Эха. След вслед. 4. 5

 Три истории от Ангела-Хранителя. История третья. ЭХА: СЛЕД ВСЛЕД
               
                51
                Равновесие
      Казалось бы – установилось хрупкое, для состоятельных, и хлипкое, по выражению бедноты, равновесие между враждующими сторонами. А только вот надобно было его стеречь, или беречь.
      Так, или примерно так сказал Парком Стом, когда просил Эху разузнать, всё ли соответствует обещаниям сторонников князя. Надобно было походить, поглядеть, убедиться. Как обычно. А также забрать весточку у тайного человека со стороны князя.
      …Эха была в дороге два дня. Благо, лето – особо приюта искать не требовалось: шла окольными малозначимыми дорогами, хоть и от жилья человеческого далеко не отдалялась – волков в последнее время много развелось.
      Воюют люди, вот волкам и раздолье. Нет порядка, нет хозяев. Все храбрые да сметливые разбрелись по разные стороны враждовать, а хлипкие – что могли поделать против вражины серой? Бывало как? Шла околицами стая волков, – собаки прятались под лавку, а на руках у людей волосы от ужаса поднимались. Вот и не зверьё вроде люди, а повадки – звериные: всяк знал, как на загривке шерсть дыбом вставала у собачонок.
      …И этот поход отдавал теперь уже будничностью. Давно, кажется, у Эхи в душе не просыпался азарт во время таких вылазок. Ранее, когда ходила за мужем, её влекли дальние путешествия. Да хоть не дальние, а уже хоть какие-нибудь. Скукота тогда была. А ныне те давние мечты, увлечение – стали службой. И вот… уже не было восторга на сердце, когда садилась на коня, или уходила в тёмную ночь, тщательно всё продумав, окинув взором горизонт, предвкушая новое, невиданное. Люди, события, встречи. Что-то маленькое, о чём ещё не знала, или что-то великое, чего ещё не постигла?
      Когда планируешь жить долго, размеренно, оцениваешь жизнь по-иному, чем когда знаешь, что всякая случайная стрела оборвёт жизнь в любой момент. …Хм, ей было уж сколько лет, среди мятежников – третий год, а сколько людей, из тех, кого знала, уже погибли…
      А ныне?
      Сейчас никакого восторга не было. Всё было знакомо: и грязь дорог, и пыль обочин, и солнца жар и мрак безлунья, и хвои ласки по лицу, и шепот листьев у берёзы. И даже затхлость ветхого иль обжитого места. Всё пройдено, всё видено, измерено, просчитано. Оправданы или заклеймены все ожиданья. Восторга нет, нет ожиданий. Ровно всё. Жаль…, жаль, что впереди не будет новых начинаний, открытий нет, пожухли все мечты. Работа: «…нужно сделать». Непременно.
      И вот, с оттенком безразличья, в пыли оставит след босая путника нога. А горизонт? Какая разница, где обозначится черта меж небом и землёй, где точкой станет солнце, даже, где росой напьется жадный до волнений, радужных надежд, усталый путник? Ныне? …Ровно всё. Ещё один раз выйти на дорогу. А почему бы нет? Ведь так знакомо всё: и пыль, и грязи слой не только на телах, – и в душах встреченных людей; и жадность, и порок. И безразличием отмечены сердца.
      …Время стирает индивидуальности, унифицирует личности. Остаются блеклые образы героев, размытые воспоминания. Но как же идеалы? Ведь они есть у каждого человека. Остались ли они? Отдавала ли себе отчёт Эха в том, что делала? Для чего ныне жила?
      Лишь пока задавала себе вопросы. Станет ли сил найти ответы? Сил-то может и станет, а вот станет ли желания знать ту правду?
…… – Что, притомился, путник?
      Эти слова были сказаны громко, почти над самым ухом. Эха испуганно обернулась – прямо на неё по дороге катила гружёная повозка. Репа? Капуста?
      Разговаривал с ней возница – высокий, нескладный, казалось, моложавый. Однако годы тяжёлого беспросветного труда иссушили его лицо, огрубили руки и изогнули, сели не сказать: «исковеркали» стан. Только голос казался сочным, громогласным. Возница вновь весело окликнул Эху:
      – Ну, садись, мил человек, довезём. И денег нам твоих не надобно. Всё одно в ту сторону едем. Отчего же не подвезти? Вот, смотрю, совсем ты плохой, усталый. Беда ты, беда, что с тебя возьмёшь? – Последние его слова были сказаны уже, когда Эха, как-то одним порывом запрыгнула с ходу в повозку, да села с краю. В повозке были какие-то мешки. Ни по внешнему виду, ни по запаху Эха не бралась предугадать, что в них было. Возница толкнул к ней небольшой мешочек да указал:
      – Жарина-то какая. Чем топать – отдохни. Вот мешок с сенцом под голову брось – всё сны слаще будут. Чем пустую воду пить – лучше щи хлебать, чем а досках почивать, лучше сена куль обнять. Понял?
      Эха отрешённо слушала его, но стыдливо растянула губы в улыбке. И усталость-то, какая сильная накатила, и руки враз стали слабыми, и ноги не идущими. Странный человек… Говорил о себе во множественном числе…? В ушах – шум, в глазах мрак. Устала…
      Осознание того, что сам, один…? Что остерегаться остальных обязан, что никто и ничего не должен тебе, что сам…, должен…, должен… Придаёт сил, даже если и взять их неоткуда. А вот если только…, только можно присесть, спокойно посидеть, если есть кто-то, кто решит проблему вместо тебя, кто сможет, хоть чуть-чуть облегчить трудное положение…  пусть будет, что будет… Сил больше нет. Нет.
      Эха была одета простенько – под паренька, ищущего подработку – рваная рубашка, узелок в руках, рваная шапка на растрёпанных волосах, босая. Косу она искусно подгибала и подвязывала. Вот одно только тяжело – не мыться многие дни да не мыть головы, дабы выглядеть так, чтоб никто не заподозрил в старухе или нищем, в пареньке или калеке каком – знаменитую верховоду Эху. Девками да женщинами Эха старалась не переодеваться, особенно когда ездила или ходила одна. Мало ли, найдётся какой лиходей? Их и так хватало, да зачем лишний раз рисковать?
      На фоне закатного неба мелькнул силуэт грача, сидящего на ветке?
      – вот и что ныне на те грош купишь? Уничтожают князеву деньгу, уничтожают… – издалека донеслись до неё слова возницы. Может, размышлял он, что распри уменьшают стоимость пота и труда человеческого, а может, пенял ещё о чём…
      Эха не ответила, она уже спала.
      …Очнулась, только когда почувствовала запах дыма костра. Не тот тяжелый дух, который наполняет потными телами, пустыми головами, горячими сердцами тесный полумрак какой худой харчевни. Не тот, домашний, уютный, что обнимает за плечи, словно бы шепча: «Тебя так долго не было с дороги. Так ждал, и буду ждать, и греть только тебя. Что в той дали тебя манило? И кто сберёг на дальнем берегу тебя? И отчего, ну отчего так долго ты меня не зажигала?».
      Нет, тот запах, который сейчас чуяла Эха, это – дыхание костра, в котором горят сосновые ветви, или еловые шишки. А поднимающийся кверху тёплый ветер колышет, зло, однако, высушивая, нежные, покорные берёзовые ветви с резными листочками. Которые завтра к утру уже почернеют. Но ныне, вечером, вокруг такого костра расположатся усталые путники. Которые, может, и е знают друг друга, ибо тёмная ночь свела их в пути, таких разных и возрастом, и заботами, и направлениями дорог. Но одиночество, или, быть может, лишь опаска – соединила их на единую ночёвку. Это люди, которые посмотрят друг на друга, посмеются над чужими шутками, поучатся на чужих горестях, посочувствуют, может, поделятся последним куском хлеба, одной ложкой, если кому не хватит, вкусят совместно приготовленную похлёбку да соснут, отдохнув. И о случайных попутчиках будут вспоминать потом лишь вскользь. Если, конечно, будут.
      Эха всё ещё лежала на возу. Вокруг никого не было. Темнело. Приподнялась. Всё тело болело, словно её сильно били перед тем. Устала да оголодала. Вот оно что.
      Спрыгнула и обошла воз. Её окликнул весёлый возница:
      – Что, встал уже? Что ночью-то будешь ноне делать, коль так выспался? Надеюсь, не полуночная ты тать?
      При этих его словах те, кто присутствовали рядом, перестали разговаривать, да стали оглядывать Эху. Разбойников ныне было много, всяк боялся за свой скарб, каким бы дешёвым он не был. А пуще – за свою жизнь да жизнь родных. Потеряй семья кормильца – не один помрёт в семье с голодухи.
      – Да что вы-то? Я ж пошутил.
      Хм, вот такие несмешные шутки. Эха поспешила улыбнуться:
      – Да нет же? Какой тать из меня? Смотри, как я худ. Если и был он где во мне, так вытрясся по дороге из моих костей на твоём тряском возу. Уж больно колотит.
      Это рассеяло, видимо, подозрения. Кое-кто даже рассмеялся.
      – Да, пешочком трясло бы меньше?
      Эху не обделили ни куском хлеба, ни похлёбкой из общего котла. Давали, кто что может: кто лепёшку, кто сальца, кто луковичку, а кто и просто за водой сходил. Эха положила от себя несколько яблок да две медовые лепёшки. Дескать, подали такую милостыню. Выложить из сумы кусочек припасённого вяленого мяса не могла – не по рангу простой побирушке есть мясо. Такое не подадут.
      Удивительно спокойный вечер. И какой-то, может, даже тягучий. Поначалу мерно стучали ложки, словно голодные люди состязались, кто быстрее съест свою порцию. Потом начались неспешные речи: кто и чего, откуда и куда, почём товар, да зачем разные дела ладил.
      Некоторые пересели ближе к тому человеку, который их заинтересовал, кто-то начал дремать прямо у костра или в сторонке, а кто-то ушёл к своим повозкам. В круге осталось приблизительно человек восемь, шесть – переговаривались. Эха лениво переводила взгляд с одного на другого из говоривших. Были интересны настроения народа, было важно, чем дышат те, кто поддерживали бунтовщиков. Или из каких побуждений держали руку князя. Но это – была чужая для верховоды Эхи земля. Поэтому, вполне закономерно, «в глаза» князя поддерживали все здесь присутствующие.
      – …А я вот, собирал орехи, ну мой же орешник! Так представь – поломали огорожу, влезли в орешник и собирают мои орехи! Да как же так? А я за их спинами прокрался, да хвать мешок с орехами. Думал, унесу. Так представляешь, они уже на моей делянке догнали меня да стали отнимать мешок. И что? Пришлось отдать. Вот так-то сейчас деется! Так-то. А никуда не денешься!
      – Да, ноне тяжеловато приходится нашему люду. Всяк его обобрать пытается.
      – Да всё я понимаю, и тем, и этим хочется набить брюхо, и у тех, и у других – женки, детки, любовницы. И все они жить хотят хорошо. Ну, а я-то? Я-то как?
      – Да им что? Издохнешь ты – станут они кого другого обирать. Им то что? Хе-хе… Так-то…
      – …А я вот скажу так – женщины то зло. Я вот, ну я вот, смотри-ка, снилась она мне много раз, словно хомут мне на шею вешает. Ещё парнем, смотри-ка, снилась она мне. И вот женился я ней, а она – мне, да вот не вру, смотри-ка, словно действительно хомут на шею одела. Смотри-ка ты, как оно бывает-то в жизни. Много раз снилось то мне во сне задолго, и ноне, смотри-ка, и во сне порой который раз посыпаюсь – сниться мне она, да хомуты её. А сама, смотри-ка – под боком у меня храпит. Вот жизнь…
      – …А я вот, на молодке женюсь, буду держать её в чёрном теле. И не стар я вовсе. Во мне ещё столько силы. Не одну девку бил, и не одну ещё помну на сеновале. Все они одинаковые.
      Эха едва приподнялась на локте и повела головой – высокий, худощавый, говорил, чуть заикаясь, но то было почти не заметно. Залысины. Но силы в руках, по-видимому, ещё много станет. Такой сможет, хотя… Возможно, из-за его рассуждений, из-за его характера, такого мерзкого, никогда он не станет седеньким благообразным, улыбчивым старичком: или молодуха отравит, или какой ревнивец зашибёт. Да так, что и концов-то, тела не найдут.
      – …А что мне надо? Да ничего, вот только добраться до своей светёлки в Закромках. Хорошее селение. Вишни вокруг – множество, речка вьётся в камышах. Да так, вовсе и не речка. Мне так казалось, когда мальцом был. И сейчас так величаю тот ручеёк. Вот там мои матка да батька лежат, и мне там помирать надобно. Вот только бы добраться. Нет, в чужой стороне в землю не стало мне лечь. Только в Закромках, где в землице – свои лежат. Там ком чёрный на грудине мягче, и дух над могилой будет чище. Другой там воздух, понимаешь? И земля родная…
      Интересны Эхе были порой такие рассуждения. Много раз она задумывалась о том, что слышала. И как-то думалось ей, что вроде есть народ – сборище совершенно разных людей: мужей и женщин, стариков и детей. Кто богат, кто беден, кто держит руку князя, а кто хоронится в рядах бунтовщиков. Однако же и те, и другие, когда вот так, коротают вечер у костра, и надобно им, может, остерегаться иных попутчиков, начинают говорить о чем-то, что дорого каждому из них, что несёт человек в сердце, да выплёскивает нечасто. Чаянья свои. А уж высокоморальны они или низменны – зависит только от человека. Всё так, народ, даже в условиях раздоров и перемещений – хранилище мудрости, идентичности, может даже – достояние тех земель, на которых люди те укоренились.
      И о таком задумывалась Эха.
      Верно, это не всё просто так. Предпосылкой был суровый отбор среди этих людей, по воле самой жизни. Нужно было доказать, что достоин называть себя частью этого народа, частью своего рода. А клеймо, о пройденном испытании ставила не только жизнь (что с того, что вырос увалень, или созрела девка?). Порой, по решению совета старейшин, выжигали какой знак на теле парня, как свидетельство того, что достойно встретил испытание этот молодой человек и не посрамит рода. Вправе он представлять свой род пред любыми проявлениями нелёгкой Доли. Для этого, нужно не только слепо подражать предкам, раболепно исполнять их волю. Важно было, чтоб человек мог явить и свою выдержку, силу духа. Ибо только тогда род будет развиваться, когда развивается его младое поколение. Дуб, конечно, дерево хорошее и корнями крепко держится за землю, но ему нужны достойные приемники, что образуют дубовую рощу. Быть частью рода – важно. И не только для мужчины. Уж если девка-то шла из своего рода да в чужой, едва ли не тризну по ней справляли, дескать «умирала» она для своих, дабы «там» в семье молодого мужа «воскреснуть». Переставала носить имя своего рода, становилась частью рода мужниного.
      Но теперь, по прошествии времени, после того, что было с самой Эхой, что видела, …что убивала, она смотрела на все обычаи несколько свысока, дескать «…хорошо, да не для нас».
      И так бывает в жизни. Что тут скажешь, когда человек занимается лишь одним ремеслом, одним делом, видит лишь одних людей и поступает только так, как велят привычные обстоятельства? Человек и сам меняется. Пускай это произойдёт не за день, и не за год, однако Эха уже много времени была потайной, была верховодой. И поэтому научилась обходить людей в лесу стороной, не отзывалась на «ауканье» грибников или ягодников, прикрывала поневоле лицо в людных местах. Выходя на поля – осматривалась по сторонам, дабы не встретить пахарей, жнецов. Стала осторожнее, и даже в людных местах, в своих землях, сначала незаметно осматривалась, а уж после выходила из кустов, из-за деревьев. Научилась ходить тихо, слушать много, таить чувства. Стала замечать, что после тяжёлого похода хочется ей уединиться, ибо злость испытывала неимоверную, раздражалась. Постоянно обдумывала и анализировала, что сделала правильно, а что было сотворено в спешке да по глупости. А мысли те терялись, коль отвлекал кто. Видеть никого не хотелось, может и оттого, что напряжение большое было в работе, ответственность. Постоянное чувство, что ведают о ней, что подстерегают её, ищут враги, и хотят убить верховоду Эху.
      Иногда, правда очень редко, у неё было чувство, что задыхается она среди людей. После таких случаев приезжала очень уставшая, докладывала без азарта – только данные, без эмоций. Может это и к лучшему, «чище», что ли, получались результаты работы. А затем, она ехала домой, запирала дверь. Что делала? Убиралась. Или наоборот сидела без движения в запертом доме. А порой – уходила на склоны реки, где таилась среди кустарников, лежа на траве, глядя в небо, на проплывающие тучи.
      Нелегко ей давался её удел. Да что делать? «Где родился, там и пригодился». Говорят так.
      …Она почти дремала, когда среди ночующих произошло лёгкое волнение. Из лесу вышли трое крепких мужчин. Они были одеты просто, однако у них имелось оружие и защитная одежда. Оно ведь как всегда бывает? Среди обиженных, вид человека с оружием вызывает надежду на спасение или ожидание начала конца. А у тех, у кого всё благополучно – вид оружия всегда пробуждает ощущение беспокойства, порой даже страха. Ведь всё спокойное, что было – наверняка пропадёт, исчезнет.
      …На отрезке истории, спокойные времена, когда оружие вызывает удивление и праздное любопытство – так редки. Словно непугливые олени в заповедной роще, куда не ступала нога человека…
      Один из тех, кто пришли, теперь сидел на бревне, поглаживая меч, расставив ноги, свысока оглядывая присутствующих. Но сидел он не как уставший человек, а как начальник.
      Эха узнала этих людей. Некоторое время они состояли в одном из отрядов мятежников. Встречались вскользь. Её не знали.
      Выказать им себя Эха не желала. Не могла раскрываться. Ибо с каждым годом, даже с каждым месяцем и, может быть, днём, доверяла всё меньшему кругу людей.
      Вот и этот. То, что человек с червоточинкой – было видно сразу. Вроде не обделили боги красотой, вроде и дурачком, люди, аль бедствие какое – не сделало, а только умел он в глаза умилённо заглядывать. Как после оказывалось, пока в карманах у них тайком рыскал. Умел казаться сильным. Пред слабыми. Умел сказать доброе слово. Коль чувствовал силу противника, дабы умилостивить. Однако же, коль попадало ему в руки оружие, или тайные слухи, хоть и верные, …нет, не в глаза ударял, а лишь исподтишка колол слабого. Украдкой, тайком, больно, обидно. Даже не как слепень, вертлявый, надоедливый, однако же – голодный. А как мелкая хозяйская шавка – так, дабы разлечься, а потом спрятаться за господской ногой, которую не смеет куснуть. Не потому, что уважает хозяина, а потому что от той самой ноги может перепасть больно. Был Салижай какой-то бессовестный. Красовался на публику, был чрезмерно напыщен, однако сразу стихал, едва узрев недовольство или даже безразличие хозяина. Много славных людей поднялось из народа, однако вполне возможно, была у этого человечишки какая-то тайная боль, что ныне заботила его тёмными ночами, душившая безвестностью, нищетой, подлостью. Жалеть бы его, как жалеют упившегося после жажды страдальца, как объевшегося после голодовки беднягу, как наглеца, но, как и прежде – нищего духом человечишку. Да вот только…
      Как-то так, цепкий взгляд стал у Эхи. Подмечала многое. Чего хотела и чего не хотела.
      Эха сидела так, что её, за отблесками пламени костра почти не было видно. Да и какое дело хвалящемуся человеку, которого распирает от собственной значимости и важности, до какого-то бедняги, которого и в ближний, к костру, круг-то не допустили. Не допустили? Стало быть – беден, нищ, не заслуживает ни уважения, ни внимания. Все знатные – всегда ближе к теплу да и иным ценностям. Будь то богатства и милость князя, или тепло и уют костра в тёмную да прохладную к утру ночь.
      А вот сам Салижай – сидел в центре. Его слушали. Слушала и Эха. Вначале внимательно. Было интересно со стороны посмотреть на людей, их реакцию на слова мятежников. Было любопытно и то, как и что они говорили. Интонации, акценты, уверенность. Но…
      Отвернулась. Противно слушать те речи. Или… всё же – не по себе? Словно то, во что верила – оказалось гнилым, словно теряла опору, словно рушился мост, который объединял два противоположных берега – «ту» сторону, где было прошлое, где остались друзья… А может и не было таковых?
      И «эту» сторону, на которой – тревоги, недоверие, жизнь с «оглядкой». Не то, чтоб она не знала, как жить. Знала. Но… одно дело – идти по дороге в солнечный день, а другое – в ветренную ночь и под дробным, мелким, злым дождём.
      Трудна дорога, идти надобно, а вот ещё они. Их гнилые речи. И главное, знала Эха, что повернись жизнь иной стороной – станут они прославлять, как и прежде, князя. …Но что делать? Всяк хочет жить, кормить деток, увидеть внуков. И …если и жить – то сладко, если и спать – то мягко, если и дышать, то не натужно.
      Но как же можно вот так, в мановение ока менять выражение лица, заменять слова брани на лесть? И… это всех устраивает? Что слышал Салижай в ответ на свои речи?
      Зная, что ему лгут, улыбался в ответ. Эха поморщилась и нагнула голову, дабы никто не заметил – …словно мальчишка влез на отцовский стул и мнит себя великим, сильным воином. Как отец. …Вороватым взглядом поглядывая на дверь, дабы не пришёл тот самый отец, или мать, и не дали подзатыльник.
      Что ж Эха, видела в людях только плохое? И речи ей не те, и души – с гнильцой? Сама-то? А разве… рвала она с иными, поворачиваясь к другим? К чему краснеть, вспоминая Горбуна…?
      Люди привечали бунтовщиков. Стало быть, были на их стороне? Выходит – не все верят князю, не идут за ним?
      Но Эха не обманывалась. Знала, что разговор в узком кругу, особенно молчащих слушателей – ещё не означает бунта всей толпы. И те, кто ныне молчит, кивая или поддакивая, завтра…, завтра же, могут донести об услышанном.
      Она встала и незаметно ушла. Не впервой ей было блуждать ночью. Тревожило больше то, что говорили меж собою люди, которые теперь слушали Салижая, молча.
      Где пролегала дорога, Эха не знала. Долго плутала по лесу, однако ей повезло, и, ближе к утру, она вышла на пыльный тракт. На западе уходила луна. Её света вполне хватало, дабы ориентироваться: на освещённой луной дороге, ямы видны, как тёмные пятна. С севера разлилась чернотою туча. Она, словно далёкая тревога в душе Эхи, упорно росла, изредка напоминая о себе жухлыми зарницами.
      Тихо вокруг и спокойно. Никого не было. Край неба уже обозначился розоватой пеленой. Впрочем, этого света было мало, Эха всматривалась в холодную даль. Выпала роса. Где-то в полях перекликались перепела. Спокойно вроде, а всё тревога какая-то поднимается на душе.
      Эха брела по пустынной дороге. Ноги тонули в холодной пыли. Было неприятно. Но ещё неприятнее было идти по росяной траве. Не выспалась, едва знобило, не хотелось ноги выхолодить совершенно.
      В тот момент, когда всходило солнце, она добрела до какого-то перекрёстка. Прямо – дорога лежала в Жаруйки: селение, где можно было разузнать о вооружённых княжеских отрядах.
      Эха остановилась – у перекрёстка стояли две фигуры, казалось, люди спорили. Две пожилые женщины, если не сказать – старухи. Обе сгорблены, одеты достаточно неопрятно.
      Они о чём-то громко толковали, однако увидев Эху – замолчали, только посматривали друг на дружку. Эха едва поздоровалась и хотела пройти мимо, однако её окликнули. Она твёрдо, как-то разом, решила, что отдаст всю еду, что в суме, если попросят. Но одна из старух сказала:
      – Мы спорим о добре и зле в сердцах людей.
      Эха не смогла скрыть удивления. Лицо её непроизвольно вытянулось, брови приподнялись: восход солнца – то самое время, чтоб две старухи едва не дрались на отдалённом перекрёстке по такому нешуточному поводу. Каких только чудаков не встретишь среди людей!
      Старуха, окликнувшая Эху, была неприятна на вид, она словно задирала, разговаривая. Достаточно высокая, однако сутулилась. Выражение её лица отдавало надменностью. Это сразу бросалось в глаза. И только потом – едва крючковатый нос, по-старушечьи сцепленные губы, узкие глаза из-за наплывших век с широкими бровями.
      – …А разве можно выпутать добро из лап злобы или наоборот – отделить добро от половы зла в сердцах людей? – Несколько неуверенно, а может даже робко произнесла Эха, настолько неожиданными были слова старухи. Может и не эти слова хотелось ей сказать. Проще. Но получилось вот так высокопарно.
      Порой, очень удивляет, даже раздражает то, что задумывают себе старики.
      – Вот и помоги нам разобрать сей спор, коли можешь?
      – Я спешу.
      – Это мы спешим, ибо стары, а ты – молода, что тебе загадывать наперёд? Кроме того, ты – первый человек, что прошёл здесь с рассвета. Тебе и судить.
      – …Но я не знаю. – Всё это казалось глупым. И ситуация, когда спешила Эха. И эти две чумазые старухи. Нужно было заканчивать разговор. Но как уйти? Невежливо. Всё ж, пожилые.
      – Не гневайтесь, тороплюсь я.
      – Тебе ничего не придется делать. Лишь положи эту монетку себе в карман. – Говорила вторая старуха. Её голос не был дребезжащим, как у первой, не был отрывистым. Мягкая речь, голос казался даже молодым.
      Эха внимательно посмотрела на неё. И невольно протянула руку. Вторая старуха положила ей что-то на ладонь. Эха едва оторвала взгляд от глаз второй старухи, поглядела на первую (та ухмылялась) и перевела взгляд на свою ладонь. Там лежала необычная монета. Эха перевернула ее, дабы рассмотреть, и опешила. С одной стороны монета выполнена из золота. Самого настоящего, с тонкими чеканными гранями и рисунком. Вроде как солнце и какие-то слова по кругу. А вот с другой стороны монета была деревянная. Но обе части так плотно прилегали друг к другу, что отделить их было нельзя. На деревянной стороне имелась надпись из грубо вырезанных нескольких слов.
      – Да как же так…?
      – Встретимся вечером. Лишь носи эту монету в кармане и никому не показывай.
      – Где ж мне вас искать-то вечером? Нет у меня на то возможности…
      – Не беспокойся, мы всегда рядом. Мы сами найдём тебя.
      Эха растерянно смотрела на них. Кивнула и медленно пошла в сторону Жаруек, убыстряя шаг. В конце концов – полоумные старухи, мало ли кого ты встречала, на своём пути, Эха. Но монета… Нет, пускай лежит в кармане, нет времени, нужно сосредоточиться на другом.
      Она оглядела себя: старая да рваная одежа на ней, руки запылены, ноги грязные. Эк, с таким-то видом и парнем притворяться нечего. Разве кому интересно, какого полу такая побирушка? А в шапке – жарко. Да и за перебежчика, предателя, обычная женщина не сойдёт. А так – мало ли что кому покажется? Или «выслужиться» кто захочет? А с предателями – разговор короткий: повесят на ближайшем дубе или в болоте каком утопят. Чтоб и могилы не осталось.
      Хм, завернула косу на затылке, оставив выбивавшиеся пряди незаправленными. Так она будет выглядеть неопрятнее. К некрасивой бродяжке – не приглядываются. Эдак лучше.
      В окрестностях Жаруек нужно было осмотреться детально. Знала, знала, что где-то здесь поблизости проходил большой отряд вражеский, а весомых подтверждений нет. Что глубокая колея на дороге в ложбине? Везли что-то тяжёлое – то ясно. А вот кто и что? Ведомо – пыль на дороге выдаст конницу. Да вот может, разделился большой князев отряд? Если таяться – не углядишь, ручейки, что питают большую реку. …Стоянок, ночных или постоянных, кой-какого, хоть временного лагеря – не видала, патрули – не замечала. Но ведь это – условности. Пусть важные, но это – уровень слухов. Ими верховоды раньше ровнялись. А Эха – всегда проверенные вести докладывала, не боялась ходить по селениям. …И сейчас надобно проверить всё досконально.
      Расспросить требовалось. Да вот как?
      Многие истории завязываются, впрочем, как и получают развязку, в харчевнях. Здесь – место встречи усталых путников. Место, куда стекаются ручейки злословия, пьяных выдумок, жёлчной словесной зависти да обид. Отсюда, именно отсюда можно вынести зловредные сплетни, понять, где ошибался, узнать, где обманулись другие.
      Или может просто – испить глоток хмельного меда в веселой компании местных добродушных поселян. Возможно и так. Да вот только…, без воды – не выжить. Глоток дарует жизнь, море – топит. То же самое – и сведения. Получит какой поселянин весточку, что жена ему не верна, пойдёт да зарубит её, а заодно и мать её. Бывает. А иной – станет топить горюшко своё, слабым окажется. Порой и убивают в таких местах или около них. А случается, что встретятся в харчевеньке такой две вражины да по-тихому сообразят заговор какой.
      Но сейчас там тихо – народ соберётся только к вечеру. Пользы мало.
      А где ещё осматриваться, как не на рынке? Кроме товаров, там торгуют длинными языками.
      Эха стояла у края улочки, раздумывая. Рынок обычно располагался в центре селений. Торгаши в сердце людских поселений. – Она едва искривила губы в усмешке. Подумалось, что стареет – всё циничнее судит о людях. А как иначе? Сколько-то всего повидала…
      Чуть дальше по улочке играли дети: малышня – голышом, кто постарше – в домотканых рубашечках. Более взрослых детей не было – наверняка на работах со взрослыми, в домашних хлопотах.
      Дети, вскочив на палочки – бегали, пылили дорожным порохом, играли в догонялки, разговаривали. Кое-кто возился у большого погасшего костра с кучей пепла.
      Как давно Эха сама была такой? Как давно сама так же, беспечно, прыгала с ребятнёй?
      Во мгновение ока всё изменилось. Один мальчишка, видимо считая, что костёр давно погас, и жару внутри нет – разогнавшись, пригнул в самую середину. Его победное выражения лица, дескать: «как я вам?», сменилось непониманием, а затем болью и ужасом. Внутри костра, в котором жгли, вероятно, косточки слив или диких абрикосов, оставалось достаточно жару.
      Мальчик, ещё некоторое время, оцепенев от боли, стоял, а затем упал на землю, пытаясь отползти от костра, и испуганно крича.
      Детишки в стайке замолчали, испуганно переглядывались.
      Эха быстро среагировала. Подбежала и схватила одного из стоявших малышей:
      – Где вода? Где речка поблизости?!
      Ребёнок дрожал, но протянул ручонку на восток. Эха подхватила мальчишку с обожженными ногами и кинулась в указанном направлении.
      Говорить о том, что в нужный момент бывает подъём всех сил? И даже тех, о которых не знал? Хм, возможно, то состояние бывает, только когда очень хочешь жить? А неподдельное желание помочь?
      Когда Эха схватила мальчика, ребёнка шести лет, она искренне верила, что сможет доставить его куда угодно. Но постепенно ей стало очень тяжело нести его и бежать. Она утишила ход, потом перешла на широкие шаги. Но всё равно в груди кололо, в боку жгло, руки уже не чувствовали ноши, а ноги – подгибались. Когда болит в боку, нельзя дышать в унисон с мерностью шагов. Может и помогло бы, если бы она отдышалась. Но она спешила, несла ребёнка. А речки всё не было видно. Но вот…, вот – родник, около которого находились продолговатые, расколотые надвое и выдолбленные стволы деревьев. Водопой для скота! Но вода – проточная. Эха подскочила к воде и сунула туда ножки мальчишки.
      Всё это время она, сбивая дыхание, успокаивала его спокойными словами, тихой интонацией. И хоть сама испугалась, а от воплей мальчишки делалось и вовсе жутко, однако показывать того было нельзя.
      От шока, от холодной воды, от уходящей боли, мальчишка примолк. Может, помогло ещё и то, что чужачка говорила спокойно и ровно, хоть сбивалась в словах от бега.
      Около – собиралась остальная малышня, приблизились несколько старух. Они шумно, ничуть не стесняясь Эхи, обсуждали поступок этой бедно одетой странницы.
      Всё это – деморализовало Эху. Она пыталась думать о том, что произошло, но видела другое, слышала третье. Галдели вокруг, галдели. Она не могла сосредоточиться. Ей вдруг подумалось, что так недолго и до паники. Стала дышать глубже. Я положил ей руку на плечо. Действительно, к чему ныне спешка и тревоги – ведь всё позади? Всё теперь решится спокойно.
      Что делать дальше – у мальчишки на ногах наверняка поднимутся волдыри. Перевязать бы. И как назло в её суме перевязочной ткани не было. На что надеялась, когда шла в разведку?
      – Эй, кто-нибудь? Есть у кого тряпьё, чтоб перевязать ему ноги? Раны наверняка будут.
      Большая толпа стояла, а только всяк кивал на соседа – дескать, у меня нет, может у кого другого? Ряды взрослых несколько поредели – как знать, может, начнёт уговаривать чужачка, неудобно ведь, ребёнок всё же. А так – дела нашлись у многих…
      – Ну что же вы? – Эха смотрела людям в глаза, переводя взгляд на мальчика. В сомнениях искривила губы. Достала из сумки медную монету, кинула старшому мальчику среди присутствующих:
      – Поди в лавку да возьми отрез на все деньги!
      Тот исчез скоро. Эха утешала пострадавшего мальчонку. Он перестал всхлипывать, только смотрел на окружающих, словно сомневался, стоил ли ещё плакать или уже никто не верит? Сочувствующие, казалось, были. Мальчика едва потянул плач.
      Солнце светило ярко. Над степью уже начинали плыть миражи, колыхая желтизну выгоревшей травы. Люди расходились, кое-кто уводил детишек. Наконец, запыхавшись, прибежал посыльный. Он с невероятной гордостью нёс отрез полотна. Но Эха быстро порвала ткань на широкие полосы. Вынув из воды обожжённые ножки мальчика, осторожно промокнула стопы подолом своей рубахи да забинтовала полосками ткани.
      Теперь можно было возвращаться. Опять тащить мальчика на себе? Эха едва вздохнула, повернувшись спиной к ребёнку, взяла его на спину, осторожно придерживая обожженные ножки под коленками.
      Так они вернулись до селения. Эха донесла мальчишку до его дома. Всхлипывающий, порой роняющий слезинки Эхе на плечо, мальчик, преимущественно дрожащей ручонкой, указывал путь.
      На нищем подворье, около покосившейся, не то низкой избёнки, не то полуземлянки, крыша которой поросла мхом не только с северной стороны, но и с южной, их встретила мать мальчика.
      Женщина смотрела на Эху, едва склонив голову на бок, как-то скептично качая головой. Под этим взглядом та почувствовала себя неуютно. Благодарности не дожидалась. Пробормотав едва слышное: «ваш мальчик…, вот ноги у него…, бывает…» она ретировалась со двора, так и не разобрав, а может, разобрав да постеснявшись поднять в ответ голову, услышав: «…вот и девка вроде здоровая, а всё угомону нет на таких. Иль видно голова пуста, иль всё детство в голове».
      Такие слова слышать было неприятно, да что поделать? Стараясь не задумываться о том, Эха направилась в сторону рынка.
      Её догнал какой-то малец:
      – Постой! А знаешь, что мать Доброжава сняла повязку с его ножек? Знаешь? Она ведь теперь рубашку ему сошьёт. А сказала, что глупая ты. ...Глупая! Глупая! – Мальчик дразнил.
      Эха остановилась, усмехнулась. Действительно глупая. Вынула из кармана бронзовое колечко да бросила мальчишке – хоть отцепится. А что глупая – то есть такое дело.
      Но…, вынула из сумки шапку, надела и надвинула на самые глаза, ссутулилась, замедлила и изменила походку на старческую, с лёгкой девичьей, когда волей-неволей – а плавна походка, да покачиваются бёдра. Теперь Эха шла, не поднимая колен, шаркая ногами.
      Она миновала нищенские ряды, где торговали всяким хламом, где проходящего зазывали не только словами, но и ловили за полы плаща, куртки. Где товар был одинаково неухожен, как и владельцы его. Что здесь слушать?
      Как-то раньше, ещё несколько лет тому назад, было у Эхи ощущение, что живёт она в мире, в котором царит мир, нет нужды, голода. А если человек в чём и нуждался, так сам в том был повинен – работать не хотел. По-детски не понимала она раньше, зачем человек пьет хмель, а затем гибнет его семья от голода, нищеты. Не замечала, что отдают поселяне последнее на подати. Хоть и не особо «жировала» она за братьями, привычно доверяла мужу, но не клонили её голову тяжёлые мысли о распрях, пороках людских, о сиротах и войнах. А теперь?
      В своих «хождениях» она столько повидала, что… И каждый из её разведывательных походов состоял из вот таких вороватых и мелочных торгашей на грязных рынках, худых харчевен, отрешённых, закрытых в своих проблемах людей, пустынных дорог и коварных врагов. Надоело? Но могла ли она по-другому? Тяжёл путь, но если бы можно было что-то изменить, хотела бы? Сетовала на тяжелую судьбу, горькую участь?
      Нет, ничего бы в этой жизни не изменила. Оглядываясь назад, понимала, что очень тяжело было начинать всё сначала. А там, глядишь, ещё горше да тяжелее выпала бы судьба. И был бы там тот, кого…?
      Вот, посетовала сама себе, и легче стало.
      Эха прислонилась к стене у какой-то лавчонки, где толпились людишки – торговали железными изделиями, местными да привозными: здесь и для пахаря, и для хозяина, и для хозяйки всего было. Только выбирай.
      То, что невольно слышала – пропускала через себя. Это перекликалось с её утренними думами, да и не только утренними.
      …Хорошо было в детстве – решения могла принимать, а вот выводы о том были не всегда. Ведь рядом был тот, кто подправит. И везло ведь Эхе – в любой момент находился тот, кто, даже пожурив, брал ответственность на себя. Даже Ольговин… Вот правда смотрел на неё, как на убогую, и помогал так же. Будто и не ждал от неё разумных решений. Так, наверно считал, что слишком глупа она, хоть и красива. Да не любил… Не любил. Как он теперь? Доволен ли той, новой семьёй?
      Что-то не везёт ей с любимыми: что тот, далёкий и самый первый, самый любимый парнишка, что муж Ольговин, что вот сейчас…, угораздило же…
      Нет, пусть всё будет, как будет. Не променяет она этого последнего ни на кого другого. Пусть теплится в сердце любовь, тлеет, пока не испепелит. Пусть уж эта любовь станет последней. Те прежние влюблённости и вспоминать не стоит. Могла бы всё изменить, не стала бы всего того делать. …А ведь недавно о другом исходе думала, желая расставанья навсегда. Но ведь те размышления касаются жизни. А эти? Эти – тайных помыслов, искорок сердца. Ладно то всё, и что о том думать? Иным требуется заняться, что зря сюда явилась?
      Глядя на торжище, переводя исподволь взгляд с одного человека на другого, с одного лотка на товар в иной лавке, подумалось Эхе, что времена, которые заставляют продавать всё, в том числе и тело человека, и что горше – его душу – не могут привести к чему-то лучшему в мире. Всё только так… грязно…, подло…, продажно…
      Вот уж истинно, необходимость самостоятельно принимать решения, отвечать не только за свою жизнь, но и за жизни тех, кто был под её началом, когда исход долгого похода или короткого боя был, в общем-то, неизвестен, – изменили Эху. Не раз и не два, она, хрупкая, хоть и лёгкая на подъём, но всё же, порой колеблющаяся, должна была скоро решать и делать то, что было ей не свойственно. Она, иной раз, стала бояться своих решений, реакций, когда сам ожидаешь от себя же чего-то, и боишься что-то сделать не так. А вот в критический момент – и… решала всё.
      Раздумывая о том, Эха коротко оглянулась, скорее по привычке, чем почувствовав что-то. Всё как всегда, но вот только один… незнакомец – торопливо спрятал взгляд. Эха отвернулась и скоро отошла. Пропетляв по рядам, скинув плащ, скомкала, торопливо сунула его в суму. Меняя походку, она вышла из рынка, на улочке вновь оглянулась. За нею никто не шёл? Чего испугалась? Перестраховалась? Излишняя внимательность? Но кто это был? Соглядатай? Эха ещё раз оглянулась. Никого. Снова прошла в обратном направлении по параллельной, кривой и пыльной улочке, быстро пошла в ряды попроще.
      Здесь, среди множества безразличных людей, присела, поглядывая по сторонам, вынула из сумы теперь уже серый плащ, с заплатами. У этого был широкий капюшон. Достала из сумки небольшую, начищенную до блеска медную пластину, извлекла из крошечного мешочка несколько красных ягод. Чуть размяв их пальцами, она нанесла себе то на щёку едва до носа и верхней губы. Кожа окрасилась в некрасивый красновато-буроватый оттенок, липкие частицы плодов плотно приклеились к коже. Эха набрала в щепотку пыли с земли и щёлкнула пальцами около глаз, прикрыв веки. Пыль, небольшим облачком, пыхнула около лица и частично обсела на нём. Эха вновь посмотрела в зеркальце – вот так просто получился нищий с пыльным, грязным, обожженным лицом. Такое можно и нужно прикрывать капюшоном.
      Конечно, она старалась не носить с собой разные комплекты одежды, несвойственные тому образу, которого, на тот момент, придерживалась. Проще было прикопать в надежном месте такие средства для перевоплощений. Во времена смуты эдакий набор мог выявить шпиона. И тогда ему – одна дорога: до ближайшего дубка с горизонтальной ветвью. Но здесь – всё было нищенское. Вроде как про запас.
      Она встала и, прихрамывая, побрела по рядам, кое-где останавливаясь да прислушиваясь.
      Какой-то немолодой, низкорослый человечек говорил, едва не хватая собеседника за шнурок ворота:
      – …Я никому не давал повода заподозрить меня в панибратстве! Это требование, понимаешь, требование не было основано, …понимаешь, ничего такого, ведь не зазнавался я, не мнил себя чем-то особенным. Я лишь знаю жизнь! И знаю, что таким как он – нельзя доверять…!
       «…А что тебе можно доверять, если ты о себе говоришь «чем-то». Как о вещи… Так рассуждать… А вроде и не пьян». – Эха перевела взор и задумалась.
      Вроде открытый человечек, лицо не измождённое работой. Наверняка, отец семейства, живёт в достатке, по крайней мере, нужду не испытывает. Даже есть морщинки вокруг глаз, какие бывают у радостных людей. А может, он просто плохо видит? Щурится. Кто его, беднягу, обманывал, омрачил его надежды? Кто посягнул на его силы и добродетели? Смешно то всё, право…
      – …Да ты знаешь, тоже мне благодетель, младшего брата лишил наследства, а когда тот, помыкавшись по свету, вернулся помирать – пристроил брата на рынок стражем… И как его такого судить? Вроде и обокрал брата, да ведь не дал помереть с голоду…?
      Действительно, как таких судить? Знала Эха одну такую. Знала ещё тогда, когда сама была молодой, знатной и красивой.
      Та – богатая, но уже не молодая и неприглядная женщина, была замужем за скрытным и, должно быть, распутным мужем. По крайней мере, такие слухи ходили о той странной паре. Хотя…, разве должно выбирать мужей да жёнок себе да по своему разумению? Как родня рассудит – так и должно быть. Старшим виднее.
      Женщина та всех дворовых держала крепкой рукой, слыла властной и всесильной. Легко сходилась с людьми, нанимала на работу, привечала. А затем, даже не понятно зачем – ведь люди, порой, за кусок хлеба были готовы на многое, она искала их слабые стороны, надумывала себе невесть чего, распространяла о них грязные сплетни и выгоняла бедолаг. И так, по её розказням – славный чеканщик становился выпивохой, знатная рукодельница – распутной девкой, хороший кузнец – разбойником. Шла та женщина по жизни, сея вокруг раздор да козни. Словно по трупам ступала, ни в чём себе не отказывая, не коря за сделанное. Странно, как жизнь поворачивается.
      Вдруг, в сторону самой Эхи какой-то торговец сказал, обращаясь к соседу:
      – …Почему я должен его, такого понимать, а не опасаться? Его – без дома, рода, племени? Самого обычного бродягу? Не работает, только просит. Кто его знает, кто он таков? Может, убил кого да обворовал? Пошёл прочь! – Последние слова были обращены к Эхе.
      Хорошо маскируется, если так с ней…
      А какие амбиции у этих людей? Чем они живут? Не мнят себя великими, им не требуется для самоутверждения ничего, ради чего стоило бы рисковать жизнью. Хотя, сама жизнь, подчас – уже риск. Риск добыть добротный товар, риск не быть обманутым ни при купле, ни при продаже, риск вернуться в родной дом да застать там молодого соседа, риск… А у кого их нету, тех рисков? Вон у Эхи-то их сколько? А чего сама-то хотела бы добиться? Нет, плохое слово. Лучше – достичь. …Быть вот как эти люди? Размеренно вставая, идя на рынок, обсуждая соседей и знакомых, есть, идти домой, обнять грузную женку, укорить за что-нибудь детишек? Или каждый день думать, чем их накормить? Украсть ли с соседского поля несколько колосков да быть за них там же убитым вилами? Или быть задранным зимой в лесу волками? Или не выплатить вовремя подати да быть проданными вместе с детишками куда на сторону? Тяжко им. Тем, кто не мнит себя великими. Тем, кто каждый день живёт, как последний. Жить, как жил, день за днём. Прошёл тот день – и ладно. Ночь-то ещё надобно пережить.
      …Вот сколько-то всего видела, слышала, узнала. Накапливается опыт, знания. Вроде и должна появиться уверенность, может даже – самоуверенность, а порой такой страх рождается внутри, около самого сердца… Нет, сердце болит по иной причине. По иной… Как же так, столько времени-то прошло, а Эха всё так же не доверяет себе, словно виновата в чём. Словно оправдывается пред кем-то… А люди? Научилась ли за время доверять людям? …Вот нашла о чём думать? Здесь, в разведке, на рынке, среди множества людей, занимается самопознанием. Не хватало ещё в страхе забиться здесь и сейчас в грязный угол, да жалеть себя…
      …Может, это всё – лишь следствие тех боли и гнева, злобы и страстей, что кипят вокруг неё? Разве сама порой не срывается на своих воинах? Не пытается им доказать что-то? Не рискует без повода, не в меру? Нет, нельзя того допускать. Нужно держать себя в руках, обуздывать себя. А доколе? Кому то нужно? Всем вокруг нужно от неё что-то: Паркому – чёткое выполнение приказов, воинам – вернуться домой живыми.
      Кто ведь они? Совсем мальчишки, которых доблесть выгоняет из домов? Красоваться пред девчатами? Поступить наперекор отцу-матери, что видят в них лишь детей? Почти все, кто идёт за Эхой – молоды, ибо нет у них ещё обязанностей, нет большой привязки к роду, не ощущают они бремени забот о семье. А как оторваться землепашцу от земли, семьи, когда деток с десяток позади него? Здесь не до гонору, не до побед. Прокормить бы их.
      Ну, вот опять мысли по кругу. Да, как сказал кто-то из её воинов на привале, уж не вспомнить кто: «Сначала благородна девкой та война виделась, а потом её оскал только в рожу-то глядит». И ведь метко сказал. Сначала – идеалы, а затем кровавые раны. Так-то.
      Может, просто устала Эха? Всё минет. Всё забудется. Улягутся страсти. А какие страсти? Кто знает, что на душе у неё твориться? Разве жаловалась кому? Разве обременяла кого? Никто не узнает. Всё испытает сама и всё высмотрит, всё продумает и всё доложит Паркому. И скроет свои страсти в душе. Никому они не нужны. …Так зачем порождать их самой? Делать больно себе? Ни к чему. И не к месту.
      Не за тем сюда пришла.
      – … А вот слышь-ка, нашёл я намедни перо птицы. Да, знаешь, сам видал, как скинул-то его удод. Думал – удача какая будет. Говорят же. А тут, вот незадача, моя-то сказала – шестой у нас-то будет. Вот и верь в приметы.
      – Да, чудные дела. А я вот нож вчера нашёл. Так не взял. Хоть и хороший был нож. Но нельзя, нельзя…
      Эха чуть улыбнулась да нагнула голову ниже. Верит люд в приметы, верит. Сама вот на днях видела простенькое колечко, из медной проволоки, в пыли лежало. Не взяла. К несчастью то говорят. Говорят. Тот скажет, этот соврёт, а всё вместе и получается, что лучше не сделать, чем сожалеть после. Правда ли? А ведь доброе с виду колечко то было, хоть и простенькое, да ладное. …Интересно, каким будет кольцо – дар от Чужака? Три раза уж показался тот дар… А с найденной вещью… Всё, как у этого бедолаги с ножом. Сожалеет… А монет-то сама Эха сколько находила! Да вот незадача – ни разу не подняла. Особенно на перекрёстках. Может, свою беду кто деньгами скинуть хотел?
      Так оно всё, или не так, а лучше не рисковать да не брать чужого, мало ли…?
      Она заметила какого-то калеку. Он шёл очень дивно – словно через силу выставлял вперёд ноги, переваливался с одной ноги на другую, но удивительное дело – не падал. Видела Эха горбунов, ...видела, а только этот был какой-то «горбун наоборот». Он был изогнут сильно назад, как только не опрокидывался. Черты лица не были тонкими как у... И взгляд какой у этого – злой, пренебрежительный. Ничего, ничего в нём не было рабского, жалкого. А черты лица, всё же – отталкивающие. Густая косматая грива грязных волос. Неопрятная одежда.
      Вдруг Эха заметила, как из кармана горбуна, во время сильного наклона назад, выпала медная монета.
      ...Может, была она у него последняя? Может, дорога как память? И хоть укоряла Эха себя, что не сказала о том нищему, но пересилить себя, отчего-то не могла. А ведь мнила себя человеком, что поможет любому несчастному.
      Мотнула головой, словно пытаясь сбросить то видение, и резко отвернулась.
      Прошла к более богатым лавчонкам. Здесь, едва вынув из кармана монеты – оглядела своё богатство: один медяк, три серебряных. Забыла разменять серебро. Жаль. Она хотела заплатить медяком за хлебец. А что осторожность, когда уверена в себе?
      …Хоть всегда я удерживал её от гордыни, зазнайства. Если не поймали до сих пор, то это только в половину её заслуга. Всё остальное – ошибки того, кто ловит….
      Она подумала, и, всё же, прошла в крытую харчевеньку, тут же на рынке – очень хотелось кушать, в животе урчало.
      Попросила хлебец, мясо да чего-нибудь выпить послабее. Хозяин пренебрежительно оглядел её, хотя ничего не сказал, когда она тихо положила перед хозяином серебряную монету. Убрал деньги с каменным лицом, словно каждый день нищеброды приносят ему серебро. А может, так оно и было – разве мало на рынках бродяг с бурным настоящим да тёмным прошлым? Что, однако, не мешает им быть иногда платёжеспособными.
      Она решила не привлекать внимания, села боком у стены, повернувшись спиной к основной комнате,.. Неуютно себя чувствовала, когда спина не прикрыта, да больно утомили люди. Мелькают и мелькают перед глазами. Смотрела на стену, нагнувшись, ела принесённое, да прислушивалась, что творилось позади. Хм, обычные разговоры. Но вот только…
      – …Да много их, много. Авось зайдут в селение, да купят чего. Когда много воинов рядом – жди больших денег да больших бед – ещё чего гляди, девок наших пойдут портить. Да много их – больше сотни.
      – Стало быть – можно цены поднимать.
      – А ведь и, правда, не подумал. Да что мне поднимать? Воины князя не особо жалуют мои безделушки, а вот ты – на мясе можешь заработать. Да гляди, кабы даром не отобрали…
      – …Так самоуверен он больно. Столько-то служит сынок мой, что и людям-то не верит. Замкнут как-то, всё врагов вокруг ищет, с мечом не расстаётся. Лучше б женился да внуков нам с бабкой нарожал. А он всё – «…враги вокруг, защитить вас должен…».
      Бывает. Нет, не то…
      – …Так с другой же стороны, кабы он был неумехой, ладно ли оно было бы? Знавал я и таких: за зайцем – тура видел, в брюхатой бабе – огромного мужика по темноте не различал. Всё через силушку свою глупую. В драку лезет, боится, что осилят его. И доныне доказать что-то пытается. Порой гляжу-то на своего племянника – да стыд берёт. Дурень дурнем.
      Громко-то как разговаривают два подвыпивших мужичка вблизи – ничего из-за них не слышно.
      Вдруг мелькнула тень, и за стол рядом с Эхой кто-то сел. Она подняла глаза, перестала жевать:
      – Здесь занято.
      – Что, действительно ждёшь кого?
      – Жду. – Она смотрела в упор. Говорила только губами, мимика лица не менялась, хоть глаза чуть прищурились.
      – Верно, ты можешь ждать… – Говоривший, был крупный мужчина, на вид – добродушный. Сейчас он едва улыбался, смотрел снисходительно. Был рус, неширокая борода. Глаза серые, нос прямой, немного курносый, несколько веснушек на молодом лице. Простая рубашка, широкая грудь, два кулачищи легли на стол.
      Эха молчала. Ей отчего-то подумалось, что если добр он – с таким, рядом в бою, не страшно и умереть. А если зол – то смерти от него надобно ждать скорой. Может, и глазом не успеешь моргнуть.
      Чужак улыбнулся шире, но заговорил тише:
      – У меня хорошая память на лица, верховода.
      Выражение лица Эхи не изменилось. Но она опустил взгляд, положила недоеденный кусок хлеба, едва отстранилась от стола, коротко оглянулась через плечо. Новый знакомый продолжил:
      – Дорого за обед платишь.
      – Хочешь, и тебя угощу? – Она положила руку на нож за поясом.
      Мужчина повёл головой, вновь улыбнулся:
      – Мне говорили, что Змейка очень красива, что появляешься там, где опасно. А твою красоту я рассмотрел ещё на рынке.
      – Кто говорил?
      – То тут нашепчут, то там в пьяном угаре расскажут… – В голосе говорившего, однако загадочности не было. – Вот, не так давно передавали мне, что нет Змейки дома. Стало быть – в разведке она. Может, и рядом где…?
      Эха встала:
      – Ты ошибся, странник.
      – Постой, не буду тебя гневить, верховода, – последнее слово он прошептал лишь губами. – Останься, не потревожу тебя более бесполезными наговорами. Останься, ешь. Я совершенно случайно…, не подумай. Нет у меня дурного умысла. Меня зовут Верхостан. Порой кличут Клином.
      Эха посмотрела на него с некоторым интересом. …Клин – не понять кто. Разбойник – не разбойник, и не добродетелен вроде. Интересного человека встретила. Многим доводилось его видеть, но в основном – перед смертью. А здесь вроде… А может за ней охотится? Одно время думали, что он мстит мятежникам. Ан нет – убивал всех, кто, так или иначе, обижал селян в Заболотье. Хороший край, да вот только болот там много. Таких обидишь, коль скроются в своих трясинах. Не достать. Что же он здесь?
      – Тебе скажу, верховода. По делам я здесь. Встречи ищу с Томрагом. – Словно угадал мысль Эхи Верхостан.
      Томраг. Хм. Вроде открытый, хороший человек, не раз урегулировал различные споры. Его, порой, и вправду просят. Будучи нездешним – добился больших высот: договорился там, улыбнулся тут, угодил и тем, и другим. И в итоге люди стали больше ему доверяться, чем себе или своим друзьям. Вот и вышло, что имел он полную осведомлённость в местных делах да по своему усмотрению разрешал многие споры. Поначалу, хоть и знала о нём Эха только понаслышке, казалось ей, что справедливый человек оказался у власти. Однако его недомолвки здесь, молчание там, вызывало в ней некоторую озлобленность и непонимание двигавших им мотивов, даже осуждение его действий. …Вроде волк среди овец?
      Но Томраг – это высокий уровень. Она промолчала.
      …А всё же, хорошо, что научила её жизнь не вспыхивать, как сухое полено в споре, на людях. Вот и сейчас, проявила терпение. И вознаграждена этим интересным собеседником, возможно – очень важной беседой. Терпение…, терпение… Сколько раз она давала себе слово таиться, не выказывать рождённого нетерпения. Вознаграждена она сегодня.
      Эха сидела, опершись левым локтем на стол, держа костяшки указательного и большого пальцев у губ, с интересом смотрела на собеседника. Именно он разглядывал её на рынке. Хватило ума выследить и после того, как преобразилась.
      – Что ты здесь забыла, потайная?
      – Разыскиваю большой отряд княжеских сил. Не слыхивал?
      – Видовал.
      Эха опустила глаза, молчала. Что теперь? Торговаться? Но что за человек этот Верхостан? Одно дело слышать о нём, иное дело договариваться с ним.
      – …Опять пойдёте воевать? Слышал, что договор заключили?
      – Заключили. – Эха говорила беспристрастно. Как и собеседник, негромко.
      Какой-то пьяный, справа за столом, вмешался в тихий разговор:
      – …Мы вырастили детей, которым наплевать на родителей, которые продают родовой дом. Ныне старики, поправ традиции, боясь умереть, лишённые многого в детстве, гонятся за удовольствиями! А должны…! Должны хранить традиции!
      Верхостан согласно кивал головой:
      – Ты прав, дружище, прав. – Затем тихо обратился к Эхе: – пойдём отсюда, верховода.
      Последнее слово он вновь проговорил лишь только губами. Эха хмуро взглянула на него, но встала вслед за ним.
      Вышли. Вновь оказались в базарных рядах. Внимание Эхи отвлёк лоток всё того же ювелира: около толпились люди. Верхостан дотронулся до её локтя:
      – А ведь прав мужичонка. После войны – всегда приходит опустошение. Осознают люди, что время уходит. Вот только важное остаётся позади. Сколько можно ссориться, верховода? Ведь договор есть. А вот ты…, и они тоже… Ходят, бряцают оружием. Вроде и договорились, а всё коситесь друг на дружку. А ведь детей нужно рожать. Нужно жить и рожать детей, что-то менять. Учить их, меняться самим. Эт…
      Эха не взглянула на него. Опустила взгляд, смотрела на сторону, кивнула в сторону ювелира, едва поморщилась, ответила:
      – Ты знаешь, не люблю зернь. Много говорят о ней, тяжело делают. Но если бы о ней не говорили, то и не ценилась бы она. Не люблю зернь, – вновь повторила она, уже глядя в глаза Верхостану. – Чужая она какая-то.
      Верхостан ответил пристальным взглядом, а затем – оскалился:
      – Я разгадаю твою загадку. Я не хочу, чтоб наступил тот день, когда я буду убивать людей спокойно.
      – Нам говорить не о чём. Мне надобно идти.
      – Постой! – Верхостан взял её за локоть. Но Эха с силой выдернула свою руку и так посмотрела на Верхостана, что тот отступил. Но улыбнулся:
      – Понимаю. По-иному ты уже не можешь. Власть…, власть изменила тебя, гонимая. Пойдём, хочу показать тебе что-то. Пойдём, не пожалеешь. – С этими словами он едва поворотился, улыбнулся, и указал рукой в проход меж лавками, приглашая. Эха кивнула. Верхостан пошёл первым, она вслед.
      Они вышли за пределы рынка, прошли по улочке чуть севернее. Вскоре попали в совсем глухой закоулок. Здесь, однако, буквально сразу, был родник, обложенный камнем. Эта небольшая ограда приподнимала уровень воды. Сейчас, в поднимавшийся зной, это малое зеркало прохладной воды было необычайно привлекательно.
      – Колодцы заиливаются со временем. Особенно, если не черпают из них, не пьёт воду зверьё. Так и люди. Заплывают, хиреют они буднями. И невозможно потом черпать любовь из таких сердец. Покрыта жизнь, дающая им силы, тиной. Чистить нужно. Осторожно, дабы не взмутить кристальную чистоту, не обидеть. …Умойся, верховода. Ты прекрасна.
      – Ты следил за мной? Ты… – Эха ступила к роднику, опустилась на колено, умылась, смывая свой грим. Вытерлась тыльной стороной рубашки.
      – Выслушай меня. Много слышал о тебе. Я, как никто, понимаю тебя. Сам…, сам того не желая, смотрю по-иному на этот мир. Это, наверно, словно иметь семь дочерей. Вроде отец – мужчина, а воспринимает этот мир, лишь, прицениваясь к бантикам да шпилькам на торжище, или высматривая по вечерам цветастые платья среди множества серых одёжек подростков на околице. Я не нищ, как и ты, я ныне не богат, как и ты. Я должен также быть осмотрителен по отношению к людям, и решителен в своих действиях. Я знаю много и понимаю многое. Я – такой же, как и ты. Лишь только… на одной мы стороне ли?
      Эха ничего не скрывала. Вновь, вновь поднимался призрак всемогущества, которое она, казалось, уже задавила в себе. Осознание его прошло у неё ещё тогда, когда только начинала воевать. Несколько походов – и поняла, что не сможет сделать всего в этой жизни, не спасёт всех, не выведает всего. Хотя на первых порах…, ах, казалось весь мир у её ног.
      Но может, дело в том, что она не боялась Верхостана?
      – Нет. Ты же понимаешь, что нет. Ты предашь, коль потребуется.
      – Верховода, предают те, кто рядом. А если мы противники, я лишь могу воспользоваться твоей слабой позицией.
      – Может и так. Я могу идти?
      – Можешь, можешь, верховода. Мне нет дел до тебя ныне. Но я, всё же, рад, что встретил тебя. Ты ведь, как легенда. А их ныне очень мало.
      – Мы сами творим сказания и легенды. Они – у пьяных на языке, они разносятся шпионами, они возникают в людских сердцах. Разве не так? И среди вас, и среди нас есть хорошие командиры.
      – Да, это так, но и среди наших врагов – есть легендарные личности. Взять хоть Горбуна. Слышала о нём? Удалой, прозорливый командир, да дерзкий же!
      – …Горбун? Говорят, что он – злобен.
      – А кто ныне не обозлён, Эха…?
      Вздрогнула. Верхостан впервые назвал её по имени. Это прозвучало как-то лично, после его официальных обращений «верховода». Эха пристально посмотрела на визави, но, ни выражение лица того, ни тон – не изменились. Что он имел в виду? А может, Эха стала мнительной, да выдумывает то, чего нет?
      – А я таков, что готов признать: Гумака-горбун – доблестен. Не раз мне приходилось уходить с его дороги. И ни разу мне не удалось достать его. Осторожен. Но, ох и дерзкий же он! Вот трофей, о котором многие мечтают.
      – Мечтают? Что мечтать? Убить, да и всё. – Голос Эхи, однако, дрогнул.
      – Убить? Мы все друг друга убиваем. Но вот где же твой охотничий инстинкт, верховода? Забыл, ты ведь не охотник. Ты – ищейка. …Хотя, хотя, должен признать, что наслышан и о твоих боевых подвигах.
      – Боевых? Помилуй, я ведь и боевого топора не подниму. Это всё мои воины. …И не попадайся мне на пути.
      – Не буду. – Улыбнулся Верхостан. – Не буду, коль и ты не станешь мне поперёк дороги.
      Эха опустила взгляд, помедлила и повернулась, отошла. Вновь повернулась, словно что-то хотела сказать. Но Верхостан уже уходил в другую сторону. Интересный человек. Вот попадаются иные люди на жизненном пути: мелькнут падающей звездой – и все. Получится ли ещё свидеться? И по какую сторону?
      Он был крепкого телосложения, старше Эхи, но ещё не стар, может, ему было около тридцати. В нём не было особого разума, но и глупым он не мог быть. Из того, что слышала Эха об этом человеке – он шёл по жизни учась, был прям, напорист, но умел в нужный момент промолчать. Морщины вокруг глаз выдавали в нём, скорее, внимательного и дотошного человека, чем радостного. А возможно, что его вышколенная осмотрительность могла уже выродиться в подозрительность. В общении с ним сложно было понять, что стадия увещевания резко закончилась и перешла в стадию «невозврата», когда противник уже приговорён к смерти. Среди врагов, такого иметь не стоило. Хорошо, что они встретились и поговорили. Что он действительно здесь делал? И хорошо, что Эха не рассказала ему всего.
      А что ей теперь делать? Верхостан видел крупный отряд, но куда и зачем те шли? Может, вообще отходили от линии соприкосновения? Проверить, проверить. Нужно ещё походить, поспрашивать.
      Она скоро сняла плащ, вынула из сумки подранную рубашку, спрятала плащ в сумку, подумав, вновь вымазала лицо пылью, запорошила пылью ноги и руки, пропылила ветхую одежду. Подвязала волосы и, прихрамывая, снова побрела к рынку.
      Верхостану можно рассуждать о красоте женщины, а вот верховоде Эхе надо скрываться.
      Заходить на территорию рынка не стала, встала у ворот. Подаяния не просила, делала вид, что измождена, отдыхала. Посматривала на людей, чуть опустив голову.
      Какой-то бестолковый день. Да и вчерашний – такой же. Всё как-то малозначимо и … как иначе? Как по крупицам собрать информацию, не выказать себя, не раскрыть своих устремлений? Наверное, многим такая жизнь покажется неинтересной. А разве за интересом шла Эха? За правду, за… жизнь, в конце концов. Чтоб жилось нормально, чтоб не давили людей вот такие, как…
      Напротив Эхи, скоро подъехав, бросил поводья какой-то воин, может нарочный – спешил чрезвычайно. Он кинулся к мальчишке, что торговал водою.
      Одно дело, если вода – неизвестно где, и её нужно искать. А другое, если страждущий может напиться здесь и сейчас, лишь возжелав того.
      Да и престижно, наверно, даже в собственных глазах, заплатить за то, что достаточно просто, даже дёшево можно взять. Дескать, глядите, я могу заплатить даже за такую мелочь. Могу выбросить монету, когда захочу. …Когда тщеславию придет конец?
      – Спешу, спешу, некогда мне! Для своих жалеешь? – Гневно кричал он мальчишке, что стал, было канючить оплату за выпитую и разлитую впопыхах воду. – Некогда мне! Кольдемахи опять поднимаются, а ты со своею водой!
      …Вот так новость – кольдемахи бунтуют! Чуют, чуют, что власть князя слабеет. А когда-то приползали битыми собаками да просились под крепкую власть княжескую. Наглеют-то беженцы.
      Эха не радовалась тому известию, наоборот, тревожилась, осведомлен ли Парком Стом об этом. Когда волки кидаются, взбесившись, на людей, перепадёт и хозяйским собакам. А больше всех пострадают овцы.
      Не станут кольдемахи разбираться кто прав, кто виноват: будут бить и соратников Эхи, и княжеских воинов. А больше всех пострадают простые люди. Беззащитные и покорные.
      С самого начала было понятно, что кольдемахи будут лишь внешне блюсти закон. А для пришлых, что закон той страны, где они временно обитают? Они покоряются своим нравам, тем, которым стало тесно, неудобно у себя на родине. Тем, которые погнали их в неизведанные дали. Чужие законы, сотворённые для одного народа, не пребразуют другой народ. А тем более разобщённый, наглый и обозлённый.
      Что делать? Предупредить своих о кольдемахах, или закончить здесь дело? Но ведь важно и то, и это. А решить всех проблем одна Эха не в состоянии, нужно… закончить это дело. Дурные вести разносятся скоро, а потайные сведения – тихи и медлительны.
      И всё же, какой сумбурный сегодня день. Случайно Эха нащупала в кармане монету, которую дали ей рано поутру старухи на перекрёстке. На мгновенье замерла, вспоминая, но не вынула её. Что смотреть? Полоумные старухи.
      Отвернулась и посмотрела на дорогу.
      Избитая, изувеченная, она ведёт к рынку. Или отсюда? Лишь по краям этой широкой пыльной дороги росла трава. Такая же пыльная, избитая да изломанная – копытами скота, босыми ногами бедноты, деревянными колёсами торговых телег. Как же много людей здесь проходит. Как много событий здесь происходит…
      Что ныне делать? Идти к заставе? Но и так ведомо, что прибыли воины. А зачем прибыли? Против повстанцев ли подниматься? Или боронить людей от кольдемахов? А может, просто на отдых?
      Подул мягкий ветер. Скоро будет вечереть. Разогретая, истомлённая жарой близкая степь давала о себе знать. Да, этот тёрпкий запах, этот полынный привкус – ничем не перебить. Да и не степь это вовсе пахла. Так пахли окраины селений – сбои, измождённые выпасом скота, они горчили низкорослой седой полынью. А вот настоящая степь… Ах, густой, томящий запах разогретого чабреца, волнение летнего ковыля да пёстрота весенней степи радовали глаз, росяные рассветы серебрили налитые жизнью травы. А здесь… и на душе ныне терпко. Тёрпко да горько. К чему бы?
      Она обессилено присела, опёршись спиной о какой-то столб, рассеяно наблюдала за людьми. Суеты уже не было: кто что-то хотел купить – купил, кто хотел продать – уже терял надежду. То тут, то там люди кучковались, переговариваясь: кто встретил друзей, кто только сегодня успел найти общие темы для разговоров.
      Среди таких случайных людей попадались разные. От иных просто нельзя было отделаться, а других – приходилось «разговаривать». Но Эха больше любила слушать. И в словах, мимике, жестах, даже пьяной болтовне отыскивала крупицы правды, нужных сведений.
      Сейчас это, наверно, был уже опыт. Она «на глазок» могла определить, с кем можно заводить разговоры, а кого лучше не задевать. Особенно тягостны, поначалу, для неё были разговоры с людьми, которые всегда и на всё знали ответы, имели своё мнение. И не только имели, но и активно его навязывали. С такими нельзя разговаривать здравомыслящему человеку, который дорожит своим временем. Таких – нельзя было переговорить. Сколько же в таких разговорах пустой болтовни? И добро, если она – безобидная.
      Ей вспомнилось, как Ольговин учил младшую сестру уму-разуму. Много младше его – та любила преувеличить. Как-то, при жене Эхе, он сказал сестре: «за ложь ударю по губам». Может, и было то правильным. А только при первом же случае ударил не по губам, а по лицу.
      Эха вспомнила, как дёрнулась тогда головка девочки, как непонимающе она глядела на родного человека. И, правда, ведь, понятно, оговоренное наказание. Но ведь не по губам-то бил, а по лицу.
      Лицу человека. Лицо человека, как и его воля, как и его совесть – индивидуальны и неприкасаемы. Как и его сердце.
      Эха мотнула головой, скидывая возникшее, было, видение давно минувшей ситуации.
      Стала смотреть на посетителей небольшой харчевеньки, здесь же, около входа в рынок. Удобно, наверное, идёшь торговать – зашёл – выпил. Уходишь с рынка – грех не отметиться.
      Её внимание привлёк один их подвыпивших, наверняка – завсегдатаев. Ему подали небольшой кусок мяса, вина, хлеба. Хм, один из тех, кто ищет компании. Удивительно, что к нему ещё никто не подсел слушать его пространные рассуждения о смысле жизни.
      Он неловко взял кусочек мяса. Тот, жирный, выскользнул из рук. Желая поймать его, мужчина неловко пытался сохранить равновесие, но в последний момент, скорее по воле инстинктов, он удержался за столом, а кусок мяса – упал на землю. Горестно оглядевшись, ища слушателей или хотя бы молчаливых сочувствующих, он выругался. И вновь огляделся, втянул голову в плечи, как-то сгорбился. Но наклонился к грязной, истоптанной земле.
      Не побрезговал подобрать кусочек зажаренного мяса. Не побрезговал. Значить, с ним будет легко договориться. Не сильный он, а слабый. Такого, может, и припугивать нет надобности. Слабый… А что тут думать? Со слабыми только так и нужно. А что, если дашь слабому меч, станет ли ему духу драться? Если сам всё отдаёт, стало быть – не настолько оно ему нужно? Слабый… Сколько их таких, слабых? Таких нужно разозлить, унизить, прежде чем они поймут, что сильны. Но та сила – очень глубоко спрятана. А может, и нет её там. Вот если слабый поймёт свою силу, о-о-о – несдобровать тогда всем вокруг. Не столько силушкой глупой возьмёт, сколько вымещать дурь свою будет за вседозволенность.
      Эха встала и поспешила к столу.
      – Хорошего дня, хозяин. Разрешишь присесть?
      Мужчина оглядел Эху:
      – Да уж больно ты плохо выглядишь. Не стану тебя кормить!
      – Не прошу. Ел уже. Просто иду, вижу – человек хороший сидит. Да один, не с кем ему словом переброситься.
      – Поговорить? Ты хочешь поговорить? А что ты знаешь о жизни? Что ты видел?
      – Видел? Много дорог я повидал. Много исходил, многих людей видел: и щедрых, и скупых, и праздных и работящих.
      – Ты о чём? Не гуляю я. …Я – работал последние два дня как проклятый. И что, хочешь сказать, что я скуп. Эй! Хозяин! Подай вина этому бродяге!
      Хозяин лениво посмотрел в их сторону, однако подумав, едва кивнул мальчику-служке. И тот угодливо разлил вино по двум чашам – Эхи и её приветливого, но уже пьяного собеседника.
      – Вот не понимаю, не понимаю. Бродяга – ты и есть бродяга. Не понимаю, искренне… Зачем существуют такие как ты? Ведь вы же ничего в этой жизни не решаете!
      – Возможно. – Эха сделал вид, что пригубила вина. – Но ты сказал, что много работал эти дни. Отчего?
      – О, тебе интересно? Интересно? Камни возил! Для укрепления стен заставы! Вот! Слышал? …Слышал ли ты, убогий, что говорят?
      Эха пожала плечами, но слушать стала внимательней.
      – …А говорят, опять война начнётся. Говорят, что обманули вновь бунтовщики князя.
      – Врут. Не может того быть. Кто князя-то обманет? Поди, не малец.
      – Да ты что? – Пьяный собеседник заговорил тише, стараясь, чтоб его не услышали соседи, но пытаясь доказать Эхе свою точку зрения, начал более активно жестикулировать:
      – Да ты что? Знаешь скольких-то князевых людишек побили по Прелому броду?
      …Когда то было? Не слышала Эха о том. Хотя… сколько-то дней уж бродит.
      – Не может того быть. Неправду говоришь? Нарушил князь договор?
      – Э-э, не твоего ума дело, что делает князь-то. Поди, знает, что делает. Хотя, как думаешь…, знал бы – не довёл бы до того раздора? Но ш-ш-ш. Нельзя о том говорить. Нельзя. Мы всё равно победим! – Заговорил он громче, приосанившись и поглядывая по сторонам. – Всё равно победим бунтовщиков! И князь наш самый лучший!
      Собеседник замолчал, горестно прикрыв рукою лицо.
      Эха пыталась размышлять, но её взор наткнулся на одну сценку.
      Из рынка выходила старуха. Ковылял едва-едва. Она не была нищенкой – опрятно одета, заплат почти не было. Но лицо её было сморщено годами, плечи согнуты непосильными заботами, ноги и руки скрючены. Седые волосы путались на лице. А ведь когда-то та старуха была такой же молодой, как и Эха. В руках старуха держала какую-то тряпку, завязанную в узелок. Там что-то было. Может, кусок хлеба, может – небольшой отрез какой. А может и ещё что. Эха вдруг замерла. Стало страшно.
      – Пусть не дадут мне боги дожить до старости, – чуть слышно сказала Эха, глядя на старуху. – Не хочу так, не хочу. Наверно, если бы люди старели не постепенно, а как-то разом – не многие бы то вынесли. Несмотря на запреты богов – кончали бы жизнь самоубийством.
      – …А семья-то у тебя есть? – Невпопад спросила Эха у собеседника.
      – Семья? – Растягивая слоги, удивлённо спросил пьянчужка. – Семья? Одинокий я. И хорошо, что у меня никого нет. Я для себя жить устал, а тут бы ещё жена, дети.
      Эха чуть искривила губы в улыбке, тихо спросила:
      – Зачем-то здесь заставу ровнять? Всё равно не надолго, говорят, отряд пришёл?
      – Эт, неизвестно, что ныне будет. Вот и укрепляют заставы-то. А кем? Там же молодняк только. Нет сейчас нормальных воинов, нет, как побили всех на Прелом Броде, так и…
      – И, всё же, поди, и сотенки наших-то воинов хватит, чтоб справится и с кольдемахами, и с мятежника. Сколько-то ныне на заставе их?
      – Да больше трёх сотен будет. Эй, что там случилось? – Последние его слова были обращены не к Эхе. На рынке что-то происходило. Толпу повело то в одну сторону, то в другую. Собеседник Эхи приподнялся, она осталась сидеть, не шевелясь. Привычка – сначала наблюдать, а потом давать волю эмоциям, давала о себе знать.
      Вдруг толпа расступилась и Эха заметила, что ведут Верхостана. Он пытался сопротивляться, но его крепко держали под руки двое сильных парней.
      Эха поднялась и, движимая всеобщим волнением, пошла вслед толпе. По дороге – слушала, что говорили:
      – …так ведь убил он двух торгашей-то вчера ночью на подходе здесь, в лесочке. Убил…
      – …Не верю, ой не верю. Погляди на него. На такого только взглянь – сам всё отдашь. А по виду – не лих он.
      – …Сейчас время такое, что никому верить нельзя.
      Клубок людей выкатился из ворот рынка и направился к площади. Здесь обычно вершились судилища.
      Почему схватили Верхостана? Он ведь должен был встречаться с посланцем Томрага? Что же произошло? Томраг…, разве такой станет встречаться с Верхостаном? Что слышала о Томраге? Что многое действительно решал, о многом ведал, был хорошим военачальником, умел лавировать меж людских мнений, однако было у него одно неоспоримое качество – все, кто попадали под его руку, становились со временем наглыми, напыщенными. Словно захлёбывалась их душа, совесть, в чувстве собственной значимости.
      Нет, даже если бы и требовалось, Эха никогда бы не стала вести дел с Томрагом. По-разному можно понимать слово «страх». В этом случае подходяще было слово – «опасаться».
      Люди вышли на площадь, полукругом встали около обвиняемого. …Но уж слишком близко был дуб, уж и человек ступил к тому дубу с верёвкой, хоть и приговора не было.
      Верхостана действительно обвиняли в том, что ночью, где-то в окрестностях селения, он убил двоих торговцев, что шли на рынок. Как такое могло быть? Если бы обвиняющие, эта галдящая и осуждающая толпа знали, кто перед ними находится? Ведь не предводитель Верхостан убивал? Было ясно, он – невиновен. Но как сказать о том толпе? Что пред нею сам Верхостан?
      Один воин против всех. Спокоен. Его спокойствие – интересно и поучительно. Верхостан теперь стоял, скрестив руки, и смотрел. Смотрел. Так, словно не понимал, что происходит, но не глупо улыбался, не заискивал. А просто не мог осмыслить, что может произойти что-то плохое, что ждёт его смерть. Он смотрел, может, даже снисходительно. Какая сила за ним стояла? Отчего самый низкий, животный страх не прорывался на поверхность, не искажал черт его лица? Может потому, что был он прав, и отступать больше не было куда? Сделал всё что мог, всё для себя решил и вот теперь…
      Вперёд ступил невысокий человек. Эха его никогда не видела. Он был худощав, лицо вытянутое, залысины на голове. В сторону Верхостана он поглядывал с боязнью, но словно волк – огрызался:
      – А что мне было делать, коль убийца он? Убийца он! – Последние слова прокричал исступленно.
…Доказывать что-то толпе? Неблагодарное дело. Выкрикивать, декларировать, проклинать и приветствовать, отчаянно жестикулировать. Короткие, рвущиеся слова, соскабливающие остатки разума и совести с душ. Слова, взывающие лишь к чувствам людей, пусть и самым низменным. Но не разуму. Рассуждения – утомляют. Пафос? Вот на что толпа откликается.
– Повесить преступника! Повесить! – Отозвалась толпа.
– Как же так, Тимишонок, ведь другом ты меня называл? – Верхостан не осуждал. Казалось – искренне не понимал. Голос был ровен.
      Неужели ещё есть настолько недальновидные люди, которые не видят обмана? Или не хотят его замечать? Наивные. Ровняясь по своей мерке? Если Верхостан не предавал, надеясь на свои пудовые кулаки, то это не значило, что и остальные люди – такие же. Ведь есть хилые, болезненные, да просто – трусливые. Или пусть даже лживые. Которым скучно, таким хочется стравливать людей, как собак. Но неужели Верхостан никогда не сталкивался с ложью, обманом? Никогда не говорил матери, что идёт по ягоды, а сам не бежал купаться? Не говорил, что идёт по дрова, а сам не бежал к сердечной подруге? Отчего он, сейчас, удивлялся? Неужели действительно был взращён в иных каких-то условиях? – Эха закусила губы.
      – Другом? Называл, пока ты не начал убивать.
      – Ты лжёшь. Зачем?
      Тимишонок улыбался. Но не сочувственно, а как-то масляно. С таким лицом улыбаются жертве: насмешливо, глядя свысока. Он кинулся к Верхостану и прошипел:
      – Не в своё дело полез! Не того другом звал! – И отскочил словно ужаленный.
      Верхостан понимающе улыбнулся и качнул согласно головой.
      – Повесить убийцу! Повесить! – Толпа неистовствовала. Староста селения не особо сопротивлялся.
      Это всё было так глупо и нереально. Скоротечно и необъяснимо. Как мираж незнающему видится не обманом зрения, а волшебством.
      Эха, было, сделал глубокий вздох, и ступила шаг. Оглянулась в поисках подходящего оружия – меча-то своего не было. Но и без него бы она справилась – надавать тумаков бы смогла. Но лишь нескольким людям. А как быть с этой толпой? Рвущейся, почувствовавшей запах страха? Предвкушая кровь?
      Чем пахнет страх? Каплями пота, что стекают со лба? Или скользящей по рукояти меча потной ладонью? Или бешеным биением сердца? Или криком, что застывает в пересохшем горле? Чем пахнет страх? Как звери его чувствуют?
      Но единственный раз взглянул в её сторону Верхостан. Качнул головой и улыбнулся, связанными руками провёл у горла. Что говорил? Эха внезапно остановилась. Даже если встанет она на его защиту словом да скажет кто он – всё равно его ждёт смерть. Если встанет на защиту силой – и сама погибнет. Но стоять и смотреть, как вешают Верхостана?
      Хм… Молва, что ветер – переменчива, порою несколько раз на день. Сегодня обычный человек становится героем, а завтра, в угоду деньгам или лишь больному воображению, …даже нет, мелочной обиде, прихоти – он делается посмешищем или изгоем. Неблагодарное дело – быть героем.
      Сердце застучало сильнее. Эха не знала, что делать. Стало мутить.
      Остановилась, и стала ртом ловить воздух. Толпа поддалась вперед, и всё действо почти скрылось от взора Эхи. Она всё ещё старалась отдышаться.
      Верхостан сам ступил к дереву, которое должно было служить виселицей. Связанными руками сам надел петлю на шею. И слова больше не сказал.
      Укорил тем толпу? Не дал потешиться агонией? Обманул её надежды?
      …Люди начали расходиться. Эха медлила. Сквозь редеющую толпу, что постепенно становилась отдельными людьми, она видела и тело Верхостана, и стоящего в нерешительности старосту селения. Свою миссию он выполнил, и вот теперь – уже никому здесь не нужен. У всех свои дела. А он убил человека, в угоду толпе, даже не рассудив.
      Что было бы, если бы Верхостан стал оправдываться? Приводил разумные доводы, рассказывая, где был и что видел в каждое мгновение своей жизни в последние сутки? Боялся кого выдать?
      …Но ведь не должны люди тонуть на мелководье? Не должны …люди гибнуть из-за мелочи. …Ведь мелочь же…
      Или Верхостан понимал, что толпу не интересует его правда. Она захвачена, всклокочена лживыми крикливыми, громогласными, но такими красочными и понимаемыми возгласами подстрекателей.
      Понимал ли Верхостан, что сколь разумны не были бы люди, здесь собравшиеся: пекари, ремесленники, селяне, даже беременные женщины и малые детишки, что таращили глазки, приоткрывая коралловые губки – все, все они – всего лишь ведомая толпа. Они вспыхнули стогом сена, загорелись идеей справедливости… и…, так же погасли, когда всё исполнилось. Все разошлись. Не злобные, с испариной праведного гнева над правдивыми и простодушными глазами. Теперь они – верные жёны, радетельные поселяне, скрупулёзные торгаши. Они вновь встали умными и глупыми, молодыми и умудрёнными опытом, задорными и меланхоличными. Но толпа…, толпа…
      Маятник ценностей толпы… по большей части – крайности: от негодования – до возвеличивания. От раболепия – до убийства кумира. И, порой, стремительно стрелка такого маятника проходит черту в ноль.
      Понимал ли то всё Верхостан? Сознательно ли пожертвовал собой? Или сдался, видя неумолимость толпы? Что было бы, стань он оправдываться? Если бы староста селения стал его защищать?
      Раскровили, разорвали бы их – да и дело с концом. Когда горит широкой полосой трава в степи – сколь бы ни казалась она малой – бежать надо, да окольными дорогами уходить, а не с открытым лицом кидаться навстречу горячему степному огненному ветру.
      …Как так случается, что просто и легко убедить множество людей в нелепой идее? Почему пять пальцев – это уже сильный кулак, а пять человек – слабее разумом, чем единственный размышляющий. Может, хворь какая нападает на людей, когда действуют они сообща? Заражают один другого своими идеями? И показав им свечу – легко убедить их в том, что это факел. Пойдут они за той свечой, не разобравшись – в пропасть. И утопятся в море, думая, что переступают лужу. Почему одни и те же слова, даже слово – это довод для одного, но ложная идея, легковерно принимаемая на доверие – для толпы? Отчего один человек – разумен, а многие вместе – внушаемы? Люди…
      Около повешенного на коленях ползал человек. Тот самый доносчик. Как-то стыдливо, даже раболепно он поглядывал на тело Верхостана. Всё сильнее и сильнее слышались его заикающиеся вопли:
      - Я не мог отказать…, я слишком слаб… прости…, прости…, не мог отказать, я… не мог.
      Эха была обессилена происходящим. Зачем она здесь оказалась? В этом селении и в это время?
      О, это всё может произойти с каждым и в любое время. Разве люди меняются? Вот и этот? Кем он приходился Верхостану? Сколь долго они знакомы? …Словно собака, кинувшаяся за чужой костью, да в слепой ярости искусавшая хозяина, бродит предатель около висельника, оплакивая свою голодную и неприкаянную, теперь уже, участь.
      Эха повернулась и ушла. С этой площади, с этой улицы, из этого селения.
      Смеркалось, кода она вышла на околицу. Устало присела у крайнего плетня, на границе пыльного тракта. Присыпанная серой пылью, трава была ещё тепла, сверчки только начинали петь дифирамбы разгоравшимися звёздами. Даль уже не моросила жаркой рябью. Всё виделось чётко и ясно.
      Эха узнала своего врага. Ну, пускай, не врага, но недруга. И не выдала его общим недоброжелателям. А тот человек – предал и убил невиновного. Ведь глупо было даже подумать, что такой, как Верхостан, кем бы он ни был – убил простых поселян.
      Она очень корила себя за то, что случилось этим вечером. Почему промолчала, почему не помогла Верхостану?
      Казалось, все силы отдавались победе, ни минуты покоя, ни днём, ни ночью. Надежды, лишения, бескорыстная помощь, ничем неистребимая вера в хорошее будущее, которое непременно наступит после победы. Всё это подкреплялось чаянием самих людей. Тех, которых Эха оставляла позади, тех, которые шли воевать рядом с нею, подавали ей оружие, молились о победе, выказывали одобрение в глазах. Пусть и в силу каких-то своих причин, пряча их порой. Так всё сложно. Но так хотелось жить и верить. А главное – знать, что всё это – не напрасно. Что непременно всё будет хорошо. Там, за горизонтом нового дня, на дорогах побед и поражений, по тропам, где на обочинах – могилы друзей. Говорить легко о том? А вспоминать после? Многие ли воины любят вспоминать то, что оставили за плечами?
      Почти стемнело, но Эха всё не решалась встать и тронуться в обратный путь. Устала она сегодня.
      Однако женщин, которые остановились около неё – она разглядела. Обе молоды, подошли тихо, но не скрытно. Одеты опрятно, в тонкие льняные платья, что на талиях были едва перетянуты поясами. Одна, высокая, стройная, даже горделивая – не нагнулась к Эхе. Смотрела отрешённо, холодно. Вторая, едва улыбнулась и присев, коснулась плеча Эхи рукой, мягко заговорила. Эта внимательность была не наигранной. Чувствовалось участие:
      – Поутру мы отдали тебе монету. Верни её.
      Эха отчего-то даже не удивилась такому преображению: из старух – в молодых, красивых женщин.
      Она медлительным, но дёрганным движением, вынула из кармана ту самую монету. Всё так же блеснула одна золотая половина и темнела деревянная.
      Вторая женщина показала монету первой и засмеялась, радостно, даже чуть насмешливо:
      – Я же говорила! Говорила! Не будет по-твоему. – Поднялась и ступила ближе к первой:
      – Пускай не помогла, не пожертвовала собой во имя невиновного, пускай не подала нищему калеке его богатства, однако – помогла мальчишке, не осуждали и не корила мать мальчика, запросто пожертвовала другому мальцу бронзовое колечко. Не предала. Не плоха она. Как и все люди. Только верить им нужно. Им, и в их поступки!
      Вот так, будто походя, невзначай, те изумительные женщины спорили о сути Эхи. Словно не о человеке судили по его поступкам, а торговали на рынке. Или играли. Почему-то подумалось Эхе, что это – Добро и Зло рядят. И им всё равно, лишь бы сохранилось равновесие. Ведь сколько не делай в мире добра – в противоположность, обязательно появится кто-то, кто будет творить зло. И наоборот, сколь бы зол не был человек – и его укротит смиренная птаха. Отчего же так? Отчего же нет полной победы Добра, если оно – на добро? Или Зла, если так нужно тем, кто стоит за гранью всего Сущего?
      Эха без сил опустила руку на пыльную обочину дороги, ладонью кверху. Сил не было подняться. Идти надо было. Но всё кажется бесполезным.
      …Пред осенью, а тем более наступавшей зимой, вновь поднимался какой-то невыносимый страх. Жизнь коротка, и проходит она от зимы до зимы, а не от весны к весне.
                52
                Кольцо
      …Если бы она точно не знала, что здесь поселение – прошла бы мимо. Зарева, даже огонька – не виднелось. Столь нищее селенье, что люди огонь берегут? Или сами берегутся? Мало ли? Покажешься ныне – тать какая набредёт.
      Пока было не жарко: вечерняя да ночная прохлада – решила идти. А что по жаре маячить на тракте? Поправила пояс. Меч вроде не тяжеловат, а идти – как будто тяжело. Устала? …Ещё немного. Почему-то вспомнилось, кто-то, когда-то (уж столько людей-то видела, что и не упомнит кто) ей сказал: «не начинай первой войны, но и слабости никогда не кажи». Да, так удобнее: при злости – меньше тратится сил, хотя… к обороне надобно всегда быть готовым.
      …С каких пор самое необходимое: оружие – перестало быть просто защитой, а превратилось в некое знамение статуса: чем выше ранг воина, тем богаче оружие, …пышнее свита, красивее жена, избалованнее дети… Впрочем, воин – не пахарь, он всегда стоял отдельно, прикрывая знать да взимая подати с селян. А раньше? Воин – защитник родной земли. …Как-то мельчает ныне всё. …Неурожай что ли на геройство и преданность Отчизне…? – Эха усмехнулась.
      Хм, за войны чаще ратуют те, кто не может, по каким-то причинам, воевать: богатый дюже – не пойдёт простым ратником, …или калека какой. Вот хоть у стариков ума-то хватает не подстрекать – набрались опыта. Знавала она одного – Юриму: возрастом подходящий, да слаб был, вроде хворый. А воинов на любой поход провожал – хоть по воду, хоть в сражение те шли.
      Как думала Эха? Если уж рвёшься в бой, ратуешь за то, – и безногий станешь ползать меж раненых да перевязывать их, подмогая ратникам. А крики: «Я недужен, а то б я им показал» – удел… кого? …Ой, здесь можно размышлять бесконечно долго. Если зол – найдёт человек тысячу причин обвинить всех в малодушии. А если добр (ли сыт, в конце концов) – так и кротость углядит в агрессии.
      А вообще… агрессивна – бездарность и даже неуверенность. А любовь – тайная. Как и …сама Эха, …потайная верховода. Как …он? И в каких походах ныне? Развела их судьба. Да и как по-другому…?
      Спать улеглась неподалёку от дороги, в какой-то чащобе. Так хоть будет видно, кто идёт, как, и в каком количестве. А что просыпаться часто придётся от беспокойства – так работа такая.
      Какие сны снятся надменным верховодам? Какие сны снятся смелым воинам? Тайным разведчикам? …Красивым молодым девушкам? Сколько снов за ночь может увидеть человек, одолеваемый тревогами и терзаниями? Заботами и тайными надеждами?
      В ту ночь снилось Эхе далёкая гроза. И будто бежит она туда, в самую темень. Даже гром слышала. Отблеск молний видела. Проснулась в холодном поту.
      Было ещё темно. Села, огляделась. Но предутренний холод снова заставил её лечь на обогретое место. Вновь укрылась плащом, и постаралась вспомнить детали сна, обдумать их. В жизни у неё, при грозе, обычно возникала подспудная тревога. Казалось бы: гроза – спрячься подальше и сиди. Богам и нечисти хватит. Однако многочисленные россказни про убитых молниями пастухов, про поражённых молниями людей на лугах, в лесах – заставляли Эху сжиматься от страха при каждом ударе грома. …А во сне, как-то, страха за себя не было, когда всё в животе сжимается, и млеют ноги. Страх был у самого сердца – сердце болело…
      Вновь постаралась задремать. Привиделось, что во главе большого отряда она стоит под градом стрел, которые, впрочем, не долетают до неё. Кто-то рядом – натягивал тетиву лука для ответного огня, однако Эха остановила его. Сказала: «Отвечать на выстрелы – значит обнаружить себя». Кто-то говорил ей: «В разведке необходимо участие верховод. Ибо им лучше видно».
      Проснулась вновь, лениво подумалось, что «личное участие» – это хорошо, но и о безопасности верховод думать надобно. Что с того, что она ходит в разведку? Она – потайная. Умеет, и приглядеться к деталям, и таиться не один день по лесам и болотам. А пусти в разведку Казилишека? Нет, каждому – своё место.
      Несколько телег проскрипело по дороге – может от этого проснулась? Светать скоро будет. Не спится. Что, вставать? Не хочется. А вроде – можно. Пока прохлада утренняя – пройти сколько-то. Да и роса ещё не выпала. Правда, если сейчас так рано встанет, к полудню разморит её – прикорнуть где потом придётся.
      А что сейчас лежать?
      Встала. Вроде вчера, по темноте, нога где в ручей попала? Собралась и пошла в том направлении. Но осторожно. Мало ли кто у ручья таиться может? Поселяне, может, проезжие отдыхают? Или охотник зверьё ждёт? Жаль, ветра нет – её движений не скрадывают колыхание кустов.
      Часто останавливалась, присушивалась, вглядывалась. Вроде никого…, а если что?
      Но всё было спокойно. Около ручья помылась, хоть и холодно было. Руки озябли. Стараясь не касаться холодными пальцами кожи, скоро надевала рубашку. …Надо было сапоги хоть худые взять – стопы совсем изранила. Маленькие они, да грубые… Но что делать? Люди охотнее говорят с нею, когда она одета, как и они – небогато. Поселянин будет благосклоннее к равному, а богача – убоится, правды не скажет. Стало быть – нужно выглядеть как информатор. Что тут поделаешь?
      Когда одета была Эха хорошо, она как-то поймала себя на мысли, что ей говорят то, что она хочет слышать. Вернее, что хотел бы слышать состоятельный человек. А не правду. Теперь она старалась даже манерой разговора походить на окружающих. …Но ведь в душе она оставалась прежней? Ведь не была вороватой, глупой, надменной… Или может, не была, но …стала такой?
      Может, вообще нет людей, которые были сами собой? Только такие, какими им выгодно быть? Чтобы выжить? И… Гумака такой?
      Когда оделась – решила ещё раз ополоснуть руки. Пока одевалась – мутная вода прошла мимо. Ручей снова стал прозрачен. Солнце, должно быть, взошло – верхушки деревьев посветлели, а теперь уже и покраснели первым лучами.
      Только присела около воды – внезапно увидела на дне кольцо. Эха резко встала и огляделась. Как так? Ведь только что, …только что… Тихо вокруг, хоть по вершинам деревьев и прошёл порыв ветра. Словно в душе откликнулось: «Дар».
      Эха вновь присела около воды. Стала рассматривать кольцо сквозь прозрачную воду. Вспомнила, как говорил Чужак:
      – Три раза мой дар будет видеться, а возьми…, когда ручей проточною водою смоет с него моё прикосновение…
      Да, так и есть – три раза уж видела кольцо. Ныне – четвёртый. …Что за дар? И с каждым разом – к элементам кольца что-то добавлялось. Словно мастерица вышивает на полотне разноцветными нитями зелёные листочки, синие васильки, красные маки… А кольцо ныне дополнено змейкой. Тонкая, вроде серебряная змейка, …а может, так оно и есть – серебряная змейка появилась на неширокой пластине из серебра, меж росою чёрных и голубых камешков. Она обвивала ободок из горного хрусталя. Замысловатой работы кольцо. И если бы оно было выполнено людьми – громоздким бы казалось, может – грубым. Но такой тонкой работы Эха ещё не видела.
      Вновь услышала шорох ветра в листьях:
      – Дар…, дар…
      Взять?
      Я, в общем-то, не видел ничего в том предосудительного. Сказал ей. Эха как-то робко протянула руку к кольцу, взяла его. Примерила. Оно оказалось ровно впору на средний палец левой руки. … Красиво-то как на руке гляделось.
      Эха встала, вновь огляделась:
      – Спасибо. Я приму дар. Только чем отдаривать-то?
      Ответом была тишина. Она подождала, а затем скоро покинула полянку. Странно, кольца, когда она умылась – не было, а затем – появилось. Значит, кто-то здесь был? Но на уровне подсознания, она не чувствовала, что за нею кто-то следит. …Хм, словно хорошо знакомый, но тёмный двор. Вроде и осознаёшь, что здесь всё знамо, а вот неуютно от тишины да темноты на подворье. Неуютно…
                53
                Крапива на развалинах
      …Как оценить, когда близкие по духу люди, славя одно, творят иное?
      Народ веселился: мятежники свершили военный манёвр, перегруппировку сил, военную хитрость…, это можно называть как угодно! Оказалось, что в Золотаве состоялись ложные переговоры, в результате которых удалось перехитрить врага. Итогом стало неожиданное поражение сторонников князя. Думая, что переговоры в Золотаве – верные, те поддались на лукавство…, кажется, так называют часто победители обман и бесчестную интригу? Отвлеклись на кольдемахов, послали, было, туда войска, а мятежники – и воспользовались тем.
      …А разве сами сторонники князя пред тем, за сколько-то месяцев до переговоров в Золотаве не хитрили, надеясь убить командиров и верховод бунтовщиков?
      Эха также прибыла на празднование этой, казалось, победы. Но… в душе – досада. От неё трудно было избавиться. Раз за разом вспоминала тот вечер, когда допытывался Гумака у неё об истинном положении дел, о том, действительно ли будут честными переговоры. И Эха тогда уверила его в том. Но к чему заниматься самоедством? Разве сама она не была уверенна в их истинности? Нет, тогда Гумаке она не лгала.
      У неё тогда случился тяжёлый разговор не только с Паркомом, но и с остальными верховодами: с кем-то с глазу на глаз, с кем – на советах. Она пыталась доказать, что данное слово нельзя рушить. Была и обида, что не посвятили её в планы. Но Парком, пряча глаза, говорил, что решение было спонтанным, победы – лишь везение, и грешно не пользоваться появившейся выгодой. Теперь будет шанс существенно повысить требования на новых переговорах. Но Эха махнула рукой. Новые переговоры? На двух она присутствовала и из того ничего не вышло. Как верить в крепость человеческого слова, врага или друга?
      А что ныне могла сделать верховода Эха? Молчаливая и суровая, бесстрашная и справедливая? Вот только мысль…, немой вопрос, от которого было ей трудно избавиться. Вспоминались, услышанные как-то, слова одного мальчика, лет пяти… Бесхитростный ребёнок вопрошал своему другу: «Зачем это плохое делать, если этого можно не делать?» – спрашивал он, грозно сдвинув бровки.
      …Эха наблюдала, как все готовились к приезду Кириха. Высоко его мнят, если такая суматоха. …А казалось бы. Несколько лет тому назад и не знала, кто это таков. Было мнение, что верховоды дела творят заодно – среди равных. А оказалось, и в таком праведном деле найдётся человек, кто изыщет выгоду. …Будет ли Кирих княжить вместо Замосы? Или хлипок он?
      Забавно. Хотя и самой Эхе надобно будет в том участвовать, однако, всё бремя ответственности ложилось сейчас не на её плечи. Старосвет нынче принимал господина. Слухи о том ходили давно, однако – мало верилось, что будет возможность всем верховодам собраться вместе: они были в отрядах. А ныне – враг бит почти по всем направлениям, и княжич почтит их всех своим вниманием. Вот удел Старосвета ныне – иное дело: он важный, высокого положения. Однако и сам не знает, едет ли княжич хвалить или карать. А карать, даже если и не было за что, но если плохое настроение будет у княжича – найдётся причина.
      Кажется…, всё хорошо, многие вопросы ныне решились с ослаблением князя Замосы. Однако и на встречу с верховодами Кириху можно было приехать: либо серчать на…, да всё равно на что – затянувшуюся постройку мостов на реках, из-за чего не подвозилась провизия нового урожая, малые урожаи из-за суховеев, суховеи из-за вырубки лесов, вырубку лесов из-за постройки большого количества крепостей-поселений, постройку большого… Те, кто стоят выше – всегда найдут повод бранить.
      Или – можно было похвалить, да хотя бы и Эху – за… заслуги воинские, доблесть её отрядов, за то, что не клянчит без конца продовольствия, денег и всего прочего…
      …Интересная девчушка. – Эха обратила внимание на симпатичную худенькую девчушку – дочку кого-то из прислуги, что крутилась тут же, поглядывая на Эху. Однако ничего не говорила, не просила.
      Ранее, несколько раз Эха угощала её: то яблочко какое даст, то горсть малины принесёт в листочке лопуха, свёрнутом уголочком. Но вот сейчас, признаться, Эха позабыла о ней. Или просто, время игр ушло: внимание захватили иные люди. Их проблемы, связанные с ними события.
      И эта девчушка, и то внимание, которое оказывала ей Эха – казались несущественными. Как, быть может, наблюдающий за детскими салками человек, переведя взгляд, оцепеневает, теряется, а затем, может, даже выругавшись, стремительно срывается с места и убегает. Его внимание могло привлечь что-то очень важное. Большое и значимое: пожар у соседа, тонущий человек в реке, закусившая удила лошадь, что скоро бежит к ничего не подозревающим, посторонним людям.
      В ожидании приезда княжича, по углам велись разговоры. Эха невольно прислушивалась:
      – …А всё же хорошо, что Влансика направили смотрителем в эти селенья. Он-то разберётся. И наведёт прядок.
      – Так ведь зверюга он. Я слышал, выгнали его из родового городища. Выгнали да наказали не возвращаться.
      – Ну, это пока власть-то у Гнельды Гордого. А как закончатся денежки, так и повернёт он голову в сторону хозяев Влансика.
      – Да-а, что с людьми делается..? Был он – ни кожи, ни рожи, свои подняли, выкормили бедолагу. Да на свою голову отец отправил его учиться заморским премудростям. Вот и вылезла из него гнильца.
      – Что ты говоришь?! С людишками – только так и надобно. Не хотят сами гнуться – надобно их пнуть. А лучше – перевешать половину. Вот увидишь, хоть и с заморским образованием Влансик, да поучит он людишек там местных хозяев любить да обычаи чтить. А я верю ему. Верю. Не могли его плохому за морем научить. Сколько-то денег батька его отвалил. У-ух!
      Эха, едва усмехнулась. Информация – важная. Да только можно было её передать и в более короткой форме. Пустая мужская болтовня. Хотелось, чтоб она поскорее закончилась. Эха вздохнула, встала и ушла.
      Хотя…, корить людей за то, что болтают? В пустословие человек расслабляется, да говорить начинает больше. Если бы не такие болтуны, что бы Эха выведывала? Вот и сейчас, мимоходом, – изведала обстановку на южных окраинах бунтующего края. Да, в общем-то – информация важная. Неверно там ныне, мутно будет в будущем. Влансик – тот ещё пройдоха. Был бы, если б не его жадность, властолюбие, душевный холод, да… Предсказуем он.
      Прибыл княжич. Был в хорошем расположении духа. Победы растапливают хлад сердец. Особенно, если те победы свершаются во благо тела. А если бы наоборот – победы, свершающиеся ради сердец, согревали, помогали бы людям?
      За долгим пиршеством благодарил Кирих верховод, говорил много и хорошо. Как будто уже княжил да раздавал благодарности. Эха поморщилась. Разве за этого человека она шла в бой? …Чем она отличается от того же Влансика? И вновь мысли, мысли…
      А сама-то ты, Эха – много лучше? Лучше.
      Да, лучше – своих не предавала, людишек почём зря не гнала на убой, пред деньгу имеющими – не пресмыкалась. …А надолго ли хватит тебя, Эха? Влансик тоже ведь не от хорошей жизни пошёл прислуживать да лобзать чужие руки. Но… ведь для того, ещё и гнилое нутро нужно иметь, чтоб своих предавать? А гнильца в душе появляется, когда умирает та самая душа, когда пустеет. Не остаётся нравственности, упрёки совести больше не здоровят нутро… Что ж, Эха…
      …долгие, ох и долгие, мучительные мысленные разговоры вела сама с собой, порой, Эха…
      Вечер был продолжительный.
      …До неё донеслось приветствие, в котором она также была упомянута, как хороший командир и отличный разведчик. А ещё – прекрасное украшение этого вечера, ибо является очень красивой женщиной.
      Эха подняла в ответ чашу, склонила, в знак признательности, голову. Подумалось ей, что старость, это когда в ответ на комплимент уже даже не «звереешь», а тихо говоришь «спасибо». А вот если душа стара, – говоришь «спасибо» даже в ответ на откровенную ложь.
      Вечер приближался к завершению.
      – …А я слышал… Да, слышал. Этот Гумака – страшный зверь. Со своими дружками потешался над каким-то бедолагой, что косо поглядел в сторону Горбуна. Привязали к седлу, да куражились по всей округе, пока горемычный не издох. А после – изрешетил его Гумака лично стрелами, да…, говорят так. А я верю, да, верю. Сосед мой говорил, лично видел, как Гумака кровь того бедолаги пил. Когда то было? Так вот с год точно станет. Да, говорят, не одного в тот день так порешили…
      Эха отвернулась. Хм, людишки. Один скажет, другой перескажет, желая возвеличиться, дабы слушали его, а не первого рассказчика. А третий – наврёт – не моргнёт, чтоб и самому оказаться в центре внимания. А только была тогда Эха в уделе Гумаки, и видела, как он…, да, выстрелил в бедолагу, но только чтоб прекратить его мучения. Вот так-то. Кровавый Гумака-горбун… Что скажешь?
      Встала, проходя мимо. Говоривший её толкнул чуть локтем, приобщая к беседе:
      – Слышала? Говорят, будто Горбуна убили… Не слышала? Будто заманили его в западню у Прелого брода, да порешили на болоте близ Краюхи, от Дальних-то. Кальдемахов бил – жив остался, а смерть – на своей стороне принял. Да, гнило он жил, на гнилом болоте и смерть нашёл. Кончено с проклятым родом. Последним оставался. Должно, закопали ему в могилу котёл. И братку-то его не так давно порешили, и вот теперь этого уродца. А тело Горбуна-то, говорят, порубанное – сыскали его воины, да отвезли в его вотчину захоронить. Так-то…
      Эха рассеяно кивнула и по инерции прошла ещё немного. …Пошутил наверно говорящий. Как Гумаку могут убить? …И вот теперь нет дела до того, что говорила она Гумаке неправду в Золотаве. Что с того, что не врала она…? Не врала… Не врала, тебе Эха, Гумака! Ты слышишь, Гумака?! …О, если бы ты слышал тот глубинный, хоть и молчаливый, покаянный вопль!
      Она, сохраняя хладнокровие, вышла в коридор, прошла к выходу, вышла во двор. Её выдержка была больше связана с тем, что не пришло пока осознание услышанного известия.
      Поставила чашу, которую держала, на крыльцо, и сама спокойно прошла к дальней части двора – некошеная крапива таилась даже в тех подворьях, куда жалует быть княжич.
      Здесь она присела на корточки и тихонько завыла. Так, чтоб не услышал кто. Так, чтоб только не разорвалось сердце. Она оглянулась – никого. Подняла глаза к небу – высокое какое, со множеством светлых соринок.
      …Словно сонное, но мощное в зимнюю стужу стоит дерево в степи. Вьюга метёт, да только вокруг ствола того дерева образуется круг – не засыпает его снег. Лишь ложатся друг на дружку мелкие снежинки, образуя гребень. Широкий круг около мощного дерева. Не даёт оно разгуляться ветру, не заметёт его волчица-метелица. …Завтра Эха будет как всегда – строга и крепка: не покажет никому зимней стужи на душе. Останутся все невзгоды окружением вокруг твердыни её духа. Но, то будет завтра, при свете, при людях. А ныне – будет плакать, горевать, выть, коря себя, стыдясь своих чувств, которые, однако, не переломить…
      Сложилось как-то… Это место, в народе говорят – крапивное да чертополошечье, что и перекрёсток – духам служит. Вот может и таилась ныне крапива на развалинах чувств Эхи? Дурно то.
                54
                Два колечка обмотанных нитками
      Бесконечна и пустынна выжженная августовская степь, глухи холодом и светом осенние леса.
      Не сравнить, не сравнить нынешнее чувство опустошения Эхи, с тем, которое было, когда Ольговин прогнал её. Тогда было лишь одиноко, пусто, страшно, плохо от того, что рядом не стало знакомого человека. Но не близкого, не родного.
      Как получается, что совершенно чужой человек неожиданно становится дорог настолько, что готова она вырвать своё сердце и слабеющей рукой положить его около погибшего? Такого далёкого, но такого близкого. Хотя, верно, даже не настолько знакомого? …Был бы только жив – и пусть пройдет мимо вырванного сердца. Как угодно ему. Был бы лишь жив….
      Почему готов человек, своими руками сдирать снег и лёд с той тропы, по которой идёт такой далёкий, но бесконечно близкий человек?
      Почему готов балансировать на грани добра и зла, лишь бы его самого поддерживали только взгляд и дыхание того «далекого близкого»? Как же так?
      Когда знаешь, что нельзя любить, а только идёшь против себя? Ведь это очень тяжело – идти против себя? Самый большой враг – сам человек. Ибо ему готов сдаться в первую очередь. Себе первому признаёшься в слабости.
      Какую же силу духа надобно иметь, чтоб встать на битву против себя самого? И первым найти силы сложить оружие, дабы собственная тень, собственное отражение сделало то же самое?
      Воистину доблестен тот, кто выходит на честный бой против себя самого.
      Верховода Эха могла себе позволить такую прихоть – исчезнуть на несколько дней. Сказала, будто желает передохнуть от летней жары в уединении, пред новыми боями. А как же – после Золотавы ведь новая буча поднялась. Смерть Гумаки не простили мятежникам. Хот и слабы были приспешники князя, да не стерпел Замоса.
      Порой, удаль, азарт гонят человека до новых высот, а бывает – и кручина. Эха не особо хоронилась, лишь была осторожна, переоделась проще, в проверенное – под парнишку-калеку. Коня оставила ещё в своих пределах, а сама уже третий день добиралась до Околец – родового укреплённого селения Гумаки-горбуна. Для городища оно было мало, хоть о валах да рвах Гумака, в своё время, позаботился. Кроме них ничего особо не поменяло мирный, размеренный быт обыкновенного селения: ни большого количества шумных людей, ни улиц ремесленных, ни тракта большого.
      …Августовские дни, перед сентябрем – прозрачны и чисты. Слезой на щеке. Поутру – солнце поднимается, а тонкий ветер, всё же, кутает человека в прозрачный шелк, холодящий, заставляющий недоумённо ёжиться: «…как же так? Ведь лето ещё?». Ан нет, после сухого августа – листья желтеют, и по утрам отрываются, сухими шелестящими слезами скучиваются у подножия деревьев и кустов. Или гонит их в даль пронзительный, тонкий ветерок. Словно подозрительный старик: «А готовы ли вы к осени и сестре её – зиме?».
      Небо – синее-синее, кажется даже не глубоким, а бездонным. Страшно, если эта таящаяся невиданная тайна обрушится на человека, придавит его, в его же мелочном житейском мирке, с мелочными проблемками: «…а собачек кормил? …и что столько грязи-то? …вот птиц-то налетело…». Огромные высокие облака, с плоским низом и громадой парусов, что стремятся, вверх да вперёд, сдаётся, даже не обращают внимания на холодную и презренную будничность мелких человеческих душ.
      А вот полдень в такую пору – жаркий. Жажда заставляет вертеть головой в поисках ручья или колодезного сруба. Вечером – вновь холодно. …И даже костра разжечь нельзя. Разве на чужбине согреет, возникший украдкой, огонь?
      Эха подошла к Окольцам далеко за полдень. Этот удел был южнее, ближе, чем бывший удел Волемира. Вначале разведать здесь.
      Ещё немного и будет вечереть. Хоронясь, среди деревьев да кустарников, замирала от каждого шума: ребятня ли пасла скот, или парень с девицей украдкой целовались, или мужичьё от жениных глаз хвалиться меж собой собралось… Лишь когда солнце коснулось горизонта, решилась Эха выйти на погост у селения. Здесь ли покоиться ныне Гумака? Здесь ли хоронят господ?
      Погост лишь с запада был обсажен высокими кустарниками. И эта его часть выглядела старой, почти заброшенной – провалившаяся земля на могилах, невысокие покосившиеся каменные обелиски – у кого побогаче. Жаркое лето – земля потрескалась, а на камнях, всё же, грелись последними лучами заходящего солнца прыткие ящерицы.
      Едва поворачивая головки, они, изредка моргая, рассматривали щупленького нищеброда. Тот, не поднимая головы, однако рыская взглядом из стороны в сторону – медленно шёл среди больших и малых могил.
      В центральной части кладбища росли деревья. Она была почти скрыта от взоров – сюда прилегали заросли, выдвинувшиеся с запада. Казалось, крались они понемногу, в одиночку и группами, запуская корни в очередное обиталище бренного тела, опутывая могилы, прятали обелиски с косыми, порой уже, истёртыми временем, надписями. Эта часть была и вовсе стара – давно здесь не хоронили.
      Живые словно забыли свои корни, и были не в силах бороться с самой природой и её чадами – кустарниками. Однако северная и восточная части погоста поросли лишь низким дроком да караганами – они, однако, редели к окраинам: здесь выпасали скот. Сейчас, последние звуки колокольчиков на шеях овец – удалялись. Здесь, на погосте – жизнь была готова возродиться уже завтра. Уже завтра какой-то ягненок взберется на низкий, почти разобранный холмик забытой могилы, мальчишка лениво на него будет смотреть, страшась оторваться от игр с собратьями. Какой-то баран, пережёвывая траву, будет философски взирать на своих жён: изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Да только короток их век.
      Темнеть – не темнело, но солнце почти скрылось за горизонтом. Эха ускорила шаг. В северной и восточной части погоста не было ничего помпезного – не могли здесь хоронить господ. Гумака – господин. Если и захоронили его здесь – то холм должен быть высоким. Нет, не было здесь могилы Горбуна.
      Осмотрелась – не видит ли кто одинокого нищеброда на погосте? Нет, не было подозрительных глаз хмурых мужичков, озорных, загадочных взоров детишек, вездесущего подслеповатого осуждения старушек да старичков. Эха поглядела в центральную часть погоста: если не туда, то куда идти? Завтра выслеживать по околицам? Может, ещё где хоронят здесь? Или спрашивать напрямик у какого мальца, где могила Гумаки? И это – если довезли тело несчастного господина до родной земли, а не сравняли с землёй могилу где-нибудь у дороги, чтоб не надругались недруги над местом последнего пристанища Гумаки.
      Посмотреть ещё среди деревьев? Чтоб знать наверняка? Да, верно. Если уж идти, так идти. …А что страшно в сумерках? Если недовольны предки да покойники, что бродит здесь чужеземка? Так ведь не из радости здесь Эха…
      Скоро направилась в центральную часть погоста. Отсюда дорога не просматривалась, и Эха могла, не опасаясь, скорее осматривать могилы, что терялись среди кустарников. Хоть и была уверенна в себе Эха, хоть и знала, что права, однако было не по себе всякий раз раздвигать кустарники да смотреть, что начертано на каменьях: «…покоится…», «года всего одного…», «…жене»… Нет, …но далее – добротные обелиски, светлые: гранит или даже мрамор? Да, здесь хоронят богатых: и кустарник рублен, и могилы высокие, ухоженные. …Бродя среди бедняцких могил, Эха поневоле спешила, пренебрегая уважением памятью, ступить могла. А тут…, что за раболепие? Если высок могильный памятник, значит и уважения больше?
      Осматривала камень за камнем: купец, торговый человек, младенец, девка, воин, воин… Несколько склепов. Эха подошла к одному: «…покойтесь… Кастурчи…». Нет, Гумака не из рода Кастурчей. А вот ещё один склеп: «…здесь…, Агалых…».
      Значит, хоронят здесь господ…
      Почти без сил опустилась на колени у стены склепа. Тело Гумаки должно быть здесь… Если нашли его и довезли. Эха повернулась и начала, водя пальцами по чистым и стройным выбитым строкам, читать имена. Всего шесть. …Имени Гумаки – нет. Как же так? Может, не один род их? Нет, это родовое селение…, может…, нет, имя дядьки Гумаки, да и отца его – здесь начертаны. А имени Гумаки – нет. Отчего-то Эхе сделалось дурно. Она посидела ещё немного, а затем поднялась: не в добрый час вечером бродить по погосту: и добрые покойники не защитят от упырей.
      Она посмотрела в сторону ворот: зайти на погост можно было тропинками, а главные ворота лишь в северной части. Помедлила – погост вообще не был огорожен, только старый заросший ров. Но она направилась туда, где выйти ближе и проще – с востока. Там мало домишек: глухой переулок, а дальше, по выбалку – можно выбраться из селения.
      Уже прыгая через поросший травой, неглубокий ров, она резко обернулась – на его склоне, спиной к погосту, кто-то сидел: фигуру человека прежде видно не было за жидкими кустами объеденного скотом вяза. Человек ли?
      Эха остановилась, нащупала на поясе нож. В сумерках человек встал и ступил к Эхе – шёл медленно, сильно хромая. Не дойдя несколько шагов – остановился и скрестил руки на груди:
      – Не думал, что принесёшь цветок мне на могилу.
      Гумака! Его голос, его фигура! Эха в страхе отступила.
      Растягивая слова, Гумака насмешливо произнёс:
      – Хоть камень мой обрызгала вином? Принесла мне жертву, чтоб не тронул тебя за лукавство? Зачем тревожишь мой прах, обманув меня и заманив в ловушку? Хочешь убедиться, что подох я?
      Мог ли призрак вне погоста причинить Эхе вред? Сердце бешено колотилось. От страха даже затошнило.
      – Нет моей вины пред тобой. Но я рада, что ты жив. Но как ты…, знал, что…?
      – …придёшь? Не знал. Надеялся. Может так. Мальчишки донесли, что чужой бродит средь могил.
      Он не двинулся с места, стоял, всё так же скрестив руки на груди. Тёмные кудри, чёрные глаза, даже в сумерках – бледное лицо. Голос глух, но всё так же, кажется, полон. Однако, словно в плен взяли силу его.
      Эха старалась не двигаться, чтоб не выдать дрожь рук. Ничего не говорила, чтоб не выказать и дрожания голоса.
      Наконец Гумака произнёс:
      – Я не знаю, по какой причине – из скорби ли, или от ликования ты сюда пришла, но я рад тому и знать не хочу причину.
      Эха молчала. Спустя время, вглядываясь в её лицо, Гумака вздохнул:
      – Знаю, что не ты была виной той западни. Знаю. Прости.
      Она молчаливо едва поклонилась, прощаясь, поворотилась, чтоб уйти, но Гумака остановил её движение:
      – Погоди, сопровождение тебе дам. Быстрее да спокойнее будет. Не перечь. Пойдём. – Он медленно пошёл, не оборачиваясь. Хромал, придерживал левую руку. Эха пошла ему вослед. …Как-то разом исчезли многие проблемы и волнения. Можно было попросту идти вослед. Казалось бы – чужое селение, вокруг чужие люди… Чужая земля. И может это даже не ощущение Эхи – сама природа человеческая такова, что притупляются чувства и страхи, когда тот, кто сильнее, просто говорит: «Пойдём». Извечный инстинкт жертвы, когда угнетены все чувства идущего на заклание? «К чему переживать, коль всё свершилось?».
      Жертвы? Может и так, а только жалела Эха ныне Гумаку, очень жалела. Осмелилась – обняла бы крепко-крепко, да прижалась щекой к его груди, и… целовала бы бледные губы, худые щёки. Бережно бы ласкала раненную руку, и… Он, в жалости её, в слабости своей, был ей ныне очень и очень дорог. Не корила она себя за робость, не посмела навязываться, а вот только кабы позвал за собой, как тогда… в Золотаве, молчаливо бы ступила за ним шаг в шаг, след вслед, согревала бы ладони его, врачевала бы его раны… Только легко спутать минутную жалость с любовью. Нуждался ли Гумака в её жалости? …Нужна ли ему была её любовь? Был ли вообще этот нежданный призрак тем жёстким Гумакой-Горбуном, которого прежде знала Эха?
      Ей вдруг вспомнились слова какого-то давно слышанного напева, простенького:
                « …идти за ним, не мысля о вопросах.
                Каким путём? Надолго ль он уйдёт?
                И жить лишь тенью, следом, горьким запахом полыни,
                Что был оставлен много времени вперёд?
                И пусть лишь след, воспоминанье греют душу.
                Пусть будет так. Навеки и без брега. Только так.
                Ведь не позвал, руки не дал и даже не дослушал.
                Но сердца нить последует во мрак...»
      Они вышли на невысокий берег отрога речки – здесь по склону выступали гранитные невысокие скалы, покрытые лишайниками, мхом, а где больше земли – ещё и душистым чабрецом.
      Гумака снял свой плащ, свернул его и положил у куста:
      – Присядь, подожди здесь, сейчас приведу тебе лошадь да сопровождающего. – Он не дожидался ответа, развернулся и, сильно хромая, наклоняясь вперёд, спеша, ушёл. Его долго не было.
      А Эха всё не могла прийти в себя. Как так могло случиться? Не сон ли всё это? Порой те, о ком думаешь, приходят во снах, говорят, что-то дают… Но…, мог ли во сне Гумака дать ей свой плащ? Мог ли призрак мёртвого Гумаки с погоста дать ей свой плащ? Ещё хранящий его тепло? Так ведь и имени Гумаки на стене склепа не было. Нет. Гумака жив. И это…, наверно… хорошо? Хорошо. Да, хорошо. Пускай это новые переживания, пускай это волнения и вновь… ожидание известий о нём, его гибели. Или побед, что означают для неё гонения. Это счастье. Пусть. Пусть он живёт. Каким бы он не был. Какой бы эта жизнь не была. Это радость. Лишь бы он жил. …А когда она закроет веки, и кто о ней будет скорбеть, она то не узнает.
      Эха судорожно начала скрести, пальцами левой руки, сухую землю с былинками чабреца. Ссыпала её в свой кошелёчек. При случае вынет монеты и оставит ту землю как памятку о таком замечательном дне! Пусть никому не нужна её радость, но долгими днями и бесконечными ночами этот мешочек будет греть её сердце. А что она ещё могла взять на память? Главное, что жив Гумака. Жив… Пусть живёт долго-долго, пусть чиста будет его дорога, ясен для него день, тепла ночь. Главное, что он – жив.
      Словно дышать Эхе стало легче, словно прошла вся накопленная усталость. Исчезла тоска и боль сердца. Всё хорошо. Всё хорошо.
                55
      …А Гумака? Почему-то ему бросилось в глаза, отметил сразу, что два колечка-оберега на пальчиках Эхи были перемотаны нитками. Одно колечко – ровное, кованное, с несколькими искусными элементами, в виде головок волков. Оберег?
      Второе колечко было тонкое, работы не местной. Что оно означало? Непонятно – тонкая серебряная змейка перевивала ободок из горного хрусталя. Он, верно, покоился на тончайшей, неширокой полоске серебра, отчеканенной в виде каких-то листьев, которые, впрочем, можно было принять и за мечи-кинжалы. На этой основе, окружая ободок хрусталя, маковыми зёрнами были редко креплены пылинки агата и слёзы берилла.
      Колечко казалось нереально тонко выполненным. Тоже оберег? Или, всё же, подарок? Хм. Ей нужны обереги, от лихих людей, ночных духов …Да, Эхе часто приходилось ночевать одной в лесу, поэтому это всё, без сомнения, востребовано.
      Но оба колечка были перемотаны нитями – видимо пальцы Эхи настолько похудели, что кольца соскальзывали. Гумака вспоминал, словно всматривался в черты её лица: да и сама Эха похудела. Какая-то тоненькая, словно прозрачная, как то кольцо из горного хрусталя. Какая хворь, какая беда точит её, обвивает как змейка?
      Слышал Гумака, что кличут люди Эху по-особому – Змейка. Может, это кольцо связано с прозвищем? Всё же интересно, сама купила те кольца, или подарил кто?
      Но не спросил.
      …Эха обернулась на шум шагов и цокот копыт: два человека, две лошади. Подошли. В глубоких сумерках Эха, однако, рассмотрела спутника Гумаки – Ханта. Тот глядел на неё холодно. Или ей показалось, и глядел он равнодушно?
      По Золотаве она помнила его как достаточно мрачного человека. Зачем ему с ней раскланиваться? Или должен он радоваться, что против ночи ему ехать непонятно куда, да хорониться, быть настороже?
      Гумака холоден и скуп на эмоции, говорил тихо:
      – Спасибо, что навестила мой погост. Ханта поможет тебе добраться до своих, но не погуби его. Здесь, в сумке – провизия для тебя, у Ханты – есть своя. …Прощай. – Он дал ей в руки узду. И не задержал своей руки на её руке.
      …Эха не обиделась. Её никто не просил приезжать. Спасибо, что отпускал. И…, он никогда не говорил ей, что любит. Да и о какой любви могла идти речь? О том всепоглощающем чувстве, заставляющем мужчин и женщин забывать свой род, свой народ, свою землю? Или простой, животной страсти, когда, по исходу ночи, не остаётся никаких чувств, привязанностей?
      Ничего не стоило говорить. Ничего он не был ей обязан. Почему Эха приехала сюда…, она знала. Но не более того. Просто такая жизнь. И… всё хорошо. …Но почему же Гумака…? Действительно не любил её, и она была ему обузой? Влюблённость прошла? И теперь он, быть может, даже стеснялся её? Корил себя за несдержанность в Золотаве, злился, что она навязывается? Или не верил, что она не причастна, когда покушались на него? Или вообще – лгала ему, когда говорила, что не ведомо ей о вероломстве остальных верховод?
      …Ты сама, Эха, виновата… Ты не имела права говорить ему о любви.
                56
      Гумака, несмотря на боль, шёл скоро. А вот только путались в голове слова какой-то протяжной печальной песни:
                «Глядеть вдогонку ей, и отвернуться, чуть вздохнув.
                Которая, нет, не пошла сама вослед,
                Не кликнула по имени, не задержала твои пальцы
                У своих тёплых губ, и тихо не вздохнула, нет, в ответ.
                Как жить теперь, когда дороги врозь?
                Куда глядеть, коль мысли – всё о той, что не позвала…».
      Какая неведомая, неописуемая сила скрывалась за столкновением этих двух людей? Они не могли быть друзьями – их разделяло и время, и события, и люди. Но, подобно мощи, ярости двух каменных гор, в неистовстве землетрясений, состязающихся друг с другом, порой, люди сталкиваются один с другим.
      Горы, которые в угрюмом утреннем мареве, сером от туманов, вглядываются друг в друга, или быть может, даже в гордыни не замечают один одного, чтобы потом, в минуты яростного столкновения, с интересом, непониманием или азартом устремить друг к другу всё то, что накопили за многие десятилетия, даже тысячелетия: всё живое и неживое, что прижилось около них, кого они согревали зимними студёными ночами, или те, кого хоронили от охотников. И, будучи не в силах, всё же, приблизится друг к дружке, однако облегчённые сброшенной ношей, они с удивлением, а может и благодарностью поглядывают друг на друга – так далеки пространственно, но так родственны душами. И от того, что виделись много раз, и от того, что испытали многое и единое. И от того, что привыкли друг к другу. И без противостояния они уже не способны стать могущественнее, красивее, задорнее.
      Как же порой люди, их судьбы похожи на участь, удел всего того, что нас окружает: рек, гор, стихий…
                57
                Проклятые разлукой
      …Хм, рынок. Торговое место. Где продаются не только местные и заморские товары. Рынок – место, где торгуют доверчивостью. И продают её пачками и кучками, оптом и в розницу. Старым и молодым, глупым и разумным. Грязное и блестящее, потрёпанное и только-только сделанное.
      А только нет никого болтливее торговцев. И хоть преувеличивают они порой да лукавят, а вот слухи о договорах, о поражениях, победах, передвижениях войск – только здесь самые свежие. А уж отсеять полову от зёрен правды – хороший разведчик сумеет.
      Рынок – место, где разрозненные сплетни и слухи пробуждают молву. Всегда бурлящую, непредсказуемую. В каком направлении она вознесёт человека? Сделает ли из него тирана? Или слабовольного рогоносца? Или негодяя обратит в мученика? Стоит человеку в толпе крикнуть: «Пожар» – все побегут за вёдрами, да, чего доброго, затопчут в панике самого кричащего. Кипят чувства в толпе, пенится она скоропалительными выводами: «…Да чего уж теперь-то бояться? Уж всё видели!», «…А такого не видели…», «…Да вы что?!». И, конечно же, все слухи – достоверны. Говорящий готов голову заложить за каждое слово. И, в зависимости от того, кто сегодня вещает, полнится рынок опасками новых бед, пренебрежением к врагам, горестями злоключений радетеля.
      – …Покупай, красавица, кур! Хорошие куры, розовощёкие, только тебя и ждали…
      – А-ат! Вот смотри, какие яблоки! Яблоки! Яблоки! Местные! Только местное всё! Местное – самое вкусное. Только для тебя! Своё! Недорого!
      – Сёдла! Смотри, милая, какие сёдла! Не тебе, так милому купи, не седло, так узду! Купи, не пожалеешь!
      – Подушки…! …Рыболовные снасти…! …Застывший золотой камень! …Соболя, соболя…!
      Эха шла среди всего этого гомона, и словно бы уже не слышала его. Сколько людей, сколько эмоций, …сколько грязи.
      – …Вот знаешь, тяжело жить, очень тяжело. Пойди, подай, принеси. А вот я бы хотела быть собачкой. Или птичкой. Никакой ответственности – только пой да глотай зёрнышки…
      Эха непроизвольно сдержала шаг, украдкой посмотрела на ту, которая это говорила.
      Хм, красивая девушка, каштановые волнистые волосы, выразительные глаза, прямой нос, мягкие, призывающие контуры подведённых губ. И черт лица даже не портила немного дряблая кожа – она была смугловатая. Тонкие руки. Хорошо одета. Кому же ты должна прислуживать? Мужу угодничать или отцу-скупцу?
      – …Та нет же! Что ты? Разве у птичек мало нужд? Вот гнёзда вить да червяков искать? Стала бы…, …ты согласна поедать червяков? – Как-то невыразительно, будто бы сильно дивясь, возразила её собеседница.
      – Но ведь песни петь-то можно, и не обязательно питаться червяками. Зёрна клевать бы стала, да мошек собирать – людей бы спасала от мошкары…
      Эти слова настолько поразили Эху, что она невольно остановилась чуть в шаге от толчеи, не прислушиваясь, однако, больше к болтовне подружек.
      Вроде не глупые девушки, молодые красивые, а о такой ерунде говорят. И так серьезно! Неужели они действительно так думают? Но ведь это же глупо? За какой высокой стеной, за какой крепкой мужниной спиной нужно жить, в отчем доме ли? И настолько не знать жизни, чтоб так наивно и глупо рассуждать? А может, это лишь игра такая? Молоденькие вроде… Нет, это не единственные глупенькие красавицы, которых видела Эха: живут в своём мире, выпестованные и ограниченные. А может, лучше так? Слабовольно, и не понимая всей глубины сего мира? Скакать с ветки на ветку, из дома в дом – из отцовского да в мужнин? Не понимать грубости, обманов и пролитой крови. Которую оботрёт со своего меча мужчина рядом, убив врага. …А то, что птиц убивают? За красивое перо или просто, мальчишки из рогатки, из шалости? А то, что есть коты, что есть хищные птицы, что есть холода и зимы? Зачем им то знать?
      Но подумав, Эха осекла себя: – хм, если она сложно живёт, это ещё не значит, что и остальным надобно того же желать…
      Отчего-то вспомнилось Эхе недавнее ожесточение одного немолодого воина. У него соседи отравили собаку. А жил он один, привык к ней. И вот в один из дней, воротясь из похода, только и успел, что погладить её, умирающую от яда, да похоронить. Несколько дней ходил сам не свой. Да вот только не прознал, кто из соседей решился на такое, поскольку она громко лаяла – мешала многим.
      И тогда, как-то грубо, ожесточённо прозвучали его слова, словно проклятие всему свету:
      – …Если моя издохла, пусть и у остальных все издохнут. Мне больно, пусть и остальным хорошо не будет.
      …Эха провела рукой по лицу и вновь начала оглядываться. Она здесь не для того, чтоб предаваться воспоминаниям…
      Вдруг где-то впереди раздался истошный вопль. Эха, по краю толчеи, поспешила туда.
      Много людей толпилось, однако, круг их постепенно расширялся. Эха сузила глаза и едва попятилась. С противоположной стороны озера пустоты, среди иных людей, на неё, отчего-то не отрываясь, задумчиво глядел Гумака.
      Как так сразу высмотрел её среди толпы? Ведь за ней никто не следил – не первый год в потайных ходит: заметила бы. Что он здесь делает?
      Эха недолго глядела на него – опустила глаза. Если он здесь – ей тут делать нечего, не друзья ведь. Но взгляд её задержался на другом.
      В опустевшем круге, между Эхой и Гумакой, на грязной земле рынка лежал, вывернувшись, очень красивый мёртвый молодой человек. Лежал так, словно изначально он упал вниз лицом и его повернули. На его груди рубашка была разрезана, полы куртки – отвернуты. Вся грудь – залита кровью, слева – зияла открытая рана, словно развороченная. На лице молодого человека застыла удивленная полуулыбка, полунасмешка.
      Но удивительно, даже эта посмертная маска – не портила черт лица. Прямые, чёткие чёрные брови вразлёт, едва вьющиеся кудри, прямой нос, не вздёрнут, не горбинкой; резкий контур выпуклых губ сейчас удивительно контрастировал с бледностью лица. Тонкие, холёные, но крепкие руки; совершенные пропорции мужского тела.
      И над его телом, словно возвышаясь над этой добычей Старухи с косой, тремя ступеньками выше, на ступенях помоста, откуда свершались объявления, а порой – и публичные казни, сидела красивая девушка. Русые пряди лишь кое-где выбились из неаккуратной, словно наскоро, заплетённой косы. Она была одета в мужское платье и сейчас её куртка была расстёгнута. На груди, слева, на белой, тонкой ткани рубашке также расплывалось пятно алой крови. Справа, у её колена, лежал небольшой топорик. Взгляда она не поднимала, а сидела с какой-то сокровенной тоской во взгляде. Словно не в силах высказать своей боли, однако, держась только ею, и будто …только она помогала поддерживать осанку. Только боль не давала клонить голову, только боль не давала заплакать… Глядела, не отрываясь на мёртвого молодого человека.
      Дородный распорядитель рынка как-то, вероятно сам того не ожидая, спросил окружающих. Хотел видимо громко, да переволновался, может, и не видел-то столько крови этот толстенький, холёный мужичонка с глазёнками заплывшими, упрятанными пухлыми, словно детскими щёчками? Которые, однако, взрослая жизнь диктовала скоблить каждое утро. Он выдавил совсем тоненько:
      – Кто убил? Убил-то кто? – Добавил он совсем жалобно.
      – Я убила! – Девушка всё так же не поднимала глаз, однако теперь она, словно умалишенная, рассматривала свои руки, растерянно переводя взгляд на лежащего у её ног мертвого юношу.
      – Ты-то…, – вновь растерянно спросил распорядитель и, словно ища поддержки у окружающих, совсем по-детски, не в силах понять происходящее, спросил:
      – А зачем?
      – Он убил меня, много лет тому назад. Я Пелеона. – Сказала она совсем тихо.
      Многие, очень многие при этих её словах – поддались назад и заторопились уйти. Эха услышала приглушённые голоса:
      – Пелеона… Пелеона? Та самая? Проклятая…? Проклятые возлюбленные… Увидеть их – к несчастью…
      Распорядитель попятился, однако, икнув, всё же слабо махнул двум воинам-стражам:
      – Схватить её! Она – убийца.
      …Как, порой, бывают сильны суеверия. Даже те, кто без страха смотрит в оскаленные пасти противника, кричащего боевой клич… Те, кто без боязни, в одиночку, борется с вооружёнными врагами... Те, кто ходит в опасную разведку, после бравируя подвигами в харчевнях… Бывают, как малые дети. Груда мышц нередко пасует перед фантазиями других людей.
      Воины, которым указали на Пелеону – попятились. Один в страхе бросил пику и скоро ретировался. Другой – лишь мотал отрицательно головой.
      – Взять её! Взять! – Тонко кричал распорядитель. Однако его никто не слушал и сам он всё то говорил, отступая пошагово от убийцы и жертвы. Повернулся и прикрыл лицо ладонями.
      Многие, очень многие поспешили уйти. А Гумака всё также смотрел на Эху. Она – словно ссутулилась и обессилила, отдавала взгляд устало, едва искривив губы. Слышала, как несколько старух позади неё шептались:
      – Так ведь прокляты они… Сначала он предал её, бросив возлюбленную…, и она едва не сошла с ума, …да-да, её мать прокляла его, изменника. А затем…, …да, Пелеона нашла Глимаха да убила его, вынув сердце…, да-да… и его мать прокляла её. …Но снова и снова проживают они свою жизнь… Прокляты они…, всегда они должны вот так скитаться…, да, несчастные…, долго им ещё мучить друг друга? – …А разве то ведомо? Верно, пока существует любовь… Да и ещё говорят, что к несчастью увидеть их тем, кто сам любит…, к несчастью… А тебе-то что? Уж схоронила троих мужей. Не встретишь ты четвертого. – …А что ты такое говоришь? Тьфу, на тебя…! Вот, гляди, ещё и четвертого найду да похороню… – Да когда уж тебя похоронят…
      Удивительные, подчас суетливые, вздорные, насмешливые, беззлобные уличные беседы людей, что давно знают друг друга.
      Гумака, сделал полшага в сторону Эхи. Она смотрела на него в упор, отрицательно мотнула головой, прищурила глаза. Раскрытой ладонью левой руки она дважды едва коснулась своей груди, показала три пальца и сделала вращательное движение указательным пальцем, держа его вертикально. Это должно было означать: «Моих здесь три человека, не подходи».
      Гумака не огляделся, но насмешливо искривил губы, опустил взгляд, словно задумался, а затем – развернулся и ушёл.
      …Прошло не так много времени, с тех пор, как виделись они в Окольцах. И… сколько времени минуло, как миловались в Золотаве? А ныне что тебе осталось, Эха? О, ты даже мечтать боялась, ибо знала, что любить его, любить Гумаку – нельзя.
      И не потому, что он – знатен. Ты и сама – хорошего роду. Не потому, что богат, а за душой у тебя –ничего. Не в том печаль. И может, даже, не потому, что он был моложе. Видела жизнь и не такое. Однако же…, чтоб любить – нужны крылья. Ибо влюблённость – порыв, когда набираешь полную грудь воздуха и начинаешь бежать в погоне за мечтой. Вот только когда оторвешься ногами от края обрыва, лишь крылья помогут парить над той пропастью, над пересудами, над будничностью и обыденностью, над …своими слабостями.
      Но жизнь Эхи… Что? Она словно всегда была отрешена от проблем: забота семьи, опека мужа и его родни: туда не ступи, то не скажи, на это не гляди… А после, она, наверно, получила то, к чему тянулась душа. Однако расти она могла на… слишком затратных эмоциях, путешествиях. Пошла Эха служить мятежникам потому, что выбора больше не было? Или потому, что это было её призвание? Жаждала ли она тревог, горестей поражений, триумфов, осознания собственной значимости или, действительно – боялась голодать?
      Но ведь со всей ответственностью выполняла она свой долг, искренне заботилась о приданных людях, не ложилась спать, пока все не были устроены, не ела, пока все не были накормлены, ночами не спала около раненных. Ох, Эха, Эха, никак не найдётся в твоём сердце места любви, а то, что испытывала ты? Так от этого спасенья нет – женщина рождена для любви, заботы о близких. И сердце тебе сказало – Гумака такой… А может, это просто жалость к нему? Путаешь ты жалость и сострадание с любовью?
      Спешила любить? Нужно научиться отличать человека от теней, от манекенов.
      Ему твоя забота не нужна, и сострадание также. Хорошо, что того никто не ведал. Хорошо, что сам Гумака о том не вспоминает. …А что было в Золотаве… храни те воспоминания и не кори себя. Береги у сердца кошелёчек с землёй из Околец, на долгую память.
      Ты поступила так, как считала нужным. И если бы случилась после твоя погибель, то получила ты тогда в Золотаве столько нежности и тепла, что только ради этого стоило прежде жить…
      А что до проклятых возлюбленных – Пелеоны и Глимаха…, действительно говорят, что увидеть эту несчастную пару, порой, случается. Она убивает насмешника и корыстного предателя, вырывает ему сердце. Её же сердце – кровоточит при том. Никто не может её удержать. И в горести, тоске по загубленному возлюбленному она или умирает вскоре, или ещё долго, до глубоких седин ходит и ищет его. Хотя встретить может только в следующем круге проклятья – когда она умрёт и вновь родится, когда родится он и вновь предаст её. И истинно, говорят, что влюблённым парам видеть их нельзя.
      …Но разве была Эха возлюблена, разве любил Гумака? Разве несчастья не подстерегали их и без того, на каждом шагу? Даже в мирные времена нелегко выстроить ровной цепочки отношения, а в клубке военных перипетий, братских раздоров, образованных людскими тщеславием и мелочностью, лелеять надежды – и вовсе …неправильно.
                58
                Противостояние
      …Эха спала чутко почти всегда. Особенно, когда ходила куда. И сейчас она ночевала в стогу сена. На лугах уже скосили траву и теперь та, ещё душистая прозрачностью воздуха лугов, но сухая июльским зноем, копнами и стогами выстаивалась на приволье сентябрьских дней.
      Перед рассветом, однако, стало совсем тихо, и может, именно тишина насторожила Эху. В темноте было слышно, как по дороге, должно быть, приближался верховой. Спешил. Как она вчера дорогу не заметила? …М-м, выше по склону? Куда так всадник торопится?
      Потянуло сыростью. Клубился туман. Он расслаивался, и сквозь его горизонтальные полосы уже можно было видеть противоположную часть луга.
      Вчера случилась неприятность: она долго шла по солнцепеку, вроде как посчитала – почти 40 вёрст прошла, и к вечеру стало ей плохо: болела голова, кружилась, и делалось дурно, когда наклонялась. Кушать не хотелось, а у ручья долго воду пила. Было очень плохо. Хоть и омыла запястья, лицо, шею, – дурнота не проходила. Как-то, в глазах двоилось, почти ничего не слышала. Вот потому, может, и дороги не распознала.
      Поберечься нужно. Верно, сегодня никуда не нужно идти. Ведь не сможет, слабость какая поднялась.
      Однако к обеду она отлежалась. Даже смогла поесть хлеба, что был в сумке. Голова кружиться перестала, шум в ушах поутих. Надобно идти – хоть как-то, хоть по чуть-чуть.
      Села и осмотрелась – никого. Стараясь не делать резких движений, собрала вещи и тронулась в дорогу: миновала луг и пошла вверх – к предполагаемой дороге.
      Так и есть – тракт. Это как же? Здесь дорога на Пригорки делала крюк? Нужно запомнить.
      Шла вдоль большака, чуть за кустами: – почему-то на дорогу боялась выйти. Слышала позавчера на одном из рынков, что несколько вестовых княжеских были убиты, стало быть – усилят бдительность княжеские командиры. Может, и патрули где выставили. А ведь гонцами – не мальчики были: сильным да выносливым должен быть такой человек – писем да указов сколько-то Замоса пишет? Только успевай исполнять!
      …Хм, а вот воины отряда Эхи не так давно «пошумели» – пяток человек подкрались, да угнали из лагеря всех лошадей – и дозорные не усмотрели. А ведь тот княжеский отряд насчитывал до полусотни воинов. Много. А всё равно – справились.
      Эха внезапно остановилась – ничего не видно и не слышно, а только крепкий запах пота учуяла. Кто такие? Остановилась и стала медленно осматриваться – ветер западный. Стало быть – от дороги. Много ли их, и кто такие? Какие-то приглушённые голоса… Эха присела, и начала потихоньку отползать.
      Удалось. Она отдалялась от того места – ускоряя шаг. Но внезапно, от ближайшей опушки увидела выходящих воинов. Княжеские? Они спокойно, даже вальяжно шли. Наверно от ручья. Перешучивались.
      Увидели её и начали переглядываться. Постоянный отряд или усиленный патруль? В любом случае – проверять будут. Заберут, да в какой острог посадят. А может, и выяснять не станут: прямо тут повесят. Сколько раз от опасностей уходила, а вот пришлось…
      И слаба – некстати. Меч при ней. На нищенку – не похожа. Бежать? Сил нет. Потихоньку уходить? Всё равно настигнут.
      – Эй, кто ты? Что здесь делаешь? Бродяжничаешь?
      – Никак нет. Здесь, вроде ручей где близко. Напиться хочу – в горле пересохло. – Врать Эха научилась, да так, что не особо задумывалась, не взвешивала слова. Умудрялась даже эмоционально подтверждать свои слова, жестикулировать. И даже привыкла к тому, что не испытывает угрызений совести, обманывая врагов. Ведь это же враги? А вот «своим» – врать плохо получалось.
      – Да, ручей-то близко. А вот ты кто таков? – Расстояние между собеседниками сокращалось. Несколько воинов положили руки на гарты. Эха чуть ссутулилась, чуть жалостливей сделала выражение лица. Сразу резко менять эмоции – нельзя. Приметят, что притворяется.
      – Кажи сумку! Что у тебя там?
      – А вы-то кем будете?
      – От князя Замосы мы.
      – А командир кто?
      – Что ж так сразу командир? А мы тебя не устраиваем, бродяга?
      – Да не знаю…, денег нет у меня. – Эха попыталась перевести разговор в шутку. Едва канючила.
      – А что, как только князевы воины – так сразу и деньги твои забирать станем?
      – Да что вы, так, к слову пришлось. Простите.
      – Простим, коль не шпион ты! Сумку кажи! – Почти все воины уже оказались рядом. Как-то получалось, что брали в кольцо.
      – Да я вот только воды…, напиться бы мне. Сил нет. Пустите…
      …Нет, не поможет. У заводилы, что спорил с Эхой – какая-то неестественная доброта на лице. Словно играл он с нею, как сытая кошка – всё равно не выпустит, задушит.
      Как-то перед глазами Эхи разом встала картинка, что виделась по весне. На одном пастбище, где выпасали, по всей видимости, коз – росло несколько деревьев. Объедены, жалкие снизу. Как раз на ту высоту, когда коза может стать на задние копыта, да задрав голову – глодать ветви и листочки. Росла там одна слива. Вот убогая снизу, но цветущая буйным цветом сверху. Крона вверху – была развесистая, облитая белыми цветами. Такой контраст по сравнению с нижней частью дерева. …Вот и Эха, как та слива – и не будут знать её воины и Парком, где кости Эхи лежат. …И Гумака не узнает.
      Эха отвернула взгляд, а не опустила его.
      – Иду из-под Логайки, да под Золотаву. Говорят, там работу можно получить.
      – Хм, тем, которых с утра мы повесили – тоже работа нужна была! – Обратился заводила к остальным. Те вынули мечи.
      Эха огляделась. Как-то не об опасности подумалось. …Хорошая у неё была жизнь. А вот жители Лиховки – всё равно плохи: скупы, горделивы. Такого пренебрежительного гостеприимства она ещё не видала: слова – словно мерой отвешивают, улыбки – скупы, как, порой, краса на лице девицы, и черты лица у них грубы, словно топором рублены. Плохи жители Лиховки, плохи…
      Она обнажила меч:
      – Работы хотела. Да видно княжеские людишки не ведают, что могут простые люди хотеть работать.
      Эха отчётливо понимала, что ныне – её последние мгновения жизни: перед десятью – не выстоит, хоть и потратил Мисха много сил и бранных слов на её обучение.
      – Живой берите бродяжку!
      Эха подняла меч. …А что примеряться: вышел-то с мечом, первым, – самый крепкий. Ещё и пугает – вон какую рожу скорчил.
      Напал скоро, но, верно, больше надеялся на силу и крепость удара. А Эха увернулась, как и во второй, и в третий раз. А потом изловчилась, повернулась и дала три удара подряд. И каждый раз она была чуть быстрее, чем противник. Тот упал, корчась от боли.
      …А вот ещё случай. Как-то к Ольговину – гости приехали. И вот провожал он их, да вышел с жёнкой, то бишь Эхой – к калитке. Так увлёкся гостем и его женой, что пропустив их, захлопнул калитку перед самым носом Эхи. Вот как-то и в жизни так вышло. …Захлопнулись врата его замка пред Эхой. Что ж, добро бы – навсегда.
…Нападали… Нападали. Эха едва успевала поворачиваться.
            …Я напряг руки. Само собой получилось. Чуть поводил пальцами, словно вспоминал те движения, которые делала Эха. …Что медлит, что медлит… Подсказать?
      Удар, удар! Такие сильные – не сможет их всё время переводить в скользящие.
      Эха вдруг сильно-сильно закричала высоким голосом. Чуть развернув меч вниз, теперь придерживая его тремя пальцами, указательным и большим с силой стиснула кольцо Чужака:
      – Мне помощь нужна. – Зло, сказала она. – Помощь! Помощь нужна. – Эти слова она почти прокричала!
      А что кричать? Она вновь подняла меч. Наступают враги, окружают.
      Только чуть сильнее подул ветер. Несколько сорванных жёлтых листков пролетели мимо Эхи. Вот ветер – всё сильнее и сильнее. В какое-то мгновение он стал очень сильным. И уже – завыл, закружил вихрь вокруг Эхи.
      Вихрь был очень мощный, и от него, прикрываясь руками – отворачивали лица княжеские воины.
      А Эха всё держала меч наизготовку. Но странное дело – меч стал окрашиваться алыми каплями. Несколько из них попало на лицо и руки Эхи.
      – Меч…, меч… Мне больно…
      Эти слова Эха едва различила. Испуганно опустила меч, а затем, прикрывая локтем и предплечьем лезвие – сунула в ножны.
      Вихрь вокруг неё расширялся. Он уже не был столь силён, чтоб разбросать крепких воинов, но они – отступали, прикрывая лица руками.
      Эха стояла неподвижно – не зная, что делать. А ветер всё кружил и кружил. Княжеские воины, перекрикиваясь, начали отходить. Кое-кто побежал. Эха, мелкими шагами, отступала в другую сторону. Сила вихря ослабевала, но Эха всё ещё продолжала находиться в его сердце.
      Воины отдалялись. Эха также не теряла времени даром – отступала. Услышала болезненный голос:
      – Сними кольцо, дай показаться…
      Эха сняла кольцо. Осторожно положила его подле на траву. Спустя совсем короткое время и вихря как бы выпал человек. Он перекатился через плечо, но встал на одно колено. Глядел на Эху.
      Ветра совершенно не было. Чужак! Эха узнала его. Те же глаза, чёрные, как у …Гумаки.
      На рубашке Чужака, на груди и на правом предплечье, вровень, рубашка была рассечена и окровавлена тонкой полосой.
      Эха с силой сжала кулак. Пальцы правой руки заскрипели о металл гарты. Стало больно.
      – Прости… Прости! Не знала я… – Она, было, кинулась к Чужаку, но в шаге от него остановилась.
      – …Ты…, могу ли дотронуться?
      – Можешь, – выдохнул тот, однако опустил голову так, слово переводил дыхание. От боли? – Только не здесь. Пойдём быстрее отсюда. Кольцо в карман положи.
      Эха скоро послушалась его и торопливо пошла вслед за Чужаком. Они достаточно долго петляли по тропам. Вышли к ручью. Со всех сторон крошечная поляна была окружена кустарниками. Чужак повернулся:
      – Здесь я смогу перекрыть доступ людей.
      Эха смотрела на него, но не двигалась. Что он имел ввиду? Она ведь ничего о нём не знает. Даже дар Чужака – кольцо: мог быть просто обманкой. Чтоб заманить куда…, да хоть сюда. Такой вроде – обман на доверии? Дать малое, чтоб взять большое? …Так торговцы порой на рынках поступают: отдают дешёвое, чтоб покупателю было потом неудобно отказаться и не купить подороже что? А жизнь её спасал только ради этого? Хм, может, живая Эха ему нужна?
      Хм, в равных ли они позициях? Эха …уважает Чужака за то, что не тронул в первую их встречу, за то, что одарил кольцом, за то, что жизнь ныне спас ей. А вот что чувствует он? Так ли равны их системы ценностей? Уверенна Эха, что их сотрудничество нерушимо? Будет ли придерживаться того же Чужак? И правда ли то, что кажется на первый взгляд?
      Одно несомненно – Эха была уверенна, что испытывает чувство вины по отношению к Чужаку: и за дары, и за сегодняшнее ранение. Но ведь кольца она не просила, а ранение – случайность, по незнанию. Но разве то умаляет боль Чужака? Однако чувствовать себя виновной, а значит ущербной – Эхе не хотелось.
      – Я перевяжу?
      – Перевяжи. – Чужак смотрел открыто, словно не понимая.
      – Ну…, тогда сними рубашку.
      – Рубашку? – Чужак смотрел удивлённо.
      – Рубашку…, – Эха протянула руку к его рубашке, – ту, что на тебе, которая окровавлена и рассечена.
      – А… Да-да. – Чужак начал, возможно, чуть поспешно снимать рубашку. Неожиданно он сказал:
      – Человеком быть больно.
      Эха чуть склонила голову, словно раздумывала, сказала тихо:
      – Да, больно.
      – Всем людям больно?
      – Когда тело болит – то всем, а когда душа – то не всем. Думаю. – Добавила она несмело.
      – Разве есть люди без души?
      – Мы так говорим в отношении людей злых, эгоистичных, убийц.
      Чужак сел и серьёзно посмотрел на Эху:
      – Расскажи мне ещё о людях.
      – Люди…? Что о них говорить? Разные они. …Я расскажу, только позволь мне тебя перевязать. Кровь идёт.
      – Кровь? Тебе неприятно видеть кровь?
      – Неприятно. Я представляю себя на твоём месте и мне от этого больно.
      – Боль от моей раны – болит у тебя? Этого не может быть.
      – Не может. Но мне так кажется. Я сейчас принесу воды из ручья, вытру кровь и перевяжу. Ладно?
      – Ладно. – Произнёс Чужак, словно пробуя новое слово на вкус. Мягко улыбнулся.
      Эха скоро принесла воды, достала перевязочный материал и мягкими тканевыми полосами перевязала порезы. Они не были глубоки, но Эха поймала себя на мысли, что будь они у неё – не скоро бы зажили: кожа как-то была разрезана вертикально – концы её не скоро сойдутся, а зарубцевавшись – будут видны.
      – Если позволишь, я разожгу костёр.
      – Зачем?
      – Воды согрею, травок душистых заварю. Да и уютнее мне так.
      – Но ведь огонь ничего не даёт. Он обжигает.
      – Ну…, всё обжигает, если чрез меру. Если воды много – она топит, огонь – сжигает. Да и чувства людские – тоже… чрез меру… убивают.
      – Как так? Я слышал, что любовь – величайшее чувство?
      – При безответной любви человек умирает от тоски. Чрезмерная любовь – это ощущение того, что человек принадлежит только тебе. Это чувство собственности.
      – Это плохо?
      – Плохо. Тогда любовь удушает, словно забирает желание жить.
      – Хм, упырь?
      – Возможно.
      Эха принесла ветви, разожгла небольшой огонь. Железное кресало носила с собой. В железной чаше согрела воды, из мешочка – добавила щепотку сухого чабреца и водной мяты. Поставила остывать.
      Чужак словно всматривался в изгибы пламени, но, ни разу не протянул рук погреться. Холодало, а он был без рубашки, без плаща.
      – Может дать тебе плащ? Холодно.
      Чужак поднял на неё задумчивый взор. Что-то хотел сказать, медлил.
      – Нет, не нужно. Тебе будет холодно. Я привык.
      – Скажи, ты много сделал для меня, вот и жизнь мне спас. Чем отплатить тебе могу?
      – Подари мне любовь? Говорят это и горько, и приятно. И тепло от неё, и холодно. И оживают люди от неё, и …умирают.
      Эха удивилась, но опустила взгляд:
      – Ты очень обязываешь меня. Просишь то, чего дать не могу.
      – Потеряла?
      – Отдала.
      – А вернуть не можешь?
      – Не хочу.
      – А ещё есть?
      – …Вот бывает, добывают люди золото по крупицам, а бывает обманка – пустая порода. Если обещают любить одновременно двух людей – это обманка. Нечестно это. Я вот как-то видела, да что там как-то… бывает то. Жила богатая семья и был у них сын короток умом. Да приглядел девицу – красивую, ладную, да бедную. Не имела она на что жить. Пошла за дурачка надменного. Ныне ходит с ним под руку. Со стороны – кажется любовь: опекает его, годит. А вот только каково ей? А по ночам ладно ли ей миловаться с ним? А с его стороны – даже не пренебрежение, а так – всё как должное. Ему хорошо, а она – кажет всем, что так и надо.
      – Это плохо?
      – Да раньше бы сказала, что плохо. А ныне – как сказать? И ему, и ей, верно, хорошо – всех и всё устраивает. Но…я так не хочу. Не хочу. – Повторила она, глядя на огонь.
      – Мне интересно тебя слушать. Расскажи ещё что-то?
      – Интересно? – Эха улыбнулась. Темнело. Было очень тихо – не шумела листва. Ни один осенний лист не сорвался и не пролетел мимо. Она из сумки достала медовую лепёшку – разломила надвое, часть подала Чужаку. Взяла чашу и попробовала, остыл ли настой. Остыл. Вновь подала Чужаку.
      – Прими, попробуй. Я так часто ужинаю. Хоть огня, когда брожу одна, стараюсь не жечь.
      Чужак поднял на неё взгляд, принял подношение. Чуть благодарно кивнул головой. Пригубил настой и едва откусил лепёшку. Его губы немного растянулись в улыбке.
      – А люди…? Хм, как-то слышала разговор двух воинов. Один из них, как оказалось, прибился к одной девке – сирота была, да дом свой имела. Родила она ему двоих девчонок, так он не захотел их признавать, и в свой род принимать. Говорит: «Не мои. Пока воевал – нагуляла». А вот третьего ребёнка, мальчишечку – сразу принял, и родовое имя дал. «Мой», – говорит, – «как есть мой». Любить женщину и не верить ей? Или нет любви, а лишь удобно так жить? А детки? Разве в чём повинны? Так и есть, дочки – полусиротами растут, без отцовского благословения. Каково им видеть, что единокровный брат – любим отцом?
      – …Я сама очень часто не понимаю того, что твориться среди людей. И мне… наверно горько от этого. Почему, порой, ту родню, что бедна, что не транжирит деньги, а просто, в силу нрава своего, не может их скопить – гонят? …когда нужно тут обмануть, там – увернуться. Бедные родственники – изгои, парии. Но ведь люди – разные?
      – Разные. – Как-то пытливо согласился Чужак.
      – Одни вроде стараются, тянутся к знаниям, а иные… Вот слышала, говорил один, спорил, доказывал: «До конца жизни буду благодарен за учёбу. Для рода, для семьи совершенствуюсь». …Правильно? Вроде правильно. И буквально в тот же день…, как так бывает, что одни и те же ситуации, поступки людей, слова их – повторяются. Как будто парные случаи. Так вот, другой, напившись, гневно кричал. А ведь во хмелю чего не ляпнешь? Но ведь правильно говорил? Почти плакал: «Кто вы, не имеющие рода-племени, смеете указывать мне, что мне помнить и как отмежеваться от отца? Не пришести (заезжие люди), не боги творила историю. Люди, сами люди поднялись против князя. Да судят историю те, отцы которых выжили. И если вы стыдитесь отца, то я не буду! Ибо, по наговору, и мой сын станет стыдиться меня». Ведь всё верно казал? – Эха говорила, словно размышляла, время от времени – ворошила палочкой угли. На Чужака не глядела.
      Зато он с интересом рассматривал её. Словно любовался.
      – …А мне вот, порой, при солнечном свете, зимой, от белизны снега нестерпимо режет словно глаза. Тогда прикрываю пальцами их и смотрю сквозь эти щёлки. Почему нельзя так же, от бед да гнили в душах людей прикрыть и свою? Порой горько так делается…
      Где-то коротко, резко, несколько раз прокричала ночная птица. Эха отвела глаза от огня, оглянулась. Вздохнула.
      – Может, всё же, укрыть тебя плащом? Зябко.
      – Зябко… Интересное слово. Нет. Мне не холодно, …не зябко.
      – Но вот подумалось мне.… А я сама? Что делаю ныне – никогда бы того не делала, если бы не обстоятельства. Кого люблю – никогда бы не полюбила. Вот научилась кушать грязными руками. А раньше…? Нравятся порой самые чудные, простые вещи и ситуации. Замечал, как дымиться дорога в зимнюю пору под солнечными лучами? И даже интересны мне жёлтые пятна лишайников на мёртвых камнях. После дождя они необычны. Хм… – Эха хмыкнула и улыбнулась. – Стала часто менять планы, иду туда, куда никому не говорила, не возвращаюсь теми дорогами, что шла. …Оно понятно, всякого можно выследить по следам. Так вернее. А лошадей как стала гнать? Так, чтоб и не поймали меня взглядом. Разве скоро – это хорошо? И лошадям плохо. А только лихость какая, задор. Бежать, лететь, почувствовать свободу…
      Эха замолчала, задумалась. Выражение её лица было печально.
      – Считаешь, что ты – плохой человек?
      Подняла на Чужака глаза. Едва повела головой, соглашаясь:
      – …я думаю…, ты прав. Прав…, думаю, что я не добрый человек. Хм, сама то замечаю. Как-то недавно, среди своих…, среди своих – стерпела несправедливость в отношении себя. А поблажкам относительно более молодой девушки – обиделась. Не смолчала. А ведь за мной власть. Власть – не значит правда. Да и пьянит она. …Несколько лет тому назад пришлось мне попробовать хмеля, …чтоб поверили мне да говорить стали… Немного выпила. Но помутнение в разуме случилось, хоть и понимала, что происходит. Понимала, а двигаться не могла, ходить – не могла. Хоть и прошло то скоро – а навсегда запомнила то состояние. Так и здесь, ощущение того, что держу в руках чужие жизни – пьянит. И увлекаться нельзя. Иначе… После ночей попоек, говорят, похмелье тяжёлое. Упиться можно властью… У людей так. – Последние слова она сказала совершенно отличимым, бодрым голосом, едва улыбнувшись Чужаку. – Может, спать будем?
      – Не боишься?
      Эха вздохнула:
      – Допил ли ты отвар? Хорош?
      – Хорош.
      – …Нет, не боюсь. Это, конечно, глупо, и за доверчивость многие страдают. Но сомневаться всегда – невозможно. Приходит время взвешивать обиды и подозрения – и принимать решения. Раз и навсегда. Если верит – то верить, если любить – то …любить.
      – Но мне показалось, что обиды ты помнишь?
      – Помню. Я буду помнить нанесённые обиды. …Ибо я жива. Я такая. …Но люди ведь – разные? …Вот знаешь, старуху по осени встретила. Не могу забыть тот день. Она остановила меня, взяла за рукав и заглянула в глаза. Говорит: «Внучка у меня здесь где-то живёт. Найду. Может примет меня? Как переехала она сюда за мужем, так и не дала о себе знать. А я ведь её одна растила». Эта женщина не помнит обид. Хотя, может, так жизнь у неё сложилась, …да и у меня сложится, что нанесённые обиды придётся забыть, чтоб выжить. – Эха как-то зло махнула рукой, обрывая те видения. Искривилась, словно готова была заплакать:
      – Всё это кажется неважным, что там будет после этой войны. Главное – выжить? Ведь это главное?
      – Выжить в войне и остаться человеком? Я тебя правильно понял?
      Эха нагнула голову, промолчала.
      Прошло ещё какое-то время. Чужак всё вглядывался в Эху. Она глядела на огонь. Наконец он сказал:
      – Ты спрашивала о благодарности за помощь? Отдай мне свои сны.
      – А разве так можно?
      – И так можно.
      – Сны – это жизнь человека. То, что видел, пережил. Люди, которых он встречал, любил иль ненавидел. Ты хочешь забрать мою жизнь? …Ты слишком много мне дал. И слишком много просишь. Возьми не сны, а лишь жизнь. Во снах я порой вижу то, что приносит мне счастье. В настоящей жизни – я реже бываю счастлива.
      – Как так?
      – В жизни…? Когда была я малой…, нет, конечно то не любовь была… Так…, глянулся мне вначале смелый мальчик – он на гусей с прутиком не побоялся пойти. А затем – глянулся мне надёжный, ибо поняла, что храбрость – порой бывает глупой. А надёжность – оказалась скупой. Опека – назойливой. А любовь – разлучной. Нет, возьми лучше жизнь, а не сны.
      – Я не беру жизни. Но так… мечтал увидеть человеческие сны. Чтоб воспарить, как ветер – не парил. Чтобы любить, как можно только по весне любить. Чтоб верить, знать, что кто-то ждёт меня. В глаза врагам взглянуть – усмешки не тая.
      Эха поглядела на него с удивлением.
      – Но сны бывают и страшные, ужасные.
      – Любые бы смотрел.
      – Добро. Пусть будет так. Коль сможешь то – бери. Но только я прошу – все не забирай.
      – Одну ночь в месяц – можно?
      Эха улыбнулась и согласно кивнула головой:
      – По весне сны самые тревожные и сладкие, самые душистые и прозрачные чувствами, словно прохладный берёзовый сок. …А летом – короткие и манящие. Осенью – пожалуй, глубокие, но нежные. Зимой – спокойные. Выбирай любые.
      Чужак кивнул головой:
      – Возьму. Как станет на безветренную ночь – знай, что уснул я, да вижу твои сны. Ты… спи сейчас, устала верно. Спи. А я – посторожу. Завтра кольцо надень. Спасибо тебе за дар. И счастливого тебе пути. Я …далёк от вашего бытия, и меня это всё влечёт. Мне кажется, что всё будет хорошо.
      Эха сегодня действительно устала и очень хотела спать. Уже дремая, она всё видела в мареве жара углей, напротив себя, задумчивое лицо Чужака. Он был, может, и печален, время от времени вздыхал. Так, словно ему не хватало воздуха. Свежего порыва ветра…
                59
                Просьба – от слова «помочь»
      …В тот вечер уснула поздно. Была у неё такая привычка, вернее недостаток – обдумывать, засыпая, события прожитого дня. Допоздна шла, а после – высматривала место для ночлега: вот и к полуночи время подошло.
      Она свернулась калачиком, укрывшись плащом, на каких-то собранных мелких ветвях. Устроилась в березняке, сосняк ей не глянулся ныне – тоскливо едва плакали сосны под порывами ветра. Чуть внизу, по выбалку – раздавался шорох, видно лиса мышковала. Зимой-то хоть петли её видны замысловатые. Где-то далеченько, по тракту – время от времени проезжали повозки, груженные и пустые – жизнь не может прекратиться. Середина осени – темнело рано. Хорошо хоть приморозков не было – хорониться в чащобе ещё можно. Да и звуки ещё пока цеплялись за листву. Не так, как бывало зимой, или ранней весной – начнет где дятел дерево долбить – на многие вёрсты слышно. Или сорока застрекочет – сразу понятно, что в сосняке – чужой. Обойти надобно.
      А что хорониться Эхе? Её движения давно стали плавными, незаметными. Это вошло в привычку. Ибо так заметить её было сложнее. Как и привычкой стало «замирать» где по кустарникам, прежде чем выйти на открытое место. Этому я её не учил. Но мне, конечно же, стало легче её беречь с этими умениями. В привычку вошло и одеваться по-особому – не выделяться. Верховода-то она, конечно, да только определить её среди остальных воинов – было достаточно сложно: ни вычурности в одежде, ни отличимой отделки оружия – ничего. Только, может, рост, да пригожее лицо. Даже пряжки-пуговицы – незаметные, рукоять ножа – обмотана полосками кожи: и в руку ляжет, и на солнце не блеснёт. Рукоять меча – прикрыта рубашкой или плащом. Ножны – обшиты кожей. Даже меч научилась бесшумно вкладывать в ножны. Потайная.
      Все звуки теперь делились для неё на важные, резкие и обыденные, фоновые. От последних – она не вздрагивала, прислушиваясь, и даже не просыпалась. Но вот первые – чуяла хорошо. Поначалу я помогал, но, то быстро вошло в привычку. Знала, в какой балке лечь спать, за какими кустами схорониться ночью, чтоб услышать важное, да чтоб не тревожила её обыденность. Это, верно, как фоновый шум ручья. Знает человек, что он есть, и перестаёт, через время, обращать на него внимания, отдавая приоритет – необычным звукам. И это сдюжила.
      Она… уже интуитивно чувствовала людское жильё. И может, если было нужно, как дикий зверь старалась обходить его стороной. Вот и сегодня, уже поночи – взгляд нигде не цеплялся за огонёк. А слышала едва различимый лай собак, унюхала запах печного дыма, по мощности выпаса на склонах определила и размеры селения.
      Одно слово – скиталец.
      …Я внезапно поднялся – едва различимое покалывание пальцев. Поблизости находился чужой Хранитель.
      С некоторых пор, рядом с Эхой уже обозначилось присутствие иного Хранителя, хоть его Сути ещё не было. Но вновь появившийся – был Чужой Хранитель.
      Он показался почти вслед за тем. И я узнал его. Множество Хранителей было пред моими очами за миллионы мгновений моей Службы, но этого я узнал сразу.
      Пожалуй, он был одним из самых опытных Хранителей. Возможно – не из Первых, но его движения и осанка, его взгляд и речи – всегда, сколько встречался с ним, вызывали у меня уважение. Он был крепок и мощен, и этим схож с Первыми. Он был снисходителен и внимателен одновременно – к Подопечному. Он был участлив и уважителен к другим Хранителям. Совершенен по сути? Совершенен. Как долго мы ещё будем встречаться?
      Казалось, он был немного удивлён. Но мягко осветил меня взором:
      – Она – ближе всех. Прошу, пусть поспеет она на помощь к моему Хранимому. Рано ему ещё.
      Он опустился на одно колено пред Эхой. Едва заметно улыбнулся:
      – Она – прекрасна. – Посмотрел на меня. Но не с укором. Не обязывал. Он чуть кивнул мне головой, прощаясь.
      Но вслед ему сказал я:
      – Добро. Где?
      – По выбалку, у старого русла реки.
      – Будет.
      Он, словно нерешительно, благодаря меня за слова, чуть ниже склонил голову, чем прежде. Было ли ему неприятно моё согласие? Я обязывал, видимо, его. Я улыбнулся.
      Он ушёл. А я сам присел неподалёку от Хранимой. Стал на неё смотреть.
      Сколько их у меня было, и сколько ещё будет? Но, верно, эта – была одна из самых интересных. Жизни разные у людей. Одни – за весь век не вышли за порог, а других – вышвыривали через него. Некоторые так никогда и не познали любви, заковав своё сердце в клетку самолюбования. А иные – столько исстрадались, что и вспомнить-то не хочется.
      …Порой как бывает? Короткий разговор, короткое «прости». И завтра снова в путь, за скудностью души. Здесь – ужин пригубил, там – быстро заплатил по счёту. И как бы рядом человек, и как бы его нету. Короткий миг любви, и радость скоротечна. Здесь показал, там пробежал – и раньше времени угас. Как будто был, а только мало кто заметил. Он как бы был. Но ты уже не жди...
      Эха казалась мне теперь такой молодой – мало лет она, сравнительно, прожила. А сколько опыта имеет? Хотя, в её годы – многие уж и голову сложили. А она – живёт. Пролетела жизнь – как миг. А что впереди – надежда на семейное счастье? Или лучше – самоуспокоение делами? К чему стремится человек? Этого, порой, Хранители не знают до самого конца, хотя, казалось бы, вот она жизнь Подопечного – на ладони. Все мгновения – от первого вскрика, до последнего вздоха…
      Всё в жизни Эхи было – и счастливое детство, и игры со сверстниками, и озорство, и цветущие луга, и бессонные ночи наедине с подушкой-подружкой. …Вот и за мужем уж отходила, и поневоле, словно другую жизнь, потайную живёт. Не знают Подопечные, когда наступит та последняя минута. Может, когда в очередной раз промолвят кому-то «здравствуй»? Или молотком по пальцам попадут? Как будут они себя вести в последнюю минуту? По жизни, как по линиям ладони – не скажешь.
      И всё же, она действительно была прекрасна. Уже даже тем, что рядом с нею обозначилась Суть иного Хранителя. …И я не замечал её обветренного лица, я чувствовал её добрые помыслы. Я не видел её искалеченных гвоздями кистей рук, я видел руки, так часто подающие милостыню, и не только денежную. Я видел чистое, не простотой, а чувствами – сердце. Оно искренне любило. …Предавала ли Эха своих, любя Гумаку? …А разве патриот тот, кто бегает и кричит о патриотизме? Или это тот, кто лоялен к нынешнему правителю? Или это молчаливо работающий? Но тот, который работает лишь до поры, пока не преисполнится чаша его терпения? …Хотя, всегда бытовали сомнения о целесообразности вкладывания денег в духовные ценности. Ведь они могут уже завтра измениться. Смотря, что придёт в голову тем, кто руководит человеческими массами. А вот мешок ржи, или там чего ещё – всегда будет в цене. …Правда, пока его не источат мыши. Стоит ли испытывать чувство патриотичности, чувство любви к мужчине или женщине, чувство уважения к роду? Путь у человека – один. Лишь только посулы ведущих различны по крикливости, да маяк впереди – по интенсивности.
      Как-то был у меня иной Подопечный. Он вставал рано на службу и шёл по освещённой фонарями улице, но после – путь его лежал чрез тёмный переулок. Кому-то страшно. А он – всегда испытывал чувство восторга, когда шатёр чёрного неба, поддерживаемый фонарями, сменялся глубиной звёздного неба, которое увлекало тайнами и пленяло неприкасаемой красотой.
      Во многих Подопечных я находил интересные стороны и моменты. Я помню всех Подопечных, и буду помнить все искры их жизней. Но эта Подопечная была одной из тех троих, существование которых, я считаю, были полны той самой жизнью. И пользу они приносили. И жили не только ради себя. Я, пожалуй, понимал их. И мне было легко Хранить их.
      Эха, должно быть, несла ношу не по силам. Печаль часто таилась в её глазах. Но она – не жаловалась. Чувство одиночества – не раз сопровождало её, но она, казалось, смирилась с тем. Ибо уронить своё достоинство – было тяжелее. Подчинится абы кому? Ей казалось, что многие лебезят пред нею, в силу её высокого положения. Я же понимал, что если бы кто отдал ей сердце, когда она была грязна и устала – привязалась бы к нему, хотя бы из чувства благодарности. Любить в минуту бедности – честнее, а при богатстве – выгоднее. Единственное, что мне было не по нраву – она теряла веру в людей, часто видя несправедливость, неискренность. В костёр её веры попадало всё меньше топлива из благонадёжности, честности, любви.
      И я даже не знал, на добро ли случилась в её жизни встреча с Горбуном. …Но что пенять Степь за многообразие?
      Поутру я не дал Эхе вдоволь поспать. Спешить нужно было. Не дал и перейти, отдалиться от русла давно высохшей реки. Убедил, что здесь – безопаснее, хоть и чуть длиннее. Некоторое время она петляла.
      …Внимание Эхи привлёкло тревожное пение мелодичного и очень звонкого рожка.
      Она повернулась было, словно не веря своим ушам. Такие рожки мало кто использовал. Вот только… Снова раздался тревожный, призывный напев. Эха осторожно направилась в ту сторону. Напрямик не шла, обходила то место широким полукругом.
      Здесь была просторная балка – достаточно крутые, но поросшие травой склоны, резкий, хоть и не глубокий обрыв у её днища – следствие промоин: овраг начинался много западней, был прям. Отсутствие естественных изгибов его и порождали ту стремительность дождевых да талых вод, с которой мутные потоки срывали куртины трав, подмывали корни деревьев, оставляли на ветвях склонившихся кустарников пучки травы и мха. С востока и чуть на север овраг выходил в широкую старую долину высохшей реки. Здесь его склоны делались пологими, с северной стороны поросшие кустарниками боярышника и шиповника. Высокие ковыли приподнимали и колыхали, казалось, весь склон.
      Эха осторожно подошла к опушке – на противоположной стороне оврага мелькали фигуры, слышался звон мечей, сопровождаемый вскриками отчаянья и азарта, боли и злобы. Она остановилась, огляделась по сторонам и лишь после, присев, осторожно раздвинула ветви кустарников – на противоположной стороне оврага, на самой бровке, два человека, воина, отбивались от доброго десятка каких-то бродяг. Несколько недвижимых тел в такой же экипировке, как и два оставшихся воина, недвижимо лежали по склону.
      Эмблемы этих воинов она узнала. Не медля, сняла из-за спины лук, и из колчана взяла стрелу. Опустившись на одно колено, тщательно прицелилась. Лишь мгновение повела жертву и выстрелила – один из бродяг замахивался на замешкавшегося, по всей видимости, раненного воина-горбуна. Молниеносно вынув из колчана новую стрелу, Эха вновь натягивала тетиву. И снова стрела поразила ближнего к горбуну бродягу. Горбун же, упав на колено, нагнув голову, оглянулся через плечо.
      Однако времени разглядывать того, что стрелял в его сторону – не было. Нападали сразу двое. Горбун был ранен и принимать снизу на меч удары – не было сил. Вражеский меч скользнул и полоснул по его плечу. Почти вслед за тем на него рухнул, замахнувшись, третий бродяга, пронзённый стрелой.
      Ещё двое бродяг дрались со вторым воином. Он также был ранен – усталость и замедленность действий чувствовалась во всех его движениях. Он упал. Эха успела выстрелить ещё дважды. Горбун поднимался, однако его сильно водило, он с трудом держался на ногах. На него вновь кинулись бродяги. Эха едва успевала стрелять. Убила ещё двоих, прежде чем оставшиеся трое, наконец, сообразили, что к чему, развернулись и побежали.
      Однако последнего из них Эха успела добить до того, как он ступил за гребень склона, за пределы её видимости. Она не хотела оставлять свидетелей. Да и вряд ли они были хорошими людьми или просто мирными жителями окрестных селений. Те бы не нападали – эти земли держали сторонники князя Замосы. Это Эха была на чужой территории.
      Горбун на ногах не держался, он тяжело повалился на колени, а затем, пытаясь опереться на меч, всё же упал на бок.
      Эха осторожно привстала, тревожно осматривала противоположный склон и дальние подступы к нему. Однако и назад, вокруг себя, поглядывала. Опасливо отступила несколько шагов, и за густыми пока ещё, осенними кустарниками, кинулась в северо-восточном направлении – бродяги ведь заходили с запада. Гумака отступал с запада, а восток был открыт – там была широкая долина. Там же был и пологий склон – не нужно было прыгать через широкую промоину.
      Ещё раз оглянувшись и никого не видя, Эха, держа меч наготове, вышла из кустарников опушки, пригнувшись, побежала по склону вниз, в сторону долины, однако повернула на запад, как только крутизна склона позволила. Здесь, едва поднявшись по противоположному откосу, она остановила бег и, хоронясь за кустами шиповника, нечастого ильма и боярышника, перевитых ершистыми лианами аспарагуса, начала подниматься по склону.
      Эха оказалась близко к тому месту, где только что разыгралась сцена короткого боя.
      Хм, – никто не пришёл на помощь бродягам, не искал их. Однако же, и никого из тех, кого мог звать рог Гумаки – не было видно. Почему? Кого он призывал?
      Из тел бродяг торчали её стрелы. Казалось, они немыслимой силой огромных игл прикололи тела несчастных, будто неповоротливых чёрных жуков, к земле. Но их души не могла держать земная щепа – бродяги были мертвы. Здесь также лежали четыре воина Гумаки. Эха чуть остановилась, оглядываясь и, словно бы не решалась сразу пойти к… – зиждилась надежда, что он жив. А узнать, что он…, что погиб на её глазах…? Эха сжала левую руку в кулак, ступила к Гумаке и присела на одно колено. Отложила меч.
      Губы Эхи искривились – Гумака ведь не так давно был изранен подлым нападением у Прелого Брода, после переговоров в Золотаве. И вот теперь снова… Это был его первый выезд после ранения? Нет, она прежде видела его, ещё в сентябре, после первых холодов, на одном из рынков. …Почему на него напали? Как так оказалось, что он был ныне без «прикрытия»? ...А чего опасаться, если ходил он по «своим» землям?
Вопросы сменялись, не оставляя времени на раздумья, а Эха уже осторожно и бережно расстёгивала защитную куртку Гумаки: сильный удар пришёлся на плечо. Была ли сломана ключица?
      Нет, он и после держал меч, правая рука действовала. Большинство рубящих ударов смягчили железные пластины куртки. Но отчего же он без сознания? – Она приложила ухо к груди Гумаки – сердце билось. Возможно, он просто слаб, слаб после недавних ужасных ранений и теперь эта рана на плече, да и косая неглубокая рана на груди… Нужно перевязать, а там видно будет.
      Она скоро повернулась, рукой передвинула свою, висящую на шлейке походную сумку наперёд, достала оттуда полотно, фляжку с водой. Разорвала рубашку Гумаки, дабы сильнее обнажить рану и вдруг остановилась…
      Если рог Гумаки звал на помощь, значит, он мог рассчитывать на подмогу. Значит, кто-то находится рядом. Кто-то, кто может помочь.
      Встала и огляделась. Скоро поискав рог, она сильно в него подула. Получились призывные, хоть и раздражающие слух звуки. Но дело сделано, теперь только бы не пропустить…, а если это вернёт бродяг? Все ли они здесь лежат, или разгуливают рядом и другие бандиты? Нет, вначале нужно помочь Гумаке, а после… Эха вновь склонилась к телу, промыла раны. Начала осторожно перевязывать. Было видно, что не все предыдущие ранения Гумаки хорошо не зарубцевались. Что же он так скоро в путь отправился? Не жалеет себя? А там, на рынке? Там он был ещё совсем слаб, кровили, ещё должно быть, тогда его раны? …Что ж он не побережётся? Да, Гумаку-горбуна наверняка хотели убить, когда покушались у Прелого брода. И ни сил, ни ярости не жалели. Как же он, такой искромсанный, выжил? Наверняка есть у него счастливая звезда… Да только что же она завела Гумаку ныне сюда…?
      Потеряла бдительность… Очнулась только тогда, когда позади, вот сразу, за спиной, послышалось движение и тяжёлый вздох, с усилием.
      Она мгновенно, опершись на обе руки, с силой оттолкнувшись ногой, перекатилась по ту сторону тела Гумаки – вперёд и вправо. Если нападающий был правшой, как большинство людей, то и замахивался он справа налево и вниз. Если бы он был здоров, то двигался бы осторожнее и не вздыхал. Тогда бы удар был бы быстрее. – Всё это проскользнуло в мыслях Эхи мгновенно, мозг выполнил приказ.
      Она, перекатившись, однако, оставила меч у ног Гумаки, но успела из-за пояса вынуть нож и отвести руку для броска. Замерла.
      Напротив неё стоял один из воинов Горбуна, и его меч, с усилием поднятый, пропорол пустоту справа налево и вниз, едва е задев Гуаку. Да, удар смягчила опаска задеть господина. Всё так, как и предполагала Эха. Воин тяжело на неё смотрел. Кровь заливала его глаза, и левой рукой он оттирал её. Видимо его ударили в самом начале боя. Шлем был разрублен, что и смягчило удар.
      – Кто ты? – Оскалился воин, но вновь нападать у него, видимо не было больше сил. Он тяжело переводил взгляд с Эхи на полураздетого Гумаку, которого она только начала перевязывать.
      Эха была в плаще, на голове – капюшон от куртки. Из-под плаща выглядывала самая обычная одежда – тёмно-серая куртка с кожаными вставками и рубашка грубого полотна. Рядиться в разведку нет резона.
      Теперь, правой рукой она, не отрывая взгляда от воина, размотала тёмную полоску ткани на шее, скоро отложив нож и откинув капюшон – окутала ею нижнюю часть лица. Вновь быстро накинула капюшон. Раненный воин мог видеть её лицо только какую-то минуту.
      – Он ранен и его нужно перевязать. – Тихо и глухо сказала она.
      Раненный воин перевёл взгляд на Гумаку. Видимо он понял правильность её доводов, кивнул, но вновь повторил вопрос:
      – Кто ты?
      – Убирайся! Мне нужно закончить перевязку. – Она встала в полный рост. Нож опустила. Воин вновь кивнул и отошёл. Эха переступила через тело Гумаки, не отрывала взгляда от воина, произнесла:
      – Туда иди, – показала она на противоположную сторону. Так ей удобнее было перевязывать: с какой «руки начала», с «такой» и продолжать. Но она должна была видеть воина. Коротко сказала:
      – Перевяжу его, помогу тебе.
      Воин опустил глаза. Обещание помощи всегда располагает.
      Эха начала перевязывать скорее, но теперь не забывала оглядываться вокруг – мало ли? Когда закончила, свела разорванные концы рубашки Горбуна, где можно было – застегнула куртку. Гумака не приходил в себя. Эха осторожно приподняла его голову и смочила губы водой, тыльной стороной левой руки бережно оттёрла лицо от крови. Смотрела с сожалением. Коснулась руки, та была холодна.
      Её губы искривились, казалось, ей было безумно жаль этого молодого человека. Жизнь воина, в большинстве своем – коротка. Но чем больше узнаём человека, тем больше жалеем его.
      Эха судорожно сглотнула, словно подавила приступ тошноты. Мутило. Нужно быть сильнее. Так пришлось, что она оказалась «здесь и сейчас», значит, так сложилась судьба.
      Отстегнула свой плащ и, едва сложив его, поперек укрыла грудь и тело Гумаки. Затем встала и вновь затрубила в рог. Прислушалась. Никого. Повернулась к воину, приказала:
      – Сядь и руки заведи за спину, обопрись на них, иначе перевязывать не стану. Я ныне тебе не враг.
      Тот выполнил указание, однако вновь спросил:
      – Кто ты?
      Эха присела около него, держа в руках ткань для перевязки:
      – Никто. Тебе показалось. На вас напали, ты сам перевязал себя и своего господина, сам трубил в рог и звал на помощь.
      Она скоро, осторожно перевязывала его голову. Закончив, спросила:
      – Я не вижу больше у тебя ран, но может…?
      – Нет. Сразу ударили, а после ничего не помню.
      – Посиди ещё, не поднимайся. Голова будет меньше кружиться.
      Эха встала и вновь ступила к Гумаке. Присела на одно колено, мельком взглянула на воина. Постеснялась при нём выказывать свои чувства. Да и какие могли быть чувства? Дело даже не в том, что они были по разные стороны противостояния, не в том, что...
      А в том, что ничего не сказал он ей в ту их встречу, когда она искала его могилу. В том, что нечестно обошлись с ним при переговорах в Золотаве, в том… Да, и с той, и с другой стороны были обман, заговоры, убийства. Но ныне несправедливость её сторонников касалась Гумаки, а стало быть, и чувствовалась горше.
      Эха вынула из-под плаща его руку: большая, крепкая ладонь с длинными пальцами. Холодна была рука. Согреть бы, прикоснуться губами, пожалеть.
      Он…, несмотря на происходившие тяжёлые события, казалось, не менялся, лишь несколько морщин появилось, хотя, какие то морщины? Лицо было бледным – в последние месяцы оно не обветривалось в битвах, не загорало на солнце. Гумака действительно красив лицом. Эха словно отшатнулась. И раньше то видела, но ныне? Причиной всему – это безмятежное спокойствие на его лице: мышцы не подёргивались воспоминанием о битвах, сражениях, потерях; не было видно никаких эмоций. Ровный прямой нос, чуть полнее нижняя губа, щетина на лице. Эха забылась и коснулась кончиками пальцев его щеки и подбородка. И всё же…, какой он… молодой. Что сожалеть о прошлом? Чего ждать от будущего? Виделись нечасто, мимолётно, успевали лишь переглянуться. И… в какой-то момент Эхе показалось, что небезразлична она Гумаке. …рассчитывать на то, что она и… этот юноша…
      Несмотря на свою подвижность, умение хорошо драться, и даже, не обращая внимания на разницу в четыре года…, она чувствовала себя рядом с ним бесконечно старой. Эху пугало её отражение: и в воде пруда, и в медном зеркальце. Она боялась найти лишнюю морщину, …лишь бы в очередную, мимолётную встречу, Гумака задержал на ней свой взор – так… немного усталый, но … чуть восхищённый. Тогда воображение говорило ей, что она желанна, что может вызывать восторг. Да, та встреча, те две ночи в Золотаве были памятными для неё.
      Но Эха прекрасно знала, понимала: то, что говорят, и что думают люди – всё очень разно. О, какими отрезвляющими для неё оказались невзначай подслушиваемые беседы её воинов, на привалах. Конечно, они не видели в ней женщины. Она была знающим, заботливым, тактически ведающим, но командиром. Она была Змейкой. Вот и обсуждали в её присутствии свои проблемы с жёнками, полюбовницами, возлюбленными. Редко кто из них говорил «любимая». Всё как-то мелочно…, похотливо…, с азартом.
      Вот так, верно, и её обсуждал Горбун с дружками за чашей медовухи. Хорошо ещё, если имени не называл, а так… Что ему? Молодому и красивому? Какое ему дело до перезревшей чужой брошенной жёнки, которая когда-то провела с ним ночь? Что сказала ему тогда слова любви…?
      Что ж, никому кроме богов не ведомо, что будет завтра. Не всегда человек может отвести беду, которая приходит. А уж то, что исподволь нас минует – даже не стоит брать в расчёт. Так и здесь: хочется мечтать – пускай. А жизнь она…, не замараться бы об неё. – Эха склонила голову, горько подумала, что всегда много воображала.
      Внезапно где-то поблизости раздалось пение рога – шла подмога. Эха ответила – рог Гумаки теперь звучал коротко, призывно. Она взглянула на воина:
      – Твои ли?
      Тот встал и отвернулся, но оглянувшись, заметил, как долго задержала загадочная женщина свои губы у правой руки Гумаки.
      Затем быстро встала, подобрала меч, посмотрела на воина. Тот пристально в неё вглядывался:
      – Это наши, основной отряд хозяина.
      Эха долго на него посмотрела:
      – Ты сам всё делал. У тебя жар от ранения. Прощай. – Она осторожно сняла с тела Гумаки свой плащ, накинула его. И, не взглянув на лежащего, спешно отошла шагов на десять, притаилась за кустом боярышника. Медлила. Скоро кинулась прочь только тогда, когда удостоверилась, что это подходили люди Гумаки…
      Даже если и так, даже если Гумака лишь смеялся над нею, …ну пусть даже не смеялся, а было ему всё равно, что это меняло? …Должно же хоть во что-то верить, должно же хоть кого-то любить. И не важно, знает Гумака о том, или нет. Это, может быть, не нужно ему. Но это, в какой-то момент или период, очень нужно ей.
      …Хоть и лестно было бы сказать, что сам, одинокий воин спас своего хозяина, перебил всех бродяг, перевязал Гумаку и звал на помощь, да… вот только чужие стрелы в телах нападавших выдавали его.
      Коротко рассказал он Гумаке после, что ловко перевязывала, ласкала его лицо, целовала руки и бережно укрывала свои плащом стройная, непонятно откуда взявшаяся молодая девушка с русыми волосами, которые прятала под капюшоном куртки, как и лицо, которое обмотала тёмной повязкой. Но красоту её он успел разглядеть. Как и лук за плечами, меч, нож, хорошую военную сноровку, ловкость. Куда ушла – не сказала, откуда пришла – не выказала, своего имени – не сообщила. Да велела помалкивать, и самому Гумаке ничего не сказывать.
      Хороший военачальник, опытный командир Гумака наверняка узнал в описании – потайную верховоду Эху: неприметную, опасную, расчётливую и хитрую.
      А вот что подумал Горбун…
                60
                Увещевания
      Осознание того, что человек – не вечен, заставляет его, порой, заниматься всякой ерундой. Это же осознание для тех, кто у власти, порождает преступление против народа.
      Эхе не хотелось, очень не хотелось задумываться над тем, что поневоле примечалось. Себя она мнила идущей по правильному пути. И может даже не потому, что так её воспитали, а потому, что слишком часто бывала одна, а значит – много думала. …Жадность, потребление, власть, пусть даже неограниченная. А потом…? Что потом? Ведь издохнет, что она, что Парком, что тот же Мстислав – всё едино. Рано или поздно. Смерть? А что о ней задумываться? Разве мог хоть кто-нибудь её избежать? Если её опасаться да беречься, – придёт она всего лишь позже. А как же любить? И бояться? А как же выполнить свой долг пред родными? И бояться? А как же жить…, и бояться? Ведают ли боги жизнями людей, могут ли укоротить предопределённый и отмерянный им век?
      После случая в Золотаве Эха не осталась прежней. Каковы этапы взросления человека? Как оценивать важные события в жизни? Ступени ли вверх, вниз? Повороты ровной дороги?
      Она сильно изменилась после того, как стала бродягой, сильно изменилась после того, как приняли её толмачом, как стала потайной, как стала верховодой, как невольно едва не стала причиной гибели близкого сердцу человека… И всякий раз, казалось, она менялась, менялось её отношение к людям, к событиям. Даже к себе.
      Изменял её полученный опыт, по-иному виделись события, по-иному распределялись приоритеты. Все ли люди так меняются? Сравнить ли молодую девушку с древней старухой, молодого юнца с сутулым старцем? Сколько раз Эха слышала: «А вот я помню его…». Сколь сильно, вообще, обстоятельства, работа меняют людей? И вот уже верность превращается в чувство собственности, бдительность – в подозрительность, твёрдость – в гордыню и самоуверенность.
      А что оставалось в ней цельным, что было стержнем? И был ли он вообще? Или, быть может, она – что стяг по ветру? Тот, кто несёт – гордо возвышает его над головой, представляя что-то. А полотнище меняет своё очертание и расположение в угоду ветру? Странно то всё.
      Теряется как-то в этих перипетиях личность человека, и проявляется в дуновении этого ветра всё то, что в глянце хоронил. Выжить любой ценой? Превратиться в паука, что хоронится по норкам? В крота? Лучше бы жил и творил. Чтоб запомнили. Хотя… к чему такие рассуждения? Когда хочется выжить – некогда развивать силу духа. А духовно богатый человек первым идёт на острие трудностей, погибает первым. Вот такой замкнутый круг…
      …Но верховода Эха, хоть и стала отрешённее, молчаливее в последнее время, однако от того не стала менее важной.
      Ныне же, Эха, глядя на обоих своих увещевателей, слова их подспудно пропускала, не задумывалась. Чуть улыбнулась, провела рукой по срубу колодезному: дерево привезли издалека. Сушь тут, а на спиле – кольца широкие, древесина мелкая, стало быть, росла сосна на влажной почве, может, где у большой реки. Не здесь. Не здесь. А вот слышала Эха, будто говорил кто из плотников, что ежели дерево росло на рудах там разных, то наоборот будет… …И не крала, без обиды – не убивала, старалась быть на равных: и с последним пастухом, и среди иных верховод. Иных… Нет, это она была среди них иной. Отчего же именно Мстислав Законник взялся с нею говорить? Но сама Эха не стала бы его слушать, если бы не Парком Стом. Он не позволил ей уйти.
      – …Эха, ты должна сама понимать. Я не знаю таких времён, когда человек, особенно если он привык быть состоятельным и властным, добровольно бы отдавал власть тем, кто не смог её добиться сам. Во благо неудачников. Рабы – должны оставаться рабами. А мы…, Эха – ты ведь также из наших, ты благородна по своему происхождению…
      …Ах, как же не хотелось, уже многие месяцы, Эхе замечать то, что происходило вокруг. Как бездумно, только потому, что так приказал старшой, выполнялись приказы и команды. Когда командир знал, что они – верная погибель для отрядов, безосновательная боль и слёзы вдов и сирот, может – урезание довольства или даже просто …удовлетворение каких-то низменных страстей… Но сколь безучастно взирали многие командиры на смятение подчинённых, сколь нужно было им выслужится перед иными верховодами. Даже нет…, даже не выслужиться, действительно – всё безразлично. Как же так можно было? Ведь не могли того не понимать, в отличие от некоторых скудоумных, забитых и ограниченных воинов – выходцев глухих селений? …Как скоро в романтиках умирают душевность, вера и сила духа?
      Парком молчал. Был ли он согласен с речами Мстислава? А ведь они рознились с теми идеями Паркома, которые он высказывал, когда только она начинала воевать, когда ходила в первые свои разведки.
      Непроизвольно, как и часто, при ощущении страха, беспокойства или гнева, Эха стала нажимать по очереди на кончик каждого пальца, проговаривая про себя причину своего смятения.
      – …Что ты, Эха? – Её тронул едва за локоть Парком Стом.
      Хороший вроде он, участливый, всегда с нею по-хорошему. Свои воины – его боятся, дисциплина в его отрядах хорошая, на смертный бой идут за ним, доверяя. А говорит с нею, словно баюкает, чуть улыбаясь в бороду.
      Эха подняла руку, прерывая Мстислава:
      – Так вот почему, даже та пьянь и погань из знатных да богатых – держится на плаву? Не дают ей опуститься на дно. Погибнуть. Тянете за собой? …Ибо – это статус, и он должен быть поддержан?
      – Да, Эха. – Теперь глаза Паркома, казалось, потемнели от гнева. Хм, …он не был плохим человеком. Ранее Эхе очень часто казалось, что он не только способен, судя по его виду, но и вполне может стукнуть кулаком по столу. И тогда его будут слушать из уважения не только Эха и ей подобные, но и те, кто в данный момент обязан ему внимать.
      Он был среднего возраста, может чуть старше. Его широкая, уже с сединой, борода придавали лицу основательность. Ласковые, но всё же с печальнью, глаза. И, разговаривая с ним, человек чувствовал сердечность и расположение. Но очень многие моменты Парком обходил стороной. Вот и сейчас, он скрестил руки на груди и словно бы гневался на Эху. Заговорил третий, Дахим:
      – …Всегда так было: кто богат – отдельно, кто беден – пожалуй в канаву. Ты, Эха, думаешь, мы сражаемся, потому что сожгли Загру? Мы боремся, потому, что княжичу Кириху не отдали Властаву. Это хороший край, ты знаешь. Там схлестнулись желания родни князя. Вот Кириха и обошли. А ведь, брось в воду камень – волны, хоть какие – и пойдут. Хорошо, что не болота, пылкий народ-то у нас…
      Парком повернулся к Дахиму, глядел на него, однако говоривший продолжал:
      – Эха, Эха…, ты хороший командир, хорошая верховода. Ты сама по себе – знатна, красива, но ты – умна. Поверь, переступать через себя – легко. …Стоит лишь раз пригубить власть, несправедливо убить… и сила, деньги – сами будут идти в руки. Поверь…, люди – что звери в стае. Кто сильнее, грознее – тот и захватит власть. Тот, как волк-вожак, и оставит большее потомство. Того родня и будет у власти. Не глупи, Эха. Жизнь – одна, а ты ведь…, за мужа тебе надобно идти, Эха.
      – За мужа? Что за мужем не видала?
      Первым словам Дахима она внимала зло, но молчала, последние же – ударили в самое больное место. Это та пропасть, вокруг которой Эха кружила часто, то ей много раз снилось в разных вариантах. Но когда подталкивают к краю…?
      – Эха, ты хороший воин, однако удел женщины – быть за мужем. – Парком Стом, стоя к ней боком, вновь посмотрел на неё.
      – Посмотрим, – прервала разговор Эха. Спорить с ними она не могла – мешало, всё же, уважение.
      …Хм, вот вспомнилось, Голованя… Тонкий, худенький воин, да какой он воин? Не сравнить его с… – Эха зажмурила глаза и повела головой. Мутило. Дахим и Парком всматривались в её лицо. Мстислав отошёл на несколько шагов, скрестил руки на груди и глядел в сторону.
      …Голованя был здешним, молоденький, красивый паренёк, с пшеничного цвета шевелюрой, светлыми глазами, улыбчивый. Как же боялся он оторваться от руки матери, когда она пришла провожать его в один из первых походов. Словно нить, рука матери связывала его с беззаботной жизнью, с малиновыми рассветами, песенными вечерними зорями, …ласковыми девушками. Он нескладно смотрелся в широкой кожаной куртке, и словно бы не знал, как правильно, единым движением вложить меч в ножны. Голованя точно боялся похода, может, лишений, крови, смерти, сопутствующих ему. Зачем тогда шёл на войну? Так ведь должно то… Эха не стала брать его во второй свой поход. Виду парнишка не показал, но страх бойни не напитался куражом, не был исторгнут навсегда боевым кличем из горла. Он полонил душу юноши дрожанием руки, слезами, бессилием и слабостью, когда Голованя стоял на коленях и не то молился, не то – подвывал, пред отрубленной рукой поверженного врага, горло которому перерезал уже кто-то другой. Тот, что сжалился и оказался крепче духом. Или безжалостней. Или равнодушнее. …И может даже не страх самой битвы, сечи, войны оказался сильным в Головане, а страх быть поверженным… Тот страх, что просыпается очень редко у тех, кто побеждал раз за разом. У тех, кто не повернул спину под меч противника, кто не бежал, обгоняя друга, с поля боя… Как же так, Эха, отчего ныне твой страх поражения так виден?
      Она была удивлена, что её этого страха не замечает никто из тех, кто её ныне окружал…
      Отчего так и такими словами говорил Парком? Так мог говорить кто угодно, но Парком…? Ему Эха доверяла. И… ловила себя на мысли, что ей была неприятна вся эта суета, мнимая забота. Ибо то делалось не для неё лично, а ради того, что… нет.
      Даже не для того, чтоб показать окружающим доброту руководителя. А лишь затем, что сам он был уверен, что поступает хорошо. Да, это неплохо, когда кто-то сильный и влиятельный помогает, опекает. Но…, свои ощущения куда деть? Это не гордыня, – ощущать, что можешь больше. Сам можешь.
      Да, возможно ошибёшься, возможно, что-то пойдёт не так, возможно даже погибнешь, однако…., не будет чувства, что кому-то обязан. За то, что, по сути, может и не быть человеку нужным.
      Подспудно Эха хотела избавиться от этого покровительства, но… сказать того вслух не посмела. Лишь улыбалась и кивала, твердо зная, что она будет делать, а что не будет. Но…, эта «чужая» колея – не давала свернуть с пути: только дорога, дорога, а на обочине – цветы до которых не дотянуться…
      – Так что же мне делать? Я такая… Мне то всё тяжело. Отойти в сторону?
      Дахим и Мстислав переглянулись. Парком мягко заговорил…
      …Как смешно бежала девушка… Несколько дней тому назад Эха с удивлением отметила, как бегают девушки в платьях. Красивая белокурая, стройная девушка, чуть подобрав одной рукой платье, бежала вниз по склону – широко раскачивая второй, едва согнутой в локте, рукой, отводя чуть в сторону голени. Смешно. Казалось, она сейчас споткнётся и кубарем покатится вниз. Однако же нет. Да, девушки бегают именно так, по-женски, выказывая свою слабость, женственность, пленяя воображение парней и бывалых воинов. …А сама-то, Эха? Только вперёд, локти прижаты к телу, рационально, коротко, зло. Вот потому при ней и рассказывают скабрезные истории, вот потому её и не стесняются, даже боятся. Боятся не как женщину, а как равного себе, как командира. Как Змейку. Всё правильно, Эха – верховода. Но и ей пора бы стать женственней. Да уж куда женственней? …Мутило.
      До её сознания донеслись последние слова Паркома:
      – …Эха, тебя все ценят. Ты не думай.
      Отчего она услышала именно эти слова? Может от того, что он назвал её по имени, и тем самым показал, что она и её деяния, всё же, не безразличны им всем? Тем, кто лучше знает? Больше имеет? О большем количестве людей заботится?
      …Здесь, в мирном большом селении – какая-то другая жизнь.
      Она была тягуча, словно густой мёд, была густа, словно поздний туман, была спокойна, словно омут. Это не стремнина разведки: и повадки, и мысли, и дела иные. С Эхой разговаривают так, словно она ничего не понимает. Так, словно она дикий волчонок, который никак не приспособится к поводку на подворье хозяина.
      Хм, а вот вспомнилось: с нею в отряде пошло два врачевателя. Одного она повесила – оказался шпионом. На кого шпионил – не понятно. Но Эха, без сожаления приказала его казнить. Без сожаления… Изменилась Эха, что была за Ольговином серой мышью, тихой травой. А зачем тот, что был призван заботиться о теле воинов, плёл интриги за спиной верховоды, подбивал слабовольных бунтовать? Известно то было.
      Как часто спотыкается человек на дороге о мелочи, невзрачные камни? Там – обида, тут – лень, а за плечами – просто желание насолить, даже равнодушие. Но споткнулась Эха в том походе о зависть. Пока сама она перевязывала, не высыпаясь, своих раненных, два приставленных знахаря подбивали за сытым ужином воинов отряда Эхи бросить её. Дескать – зазналась Змейка, пренебрегает обязанностями. Должна заботиться, оберегать… Цинично как-то, мелочно язвили. Даже глазки у них не горели азартом, не бегали.
      А ведь ведомо, что Эха – одна из самых успешных верховод. Настолько, что иные командиры пытались подражать ей. Но, то было не заботой об общем деле: лишь пафос, желании «схапать» себе немного славы. …И речь уже груба у Эхи, и мысли грязны… Да…, основано то всё на глупости и недальновидности иных нерадивых командиров. Не самим совершенствоваться, воевать. А «топить» того, кто более успешен. И может, не предумышленно творят наветы (так, от глупости), желания властвовать.
      Да вот только не вкладывали такие командиры в свою работу столько сил, как Эха. Не вникали в беды и радости своих воинов. А за деньги, благоволение, искренность и расположение – не покупается.
      Ой, так ли? Сколько воинов бежали от неё, поддавшись лжи, так же о ней злословя ныне? …И не жаль, что убила того врачевателя. Жаль, что другой бесстыдный да подлый, учившийся спасать жизни, променял свой дар на злато. Дано им было пересекать межи и границы, установленные людьми, да только действительно, было среди таких врачевателей много лазутчиков.
      …А может, и верно, прав Парком, да и остальные правы? Мало ли было благородных женщин, которые, не сумев завести себе хоть какого мужичка, заводили собачек, соболей или котиков на старости лет? Может, и не скучно им было, а просто страшно? …Остаться одной? – Нет, того не будет. – Эха непроизвольно положила руку на живот.
      Парком перестал говорить, внимательно, пристально посмотрев ей в глаза, перевёл взгляд ниже. Дахим едва улыбнулся, тронул плечо Паркома, обратился к Эхе:
      – Прости, верховода. Дни и ночи всё расставят на свои места. Ты…, наша и мы ценим тебя.
      …Как-то странно, даже страшно прозвучали слова: «ты наша».
                61
                Эхо Эхи
      – Верховода! Верховода!
      Эха молчаливо обернулась, но смотрела внимательно.
      Один из тех, кто многое видит, ибо такова его служба. Но один из тех, кто будет до последнего молчать. Ибо в его положении, быть болтливым – либо существенно укоротить свой жизненный путь, или умело лавировать меж бурунами в неспокойном море договорённостей и заговоров, тайн и намёков тех, кто на ступень во власти выше. А для этого надобно иметь сметливый разум да хорошо притворяться, даже своевременно закрывать глаза.
      Но лицо этого стража – открытое, глаза – светлые, взгляд…, нет, не плутоват. Молодой воин – застенчив. Много видит. Многое знает. Однако поможет, вероятно, совершенно искренне. Такого настроить против кого-то, подговорить – трудно, да и выкажет он то невзначай. Кажется слишком открытым.
      – Верховода… Один человек следил за тобой сегодня. Вернее…, не следил, а глаз не отводил. И слуг расспрашивал о тебе. – Тихо, украдкой, проговорил юноша, опустив взгляд.
      – Кто он? Чужой?
      Времени для ответа было очень мало. Однако разум Эхи не успел охладить сердца. Все его трепыхания казались преждевременны. Не могло так быть, не могло. Но…, вдруг…?
      Нет. Не могло так быть. Воин лишь мгновение помедлил, и на выдохе сказал:
      – Не чужой. Вернее – Холдам. Он высокого роду, откуда-то…, говорят, он с восточных земель. Не знаю, врать не стану. Кажется, человек он хороший, да и наши верховоды его привечают. А только вот сказать тебе хотел, предупредить. Прости, если что не так, верховода.
      – Говоришь, привечают его? – Немного устало спросила Эха.
      Воин прост. Молод. Наивен.
      Ей удастся скрыть разочарование. Ведь верховода Эха – сильна. Опытна.
      Вернее даже – стара своей мудростью…
      – Да, он был здесь два или три раза.
      – И что? Какой он? Буянит по селениям? Идут за ним люди? Что с ним за воины? – Она не спрашивала, а словно размышляла, как-то горько про себя усмехнулась – устала что-то, и от событий, и от людей. Надо бы отдохнуть – идти домой да плотно закрыть за собой дверь. Хотя бы на несколько дней.
      – …Хм, не знаю, верховода, прости. А только говорят, странный он – никто не видел его пьяным.
      – Да, это действительно странно, – Эха едва улыбнулась, кивнула в знак благодарности, и хотела уйти. А только воин едва повёл рукой в её сторону, но затем отдёрнул, словно обжёгся, поклонился чуть:
      – Ты прости меня, верховода Эха, просто…, не мог не предупредить тебя. Чужой он, …чужак, и говорить о нём не могу ни худого, ни доброго. Однако не глянулся он мне. И взгляд у него сторонний. Прости…
      Эха улыбнулась чуть шире. Снова кивнула, благодаря. Повернулась и взяла повод – верхом решила не ехать – сколько тут идти до дома? Через неширокий мостик, по бережку, только склон едва крут. Но ведь ходят все остальные – нетрудно то.
      Она медленно шла, поднялась неспешно под горку, свернула от дороги, – на другой стороне речки, отмеченной узкой полосой тростника да рогоза, стоял её домик. И домик – не домик, и усадьбы себе большой Эха не могла позволить. А зачем она ей? Только пыль, накопившуюся после частых поездок, вытирать?
      Конь аккуратно ступал на крутом склоне, подковы не скользили по выходам гранита. Кустарники бузины, ильма и калины меж невысоких гранитных уступов кое-где спускавшихся к реке – выглядели одиноко.
      Здесь, год тому назад её едва не убили. Но она столько раз после проходила здесь, что почти и не вспоминала уже о том случае.
      Осень… Что о ней сейчас можно сказать? Сколько времени слякоть будет продолжаться? Побуревшие, в пятнах, стебли и листья трав. Давно уж приникли к земле стоколосы да иные хлипкие соломины. Но стоит высокая и седая горькая полынь, благородные бархатные свечи коровяка приветствуют медовыми цветами с каплями осенних слёз. Только мхи меж камней да лишайники на выходах гранита, казалось, чувствовали себя вольготно, напитались осенней влагой. …А вот хитрые греки говорят, что лишайники – это цветы камней. Красиво говорят…
      Эха перешла речку по некрепкому мостику – верхом его не одолеть. Оступится конь – и обирай потом пиявок да лягушек. Лучше перевести коня пеше.
      Несколько запоздалых лягушек, нехотя, не так скоро как летом, шлепнулись в воду. Шумит у реки ещё зелёный тростник, высокие султаны его коричневых метёлок гордо реют на ветру. Копьями, не склоняясь, шевелит рогоз. Водные травы едва колышутся в такт течению речки. Какая неспешная жизнь… Стоит ли вообще куда-то торопиться?
      Наверно стоит. Вроде и не очень холодно, однако хочется поскорее добраться до дома, растопить печь и просушить сырой плащ. Эха только вчера приехала, едва убралась наскоро. А вот сейчас, придёт, порядит коня, закроет дверь на засов, натопит печь и будет сидеть весь вечер одна. Одна, у очага, в тепле и сытости. А потом – укроется тёплым одеялом и будет спать. Спать в тепле и защите. А не в седле, где-нибудь в сырости привала, кутаясь от ветра, просыпаясь от ночных шорохов, когда тревожность настолько сильна, что просыпалась даже от пересменки дозорных. И жди, ожидай подвоха каждый раз. Хотя…, уже давно прошли те времена, когда приходилось ей остерегаться воинов своего отряда. Сколько то времени минуло?
      …Эха наконец закончила дела, вошла в дом, затворила дверь и огляделась. Надо бы зажечь огонь в печке. Но она почему-то присела на край скамьи, чуть повела головой.
      Порой… Порой бывает так. Вернее… случается, что всё вокруг кажется не важным. На день, на месяц. А затем, это «неважно» может стать «навсегда». Не суть, какой сегодня день – хмурый или солнечный. Не важно, что съедает человек за обедом – сухой хлеб или хорошую похлёбку. Не важно, придёт ли кто-нибудь навестить или нет. Мир становится огромным, и в него не хочется заглядывать, тем более выходить. Внутри запертого дома – всё устраивает. Единственная кровать, единственный стол, единственный стул, единственная тарелка и единственная ложка. Всё остальное не важно.
      Ибо многое уже узнал, со многими был знаком. Многое испытал и понял, что всё это уже изведанное – тускло и буднично, а значит – не важное. Ничего нового не будет. Нужно лишь как-нибудь добыть до конца эту жизнь. Хотя…, может, и это не важно? Будет ли человек делать добро и помогать окружающим? Или совсем замкнётся в себе, пребывая пустым местом в обществе? А если обозлится? Тогда ему будет что-то важно. …Может зло – двигатель жизни?
      …Говорят, горное эхо всегда одиноко. Его химеры множат резкие грани каменных ущелий, но это только обман. Так же как и человек, один. Хоть порой и бывает у него много теней от множества фонарей, что попадаются на его пути. …Теней много, а человек – один. Один.
      …Темнело. Глухо залаяла соседская собака, на подворье у дома Эхи послышались шаги нескольких людей. Нет, бежала не соседка – бойкая, быстрая на подъём старушка. Кто-то из мужчин. Своих – не должно было быть: предупредила, что хочет отдохнуть. И послать за ней не могли – ничего важного не намечалось. Стало быть – чужие. Хотя, может, случилось что?
      Засов был заперт.
      Кто-то тронул входную дверь. Всё это время Эха сидела почти неподвижно. Страха не было – ощущение того, что ты в своей стороне, в своём доме, пусть и хлипком – давало уверенность. А, может, она слишком устала. Даже бояться устала. Отчего такое безразличие? Говорят, монотонность убивает человеческую душу. Равномерное движение, повторяющие звуки, одни и те же слова… А потом что? Сливаются в одну линию эмоции, привязанности, …дни и сезоны: зима не бела, весна не молода, лето не томно, осень не сыта… Одна ровная серая линия. Как ныне в жизни Эхи? Поход, слежка за кем-то, удачное возвращение с сопутствующей радостью, поднятие духа…, этот уютный дом, несколько дней забвения, новое задание… Не скучно. Просто размеренно. И не важно, сколько длятся её поездки. Не важно. Ничего не важно.
      В дверь тихо постучали. Эха спокойно поднялась, ступила к входным дверям. Отодвинула засов и открыла одной рукой. Не спросила кто, но стояла боком, в правой руке сжимая гарту меча.
      По ту сторону дверного проёма стоял…, возможно, невысокий, но выше Эхи, плотный, но не тучный мужчина средних лет. Он был одет по сезону – хорошего сукна куртка и рубашка, воротник которой выглядывал на груди, тёплый тёмный плащ, добротные штаны и хорошей выделки сапоги.
      Эха не разглядывала его, но как хороший разведчик заметила всё. Молчала. Мужчина всматривался в её лицо настороженно, словно чего-то ожидая. У невысоких ворот, по ту сторону, стоял воин, что держал за узду троих лошадей. По эту сторону ворот стоял ещё один воин. Все трое были чужими.
      – Я могу войти? – Глаза, в сумерках, казались понятливыми. Брови – широкими, хоть и не кустистыми, губы – узковатыми, лицо – скорее округлым. Неширокая аккуратная борода. Голос мягкий, вкрадчивый. Но человек словно сдерживался, старался говорить мягче, может быть, боясь спугнуть.
      Эха не спросила кто он. Сказала:
      – Входи. – Пропустила мужчину и, не поворачиваясь к нему спиной, заперла дверь на засов. – Направо.
      Незнакомец, в сумерках, не видел чётко верхней перекладины в дверном проёме, низко нагнул голову, выставил вперёд руку и двинулся почти наугад.
      Они вошли в комнатку. Незнакомец прошёл на середину, стоял нерешительно. Эха, почти на ощупь, но не торопясь, чуть звякнув мечом, – зажгла фитиль в плошке, затем ещё один – во второй: гость, всё же, в доме.
      Незнакомец оглянулся:
      – Что, именно так и живёт верховода Эха? Одна из самых удачливых верховод? Тогда зачем бороться, ходить в походы, если всё так…?
      Эха молчала. Ей отчего-то думалось, скажет ли он резкое «убого», или смягчит его до «бедно»?
      Однако в комнате было чисто – Эха не топила по-чёрному, изначально приказала поставить печь. Хотя многие из тех, кто помогал ей обустраивать дом, тогда ворчали – было принято в доме иметь открытый огонь: дескать, всяческих духов копоть из очага прогоняет, очищает пространство дома. Но как-то уютнее Эхе было, когда огонь нагревал сложенные, из обожженной глины, кирпичи. И длинными зимними вечерами можно было греться, прислонившись к стенке печи. А когда из долгой дороги ступала на порог – сразу окутывал теплом знакомый печной дух. Тотчас становилась хорошо и спокойно.
      Эха молчала.
      Должно быть, незнакомец устыдился вырвавшихся слов. Он нагнул, было, голову, однако продолжал украдкой рассматривать, теперь уже Эху. Она вложила меч в ножны, но руки с гарты не убрала. Словно желая исправить ситуацию, а может, просто спохватившись, незнакомец сказал:
      – Меня зовут Холдам. Может, слыхала?
      – Слыхала.
      Что ему было нужно? Если помощь Эхи, как верховоды, так не она решала, куда ей ехать и кому помогать. Совет решал. Если хотел причинить зло, так что же не нападал? Если хотел передать весточку…?
      – Говорят, ты одна из лучших верховод, командуешь хорошо, воины тебя… – он смутился. Казалось, непроизвольно сжал кулаки, без надобности обернулся, нагнул голову.
      Весточки не будет.
      Эха не позволила себе улыбнуться, но ей это показалось забавным. Какая занятная игра… Чего он хочет? Ведь льстить можно только тому, кто знает, что достоин тех слов. А если человек осознаёт, что это всё враньё, не уверен в себе – лишь только обозлится.
      – Ты Эха…, хорошая хозяйка. …Мне говорили, что чистый дом – выказывает в человеке дисциплину, грязной посуды у тебя нет. А ещё говорят, что ты…, ты весьма жизнерадостна, радуешься каждому новому дню. …И грязной посуды у тебя нет… – Он нахмурился, поджал губы, чуть повёл головой. Глаза прятал.
      Да, на лбу у Холдама была вертикальная морщина меж бровей. Он не был стар, средних лет, может ему тридцать, а может…, нет, он старше. Всё время хмурится. Но ведь это может быть и от стеснения? Лоб высок, наверняка у этого человека – широкий кругозор, и он умеет решать проблемы, ибо многое видел, и многие задачи ему довелось осознать, претворить в дело. …А над бровями, чуть к вискам – маленькие горизонтальные морщинки. Но…, на лбу также много мелких морщинок. Всё это …, возможно он чрезмерно удивлялся, когда выслушивал всяческие сплетни, однако же, наверняка он честный и преданный.
      Эха убрала руку с рукояти меча. Холдам не был опасен.
      – Нет грязной посуды, ибо я только что вошла в дом. Что угодно?
      – …Я много слышал о тебе, Эха. – Холдам заторопился, слова сыпались, словно горох. Однако он, в своей речи, чуть остановился и спокойнее продолжил:
      – Мне известно, что ты – одинока. Я хотел бы, чтоб ты стала моей женой.
      Он сказал слишком много всего. Коротко и сразу. Эха того не ожидала. Опешила. Может потому и молчала. А может, её жизненный опыт подсказывал, что быть горячей в беседе, означало выглядеть вот так же нелепо, как сейчас Холдам? Он, наверняка, ещё не сказал всего, что хотел. Нужно дать ему такую возможность. …И что отвечать сейчас Эхе? Ведь человека нужно дослушать, и лишь тогда говорить своё мнение. Особенно, учитывая, что одни и те же слова могут иметь совершенно разный смысл.
      Вот, например одно и то же высказывание: «Рад вас видеть» – может звучать и сердечно, и лишь доброжелательно, а может – и равнодушно, или даже саркастически. Слова…, слова… Что вкладывает в вас сердце? Что хотел истинно сказать Холдам?
      Эхе было как-то и смешно, и в то же время тревожно. Она вспомнила слова, недавно слышанные, что пора бы ей уже быть за мужем. Сватают ли её по своей воле, или Холдама специально вызвали, чтоб «пристроить» много думающую верховоду?
      – Я не знаю тебя, а уж тем более – не люблю.
      – …Любовь – дело наживное. Лишь молодые верят в любовь, да и молодым выбирать не приходится – всё решает сговор родных. За тебя сговаривать некому, я – уже достаточно повидал, чтоб определиться. Потому и пришёл сразу к тебе. Хочу взять тебя замуж, верховода Эха. Ты очень красива, добра к людям, справедлива и можешь стать хорошей хозяйкой в моём доме…
      Эха ныне отступила от своего правила обдумывать слова. Одна мысль о том, что её будет обнимать в ночи этот… совершенно чужой её сердцу человек, была неприятна, если не омерзительна. Только по молодости, кажется, что «стерпится, слюбится». Кажется, что придёт любовь… Но, Эха… Нет, была немолода, разбиралась в людях и чувствах. Холдам не вызывал в ней отторжения, как человек, однако уж лучше быть одной, чем с нелюбым мужчиной. Она скоро ответила:
      – Нет. Я не пойду за тебя. Я тебя не знаю. Ты мне не люб. Я сегодня устала и хочу отдохнуть. – Совершенно чётко и ясно звучали её слова.
      Холдам отвернулся и сделал шаг к двери. Но остановился, вздохнул, стиснул левой рукой пальцы правой:
      – Эха, я ведь знаю, говорят, что ты – тяжела. От кого-то из своих воинов. Да вот только не говоришь от которого. Женат, небось? Знаю, что любовь нельзя отринуть из сердца сразу. Однако если не привечаешь любимого на виду, стало быть, и жениться он на тебе не может. Мне всё равно, что так случилось. Ты глянулась мне. Уверен, что люблю тебя. Никогда не упрекну тебя за то, что ты…
      Она резко повернулась к нему. Уж если малознакомый ей Холдам говорит обо всём том, какие же кружева сплетен плетут за её спиной те, кто каждый день с ней рядом? Холдам продолжал говорить:
      – Эха, я богат. Я могу сделать твою жизнь сытой и безопасной, как и жизнь твоего ребенка, которого ты, по всей вероятности любишь, ибо не вытравила его. Ты только стань моею, и я избавлю тебя от всех домыслов, укрою от нищеты, ибо…, ибо, Эха, ты праведна, а значит – бедна. Куда ты приведёшь своё дитя? В эту хибару? А жить ты будешь на что? Ты и твоё дитя? У тебя ведь здесь нет ничего. У тебя нет никого, кто поможет тебе, когда родится ребенок. А если ты заболеешь? А если он заболеет? Эха…, я могу…
      Он не договорил. Такого нельзя было говорить Эхе. Этих слов она даже себе сама не говорила. Запрещала думать, что будет «потом», когда родится малыш. Она, конечно же, справится. Но это всё ведь будет не сейчас? Не сейчас, когда болит голова, и очень ноют ноги, что отекли от долгих скитаний. Не сейчас, когда ломит поясницу, ведь за день ни разу не прилегла. Не сейчас, когда мутит и ничего не хочется. Не сейчас…
      Эха скоро вынула меч и направила его в грудь Холдаму:
      – Убирайся! Убирайся! – Она действительно, с силой, налегала на рукоять меча, и если бы Холдам медлил, могла бы и поранить его.
      Он скоро и молчаливо вышел, сам открыл засов, однако же, не побоявшись повернуться к Эхе спиной.
      Эха лязгнула засовом, вернулась в комнату. Огляделась и осталась стоять посреди комнаты. Слышала, как со двора, закрыв ворота, вышли люди, сели на коней и уехали.
      После, она ещё долго слышала прохожих, тех, кто этим долгим вечером проходил, словно таял, по дороге. Иногда это был смех, разговоры, иногда пьяные песни. Где-то лаяли собаки, слышался шепот ветра с упавшими листьями на земле, и его ласки с голыми ветвями деревьев. А если ветви будут непокорны, если остались на них ещё жёлтые, тощие, дрожащие листочки, которые мешали дыханию ветра вольно скользить по огрубевшим осенним ветвям – озлится он, да станет ломать пальцы деревьям. Будут они стонать, упрекая его в жестокости. Да вот только…, какая разница…
      Все звуки, что доходили со двора, с улицы, наверно должны были быть заглушены толстыми саманными стенами дома, однако, почему-то эхо отголосков обреталось гулко и долго в полупустой комнатке. Звуки не тонули в серой паутине осеннего вечера, они окутывали Эху здесь, в бессодержательности дома, в его темени. Эха потушила огоньки фитилей. Ориентировалась даже при жалком свете уходивших сумерек за окном – на смену им входила мертвенно глухая и тёмная ночь.
      …Для человека важно взаимодействовать с людьми, важно знать, что не один, что поддержат и помогут ему в трудную минуту. Конечно же, верховода Эха могла рассчитывать на помощь. Могла. Но для этого нужно было попросить.
      Попросить …означало выказать себя слабой. Показать свою зависимость от другого человека. Пускай доброго, незлобивого. Однако Эха знала, скольким людям она сделала добро, и сколько из них отплатило ей тем же. И… если бы, то добро было теплом, то Эха бы давно замёрзла в тёмной и студёной ночи.
      Раньше такого не было. Да, теперь, с годами, ей становилось страшно от осознания того, что кто-то может получить над нею власть. Власть сильно меняет человека. Ощущение, что можешь многое сотворить со многими, …даже пускай с одним человеком, подчас ломает добрых и хороших, но слабых людей. Особенно, если они знают, что останутся безнаказанны. Убивать трудно одного, одному трудно смотреть в глаза. А если человек видел много глаз? Если вину пред ними берёт на себя тот, кто выше по статусу, по положению, да просто кто-то другой? Угрызений совести нет. Да и кому она нужна? Если не повернешься быстрее, чем враг – он без зазрения той самой совести – убьёт в отместку.
      В своё время Эхе удалось вырваться из-под власти сурового мужа. Жила с ним и даже сама не понимала, насколько то угнетает её, насколько он был с нею груб и пренебрежителен. И теперь снова к тому? Но Холдам прав. Как она сейчас? Хотя…, о том, чтоб идти в клетку к Холдаму, неизвестному тюремщику – не могло быть и речи. Власть меняет, и поведение, и мысли человека. Особенно безграничная.
      А дом? …Холдам прав. В этом доме нет места второму человеку. Особенно маленькому и беззащитному. Эха не скопила денег на «чёрный день», не вложила средства в обустройство дома. Желая рождения этому ребёнку, …хм, она думала скорее о себе.
      …Какой большой, пустынный и неприветливый дом. Здесь всё обветшало и выглядит как-то убого. Холодный неровный пол, холодная печь, пустой стол и узкое ложе… Один стул. Даже чаша, ложка – по одной. …Говорят, Эха – хороший командир, который всегда поддержит и поможет, всё знает и всё умеет. А для себя ничего такого создать не смогла. Стыдно ли ей за своё жилище?
      Хм…, даже гений…, гений не может никого научить. Поучает – бездарность. Рутина не для гения. Истинный гений может только вдохновлять. А вот…, гениальные – редко бывают счастливыми. Или… наоборот, счастливые редко бывают гениальными? Может и получается всё у Эхи ладно потому, что не случилось ей исполнить себя в семье? Занималась бы детьми, ладила бы хозяйство за мужем, боялись бы её, или наоборот, осуждая за доброту, обманывали бы слуги. Жизнь была бы другая. Стала бы Эха – «как все»?
      …Несколько раз такое было… Ей казалось, что если у неё что-то будет, то жизнь пойдёт другим путём. Но что изменить, если характер у неё такой? Хотя…, хотя… не ко всем то применимо, опять же власть – скажи человеку, что он может быть безраздельным хозяином своим рабам и он, вначале робкий – непременно тем воспользуется, будет вести себя как властелин.
      Но может, то случается со слабыми людьми? Не воспитали родители ребёнка хорошим, совестливым и понимающим. Ведь не всегда и сама Эха была смела. Не думала, что сможет бродить одна в разведке по ночам, не страшась ночных духов, сможет перевязывать ужасные раны. И сможет выстоять, не побоится молвы, оставит нежеланного ребёнка от случайной связи с врагом.
      С врагом… Он был ей врагом. Гумака был врагом, однако же, сердцу того не скажешь. Отчего же каждую минуту она ждала его? Появления? Весточки? Отчего она, казалось бы, боясь, так ждала его участия, тепла? Ведь был, по сути, он не просто ей чужим, а полной противоположностью? И не в том дело, что должно человеку общаться с другими людьми, дабы ощущать себя тем самым человеком. Нет, ей хорошо было и одной, в этих холодных и, теперь уже, кажется, чужих, четырёх стенах.
      Отсюда из этого дома, особенно в летнюю пору, до самой ночи, из-за приоткрытого окна можно было наблюдать за людьми, что проходили по дороге, за хохочущими девушками, что обсуждали парня-недотёпу. Можно было слышать брань пьяного мужа о своей жене, можно было узнать молодые голоса перепивших парней, которые хвалились своими куцыми победами.
      Вроде и огромен мир, а только окно не давало вплеснуть чужую грязь и пыль в душу Эхи. Лишь боязливо стопы ног коснутся дрязги окружающего мира, а она – сможет отступить в темень своего укрытия.
      Говорят, что общаясь, человек получает много больше? Как сказать. Не всегда хорошие поступки иных, чужое ликование, дарили Эхе успокоение. Но её радовало, что она могла закрыть дверь на засов, и лишь со стороны наблюдать всё то.
      А могла и вовсе закрыть окно и отгородится от всего надолго, – пускай и на два-три дня. Даже хорошие, радостные события порой были причиной её грусти. В которой она никому, теперь уже никому, не обязана была отчитываться. …Порой ей казалось, что даже прикосновения ненавистного мужа – обжигали бы. А то, что Ольговин был ей ненавистен, она начала понимать только со временем. …Хм, он так часто сострадал убогим рядом, жалел животных… Как же однажды перепало Эхе от него, когда она отворила дверь и ударила случайно одну из его собак… Он тогда долго бил её за закрытой дверью. А она – даже не поняла, что он был не прав. Обычаи… Обычаи, что велят покорятся господину…
      …Так хочется порой играть человеческой жизнью. А когда появляется возможность это исполнить… Эха много раз наблюдала, что для людей судьбы близких или даже просто людей – лишь повод хорошо провести время. Статься, им вообще нет никакого дела до того. Или для мужчин женщина – лишь игрушка. …Для Гумаки – также? Безусловно. Он должен быть таким же, как и все…
      …Какая долгая ночь. Эха не зажигала в печи огня, не ела, легла в холодную постель, укрылась, чем могла, но ноги никак не могли согреться. И мысли, одна за другой, всё так же кружили в голове…
      Меж нею и Гумакой не было ревности к успеху. Они были…, словно на равных. Отчего она помогала ему, если могла? Отчего он не велел в неё стрелять, не преследовал, если мог, отчего …берёг её? Но нет, меж ними ничего не могло быть, потому что… разное положение, возраст. А раз так – и волноваться ей, когда видела мельком его – необходимости не было. Не было оснований ждать от него весточки, пусть даже мимолётной, даже обращённой не к ней. Отчего казалось, что жаль ей его? Нужна ли была ему её жалость? А тем более – любовь? И в том, что не стала вытравливать ребёнка, конечно же, не было его вины. Только ради себя, ради себя.
      А кому что должна? Та Эха, которая стыдилась прежде своих воинов кушать свой же паёк, нехитрые харчи, которые ничем не были лучше, чему у всех остальных на привале? Та, которая стеснялась что-то делать напоказ, помогая другим, лишь, когда никто не видел? Которая действовала искренне, и никогда не брала денег. …Не продажна ни она, ни её любовь… А вот к чему она пришла? Уговаривает себя? Что тебе в этой жизни, Эха?
      Но…, когда вновь нужно будет отворить дверь и смело взглянуть на дальнюю дорогу, ободрить своих воинов, пусть даже и замирает сердце от страха, она, ни у кого не прося помощи, сделает это. Это она может. Может и делает.
      …Забылась далеко после полуночи. Проснулась на рассвете. Было очень холодно – за многие дни, пока хозяйки не было – дом выхолодился.
      Эха долго не решалась встать, а когда встала – вновь подумалось, что дом – пустынен и неприветлив. Бежать отсюда, бежать. Она вновь куда-нибудь поедет. Вот сейчас поест – и поедет просить для себя нового задания. Пока может, пока есть силы. Только бы не сидеть здесь одной.
      Оделась, поправила пояс, чуть приспустив его, проверила оружие. В последний раз обвела взглядом комнату. Когда она отперла засов и отворила дверь, оказалось, что на деревянном крыльце сидел, ссутулив плечи, человек. Он неторопливо оглянулся, с достоинством встал. Холдам. Свой плащ он держал в руке. Отступил на ступеньку и теперь оказался ниже Эхи, взглянул на неё немного устало, а может – печально. В голосе не было раскаянья, тон – спокоен, уверен:
      – Я вчера позволил себе говорить лишнее. Но лишь от того, верховода Эха, что нравишься ты мне очень. Прости меня за то. Я не намерен отступать, но и торопить тебя не стану. Прими, прошу мои оправдания, прости за глупые слова. Ты люба мне, Эха. – С этими словами он низко, почти в пол поклонился ей. Затем, взглянув лишь мельком, отвернулся и ушёл.
                62
                Холодный выдался декабрь
      …Несколько дней Эха обреталась в лесной добротной хижине. Хорошо, что попалось на пути верховоды Эхи это полузаброшенное крошечное лесное поселение – её воинам, особенно раненным, не так студёно в эту пору.
      В округе, западнее Дальних лесов, её отряды вели бои с князевыми отрядами. Уж очень далеко те вклинились в пределы мятежников. Хорошо, как-то по-новому воевали ныне за князя.
      Эха знала эту местность.
      Должна была бы хоть наступившая зима немного остудить страсти, да только, как лютующие псы, всё не могли противники утихомириться до весны.
      – Верховода! Задержали перебежчика! Просится к главному, стало быть – к тебе.
      Она встала и подошла ближе к стражу, спокойно сказала, кутаясь в куртку:
      – Пусть.
      Страж принёс с собой из сеней холод. Который клубами стелился теперь от открытой двери. И хоть печь топлена, однако тепло уходило – уж очень студено, морозно было во дворе. Глубокие снега укрыли землю, сделали её равнодушной к человеческим бедам и страданиям. И только стужа лютовала – не будет никому ни покоя, ни отдыха.
      Воин поклонился и вышел. Через некоторое время дверь вновь отворилась, и охранник втолкнул в комнатку человека. Сильно кинул оземь, так, что тот упал на колени и, не подставь он руки, рухнул бы плашмя. Перебежчик резко поднял голову и хмуро посмотрел на Эху. Взгляд быстр, и, казалось, озлоблен, как смотрит и огрызается волк, попавший в капкан, не смирившийся и опасный. Страж прикрыл за собой дверь и дотронулся острием своей пики до затылка пленника.
      Одет тот был неплохо, но одежда, хоть и казалась тепла, однако была грязна и изношена. Страж нажал сильнее на пику и ткнул пленника в бок ногой, понукая:
      – Что ждёшь, бродяга! Шапку сними пред верховодой! Верховода Эха пред тобой! Да не дрожи так – верховода посланников не убивает!
      Тот стянул шапку и вновь посмотрел на Эху. Даже сейчас, когда его тёмные волосы слиплись от мокрого снега, когда лицо было перепачкано, когда снег таял на запорошенной щетине, она узнала его. Узнала чёрные молодые глаза.
      Опустила взгляд и отвернулась, спокойно прошла несколько шагов, кутаясь в наброшенную на плечи тёплую куртку.
      – Ты что-то хотел сказать? Или попросту бежишь от своих?
      – У меня… есть сведенья, но я буду говорить только с тобой, верховода. Больше никого.
      Эха, казалось, не волновалась, бросила воину-стражу, словно раздумывая:
      – Я знаю этого человека. Он неопасен. Пусть принесут горячего…, что там было? Похлёбка…, мяса какого отрежь да хлеба. Оставь его! Да, и пусть заварят травки какой, от хвори! Холодно очень…
      Страж поклонившись, вышел. Не глядя на горемыку, Эха тихо, однако с некоторым презрением или насмешкой, спросила:
      – Что бросил своих, Гумака?
      – Не бросил, договариваться пришёл. – Он хотел было встать, но дверь опять открылась, и внесли еду: испуганная хозяйка несла котелок с горячей похлёбкой, ложку, придерживая рукой подол фартука, в котором было несколько кусков хлеба. Страж нёс ещё один котелок, от которого стелился дух густого лета. Хороший запах для тёплого сруба, посреди заснеженного морозного леса.
      Всё было поставлено на стол. Хозяйка выскользнула словно мышь. Страж помедлил у двери:
      – Верховода?
      Эха посмотрела на него устало:
      – Нет, больше ничего не нужно.
      – А…
      – Оружие у меня есть. Знаешь ведь, что один оборванный голодный пленник мне не ровня.
      Страж поклонился и затворил дверь.
      Гумака поднялся с колен, но смотрел настороженно. Он слышал, что страж за дверью не ступил и пяти шагов, видимо, сел на лавку. И как себя поведёт Эха? Будет насмехаться? Браниться? Унижать?
      Но она махнула рукой, как-то так…, устало, обессилено.
      Скинул свою куртку, под которой, однако была короткая кольчуга, поверх рубашки. Тёмные круги под глазами, брови грозно сдвинуты, но плечи, как… широки… Эха отвела взгляд.
      Какой разговор состоится? Гумака посмотрел на стол, медленно, молча, взял в ладони котелок с похлёбкой и, стоя, начал греть руки. Его бил озноб. Но затем, решившись, поставил котелок и ступил к ней шаг:
      – Ты больна? Ранена?
      – Нет. …Не ожидала, что твой отряд.
      – Мой.
      – Как же так? Мне докладывали, что видели тебя около Волчьего лога, а это… далековато.
      – Нет, туда ушёл Вольмар.
      Эха молча, кивнула, а затем приглашающее повела рукой:
      – Ешь, стынет.
      Не верил Гумака что ли? Медлил. Или стеснялся?
      – Ешь, …холодно очень. После решим.
      – А что решать? Уйти мне надобно. Если бы…, я думал прорываться, но людей жалко. Первогодков много набрал. А ходил в дозор – тебя увидел. Решил поговорить. Проход мне нужен, Эха, дай уйти.
      – А мне ты дал уйти, тогда, год тому назад?
      – Счёты сводить вздумала? Я тогда отпустил твоих людей. Что…, теперь ты меня будешь вешать? Так тебе не нужно никуда меня везти…, можешь хоть здесь, ты-то верховода. Только людей моих теперь твоя очередь отпускать! – Он бросал слова с горечью, стал говорить громче, но затем осёкся. Меж ними была обида.
      Эха молчала. Села удобнее, поставила локти на стол, соединила кисти рук и оперлась подбородком. Смотрела в сторону, будто на тени от огня, пляшущие на стенах дома.
      Гумака помедлил, а затем сел за стол и начал жадно есть. Торопился. Или изголодался? Но вдруг резко отложил ложку, спросил:
      – Что, правда по весне замуж тебя Холдам берёт?
      – Правда.
      – По своей воле идёшь?
      Эха помедлила, но сказала:
      – Не отец меня выдаёт, не братья, некому то сладить. Сама решаю.
      Гумака помедлил, снова начал есть. Доел, отставил котелок, отложил и ложку, потянулся к котелку с травами, обхватил его ладонями, греясь, но вновь, словно тревожась, спросил:
      – Любишь?
      – Нет.
      Гумака поднял голову, отставил котелок, движения его были резки, встал, отрывисто попросил:
      – Не ходи за него. За меня иди!
      – За тебя? Не захочу – и за него не пойду, но и за тебя – не подумаю.
      Гумака прошёл по комнате, у дверей повернулся и спросил:
      – Отчего же?
      – Молод ты.
      – …молод… – Он вернулся, снова сел и смотрел на стол, но словно бы и не видел крошек хлеба, ложки, котелка. Эха встала и подошла к двери, открыла её. Однако Гумака порывисто встал:
      – Не прогоняй! Говорить буду.
      Эха ступила в сени шаг, чуть прикрыв двери, сказала стражу:
      – Перебежчик ранен. Я перевяжу, у меня всё есть, мне больше ничего не нужно, иди спать. Он неопасен.
      – Верховода?
      – Разве моих приказов можно ослушаться? Разве не благоразумна я? Или не могу сама оценить опасность? – Эха умела говорить таким тоном, что всё вокруг замерзало пуще, чем от стужи.
      Страж поклонился, молча.
      Эха вернулась, прикрыла плотно дверь. В глаза Гумаке не глядела, как-то на сторону взгляд был опущен:
      – Будет тебе проход. Отряд ведь в перелеске по отрогу?
      Гумака кивнул.
      – Помышляла на рассвете лучниками перебить вас. …Там, ближе к бору, я на заре уберу заставу. Сможете пройти…
      – Раненных у меня много.
      – Оставь их. Не трону. Быстро должны будете уйти. А их оставлю, после, в ближайшем большом селении.
      Гумака кивнул и едва пригубил отвар из котелка. Эха вздохнула:
      – Поздно уже, ложись там, у дверей на лавке, отогрейся, отоспись, на рассвете разбужу – пойдёшь.
      – Отпускаешь? – Поднялся, подошёл совсем близко, встал позади. Эха отступила и повернулась к нему лицом, но взгляд опустила. Начала волноваться. Гумака сжал её запястье:
      – Дай хоть полюбоваться.
      Эха замерла. Гумака скинул её куртку, обнял сбоку, однако вновь встал позади, начал развязывать тесёмки её рубашки, но когда она дёрнулась – удержал крепко:
      – Дай хоть приласкать чужую невесту. Таких у меня ещё не было.
      Эха скрипнула зубами:
      – Чужих жён брал, а с невестами не сладилось?
      Гумака не ответил, лишь сильнее прижимал к себе, да шарил руками по фигуре. Вдруг остановился, замер, рука его была на талии Эхи. Он спросил:
      – Ты тяжела?
      Эха попыталась отстраниться, но молчала. Он повернул её к себе лицом, всматривался:
      – Это Холдам? Как же так, Эха, ты ведь… не любишь его?
      – Это не его дитя.
      Гумака повёл головой, удерживал её запястья крепко, но не зло, словно не насильно, раздумывал:
      – Берёт тебя, зная, что не его дитя? Знает ли о том?
      – Знает. И берёт.
      Гумака отпустил её, тяжело сел на стул, наклонил голову к скрещенным рукам. Эха подобрала свою куртку, вновь накинула её на плечи, поправляла рубашку. Что-то хотела сказать, но промолчала. Гумака встал. Эха не смотрела на него. Теперь он прошёл по комнате, остановился у тёмного окна, повернулся и встал перед Эхой, скрестил руки на груди, тяжело бросал слова:
      – Не ходи за Холдама. Иди за меня.
      Она подняла на него взгляд:
      – Что изменилось, Гумака? Когда-то лишь брал меня чужой женой, потом боялся сделать вольной полюбовницей, а теперь, когда я была с тобой, когда ношу дитя, как тебе кажется от другого мужчины, когда собралась замуж за третьего и могла бы вновь этой ночью стать твоей, как последняя беспутная женщина, …ты просишь стать женой? Ты ведь богат и благороден? Зима пройдёт, наступит лето. Ты снова наберёшь силу. Не нам, бунтовщикам, бороться с тобой и теми, кому ты служишь. И ты просишь меня идти за тебя? Стать женой тебе? Готов ли ты взять меня, обузу? Готов ли ты принять это дитя беспутной женщины?
      Гумака смотрел серьезно, печали во взгляде не было, задора, куража – тоже. Смотрел, низко опустив голову, так, будто хоронясь, высматривал добычу. Повторил:
      – Не ходи за Холдама. Иди за меня. Обижена не будешь. Ты меня знаешь.
      Эха улыбнулась, едва ли не впервые за это вечер.
      – Знаю, Гумака, знаю. Кто тебя не знает? И равные тебе, и твои подчинённые. И … женщины. Все тебя знают, Гумака. – Эти слова проговорила она мелодичным ироничным тоном. Насмехалась.
      Гумака сжал кулаки, смотрел на неё, всё так же опустив лицо, из подо лба. Буквально процедил:
      – Ты сказала, «как я считаю…, другого мужчины». Какой срок этому ребёнку?
      Эха перестала улыбаться. Кого угодно могла обмануть, спрятать то, что в душе, а вот его… Отвернулась.
      – Ну же, Эха, какой срок? Ведь ты была со мной почти шесть месяцев тому назад, в начале лета? Тогда же были переговоры в Золотаве? Что молчишь?
      Он подошёл ближе, дотронулся до её руки:
      – Обещай мне не ходить за Холдама.
      Она посмотрела на него. Кивнула, молча.
      – Пойдешь за меня?
      – Не пойду, не серчай, молод ты и горяч.
      – Но как же тогда?
      – А как будет.
      Гумака потянул её к скамье, что была ныне ложем для Эхи, усадил чуть боком, сам сел немного позади, обнял левой рукой. Правой задумчиво гладил волосы, шею, несколько раз поцеловал.
      – Я не могу ныне забрать тебя с собой.
      – И не надобно. Одно дело, чего хочет сердце, а другое – что повелевает разум и долг. Ты стоишь за неправую сторону, и если я уйду с тобой, то покину всех, кого уважаю и кому обязана в жизни.
      – Ты сказала – сердце? Стало быть, твоё сердце – со мной?
      – С тобой.
      – И ты… любишь меня?
      – Уже говорила то шесть месяцев тому назад. И не отрекусь. Люблю тебя. А с тобой – не буду.
      – А как же дитя? Зачем оставляла? Ведь трудно тебе будет?
      – Не захотела вытравливать твоё дитя. Чем коришь? От тебя ничего не прошу.
      – Нет. Так не будет. Моей была. Моей и останешься. …Коль пришлю колечко – возьмешь?
      – Нет. Пусть никто ничего не прознает. Иначе… туго тебе придётся. Всяк укорять станет, да воспользуется кто знаниями теми, не только попрекнет, но и погань тебе какую сотворит.
      Гумака молчал. Так сидел долго. А когда стало за полночь, начал собираться:
      – Пойду я. Получил ныне больше, чем смел надеяться. Благодарю тебя за милость. Благодарю за дитя. Не ходи за мной. Прикажи только проводить до дальних своих кордонов – кабы не убили где в темноте. Не забудь отвести на рассвете заслон у балки. Надеюсь на тебя. Эха…, пришлю тебе кольцо. А сам, едва выберусь – стану носить обручальное.
      Эха взяла его за руку, долго не отпускала, в глаза не глядела, только сжимала ладонь. Он левой рукой провёл по её волосам:
      – И не плачь по мне. Не стоит. Я вернусь. А коль доведётся где лечь замертво, знай, что считаю женой тебя одну, и об том – кольцо носить стану. – Гумака освободил свою руку, крепко обнял и поцеловал Эху.
      Какой холодный декабрь выдался.


Рецензии