. Ему самому требовалась помощь. Как и остальным. Он просто ждал. Какой-то возможности или сигнала. Но чувствовал, что слабеет. Ногами, спиной, разумом. И посмотрев в уставившиеся на него зелёные глаза Энн, он с извиняющейся улыбкой сел на пол, уперевшись в доски руками. Паулина взглянула на него с отвращением и небрежным жестом узкой ладони указала на дверь:
– Ты можешь убираться. Нам ты не нужен. Передай стоящей на улице Джил, что ей придётся до конца своей жизни торчать перед руинами собственного дома, зная, чьи лица видели последними её муж и дочь.
– Мама! – крик Энн снова резанул воздух комнаты, сбив в полёте две пролетающие тени, с грохотом упавшие на пол, ломая ставшие деревянными крылья. – Ты, злая тётка, не смей даже говорить о ней! Папа, я сейчас не могу себя удерживать! Плохо будет, очень плохо, папочка, сделай что-нибудь!
В это мгновение Пётр увидел, как его колени мёртво врастают в доски пола, повторяя ставшие похожими на корни ладони рук, полностью сцепившиеся с деревянными линиями раскалывающихся досок, входящих в тело под его собственное шипение, которое не было никакой возможности сдержать.
– Давай, маленькая ведьма! – голос Паулины плыл восторженной радостью, от которой Петру было ещё больнее, чем от разрывающих его мышцы досок. – Ты всё делаешь правильно! Сейчас ты уничтожишь этого чужака, затем твой папа сдавит всех нас точно так же, как он сделал это однажды, но в кровавую кашу он превратит только тебя! Ты понял это, Сигурд?! Ты понимаешь, наконец, что твой час действительно пришёл?! Ах, если бы ты знал, как я этому моменту рада!
Находящийся за её спиной одноглазый исполин тоже заухал довольным гоготом, который почти неслышным хихиканьем подхватили обе рыжие сестрички, и только белый мальчишка стоял, ежесекундно меняя положение тела, с твёрдо сжатой щелью губ, смотря то на свою мать, то на сидящую на полу Энн.

Смертельная безысходность навалилась на Петра. Это не была жалость к своей, так по-дурацки, деревянным образом завершающейся жизни, нет, в нём всё ещё корчилась спасительная для заболевшего сознания мысль, что всё происходящее вокруг – всего лишь одна большая и красочная неправда, фантастика, вымысел, ошибка, поскольку царство мёртвых не имеет права влиять на мир ещё живых, хотя даже это не является основным законом или правилом, никаких правил вообще не существовало в единственном и постоянно отвергаемом желании полной грудью дышать и с этим дыханием жить. Ему хотелось жить. Сейчас. Без смысла, безоговорочно, бесконечно и бездонно. Инстинктивно, используя любую возможность, дергаясь всем своим прорастающим и деревенеющим телом. И когда ему удалось сломать свою руку, вырывая её из тянущегося за ней щепками пола, он заорал так, что даже одна из сорчей, птиц времени, затормозила свой полёт:
– Нет! Чёрт бы вас побрал, твари вы человеческие, нет!
Он поднял осыпающуюся деревянными крошками руку, насквозь прокусив губу и с отчаянием в помутневших глазах смотря на оставшуюся среди деревянных корней ладонь, затем в два сильных удара раздробил цепляющиеся к его коленям корни, пытаясь встать. Ему это удалось, хотя боль в коленях и оторванной руке была невероятной, словно их раздирали плоскогубцами, но такого восхитительного ощущения возрождения Пётр до сих пор в своей жизни ещё не знал. Он приподнялся, опираясь на вторую вросшую в пол ладонь, и в то же мгновение в его голову ударилось пернатое тело, брошенное сильной рукой одноглазого исполина, взявшего затормозившую свой полёт птицу прямо из воздуха:
– Знай своё место, смертный! – эти слова прокричала Паулина, уже почти танцующая от наслаждения происходящим у неё перед глазами. – Лучше не поднимайся. Становись частью этого дома. А остальное я доделаю сама.
Пётр снова упал, не чувствуя боли в тяжело ударившейся об пол голове. Он не думал о словах Паулины и даже не размышлял о своей роли в этой гонке когда-то живых. Ему стало всё равно. То чувство, когда избитая, стонущая от ударов, деморализованная жизнь сама пытается умереть раньше, чем почувствует следующую боль. Это была пытка обречённого человека, изо всех сил желающего избежать очередных унижений и мук. Но, падая на пол, Пётр смотрел не в сторону торжествующей Паулины, а на стоящую в огне торчком стружку от ноги Энн, которая сейчас, почти прогорев, завалилась набок.

От этого слабого движения огонь на мгновение поднялся почти в два раза выше прежнего, выбрасывая до верхней крышки тумбочки маленькую тучу ослепительно ярких искр, после чего воздух из комнаты в одном движении сдвинулся внутрь мебельного зева так сильно, что рыжие девочки-близнецы упали на пол, освобождая руки Энн, которая немедленно вскочила на свою единственную ножку и одним прыжком достигла раскрытых дверок, залезая внутрь и закрывая их за собой.
– Нет! – срывая горло снова заорал Пётр, отрывая вторую крошащуюся руку. – Оставь двери раскрытыми настежь! И немедленно бросай в огонь большой кусок! Режь! Режь свою ногу, Энн! Всё, что угодно, режь!
И, прежде чем его глаза окончательно потускнели от боли, он успел увидеть, как Энн быстрым движением вонзила нож в белое бедро, размашисто задевая клинком своё живое тело, плюнувшее кровью так сочно, что красные капли разбрызгались в воздухе, мгновенно загораясь над огнём и по всему дому, и даже сам Пётр почувствовал на губах горячий солёный вкус, в очередной раз зажимая изуродованными руками свои уши, пытаясь спастись от наполняющего дом мужского крика:
– Энн, дочка, Энн! – орал Сигурд под сырой треск упавшего в огонь окровавленного куска, схватившегося пламенем настолько мощно, что Пётр свалился на пол, локтями и подбородком цепляясь за покорёженные доски пола, чтобы поднявшимся ветром его не засосало внутрь тумбочки, но и этого было недостаточно. Тогда он вцепился зубами в свои же оторванные ладони, наблюдая вывернутыми вбок глазами, как вылетевший из тумбочки огненный ураган одним движением смёл мальчишку-альбиноса и стоящую рядом с ним Паулину, с долгим воем улетевшую куда-то внутрь ставшего чёрным городского горизонта, а за ними бесполезным бревном прокатилось огромное тело одноглазого исполина, исчезнувшее без единого звука, как будто его и не было никогда.
Дольше всего боролись с исходящей изнутри силой рыжие девчонки, с первым взрывом огня расцепившие свои вечно сжатые руки и что было сил побежавшие в разные стороны. Когда внутрь огненного вихря улетали тела их матери, отца и ломающего сухие губы в немом крике брата, оказавшегося прямо напротив похожих на адову печь дверей, близняшки даже не повернули своих лиц, успевая продвигаться дальше и быстрее, чем это удавалось оставшимся птицам времени, одна из которых скрылась вместе с исчезнувшими внутри тумбочки людьми, а другая разбилась об открытую дверку, забрызгав Петра своим птичьим соком.
Рыжухи бежали быстро, они походили на молодых лисичек, с ходу перескакивающих через летящие стулья и мягко опускающихся в обнимающую их облаками, непонятно откуда берущуюся пыль. Их движения были точны, стремительны, и Петру на мгновение показалось – им удастся избежать накатывающей воздушной волны, засасывающей за собой всё, что было в её силах. Однако в тот момент, когда Пётр был уже уверен, что девчонки сейчас выбегут из дома, огонь в костре вспыхнул с новой силой, опрокидывая стремительно бегущие фигурки навзничь, после чего им навстречу, неимоверно быстро для своего веса и величины, передвинулась вся деревянная и страшная в своём молчании фигура Сигурда с бьющим из груди огнём. Свалившиеся на ладони ураганного ветра девочки тяжело дышали и обречённо смотрели на дубовые двери, раскрывающиеся перед ними освещёнными изнутри створками, за которыми не было видно ни полок, ни книг, ни старых вещей. Там не было ничего, и Пётр коротко взвыл, уже не от боли в своих руках, а потому, что не увидел там Энн. Только пустоту с вертящейся в ней тлеющей тряпкой потерявшего свои краски города, который, стремительно удаляясь куда-то в жаркую глубину, засасывал за собой всё, что находилось в доме. И следующими в массе летящих в эту дыру людей и вещей оказались находящиеся перед тумбочкой близняшки.
Снова крепко сцепившись руками, они ещё какое-то время держались друг за друга, сжимая маленькие кулачки и закрывая глаза от поднявшейся пыли. Их рыжие косы расплелись от ветра, и в распущенные огненные волосы влетали мелкие предметы, заставляя девочек вскрикивать от боли. Но они ещё держались, ударяясь коленями и локтями о поломанные доски пола, пока новая куча пыли, полная обломков стульев, кусков развалившейся входной двери и клочьев откуда-то снаружи взявшегося белья не смела их обеих одним мусорным облаком.
Сразу за исчезновением девочек в воздух поднялась ржавая пелена, охватившая воздушным торнадо гудящие от напряжения стены, срывая с них нарощенную деревянную кору, а затем чулком стаскивая сморщенную кожу влажного дерева, оставляя за собой привычные цвета и формы старого жилища. В ненасытный деревянный зев полетел весь обновлённый пол, обнажая прежние, уложенные в день постройки доски, в мелкую щепку развалился и исчез восстановленный скелет потолка, оставив после себя привычные стропила, через которые с улицы в дом, скрываясь в бешено воющей груди Сигурда, одним громадным плевком всосалась вся уличная грязь с оставшимися в ней трупами людей и животных, с разрушенными постройками и брёвнами развалившихся домов. Туда же длинными свинцовыми каплями потянулось низкое небо, смешанное с жёлтой пылью, поднявшейся с обнажающих свою зелень улиц, а последний рывок потряс уже саму покорёженную тумбочку, очищая её полированную поверхность от путаницы растений, срывая живые коряги с когда-то мужских плеч, с деревянного барельефа лица и полностью высасывая остатки оторванных ладоней Петра, выбрасывая на пол перед его глазами обнажённое мужское тело, после чего дверки тумбочки захлопнулись с мощным стуком, погрузив дом в оглушительную тишину.

Кусая губы от боли в остатках рук, Пётр увидел обычный жилой дом с массой красивых вещей и добротной мебелью, с ровными стенами, высоким потолком и чистыми окнами, через которые вечерним закатом светилось тёмно-синее небо, а с улицы раздавались возбуждённые голоса.
– Вы… живы?
Задавая вопрос лежащему на полу мужчине, Пётр смотрел не на голое тело, согнувшееся так, что не было видно головы, нет, он уставился на плотно закрытые двери тумбочки, за которыми не чувствовалось никакого движения.
– Энн... чёрт возьми... – голос Сигурда был сух и полностью измождён, а Пётр по-прежнему не сводил глаз с наглухо закрытых деревянных створок, – только попробуй, дочка, только посмей не выбраться... ты же знаешь... там, снаружи, мама ждёт. Подумай, что я ей скажу...

Он не мог встать, этот большой и сильный мужчина, его тело не слушалось, подламывая упирающуюся в пол руку и уводя в сторону пытающееся закрепиться колено. Не смотря на него, Пётр подошёл к наглухо закрытым дверям тумбочки и попытался оттянуть их разорванными запястьями. Боли он уже не чувствовал, это был шок или нервное помешательство, но ничего болезненного он не ощущал, безуспешно пытаясь открыть изуродованными руками плотно закрытые дверки.
Пётр опустился на колени и зубами вцепился в верхний дверной край. Боковым зрением он видел приподнявшуюся на руках мужскую фигуру, но сейчас ему было вообще на всё плевать, кроме самой возможности увидеть перед собой девочку с зелёными глазами, без которой он не мог представить себе заплаченную за всё сумасшедшую цену. За этого голого мужчину, за ждущую на улице обожжённую женщину, за свои побитые колени и оторванные руки, которые он таким же мучительным образом подарил бы ещё раз, он знал это, верил всей душой, что снова и снова позволил бы оторвать свои кисти, лишь бы за скрипящей под его зубами дверью кто-нибудь был.
– Выходи, Энн... – промычал он, оттягивая деревянную створку и позволяя проникнуть внутрь сытно зашелестевшему воздуху.
В открывшемся пространстве он увидел пахнущие дымом тёмные стены, пол и потолок. Больше там никого и ничего не было.

– Сигурд!
Голос Джил раздался настолько неожиданно, что Пётр застонал, обернувшись на вошедшую в дом женщину и уже не имея сил сдерживать начавшуюся лихорадку. Куда-то заваливающимся сознанием он наблюдал, как мимо него пронеслась тёмная женская фигурка, коротко заглянувшая в дымное нутро тумбочки, ищущими движениями поворачивающая голову во все стороны, а затем в два шага приблизившаяся к лежащему на полу мужчине и отчаянным движением распахнутых рук обняла его неподвижные плечи:
– Сигурд... родной... а... где наша дочь?

Пётр смотрел на Джил, и его уносило той предательской слабостью, которая превращает только что дравшееся тело в отказывающийся бороться организм, погружая его в спасительную капсулу сна или забвения, чтобы собрать слова и силы хотя бы для чего-нибудь. Всё прошло. Уже не требовались страх, рёв и порванные сухожилия, не нужны были героические попытки спасти кого-то и спастись самому, стали бессмысленными редкие глотки воздуха, удерживающие внутри трещащих рёбер гремучую силу наполненного смертью баллона, способного взорвать всё вокруг для одной единственной цели – ответить на этот осторожный материнский вопрос. Но перед начинающимся падением куда-то глубоко, перед долгожданным покоем расколовшегося от боли тела, он услышал, как обнявшая скорченное на полу тело женщина издала ещё один пронзительный крик:
– Сигурд! Ты! С тобой... что...
Уже заваливаясь набок, Пётр успел до самого дна посмотреть в глаза поднимающегося на колени мужчины, чьё смуглое лицо темнело среди спутанных прядей снежно-белых волос.

Чем закончился тот вечер, Пётр не помнил. Потеряв сознание, он очнулся только глубокой ночью в этом же доме на постели у стены, чистый и почти отдохнувший, с умело перевязанными обрубками кистей и таким же образом обработанными коленями. Он посмотрел в сторону горящего где-то в углу света и увидел две фигуры – мужчины и женщины, молчаливо сидящие за столом, на котором стояла всего одна свеча. Пётр не издал ни звука, просто таращась на чёрные силуэты, похожие на вырезанные из бумаги картинки теневого театра, он бесконечно наблюдал за изменением их линий, когда кто-либо из сидящих едва заметно наклонялся вперёд или назад, чтобы передвинуть свою, лежащую на столе, ладонь, которая была настолько тяжела, что при любом движении, как ему казалось, сдвигала с места не только стол, но и весь дом.
Он слышал разговор, до него доносились спокойные слова, произнесённые чётко очерченными ртами, от которых прозрачными тенями вверх уходило марево тёплого воздуха, полного красных и невероятно злых искр. Всё казалось мирным, спокойным и привычным для нормальной человеческой жизни, но всё-таки что-то беспокоило Петра так сильно, что он замычал сквозь тесно сжатые губы, не желая нарушать застольный разговор. Он бредил и понимал это. Бредил от лихорадки покалеченных рук, от полнейшей бесчувственности всего тела, избитого движениями, ударами, эмоциями и чувствами, не выпадавшими в его жизни никогда, если не вспоминать те немногочисленные дни или то единственное мгновение, но только это было так давно, и как вообще удержать всё безвозвратно потерянное в тлеющей от ушедшей боли голове. Никак.
По этой причине ему чудился поднимающийся над чёрными силуэтами костёр, хотя он действительно был, и не только над головами, а вообще во всём этом доме, не прекращаясь ни на секунду, заставляя Петра сухо облизывать губы и вспоминать, что где-то там, в углу, стоит бочка с водой. Но даже не об этом переживал он в данные секунды, о чём-то другом, что никак не мог найти своим воспалённым ищущим взглядом, он был готов на что угодно, только бы увидеть необходимое ему прямо сейчас. Мучительно всматриваясь в тёмные углы, он снова возвращался к человеческим контурам за столом, и после нескольких повторов одной и той же дрожащей картинки всё-таки понял, что на освещённой свечами сцене вместе с мужчиной и женщиной не хватает ещё одной фигурки, совсем маленькой и, возможно, не такой уж незаменимой, но именно это небольшое дополнение подсказало бы ему, что всё действительно в порядке, всё на самом деле хорошо и он пришёл в этот театр теней не зря.
– Ты пить хочешь, Пётр? Скажи, пить? – женский голос входил в его голову, словно мороженое в засыпанный горячим песком рот. – Не двигайся сильно. Много ран. Ты всё это время живой был. Чужой совсем, но всё-таки живой.
– Хочет, конечно. Пить. Смотри, губы потрескались. Подожди, я полотенце принесу. Водой его смочишь.
Две вставшие над Петром тени казались настолько большими, что он с улыбкой прикрыл веки, поскольку не верил, что такие тени могут существовать на свете. Всё это было неправдой. Но очень красивой неправдой. Как и вдруг разгорающиеся над ним зелёные глаза, которых в этой темноте с взлетающими в потолок красными искрами просто не могло быть. Но почему-то в животе Петра из стороны в сторону вяло плескалась студенистая тоска, с каждым своим размахом всё дальше продвигая его уверенность в том, что совсем недавно он всё сделал неправильно, вообще всё, однако что это было такое и как теперь это изменить, он не знал. А ещё через несколько минут или, может быть, лет – ему не давалось ощущение времени и вообще всего, что могло бы напомнить о годах или секундах – в его почти оглохшем от собственных мыслей сознании вдруг раздался тихий голос, который он с закипающим на губах восторгом сразу вспомнил:
– Вы хотите узнать, где я...
– Хочу... где... ты...
Студень в его животе качнулся до самого горла, разливаясь по схватившейся в судороге гортани, и, без остатка заполнив всю пылающую голову, холодным огнём застыл в его распахнутых глазах.


ГЛАВА 25. Деревянные руки

Пётр болел долго и очень тяжело, пару раз здорово обеспокоив Сигурда с Джил и не менее крепко испугавшись сам, хотя всё время болезни его сопровождало ощущение обречённого согласия, и порой ему было искренне плевать на всё, что происходит вокруг. Это ощущение было ему до сих пор совершенно незнакомо, а поэтому он не имел ничего против, чтобы испытать забавный страх за свою измочаленную болячками молодую жизнь.
Местный лекарь довольно неплохо подлечил Петру разбитые колени, почти избавив его от хромоты, но с руками он возился долго, раз за разом подшивая и подтягивая их обрезанные места, на которые Пётр старался не смотреть, не находя в себе ответа, что он будет делать с этими обрубками в дальнейшем. Хотя вопрос дальнейшего тоже не слишком его радовал.

Вернуться в свой привычный город Пётр уже не мог, долгое время с каким-то обдолбанным удивлением прогуливаясь по знакомым, как ему казалось, улицам, в которых он ничего не узнавал. Всё было другое – дома, целые кварталы, да и сам Город показывал настолько мало общего с оставшимися в памяти картинками, что можно было за каждым поворотом громыхать обескураженные ругательства, чтобы через пару минут сделать то же самое.

Он жил вместе с Сигурдом и Джил на правах если не сына, то младшего брата, потихоньку влезая в жизнь Города и быстро научившись сидеть на лошади, изобретательно ругаясь при этом на отсутствие рук. Прогулки в седле успокаивали его, заставляя прислушиваться к двигающемуся под ним сильному телу коня, понимающему, казалось, каждое слово:
– Унеси меня куда-нибудь... куда я хочу... только я уже не знаю – куда.
Пахнущая здоровым телом и свежим потом лошадь несла Петра долго, пока не останавливалась перед полем сочного клевера или устало наклоняла голову к чистой воде текущего под копытами ручья – всё это было совершенно другим миром, где дышали человеческие желания и фантазии, поскольку просто так, без цели, здесь было нечего делать. В подобных мирах необходима хотя бы одна мечта. У Петра она была.
Ему удавалось довольно неплохо управляться по хозяйству, пользуясь изготовленными для него местным кузнецом страшными на вид протезами для предплечий, с помощью которых он даже сумел однажды сам приготовить ужин, чем впервые за всё время своего нахождения в этом доме развеселил уже оживающую от потери дочери Джил, весело рассмеявшуюся не над качеством действительно неплохой еды, а над тем, что Пётр, забывшись, поковырялся в зубах тем же длинным металлическим щупом, которым только что помешивал очень наваристый суп.
– Тебе другие руки надо! – смеялась эта красивая женщина, поглаживая своими тёплыми ладонями длинные тонкие металлические пальцы, связанные между собой жуткой системой пружинок и колец. – Чтобы ты не забывал, что это именно руки, а не инструмент для кухни или огорода. Другие руки тебе нужны. Мы их тебе сделаем. Даю слово.

Руки ему действительно сделали, точнее – подарили, это был подарок вернувшегося с дальнего похода Сигурда, который привёз с собой маленькую кожаную сумку с двумя деревянными человеческими кистями такой изумительной работы, что Пётр выдохнул точно так же, как в те почти забытые секунды, когда он смотрел на деревянный мужской барельеф.
– Невероятно! Как настоящие...
Сигурд часто рассказывал о развивающейся жизни Города, об открытых далеко за Бескрайними Болотами дорогах, о появившейся возможности торговать и обменивать замечательные вещи вместо прежней необходимости для тех же целей начинать очередную войну.
Тот же лекарь, пристально следивший за обрубками рук Петра, приладил ему подаренные деревянные кисти, и Пётр почувствовал себя механической куклой, стоя посреди огромной комнаты с растерянным выражением лица, сжимая и разжимая блестящие полированные пальцы.
– Тут ещё нужно подтянуть, – гудел в нос очень радеющий за всё происходящее лекарь, – прицепить к тому клочку кожи, который постоянно болтается без дела, а так быть не должно. Это же твой клочок! Твоя кожа! И вообще всё твоё! Должно работать. И будет. Вот потому что я просто сделаю и всё! А ты терпи!
– Терпи, родной... –  шептала всегда присутствующая при операциях Джил, меняя окровавленные бинты и протирая горячий лоб Петра прохладным полотенцем, – совсем немного осталось.
И Пётр терпел. А лекарь снова снимал деревянные протезы, под сиплое шипение Петра в десятый раз мастерски разрезал уже зажившие обрубленные места, хладнокровно вытягивал наплевавшие на своё предназначение сухожилия и мышцы, снова сшивая, подтягивая и ужимая их таким образом, чтобы безжизненная красивая деревяшка реагировала на любые желания своего хозяина.

Они почти не говорили об Энн. Изредка её имя упоминал сам Пётр, не справляясь с постоянно разрастающимся внутри чувством, что какой-то свой мятежный горящий кусок она оставила и в нём. Пахнущая дымом и теплом тумбочка так и осталась стоять на том самом месте, недалеко от стены, слегка повёрнутая к выходу, что делало эту массивную мебель едва ли не первым предметом, бросающимся в глаза всем, кто входил в дом. Пётр положил в неё найденное им письмо и каплей смолы приклеил на одной из дверок птичье перо, каждый день обшаривая внешние и внутренние поверхности тумбочки своими новыми деревянными пальцами, изучая каждый доступный миллиметр. Он обстучал углы и прослушал все возвращающиеся оттуда звуки, понимая, насколько нелепо это выглядит, однако, даже встречая полные настороженности и сострадания взгляды Сигурда или Джил, он всё равно продолжал это делать.
– Зачем, Пётр? Её нет. Она там, в другом мире. Её просто унесло, как всех и вообще всё, включая старый Город со всей в нём находящейся грязью. Ты же сам видел.
– Видел. Это ничего не значит. Она – не грязь. Поэтому так быть не должно.

Нет, им не было всё равно. Сигурду и Джил. Попытка смириться с отсутствием дочери не скрывалась в их равнодушии, и пренебрежением это тоже ни в коем случае не являлось. Просто, в отличие от Петра, они всю свою жизнь прожили бок о бок со смертью, шастающей по улицам настолько же часто, как бездомная шелудивая собака, заглядывающая в любую дверь в надежде получить хоть какой-нибудь съедобный кусок. Смерть была естественна, как лужи после дождя или пьяная рвота, она могла настичь шальной стрелой в собственном доме, ударом меча на улице, огнём костра после судилища или во время большого праздника – она была гораздо более вездесуща, чем сама жизнь, в доказательство своей особенной роли пугая людей безглазыми головами сорчей, которых с момента исчезновения Энн не стало видно совсем. Город жил, он действительно дышал под руководством Сигурда Белоголового, ставшего Советником, и при постоянной помощи Джил, которую боготворили просто все. А ещё Город развивался стараниями самого Петра, вспомнившего своё незаконченное инженерное образование, подсказавшего новые формы жилых строений и предложившего замечательно простой и эффективный способ запрудить питающий поля самый большой в окрестностях города ручей.
Свой бесполезный телефон он носил на шее как брелок, показывая этот странный предмет любопытным лишь после самых настойчивых просьб, а однажды позволил действительно прелестной девушке, изо всех своих девичьих сил старающейся завладеть вниманием странного парня, провести по безжизненной стеклянной поверхности тонким пальцем.
– Что это?
– Уже не важно.
– Там внутри что-то есть?
– Сейчас нет. А когда-то я мог видеть и слышать целый мир.
– Вот же он... мир этот… только подними глаза. И руку протяни...
– Да... – отвечал Пётр, не замечая плывущего по его лицу взгляда молодой женщины, – ты права... Так мало надо.

Это было время примирения людей самих с собой. Согласно простых законов, обычаев и голодных на хорошее человеческих чувств, мирящихся с недавними потерями, ушедшими жизнями и для каждого своей памятью. Чтобы жить дальше. Но первый признак того, что даже такой процесс может происходить стихийно, не укладываясь в предсказания, обычаи и вековой опыт, Пётр получил лишь после того, как однажды, через несколько лет после начала своей жизни в Городе, в тысячный раз ощупывая стенки по-прежнему сохранившей запах дыма тумбочки, он вдруг почувствовал тепло на кончиках своих деревянных пальцев.
– Этого не может быть! – уверенно заявил приглашённый для объяснения данного феномена лекарь, а Пётр ничего не мог или просто не хотел ему возразить. Ни слова не говорили также Сигурд и Джил, предательски подтекающими глазами смотря на восторженное лицо Петра, настойчиво показывающего им свои деревянные руки. Они не верили. Он видел это. И не собирался уверять их в своей чувствительной правоте. Где-то в глубине своего существа он уже понимал, хотя и не имея сил объяснить, почему это происходит. И его уверенность лишь подтверждали слова Энн, которые он слышал от Сигурда и сам повторял уже много раз:
– Только два тепла на земле. Горящие угли и живое тело. Всё.

Однажды утром Сигурд подозвал к себе Петра и, положив свои лопатообразные ладони ему на плечи, спросил, осторожно заглядывая в глаза:
– Ты не ревнивый?
– Чего?
– Не ревнивый, спрашиваю?! Меня, если хочешь знать, Джил послала спросить. Я сам такие вещи – умру, но не спрошу, не скажу и не сделаю. А тут – баба... женщина... ну, сам понимаешь. Так что?
– Что? – ещё раз недоуменно переспросил Пётр, искренне пытаясь сообразить, чего от него хочет стоящий перед ним добрый и сильный мужик. – Чтобы быть ревнивым, нужно либо наличие жуткого повода, либо отсутствие мозгов. У меня нет первого, но есть второе... наверное.
– Чего? – Сигурд коротко потряс седой головой. – Ничего не понял.
– Я тоже... Но повторю, что у меня...
– Джил беременна... – голос Сигурда дрогнул, и он легко сжал ладонями хрустнувшие плечи Петра, – она беременна. Слышал про такое? А ты нам как сын. И для нас очень важно знать, какая ерунда взбредёт тебе в голову, если ты узнаешь, что в нашем общем доме скоро появится ещё один, родной нам, человек.
Пётр молчал. Что-то происходило с этим парнем последние годы, он становился мужественней и мудрее, у него получалось убеждать даже более старших людей в горячих спорах Совета, он научился филигранно обходиться со своими деревянными руками, и каждый следующий раз, раскрывая дверки почти потерявшей запах костра тумбочки, он ощущал всё более нарастающее тепло в кончиках деревянных пальцев, о чём больше никогда и никому не говорил.
– А Энн?
– Она никуда не уходила. Так же, как и ты. Ну, что скажешь, сын?

Так Петра не называли ещё ни разу. В этом городе. Да и в прежнем мире, от которого у него остался только пиджак и умерший телефон, называть его так было некому. И после того, как ослабивший хватку Сигурд всё-таки отпустил его плечи, Пётр ушёл в свою комнату и проревел там белугой, не понимая истинной причины своего пузырящегося настроения, но всё же прижимая к холодным щекам набирающие тепло деревянные пальцы.

Всего через месяц у Сигурда и Джил родилась здоровая девочка, с первым криком которой на крыше дома полопалась вся черепица, а с улицы раздались удивлённые крики и такое же мычание, заставившие Петра и Сигурда немедленно вылететь из дома, чтобы увидеть совершенно прозрачные, как будто стеклянные, коровьи тела, степенной переливающейся массой шествующие под ошарашенными взглядами держащихся за сердца и раскрывших рты людей. Внутри коров можно было видеть практически всё, словно начертанное в воздухе тонкими угольными линиями, и люди, справившись с первым потрясением, очень быстро приняли новое развлечение, сопровождая почти невидимых животных и обсуждая, сколько травы они съели и где вообще паслись.
– Ты куда гонял коров, парень?! – кричали люди пастуху. – Почему у них в животах солома, а не трава?! Опять решил время сэкономить, чтобы от задов полевых работниц далеко не уходить?
Животные вернулись в свой прежний вид лишь поздно вечером, но до того момента местный лекарь лихорадочно рисовал на каких-то клочках пергамента расположение непривычных внутренних органов, особенно уделяя внимание огромным коровьим сердцам, бьющимся в прозрачных телах тяжело и уверенно, полностью переворачивая науку Города, утверждавшую, что у животных сердца быть не может, это только человеческая прерогатива, в дальнейшем подарившая жизнь фразе "бессердечное животное", чем обычно клеймили именно людей.
Разумеется, домашний скот забивали на мясо и шкуру, но все внутренности и требуху надлежало выкидывать сразу и полностью, копаться в кишках было страшным преступлением, за которое поплатились уже достаточно крестьян, чтобы отбить всякое желание интересоваться строением животных дальше. Сам закон имел древнюю историю, восходящую к истокам зарождения Города, когда один из первых местных потомственных монархов со странным именем Виддер, человек слабый, глупый и невежественный, упал в обморок от душного запаха вывалившейся коровьей требухи. Он обходил строящиеся городские стены, и зашёл во двор воинской кухни, где солдаты разделывали только что купленную у местных крестьян коровью тушу. Постыдную потерю сознания на глазах у своих подданных Виддер переживал долго, мучительно раздумывая над тем, каким образом вернуть себе ощущение потерянного в обмороке величия. Сначала по обвинению в продаже отравленного мяса был казнён один из продавших корову крестьян. Затем сотней ударов плетьми был наказан солдат, разрезавший коровье брюхо в тот неподходящий момент, когда Виддер, в сопровождении свиты, вошёл на кухонный двор. Но окончательный эмоциональный покой обморочный владыка обрёл лишь после рождения в его голове замечательного указа о смертельной повинности всех, кто дольше одного часа после свежевания животных всё ещё не сжигал, не закапывал или не выкидывал оставшуюся утробу на съедение свиньям.
– Данным указом постановляю считать колдунами и преступниками всех, кто дарит возможность ветру переносить отвратительные запахи любых внутренностей всех домашних животных, включая птиц, собак, кошек, лошадей, коз, овец, баранов и коров, поскольку мудрейшими учёными Города безусловно и окончательно доказано, что ядом является всё, что в животном чреве от взгляда человеческого скрыто, а значит не нужно и всячески запрещено нарушать собственное обоняние, через ранение которого происходит превращение человека в злобное чудовище, в оборотня, ворующего девственниц и детей, даже если сам отравленный человек ничего при этом не почувствовал и видит себя вполне здоровым.

Указ вызвал в народе самую живую реакцию, от холодного ужаса хозяев различного скота до ликования тех, у кого во дворе ничего, кроме песка и камней, не было. Однако часть населения отнеслась к новому закону равнодушно, это были те, кто вообще никогда не занимался животноводством, зарабатывая на жизнь различными ремёслами и продажей лесных даров. Да, подобные горожане содержали собак, кошек и всякую мелкую тварь, но копаться в кишках у живущих в каждом доме животных никто не собирался, усопших любимцев без лишних хлопот хоронили в поле или на заднем дворе, хотя после выхода Указа их стали сжигать, от греха подальше, избегая шалости соседей или несознательной неряшливости выкопавшего труп хорька. Ещё было много таких, кто жил тем, что приносили богатые городские поля. Земледелы часто брали коров, быков и лошадей в аренду, на время пахоты, посева или сбора урожая, однако иногда и на их головы опускалась тревожная туча нового указа, когда какое-либо животное околевало прямо в поле, и тогда его как можно быстрее сжигали или закапывали прямо в земляной борозде, щедро расплачиваясь затем с хозяином павшего скота, злорадно отпускающим леденящие кровь шутки:
– Смотрите, чтобы волки тушу не вырыли. Если кто увидит на вашем поле обглоданный скелет, поздно будет доказывать, что это не вы его обгрызли, превратившись в оборотней после зловредного запаха выпавшей из порвавшегося брюха требухи.

Виддер правил ещё почти тридцать лет, сполна насладившись последствиями изданного им указа, но однажды, направившись в какую-то ближайшую деревню на очередную казнь, он вышел из кареты среди чистого поля по малой нужде и во время своей естественной природной надобности заметил лежащий возле его ног полусгнивший труп какой-то страшной птицы с похожей на череп безглазой головой. Тело птицы не было слишком раскурочено деятельностью червей и мелких лесных грызунов, однако торчащие рёбра, среди которых спутанным клубком кишело бесчисленное количество чего-то бесшумного и враждебного, послужили причиной очередного царского обморока, из которого Виддер уже не вернулся, задушенный обернувшейся вокруг его тёплой шеи и невинно уснувшей змеёй.
Но это случится гораздо позже, а ещё при его жизни Город раскололся на тех, кого указ затрагивал напрямую, и на тех, кто не видел для себя опасности, но был воодушевлён скорыми представлениями и городскими праздниками, где пороли плетьми молодых женщин и старых баб, заподозренных в кишечном колдовстве. От исследования животных внутренностей отказались даже ветеринары. Никто не хотел рисковать жизнью за корову или козу, тем более, что на мясо указ не распространялся, его можно было резать, готовить и жрать без ограничения, а это не шло ни в какое сравнение с карой за сохранённое животное сердце. Мясо или требуха, жизнь или смерть – выбор был очевиден и лёгок. Однако прошёл почти целый век, пока люди научились жить с новым законом, искусно обходя его прямолинейную дурь, отдавая свои жизни лишь за наветы и доносы, оставшиеся единственным напоминанием Коровьего указа, но искоренить которые без участия верховной власти было невозможно. Кто правил, тот устанавливал правила. Доставая порой пыльные законы старых времён, чтобы немного встряхнуть и оживить времена текущие.
– Жизнь трудна, – говорил в то время ещё молодой Советник, разбирая старые постановления, откладывая одни для городского пользования, а другие, по его мнению бесполезные или несвоевременные, отправляя в бессрочный архив, – людям необходима возможность сбрасывать напряжение, иначе трудно человеку, мысли всякие в голову лезут, а святая задача правителей любой величины – дать зарождающимся в народе мыслям правильное направление, чтобы вместе со своими подданными уверенно в будущее идти. И в этом нам помогут некоторые древние законы, человек так устроен, негативно воспринимая что-то новое, но слепо следуя спорной мудрости старых правил, даже если они преступны все до одного.

Всю эту историю Сигурд вспомнил, наблюдая за прозрачным стадом и веселящимися людьми, а на следующий день он приказал найти в архиве когда-то изданный Коровий указ и публично сжёг его при большом скоплении народа, огласив на весь город новый закон:
– Постановляю считать корову близкой к человеку, обходиться с ней бережно и любезно, пользуясь её молоком, как это делает страдающий от жажды, получая стакан воды из чьих-то рук – с благодарностью, которую заслуживает существо, имеющее сердце. Силу такого же права даю любому домашнему животному, кормящему человека или одаривающему его своей любовью и преданностью.
Постановляю просить у домашних животных прощение за необходимость их убийства, поскольку человек слаб и немощен, ему нужны шкуры и мясо, чтобы оставаться сильным и живым, а единственное, что он может дать своим питомцам взамен – заботу при жизни, помощь при болезни, быструю смерть и заключительное слово, в котором обязаны присутствовать любовь, сострадание, уважение и покой. Всё это заслужили те, кто нас греет, охраняет и кормит.
Настоящим постановлением разрешаю учёным города использовать все новые и ранее собранные знания, архивные записи которых также доступны с сегодняшнего дня, и призываю глубоко и тщательно изучать животное строение и природу, чтобы возможностей стало больше, а знания превратились в новые возможности, и да прибудет с нами мудрость и не настанет этому конец!

Сигурд закончил чтение в полнейшей тишине, под шуршание сворачиваемого им пергамента и скрип стоявшей неподалёку, неожиданно поднявшей оглобли телеги, с которой после последних его слов сползла древняя старуха, в недоумении держащая возле уха почерневшую ладонь.
– Чего он сказал-то? – прошуршал покрытый мхом голос. – Не поняла я что-то, старая. Корова моя, стало быть, семья мне теперь, так, что ли?
Ещё несколько секунд собравшиеся люди недоуменно смотрели то друг на друга, то на замолчавшую старуху, то на скатывающего пергаментный свиток Сигурда, оглядывающего притихшую площадь с самым серьёзным видом, на какой он был способен. А затем где-то в середине толпы раздался один неуверенный смешок, подхваченный в разных местах человеческого моря ещё несколькими весёлыми вскриками, и после этого осторожно начавшееся веселье вдруг взорвалось в такой по силе хохот, что стоящая неподалёку на привязи старенькая корова, за свою верную жизнь отдавшая кому-то из находящихся в толпе всё своё молоко, здоровье, годы и зрение, задрожала на подломившихся ногах и грузно завалилась набок, показав веселящемуся городу розовый и покрытый соломенной трухой язык.

Никто так и не понял, говорил ли Сигурд совершенно серьёзно или это была несвойственная ему шутка, но закон был принят под единогласное одобрение Совета и ликование всех горожан, справедливо полагавших, что подобный указ, немедленно прозванный в народе "Коровьим Сердцем", хоть и звучал несколько непривычно, был всё-таки несравненно лучше, нежели погибель за случайно или дольше, чем следовало, оставленную после свежевания требуху, бывшую ранее достаточным основанием для утверждения вины и неминуемой смерти.

В опустившихся сумерках того знаменательного дня Пётр в очередной раз обследовал внутренности тумбочки и крепко прищемил себе деревянные пальцы случайно пришедшей в движение дверью, после чего чувствительность ладони Петра стала такой, что он мог ощущать движение по ней своего языка. Хотя, может быть, ему это по-прежнему только казалось. Но в следующие дни, когда его снова затягивало в теряющую запах костра темноту, он уже специально сдавливал дверками свои ладони и однажды, не сдержавшись, заорал, поскольку боль была самая настоящая, после чего Пётр, ищущим взглядом смотря в тёмную пустоту тумбочки, прошептал:
– А говорят, что деревьям не больно. Больно. Ещё как.

Родившуюся девочку назвали Энн, и Пётр не имел ничего против этого имени, прислушиваясь где-то глубоко внутри к собственным мелодиям, которые он ждал, ощущал и однажды уже слышал, но сейчас не мог внятно объяснить даже себе. Для этого должно было пройти ещё почти два года, за время которых Пётр учился роли старшего брата, всматриваясь в зелёные глаза названной сестры, и порой ему казалось – его зрение нарушилось, он видит что-то совсем невероятное и так быть не может. Но так было. И его деревянные ладони теперь наливались жизнью гораздо убедительней и быстрей, поставив в тупик вновь приглашённого лекаря, когда двухлетняя Энн на выбор Сигурда или Джил словно соску брала в рот пальцы сидящего с завязанными глазами Петра, а он громким голосом говорил, о каком пальце сейчас идёт речь.
– Невозможно, – снова повторял лекарь, – и всё же очевидно. Не имею понятия, что служит этому причиной. Это чудо и всё.
А Пётр уже знал. Или догадывался. Как и в тот день, когда он в очередной раз раскрыл дверки тумбочки и впервые не почувствовал в ней ничего. Совсем ничего. Ни придуманного движения воздуха, ни представляемого тепла, ни ушедшего запаха дыма. Тумбочка была мертва. Только птичье перо усталым движением отвалилось от капельки смолы и, бесконечно долго падая вниз, замерло на потемневшем от времени полу. Можно было подумать, что Пётр своими деревянными пальцами собрал внутри всё возможное тепло, включая то, что было оставлено самой Энн. И теперь он просто ждал, когда подаренные ему ощущения появятся в очередной раз, чтобы собирать их снова.

Энн вернулась ровно через десять лет с момента своего исчезновения, в такой же осенний день и точно таким же пламенным вечером, когда-то сопровождавшим унесший её огненный рёв. Пётр находился в тот момент дома, мастерски управляясь у плиты, и за минуту до появления так давно ожидаемого им человека сказал вслух:
– Энн возвращается. Пойду встречать.
Находившаяся здесь же Джил не поняла ничего, переводя недоуменный взгляд с играющей перед ней дочери на подошедшего к порогу Петра. А он открыл тяжёлую дверь, и в закатном свете полыхающего горизонта показалась невысокая узкая девичья фигурка, увидев которую, Джил отпустила своё взволнованно охнувшее тело и на несколько секунд стала просто сырым и горячим сиреневым воздухом, мгновенно заполнившим дом от края до края, рассыпаясь под ноги вошедшей девушки крупными каплями молочной росы. Уже через мгновение Джил сидела на прежнем месте, тяжело вздыхая и сложив руки на взрывающейся груди:
– Дочка... Энн... до... чень... ка... а у тебя сестра, ты знаешь?

Для того, чтобы сообщить эту новость болтающемуся где-то за болотами Сигурду, пришлось почти насмерть загнать самую лучшую беговую лошадь Города, которую после этого почти полгода кормили так отборно и настойчиво, что насмерть загубили в ней все беговые качества.
Сигурд ворвался в дом, едва не выломав входную дверь, после чего довольно долгое время его преследовали боли в плече, а приглашённый в который раз местный лекарь констатировал, что если с дверью всё в общем обошлось, то ключицу Сигурд себе всё-таки сломал, но поскольку с тех пор прошёл уже целый месяц – всё само срослось, хвала непонятно кому, однако пару глотков или бутылок брусничного сока для снятия отёков и тревожности лишними не будут.

Неизвестно, как Энн попала домой. Она не пыталась этого объяснить, а может даже в памяти не хотела возвращаться туда, где находилась всё это время, темнея взглядом от своих воспоминаний. Яркая, длинноволосая, с тонкими и всё же невероятно сильными руками, она не пыталась нарисовать хоть сколько-нибудь достоверную картинку своего возвращения, звонким смехом просто закрывая эту далёкую тему, полную тоски, безысходности и постоянно горящей надежды, опаляющей своим жаром через незатихающий ветер её зелёных глаз. Не было сказано ни слова о причинах возникновения давно заживших ожогов на плечах и груди, небольших, но всё-таки заметных на девичьей коже, не поднималась речь о деревянном мизинце левой руки, сгибающемся с трудом, словно теряющая соки упрямая веточка, а когда в первый раз за всё это бесконечное время Джил приготовила Энн ванну для мытья, истосковавшимися материнскими руками помогая ей снять длинное платье, она едва сдержала крик, увидев струпья нескольких шрамов на девичьей спине, но не задала ни единого вопроса, что есть силы зажимая свой рот побелевшей ладонью и молча поливая тело дочери тёплой водой.
То немногое, что было хотя бы в малой степени ясно, говорило о жизни Энн в другом Городе, где она находилась в постоянном поиске птиц времени, сорчей, пытаясь проследить их передвижение и перешагнуть в их присутствии в какую-нибудь временную складку, действительно существующую или старательно придуманную, милость которой было невозможно предугадать. За это время она сменила массу мест проживания, иногда сознательно пользуясь своей силой, иногда проклиная себя за неё, она изучила горы литературы, специальных книг, научных трудов и откровенной ереси, но всё ею прочитанное и все говорящие с нею люди сходились в одном – птица сорч не может отправить никого в желаемое место. Единственной возможностью попасть в то время, где живые руки касались живой птицы, будет только смерть. Птичья смерть. Прекращение жизни птицы по имени Сорч. Результатом чего, после прикосновения к ней, никому не известная дорога направится именно туда, где всё началось. И когда Энн однажды, после сильного порыва ветра, который вызвала, разозлившись на весь равнодушный свет и на саму себя, увидела едва не улетевший вслед за жёлтой газетой лежащий на обочине дороги птичий трупик с куском шерстяной нитки на ноге – она уже ни о чём не думала, а просто легла на необычно гладкую поверхность дороги среди удивлённо обходящих её немногочисленных прохожих, одетых в очень странные одежды, обняла жёлтый череп и чёрные перья ладонями, прижалась к ним щекой и замерла.

Неважно, как это произошло. Важным является сам факт случившегося. Уходила Энн из сообщества окончательно мёртвых или возвращалась в мир ждущих её живых – не играло никакой роли. Она смеялась, когда хвасталась своей новой ногой, исполненной настолько искусно, что Пётр был готов повторить неоднократно сказанные им слова о мастерстве создания его собственных рук, но вместо этого недоуменно сравнивал красноватый цвет и особый рисунок обработанной древесины, посылая затем все сравнения куда подальше небрежным взмахом полированной кисти, а однажды, в очередной раз мотаясь взглядом и ударами сердца от своих ладоней к сидящей напротив него Энн, он коснулся её деревянного колена, укрытого лёгкой ситцевой тканью, мгновенно принимая своими пальцами входящее в них знакомое тепло, после чего выдохнул уверенным тоном:
– Я чувствую тебя. Сейчас. И давно.
Эти слова он говорил уже неоднократно, искренне, не ожидая какого-то специального ответа, но каждый раз Энн счастливо улыбалась, окатывая Петра зелёными шумящими волнами, отвечая постоянно меняющимися нотками, напоминавшими голос Джил:
– Так вот же я, рядом! И, наверное, всегда была...
Пётр смотрел в искрящиеся глаза и снова отдавался головокружению приходящих видений, где эхом раздавались человеческие голоса, появлялись чьи-то лица, а где-то высоко горела ослепительная лампа. Это походило на тот самый детский театр, в котором Пётр восторженно смотрел кукольное представление, не оставившее в нём никаких воспоминаний, кроме волшебного света и ощущения, что рядом с ним кто-то сидел. Он забыл, что происходило на сцене, его глаза и воображение сохранили только движение тяжёлых портьер и яркое сияние, бьющее с другой стороны. А потом занавес упал, оставив маленького Петра сидеть в полутёмном зале. Он сидел, упираясь ладошками в пустые, но ещё тёплые сиденья рядом с ним и, как ему казалось сейчас, долгие годы ждал, когда занавес поднимется снова.
Тогда, будучи ещё совсем ребёнком, Пётр не понимал, что в мире взрослых такое состояние называется надеждой. Её вынашивают, ею любуются и живут, хотя в театре человеческих судеб для неё всегда отводится самое последнее и отчаянно неудобное место, занимать которое никто не хочет, потому что оттуда плохо видно сценическое действие, не слышно голосов и неразличимы выражения лиц. Это место имеет мало общего с настоящим, оно обращено в скорое или далёкое будущее, а поэтому всегда занято теми, кто не верит в магию окончательного занавеса, после мучительной паузы снова открывающегося для жаждущих чего-то следующего, ещё не случившегося, невероятного и сомнительного, но отчаянно желанного. Здесь невозможно сидеть спокойно, и неважно, кресло это, скамейка или стул, но даже если сцена жизни вдруг обрушится, заваливая убегающих людей рваными портьерами и вызывая удушливые крики, именно это место среди сотен покинутых будет занято, единственное из всех, а сидящий на нём человек не встанет и не уйдёт, потому что знает – всегда должно быть что-то остающееся, настоящее, ради чего есть смысл ждать после наглухо упавшего занавеса в полностью опустевшем театре. Конечно же, речь не о геройстве. И не о глупости. А лишь о действительно страстном желании дождаться, наконец, где-то задержавшееся чудо. Находясь где угодно – в открытом поле, на высоких горах, среди дремучего леса или в стенах давно опустевшего дома. Согреваясь огнём питающегося надеждой очага.



GC


Рецензии
Это Шедевр!
Прочитано на одном дыхании!
Удивительно!

Лилу Калашникова   07.04.2022 01:09     Заявить о нарушении
Лилу, спасибо. Искренне. Мне это ценно.

Сергей Лановой   07.04.2022 04:05   Заявить о нарушении
Вот уже сколько времени прошло, а я каждый день обдумываю этот роман. Значит он настолько силён, что продолжает развиваться в мыслях. Там такие сильные образы! Дом-человек - это обалденная находка (это про то, как человек настолько связан с вещами, что уже не разделим с ними, особенно это явление ярко выражено в пожилых), а девочка и её мама - ведьмы, которые влияют на окружающий мир (это же о том, что что у человека внутри, то он видит и снаружи, это очень глубокая философская тема), и не менее сильный образ девочки, которая жертвует собой, своим телом во имя спасения семьи и всего её мира). Вот немного об этом написала, а то давно хотела об этом сказать, времени всё не было. Короче, очень глубоко-философское произведение! Образы прописаны гениально!

Лилу Калашникова   14.05.2022 08:25   Заявить о нарушении