Золотые погоны империи

ВАЛЕРИЙ ГЕННАДЬЕВИЧ КЛИМОВ


Роман  "ЗОЛОТЫЕ ПОГОНЫ ИМПЕРИИ"


..... Душа – Богу, сердце – женщине,
долг – Отечеству, честь – никому.....

«Кодекс чести русского офицера»
в Русской  императорской  армии

Пролог

     В жизни каждого человека, порой, случаются судьбоносные встречи, которые коренным образом меняют всю его последующую жизнь.
     Такая встреча, в своё время, произошла и у меня. Она состоялась в один из самых холодных дней января уже весьма далёкого от нас одна тысяча девятьсот шестнадцатого года.
     Человеком, чьей «железной» волей решилась, в тот давний день, вся моя дальнейшая судьба был старинный друг моего отца – генерал-майор Батюшин Николай Степанович – один из самых влиятельных  руководителей военной контрразведки Русской императорской армии, уже около полутора лет, к тому моменту, ведущей кровопролитные бои на огромном, растянутом от Чёрного до Балтийского моря, театре боевых действий со своими извечными врагами – Германией и её союзниками.
     Ожидая, тогда, аудиенции у него в приёмной, я мысленно перебрал все возможные и невозможные причины своего внезапного отзыва в Петроград из действующей армии, но ни одна из них не показалась мне достаточно убедительной.
     Ничего не дал мне и беглый визуальный осмотр служебного помещения, в котором я, тогда, вынужденно находился: недавно прошедшие рождественские праздники, видимо, не сильно коснулись строгой атмосферы этой приёмной, а холодный стеклянный взгляд сидящего за столом генеральского адъютанта «на корню рубил» любую попытку, с моей стороны, завести с ним непринуждённый разговор.
     Наконец, дверь в кабинет Батюшина открылась, и из него вышел какой-то офицер с чёрной папкой. Он быстрым шагом прошёл приёмную и, даже не взглянув на меня, вышел в коридор.
     – Штабс-капитан Правосудов Николай Васильевич! Прошу Вас пожаловать в кабинет генерал-майора! –  чеканя каждое своё слово при персональном обращении ко мне, громко произнёс преисполненный важности генеральский адъютант.
     – Благодарю, –  сухо ответил ему я и решительно прошёл в кабинет Батюшина.
     Николай Степанович сидел за большим письменным столом и что-то очень быстро писал.
     Коротким взмахом левой руки он прервал мой формальный доклад о своём прибытии и одновременно указал на открытую мной дверь.
     Я тут же замолчал и, плотно закрыв за собой дверь, остался стоять вдали от него. К счастью, ждать долго не пришлось.
     Закончив писать, Батюшин резко поднялся и быстро вышел из-за своего стола.
     – Ну, здравствуй, тёзка! – устало улыбнувшись, негромко обратился ко мне Николай Степанович. – Подходи, не бойся!
     – Здравствуйте, Николай Степанович! – сделав несколько коротких шагов навстречу и стараясь избежать излишней фамильярности в отношениях с человеком, знавшим меня с детства, вежливо поздоровался я.
     – Ну, ну... Николай... Коля... расслабься, – по-отечески приобнял меня за плечи Батюшин. – Присаживайся, вот, сюда – на диван, так как разговор у нас с тобой будет весьма долгим и не простым.
     Я, невольно заинтригованный таким неожиданным и многообещающим началом, молча присел на краешек кожаного дивана у окна.
     Батюшин сел рядом и, немного помассировав пальцами свои виски (видимо, у него сильно болела голова), начал разговор с общих вопросов.
     – Скажи-ка мне, Коля, сколько тебе сейчас полных лет?
     – Двадцать пять исполнилось в декабре.
     – А чин штабс-капитана когда был присвоен?
     – Через неделю после моего двадцатипятилетия.
     – А какое военное училище ты оканчивал? Ах, да... не отвечай. Сейчас сам вспомню... Константиновское?
     – Так точно, Николай Степанович – Константиновское!
     – Женат?
     – Никак нет – холост!
     – А, что, так, Коля? Ты, вон, какой красавец вымахал... орёл, да, и только!
     – Да, как-то, не встретил ещё свою единственную, а тут, ещё, война... Не до этого сейчас.
     – И, то верно, – задумчиво согласился со мной Батюшин.
     Я заметил, что во время всего разговора он неотрывно думал о чём-то своём и лишь слегка прислушивался к моим ответам, чтобы не потерять нить нашей беседы.
     – Давно своих не видел? - вновь вернулся он к своим вопросам.
     – Благодаря Вашему отзыву с фронта, сегодняшнюю ночь я провёл дома. Так что, успел повидать их всех.
     – Как они себя чувствуют? Как отец? Я с ним уже, поди, два года не виделся.
     – Благодарю, Николай Степанович, все чувствуют себя хорошо. Отец, читая газеты, без конца вспоминает свою военную молодость и, стряхивая пыль с золотых погон висящего на вешалке полковничьего мундира, ругает свою, плохо слушающуюся после ранения, ногу. Матушка хандрит понемногу. А сестра уже год, как преподаёт в женской гимназии. Вот, только, в личной жизни у неё ничего, пока,  не складывается... а, ведь, ей уже двадцать три...
     – Ну, ничего. Двадцать три – не сорок три. Найдёт она ещё своего суженого. А скажи мне, Николай: как у тебя обстоит дело с французским языком?
     – Владею свободно.
     – Отлично, Николай... отлично... А как – с немецким?
     – С немецким – похуже, но пленного, если потребуется, допросить смогу.
     – Ну, и славненько... Ну, и ладненько, – похвалил меня Батюшин, продолжая думать о чём-то своём.
     – Николай Степанович! – не выдержал я. – Вы же вызвали меня не для расспросов о моей жизни.
     – Да, Николай, не то время сейчас, чтобы разговорами про личную жизнь заниматься. Не буду скрывать. Вызвал я тебя по очень серьёзному делу. Я сейчас немного пооткровенничаю, а, ты, послушай меня внимательно. Это тебе пригодится в будущем.
     – Я – весь внимания, – произнёс я, слегка напрягшись.
     – Ну, тогда, слушай. В настоящее время на Французско-Германском фронте сложилась очень тяжёлая ситуация для наших союзников. Их людские ресурсы для пополнения собственных воинских контингентов оказались на исходе. Вот, такой парадокс... оружие есть, а солдат – не хватает! Поэтому Франция прошедшей осенью одна тысяча девятьсот пятнадцатого года направила в нашу столицу своего представителя Поля Думера с поручением получить согласие русского правительства на отправку к ним во Францию трёхсот тысяч русских солдат.
     – Не предлагая ничего взамен?
     – Предлагая... в обмен на вооружение, в котором очень нуждается наша Русская армия. Думеру, в конечном счёте, удаётся добиться частичного согласия на это нашего Государя. И, вот, в результате, прямо сейчас, быстрыми темпами, идёт формирование Первой Особой пехотной бригады – костяка будущего Русского Экспедиционного Корпуса за рубежом. Отбор – как в гвардию: от солдат-кандидатов требуется уметь читать, писать и быть физически крепкими. При этом, все они обязательно должны быть православными.
     – Да, уж, действительно, серьёзный отбор!
     – Это – ещё не всё. при зачислении в неё нижних чинов, от рядового до фельдфебеля, учитываются и чисто внешние данные: первый полк должен состоять из шатенов с серыми глазами, а второй полк – из блондинов с голубыми глазами. Руководство, словом, горит желанием поразить французов внешним видом наших солдат. Но, при этом, никто не позаботился об обеспечении бригады инженерными и артиллерийскими частями. Зато снабдили её собственным духовым оркестром. Большая часть нижних чинов, отобранных в данное соединение, никогда не держала винтовку в руках; их взяли прямо из резерва без какого-либо первоначального обучения. В общем, всё типично по-русски – вся надежда, как всегда, только, на русское «авось»!
     – Виноват, Николай Степанович! А какое отношение ко всему этому имею я? – не удержался я от мучившего меня вопроса.
     – Да, самое прямое, Коля... Дело в том,  что мне нужен в данной бригаде свой человек – человек, которому я бы полностью доверял.
     – Николай Степанович! Вы, что... предлагаете мне стать соглядатаем? – я, аж, вскочил от возмущения, забыв про субординацию.
     – Успокойся, Коля! Успокойся и сядь! Никто тебя не вербует в соглядатаи и не заставляет доносить на своих товарищей.
     – Тогда, как понимать Ваше предложение? – спросил я у него с плохо скрытым раздражением, игнорируя его предложение присесть.
     – Штабс-капитан Правосудов! Извольте сесть, когда Вам приказывает старший по чину! – неожиданно резко скомандовал Батюшин и, дождавшись исполнения мной его приказа, продолжил, как ни в чём не бывало. – Мне от надёжных источников поступила информация о том, что в Первую Особую пехотную бригаду зачислен один из лучших немецких агентов, до сей поры глубоко законспирированный. При этом, не исключается, что в бригаде будет работать на врага не только он... Главная цель немецкой агентуры – дискредитация Русского Экспедиционного Корпуса в глазах Франции и её союзников, а, при возможности – и обеспечение максимального количества потерь среди наших солдат и офицеров на боевых позициях. К сожалению, более подробными сведениями об этом агенте мы не обладаем.
     – Почему же Вы не направляете в бригаду кого-либо из своих контрразведчиков?
     – К моему большому сожалению, Верховный Главнокомандующий не принял всерьёз мою информацию о нём и не разрешил мне направить в бригаду кого-либо из своих контрразведчиков, да, и мало их у меня, честно говоря; на нашем-то фронте дел для них – непочатый край. Вот, тогда, я и вспомнил про тебя, Николай. Вспомнил, как ты, ещё в юности, до военного училища, грамотно «раскрутил дело» о краже драгоценностей у ваших соседей! А доблестная полиция, с помощью твоего «расклада», поймала опытного вора – «лжежениха» соседской горничной; тогда, ещё, их лучший сыщик в сверх восторженных тонах отметил твой природный сыскной талант.
     – А, потом, за этот талант, отец, в наказание, чтобы я не лез не в своё дело, на две недели лишил меня прогулок, – невольно рассмеялся я.
     – Пойми меня правильно, Коля. Я просто хочу быть спокоен за бригаду. Ты можешь служить, там, в обычном порядке, но, если вдруг... Повторяю – если вдруг у тебя возникнут подозрения, что в бригаде гнездится измена, раскрывать её придется тебе, и просто потому, что больше будет некому. Да, и надеяться, там, тебе придётся только на самого себя. О твоих особых полномочиях, на этот счёт, будет знать только командир Первой Особой пехотной бригады генерал-майор Лохвицкий Николай Александрович.
     – Я должен буду служить в штабе бригады?
     – По возможности, ты будешь переведён из строевой части в штаб бригады, но это произойдёт не сразу. Да, обращаю твоё внимание на крайнюю опасность твоего будущего противника. Он ходит в любимчиках у «Вальтера» - нынешнего руководителя германских спецслужб, и о нём хорошо наслышан шеф австро-венгерской спецслужбы Макс Ронге.
     – У меня будет какая-нибудь связь с Вами?
     – Для связи со мной, правда, весьма, затруднительной и долгой по времени, можешь использовать лишь один канал. В конце нашей беседы я отдам тебе записку с адресом нашего «связного» в Париже. По прочтении и запоминании, данную записку уничтожишь. Подчёркиваю, Николай, от тебя не требуется никаких доносов. Ты – хозяин последнего рубежа по защите своих будущих сослуживцев от шпионажа и предательства. Ну, что... по рукам?
     – Николай Степанович! Я же – боевой артиллерийский офицер! Какой из меня контрразведчик? – с сомнением в голосе спросил я у Батюшина.
     – Отличный из тебя выйдет контрразведчик, тёзка, – убеждённо произнёс Николай Степанович. – Я, ведь, тоже им не родился. Между прочим, окончив в шестнадцать лет реальное училище в Астрахани, я даже представить себе не мог своё нынешнее положение... что когда-нибудь стану генерал-майором и руководителем контрразведки одного из фронтов Русской армии... Так что, Николай, прочь сомнения! Через три дня прибудешь в бригаду на пункт её формирования и предъявишь подписанное мной лично направление старшему адъютанту штаба бригады капитану Регину Михаилу Петровичу. Дальше всё пойдёт своим чередом.
     Батюшин на несколько секунд прервал свой монолог и аккуратно достал из кармана какой-то маленький листок бумаги. 
     – А это – обещанная мной записка с адресом нашего проверенного «связного» в Париже, – передал он мне вынутый им листочек. – На него можешь положиться как на самого себя. С остальными будь осторожен! А о своей особой миссии не заикайся, пока что, ни с кем.  Всегда помни, что в «тайной войне» тебе, в любой момент, могут выстрелить в спину. Есть вопросы?
     – Никак нет, Николай Степанович! – я вскочил и выпрямился в струнку, понимая, что разговор подошёл к концу.
     – Ну, и славненько! – повторил Батюшин свою любимую фразу. – Удачи тебе, штабс-капитан! И не забудь передать от меня поклон твоим родителям!
     – Благодарю, обязательно передам. Разрешите идти, Николай Степанович? – спросил я у генерала, отдавая ему честь и помещая, в то же время, другой рукой записку с адресом «связного» к себе в карман.
     – Идите, штабс-капитан, идите... и... Да, хранит Вас Бог! – Батюшин медленно встал с дивана и, как и в начале нашего разговора, по-отечески приобняв за плечи, проводил меня до дверей кабинета.
     Выйдя в приёмную, я не сразу заметил протянутую мне руку генеральского адъютанта, в которой находилось моё направление в 1-ю Особую пехотную бригаду Русского Экспедиционного Корпуса.
     Увидев же, машинально взял его в руки и в глубоком раздумье молча покинул аскетически обставленное помещение генеральской приёмной, не попрощавшись со строгим адъютантом Батюшина.
     Несмотря на хаос, творившийся у меня в голове, я отчётливо понимал, что с этой самой минуты я перешёл некий исторический «рубикон» в своей судьбе.
     Никакого страха, при этом, конечно, не было. Вероятность погибнуть на полях сражений во Франции была абсолютно равна вероятности погибнуть на здешнем Российско-Германском фронте, но, тем не менее, сам не знаю почему, в моё сердце, «тихой сапой», тут же закралась какая-то непонятная тревога, мучившая меня, практически, до самого отъезда... 

Часть 1. Легион чести

Глава 1. Особая бригада

     Двадцать пятого января одна тысяча девятьсот шестнадцатого года наша сформированная в Москве 1-я Особая пехотная бригада была, там же, посажена в несколько воинских эшелонов и отправлена по Сибирской железной дороге в город Дайрен (Дальний) на Дальнем Востоке, чтобы, оттуда, пароходами, преодолев девятнадцать тысяч морских миль, прибыть на юго-восточное побережье Франции.
     Такой длинный маршрут был выбран из-за активных боевых действий и плохих навигационных условий на Балтийском и Белом морях. По крайней мере, так нам, перед нашей отправкой, объяснили данный выбор представители Генерального штаба.
     В результате данного решения Генштаба мы почти целый месяц утомительно тряслись в воинских эшелонах, пересекая «черепашьим ходом» с запада на восток всю нашу необъятную Россию.
     И единственным сколь-нибудь запоминающимся событием в этой железнодорожной эпопее стала безрассудная покупка двумя нашими молодыми поручиками Моремановым и Орнаутовым на одной из малых сибирских станций небольшого медвежонка, которого они, не долго думая, там же нарекли «Мишкой».
     Далее последовало ещё более утомительное пятидесятишестидневное плавание на пароходах с нашего Дальнего Востока до французского Марселя через Жёлтое и Южно-Китайское моря, Индийский океан, Суэцкий канал и Средиземное море, которое, как уже думалось многим из нас, больше никогда не окончится, и мы будем вечно бороздить эти бескрайние морские просторы. Но всё плохое, как впрочем, и хорошее, как известно, рано или поздно кончается. Закончились и наши мучения...
     Марсель показался на горизонте ранним утром двадцатого апреля одна тысяча девятьсот шестнадцатого года, именно тогда, когда, казалось, он уже не появится никогда.
     Вот, она – Франция – страна великих королей и бесстрашных мушкетёров, галантных кавалеров и прекрасных дам, страна, подарившая миру Робеспьера и Наполеона, Эйфелеву башню и собор Парижской Богоматери, страна, на части территории которой, ныне, снова гремят пушки и льётся кровь военнослужащих армий Антанты и кайзеровской Германии, и где, теперь, возможно, многим из нас – солдат и офицеров нашего Русского Экспедиционного Корпуса – будет суждено остаться навсегда... 
     Всё, что я знал, до сих пор, о Марселе, так это то, что он – самый старый город во Франции, основанный греками ещё за шестьсот лет до нашей эры и называвшийся, в своё время – «Массалия» – то есть, «Врата Востока».
     На протяжении многих веков в нём находили пристанище выходцы из самых разных стран, и, при этом, каждое новое поколение иммигрантов привносило свой колорит в архитектурную палитру этого многонационального города-порта и его уникальную культуру, вследствие чего возник очень своеобразный марсельский говор, в котором смешались самые различные слова и выражения итальянского, корсиканского, арабского, греческого, провансальского и креольского происхождения.
     Рейд Марселя, как я и читал раньше в книгах, был надёжно ограждён  четырьмя небольшими островами, самым малым из которых оказался знаменитый остров Иф, в чьей крепости, согласно известному роману Александра Дюма, длительное время томился будущий «граф Монте-Кристо», совершивший, впоследствии, один из самых дерзких побегов «литературных героев» всех времён и народов.
     Пока я рассматривал этот остров и предавался историческим размышлениям, наш пароход мягко пришвартовался у портового причала. Несмотря на утреннее время, на причале толпилось, на удивление, много людей, которые кричали нам восторженные приветствия и подбрасывали высоко вверх свои головные уборы.
     – Похоже, нам, действительно, рады, – слегка улыбнувшись, констатировал сей факт всегда сдержанный на эмоции штабс-капитан Разумовский – человек с большим жизненным и военным опытом, с которым я установил наиболее хорошие отношения за время нашего длительного путешествия.
     Потомственный военный, он был настоящим образцом русского офицерства. Казалось, что, кроме службы Отечеству, его больше ничего не тревожит и не волнует в этом мире. Поэтому, я даже слегка удивился, когда узнал, что у него есть жена и двое маленьких детишек, которые проживали вместе с его старыми родителями в Киеве, откуда он сам был родом, и где восемь лет назад он окончил Киевское военное училище.
     – Похоже, что так, – согласился я с ним. – Послушай, Мишель (Вообще-то, Разумовского звали Михаилом, но мы с ним, ещё в самом начале плавания, перешли на «ты» и на произношение наших имён на французский манер, как, впрочем, сделали это и многие другие из кадровых офицеров бригады, сдружившихся в период нашей долгой передислокации)! Нам, по моему, пора готовиться к высадке. Я не думаю, что с этим, здесь, будут затягивать.
     – Ты прав, Николя! Пошли готовиться, – сказал Разумовский и, широко вдохнув морской воздух, вместе со мной спустился в нашу каюту.
     Встреча в Марселе нашей Особой бригады, действительно, оказалась невероятно тёплой. В местный порт прибыли многочисленные представители французского военного ведомства, местные городские власти, сотрудники российского посольства и имевший чин генерала военный  атташе России во Франции граф Игнатьев.
     В связи с этим, по личному приказу Лохвицкого колонна наших войск, прямо из порта, двинулась церемониальным маршем через весь Марсель.
     Это было, поистине, незабываемое зрелище: со стороны порта на широкую улицу Ла Канабьер, как из рукава фокусника, вытягивалась бесконечная многоцветная лента, при ближайшем рассмотрении оказывавшаяся идущей стройными рядами русской пехотой.
     Впереди каждого из двух наших полков два рослых солдата несли один грандиозный букет цветов. Такие же букеты, только поменьше, несли также перед каждым батальоном и даже перед каждой ротой. Ко всему прочему, на груди каждого русского офицера красовался ещё и небольшой букетик гвоздик.
     На протяжении нашего пути все городские тротуары Марселя были до предела заполнены огромным количеством ликующих французов, а балконы и окна его каменных домов – украшены тысячами гирлянд из разноцветных флажков союзных Франции стран, причём большая их часть несомненно состояла именно из русских и французских флажков.
     Было такое впечатление, что, если бы не натянутые вдоль тротуаров оградительные канаты, переполненные восторгом люди непременно рванулись бы обнимать русских солдат.
     Всё продвижение нашей колонны сопровождалось непрекращающимися восторженными криками экспансивных южан. А их прекрасные смугловатые брюнетки, не зная, как лучше выразить свои чувства к светловолосым богатырям, прибывшим из далёкой заснеженной России ради спасения их любимой Франции, посылали нам свои бесчисленные воздушные поцелуи и бросали в наши руки целые гроздья весенних цветов.
     Большой восторг у встречающей нас публики вызвало также исполнение марширующими русскими шеренгами нашей любимой строевой песни, сложенной на слова пушкинской «Песни о вещем Олеге», два куплета и припев из которой были заранее, ещё в России, переведены и заучены на французском языке.
     Сначала «завели песню» запевалы возглавлявшей шествие роты:

                Как ныне сбирается вещий Олег
                Отмстить неразумным хазарам.
                Их сёла и нивы за буйный набег
                Обрёк он мечам и пожарам.

     Потом мощно прогремел подхваченный всеми, без исключения, шеренгами задорный припев:

                Так, громче, музыка, играй победу!
                Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит...
                Так, за Царя, за Русь, за нашу Веру,
                Мы грянем громкое: «Ура! Ура! Ура!»

     Особенно пронзительно, при этом, звенели строки про грядущее:

                Скажи мне, кудесник, любимец богов,
                Что сбудется в жизни со мною?
                И скоро ль на радость соседей-врагов
                Могильной засыплюсь землёю?

     Но дальше опять следовал жизнеутверждающий припев:

                Так, громче, музыка, играй победу!
                Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит...
                Так, за Царя, за Русь, за нашу Веру,
                Мы грянем громкое: «Ура! Ура! Ура!»

     И на лицах марширующих солдат и офицеров вновь появлялись торжествующие улыбки, которые моментально, как в зеркале, отражались на лицах радостных марсельцев.
     Огромный фурор среди французов произвёл, конечно, и сопровождавший одну из рот нашего батальона сибирский медвежонок «Мишка», передвигавшийся под контролем его добровольных поводырей рядовых Васьки Пыркова и Сёмки Сорокина. Он вызвал у них невероятный восторг и, естественно, в одночасье, стал неким персональным символом нашего Русского Экспедиционного Корпуса.
     Впрочем, при проведении этого незапланированного парада русских войск чуть было не произошёл и небольшой конфуз: из-за несогласованности действий портовиков при нашей высадке с транспортных судов часть офицеров невольно отстала от своих подразделений, и те направились в город в составе общей колонны без командиров впереди своего строя.
     Казалось, что в такой ситуации небольшой неловкости – никак не избежать...
     Однако, помогла простая русская смекалка: одним и тем же младшим офицерам было оперативно поручено возглавлять, по очереди, помимо своих, ещё и эти «чужие» им роты до подхода их настоящих командиров. 
     Больше всех, при этом, «повезло» прапорщику Рохлинскому, который, по очереди, возглавлял, таким образом, аж, целых три «чужие» ему роты.
     Для этого ему пришлось периодически оббегать с тыльной стороны дома, стоящие вдоль тротуара, чтобы вовремя стать во главе очередной оставшейся без офицера роты, проходящей маршем мимо восторженной толпы.
     В результате, когда он проходил впереди солдатской шеренги, мимо одной и той же группы зевак, в третий раз, то ясно услышал сказанную одним из них, по-французски, замечательную фразу в его адрес: «Как же все русские офицеры похожи друг на друга!»...
     Наш долгий церемониальный марш закончился лишь во временном лагере вблизи Марселя, отведённом нам властями этого города на краткосрочный постой.
     По прибытии туда все нижние чины наших пехотных полков были немедленно оставлены, там, на попечение подпрапорщиков и фельдфебелей, а офицерский корпус почти тут же, в полном составе, направился обратно в город отметить своё прибытие на французскую землю.
    Как, впоследствии, выяснилось: мы напрасно понадеялись на наших младших помощников в своих подразделениях. Один чересчур старательный подпрапорщик решил установить «собственную» очередь подхода всех рот к одному котлу, вопреки французскому плану раздачи ужина одновременно из нескольких котлов, в результате чего образовалась огромная очередь голодных солдат. И только приезд графа Игнатьева помог исправить ситуацию: к полуночи все нижние чины были, наконец, накормлены и отправлены спать.
     Когда я, по возвращении в лагерь, узнал об этом, то мне стало невероятно стыдно за себя и других офицеров, праздновавших в Марселе во время вынужденной «голодовки» наших солдат. Я сразу же вспомнил ночной кутёж нашей большой офицерской компании в одном из кабаков «старого квартала» города. Шум от нашего веселья был такой, что все жители этого городского района повыскакивали на улицу.
     Шампанское и деньги лились рекой, и всё это сопровождалось пьяными выкриками, типа: «Французы должны знать, как умеют гулять русские офицеры!»...
     Меня немного утешало лишь то, что лично я тоже, так толком, и не перекусил в этот прошедший сверх суматошный день, так как, по прибытии из лагеря в город, я сначала потратил весь остаток светового дня на осмотр достопримечательностей Марселя и лишь только потом присоединился к своим празднующим товарищам.
     Кстати, наибольшее впечатление, в моей одиночной экскурсии по этому древнему средиземноморскому городу, на меня произвели собор Нотр-Дам де ля Гард, находящийся на самом высоком городском холме (с которого открывалась захватывающая дух панорама Марсельского залива и всего города, расположенного многочисленными ярусами на прибрежных холмах, как бы отделяющих его от остальной территории страны), и самая оживлённая городская магистраль Ла Канабьер, которая, визуально, словно опускалась своей нижней частью в прибрежную  гладь Средиземного моря, воплощая, тем самым, наяву древний миф о Марселе, как о «Вратах Востока». Остальные же местные  достопримечательности, как, впрочем, и вечер в здешнем кабаке – меня, честно говоря, особо не изумили, хотя и впечатление, в целом, не испортили. 
     Жаль только, что это хорошее, в принципе, настроение от удачно прошедшего дня оказалось сильно «смазанным» инцидентом с задержкой питания наших нижних чинов...
     Но, впрочем, все мои радостные и не очень переживания закончились довольно быстро. Уже на следующий день нас стали, эшелонами, отправлять в провинцию Шампань в специально подготовленный учебный лагерь «Мальи», расположенный недалеко от Парижа, и новые хлопоты, связанные с этим переездом, постепенно затмили собой воспоминания о первом дне нашего пребывания во Франции.

Глава 2. Лагерь «Мальи»

     В лагерь «Мальи» подразделения нашей 1-й Особой пехотной бригады прибывали из Марселя в течение целой недели, с двадцать второго по двадцать восьмое апреля одна тысяча девятьсот шестнадцатого года, и сразу же, по прибытии на место, получали оружие и необходимую материальную часть.
     Сам лагерь представлял собой довольно большой палаточный «городок», разбитый сразу несколькими новоявленными «улицами» и «переулками» на отдельные жилые «кварталы», образованные из расположенных, там, стройными рядами солдатских и офицерских палаток.
     Весьма однообразную картину этого «городка» слегка скрашивали лишь редкие ветвистые деревья, безмятежно растущие между палатками, и ещё не вытоптанная трава, которая своим ярким зелёным цветом радовала глаз каждого прибывшего сюда военнослужащего.
     По прибытии в лагерь последнего нашего подразделения вышел приказ французского генерала Гуро о зачислении 1-й Особой пехотной бригады в состав его 4-й армии, а точнее – в 17-й армейский корпус под командованием генерала со звучной фамилией «Дюма».
     Из-за своей относительной малочисленности (десять тысяч человек) и недостаточной технической укомплектованности русская бригада не могла претендовать на более самостоятельный воинский статус отдельного армейского корпуса и, уж, тем более, армии. Поэтому она вполне закономерно вошла в состав одной из номерных французских армий и подчинилась в оперативном отношении французскому командующему фронтом, а в юридическом – российскому представителю нашего Верховного Главнокомандующего во Франции. Таким образом, русские войска имели, как бы, двойное подчинение.
     Уже на месте, в лагере «Мальи», генерал Лохвицкий своей властью несколько реорганизовал подчинённую ему бригаду. Теперь каждый из её двух полков включал в себя три батальона (по четыре роты – каждый) и три пулемётные роты, а также – отдельную разведывательную команду в составе шестидесяти человек (чего не было, кстати, ни в одном полку русских войск, воюющих на Российско-Германском фронте).
     Обмундирование у нас было своё (ещё перед нашей отправкой из России каждого из нас снабдили двумя новыми комплектами русской военной формы), но каски, уже в «Мальи», мы получили французские (образца Адриана), правда, с нарисованным на них двуглавым орлом, да, и погоны у нас, в отличие от воинских частей в России, были снабжены римскими цифрами (по номеру соответствующего полка).
     Что же касается нашего вооружения, то французы снабдили нас своими трёхзарядными винтовками «Лебель М1 886/93» (калибра восемь миллиметров) и пулемётами французского образца (по двенадцать на каждую пулемётную роту). Но, при этом, кадровый офицерский состав нашей бригады мог, по прежнему, пользоваться своим личным оружием – револьверами системы «Нагана», всегда находившимися при нас.
     Многих наших солдат сразу же направили учиться в учебный центр, находящийся в Шалоне, на краткосрочные курсы по овладению военными специальностями пулемётчика, снайпера, телефониста, сигнальщика и сапёра. Одновременно с этим, все солдаты и офицеры бригады принялись срочно изучать особенности французского фронта и методов ведения боя союзнической армией и участвовать в учебных стрельбах и практических занятиях на местных полигонах.
     Реорганизация штатного расписания привела к переназначению некоторых офицеров. К моему удовольствию, я попал во второй батальон второго полка Особой бригады. Данный полк возглавлял печально известный своим самодурством и жестокостью по отношению к подчинённым полковник Дьяконов, но, зато, командиром второго батальона, в этом полку, был пользовавшийся огромной популярностью среди большинства солдат и офицеров бригады подполковник Готуа, строгий, но очень справедливый и порядочный боевой офицер.
     К тому же, командиром пулемётной роты в нашем батальоне был назначен мой новый товарищ штабс-капитан Разумовский Михаил Иванович, тот самый Мишель, с которым мы вместе «делили все тяготы» переезда из России во Францию.
     Мишель тоже был очень рад такому стечению обстоятельств. Обычно крайне выдержанный, он широко улыбнулся, услышав от меня эту новость, и долго тряс мою руку, поздравляя с назначением во второй батальон на должность командира 5-й строевой роты.
     Нашими коллегами по батальону стали также поручик Орнаутов Петр Александрович, поручик Мореманов Сергей Петрович и поручик Лемешев Андрей Федорович – командиры 6-й, 7-й и 8-й строевой роты, соответственно.
     Первых двух из них – поручиков Орнаутова и Мореманова – я заприметил ещё тогда, когда они покупали медвежонка на сибирской станции. Молодость и природное озорство не давали им спокойно существовать в окружающем их мире. Казалось, они никак не могут расстаться со своим славным юнкерским прошлым.
     После окончания своих военных училищ, ещё за год до начала войны с Германией, Орнаутов и Мореманов были распределены в одну из резервных частей в российской глубинке, где и «проболтались» два минувших года до получения чина поручика, после чего, всё-таки, добились (путем написания многочисленных просьб о переводе их в действующую армию) направления в Русский Экспедиционный Корпус (а, точнее – в состав 1-й Особой пехотной бригады).
     Орнаутов Пётр или Пьер, как мы его стали называть в своём кругу (по примеру его друга Мореманова), двадцати одного года от роду, был потомственным дворянином из семьи военных. Выпускник Пажеского корпуса, одного из самых престижных военных учебных заведений не только Санкт-Петербурга, но и всей Российской Империи, он был лишён заносчивости, свойственной большинству «пажей» или «шаркунов» (как окрестили в военной среде обитателей учебного заведения). В его облике было что-то романтическое, но, одновременно, и невероятно мужественное. Неплохо владея французским языком и гитарой, Пьер покорил нас своим первым же исполнением романса, во время которого он весьма изящно переходил с русского на французский язык и обратно.
     Под стать ему был и его друг Мореманов Сергей или Серж, как мы стали его называть (по примеру уже названного Орнаутова). Он тоже был потомственным дворянином из семьи военных, двадцати одного года от роду, но являлся выпускником другого, не менее престижного столичного военного учебного заведения – Павловского военного пехотного училища, то есть был типичным «павлоном» (как называли в офицерском «обиходе» обучавшихся в данном училище юнкеров).
     Серж был настоящий «гусар» (в народном понимании этого слова). Отчаянный до безрассудства, вспыльчивый и отходчивый одновременно, он являлся, тем не менее, блестящим пехотным офицером, собственным примером подтверждающим высочайшую репутацию своего родного училища, известного на всю Россию тем, что именно здесь готовили лучших строевых офицеров Русской армии. Серж не обладал музыкальным талантом своего друга, но, «на голову», превосходил всех нас в знании французского языка. Благодаря довольно большому периоду своего детства, проведённого с родителями, сначала, во французском кантоне в Швейцарии, а затем, и в самой Франции, он владел французским языком не хуже любого коренного парижанина. Отличный стрелок и неисправимый картёжник, надёжный товарищ и дамский угодник – это всё он – Мореманов, любимец сослуживцев и «головная боль» его отцов-командиров.
     На фоне этих двух ярких образов молодого офицерства несколько будничным выглядел ещё один мой новый товарищ – двадцатитрёхлетний поручик Андрей Лемешев или Андрэ (как его, вслед за Моремановым и Орнаутовым, стали называть и я с Разумовским). Выпускник Алексеевского военного училища, успевший послужить в нынешнее военное время непосредственно на передовой, он сохранил какую-то гражданскую «обыденность» своего облика в любой жизненной ситуации: в быту, в службе и на отдыхе. Несмотря ни на какие «передряги», Лемешев всегда сохранял хороший аппетит, глубокий сон и врождённый оптимизм. Да, и в жизни его, по-моему, интересовало лишь то, что прямо или косвенно могло касаться его самого или его планов на будущее. Но, при всём – при этом, он был весьма хорошим и заботливым товарищем с начисто отсутствующим чувством страха.
     Помимо нас и других кадровых офицеров, в полку были ещё и так называемые «офицеры военного времени»: учителя, студенты, нижние чины из числа вольноопределяющихся и другие лица с необходимым уровнем образования, окончившие в ускоренном порядке (за три-четыре месяца) юнкерские училища и направленные в действующую армию в младшем офицерском чине – чине прапорщика, погоны которых украшала одна единственная звёздочка на одиночном продольном просвете. Они, как правило, занимали должности командиров взводов, «технических специалистов» или штабных адъютантов.
     Наиболее яркой личностью из них, по моим наблюдениям в первые дни нашего пребывания в «Мальи», был адъютант нашего командира полка – двадцатилетний прапорщик Рохлинский Валерий Алексеевич – тот самый прапорщик, который трижды возглавлял «чужие» роты во время церемониального марша в Марселе. Он был типичным представителем офицеров военного времени. Скромный, начитанный юноша (из семьи инженера-путейца), окончивший два курса Петроградского института путей сообщений, поступил добровольцем в 1-ю Петергофскую школу прапорщиков (слывшую, в народе, «студенческой»), после окончания которой и был сразу направлен в нашу, тогда, ещё только формирующуюся 1-ю Особую пехотную бригаду. Выделялся же он, среди прочих, своей исключительной способностью разбираться в любой технике, природной сообразительностью и врождённой порядочностью.
     Вот, такое разномастное офицерское сообщество я получил в свои товарищи накануне грядущих боевых действий.
     Первый месяц нашего пребывания в «Мальи» оказался весьма суматошным. Руководство Особой бригады, по прежнему, уделяло главное внимание демонстрации внешнего лоска русских войск в ущерб их боевой подготовке.
     За этот месяц два наших полка участвовали, аж, в восемнадцати парадах, на которых, как правило, присутствовали либо российский представитель Верховного Командования при Французских вооружённых силах генерал Жилинский, либо французский генерал Гуро, либо сам президент Франции Пуанкаре.
     В связи с этим, в бригаде усилилась муштра нижних чинов. Недовольных ею подвергали телесным наказаниям, а, проще говоря – элементарной порке (из соседних сосновых рощиц, вокруг которых производились занятия подразделений нашей бригады, весьма часто доносились болезненные вскрики подвергаемых подобной экзекуции людей), что не лучшим образом сказывалось на моральном состоянии наших солдат.
     А, однажды, я сам оказался невольным свидетелем разговора на эту тему между генералом Лохвицким и графом Игнатьевым.
     Последний, ссылаясь на слухи, циркулирующие в Гран Кю Же (французском Генеральном штабе), задал Лохвицкому прямой вопрос:
     – Неужели, Николай Александрович, вы всё ещё допускаете порку наших солдат?
     – Ну, конечно, – нисколько не смущаясь, ответил ему Лохвицкий. – Вам, граф, вероятно, просто неизвестен секретный приказ великого князя Николая Николаевича, предлагающий заменить, на время войны, строгий и усиленный аресты солдат их телесным наказанием.
     – Но, поймите, – пытался Игнатьев убедить Лохвицого, – мне не под силу отделить «китайской стеной» Ваши методы поддержания дисциплины среди солдат вверенной Вам  бригады от глаз военнослужащих республиканской Франции, и Вам необходимо с этим считаться. К тому же, серьёзное недовольство у наших солдат вызывает разница во взглядах на войну у русского, то есть, Вашего, Николай Александрович, руководства и французского командования. К примеру, что может быть дороже для всякого человека на фронте, чем краткосрочный отпуск в тыл? Во французской армии порядок увольнения в отпуск – единый, от главнокомандующего до рядового, и при этом, неукоснительно соблюдающийся. А Вы – заперли своих солдат в лагере «Мальи» и никуда их, отсюда, не выпускаете. И это, в то время, когда Ваши офицеры, чуть ли не ежедневно, ездят на казённых французских автомобилях в Париж, а Ваш командир первого полка полковник Нечволодов каждый вечер демонстративно восседает со своими офицерами в литерной ложе театра «Фоли – Бержер».
     – Солдат, ни под каким предлогом, отпускать в город я не намерен, – заявил ему в ответ Лохвицкий. – Париж полон русских революционеров, и контакт моих солдат с ними недопустим. А, что касается Нечволодова, то он всё делает совершенно правильно. Пусть наши офицеры лучше осваивают театры, чем погружаются в зловредную парижскую политическую атмосферу.
     Дальнейшего их разговора я уже не услышал, так как старший адъютант штаба Особой бригады капитан Регин, которого я ожидал в помещении штаба, вернулся из какой-то вынужденной поездки и, войдя в приёмную, первым же делом, плотно закрыл дверь кабинета Лохвицкого, в котором происходила его вышеупомянутая  встреча с Игнатьевым.
     Я быстро решил с ним некоторые организационные вопросы, касающиеся особой роли моей роты в очередном параде, и мы разошлись.
     Батюшин был прав: моё общение с Региным складывалось, на редкость, легко. Он, действительно, был очень умным и грамотным (в военном отношении) офицером, с первого взгляда понимавшим сущность любого вопроса и моментально выдававшим действенные советы по его решению. Чрезвычайно корректный, всегда подтянутый и располагающий к себе, капитан Регин, с первых дней моего появления в бригаде, установил со мной приятельские отношения. Этому способствовало, конечно, и то, что он, как и я, являлся выпускником Константиновского военного училища (правда, окончил он его лет на пять раньше меня), так как принадлежность к одному и тому же военному учебному заведению – в любые времена имело большое значение в офицерской среде.
     Регин уже неоднократно помогал мне в решении отдельных служебных вопросов, и я был весьма признателен ему за это. В частности, благодаря ему, я без очереди пробился на аудиенцию к Лохвицкому в первый же день своего пребывания в «Мальи» (для решения вопроса о моём назначении с учётом поручения, данного мне Батюшиным). Правда, тогда, встреча с генералом произвела на меня удручающее впечатление...
     Лохвицкий долго вспоминал просьбу Батюшина о моём назначении в штаб бригады (в целях более эффективного выполнения моей секретной миссии), затем также долго сморкался, думая о том, как бы от меня побыстрее отделаться, и, наконец, в заключение, выдал единственную фразу: «Штабс-капитан! Послужите-ка сначала на позициях... «прощупайте», так сказать, обстановку в низах, а там – видно будет... Ступайте с Богом, голубчик!».
     Я не стал настаивать на выполнении Лохвицким своего обещания насчёт меня, данного им Батюшину, и не только потому, что глупо штабс-капитану пререкаться с генералом, но и потому, что мне самому было бы зазорным находиться в штабе в канун ожидаемого направления на фронт.
     Да, и само поручение Батюшина мне, в тот момент, казалось нелепым и напрасным. Всё шло своим чередом, все были живы и здоровы, и дальнейшая перспектива благополучия нашей бригады не вызывала никаких опасений.
     Гораздо больше волнений у меня вызывало чрезмерное «закручивание гаек», в целях «повышения дисциплины» у нижних чинов, практиковавшееся многими офицерами нашей бригады в своих подразделениях. Порки и зуботычины сопровождали учебный процесс во многих батальонах, что резко контрастировало с порядками во французской армии, и, действительно, вызывало, как минимум, непонимание со стороны военного руководства французов и глухое раздражение со стороны русской солдатской среды.
     Справедливости ради, надо отметить, что, зачастую, нижние чины сами «вызывали огонь на себя» своим непослушанием, дерзкими ответами и поступками криминального характера. Солдаты 1-й Особой пехотной бригады, в своей основе, были набраны на службу из заводского элемента Москвы и Самары. Отсюда – их дерзость и потенциальная «революционность», которой они успели нахвататься на родине.
     К счастью, в нашем батальоне с дисциплиной был относительный порядок, и держался он, во многом, на высочайшем авторитете подполковника Готуа, противника порок и неоправданного рукоприкладства. Горячий по натуре, он и сам, порой, мог не сдержаться и «зарядить кулаком в ухо» провинившемуся солдату, но, для этого, тому надо было очень «постараться» это заслужить.  В батальоне все знали – «получить по морде», здесь, можно, но – исключительно, «за дело», а это – «совсем другой оборот», как говорили редкие бывалые солдаты, попавшие в наш батальон после госпиталей.
     Мне, как и моим новым друзьям-офицерам по нашему батальону, конечно, тоже, иногда, приходилось прибегать к зуботычинам в обращении с нижними чинами, но только лишь в тех случаях, когда человек не понимал, а, вернее, не хотел понимать нормальных слов; но таких «эксцессов», с нашей стороны, было крайне мало, и я никогда не ловил на себе взглядов, полных ненависти и неприязни, которыми, зачастую, сопровождались отдельные офицеры нашего экспедиционного корпуса.
     Для солдат 1-й Особой бригады одним из немногих доступных им удовольствий было общение с нашим общим символом – медвежонком «Мишкой», который рос у всех на глазах и был по настоящему домашним: любил сладости, внимание и ласку.
     Благодаря своим преданным «поводырям» Ваське и Сёмке, он выучил несколько забавных телодвижений, исполняя которые, неизменно вызывал добродушный хохот у случайных зрителей из числа солдат и офицеров.
     Воспитанный «в русском духе» Особой бригады «Мишка» ужасно любил зелёную форму наших солдат и абсолютно не выносил синюю форму французов, чем ещё больше снискал к себе любовь русских пехотинцев.
     Что касается офицеров бригады, то им были доступны удовольствия совсем другого уровня. Пользуясь близостью Парижа, многие из нас, с разрешения руководства, стали частенько бывать в самой красивой европейской столице. И, если некоторых моих коллег, в первую очередь, интересовали рестораны и публичные дома, то меня и Разумовского, в котором я нашёл своего единомышленника, в гораздо большей степени, по крайней мере, поначалу, привлекали театры и исторические достопримечательности Парижа.
     За довольно короткий срок мы «облазили», если можно так выразиться, всю старую часть этого великолепного города и дотошно выяснили у местных знатоков подробную историю его создания (кстати, весьма, отличную от той, с которой мы, наспех, были ознакомлены, обучаясь в юности в своих военных училищах).
     Оказывается, Париж был образован племенем «паризиев» ещё в середине третьего века до нашей эры на месте древнего кельтского поселения Лютенция на острове Ситэ, расположенном посередине реки Сены (кстати, современное название города и происходит, как раз, от имени этого племени). А в пятьдесят втором году до нашей эры, во время войны с римлянами, «паризии» сами подожгли Лютенцию (ну, прямо, как в одна тысяча восемьсот двенадцатом году наши предки – Москву – перед тем, как отдать её французским оккупантам) и разрушили все мосты, чтобы их город не достался врагу.
     Тогда, римляне оставили их остров в покое и построили на левом берегу Сены новый город, где, впоследствии, возвели свои традиционные термы, форум и амфитеатр. Правление римлян в нём закончилось лишь с приходом на эти земли франков (примерно в середине первого тысячелетия нашей эры), и с этого времени город стал, по настоящему, усиленно строиться и укрепляться.    
     Безусловно, столица Франции поражала своим великолепием всех прибывающих в неё в первый раз. Меня же с Разумовским, в первую очередь, поразили пять её самых известных достопримечательностей: построенный на острове Ситэ собор Парижской Богоматери,  Эйфелева башня, Триумфальная арка, а также возвышающиеся над линией горизонта базилика Сакре-Кер, построенная на вершине холма Монмартр, и одинокая башня Тур Монпарнас, особенно выделяющаяся на фоне окружающего её малоэтажного городского квартала.
     Однако, изучив главные парижские достопримечательности, я и Разумовский «устали» от этой архитектурной красоты и плавно переключились на местные театры. Нами были, по очереди, посещены широко известные оперный театр «Гранд Опера», являющийся самым большим оперным театром мира, и знаменитый театр «Комеди Франсез», вслед за которыми нашего «изысканного» внимания удостоились, также, кабаре «Тоурни ду Чат Ноир» на Монмартре и синематограф братьев Люмьер на бульваре Капуцинов.
     Утолив свой культурно-исторический голод, мы, наконец-то, перешли и на более «плотские» наслаждения. Нашему нашествию подверглись кафе «Прокоп» и кафе «Де ля Режанс». Данные заведения общественного питания мы штурмовали уже в компании Мореманова, Орнаутова, Лемешева и Рохлинского. Обильные возлияния, однако, тоже довольно быстро наскучили, и нас потянуло испробовать «клубнички», тем более, что пути в эти места «продажной любви» уже давно были проторены нашими более любвеобильными товарищами из других подразделений бригады.
     По совету офицеров из третьего батальона я, Мореманов и Орнаутов, в одну из своих очередных поездок в Париж, посетили «развлекательное заведение» мадам Дардье. С нами, наотрез, отказались туда поехать Разумовский и Лемешев, хранившие верность своим жёнам, и скромный прапорщик Рохлинский, стушевавшийся лишь при одном упоминании публичного дома. Без них, втроём, нам, конечно, было не так комфортно (как, если бы, мы приехали сюда вшестером) перешагивать порог вышеуказанного заведения, но мы умело скрыли это внезапно появившееся у нас стеснение нарочитой бравадой и напускным весельем.
     Как это не странно, но внутри помещения публичного дома мадам Дардье оказалось довольно уютно. Угостив «девочек» шампанским и слегка пофлиртовав с каждой из них, мы довольно быстро определились с выбором и не спеша разошлись со своими избранницами по выделенным нам номерам, предварительно заплатив хозяйке заведения за три часа будущего удовольствия.
     Я выбрал себе наименее развязную, как мне показалось, девушку с длинными тёмными волосами и слегка смугловатым лицом. Она была средней полноты, но, при этом, хорошо сложенной. Красавицей её, конечно, назвать было нельзя, но выглядела она достаточно милой. Вдобавок, девушка весьма забавно говорила по-французски, что тоже придавало ей особый шарм. Как позже выяснилось, она была венгеркой, уже четыре года живущей во Франции, и звали её коротким именем «Жизи».
     Разговаривая со мной, она спокойно-деловито раздевалась и аккуратно складывала свою одежду на спинку стула, стоявшего около большой двуспальной кровати, застеленной свежей простынёй, ещё сохранившей запах недавней стирки.
     В комнате, где мы находились, единственное окно было наглухо закрыто плотными шторами, а на маленьком столике горела керосиновая лампа, достаточно хорошо освещавшая весь номер.
     Пока я оглядывал помещение, Жизи полностью разделась и, проворно скользнув на кровать, привычно заняла соблазнительную позу. Её нагота была приятна моему взору, и я, наконец, расслабившись, тоже быстро освободился от своей форменной одежды и осторожно прилёг рядом с ней...
     Три часа пролетели незаметно. Жизи была достойной представительницей сообщества «жриц любви», и мне с ней было, по настоящему, спокойно и легко. Я, действительно, получил то удовольствие, которого уже давно не испытывал.
     Последний раз со мной такое было ещё в России, за день до моего отъезда в Москву к месту формирования Особой бригады. Бешеная ночь с нашей соседкой, двадцатитрёхлетней вдовой, у которой муж погиб на фронте ещё в первые месяцы войны, также осталась у меня в памяти, как и укоризненные взгляды моих родителей, видевших, как я выходил от неё рано утром следующего дня. Но всё это было уже далеко-далеко, а рядом – лежала девушка, которая, только что, подарила мне эту полузабытую плотскую радость.
     –Тебе понравилось? – Жизи вновь прильнула ко мне.
     – Да, Жизи... да! Понравилось! Спасибо тебе! – искренне ответил я.
     – Я старалась, потому что ты и сам мне очень понравился, – глаза Жизи, действительно, смотрели на меня очень нежно и преданно. – Ты придёшь ещё сюда?
     – Приду, – ласково проведя рукой по её волосам, пообещал ей я и, встав с кровати, принялся спокойно одеваться.
     В общем зале я вновь встретился с Моремановым и Орнаутовым, чей довольный вид свидетельствовал о том, что им тоже повезло с их избранницами. Обменявшись восторженными репликами и поблагодарив вышедшую нас проводить мадам Дардье, мы, вскоре, вышли на улицу и не спеша направились к условленному месту сбора, где нас ждал военный автомобиль, доставивший нашу малочисленную компанию обратно в «Мальи» ещё задолго до полуночи.
     Увидев наши довольные лица, не ложившиеся без нас спать Разумовский и Лемешев лишь кисло улыбнулись на это и, «глотая слюну», молча выслушали наш восторженный рассказ о пикантном «сервисе» в посещённом нами французском борделе. Дальше последовали уже их весёлые воспоминания на подобные темы, после которых все устало замолчали и, наконец-то, разбрелись спать по своим кроватям, так как утром нас уже ждали очередные учебные стрельбы.
     За длинной чередой парадов, занятий и увеселительных поездок в Париж незаметно наступил июнь, и, следовательно, стал неумолимо приближаться час нашей отправки на фронт. В целом, бригада неплохо подготовилась к предстоящим боям, и держать её дальше в тылу больше не имело никакого смысла.
     Наступили последние деньки нашего безоблачного существования, и мы стали цепляться за каждую возможность съездить лишний раз в Париж и вдохнуть глоток его вольной жизни.
     После своего первого посещения заведения мадам Дардье меня стало неумолимо «тянуть» к моей Жизи, и я побывал там ещё целых три раза. В какой-то момент я даже поймал себя на мысли, что думаю о ней чаще, чем следовало бы думать об обычной проститутке, но внезапно возникшая было симпатия к этой девушке, в одночасье, развеялась при моём пятом посещении знакомого борделя.
     Спросив, по привычке, у мадам Дардье про свою Жизи, я неожиданно услышал от неё, в этот раз, что она занята и что у неё сейчас другой клиент. Меня это больно кольнуло, и я, отказавшись от выбора другой «девочки», остался в общем зале заведения, заказав себе бутылку недорогого французского вина.
     Немного погодя, из самой дальней комнаты вышел какой-то солидный мужчина в дорогом костюме, и почти тут же, из этой же комнаты, с мужской тростью в руке, за ним выскочила абсолютно голая Жизи, которая, жизнерадостно смеясь и кокетничая, протянула её ему, а, после того, как он забрал её у неё, плотно прильнула к нему всем телом и нежно обхватила своими руками его за шею. Точно также она, обычно, прощалась и со мной.
     Задетый за живое во второй раз, я намеренно громко кашлянул, обращая их внимание на себя, но реакция Жизи на моё присутствие в зале оказалась, до обидного, простой. Она, слегка смутившись в первую секунду, тут же весело махнула мне ладошкой и, оторвавшись от богатого клиента, грациозной походкой продефилировала ко мне.
     Однако, я не смог перебороть в себе вмиг возникшую к ней брезгливость и, холодно отстранив её рукой, молча направился к выходной двери. Лишь оказавшись на улице, я перевёл дух и быстрым шагом пошёл прочь от борделя мадам Дардье, зная, что больше уже никогда не переступлю его порога.
     В свой последний, перед отправкой на фронт, приезд в Париж я нечаянно вспомнил об адресе здешнего «связного» русской контрразведки, которым снабдил меня в России Батюшин, и решил, на всякий случай, установить контакт с этим человеком.
     Агент Батюшина, он же – Савельев Алексей Семёнович, тридцатипятилетний коммерсант из России, проживал в одном из домов на бульваре Сен-Жермен, и найти его мне не составило большого труда. К моему удивлению, он оказался очень милым и интеллигентным человеком, обладающим аналитическим складом ума и, на редкость, широким кругозором. К тому же, это был убеждённый патриот России, что не могло мне не понравиться, и я сразу же проникся к нему искренней симпатией.
     Я откровенно сказал ему о том, что, пока, не вижу особых опасностей для нашей бригады, и о том, что Лохвицкий не исполнил своего обещания Батюшину о моём переводе в штаб.
     Алексей Семёнович внимательно выслушал мои откровения и, посоветовав не торопиться с далеко идущими выводами, снабдил меня дотоле неизвестной, но крайне интересной, конфиденциальной информацией, касающейся первых лиц нашей бригады: генерала Лохвицкого, полковника Нечволодова и полковника Дьяконова.
     Я постарался запомнить основные факты биографий этих людей и данные об их возможных «пересечениях» на предыдущих местах службы, но сделал это скорее по привычке ответственно относиться к любому порученному делу, чем предполагая то, что эта информация может мне, когда-нибудь, действительно, пригодиться. На прощание Савельев пожелал мне удачи и посоветовал не лезть на рожон в предстоящих боевых действиях.
     Вернувшись вечером этого дня в опостылевший уже «Мальи», я узнал от остававшегося в лагере Разумовского о том, что ровно через двое суток мы, наконец-то, выступаем на фронт.
     Это давно ожидаемое нами известие, тем не менее, прозвучало, словно «гром среди ясного неба», от которого вмиг по всему телу пробежал неприятный холодок; ведь, что такое «быть на передовой» – я знал слишком хорошо!
     Наступал совершенно иной этап нашей жизни, в котором каждую секунду с нами рядом будет ходить смерть, периодически выбирающая из нас свою очередную жертву. И уже не на кого будет надеяться в этой «человеческой мясорубке», кроме, как на Господа Бога и самого себя с боевыми товарищами...

Глава 3. Прибытие на фронт

     В ночь на семнадцатое июня одна тысяча девятьсот шестнадцатого года наш второй батальон второго полка, как и все остальные батальоны 1-й Особой пехотной бригады, занял свой участок на боевых позициях французских войск.
     Сектор, занятый нашей бригадой, находился к востоку от города Реймс и примыкал своим правым флангом к реке Сюипп вблизи села Оберив. В оперативном плане мы, по прежнему, входили в состав 4-й армии французов и подчинялись её командующему генералу Гуро, который вместе со всей своей армией входил в состав одного из французских фронтов под командованием генерала Петэна.
     В тылу наших позиций находился военный лагерь «Мурмелон Ле Гран», расположенный в ста километрах от Парижа и предназначенный для кратковременного нахождения в нём подразделений, отводимых с фронта на отдых, и бесконечные виноградные плантации, занимающие большую часть территории Шампани.
     Шампань - скромная северо-восточная провинция Франции – поистине, удивительный край небольших старинных городков и живописных деревушек, ассоциирующийся у всех, как правило, с беззаботным весельем, праздником и прекрасным настроением.
     Главное богатство этого края – безусловно, виноградники и производимые здесь всемирно известные «шампанские» вина торговых домов «Моэт и Шандон», «Рюннар», «Вдова Клико» и прочих известных марок, которые в самой Шампани стоят, кстати, совсем недорого.
     Производство шампанских вин всегда являлось важнейшей статьёй бюджета этой маленькой французской провинции; поэтому война и боевые действия, ведущиеся непосредственно на её территории, очень больно ударили по благосостоянию местных крестьян и виноделов, что, впрочем, мало волновало, как нас, так и французских солдат и офицеров действующей армии, ежедневно рискующих собственной жизнью на этой прекрасной земле.
     Настоящим же шоком для нас, по прибытии на фронт, стали французские фортификационные сооружения. Глубокие землянки (в пятьдесят ступенек) с прочными деревянными перекрытиями показались нам верхом инженерной мысли в сфере обеспечения безопасности солдат на передовой.
     Ещё больший восторг у меня и моих товарищей вызвал вид офицерских землянок: в них имелись даже... ванны и бильярдные столы. Конечно, на этом участке уже давно шла лишь позиционная война, но, всё же, укреплённость и комфортность занятых нами позиций делали честь тем, кто их сооружал.
     Сектор, оборонявшийся нашим батальоном, находился под ежедневным обстрелом и относился к одним из самых тяжёлых участков обороны Особой бригады. Расстояние, разделяющее наши передовые позиции от немецких, составляло, здесь, не более восьмидесяти метров, и поэтому нам, с первого дня своего появления на этом участке, надлежало постоянно быть начеку.
     Разместив, на скорую руку, свою роту в закреплённых за нами окопах и наспех осмотрев в ночной темноте позиции моего подразделения, я вместе с другими ротными командирами собрался в офицерской землянке нашего батальонного командира подполковника Готуа, который, дав нам первые фронтовые указания, касающиеся размещения, связи, питания, вооружения и дисциплины, неожиданно удалился, по срочному вызову, в штаб полка.
     – Ну, что, господа, не пора ли нам отметить наше прибытие на фронт? – игриво обратился, после его ухода, ко всем присутствующим широко улыбающийся поручик Мореманов, успевший снискать себе, в нашем полку, славу забияки, транжиры и картёжника, и вызывавший, тем не менее, неизменную симпатию к собственной персоне, как со стороны большинства офицеров полка, так и со стороны нижних чинов подчинённой ему роты, ценивших его искреннее благожелательное отношение к ним.
     – А, почему бы, и нет, в самом деле, – раздумчиво поддержал его Разумовский. – Всякое новое дело требует «первоначальной зарядки»!
    – Да, пожалуй, можно, – поддакнул Разумовскому Лемешев. – Только, где мы сейчас, ночью, найдём, здесь, спиртное?
     – Господа! – состроил хитрую физиономию Мореманов. – Что бы вы, без меня с Орнаутовым, делали... Пьер, где мы с тобой свой «груз» оставили?
     – Сейчас, Серж, вспомню, – принял игриво-задумчивый вид Орнаутов, но надолго его не хватило, и он, заулыбавшись, громко крикнул кому-то из вестовых, находившихся вне землянки, чтобы тот немедленно спустил сюда вещевой мешок со столь ценным грузом.
     Ещё несколько секунд... и на столе появились нехитрая снедь и сразу несколько бутылок шампанского. Все офицеры тут же оживились и, встав вокруг стола, принялись громко делиться впечатлениями от французских позиций.
     В землянке, ярко освещаемой двумя керосиновыми лампами, было достаточно светло и уютно, а человеческие тени на стенах лишь тонко подчеркивали этот уют, создавая вокруг присутствующих офицеров некий ореол романтичной таинственности.
     – Господа! Господа! – бесцеремонно перебив служебный разговор своих коллег-офицеров, вдруг воскликнул Мореманов. – Бросьте вы эти обсуждения французских укреплений. Они нам ещё надоедят до изжоги. Послушайте-ка лучше, что я сейчас вспомнил, глядя на Пьера!
     Поручик Пётр Орнаутов, невольно вздрогнув при упоминании своего имени, укоризненно взглянул на своего друга:
     – Серж, перестань! Опять свои «павлонские» истории пересказывать будешь?
     – Конечно!- ни грамма не смутившись, подтвердил Мореманов. – Знаете, господа, как мы с Пьером в первый раз встретились? О... это было незабываемое зрелище! Ровно за год до начала войны я вместе с десятком своих друзей по Павловскому военному училищу устроил «засаду» возле Дудергофского озера в Красном Селе на наших «заклятых врагов» – «шаркунов» из Пажеского корпуса. Дождавшись, когда они, по двое, сели в пять или шесть лодок и стали «бороздить» водное пространство, обмениваясь высокопарными фразами с катающимися, там же, девицами из числа местных отдыхающих, мы, застав их врасплох нашей неожиданной атакой из-за небольшого мыска, в две минуты опрокинули своими большими лодками их лёгкие «судёнышки». Смех всей отдыхающей, в тот день, на озере публики над растерянно барахтающимися в воде «пажами» был слышен на всё Красное Село! Одним из невольных «пловцов», чьё лицо я, тогда, разглядел и запомнил, и был... будущий поручик и мой нынешний друг Пьер, который смотрит сейчас на меня «нежным» взглядом немецкого снайпера.
     Все присутствующие невольно рассмеялись. Мореманов, действительно, мог развеселить любую компанию.
     Один лишь Орнаутов, задетый за живое, бросил на него испепеляющий взгляд и поспешил срочно восстановить несколько «подмоченную» репутацию своего военного училища:
     – Господа! Позвольте, тогда, уж, и мне рассказать свою историю знакомства с Сержем Моремановым. Как вы все, наверное, знаете, и мы, и «павлоны» из Павловского военного училища летние манёвры наших обоих учебных заведений всегда проводили в Красном Селе, и их путь на стрельбище пересекал «парадную линейку» перед бараком, отведённым для проживания нашего Пажеского корпуса. Так, вот, после вышеупомянутой Сержем «водной агрессии» на меня и моих друзей, мы неплохо отомстили этим «агрессорам». На следующий же день, как только раздался крик нашего дневального: «Павлонов несут!», что означало: «Внимание! Павлоны идут на стрельбище!», мы молниеносно и незаметно для остальных произвели опрыскивание какой-то невероятно дурно пахнущей жидкостью всю дорогу прохождения «вражеской колонны» перед нашим бараком, после чего  вместе с военными из располагавшегося по соседству с нами лейб-гвардии Финляндского полка принялись бурно наслаждаться зрелищем «нравственных» страданий великолепно дисциплинированных и блестящих, во всех отношениях, «павлонов», которым невольно пришлось пройти через это «ароматическое облако зловония», свято соблюдая свой парадный строй и никак не реагируя на проникающий в самую глубь носоглотки и надолго «прилипающий» к их форменному обмундированию едкий запах. Как вы, наверное, уже догадались, господа, одним из дурно пахнущих «павлонов», в тот давний день, оказался и будущий поручик Мореманов, чьё некрасиво сморщившееся от непереносимой вони лицо я тоже запомнил, тогда, навсегда.
     Офицеры, собравшиеся в землянке батальонного командира, вновь расхохотались. Веселье охватило и «молодых», и «старых». Как из «рога изобилия» посыпались яркие воспоминания присутствующих о своей далёкой юности, проведённой в самых разных военных училищах Санкт-Петербурга, Москвы и Киева.
     Вспомнили ресторан «Старый Донон» у Николаевского моста, где развлекала публику всеобщая любимица «павлонов», «пажей», «констапупов» и «николаевцев» – красавица-певица Нюра Хмельницкая, и где на них устраивались настоящие облавы представителями руководств Павловского, Пажеского, Константиновского и Николаевского военных училищ, категорически не разрешавших своим молодым воспитанникам посещать данное «взрослое заведение»; обменялись воспоминаниями про неуставные взаимоотношения между старшими и младшими курсами их родных училищ (или «цукание», как называлось, тогда, это явление), и, конечно, припомнили все наиболее яркие и нашумевшие факты «исторического соперничества» между знаменитыми военными учебными заведениями Российской Империи.
     Наиболее жёсткое «цукание», как единогласно сошлись во мнении все присутствующие, было издревле установлено в Пажеском корпусе и Николаевском военном училище, где взаимоотношения «корнетов» (старшекурсников) и «козерогов» (младшекурсников) были традиционно особо напряжёнными.
     Правда, у всех поступивших в подобные учебные заведения новичков всегда был выбор: жить по уставу или по неуставным традициям, но, при этом, юноша, выбравший уставную жизнь, навсегда получал негласное прозвище «красного юнкера» или «навоза». Конечно, после этого выбора, находиться и учиться в военном училище такому юнкеру становилось гораздо проще, но зато, потом, при выпуске в войска, его ожидала довольно незавидная участь: все дороги в гвардию или иные элитные воинские части Русской Императорской армии, по негласной армейской традиции, были закрыты для него навсегда...
     Остальные («неуставные») юнкера проходили свой жизненный путь через весьма тяжёлые испытания: бесконечные приседания и вскакивания «во фрунт» по команде любого из «корнетов», пытавшихся, таким образом, хотя бы на время, примерить на себя офицерский образ. Однако, при этом, специальный «корнетский комитет» постоянно следил за тем, чтобы не было рукоприкладства и унижения человеческого достоинства младшекурсников.
     Юнкера довоенного времени изучали не только военные предметы, но и: иностранные языки, закон Божий, математику, историю, географию, физику, химию, юриспруденцию, статистику, черчение, русский язык и литературу. Выпускники элитных военных училищ, действительно, были высокообразованными, во всех отношениях, людьми.
     Двоечникам, тупицам, лентяям, а также юнкерам, лишённым приличных манер и интеллекта, было нелегко в этих военных учебных заведениях. Таких юнкеров презирали преподаватели и «травили» сокурсники, обзывавшие их «калеками». Кончалось всё это,  как правило, безжалостным отчислением последних.
     Большей «лояльностью», в училищах, пользовались юнкера, страдающие «чревоугодием». Их отучали от этого «греха» с помощью так называемой «скрипки» – обильного обеда в полковой лавочке, где «чревоугодников» заставляли есть всё подряд: арбуз, кильку, кефир и тому подобные продукты, после употребления которых «провинившиеся» юнкера быстрее лани мчались в ближайший туалет; и этот стремительный бег, почему-то, назывался всеми «поездкой в Ригу».
     Насмеявшись вдоволь над смешными историями, «извлечёнными» нами из своей памяти, и твёрдо убедившись в том, что все принесённые Моремановым и Орнаутовым запасы шампанского, действительно, закончилось, мы, наконец-то, вспомнили о службе и начали, нехотя, расходиться по своим подразделениям.
     Пришлось вернуться на свой участок и мне. Убедившись, что в моё отсутствие ничего экстраординарного не произошло, я сразу же лёг спать и проспал, как младенец, весь остаток этой первой ночи на здешнем фронте.
     Пробуждение было тяжёлым. После светлых и радостных снов о доме и весёлой юности, навеянных дружескими воспоминаниями офицеров нашего батальона, мне никак не хотелось окунаться в реальность военных будней, но первые же звуки военного быта, донёсшиеся до моего ещё сонного сознания, вмиг стряхнули с меня благостное настроение и заставили быстро позабыть все мои «мирные» сны и «юнкерские» воспоминания, и я, наскоро приведя себя в порядок, незамедлительно отправился с обходом по окопам вверенного мне участка.
     Попадавшиеся навстречу солдаты моей роты резво отдавали мне честь и всем своим видом показывали готовность к ведению военных действий. Меня искренне порадовали их хорошее настроение и боевой настрой, и я постарался, по мере возможности, с каждой встреченной мной группой солдат обменяться первыми впечатлениями от наших укреплений, обращая внимание на проблемные участки их персональных оборонительных позиций. Особый же разговор по всем особенностям дислокации нашей роты я провёл со своими взводными командирами и их ближайшими помощниками.
     Раздав поручения и отдав все необходимые, на данный момент, распоряжения, я уже собирался было пойти в гости к Разумовскому, как, вдруг, ко мне подбежал запыхавшийся вестовой Орнаутова и передал просьбу последнего о моём срочном прибытии на участок, закреплённый за ротой поручика Мореманова.
     Поскольку рота Сержа соседствовала с моей, мне не пришлось добираться до неё слишком долго. Пройдя по окопу невидимый «стык» наших с ним ротных участков, я почти сразу же наткнулся на группу офицеров, ведущих какой-то бурный разговор и возбуждённо жестикулирующих руками.
     Помимо Мореманова и Орнаутова там находились три французских офицера: два лейтенанта и один капитан, прикомандированных «в рамках взаимодействия» к нашему полку и, видимо, производивших свой «контрольный» обход наших позиций.
     Почти одновременно со мной, только с другой стороны, к месту их сбора подошёл поручик Лемешев. В ответ на наши недоумённые вопросы о причине срочного вызова, Орнаутов, горячась и нервничая, довольно путано объяснил нам, что между Моремановым и одним из присутствующих здесь молодых французских лейтенантов произошёл серьёзный конфликт, в ходе которого Серж вызвал затеявшего с ним ссору офицера на дуэль, и что сейчас идут уже согласования по условиям данной дуэли.
     – Вы, что... с ума, здесь, все посходили, что ли? – громко возмутился я и незамедлительно протиснулся к Мореманову и его французскому «визави» по намечаемой дуэли. – Серж! Немедленно прекратите этот балаган! Здесь – война, а не пьяный пикник!
     Но Мореманов уже «закусил удила» и никого не слышал. Под стать ему был и француз, такой же горячий и вспыльчивый, как и Серж. Он также явно «рвался в бой» и не слушал своих более спокойных соплеменников, пытавшихся, как и я, успокоить своего товарища.
     Убедившись в бесплодности моих попыток погасить страсти, я с досадой махнул рукой и, выругавшись, отошёл в сторону.
     – В чём, хоть, причина их ссоры? – уже спокойно спросил я у Орнаутова.
     – Да, в принципе, ничего серьёзного... Француз, проходя со своими сослуживцами по окопу мимо Сержа, задел последнего плечом и не извинился, хотя тот, перед этим, как и положено, обменялся с ним «отданием чести». Серж сделал ему замечание, но лейтенант вспылил и в запале употребил в его адрес одно жаргонное словечко из лексикона парижских грузчиков. Он же не знал, что Мореманов жил какое-то время в Париже и отлично владеет полным набором подобных французских выражений. В результате, вспылил теперь уже и Серж, выдав лейтенанту целую серию отборных французских ругательств в его адрес со своим безукоризненным парижским акцентом и русской пояснительной жестикуляцией. Так что, сейчас уже «пиши пропало»...
     Удручённо вздохнув, я отбросил все мысли о возможном примирении сторон и подключился к согласованию условий дуэли.
     В результате согласований было решено, что дуэлянты будут стреляться из своих револьверов на расстоянии тридцати шагов друг от друга. При этом, им разрешалось произвести всего лишь по одному выстрелу. Первый выстрел «узаконивался» за французом, как вызываемой стороной.
     Дуэль должна была состояться немедленно, причём стреляться дуэлянты захотели непременно на бруствере окопа, чтобы, во избежание наказания за дуэль для оставшегося в живых участника и всех присутствовавших, при этом, офицеров, то есть – нас, смерть или ранение любого из них можно было списать на прицельную стрельбу немцев.
     Отказавшись, в очередной раз, от наших предложений о примирении, Мореманов с французом, не откладывая дело в долгий ящик, полезли на бруствер. Взобравшись на него и выпрямившись, там, в полный рост, они, прижавшись на мгновение друг к другу спинами, стали медленно расходиться в разные стороны, отсчитывая, про себя, пятнадцать шагов.
     Не прошло и десяти секунд, как дуэлянты уже стояли лицом друг к другу «на тридцати шагах» и ждали заранее обговоренного знака Лемешева о начале дуэли.
     Я вместе со всеми присутствующими затаил дыхание и стал с тревогой всматриваться в бледные лица Сержа и его противника. Как мне показалось, они только сейчас поняли, что заигрались, но отступать уже было поздно.
     Француз, которому предстояло стрелять первому, быстро потерял свою былую решительность и заметно нервничал. Ему явно не хотелось уже стрелять в Мореманова – по сути, своего фронтового товарища, и он с ужасом ждал условного знака, дающего ему право на выстрел.
     Что же касается Сержа, то тот, несмотря на настигшее его, наконец, спокойствие, выглядел более решительным в стремлении довести эту дуэль до конца.
     Лемешев медленно поднял вверх свою руку с фуражкой и, замерев на секунду в такой позе, уже было намерился опустить её резко вниз, тем самым подавая сигнал о начале дуэли, как вдруг, со стороны немцев, раздалась короткая пулемётная очередь, и французский лейтенант, громко вскрикнув от боли и нелепо взмахнув обеими руками, «мешком» свалился с бруствера на разделяющую нас с противником территорию.
     В тот же миг, рефлексивно среагировав на первые же пулемётные выстрелы в их адрес, поручик Мореманов одним ловким движением своего тела, буквально, кубарем скатился к нам в окоп, где, рывком вскочив на ноги, моментально обвёл нас своим возбуждённым и одновременно недоумённым взглядом.
     Видимо, немцы «обиделись» на нас за полное игнорирование нами их присутствия на данной территории и этим крайне весомым аргументом, в одночасье, положили конец так и не начавшейся дуэли наших офицеров, а, заодно, и весьма убедительно продемонстрировали нам, что сей участок хорошо ими пристрелян.
     Тем временем, находившиеся рядом с нами французские офицеры тревожными голосами стали окликать своего товарища, не решаясь выглянуть из-за бруствера. И тот, неожиданно для всех нас, тут же откликнулся и, сообщив, что ранен в ногу, попросил их о помощи.
     Французы нерешительно затоптались на месте, но, надо отдать им должное, всё же попытались перелезть через бруствер окопа, чтобы доползти до раненого коллеги.
     Однако, немцы, словно издеваясь, немедленно дали ещё одну прицельную пулемётную очередь в нашу сторону, и все выпущенные ими пули легли ровно в метре от бруствера.
     Французы моментально замерли и больше не предпринимали попыток высунуться из окопа.
     Тем временем, раненый француз стал громко стонать и кричать, что никак не может остановить кровь.
     – До вечера не протянет. Надо кому-то рисковать, – резонно заметил Лемешев.
     – Может, санитаров позвать? – нерешительно спросил у нас французский капитан.
     – Каких санитаров? А они, что – не люди? Мы – офицеры – эту «кашу» с дурацкой дуэлью заварили, а теперь, что – пускай солдатики отдуваются? – возмутился я.
     – Ты прав, Николя, это – моё дело! – твёрдым голосом отчеканил Мореманов и решительно полез на бруствер.
     Выждав момент, он, с громким возгласом: «Эх, была, не была!», скрылся за бруствером.
     И тут же вновь застрочил немецкий пулемёт, который стрелял, не переставая, не менее десяти секунд, прежде чем неожиданно замолчал.
     Мы переглянулись, не решаясь произнести вслух то, что в тот миг одновременно пришло нам всем в голову.
     К счастью, именно в этот момент, на бруствере показалась голова Мореманова, который, буквально, прохрипел, чтобы мы поскорее втащили его вместе с раненым французом к себе.
     В тот же миг мы все – русские и французы – оказались на бруствере, и несколько пар наших рук, в считанные секунды, дружно затащили неудачливых дуэлянтов в глубокий окоп.
     Почему перестал стрелять немецкий пулемёт – мы так, тогда, и не узнали. Возможно, его заклинило, или в нём закончилась пулемётная лента... а, может быть, сыграл свою роль некий «человеческий фактор», и немецкий пулемётчик просто пожалел Сержа с его раненым французом... Не знаю... Мы, тогда, абсолютно не задумывались по этому поводу и просто были счастливы, что они оба остались живы.
     Раненый французский лейтенант был немедленно отправлен нами в госпиталь, а изрядно потрёпанный Мореманов – в его офицерскую землянку с целью приведения им своего внешнего вида в порядок перед неизбежным докладом подполковнику Готуа об инциденте на вверенном ему участке – естественно, без какого-либо упоминания о несостоявшейся дуэли.
     А на следующий день наш батальон, как, впрочем, и вся 1-я Особая пехотная бригада, подвёргся массированному немецкому артобстрелу и такой же мощной пехотной атаке.
     Однако, боевое крещение бригада выдержала на отлично. Атака немцев была отбита, и, при этом, мы обошлись без потерь с нашей стороны.

Глава 4. Чрезвычайное происшествие

     Прошло несколько дней нашего пребывания на Западном театре военных действий, прежде чем немцы, находившиеся в противоположных от нас окопах, поняли, что оборону против них сейчас держат русские части. Не знаю, насколько это повлияло на их моральное состояние, но ожесточённость нашего с ними противостояния лишь стала набирать обороты: перестрелки, в том числе артиллерийские, происходили, практически, каждый день; при этом, плотность огня, здесь, была на порядок выше, чем на Восточном – Российско- Германском фронте.
     На каждом участке боевых действий во Франции, с обеих сторон, были сосредоточены сотни орудий и пулемётов, десятки лётных эскадрилий и наводящих ужас громадных танков. И, когда всё это начинало стрелять и передвигаться, у многих, даже видавших виды солдат, зачастую, сдавали нервы. А, ведь, под этим огнём нужно было ещё отбивать вражеские атаки и двигаться вперёд, захватывая немецкие позиции и удерживая их до подхода свежих сил...
     Не зная точной информации про врага, трудно рассчитывать на успех в каких-либо активных военных действиях против него. Поэтому, наш батальонный командир подполковник Готуа сразу же поставил перед нами задачу – организовать ночную разведывательную вылазку в немецкие окопы и взять в плен немецкого офицера.
     Добровольцев на такое дело долго искать не пришлось. В каждой роте, как правило, всегда находятся несколько смельчаков, готовых рискнуть своей жизнью для общего блага. Нашлись такие и сейчас. Мы отобрали из них пятёрку самых-самых отчаянных и очень тщательно их проинструктировали.
     Главным в этой разведгруппе был младший унтер-офицер Котов, а его помощником – ефрейтор Калмыков. Оба – опытные воины, ходившие в разведрейды ещё на Восточном фронте. Трое остальных же были очень молоды и горячи. И мы, не без оснований, боялись того, чтобы они, из-за своей горячности, «не наломали дров» в своей первой вылазке к врагу.
     Особенно смущал и, тем не менее, вызывал какую-то подсознательную симпатию молодой ефрейтор Малиновский из пулемётной роты Разумовского. Его все звали «Родькой», хотя сам он неизменно просил называть его Родионом.
     Этому пареньку было всего семнадцать лет. Пятнадцатилетним мальчишкой он сбежал из родной Одессы на фронт сразу же после начала этой войны: залез на станции «Одесса-Товарная» в вагон первого попавшегося ему воинского эшелона, направлявшегося на запад, и спрятался так, что ехавшие в нём солдаты обнаружили его только лишь при приближении к району боевых действий. Так Родька стал рядовым пулемётной команды 256-го пехотного Елизаветоградского полка, в составе которого он более года провоевал в Восточной Пруссии и Польше, где, кстати, получил свой первый Георгиевский крест за храбрость.
     В октябре одна тысяча девятьсот пятнадцатого года Малиновского тяжело ранило под Сморгонью, и он попал в госпиталь, после которого был сразу направлен в ещё комплектовавшуюся, тогда, в Москве 1-ю Особую пехотную бригаду, где его зачислили в пулемётную роту моего друга Разумовского, который «души не чаял» в отчаянном Родьке и зачастую закрывал глаза на отдельные озорные проступки рано повзрослевшего мальчугана. 
     Вся пятёрка разведчиков внимательно выслушала наш инструктаж и после двух-трёх уточняющих вопросов отправилась в свой первый «поиск».
     Стояла тёплая летняя ночь, и на небе, полном звёзд, величаво светила полная луна. Вокруг нас царила непривычная для слуха, какая-то настороженная, тишина и всё происходящее казалось нереальным до умопомрачения; и только лишь дым от горящей папиросы закурившего Разумовского ненавязчиво возвращал меня в суровую действительность.
     Два часа отсутствия наших разведчиков показались нам вечностью. Но, зато, какой радостью отдались наши сердца, когда мы, наконец,  увидели их, живых и невредимых, переваливающихся через бруствер нашего окопа со сверх богатой добычей: двумя пленными немецкими офицерами и двумя ящиками ручных гранат!
     И только через час после этого очухавшийся противник открыл озлобленно-яростный огонь по нашим позициям.
     Все участники данной вылазки были удостоены Георгиевских крестов, а Калмыкову – ещё и присвоен чин младшего унтер-офицера. Героев вызывали, даже, к представителям французского командования, принявшим участие в их награждении.
     Французы искренне восхищались их мужеством и сноровкой, благодаря которым им удалось столь хладнокровно и незаметно сделать проходы во вражеских проволочных заграждениях, обезвредить часовых, забрать ящики с гранатами и выкрасть немецких офицеров с важными документами. 
     Видимо, до нас французы подобными разведвылазками явно «не злоупотребляли».
     Так начались наши суровые фронтовые будни.
     Русский Экспедиционный Корпус (в лице нашей 1-й Особой пехотной бригады) попал в самое пекло «Верденской мясорубки» – знаменитого десятимесячного сражения на Западном фронте, в котором, в сумме, участвовали шестьдесят пять французских и пятьдесят немецких дивизий.
     В тех жестоких и продолжительных боях общие потери в противоборствующих войсках составили около одного миллиона солдат и офицеров.
     Первые погибшие в нашей бригаде появились четырнадцатого июля одна тысяча девятьсот шестнадцатого года, когда двое солдат 1-го полка были заколоты в неравном штыковом бою.
     Ещё через два дня, когда мы отбили хорошо подготовленную атаку немцев, наши потери составили уже тринадцать убитых и тридцать шесть раненых, в том числе два офицера. При этом, потери противника (после нашей штыковой контратаки) оказались гораздо большими: сто человек убитыми и ранеными плюс десять человек – пленными.
     Французский генерал де Базелер, высоко оценив храбрость наших солдат, прямо сказал тогда: «Русские, по прежнему, остаются непревзойдёнными мастерами штыкового боя».
     Ну, а самый ожесточённый бой для нашего 2-го батальона произошёл пятого сентября, когда в течение двенадцати часов нам пришлось отбить сразу пять мощнейших немецких атак, неизменно переходящих в рукопашные схватки. Наши потери, в этот день, составили тридцать пять процентов от всего личного состава. Примерно столько же потерял и весь наш 2-й полк.
     Главный удар, тогда, правда, приняла на себя 9-я рота из 3-го батальона нашего полка, недосчитавшаяся вечером две трети своих бойцов.
     Первую потерю понёс в том бою и наш дружный офицерский коллектив 2-го батальона. Пал смертью храбрых поручик Лемешев, командовавший своей 8-й ротой, соседствующей с 9-й ротой из 3-го батальона.
     Наш вечно спокойный и рассудительный Андрэ, ещё накануне вечером рассказывавший нам, в офицерской землянке, про радужные перспективы своей семейной жизни с любимой женой Верочкой, теперь лежал на холодной сентябрьской земле и смотрел широко открытыми глазами в чужое французское небо.
     Немецкая пуля настигла его тогда, когда он, почувствовав критический момент боя, с горсткой своих солдат пришёл на помощь соседям и в яростной штыковой атаке опрокинул немцев, наседавших на уже обескровленную, к тому моменту, 9-ю роту.
     Лишь в наступившей темноте этого несчастливого для нас дня нам удалось вынести тело Лемешева с поля боя. Разумовский закрыл ему глаза, а я, забрав его документы для передачи в штаб, послал своего вестового за солдатами из «похоронной команды».
     После этого мы молча постояли вчетвером, печально всматриваясь в бледное лицо покойного и удивляясь, про себя, тому, как быстро смерть изменила внешний облик нашего двадцатитрёхлетнего друга, вмиг состарив его на добрый десяток лет.
     Эмоций – не было. У нас просто не хватило на них сил. Этот день, утонувший в крови наших солдат и до последнего момента державший нас самих на волоске от гибели, сильно вымотал нас, как физически, так и морально.
     Дождавшись «похоронщиков», мы также молча разошлись по своим ротам, стараясь не смотреть друг другу в глаза. Лишь в последний момент, при отблеске лунного света, я краем глаза нечаянно разглядел предательски скатившуюся по щеке слезу у впечатлительного поручика Орнаутова.
     Через две недели после этого боя теперь уже 3-й батальон подвёргся столь же яростной атаке противника, наступавшего под прикрытием сильного огня своей артиллерии. При этом, у немцев, на этом участке фронта, был двукратный перевес в живой силе, но и это им, вновь, не помогло.
     По команде своего командира подполковника Верстаковского солдаты и офицеры 3-го батальона, как один, встали из окопов и бросились «в штыки» на наступающего противника.
     Их неудержимый порыв отбросил неприятеля до его собственной линии обороны и нанёс ему, при этом, весьма существенные  потери.
     За эту контратаку 3-му батальону нашего полка приказом французского генерала Гуро был пожалован «Военный крест с пальмовой ветвью».
     Вообще, за этот первый период нашего пребывания во Франции, больше всех наград получили солдаты нашего 2-го полка: Георгиевскими крестами были награждены сорок человек, Георгиевскими медалями «За храбрость» – восемьдесят два человека, французским Военным крестом – шестьдесят шесть человек.
     Награды получили и несколько офицеров: Орденом святой Анны 4-й степени с надписью «За храбрость» были награждены шесть человек, в том числе и поручик Лемешев (посмертно), Орденом святого Станислава 3-й степени «с мечами и бантом» – четыре человека, французским Военным крестом – четыре человека (причём, один из награждённых – генерал Лохвицкий – получил «Военный крест с пальмовой ветвью»).
     Кроме того, президент Франции своим указом наградил кавалерским крестом Ордена Почётного легиона подполковника Иванова и поручика Тихомирова, лично участвовавших в нескольких успешных штыковых атаках своего 1-го батальона нашего полка.
     Дались эти награды непросто. Ценой им стали два офицера и сто три солдата, погибших и умерших от ран, и два офицера и сто тридцать солдат, получивших серьёзные ранения в этих ожесточённых боях.
     В связи с таким массовым награждением русских воинов восторженная французская  пресса моментально донесла славу об их мужестве, практически, до всех европейских обывателей. 
     И тут же журналисты самых известных печатных изданий Европы зачастили на участок фронта, занимаемый нашей Особой бригадой, где большая часть из них довольствовалась посещением штаба бригады, а меньшая – ещё и наших полковых штабов. На передовую же, и вовсе, «просачивались» лишь считанные единицы из всех посещавших нас, тогда, представителей европейского журналистского сообщества. 
     Отношение к ним, с нашей стороны, было самое доброжелательное, а, порой, по моему личному мнению – даже чересчур: отдельные главные офицерские чины бригады, стремясь произвести наиболее яркое впечатление на представителей иностранной прессы, на мой взгляд, излишне откровенно делились с ними характеристиками наших позиций.
     Но, что я, прекрасно помня о данном мне Батюшиным секретном поручении, мог сделать для изменения данной ситуации, если сам безвылазно находился на передовой...
     «Гром грянул», как всегда, неожиданно. В один из вечеров начала второй декады октября внезапно началась ожесточённая перестрелка в районе дислокации 1-го батальона нашего полка.
     Она продолжалась примерно около пятнадцати минут и закончилась также неожиданно, как и началась. И лишь утром следующего дня я узнал, что прошедшим вечером, якобы, по чистому недоразумению, 2-я рота 1-го батальона некоторое время вела перестрелку со своей же 4-й ротой, в результате чего, после этого короткого боя, у последней оказалось двадцать семь убитых и тридцать шесть раненых нижних чинов.
     Это печальное известие меня не только взволновало, но и крайне насторожило, и, пожалуй, впервые за всё время моего пребывания в Русском Экспедиционном Корпусе я явственно почуял незримое присутствие в этом кошмарном происшествии того, про кого меня, столь настойчиво, предупреждал Батюшин.
     Под первым же пришедшим на ум благовидным предлогом я навестил, в тот день, офицеров 1-го батальона. Сказать, что они были удручены произошедшим – значит, ничего не сказать. Они были просто «убиты» им и не хотели об этом разговаривать.
     Всё, что мне удалось, тогда, узнать у них «по крупицам», так это то, что стрельба началась по личному приказу командира 2-й роты поручика Ремизова, находившегося, в тот момент, в состоянии сильного опьянения, который узнав, впоследствии, о том, что он дал команду стрелять по своим, в результате чего есть многочисленные жертвы этой нелепой стрельбы, не стал ждать своего неминуемого ареста и застрелился.
     Поняв, что таким образом я никогда «не докопаюсь» до истины, поскольку услышанная мной версия полностью повторяла версию, изложенную в рапорте командира 1-го батальона подполковника Иванова, предоставленном им, по данному происшествию, на имя генерала Лохвицкого, я решил попробовать самостоятельно прояснить обстановку вокруг этого чудовищного недоразумения.
     Первым делом, я разыскал солдата, бывшего денщиком у Ремизова. Им оказался молоденький тщедушный паренёк, которого, до сих пор, лихорадило при упоминании о ночном происшествии.
     – Послушай-ка, братец, успокойся и постарайся вспомнить весь вчерашний день до мельчайших подробностей, – ободряюще настойчивым тоном обратился я к нему. – Что делал поручик Ремизов утром, днём и вечером? Кто приходил к нему? Были ли среди них посторонние? О чём и с кем он разговаривал? Какие депеши он получал, и какие приказы отдавал? Словом, вспомни всё, что связано с твоим командиром!
     – Ваше благородие, да, что же я вспомню, если всё было, как обычно. Я же уже говорил об этом их высокоблагородию подполковнику Иванову, – заунывно пробормотал денщик.
     – А, о чём тебя спрашивал господин подполковник?
     – Был ли пьян господин поручик, когда отдавал роте команду «открыть огонь»? И почему не помешали ему застрелиться? Да, кто же знал, что их благородие себе в голову стрельнет, как только узнает про свою ошибку...
     – А, что, действительно, поручик Ремизов был сильно пьян, когда приказал стрелять по 4-й роте? – как бы невзначай, поинтересовался я у него.
     – Да, что Вы, Ваше благородие... Поручик Ремизов никогда не напивался до потери рассудка. А вчера, так вовсе, выпил немного со «штабным офицером», пришедшим к нему за час до перестрелки, и тотчас пошёл готовить роту к возможной атаке немцев.
     – Постой... постой, братец! Что за «штабной офицер» приходил вчера к поручику? И почему, это, поручик Ремизов решил, что немцы начнут атаку именно на его участке?
     – Так, Ваше благородие, этот самый «штабной офицер» и сказал их благородию, что, мол, через час, немцы должны начать массированное наступление на участке 4-й роты, и, мол, из-за этого, данная рота уже давно тихо отошла со своих слишком далеко выступающих вперёд позиций на одну линию с нами и её соседями с другого фланга... так сказать, для выравнивания линии фронта.
     – А, когда ваш поручик отдал команду открыть огонь, офицер из штаба находился ещё у вас или уже ушёл?
     – Ушёл, Ваше благородие. Он сразу же ушёл, как только их благородие пошёл готовить роту к бою.
     – Так, как же, тогда, поручик Ремизов решил, что пришла пора открывать огонь? – стал я нетерпеливо допытываться у денщика.
     – А всё произошло так, как сказал «штабной офицер». Ровно в двадцать три часа со стороны немцев взлетели три зелёные ракеты, означая, согласно его предупреждению, сигнал к началу их наступления, и раздалась беспорядочная пулемётная и ружейная стрельба. Их благородие приказал осветить предполагаемый участок немецкой атаки осветительными ракетами. Когда ракеты взлетели, мы увидели на оставленных, как мы ошибочно думали, позициях 4-й роты какое-то перемещение людей в военной форме. Разглядеть – кто это: немцы или наши – было невозможно. Мы все решили, что немцы уже заняли бывшие позиции 4-й роты, и их благородие, нисколько в этом не сомневаясь, отдал приказ открыть огонь по врагу, – со слезами на глазах поведал мне молодой денщик.
     – А какой чин был у этого «штабного офицера»? Как он выглядел? Не назывались ли в разговоре с поручиком Ремизовым его имя и фамилия? Были ли они знакомы до этого? И, наконец, почему поручик сразу поверил этому «штабному офицеру» и не перепроверил приказ у своего командира батальона подполковника Иванова? – не отставал я от бедного, дрожавшего от нервного переживания, солдата.
     – Не знаю, Ваше благородие! Ей Богу не знаю – кто это... Я думаю так: раз этот офицер беспрепятственно дошёл до передовой – значит, он знал все наши пароли, а, раз это так, то выходит, он – действительно, из «штабных». Впрочем, могу и ошибаться... ведь, из-за низко опущенного капюшона, его лица я, тогда, так и не увидел... Но, зато, я успел разглядеть  под небрежно наброшенным на его плечи французским военным плащом русскую офицерскую форму. Да, и по-русски этот человек говорил, как мы с Вами. Как я понял, их благородие с ним лично знаком не был, но лицо его раньше уже видел. Он, так, прямо ему и сказал. Поэтому-то, и выпить предложил, а тот – не отказался. О чём они промеж себя разговаривали, когда выпивали «на скорую руку» – я не знаю, поскольку господин поручик отослал меня из своей землянки. Да... чуть не забыл сказать: их благородие знал, что подполковника Иванова нет на месте, так как тот заранее предупреждал господ офицеров нашего батальона о том, что вечером будет в штабе полка у полковника Дьяконова... Да, и «штабной офицер» сразу же ему сказал, что всего пару часов назад он видел нашего командира батальона в штабе у господина полковника.
     – А не было ли какого изъяна в одежде этого офицера?
     – Не помню я... Хотя... был изъян! Сзади у его плаща – внизу, по центру – вырван кусок, размером с ладонь.
     – Ну, спасибо тебе, братец, за рассказ. Не раскисай! На войне ещё и не такое случается... А, к вечеру, глядишь, будет у тебя уже новый командир, – приободрил я, на прощание, молодого денщика и поспешил покинуть расположение 2-й роты.
     В нашем батальоне тоже очень живо обсуждали несчастье, случившееся со 2-й и 4-й ротами соседнего батальона. Разумовский, также, как и я, был склонен видеть в произошедшем нечто большее, чем пьяную случайность, а Орнаутов с Моремановым, в принципе, были согласны с официальной версией, говоря, что Ремизов мог, запросто,  «сорваться», так как совсем не умел пить. При этом, я, изредка поддакивая Мишелю, тем не менее, не пытался особо оспаривать и позицию Пьера и Сержа. Об информации же, полученной мной от денщика Ремизова, я, и вовсе, молчал «как рыба», помня о строгом предупреждении Батюшина.
     Тем временем, разговор в нашей офицерской землянке постепенно перешёл на общеполитические и военно-стратегические темы.
     Зачинщиком выступил Разумовский:
     – Вся беда в том, господа, что сейчас не только в Русской армии, действующей на Восточном фронте, но и во всём российском обществе, как-то, уже позабылись первые победы русского оружия в этой войне. Настолько тяжела была горечь наших последующих поражений. И Львов, и Перемышль, занятые нами во время Галицийской операции, вновь перешли в руки германских и австро-венгерских войск. Немцы захватили Варшаву и все наши крепости в Польше. Русские войска оставили, также, Литву и часть Латвии. Отсюда – и это гнетущее настроение в Русской армии, причём не только на Восточном фронте, но и здесь, у нас, на Западном театре военных действий.
     – Ты прав, как всегда, Мишель, – поддержал его я. – К тому же, позвольте напомнить вам, господа офицеры, что к началу нынешнего одна тысяча девятьсот шестнадцатого года Россия уже потеряла в этой войне убитыми, ранеными и пленными, три с половиной миллиона человек. Фактически, из строя была выведена вся кадровая русская армия; при этом, лучшие – гвардейские – части были уничтожены в боях ещё в первые полгода войны. И, с тех пор, комплектование русских частей идёт, главным образом, за счёт плохо обученных новобранцев и резервистов.
     – Да-да-да, – разгорячился, как обычно, Мореманов. – Всё это от того, что в армии почти не осталось кадровых офицеров. Большинство из них выбыли из строя ещё в самом начале войны, когда велись наиболее активные боевые действия на Восточном фронте, и – как результат – основная масса нынешних командиров, состоит, сейчас, из так называемых «офицеров военного времени». За их спиной – гимназия, реальное училище или один-два курса гражданского института – и никакого военного или командного опыта. Прошёл сокращённый курс школы прапорщиков или военного училища – и нате вам, пожалуйста, офицерский чин «прапорщика». Приходит, потом, такой интеллигент в офицерской форме на фронт, а там – солдатня с её горлопанством и ленью. И, вместо того, чтобы «зарядить» хаму и лентяю в его «свинячье рыло», он начинает ему «лекцию читать» и на «Вы» его называть, а, после этого, удивляется – почему его «солдатика» никак в атаку не поднимешь.
     – Слышу, слышу голос господина поручика, – в офицерскую землянку спустился улыбающийся прапорщик Рохлинский. – Опять от поручика Мореманова «нашему брату» – офицерам военного времени – достаётся «на орехи»!
     – Простите, прапорщик, Вас это не касается. Вы относитесь к числу «счастливых исключений из правила», – остыл после своего резкого монолога Мореманов.
     – Ну, слава Богу, а то я уже собирался с Вашей ротой в атаку идти, чтобы доказать обратное, – миролюбиво пошутил Рохлинский.
     – Не нужно, прапорщик, – подхватил его шутливый тон Орнаутов. – Серж немного увлёкся обобщениями. Конечно, в чём-то он и прав. Действительно, ведь, перед войной, в нашей армии было порядка семидесяти-восьмидесяти тысяч офицеров, а сейчас – порядка трёхсот тысяч. И это – после двух лет войны и огромной убыли кадровых офицеров в первый год боевых действий... Но, при этом, хочу напомнить, что в нашем Русском Экспедиционном Корпусе, здесь, во Франции количество кадровых офицеров вполне сопоставимо с количеством «офицеров военного времени»!
     – Господа, конечно, Серж в чём-то прав, но я тоже бы не спешил с обобщениями на эту тему, – не выдержал я. – Я достаточно много знаю высокопрофессиональных «офицеров военного времени» и немало кадровых офицеров, которых с удовольствием разжаловал бы в рядовые. Приведу два коротких примера из своей бытности на Восточном фронте. Некий капитан Радашевский, назначенный из дивизионного обоза на должность командира роты,  решил обойти свой ротный участок обороны и, так сказать, ознакомиться с обстановкой на месте. Но, в это самое время, противник произвёл по нашим позициям огневой налёт, и Радашевский поспешил возвратиться в свою землянку. Его другая попытка отправиться на передовую опять совпала с артиллерийским обстрелом. Увидев в этом «Божье провидение», Радашевский и вовсе отказался изучать ротный участок. «Пусть это делают молодые офицеры, – сказал он, – а я поберегу себя для настоящего дела». С тех пор, этот капитан большую часть времени проводил в землянке; при этом, он, обычно, сидел, босой, на нарах и зычно покрикивал на вестовых и телефонистов. А, вот, вам, второй пример. Некий командир батальона подполковник Имшинецкий, вместо того, чтобы руководить своими ротами, пошедшими в атаку и захватившими огневые позиции артиллерии противника, уселся распивать коньяк с прибывшим из конвойной команды новым командиром соседнего батальона. Изрядно захмелев, они принялись поздравлять друг друга с победой, до которой было ещё очень далеко. В общем, батальонами никто не руководил. В результате, этим «воякам» сильно не повезло: при отступлении, когда немцы нанесли нам свой контрудар и отбросили нашу дивизию за пределы её исходной позиции, они оба попали в немецкий плен.
     – А я, господа, хотел бы ещё немного коснуться проблемы рукоприкладства в нашей армии, затронутой поручиком Моремановым, – вновь включился в разговор штабс-капитан Разумовский. – Будучи на Восточном фронте, я, как-то, присутствовал на офицерском собрании, устроенном по приказу прибывшего на смотр нашей дивизии командующего 12-й армией генерала Радко Дмитриева. Этот генерал, болгарин по национальности, к слову, являющийся одним из наиболее способных и дальновидных генералов Русской армии, сначала очень дельно обрисовал нам сложившуюся, тогда, военную обстановку на фронте, а затем, и вообще, выступил перед нами со следующей очень проникновенной речью: «Проведите мысленную линию взаимоотношений между офицерами и солдатами. Если вы будете держаться с солдатами выше этой линии – вы останетесь для них чужими и далёкими; если опуститесь ниже этой линии – дойдёте до панибратства, потеряете уважение солдата и власть над ним. Чтобы избежать этого – командиру роты нужно знать каждого солдата в своей роте, а младшим офицерам – во взводе и полуроте. Входите в их нужды, заботьтесь о них; если нужно, даже пишите за неграмотных письма их родным. Спрашивайте у них, как живут их семьи, их дети, но, при этом, никогда не позволяйте им нарушать дисциплину и субординацию. Такие попытки нужно немедленно и жёстко пресекать». Поверьте, господа: эту речь генерала я запомнил на всю жизнь. Так, и в рукоприкладстве: везде должна быть своя «линия разумности». Кстати, Серж, что-то я не замечал, чтобы ты «перебарщивал» с зуботычинами своим нижним чинам. По моему, они за тебя готовы пойти «и в огонь, и в воду»; сам видел, как они тебя, в атаке, собой прикрывали. Так что, поручик, ты явно погорячился насчёт «кулака в рыло» в своей душещипательной речи.
     – Позвольте и мне, господа, высказаться по этому поводу, – вежливо, но твердо «влез» в дискуссию штабс-капитан Черкашин, вновь назначенный (вместо погибшего Лемешева) командир 8-й строевой роты нашего батальона, боевой офицер, также прошедший Восточный фронт и попавший в 1-ю Особую пехотную бригаду после ранения и лечения в госпитале. – Был у нас в полку, на Восточном фронте, начальник пешей разведки поручик Буслаев, крупный и статный блондин. До войны он был землемером и в армию пришёл прапорщиком запаса. Так, вот, Буслаев никогда не грубил подчинённым. У него к провинившимся был свой особый подход. Бывает, вызовет к себе, в землянку, проштрафившегося солдата, прочитает ему нотацию, а затем, засучив рукав, покажет ему свою мускулистую руку и скажет полушутя-полусерьёзно: «Ты, батенька мой, смотри, я никого не бью, но, если позволишь, ещё раз, что-либо подобное, стукну – и дух из тебя вон». Однако, своей угрозы Буслаев никогда в исполнение не приводил. В полку его очень уважали и любили ходить с ним в разведку, а об его успешных разведывательных поисках в дивизии ходили целые легенды. Это я, к тому, господа офицеры, что, порой, можно и без лишней жёсткости обходиться. На одних кулаках «далеко не уедешь»... Хотя, каюсь, у самого есть такой грех: за разгильдяйство и трусость сначала сразу же даю провинившемуся «в зубы»... и лишь потом начинаю размышлять про «индивидуальный подход».
     Все дружно рассмеялись.
     Диспут затянулся, и я, незаметно для окружающих, попросил прапорщика Рохлинского выйти из землянки для серьёзного разговора. Он незамедлительно вышел вслед за мной и, встав лицом к лицу, вопросительно посмотрел мне в глаза.
     Я всегда с симпатией относился к этому прапорщику и поэтому, учитывая его нынешнюю должность адъютанта командира нашего полка Дьяконова, решил рискнуть и попытаться, напрямую, расспросить его про ночной кошмар с перестрелкой двух рот из 1-го батальона.
     – Послушайте, прапорщик, а что говорят в штабе полка о ночной перестрелке 2-й и 4-й рот? – спросил я у него в упор.
     – А зачем это Вам, господин штабс-капитан? – сразу посерьёзнел тот.
     – Хочу понять, как это произошло, чтобы избежать нечто подобного в будущем, – схитрил я немного.
     – А что, тут, понимать: не пей «родимую» до беспамятства, и стреляться не придётся. Да, Вам то, господин штабс-капитан, это, ведь, не грозит. Вы же у нас, в полку – один из самых рассудительных, пожалуй, будете, – усмехнулся Рохлинский.
     – Ну, зарекаться от чего-либо в нашей жизни не стоит; и «на старуху бывает проруха», – осторожно ответил я. – Скажите, прапорщик, а не направлялся ли, вчера вечером, кто-нибудь из штабных офицеров или «гостей штаба» в расположение 1-го батальона?
     – По приказу или с депешей – никто, а так, инкогнито, если знаешь пароли – пройти мог любой из наших офицеров, включая меня. Что касается «гостей штаба» – французских представителей и журналистов, то вчера лишь два представителя французской прессы были в расположении штаба нашего полка, но было это ещё до обеда.
     – И кто же эти газетчики? С чьего разрешения они находились в штабе? И куда, если не секрет, они «совали свой нос»? – пошёл я «ва-банк», отбросив всякую осторожность и скрытность.
     – Это были французская журналистка Софи Моррель и её коллега Жерар де Моне; правда, приезжали и уезжали они порознь, с разницей в один час. Оба посещали, при этом, наблюдательный пункт штаба нашего полка, и оба действовали на основании разрешения, подписанного генералом Лохвицким. И, если мадемуазель Моррель посещает нас уже не в первый раз, то Жерар де Моне был у нас вчера впервые, – по-армейски чётко ответил мне Рохлинский, уже сообразивший, что я интересуюсь этим делом не из простого любопытства.
     – Кто из наших офицеров сопровождал их на наблюдательный пункт? – задал я свой очередной вопрос прапорщику.
     – Мадемуазель Моррель, как всегда, сопровождал в полк и обратно прапорщик Васнецов из отряда связи и военно-хозяйственной службы бригады, кстати, по моему, горячо влюблённый в эту журналистку, а Жерара де Моне сопровождал Ваш покорный слуга, так как привёз его в полк и увёз обратно личный водитель Лохвицкого, – отчеканил свой ответ Рохлинский.
     – А чьи позиции лучше всего видны с наблюдательного пункта полка, – задал я свой последний вопрос.
     – Второй и четвёртой роты 1-го батальона, – с большой заминкой растерянно произнёс прапорщик, только сейчас осознав весь тайный смысл моих вопросов. – Это, что же, тогда, получается, господин штабс-капитан, весь этот ночной кошмар может быть не случаен?
     – Не знаю, прапорщик, пока не знаю... – задумчиво ответил я ему. – У меня к Вам, пока, только одна просьба: не говорите никому о нашем с Вами сегодняшнем разговоре. Во-первых, это может быть небезопасно для нас обоих, а, во-вторых, я буду считать Вас, тогда, тем или иным образом, причастным к этому трагическому происшествию.
     На этом мы расстались, и прапорщик вновь спустился в офицерскую землянку, а я ещё долго стоял, глядя на копошащихся в окопе солдат и думая о том, как же мне вырваться с передовой и добраться со своей информацией до генерала Лохвицкого. Так, и не найдя решения этого вопроса, я, немного погодя, также спустился вниз к своим друзьям и коллегам.
     Решение моей проблемы пришло через два дня, и совсем не такое, как я себе представлял. Приказом французского командования 1-я Особая пехотная бригада выводилась на отдых в специальный лагерь в тылу французских войск. При этом, на смену нам должна была заступить лишь недавно прибывшая во Францию 3-я Особая пехотная бригада Русского Экспедиционного Корпуса.   

Глава 5. Софи

     Смена русских пехотных бригад произошла шестнадцатого октября одна тысяча девятьсот шестнадцатого года. Свежие роты 3-й Особой пехотной бригады быстро и без суеты занимали наши окопы, а мы столь же оперативно передавали им наш бытовой «инвентарь» в землянках и без лишнего шума покидали обжитые позиции.
     Третья бригада, сформированная по тому же принципу, что и наша, то есть – из двух пехотных полков, численностью пять тысяч человек каждый, тем не менее, сильно отличалась от первой бригады, и, в первую очередь, «качеством» личного состава.
     Генеральный штаб в России, наконец-то, ушёл от «показного» принципа формирования и стал осуществлять набор во все последующие подразделения Русского Экспедиционного Корпуса только по профессиональным критериям, с большим расчётом на крестьянский элемент. Так, 3-я Особая пехотная бригада была сформирована, главным образом, из крестьян и казаков уральских губерний, и в ней, в гораздо больших размерах, присутствовали нижние чины, уже прошедшие Восточный фронт и являвшиеся георгиевскими кавалерами.
     Маршрут их продвижения во Францию тоже разительно отличался от нашего. Они проплыли на пароходах из Архангельска через Северное море в северную часть Атлантического океана и высадились во французском Бресте. Дальше же их продвижение в провинцию Шампань мало чем отличалось от нашего.
     Несколько другая судьба ждала 2-ю и 4-ю Особые пехотные бригады Русского Экспедиционного Корпуса. Они, первоначально проделав тот же путь, что и третья бригада, далее, одна за другой, вместо Французского-Германского фронта, были направлены на далёкий от Франции Македонский театр военных действий, где им, совместно с англичанами, итальянцами, сербами и теми же французами, пришлось вести не менее ожесточённые бои с целой коалицией германских, австрийских, болгарских и турецких войск.
     Но, если честно, дальнейшее будущее 2-й и 4-й Особых пехотных бригад нас, тогда, мало волновало, так как оно никак не было связано с нашими местными успехами и неудачами...
     Отдых, как нельзя, вовремя, пришёлся нашим потрёпанным и измученным, в так называемой «позиционной войне», батальонам. Роты нуждались в доукомплектовании, да и, просто, в моральной передышке от ежедневных обстрелов и частых атакующих вылазок врага. Поэтому, мы с нескрываемыми улыбками на лицах весьма спешно покинули свои изрядно «поднадоевшие» позиции, радостно предвкушая этот честно заслуженный нами кратковременный отпуск от этой ужасной войны.
     Едва разместив свою роту на новом месте и раздав указания находившимся в моём подчинении прапорщикам, фельдфебелям и унтер-офицерам, я поспешил в расположившийся в километре от нас штаб нашей бригады, естественно, испросив на это разрешения у командира батальона подполковника Готуа.
     Мне, позарез, нужно было попасть к генерал-майору Лохвицкому, чтобы убедить его в необходимости более тщательного расследования инцидента с перестрелкой двух рот из первого батальона. Но, как часто это бывает, когда спешишь застать на месте необходимого тебе человека – командующего бригадой в штабе не оказалось.
     Зато мне удалось пообщаться с его старшим адъютантом Региным. Мне был глубоко симпатичен этот остроумный капитан, с которым у меня установились доверительные отношения ещё во время нашего пребывания в лагере «Мальи». Он тоже вполне искренне обрадовался, увидев меня живым и здоровым, и тут же уделил пару минут моей скромной персоне, несмотря на то, что в этот момент занимался срочным обустройством штаба, раздавая самые различные распоряжения солдатам из отряда связи и военно-хозяйственной службы.
     – Рад видеть Вас в добром здравии, штабс-капитан, – с широкой улыбкой на лице встретил меня Регин.
     – Взаимно, Михаил Петрович, – также улыбаясь, ответил ему я.
     Я, почему-то, сразу, ещё в «Мальи», стал называть его по имени-отчеству, хотя он был старше меня всего на пять лет, и его чин армейского капитана, относящийся к чинам старшего офицерства, к этому меня тоже, напрямую, не обязывал.
     – Не повезло Вам, штабс-капитан. Если Вы – к Лохвицкому, то генерал-майор, буквально, только что, отъехал в ставку Командующего армией.
     – И когда он вернётся?
     – Я думаю – не раньше завтрашнего утра. В связи с этим, предлагаю Вам прийти сюда завтра... часов, так скажем... в одиннадцать, а я «закреплю» это время за Вами. Согласны?
     – Согласен, Михаил Петрович, и... тогда – до завтра! – откозырял ему я и вышел из штабного помещения.
     Пройдя, после этого, не более тридцати шагов, я нечаянно наткнулся на деловито спешившего в генеральский штаб прапорщика Рохлинского.
     – Сбавьте скорость, прапорщик, не то «зашибёте», ненароком, боевого офицера, – шутливо обратился я к нему.
     – А... это Вы, господин штабс-капитан... Извините, Бога ради! Лечу «со всех ног» к генералу по поручению полковника Дьяконова, – изрядно запыхавшись, еле вымолвил Рохлинский.
     – Напрасно спешите! Генерала до завтрашнего дня не будет.
     – А Регин Михаил Петрович – там?
     – Там...там. Но очень занят.
     – Ну, слава Богу! А то, что занят, это – не страшно. Я ему депешу от полковника отдам и – «свободен». Дальше – это уже его дело. Кстати, господин штабс-капитан, если Вы меня немного подождёте, то я расскажу Вам кое-что интересное – в продолжении нашего с Вами недавнего разговора, – уже отдаляясь, крикнул мне Рохлинский.
     Заинтригованный, я отошёл к одиноко стоящему у тропинки дереву и, прислонившись к его толстому стволу, приготовился ждать прапорщика.
     К моему удивлению, Рохлинский, действительно, не задержался в штабе и уже минут через пять вновь стоял возле меня.
     – Ну, что же, я Вас внимательно слушаю, господин прапорщик, – обратился я к нему с повышенной серьёзностью.
     – Слушайте, господин штабс-капитан, слушайте. Не знаю, нужно это Вам или нет, но, поскольку, Вы в прошлый раз очень интересовались тем вечером, когда 2-я рота, так сказать, расстреляла 4-ю, то я думаю, в любом случае, Вам это будет интересно. В тот вечер к полковнику Дьяконову, примерно в восемнадцать часов, прибыли, с разницей в пять минут, прапорщик Васнецов из своего отряда связи и военно-хозяйственной службы, расположенного, как обычно, возле генеральского штаба, и подпоручик Ростовцев – адъютант полковника Нечволодова, командира 1-го пехотного полка. И тот, и другой, прибыли к нам с секретными донесениями, которые передали лично в руки полковнику Дьяконову. Прочитав их, тот немедленно дал мне указание собрать к двадцати ноль-ноль всех трёх командиров батальонов нашего полка, что я и выполнил, послав к ним вестовых, – обстоятельно поведал мне Рохлинский.
     – Скажите, прапорщик, а как и на чём добрались до штаба нашего полка Васнецов и Ростовцев, и как, когда и в каком направлении они покинули его? – не скрывая своей крайней заинтересованности в этом вопросе, попытался уточнить я.
     – Как и на чём прибыл Ростовцев – я не знаю – не заметил... а, вот, Васнецов прибыл на служебном автомобиле своего отряда, за рулём которого сидел какой-то мордастый ефрейтор. Что касается их отъезда, то подпоручик убыл сразу же, как только передал Дьяконову своё донесение, причём также незаметно, как и появился, а, вот, прапорщик пробыл у нас в штабе до двадцати ноль-ноль и лишь, когда командиры батальонов прошли в кабинет полковника на совещание, отъехал с ефрейтором на их автомобиле в направлении генеральского штаба. Что касается меня самого, Дьяконова и трёх командиров батальонов, то все мы присутствовали на этом совещании до самого его конца... а окончилось оно, к слову, где-то в двадцать два тридцать, то есть, примерно за полчаса до роковой перестрелки. По окончании нашего заседания я лично обошёл все помещения штаба и проверил наличие в них «штабного люда». Все оказались на своих местах и, судя по их внешнему виду, никуда не отлучались.
     – А сколько времени, по Вашему, потребовалось бы человеку на то, чтобы добежать от того места, где, тогда, располагался Ваш штаб, до позиций 1-го батальона?
     – Я думаю, что даже профессиональный бегун не преодолел бы эту дистанцию, тем более по пересечённой местности, быстрее, чем за сорок – сорок пять минут.
     – Кто из офицеров, упомянутых Вами в своём сегодняшнем рассказе, был в тот вечер во французском военном плаще с капюшоном?
     – Да, все. Вы и сами можете вспомнить, что в тот вечер моросил противный мелкий осенний дождь.
     – Ещё один вопрос, прапорщик. Скажите, пожалуйста, когда и кто из французских или чьих либо ещё граждан – до посещения уже названных Вами ранее мадемуазель Моррель и Жерара де Моне – в последний раз был на наблюдательном пункте нашего полка?
     – Я уже думал об этом, господин штабс-капитан, и с почти стопроцентной уверенностью могу заявить, что до прибытия Моррель и де Моне – на нашем наблюдательном пункте иностранцев не было две недели. А посетили, тогда, этот пункт... опять-таки, мадемуазель Моррель и сопровождавший её прапорщик Васнецов.
     Я задумался на минуту, анализируя услышанное, и забыл поблагодарить Рохлинского за его информацию, отчего тот, видимо, обидевшись на меня за это, тут же  обиженно засопел и даже слегка отодвинулся в сторону. Но, я уже «пришёл в себя» и, пожав ему руку, нашёл, всё-таки, несколько слов заслуженной благодарности в его адрес.
     Рохлинский моментально «оттаял» и хотел уже было перевести наш разговор в другое русло, как, вдруг, увидев кого-то на тропинке за моей спиной, тихо прошептал мне:
     – А, вот, кстати, и они. Легки на помине.
     – Кто? – не поворачиваясь, также тихо спросил я.
     – Мадемуазель Моррель и прапорщик Васнецов.
     Я невольно напрягся, но удержался и не обернулся до тех пор, пока эта подозрительная парочка не поравнялась с нами. И лишь, когда Рохлинский, широко улыбаясь, поздоровался с ними, я, сделав полуоборот в их сторону, взглянул на эту интересующую меня пару.
     Прапорщик Васнецов – очень молодой человек, не старше Рохлинского – был по-юношески красив, но в этой красоте не было ни капли мужественности. Казалось, что он, как заигравшийся мальчишка, просто надел на себя чью-то чужую военную форму и чувствовал себя, от этого, крайне неуютно и неуверенно.
     Его тонкое одухотворённое лицо было каким-то чересчур нервным и напряжённым. К тому же, он с таким «болезненным» восторгом беспрерывно посматривал на свою спутницу, что это производило о нём, мягко говоря, далеко не лучшее впечатление.
     Зато мадемуазель Моррель оказалась, действительно, весьма прелестной молодой женщиной.
     Её нежное красивое лицо притягивало к себе, как магнит. Оно завораживало с первого взгляда враз и навсегда. Если же к этому, поистине, магнетическому образу добавить её стройную фигуру с поражающими мужское воображение чувственными формами, прекрасные ухоженные волосы и модную, по самым последним французским меркам, одежду, то станет понятно, почему её облик становился роковым для многих мужчин, встречавших её на своём пути, включая прапорщика Васнецова и ещё двух-трёх русских и французских офицеров, как успел мне, перед этим, тихо шепнуть Рохлинский.
     Правда, при этом, со слов всё того же Рохлинского, было абсолютно неизвестно: сумел ли кто-нибудь из них одержать над ней «полную победу» или нет; ведь, все попавшие под её чары, как по команде, молчали о степени близости своих отношений с ней.
     Признаюсь, я тоже был сразу же покорён её красотой. На долю секунды я словно «потерял себя», погрузившись своим быстрым взглядом в глубину её ярко-синих глаз, и только лишь огромным усилием воли мне удалось вернуть свой разум в более-менее «трезвое» состояние, но, при этом, моё сердце забилось так учащённо, что, казалось, ещё немного – и оно разорвёт мне грудную клетку.
     – Мадемуазель, позвольте представить Вам штабс-капитана Правосудова Николая Васильевича, одного из лучших офицеров 2-го пехотного полка, – торжественно, на неплохом французском, представил меня ей Рохлинский. – Штабс-капитан, перед Вами – несравненная мадемуазель Моррель, журналистка одной из парижских газет. Позвольте, также, представить Вам прапорщика Васнецова Кирилла Степановича из отряда связи и военно-хозяйственной службы бригады.
     – Софи, – приятным голосом назвала себя молодая женщина и элегантно протянула мне свою руку.
     – Николя, – представился ей я и нежно поцеловал кисть её руки.
     Вслед за этим, я сухо обменялся с прапорщиком Васнецовым синхронным отданием чести и, не обращая больше на него никакого внимания, полностью переключился на мадемуазель Моррель.
     Я с ходу завёл с Софи непринуждённый разговор о погоде, который она тут же, с нескрываемым удовольствием, поддержала, а, по исчерпании этой темы, вместе с ней плавно перешёл на детские и юношеские воспоминания. В результате, уже через каких-то двадцать минут мы шутили и смеялись так, как если бы знали друг друга с раннего детства.
     Софи оказалась очень милой и умной девушкой. Она нисколько не кокетничала со мной, хотя я заметил, как она несколько раз быстро взглянула на меня заинтересованным женским взглядом. Что же  касается меня, то я, слегка «поплыв», даже не пытался скрыть, что очарован ею.
     Всё это время Рохлинский усердно отвлекал разговорами Васнецова, изредка бросавшего ревнивые взгляды на Софи и меня. Ещё немного, и он, наверное, сделал бы какую-нибудь глупость, но, тут, я, решив, что мне пора возвращаться к себе в роту, сделал очередной отточенный комплимент своей собеседнице и сообщил ей, что, к сожалению, мне сейчас необходимо её покинуть.
     В глазах Софи прочиталась явная грусть по этому поводу, и она, несколько смутившись, осторожно спросила у меня, не буду ли я, на днях, здесь ещё раз.
     Я ответил ей, что планирую прибыть сюда уже завтра днём и буду счастлив, если увижусь с ней вновь. Софи улыбнулась и на прощание опять позволила мне поцеловать её руку.
     После этого я с Рохлинским пошёл в одну сторону, а мадемуазель Моррель с Васнецовым – в другую.
     – Господин штабс-капитан, я, конечно, извиняюсь, но, мне кажется, Вам  удалось всерьёз «зацепить» эту француженку, – восторженно заявил мне прапорщик, как только мы скрылись из вида встреченной нами парочки.
     – Поживём – увидим, прапорщик, – тихо ответил я, всё ещё находясь под впечатлением от французской красавицы.
     Через пару сотен шагов мы расстались, и я весь остаток пути до расположения своей роты прошёл уже один.
     На следующий день, с разрешения подполковника Готуа, я около десяти часов утра вновь прибыл в штаб бригады.
     За прошедшие сутки помещение, предназначенное для этой цели, изменилось кардинально. Во всём чувствовалась опытная рука Михаила Петровича. Регин навёл надлежащий порядок, и штаб функционировал так, как если бы находился здесь испокон века.
     Часовые, сверившись обо мне у адъютанта штаба подпоручика Дюжева, пропустили меня внутрь, и я сразу же прошёл в комнату, отведённую под приёмную, где меня уже ждал со своей мягкой интеллигентной улыбкой на лице капитан Регин.
     Мы тепло поприветствовали друг друга и, обменявшись лёгкими шутками по поводу разной погоды для «штабных» и «окопных» офицеров, перешли на обсуждение насущных проблем.
     – Извините, штабс-капитан, но генерал, пока ещё, не принимает. Он прибыл от командующего в восемь часов утра и прилёг немного отдохнуть. Я думаю, что к одиннадцати часам Николай Александрович вполне восстановит свои силы и сможет Вас принять. А, пока, не изволите ли чай, господин «окопник»? – в шутливой манере обратился ко мне Регин.
     – Благодарю, господин капитан, с превеликим удовольствием: «штабной» чай – он, ведь, и слаще, и полезнее, – поддержал я наш шутливый разговор.
     – Одно удовольствие с Вами общаться, штабс-капитан. Если бы Вы знали, как, порой, мне не хватает, здесь, дружеского общения с интеллигентным человеком... Николай Александрович, конечно, не в счёт. Он – мой начальник, и я ему – не ровня. Я – про остальных: их скабрезные шутки, плоский «солдатский» юмор и «гусарская» бравада сидят у меня уже, вот, здесь, – провёл рукой у себя по горлу капитан.
     – Благодарю Вас, Михаил Петрович, за столь лестное мнение обо мне. Поверьте, что моё мнение о Вас ещё более высокое и уважительное, – вежливо ответил я и, заметив на столе старшего адъютанта небольшую стопку французских газет, поинтересовался у него его мнением о местной прессе.
     – О, штабс-капитан, французская пресса – это «болтливая старая дама». Она обо всём говорит громко, «взахлёб» и с абсолютной уверенностью в своей правоте. Это – монстр, пожирающий и переваривающий в своём огнедышащем чреве всю информацию, без разбора, и выплёскивающий на страницы своих газет «жаренные факты», которые с настоящими и «рядом не стояли». Французская пресса, в одночасье, творит народных кумиров и, в одночасье же, их ниспровергает. Никакой логики и последовательности в рассуждениях! Бог ты мой, как она меня раздражает...
     – Что-то, Вы, невзлюбили местную «газетную братию», Михаил Петрович, а она, ведь, вроде, вполне дружелюбно к нам относится. В газетах – одни «здравицы» в честь нашего Русского Экспедиционного Корпуса.
     – «Здравицы»? На днях, вот, разгромную статью про наш «низкий моральный облик» напечатали! Причём, стоило какому-то «паразиту» сунуть свою поганую статейку в одну из дешёвых местных газетёнок, как все остальные «газетные киты», вмиг, её перепечатали в своих изданиях!
     – А, что за статья такая, Михаил Петрович? – полюбопытствовал я.
     – Да... плохая статья, штабс-капитан... плохая и не красящая наш доблестный экспедиционный корпус. Помните про случившуюся не более недели назад перестрелку 2-й роты с 4-й? Так, вот, её, там, представили «во всей красе». Русских офицеров выставили в этой статье «круглыми пьяницами» и «безмозглыми командирами», а солдат – «бестолковым стадом», пуляющим «в белый свет, как в копеечку»...
     – Господин капитан, разрешите взглянуть на сию первоначальную газетёнку со столь отвратительной статьей, – попросил я с невольным волнением в голосе, которое не ускользнуло от цепкого взгляда Регина.
     – Да, извольте, – капитан протянул мне один из номеров парижской газеты под названием «Утренние новости» (если перевести его на русский язык).
     Я бегло просмотрел статью. В ней, действительно, описывалось то самое несчастье, которое случилось недавно со 2-й и 4-й ротами нашего полка. Конечно, тех оскорбительных наименований русских солдат и офицеров, которые употребил задетый за живое Регин в своём кратком монологе на эту тему, в статье не было, но её общий тон, несомненно, был весьма уничижительный для русского воинства во Франции.
     Особое внимание я обратил на автора статьи. Им, согласно печатной версии этой газеты, был некий «Флобер». На всякий случай, я запомнил и  это имя, и название этой газеты.
     Тем временем, капитан Регин привычно занимался своими рутинными делами: положил в стол какие-то бумаги, вызвал вестового и, отчитав его за небрежность в ношении форменного обмундирования, отдал ему депешу для полковника Нечволодова; одним словом, «держал руку на пульсе» штабной работы.
     Вернув ему газету, я медленно встал со стула и со скучающим выражением лица подошёл к окну, из которого открывался неплохой вид на всю небольшую площадку перед крыльцом штаба.
     «Удобно», – подумал я и в тот же миг увидел подъезжающий к крыльцу автомобиль.
     В нём, на заднем сиденье, сидели какой-то французский полковник и уже знакомая мне мадемуазель Моррель. При виде её у меня моментально участилось сердцебиение, и куда-то улетучилась привычная «резвость мыслей», как, когда-то, говорил мой отец.
     – Хороша девица, ничего не скажешь, – раздался за моей спиной голос незаметно подошедшего Регина.
     – Хороша Маша, да не наша, – ответил я ему народной поговоркой.
     – Ой-ли... Не скажите, штабс-капитан... Насколько я знаю, а я, поверьте, знаю многое – поклонников у неё, действительно, очень много, но своё сердце она ещё никому не дарила.
     Пока мы обменивались этими репликами, французский полковник и мадемуазель Моррель вошли в приёмную. Её глаза тут же встретились с моими и мгновенно заискрились искренней радостью.
     Я и остальные мужчины коротко, по-военному, приветствовали друг друга, а Софи, поздоровавшись с нами, как обычно, протянула мне и капитану свою руку для ритуального поцелуя, который мы с большим удовольствием, по очереди, и исполнили.
     Полковник спросил у Регина про Лохвицкого, и тот стал объяснять ему, что генерал ещё отдыхает, как, вдруг, дверь его кабинета приоткрылась, и голос Николая Александровича позвал француза к нему.
     Полковник пробыл у Лохвицкого не более пятнадцати минут. Всё это время я и Регин изощрялись в комплиментах, предназначенных красавице Софи. Она была в полном восторге от нашего остроумия и заразительно смеялась при каждой удачно произнесённой нами  шутливой фразе. Однако, наше непродолжительное веселье быстро прервал выходящий из генеральского кабинета французский полковник.
     – Я уже уезжаю. Вы со мной, Софи? – обратился он к мадемуазель Моррель.
     – Нет, спасибо, господин полковник! Я – остаюсь. У меня ещё, здесь, есть дела, – ответила ему Софи и, при этом, весьма выразительно посмотрела на меня.
     Я понял её взгляд и, направляясь в сторону кабинета генерала, негромко попросил её дождаться меня после моего «рандеву» с генералом Лохвицким.
     Николай Александрович, после визита французского полковника, выглядел несколько озабоченным и даже, можно сказать, угрюмым.
     – Разрешите, Ваше превосходительство? – обратился я к нему, стоя в дверях его кабинета.
     Он поднял на меня свои уставшие глаза.
     – А, это – Вы, штабс-капитан... Михаил Петрович (так, по-свойски, генерал назвал своего старшего адъютанта) говорил мне о назначенной Вам аудиенции. Ну, что же... Проходите.
     Я закрыл за собой дверь и по-военному чётким, почти строевым, шагом подошёл к его столу.
     – Вот, что, голубчик! У меня сейчас крайне мало времени. Поэтому, давайте без долгих предисловий. Изложите кратко суть Вашего вопроса.
     – Слушаюсь, Ваше превосходительство, – дисциплинированно отрапортовал я и, собравшись с мыслями, буквально, несколькими фразами обрисовал ему ситуацию с обстрелом 4-й роты, произведённым солдатами 2-й роты, опираясь лишь на информацию, полученную мной от денщика покончившего с собой Ремизова, и статью в газете.
     О Софи и других посетителях наблюдательного пункта нашего полка накануне трагедии я предпочёл, пока, умолчать.
     Лохвицкий задумался, но думал он недолго.
     – Что Вы предлагаете, штабс-капитан... как Вас... Правосудов?
     – Так точно, Ваше превосходительство... Правосудов. Позвольте мне провести по данному делу небольшое расследование, в соответствии с полученным мной в России указанием генерал-майора Батюшина, благо наша бригада выведена, пока, с передовой.
     – Батюшин... Батюшин... Здешнего фронта он не видел, Ваш генерал Батюшин, – недовольно поморщился Лохвицкий. – Ладно. Будь по Вашему, штабс-капитан. Позовите-ка сюда Михаила Петровича.
     Я, исполняя его приказание, приоткрыл дверь и негромко позвал капитана, мило беседовавшего с мадемуазель Моррель.
     Тот, чтобы не оставлять её одну в приёмной, моментально вызвал туда второго адъютанта и лишь тогда вошёл в кабинет Лохвицкого.
     – Михаил Петрович, голубчик, будь добр, подготовь, скоренько, приказ об откомандировании к нам в штаб на две недели штабс-капитана Правосудова и бумагу о наделении его особыми полномочиями в расследовании злосчастной перестрелки в 1-м батальоне 2-го пехотного полка. У штабс-капитана, после его посещения этого батальона и встречи с денщиком Ремизова, появилась новая версия всего произошедшего в ту роковую ночь, и надо помочь ему проверить её до конца.
     У капитана, от изумления, задёргалась правая бровь, и он, невольно сделав паузу, переспросил:
     – Лишь на две недели, Ваше превосходительство?
     – Да, Михаил Петрович. Я думаю, что этого времени будет вполне достаточно, чтобы разобраться в отдельных нюансах по данному делу.
     Капитан, встав «по стойке смирно», резко кивнул своей головой и молча вышел из кабинета.
     Лохвицкий же, принявшись неожиданно расспрашивать о последних боях, проведённых нами перед передислокацией, и связанном с ними моральном духе наших солдат, продержал меня в своём кабинете ещё добрых минут пять, если не больше.
     Наконец, ему это надоело, и он, отпустив меня, засел за свои бумаги.
     Выйдя из генеральского кабинета, я мгновенно почувствовал, что, за время моего недолгого отсутствия, в приёмной произошли какие-то вполне конкретные изменения.
     Регин смотрел на меня с неподдельным любопытством и лёгкой ироничной улыбкой на губах, а Софи – с каким-то тайным ожиданием сногсшибательной новости.
     – Ну, что, Николя? Что? Говорите! Не тяните! – стала нетерпеливо спрашивать она у меня. – Михаил Петрович (Софи, как и все, звала Регина по имени-отчеству) сказал мне, что Вы, вероятно, две ближайшие недели будете находиться здесь, при штабе, а значит – в пределах моей досягаемости. Это – правда?
     – Михаил Петрович! – я с укором посмотрел на Регина. – Ну, что же, Вы...
     Но тот лишь молча улыбался и делал вид, что страшно раздосадован своей «болтливостью».
     – Правда, Софи, но не совсем. Я не буду, здесь, сидеть на одном месте. А, скорее всего, буду лишь приезжать сюда ужинать и ночевать, – ответил я, глядя прямо в глаза мадемуазель Моррель.
     – Послушайте, штабс-капитан,- отвлёк меня Регин,- Вам, ведь, теперь, необходимо найти здесь место для своего ночлега. Если позволите – могу порекомендовать Вам один дом в этой забытой Богом французской деревушке. Здесь, всего, не более двадцати домов, и я их всех обошёл накануне, подбирая комнату для себя. Комнату я подобрал, но, в последний момент, решил ночевать в штабе. Здесь для меня тоже подготовили вполне сносные «апартаменты», размером два на три метра. Так что – облегчаю Вам задачу в поиске временного жилья!
     – Буду Вам весьма признателен, Михаил Петрович! – искренне поблагодарил я Регина за проявленную им заботу обо мне.
     Капитан, «на пальцах», объяснил мне, как найти нужный дом, а Софи, тут же, вызвалась быть моей сопровождающей в этом поиске, чем, несомненно, сильно меня обрадовала.
     Немного погодя, Регин, при мне, отправил к полковнику Дьяконову вестового с уже напечатанным и подписанным у Лохвицкого приказом о моём двухнедельном откомандировании в штаб бригады и вручил в мои руки распоряжение генерала о наделении меня особыми полномочиями в расследовании обстоятельств трагедии в 1-м батальоне.
     На этом мы расстались, и я, выйдя вместе с Софи из тёплого штаба наружу и вздохнув полной грудью прохладный осенний воздух, поспешил побыстрее найти указанный мне старшим адъютантом дом.
     Долго искать его не пришлось. Он был в трёх минутах ходьбы от штаба. «Замечательно», – подумал я и громко постучал в дверь.
     Хозяева дома оказались очень приветливыми людьми. Я и стоявшая рядом со мной Софи, видимо, тоже им очень понравились. Мы быстро сговорились в цене, и я, осмотрев их очень уютную гостевую комнату с отдельным входом, тут же расплатился с владельцами дома на две недели вперед.
     Хозяева вышли из «моей комнаты», и я впервые за всё это время остался с Софи наедине.
     Наши руки тут же, как бы нечаянно, коснулись друг друга, и мы, двигаемые какой-то неведомой силой, моментально оказались в объятиях друг друга. Но дальше страстных поцелуев дело не сдвинулось.
     И у меня, и у Софи, были ещё срочные дела в этот день, да и незапертая дверь, за которой во дворе нас ждали хозяева, тоже сыграла свою решающую «ограничительную» роль в нашем минутном безумии.
     – Я, если ты не против, приду к тебе сегодня вечером, – шепнула мне на ухо Софи и выскользнула из моих объятий.
     – Если ты не придёшь, то я не переживу эту ночь, – тоже шёпотом ответил ей я.
     Мы, как ни в чём не бывало, вышли во двор, где ожидавшие нас хозяева отдали мне ключ и показали, как запирается их входная калитка. До штаба я и Софи дошли, держась за руки, как малые дети.
     Лишь перед входом в просматриваемую из штабных окон зону мы разжали наши руки и разделились. Она вновь вошла в штабное помещение, а я направился в свой батальон.
     Доложив подполковнику Готуа о своём временном откомандировании в штаб бригады и назвав ему приемлемую кандидатуру из числа моих взводных командиров для двухнедельного исполнения моих ротных обязанностей, я на полчаса заскочил в свою роту, где, раздав последние распоряжения, поспешно собрал все свои «нехитрые пожитки».
     Разумовский, Мореманов и Орнаутов были несказанно удивлены моим временным новым назначением, но, когда первоначальный шок от этого сообщения у них прошёл, они с избытком снабдили меня порцией колких шуточек по поводу штабных офицеров и моего нынешнего, приближённого к ним, статуса.
     Я терпеливо выдержал все их ухмылки и ироничные замечания по этому поводу, перенёс их «трогательные переживания» насчёт «восходящей звезды русского сыска» и «гениальнейшего штабиста Мировой войны» и, лишь убедившись, что они полностью «выпустили свой пар», нанёс им ответный сокрушительный удар, небрежно бросив фразу о том, что меня сегодня ждёт незабываемая ночь с молодой французской красавицей.
     Я сам не ожидал того, насколько болезненным для них окажется этот удар.
     Мои друзья, враз, угрюмо замолчали. И я, не выдержав, поспешил уверить их, что пошутил насчёт француженки.
     Офицеры немного «оттаяли», но до конца мне, так, и не поверили.
     В обратную сторону – в направлении штаба бригады, а значит, и моего временного жилища – я летел, как на крыльях..
     В моём офицерском чемодане, помимо всего необходимого, лежали бутылка шампанского и кое-какие сладости, приобретённые мной, в последний момент, у «всезнающего» по этой части поручика Мореманова.
     Перекусив в штабе бригады и вымывшись в «штабной бане», я, тотчас, поспешил в «свою комнату», где, разложив на столе принесённые с собой яства и поминутно поглядывая на часы, стал нетерпеливо ждать прихода Софи.
     Её долго не было, и я уже начал было волноваться, как, вдруг, около двадцати одного часа послышался звук подъезжающего к штабу автомобиля. А ещё через три минуты после этого в мою дверь уже стучала сама мадемуазель Моррель.
     Странно, но, когда мы вновь оказались наедине, у нас уже не было того дневного эмоционального помешательства.
     Мы спокойно поужинали при свечах и также спокойно распили мою бутылку шампанского.
     Лишь после этого, постепенно, что-то вновь «загорелось» внутри, и меня охватила прежняя неудержимая страсть.
     В этот раз нас уже ничто не сдерживало, и мы, буквально, срывая друг с друга наши одежды, повалились на широкую кровать...
     Любовное безумие продолжалось до глубокой ночи. Софи оказалась весьма искусной любовницей, а её изумительное владение самыми изощрёнными способами плотской любви, о некоторых из которых я, до сих пор, знал только понаслышке, навсегда поразили русскую ментальность моего воображения.
     Наконец, мы «угомонились» и заснули, забыв про всё, что было важным этим днём и, наверняка, будет важным завтра.
     Наши головы покоились рядом на одной большой подушке, а наши обнажённые тела, переплетясь руками и ногами, лежали под одним большим одеялом. И в эту ночь, для нас, это было самым главным и самым важным...

Глава 6. Расследование

     Наступившее утро первого дня моего официального расследования «Дела о перестрелке», как мысленно я его окрестил, было для меня весьма тяжёлым. Наполовину бессонная ночь, отнявшая у меня массу эмоциональных и физических сил, не могла пройти даром.
     Я с большим трудом встал с кровати и начал медленно надевать на себя форменную одежду, поминутно зевая и потирая руками своё лицо.
     Софи ещё спала, и её прекрасная обнажённая фигура, наполовину открывшаяся, после того, как я, вставая, отбросил наше общее одеяло, вновь поманила меня к себе. Но, собрав всю свою волю в единый кулак, я, всё-таки, сумел взять себя в руки и перевёл, наконец, свои мысли в другое русло.
     Предстоял тяжёлый день, и с «праздником плоти» надо было срочно заканчивать. Поэтому, глубоко вздохнув, я решительно прикрыл Софи одеялом до самого подбородка и больше не обращал на неё своего внимания. Наскоро умывшись и побрившись, я перекусил остатками вчерашнего ужина и отправился «вести сыск».
     Своё расследование я решил начать с самого начала, и, поэтому, первым пунктом в нём значилась 2-я рота 1-го батальона нашего 2-го пехотного полка.
     Пользуясь тем, что «на отдыхе» вся наша 1-я Особая бригада расположилась довольно компактно, и от батальона к батальону можно было спокойно перемещаться пешком, я рассчитывал закончить с допросами наиболее интересных для меня свидетелей из 2-й и 4-й рот уже к концу этого дня, но моему столь самонадеянному плану, к сожалению, не суждено было сбыться.
     Первая же новость, услышанная мной во 2-й роте, повергла меня в настоящий шок: на мой вопрос о денщике Ремизова мне смущённо сообщили, что он вчерашним вечером трагически погиб по пути в соседнюю французскую деревеньку, куда был направлен своим новым ротным командиром за вином для офицеров.
     Со слов нашедших его тело сослуживцев, денщик, видимо, неудачно упал с большого бревна, используемого местным населением вместо мостика над неглубоким оврагом, ширина которого не превышала, в этом месте, двух с половиной метров.
     Я сразу же скорректировал ход своего расследования и, первым делом, вместе с одним из солдат, нашедших мёртвого денщика, направился к тому злополучному оврагу.
     Последний оказался «до смешного» маленьким и неглубоким. Его глубина составляла примерно полтора метра, а на дне, кроме пожелтевших листьев и жухлой травы, ничего больше не было: ни камней, ни коряг.
     Как можно было «убиться на смерть», упав с полутораметровой высоты в эту «мягкую яму», трудно было даже представить.
     На мой вопрос об этом сопровождавший меня солдат лишь почесал свой затылок и неопределённо хмыкнул:
     – А кто его знает, Ваше благородие...
     Я поспешил обратно в расположение 2-й роты, куда солдаты отнесли своего погибшего товарища, чтобы увидеть тело покойного до того, как его увезут из роты.
     Мне повезло, и я успел на него взглянуть прежде, чем его унесли из санитарной палатки.
     Действительно, никаких видимых внешних повреждений на трупе не было; лишь как-то неестественно была повёрнута шея несчастного денщика. Видимо, он упал головой вниз и «сломал себе шею», как сказали нашедшие его солдаты... или же... произошло нечто другое, отчего его шея оказалась неестественно свёрнутой набок. 
     Только сейчас я полностью осознал, во что ввязался, но отступать было уже поздно... да, и, честно говоря, зазорно.
     Меня, неожиданно для себя самого, стала охватывать бешеная ярость, переходящая в глубокую ненависть к тому или тем, кто совершил эту гнусность.
     От благостного утреннего состояния души не осталось и следа, и я рьяно принялся за дело.
     Приказав принести личные вещи погибшего, я потом долго смотрел на них, не зная, что с ними делать, и лишь, увидев среди принесённых предметов неотправленное письмо денщика к себе домой, машинально взял его в руки.
     Письмо, как письмо... На первый взгляд, ничего особенного... Но что-то подсказало мне, что оно может ещё пригодиться, и я, на всякий случай, забрал его с собой.
     Потом я погрузился в допросы тех, чьи показания показались мне особо интересными, причём сыскному делу пришлось учиться прямо на ходу.
     Вспоминая все прочитанные мной в юности детективные романы, я стал применять в своем сыске так называемые раздельный допрос и очные ставки свидетелей, фиксируя всё услышанное в письменном виде и под роспись допрашиваемых. Это дало хорошие результаты, и я постепенно стал набирать базу свидетельских показаний.
     Так, незаметно пролетели шесть дней.
     За это время я взял около пятидесяти письменных показаний у отдельных солдат и офицеров 2-й и 4-й рот и некоторых офицеров полковых штабов и штаба бригады, но все они, к моему сожалению, были лишь косвенными свидетельствами произошедшего. В них не было и доли той «конкретики», которую поведал мне несчастный денщик Ремизова в первое утро после трагической перестрелки.
     И теперь, поскольку, тогда, я ограничился лишь устным его расспросом, у меня не было этих главных, убийственных для незнакомца в русской офицерской форме и французском военном плаще с вырванным внизу лоскутом, показаний, напрямую обвиняющих его в передаче Ремизову дезинформации, повлекшей большие человеческие потери в 4-й роте.
     Складывалась ситуация, в которой даже в случае нахождения мной этого неизвестного пока человека в капюшоне – мне было нечего ему предъявлять...    
     И, тут, меня осенило. Ведь, я, докладывая генералу Лохвицкому о показаниях денщика Ремизова, ни разу не обмолвился о том, какие они: устные или письменные.
     Значит, будем считать, что, на тот момент, у меня уже имелись письменные показания несчастного денщика. Осталось, только, аккуратно их «состряпать», благо образец его почерка был у меня на руках... Вот, когда пригодилось изъятое в первый день моего официального расследования неотправленное письмо погибшего денщика!
     Тем же вечером, сидя в своей комнате, я без сожаления потратил несколько драгоценных часов своего личного времени на то, чтобы «на выходе» этого многочасового труда получить подробную «собственноручно им написанную» записку денщика Ремизова обо всём, что он видел и слышал в тот роковой вечер кровавой перестрелки между своими.
     Довольный полученным, при этом, сходством почерка, я, на всякий случай, сжёг письмо погибшего солдата.
     В нём не было ничего особо интересного для его родных, и я, предполагавший, поначалу, отправить его по указанному адресу позднее, в конечном счёте отказался от своего первоначального намерения, пожалев нервы родственников денщика, так как посчитал, что получить это письмо одновременно с уведомлением о его гибели или даже позже него было бы двойным потрясением для его несчастной семьи...
     Все собранные показания я бережно хранил в небольшой жестяной банке, регулярно прятавшейся мной (после очередного случая её пополнения) в глубокой щели за специально отодранным плинтусом, который, возвращаясь, каждый раз, на своё место, прекрасно прикрывал собой мой тайник от чужих глаз.
     Об этом тайном хранилище не знала даже Софи, проводившая, теперь, почти каждую ночь вместе со мной. К слову говоря, наши отношения с ней развивались настолько стремительно, что я даже стал всё чаще и всерьёз задумываться о возможном общем будущем для нас обоих.
     Присутствие Софи успокаивало мои напряжённые нервы, а её неуёмная страсть в постели и меня превращала в неутомимого любовника. Правда, со временем, эти страстные ночные бдения начали серьёзно мешать делу, поскольку из-за них я совсем перестал высыпаться, и этот недосып, с каждым следующим днём, стал всё заметней влиять на моё физиологическое состояние. 
     У меня появились очень сильная раздражительность и не проходящая головная боль, которые, впрочем, нисколько не отрезвляли мой замутнённый страстью разум. Я по прежнему продолжал «во всю» пользоваться предоставленным судьбой «моментом полного счастья», не задумываясь о грядущих последствиях.
     Не знаю, чем бы всё это, в конечном счёте, закончилось, но на седьмой день расследования у меня, к счастью, была запланирована заранее согласованная с Лохвицким поездка в Париж. 
     По результатам моих допросов мне стало ясно, что в тот трагический вечер перестрелки между своими солдаты 2-й роты слышали, как около двадцати двух часов, недалеко от самого заднего ряда их окопов, раздался звук подъехавшего автомобиля.
     Затем, примерно в двадцать два часа, назвав, по пути, часовому пароль для 1-го батальона, в землянку командира 2-й роты поручика Ремизова спустился свободно владеющий русским языком незнакомец в военном французском плаще, под которым виднелась русская офицерская форма. Лицо его, при этом, прикрывал низко опущенный капюшон.
     Почти сразу же, после этого, землянку покинул денщик Ремизова, который, с этой минуты, вплоть до самоубийства поручика, был всё время на виду у других солдат.
     Около двадцати двух часов тридцати минут незнакомец и Ремизов поднялись из землянки наверх и разделились.
     Поручик пошёл по окопам и стал лично предупреждать взводных офицеров и унтер-офицерский состав о возможной массированной атаке немцев в двадцать три часа со стороны «бывших» позиций 4-й роты, уже «покинувшей» свои старые окопы; и, при этом, он, отнюдь, не выглядел пьяным, а незнакомец направился обратно (тем же путем, каким и пришёл) к месту, где он был встречен, при своём первом появлении в окопах 2-й роты, часовым данного подразделения.
     Однако, как сказали отдельные очевидцы, из расположения 2-й роты он ушёл не сразу, задержавшись в одном из дальних окопов, где  находился примерно пятьдесят минут, вплоть до того момента, когда  после  окончания пятнадцатиминутной перестрелки с 4-й ротой (начавшейся одновременно с немецкими сигнальными ракетами и обстрелом с их стороны ровно в двадцать три часа) по роте молниеносно распространился слух о том, что они, по ошибке, стреляли по своим, в связи с чем есть многочисленные жертвы, и что, узнав об этом, застрелился Ремизов.
     После этого, незнакомец покинул расположение 2-й роты, и примерно в двадцать три часа тридцать минут послышался звук отъезжающего автомобиля.
     Если добавить к этому, что абсолютно никто в роте не разглядел лица таинственного незнакомца, и что только денщик Ремизова при неярком, но всё же вполне приличном, свете керосиновой лампы в землянке заметил отсутствие лоскута плащевой ткани, размером с ладонь, в нижней части (сзади, по центру) военного плаща на незнакомце и, самое главное, услышал основную часть дезинформации, внушённой незнакомцем Ремизову, то можно понять всю поистине неизмеримую цену «восстановленных мной» письменных показаний денщика, трагически погибшего после того, как я сообщил полученную от него информацию генерал-майору Лохвицкому.
     Кроме этого, я установил, что мой приятель прапорщик Рохлинский в вечер перестрелки, действительно, находился в штабе полка при массе свидетелей и присутствовал на совещании у полковника Дьяконова вместе с тремя командирами батальонов, и, значит, никак не мог оказаться, тогда, в расположении 2-й роты.
     Это меня несказанно обрадовало, так как я, в ходе своего расследования, уже несколько раз был вынужден обращаться к нему за помощью и рассчитывал делать это и впредь. И то, что он оказался вне подозрений, значительно повысило уровень моего доверия к нему.
     Также мной было установлено, что на тот роковой вечер алиби было у всех офицеров обоих полковых штабов и штаба бригады с отрядом связи и военно-хозяйственной службы, кроме прапорщика Васнецова (вместе с его водителем – тридцатилетним «здоровяком» – ефрейтором Шлыковым), время возвращения которого в штаб бригады, а точнее, в его родной отряд, никто не знал, и адъютанта из штаба 1-го полка подпоручика Ростовцева, вернувшегося, тогда, в штаб своего полка лишь глубокой ночью и отсутствовавшего, таким образом, неизвестно где около шести часов.
     Стало ясно и то, что в последний месяц перед преступной перестрелкой, кроме Софи Моррель и Жерара де Моне, других иностранцев на территории 2-го полка не было.
     Таким образом, получалась следующая картина: дать в прессу компромат на Русский Экспедиционный Корпус реально могли только Софи Моррель и Жерар де Моне, а незнакомцем, посетившим со своей дезинформацией Ремизова, мог быть прапорщик Васнецов или подпоручик Ростовцев (правда, подпоручик не был на наблюдательном пункте 2-го полка, но ему, просто-напросто, могли дать поручение «навестить» Ремизова те, кто уже побывали на этом пункте, или те, кто и без этого отлично знали расположение рот 1-го батальона).
     При этом, в данном происшествии оставалась не совсем понятной роль Васнецовского водителя – «мордастого здоровяка» – ефрейтора Шлыкова, закреплённого за вышеупомянутым автомобилем военно-хозяйственной службы бригады.
     Допросить его, сразу, у меня, к сожалению, не получилось, так как выяснилось, что в настоящее время он находится в отъезде. Оказывается, буквально, накануне, он выехал (по поручению Лохвицкого) вместе с адъютантом штаба бригады подпоручиком Дюжевым в многодневную командировку на запад Франции. А без его показаний я не хотел приступать ни к допросу Васнецова, ни к допросу Ростовцева.
     Поэтому, отложив допросы этих трёх лиц «на потом», я решил немедленно ехать в Париж к Алексею Семёновичу Савельеву – человеку Батюшина – с надеждой на его действенную помощь в выяснении обстоятельств попадания во французские газеты компромата на наш Русский Экспедиционный Корпус, связанного со злополучной перестрелкой 2-й и 4-й рот.
     При этом, мне, конечно, очень хотелось, чтобы эта побывка во французской столице окончательно развеяла все подозрения насчёт Софи; ведь, пока они существовали, пусть даже только в моей голове, я не мог полностью ей доверять, а, следовательно, и не мог влюбиться в неё по настоящему. И эта неопределённость медленным ноющим огнём жгла моё сердце...
     Париж встретил меня заунывным и холодным дождём, сразу же навеявшим мрачное настроение, резко контрастирующее с тем ярким и красочным впечатлением от него, которое отложилось у меня при первом посещении этого города весной нынешнего года. Он, как бы, предупреждал меня о том, что ничего хорошего, в этот раз, я для себя, здесь, не найду, но мне было всё равно, так как прибыл я, ныне, сюда с более серьёзными целями, чем в прошлый раз.
     Алексей Семёнович, как и в нашу первую встречу, встретил меня весьма радушно. Напоив горячим чаем и накормив вкусным обедом, он дал мне сначала возможность прийти в себя после утомительной поездки и лишь потом принялся задавать осторожные вопросы про обстановку в Русском Экспедиционном Корпусе и цель моего приезда в Париж.
     Я не стал ничего скрывать от этого человека. Помня, как хорошо о нём отзывался генерал Батюшин, я выложил ему всё, что узнал в ходе своего расследования «Дела о перестрелке», и попросил помочь узнать о том, кто из французских журналистов, под псевдонимом «Флобер», напечатал статью с компроматом на наш корпус в небольшой столичной газете «Утренние новости», откуда её стремительно перепечатали все остальные газетные издания Парижа.
     Савельев, как я и ожидал, с охотой согласился мне помочь, но предупредил, что на выяснение данного вопроса потребуется двое суток. Он предложил мне остановиться, на это время, у него, и, поскольку я был свободен в выборе места проживания, я с радостью согласился.
     Остаток вечера седьмого дня моего расследования мы провели в приятной беседе об особенностях нынешнего периода российской истории и огромном влиянии на неё неудачно складывающейся в последнее время военной кампании на Восточном фронте.
     – После Брусиловского прорыва, действительно, самого яркого события для Русской армии в этом году, да, и, пожалуй, во всей войне, мы вновь откатились сначала на наши прежние позиции, а потом – и ещё дальше назад, – печально заметил Алексей Семенович. – Этот факт деморализовал армию. Она перестала верить своим командирам, и в ней, как и во всей российской общественности, созрело огромное недовольство царской властью. Я нутром чувствую, как в России грядёт катастрофа колоссального масштаба, которая изменит весь ход российской истории.
     Я навсегда запомнил, тогда, это необычное утверждение Савельева. Оно, почему-то, сразу врезалось в мою память и осталось в ней до конца моей жизни, как яркий пример аналитического склада ума у лучших контрразведчиков Русской армии в то время.
     Восьмой и девятый день из четырнадцати отведённых генералом Лохвицким мне на расследование я откровенно... проспал, причём, в прямом смысле этого слова.
     На улице ни на минуту не прекращался дождь и дул сильный ветер, и я спал... спал... спал, отсыпаясь за всю предыдущую неделю с её бессонными ночами с неутомимой Софи, прерываясь только на завтрак, обед и ужин. К ужину, с работы, приходил Алексей Семёнович и делился со мной последними новостями парижской жизни, после чего  мы наскоро обменивались мнениями «обо всём этом», и я вновь ложился спать.
     Нужную мне информацию Савельев принёс лишь утром десятого дня: в семь часов он вышел из дома, а в девять – уже открывал входную дверь и громко призывал меня выйти в зал.
     Поняв, в чём дело, я моментально проснулся и, наскоро умывшись, уже через десять минут сидел одетым перед Алексеем Семёновичем.
     Савельев торжественно сделал паузу и громко объявил:
     – «Флобер» – это Софи Моррель.
     – Это точно? – обескуражено спросил я.
     – Абсолютно! Кроме того, она ещё является тайным агентом французской военной контрразведки, и есть, правда, пока неподтверждённые данные о том, что Моррель ведёт двойную игру. По крайней мере, наш источник в местной контрразведке утверждает, что около года назад её «ловили» на знакомстве с человеком, которого подозревали в связях с германской разведкой. Однако, этот человек, «не дождавшись» встречи с французскими контрразведчиками, неожиданно погиб, и доказать измену Моррель им, тогда, не удалось.
     – А Жерар де Моне? – поникшим голосом спросил я.
     – Жерар де Моне – не причём. Он ведёт в своей газете совсем другую рубрику. Да, и на фронте, до этого единственного раза, Жерар де Моне никогда не был. И вообще, к вам в полк он попал лишь потому, что в редакции газеты заболел их штатный «фронтовик», и его направили в вашу бригаду вместо него. Никакой статьи про «перестрелку русских» Жерар де Моне не писал.
     Я горячо поблагодарил Алексея Семёновича за ценную информацию и стал немедленно собираться в обратный путь.
     Прощание у нас вышло скорым, так как мы оба чувствовали, что эта наша встреча – далеко не последняя.
     В самом конце «прощальной церемонии» я передал Савельеву список из четырёх фамилий адъютантов штабов обоих наших полков и штаба бригады и трёх фамилий офицеров отряда связи и военно-хозяйственной службы и попросил сделать по ним запрос в ведомство генерала Батюшина.
     Меня интересовала любая значимая информация о них и их прошлом. Отдельной просьбой было выяснение вопроса: «Не пересекался ли, где-нибудь ранее, с этими офицерами ефрейтор Силантий Шлыков, тридцати лет от роду, один из водителей отряда связи и военно-хозяйственной службы?».
     На этом мы расстались, и я отбыл из Парижа в свою бригаду.
     Обратный путь был столь же утомительным и долгим, как и дорога сюда, но только мне, в этот раз, на редкость, везло с попутным транспортом, и, поэтому, уже вечером того же дня я, вновь, оказался в расположении нашей бригады.
     Идти в свою комнату я не решился, не желая, раньше времени, встречаться с Софи, которая могла там оказаться, и заночевал у Рохлинского, благо автомобиль, подвозивший меня на последнем отрезке пути, проезжал недалеко от штаба нашего полка.
     Рохлинский очень обрадовался, увидев меня на пороге своей «каморки» – небольшой комнатушки при штабе, больше похожей на тёплый чулан.
     Он тут же уступил мне, как гостю, свою кровать, а сам соорудил себе ночлежное место из трёх ящиков из-под снарядов, используемых для хранения штабных бумаг, и двух старых шинелей, после чего налил мне и себе по целому стакану некрепкого местного вина и открыл две банки французских консервов, причём всё это прапорщик проделал, на удивление, молча и быстро.
     Лишь, когда мы оба, чокнувшись, осушили свои стаканы и немного закусили, Рохлинский, наконец-то, спросил:
     – Как съездили, господин штабс-капитан?
     – Нормально, прапорщик. Можно даже сказать – удачно.
     – Ну, и слава Богу!
     – А здесь – что нового? Есть что-нибудь по Ростовцеву? – спросил я у него, памятуя о высказанной ему мной, ещё перед своим отъездом в Париж, просьбе выяснить причину шестичасового отсутствия подпоручика в вечер перестрелки двух русских рот.
     – Есть, господин штабс-капитан... Есть! Дело в том, что у подпоручика Ростовцева в той деревушке, на окраине которой, тогда, размещался штаб 1-го полка, живёт «пассия» из местных – молодая французская вдова по имени Кэтти. И есть все основания предполагать, что он провёл те шесть часов именно у неё.
     – Вы знаете ту деревушку?
     – Да.
     – А не могли бы Вы, прапорщик, завтра, съездить со мной на вашем штабном автомобиле в эту деревушку?
     – Вообще-то, это достаточно проблематично, но Вам повезло, господин штабс-капитан. Сегодня вечером полковник Дьяконов, отпросившись у Лохвицкого, выехал на три дня в Париж. Так что, я сейчас относительно свободен в своих действиях.
     – Замечательно, прапорщик. А насчёт эксплуатации одного из полковых автомобилей не волнуйтесь. Сошлитесь на меня и на исполнение мной специального поручения генерала Лохвицкого. Ну, а сейчас – давайте спать. Чувствую, что начинаются решающие дни в моём расследовании.
     Едва договорив эту фразу и коснувшись головой подушки, я моментально заснул.
     Пробуждение было лёгким и бодрым. Рохлинский обеспечил завтрак в «каморку», подготовил к поездке водителя и автомобиль, и уже через час после подъема мы ехали по направлению разыскиваемой нами деревушки.
     Дорога оказалась недолгой, так как наше нынешнее место «отдыха» располагалось не очень далеко от линии фронта (иногда, даже была слышна артиллерийская канонада), и вполне сносной для езды.
     Въехав в деревню, я у первого же встреченного нами местного жителя узнал, где живёт молодая вдова Кэтти, но, тем не менее, остановить автомобиль приказал, заранее: за три дома до нужного нам.
     Пройдя немного пешком, я и Рохлинский тихо остановились у жилого помещения, расположенного по соседству с домом Кэтти.
     Зайдя туда, мы встретили пожилую француженку – хозяйку этого небольшого строения.
     Она оказалась очень разговорчивой и при правильно поставленных мной вопросах, прикрытых вполне правдоподобной «легендой», довольно быстро выложила нам всё, что знала, а, вернее, видела и слышала, о взаимоотношениях молодого русского офицера (подпоручика Ростовцева), внешность которого она очень точно обрисовала, и «соседской вертихвостки» Кэтти.
     Эта «бесстыжая» соседка, с её слов, принимала вышеуказанного военного в любое время дня и ночи.
     Я ненавязчиво «подвёл» её к интересующей нас дате, и... нам несказанно повезло.
     Страдающая бессонницей пожилая женщина хорошо помнила тот вечер и точное время прихода и ухода русского офицера.
     Он, по её словам, пришёл, тогда, к Кэтти примерно в девятнадцать часов, а ушёл от неё, когда часы «пробили» двенадцать раз, то есть в двадцать четыре часа.
     Убедившись, что из окна пожилой француженки, действительно, очень хорошо просматривается входная калитка и крыльцо дома молодой вдовы, и представив в своём воображении тот момент, когда Кэтти, выпуская ночью Ростовцева из своего дома, освещает керосиновой лампой ему дорогу до калитки и, тем самым, попадает вместе с ним в поле зрения бдительной соседки, мы поняли, что «старуха» не врёт и говорит нам чистую правду.
     Распрощавшись с ней, мы, тем не менее, для очистки совести, всё же зашли и к молодой вдове.
     Кэтти оказалась очень милой женщиной. Она, также поверив в нашу «легенду», без утайки рассказала нам всё о себе и Ростовцеве, слово в слово подтвердив рассказ своей бдительной соседки.
     Больше нам, в этой деревне, делать было нечего, и мы тут же поспешили обратно в полк.
     По дороге начался дождь, сначала – слабый, моросящий, потом – сильный, временами переходящий в настоящий ливень, из-за которого нам показалось, что само небо ополчилось против нас.
     Однако, до штаба полка оставалось совсем немного, и это – заметно успокаивало.
     Но, тут, мне пришла в голову восхитительная мысль насчёт прапорщика Васнецова, и я приказал водителю повернуть наш автомобиль к штабу бригады, а точнее, к отряду связи и военно-хозяйственной службы.
     Поймав недоумённый взгляд Рохлинского, я наклонился к его уху и тихо, чтобы не услышал водитель, прошептал ему свою просьбу-поручение: пользуясь начавшимся дождём, выпросить «на время» у Васнецова его военный плащ и принести этот «дождевик» мне на просмотр.
     Что мне особенно нравилось в Рохлинском, так это то, что он, схватывая всё на лету, никогда не задавал лишних вопросов и всегда проявлял лишь разумную инициативу. Вот, и сейчас, он только согласно кивнул мне, в ответ, головой и сразу же потянулся рукой к дверце.
     Мы остановили наш автомобиль за сто метров до места расположения бригадного отряда связи и военно-хозяйственной службы, после чего я с водителем остался в нём, а Рохлинский, под дождём, побежал в отряд искать Васнецова.
     Ждать пришлось около пятнадцати минут. Наконец, вдали показался наш прапорщик, на котором был накинут военный французский плащ с капюшоном.
     В нетерпении я тут же выскочил из автомобиля ему навстречу и при нашем сближении сильным рывком сорвал с него этот плащ.
     Мокрый до нитки Рохлинский, с широко раскрытыми от удивления  глазами, молча застыл под этой низвергавшейся с неба лавиной дождя, и лишь недоумённо смотрел на то, как я, моментально ставший таким же мокрым, как и он, лихорадочно крутил в руках снятый с него французский плащ и тщательно осматривал его со всех сторон.
     А из автомобиля, на нас обоих, как на пару сумасшедших, также изумлённо взирал наш «личный» водитель.
     Наконец, мне удалось развернуть этот плащ так, чтобы нашему обзору предстал его нижний край, и мы в ту же секунду, одновременно, увидели, что там – как раз, сзади, по центру – действительно, вырван лоскут, размером с человеческую ладонь.
     – Это – он! Это – он! – в исступлении закричал я, и теперь на меня, как на сумасшедшего, посмотрел уже и Рохлинский.
     – В автомобиль! – скомандовал я ему и вместе с ним влез в сухую и тёплую кабину.
     Сидя внутри, я ещё раз показал Рохлинскому и нашему водителю место, где у плаща отсутствовал кусок, размером с ладонь, и громко, чтобы слышал последний, спросил у прапорщика:
     – У кого Вы взяли этот плащ, и чей он?
     – Этот плащ принадлежит лично прапорщику Васнецову, и он сам одолжил его мне до завтрашнего дня.
     – Отлично, господа! А, теперь, нам нужен ефрейтор Шлыков – водитель из отряда связи и военно-хозяйственной службы.
     – Не получится, сегодня, со Шлыковым, господин штабс-капитан. Я только что, в отряде, сам слышал о том, что он вернётся из своей длительной поездки с подпоручиком Дюжевым лишь завтра утром.
     – Ну, тогда... в полк!
     Доехав до штаба нашего полка, я взял с Рохлинского и водителя нашего автомобиля письменные показания, фиксирующие факт отсутствия лоскута (сзади, внизу, по центру) у военного плаща с капюшоном, принадлежавшего прапорщику Васнецову, и предупредил обоих (естественно, в первую очередь, нашего водителя) о неразглашении этой информации без моего на то согласия.
     После этого, я с прапорщиком Рохлинским «повторил» вчерашний вечер с вином и консервами, слегка разнообразив его задушевными разговорами про детство, семью и недавнее мирное прошлое.
     Утро следующего (двенадцатого) дня моего расследования встретило нас солнцем и относительно тёплой погодой. Я и Рохлинский по-армейски быстро привели себя в порядок и, наскоро позавтракав, выехали в штаб бригады.
     Уже при подъезде к пункту нашего назначения мы, неожиданно для себя, повстречали автомобиль с возвращавшимися из своей затянувшейся поездки подпоручиком Дюжевым и его водителем – ефрейтором Шлыковым.
     Я дал им сигнал остановиться и вместе с Рохлинским вышел из нашего автомобиля.
     К нам навстречу, тотчас, выскочил Дюжев, на лице которого ясно выражалось недоумение по этому поводу, но я быстро успокоил его и, ссылаясь на свои полномочия, о которых адъютант штаба бригады прекрасно знал, попросил у него двадцать минут на личный разговор с его водителем.
     Дюжев охотно согласился и, весело подшучивая над Рохлинским, отошёл с ним в сторону «покурить».
     Я же, подсев к Шлыкову в их автомобиль, с грозным видом стал расспрашивать последнего про обстоятельства его недавней поездки с Васнецовым на фронт, в район прежнего места расположения 2-го полка.
     Ефрейтор отвечал на мои вопросы спокойно и обстоятельно – так, как будто всё это было только вчера, и как будто ему каждый день устраивают подобный допрос.
     Он сообщил мне, в частности, что, действительно, подвозил в тот роковой вечер (после посещения штаба 2-го полка) прапорщика Васнецова к линии фронта (в район 1-го батальона этого полка) в двадцать два часа, потом – долго ждал его в «своём» автомобиле, а, после возвращения Васнецова с передовой (примерно в двадцать три часа тридцать минут), отъехал вместе с ним, обратно, в штаб нашей бригады.
     Всё сошлось! От волнения у меня даже вспотел лоб. Я заставил Шлыкова кратко написать на листе бумаги то, о чём он мне, только что, рассказал, и пригрозил ему тюрьмой, если он, без моего разрешения, проболтается кому-нибудь о теме нашего разговора.
     Вернувшись к ведущим дружескую беседу Дюжеву и Рохлинскому, я поблагодарил подпоручика за понимание и попросил его никому не разглашать сам факт моей встречи со Шлыковым.
     Расставшись с подпоручиком и ефрейтором, я вместе с Рохлинским и нашим водителем заехал, наконец-то, и на моё временное место проживания.
     Софи там не было, и я смело зашёл в свою комнату. Взяв из тайника весь ранее собранный мной материал по «Делу о перестрелке» и добавив к нему показания Рохлинского и нашего полкового водителя по плащу с вырванным лоскутом, а также – показания Шлыкова по его поездке с Васнецовым на линию фронта, я вышел из своей комнаты и прошёл во двор дома.
     Здесь меня неожиданно окликнула моя «квартирная хозяйка».
     Она неторопливо подошла ко мне и ненавязчиво поинтересовалась: почему я отсутствовал столько дней, и буду ли я, через два дня, продлевать найм её комнаты.
     Я сказал ей, что пока ничего не могу сказать ей про продление найма её комнаты, так как всё решится в эти два дня.
     Выслушав мой ответ, хозяйка согласно кивнула головой и неожиданно тихим голосом предупредила меня, что «моя девушка» (Софи) – «не очень хороший человек». Этот вывод она сделала тогда, когда случайно застала её роющейся в моём офицерском чемоданчике.
     От этих слов у меня стало невероятно муторно на душе, поскольку именно сейчас я окончательно убедился в том, что Савельев не ошибся: мадемуазель Моррель – агент... но, вот, чей в большей степени (французский или германский) – станет ясно лишь после допроса Васнецова.
     Я тепло поблагодарил хозяйку дома за беспокойство обо мне и поспешил к нашему автомобилю.
     Приехав в штаб бригады, я сразу же прошёл в приёмную генерала.
     Часовые, теперь, пропускали меня беспрепятственно, так как за первую неделю моего расследования уже успели привыкнуть к моей физиономии.
     Регин, как всегда, был на своём месте и, как всегда, был весел и доброжелателен ко мне.
     Видя, что я очень спешу, он, не затягивая времени, быстро зашёл к Лохвицкому и спросил у него разрешения на мой проход к нему.
     Генерал «дал добро», и я, не успел Регин выйти из его кабинета, буквально, ворвался к нему с офицерским планшетом, полным собранных мной бумаг с показаниями свидетелей по «Делу о перестрелке».
     Разговор с Лохвицким получился недолгим, но очень эффективным. Я убедительно доказал ему виновность в измене прапорщика Васнецова и возможную виновность в шпионаже мадемуазель Моррель.
     Генерал, не став задавать лишних вопросов, разрешил мне и, по моей просьбе, Рохлинскому произвести арест и допрос Васнецова с обыском в помещении, где он ночевал с другими офицерами из отряда связи и военно-хозяйственной службы, и досмотром его личных вещей.
     Выйдя из штаба бригады и захватив с собой ожидавшего меня во дворе Рохлинского, я направился в отряд связи и военно-хозяйственной службы, но, ни в «спальной комнате» его офицеров, ни в хозяйственных помещениях отряда, Васнецова не обнаружил.
     На мои расспросы про него «отрядники» сообщили, что он, с утра, всё время был здесь, у всех на виду, а «исчез» примерно с полчаса назад, и почти тогда же, метрах в ста от помещений отряда, в небольшой рощице на пригорке, раздался странный «хлопок», похожий на отдалённый револьверный выстрел. Поскольку, в это самое время их механик заводил ремонтируемый, здесь же, бригадный автомобиль, никто из присутствующих не обратил на этот «хлопок» никакого внимания, и вспомнили про него лишь сейчас, при моём расспросе.
     Я с Рохлинским немедленно устремился в указанном «отрядниками» направлении. Но наш стремительный бег, в конечном счёте, оказался напрасным.
     Выбежав к опушке рощицы, мы почти сразу увидели лежащего на земле, лицом вниз, прапорщика Васнецова. Под его головой, в области правого виска, расплылось довольно большое пятно крови, а в его правой руке был зажат личный револьвер.
     Васнецов был мёртв!
     Забрав из его руки револьвер, я лично убедился в том, что из ствола всё ещё тянет едким запахом горелого пороха.
     Казалось бы, ситуация – яснее ясного.
     Однако, перевернув труп Васнецова на спину, я обратил внимание на неестественное положение шеи покойного. Точно такую же неестественность расположения шеи я видел совсем недавно и у трагически погибшего денщика Ремизова. Странное, если не сказать большего, совпадение!
     Всё это, конечно, не могло не навести меня на невесёлые размышления о хорошо спланированных убийствах тех, кто мог «пролить свет» в «Деле о перестрелке».   
     Осмотрев, тем временем,  карманы мёртвого прапорщика и ничего, там, не обнаружив, я дал поручение подбежавшим, вслед за нами, солдатам убрать труп Васнецова с этого места.
     Вернувшись, после этого, обратно в отряд связи и военно-хозяйственной службы, я с Рохлинским, первым делом, проверил кровать Васнецова и его офицерский чемодан, но ничего интересного ни там, ни там, не нашёл.
     Уже собираясь уходить, я, на всякий случай, отодрал внутреннюю обшивку крышки Васнецовского чемодана и – о, удача – обнаружил там ни много, ни мало, а его собственный дневник!
     Романтически настроенный и несколько экзальтированный юноша, и здесь, оказался верен себе. Все его душевные и любовные переживания, а также «подвиги» во имя любви, были им доверены бумаге.
     Почти полностью исписанная тетрадь рассказывала обо всём и, главное, недвусмысленно изобличала мадемуазель Моррель, как агента германской разведки.
     Растворившись в своей любви к этой профессиональной искусительнице, он и не заметил, как стал «работать» на неё, а, когда заметил – было уже слишком поздно.
     В его дневнике прямо указывалось на то, что именно по указанию мадемуазель Моррель он был вместе с ней на наблюдательном пункте 2-го полка и по её поручению, в тот самый «чёрный» для двух наших рот вечер, когда Шлыков подвёз его к передовой, ходил в землянку к Ремизову с подготовленной ею же дезинформацией, а, уйдя от него, ждал, неподалёку, окончания этой нелепой стрельбы по своим, чтобы, опять-таки, по её прямому указанию, ликвидировать его, как свидетеля собственной измены.
     Васнецов, в подробностях, описал там, также, и испытанные им моральные переживания по этому поводу, и свои душевные муки, в тот момент, когда, находясь в заднем окопе, готовился к убийству своего боевого товарища, и о том странном облегчении, которое он испытал, услышав о том, что Ремизов застрелился и, тем самым, избавил его от совершения ещё одного страшного греха...
     Денщика Ремизова спасло, тогда, по его признанию, лишь то, что тот не видел его лица и погон. О том, что он, потом, погиб при странных обстоятельствах, судя по всему, Васнецов ничего не знал, так как об этом в его дневнике ничего написано не было, хотя последние записи в нём датировались и более поздними числами, чем дата смерти денщика.
     Вернувшись обратно к Лохвицкому, я кратко сообщил ему о «самоубийстве» Васнецова и предъявил дневник покойного, напрямую обвиняющий мадемуазель Моррель в шпионаже в пользу Германии.
     Мной, также, было сообщено ему о схожести «странных положений шеи» у погибших Васнецова и денщика Ремизова, но он, на это, только махнул рукой. Своих врачей в бригаде у нас, в ту пору, не было, а приглашать на осмотр трупа (в качестве экспертов) французских врачей из ближайшего госпиталя – генерал не разрешил, считая, что не стоит отрывать их от дела ради трупа одного мерзавца.
     Тем не менее, Лохвицкий, наконец-то, прочувствовав всю остроту сложившейся ситуации, забрал у меня дневник Васнецова и срочно выехал к командующему 4-й французской армией. Мне же было велено, никуда не отлучаясь, ждать его в штабе бригады. Следуя этому его указанию, я тотчас отпустил Рохлинского в штаб полка, а сам вместе с Региным и Дюжевым остался в генеральской приёмной.
     Лохвицкий отсутствовал около четырёх часов, но, когда вернулся, то вернулся не один, а с тремя французскими контрразведчиками.
     Они немедленно вызвали меня в его кабинет и очень внимательно выслушали все мои соображения по «Делу о перестрелке» и роли в нём мадемуазель Моррель. Затем, получив от меня ответы на все интересующие их вопросы, офицеры-контрразведчики, незаметно переглянувшись между собой, тихо сообщили мне, что, по их сведениям, Софи Моррель должна появиться  в штабе бригады уже в течение ближайшего часа, и что, сразу же, после своего появления здесь, она будет ими непременно задержана.
     И, действительно, ровно через час, как по заказу, к штабу подъехал какой-то небольшой французский автомобиль, из которого вышла, как всегда, элегантная и обворожительная Софи.
     Окинув мельком, своим обычным  проницательным взглядом, стены и окна штабного помещения и ничего, при этом, не заподозрив, француженка, не спеша, направилась в сторону его главного входа. Однако, перед самым крыльцом, на котором стояли часовые, она неожиданно остановилась и почему-то оглянулась на «свой» всё ещё не отъехавший автомобиль. 
     Я и все остальные присутствовавшие в генеральской приёмной офицеры, кроме, пожалуй, ничего не понимающих Регина и Дюжева, невольно замерли. Неужели, не зайдёт? Неужели, повернёт обратно? Но... прошло несколько томительных секунд, и в коридоре, всё-таки, послышались долгожданные лёгкие шажки прекрасной француженки.
     Войдя в комнату, служившую Лохвицкому приёмной, и увидев там, разом, трёх своих «коллег из тайного ведомства», моментально вставших в дверях около неё, она, конечно, сразу всё поняла и от неожиданности замерла на месте, беспрестанно переводя свой явно растерянный взгляд с меня на Регина, с Регина на Дюжева, с Дюжева на меня и так далее, по кругу... но, по прошествии нескольких секунд, сумев-таки взять себя в руки, резко повернулась и, не произнеся ни звука, первой вышла обратно.
     Надо отдать ей должное: вела она себя, в такой ситуации, в высшей степени «мужественно» и профессионально.
     Но, как это не странно, у меня к ней, при этом, не возникло никакого чувства жалости или сострадания: слишком уж много плохого я узнал о ней в эти последние дни и часы...

Глава 7. Ранение

     На следующий день после ареста Софи меня вновь вызвали к генералу Лохвицкому. В этот раз он выглядел чрезвычайно довольным и радушным. Сообщив, что мадемуазель Моррель уже созналась в своей работе на немцев, вербовке прапорщика Васнецова и организации (с помощью дезинформации) трагической перестрелки между 2-й и 4-й ротами 1-го батальона нашего полка, генерал не пожалел лестных слов в мой адрес и добрых десять минут восхищался моей прозорливостью и настойчивостью в достижении цели.
     Однако, стоило мне сказать, что, по моему мнению, ещё рано ставить точку в этом деле, как он сразу нахмурился и резко спросил:
     – Ну, чем Вы ещё не довольны, штабс-капитан?
     – Ваше превосходительство, я считаю, что в нашей бригаде, по-прежнему, всё ещё действует высокопрофессиональный агент германской разведки, который, собственно, и руководил всей этой операцией по организации перестрелки между своими в 1-м батальоне в целях дискредитации нашего Экспедиционного корпуса в глазах общественности Франции. Мадемуазель Моррель – всего лишь вербовщица наивного Васнецова и проводница идей этого агента. Не в её силах придумать и осуществить весь этот план до самых мелочей, начиная с согласования с немцами времени начала имитации наступления с их стороны (в части подачи ракетами сигнала об атаке и открытия пулемётного и ружейного огня в назначенные день и час на определённом участке фронта) и заканчивая знанием паролей, позволяющих беспрепятственно добраться до офицерской землянки в роте, на участке которой намечена провокация.
     – Штабс-капитан, а Вам не кажется, что Вы заигрались в сыск? – недовольно спросил Лохвицкий.
     – Никак нет, Ваше превосходительство, – кратко ответил я, оставаясь при своём мнении.
     Я хорошо помнил, как при нашей встрече в России генерал-майор Батюшин специально подчёркивал, что немецкий агент уже находится в 1-й Особой бригаде, и что это – очень опытный и опасный профессионал. Молодой и романтичный Васнецов никак не вписывался в эту характеристику, данную одним из руководителей русской контрразведки, да и он сам, в своём дневнике, полностью описал события и обстоятельства, при которых его завербовала профессиональная соблазнительница Софи.
     Что касается мадемуазель Моррель, то она не входила в штатный состав бригады и, вообще, появилась в поле зрения наших офицеров относительно недавно – около четырёх месяцев назад, спустя ровно месяц после нашего прибытия на фронт.
     А это означало только одно – коварный и опасный враг, по-прежнему, здесь. Он лишь затаился, теперь, на время, но, когда ему будет нужно – обязательно проявится и нанесёт свой очередной удар по нам.
     Но я не стал говорить всё это Лохвицкому. Зачем... По большому счёту у меня не было железных аргументов в пользу моего предположения, а без них – разговаривать с генералом, который хочет поскорее перевернуть неприятную страницу в истории нашего пребывания во Франции – выглядело явно бесполезным.
     – Напрасно Вы упрямитесь, штабс-капитан! Ваше время нахождения при моём штабе окончилось, и я не вижу причин продления Вашего присутствия здесь. Возвращайтесь в свою роту и набирайтесь сил перед новыми боями, а они, кстати – уже не за горами, – всё тем же недовольным тоном закончил со мной беседу Лохвицкий.
     – Слушаюсь, Ваше превосходительство! – внешне невозмутимо «откозырял» ему я и чётким армейским шагом покинул генеральский кабинет.
     Попрощавшись с «адъютантским персоналом» бригадного штаба (в лице капитана Регина и подпоручика Дюжева) и забрав свой «чемоданчик» из занимаемой мной комнаты в доме французской пожилой пары, с заметным огорчением расставшейся со мной, я не спеша направился в сторону места расположения нашего батальона.
     По пути мне встретился наш бригадный медвежонок «Мишка» в сопровождении двух своих бессменных поводырей Васьки и Сёмки. Я давно его не видел и очень удивился тому, как сильно он подрос.
     «Мишка», с ходу, подскочил ко мне и, стоя на задних лапах, сделал полный оборот вокруг себя. Я невольно рассмеялся и кинул ему кусок сахара, который он, как собака, поймал на лету своей уже довольно большой пастью.
     – Благодарствуем, Ваше благородие, – поблагодарил меня Васька за своего мохнатого подопечного.
     – Он у нас, вообще-то, сытый, но больно уж сладости любит, – счёл нужным пояснить, при этом, его напарник Сёмка.
     – Тяжело с ним? – спросил я у них.
     – Да, что Вы, Ваше благородие. Он же – как ребёнок, пока, и все хлопоты с ним – не в тягость, – степенно ответил Васька.
     – Вот, что, братцы, возьмите-ка ему на сахарок, – я протянул солдатам десять французских франков и, осторожно коснувшись, на прощание, рукой мохнатого медвежьего загривка, пошёл своей дорогой дальше.
     В батальоне меня радостно встретили мои друзья Разумовский, Мореманов и Орнаутов, жаждавшие немедленно услышать от меня хоть какие-то подробности о результатах моего сыска, но я, желая сначала проведать свою роту, перенёс рассказ об этом на более позднее время.
     В тот же вечер мы собрались в офицерской палатке у Разумовского и изрядно напились.
     Нет, разумного предела мы, конечно, не перешли, но отсутствие фронтового напряжения всё же сказалось.
     Я, в общих чертах, рассказал им об итогах моего расследования, ограничившись, естественно, «самоубийством» Васнецова и арестом французской военной журналистки, а друзья поведали мне последние новости нашего батальона.
     Дальше всё прошло по обычному, в таких случаях, сценарию: карты, анекдоты, споры и патетические речи. До пьяного выяснения отношений дело, однако, так, и не дошло (хотя предпосылки к этому, всё-таки, были: что-то не поделили Мореманов с Черкашиным, так и не сумевшим, по настоящему, «заменить» нам нашего погибшего друга Лемешева), и мы, далеко за полночь, разошлись по своим ротам.
     А, вскоре, меня, как и других, полностью захватила рутинная тыловая жизнь, главным в которой было удержание воинской дисциплины во вверенном мне подразделении на надлежащем в данной ситуации уровне.
     Как выяснилось, после фронта тишина мирной жизни расхолаживает не только рядовых солдат и унтер-офицерский состав, но даже командующих взводами прапорщиков и, чего греха таить – многих ротных командиров тоже. Поэтому приходилось проявлять поистине железную волю и быть примером, в первую очередь, для своих помощников, чтобы иметь моральное право требовать этого же от них в отношении рядового состава.
     Так прошло около двух месяцев. Наступило Рождество Христово – первое Рождество, которое мы встречали на чужбине. Изготовленный полковыми умельцами из палаточного материала и подручных средств, большой шатёр, отведённый для проведения церковной службы непосредственно в Рождество и в последующие праздничные дни, в рождественскую ночь был забит до отказа.
     Службу в этой самодельной «полковой церкви» вёл наш полковой священник – сорокапятилетний протоиерей Богословский, награждённый за личную храбрость (ещё в Русско-Японскую войну) солдатским Георгиевским крестом и, в честь этого, постоянно носивший на груди свой пастырский крест исключительно на георгиевской ленте.
     Он замечательно провёл всю праздничную службу: мы, как будто, наяву, побывали на своей далёкой и любимой родине.
     Временами, прикрыв веки, я, словно в действительности, оказывался в той небольшой городской церкви недалеко от нашего дома, куда меня с сестрой, в детстве, каждое воскресенье приводили наши родители.
     Там также приятно пахло ладаном и также легко и торжественно было на душе...
     В заключение протоиерей произнёс нам трогательную проповедь о добре и зле в этом, на редкость, жестоком и несправедливом мире, о нашем месте в борьбе между ними и о вечности человеческой любви.
     Эта проповедь произвела потрясающий эффект на всех присутствовавших в нашем  временном «полковом храме», и мы вышли, оттуда, с необычайно просветлёнными лицами и какой-то глубокой внутренней задумчивостью.
     Но, едва осенив себя заключительным крестным знамением и отойдя в темноту, окружавшую «полковую церковь», мы, к нашему искреннему сожалению, вновь погружались в грешную бездну наших суетных мыслей и желаний...
     Прошёл ещё месяц. В нашей повседневной жизни, по прежнему, ничего не менялось; лишь всё чаще стали говорить о близкой отправке на фронт. Однако, вскоре, случилось событие, которое несомненно взволновало всю нашу бригаду и несколько отодвинуло на второй план наши предфронтовые ожидания.
    Из 3-й Особой пехотной бригады, сменившей нас осенью на фронте, пришло неожиданное известие о том, что тридцать первого января одна тысяча девятьсот семнадцатого года она подверглась внезапной газовой атаке противника.
     В тот день, начиная с шестнадцати часов, на позиции её 6-го пехотного полка, неожиданно для всех, сначала пошли волны бесцветного газа, а затем – и целые облака хлора.
     Под прикрытием этого поражающего всех и вся газа и массированного огня собственной артиллерии немцы попытались, в очередной раз, атаковать на данном участке русской обороны, но, получив, там, жёсткий отпор, всё-таки, вновь, отступили.
     Применённый же ими газ окончательно рассеялся лишь к двадцати двум часам этого кошмарного для русских военных дня.
     Потери, понесённые, при этом, 6-м пехотным полком, оказались очень большими: двадцать два человека погибли на месте и ещё двести восемьдесят пять человек были эвакуированы в тыл с разной степенью отравления.
     О возможности применения немцами «газов» на фронте нам говорилось ещё в ноябре одна тысяча девятьсот шестнадцатого года. Тогда в 3-й бригаде (как, впрочем, и в нашей 1-й) был даже назначен особый офицер, ответственный за проведение мероприятий по обеспечению готовности личного состава к отражению подобных газовых атак.
     Но, к сожалению, не все в Русском Экспедиционном Корпусе отнеслись, тогда, серьёзно к этой опасности. Несмотря на то, что в нашем корпусе, как и во французских частях, ещё осенью прошедшего года стали появляться первые противогазы, далеко не все русские подразделения спешили своевременно обзавестись подобными защитными средствами.
     По роковой случайности под газовую атаку немцев попал именно тот батальон 6-го полка, которому не успели завезти противогазы (вернее, ему их привезли ещё осенью, но все они оказались из бракованной партии, а новые, на их замену, в него, так, и не доставили).
     Услышав эту трагическую информацию, все офицеры и солдаты нашего корпуса были особо возмущены тем, что из-за чьей-то элементарной халатности, в считанные часы, был выведен из строя, практически, целый русский батальон.
     Но, честно говоря, во многом, «пенять» нам приходилось на самих себя. Ещё в декабре прошедшего года в обеих Особых бригадах отмечались случаи отсутствия противогазов у многих русских солдат даже при проводимых руководством торжественных смотрах, а уж об их исправности или неисправности говорить, и вовсе, не приходилось.
     Словом, всё происходило по старой русской поговорке: «пока жареный петух не клюнет...».
     Прошло ещё несколько дней и, вот, в одно ничем не примечательное утро к нам в роту, а, точнее, ко мне, прибыл вестовой от генерал-майора Лохвицкого с приказом о немедленном прибытии к нему в штаб бригады.
     Оставив за себя старшим по роте одного из наиболее толковых и ответственных взводных командиров (я его оставлял и в своё прошлое двухнедельное отсутствие) и поставив об этом в известность своего батальонного командира подполковника Готуа, я без замедления отправился к Лохвицкому.
     Как мной и ожидалось, вызов оказался связанным с недавней газовой атакой на 3-ю бригаду. Генерал прямо «с порога» заявил мне о том, что по просьбе генерал-майора Марушевского, командира 3-й Особой пехотной бригады, с которым он, как-то, поделился о раскрытом мной «Деле о перестрелке», направляет меня к нему для изучения и, если будет необходимо, расследования обстоятельств трагедии, произошедшей с одним из батальонов 6-го полка во время газовой атаки немцев тридцать первого января.
     На «всё про всё» он отвёл мне всего лишь одну неделю. А ещё через десять минут, даже не успев, толком, переговорить с Региным и Дюжевым, находившимися в его приёмной, я уже ехал в предоставленном мне (по приказу Лохвицкого) автомобиле к линии фронта.
     Вопреки моим опасениям, расследование причин отсутствия в пострадавшем батальоне исправных противогазов много времени не заняло. Они были на поверхности, и главной из них – была неповоротливость французских тыловых служб.
     О ситуации с неисправными противогазами в этом подразделении знали с момента их привоза в батальон; причём, знали все – от командиров рот этого батальона до командира 6-го полка полковника Симонова и самого командира бригады генерал-майора Марушевского, включительно.
     Запросы в интендантскую службу французской армии на срочную замену бракованной партии противогазов, поставленных в один из батальонов 6-го полка, высылались своевременно и неоднократно. Задержка же с их исполнением была связана лишь с «техническими» моментами во взаимодействии французской интендантской службы и поставщиками противогазов, и ни с чем больше.
     Гораздо сильнее меня интересовало то, как узнали об этом немцы, использовавшие этот «пробел» русской обороны в свою пользу на все сто процентов.
     И, здесь, меня ждало весьма интересное открытие.
     Оказывается, накануне газовой атаки, а, точнее, за три дня до её начала, 3-ю бригаду посетил ни кто иной, как... старший адъютант штаба нашей 1-й бригады капитан Регин Михаил Петрович, собственной персоной, а водителем его автомобиля был небезызвестный мне... ефрейтор Силантий Шлыков из отряда связи и военно-хозяйственной службы – «мордастый здоровяк», как его ранее окрестил мой приятель Рохлинский.
     При этом, капитан Регин активно интересовался у штабных адъютантов и офицера, ответственного в 3-й бригаде за проведение мероприятий по обеспечению готовности личного состава к отражению газовых атак противника, про проблемы со снабжением их бригады противогазами, и, естественно, офицеры поделились с ним «обидой» на французских интендантов, затянувших решение вопроса о замене неисправных противогазов на исправные в одном из батальонов 6-го полка...
     Мне даже стало известно, что Регин со Шлыковым, выехав после своих расспросов из штаба 3-й бригады, затем зачем-то заезжали в её 6-й полк, где побывали, в том числе, и на его наблюдательном пункте.
     Конечно, всё это прикрывалось вполне правдоподобными объяснениями и просьбами со стороны капитана Регина, которого во всех штабах нашего корпуса давно уже воспринимали в качестве доверенного лица генерала Лохвицкого, в связи с чем, не считали нужным от него что-то скрывать.
     Собрав всю необходимую мне информацию в 3-й Особой пехотной бригаде, я вместе со  своим водителем немедленно выехал на нашем автомобиле в Париж. Там мне не терпелось встретиться с Савельевым, на которого я очень рассчитывал в плане получения дополнительных сведений о Регине, по которому (как и по другим адъютантам нашей бригады) я, через него, делал запрос в военную контрразведку  Русской армии в России, в мой последний приезд во французскую столицу.
     Мне повезло, и я застал Алексея Семёновича дома. Не пришлось ждать несколько часов его возвращения с работы. И, здесь, меня ожидало интересное открытие.
     По полученным от Батюшина из России сведениям выходило, что Регин Михаил Петрович – он же, Регин Михаель Петерович – родом из семьи обрусевших датских военных. Его отец – Петер Регин – тоже, в молодости, состоял на военной службе в Русской армии и дружил с небезызвестным подполковником Гриммом, который, впоследствии, в одна тысяча девятьсот втором году был разоблачён Батюшиным, как германский агент.
     Соучастие самого Петера Регина в государственной измене его друга доказать, тогда, не удалось, но, из-за скандала, связанного с этим делом, из армии ему, всё же, пришлось уйти.
     Сам же Гримм был осужден, лишён воинского чина и дворянского достоинства, прочих чинов и наград, и сослан на каторжные работы в Сибирь на двенадцать лет. О дальнейшей его судьбе ничего не известно.
     Не менее интересными оказались и сведения о том, что во время пребывания Регина Михаеля Петеровича на Восточном (Российско-Германском) фронте денщиком у него служил никто иной, как... Силантий Шлыков, меткий стрелок и кулачный боец, верой и правдой служивший Региным с ранней молодости и живший в их доме на правах «семейного телохранителя». Выучив его на водителя, Регин, впоследствии, способствовал зачислению Шлыкова в Русский Экспедиционный Корпус, правда, не афишируя, при этом, своего близкого с ним знакомства.
     Сказать, что я был шокирован этой информацией, значит, сказать неправду. Собственно говоря, я и ожидал услышать от Савельева что-то в этом духе. Просто, я был поражён – насколько чётко «наложились» эти сведения на мои недавно  сформировавшиеся подозрения.
     У меня, как будто заново, открылись глаза на все поступки и слова Регина и Шлыкова.
     Я вспомнил, как внимательно посмотрел на меня старший адъютант, когда я, по прибытии в ещё только формирующийся корпус, предъявил ему своё направление в 1-ю Особую пехотную бригаду, подписанное лично генерал-майором Батюшиным, вспомнил, как чётко и быстро (словно, по заученному назубок тексту) рассказывал мне Шлыков об обстоятельствах своей поездки с Васнецовым в расположение 2-го полка, «сдавая с потрохами» последнего.
     «О, Господи!» – подумал я. – «Выходит, Регин с самого начала знал, что я причастен к деятельности ведомства Батюшина, и держал всю ситуацию под своим контролем. В нужный момент он, руками Шлыкова, ликвидировал сначала несчастного денщика поручика Ремизова, а затем – и в конец запутавшегося в их «сетях» прапорщика Васнецова. Несомненно, такая же участь ждала бы и его сообщницу мадемуазель Моррель, если бы он вовремя узнал, что я её «вычислил». Арест Софи, на его глазах, стал для него полной неожиданностью, но, тем не менее, он, видимо, успел, каким-то неуловимым для всех знаком, приказать ей молчать о нём, и этот его последний приказ она, судя по всему, выполнила беспрекословно; хотя... может быть, и ей самой было невыгодно сдавать Регина – ведь, тогда, в отместку, он мог бы рассказать контрразведке ещё и о каких-нибудь прежних, никому неизвестных, её злодеяниях»...
     Я немедленно рассказал Савельеву о сложившейся в моей голове «мозаике» – полной картине всей взаимосвязанной цепочки убийств и диверсий, совершённых группой капитана Регина, и Алексей Семёнович, согласившись с моими выводами, обязался в самые короткие сроки сообщить о них в Россию.
     Пока же, он посоветовал мне ограничиться устным докладом Лохвицкому о результатах данного расследования и далее поступать в полном соответствии с его распоряжениями.
     – К сожалению, у нас, пока, нет прямых доказательств виновности Регина и Шлыкова, – сказал он мне, напоследок, прощаясь со мной на пороге собственной квартиры.
     Обратная дорога из Парижа в штаб нашей бригады, в этот раз, заняла у меня и моего водителя два дня: на самой середине нашего пути случилась непредвиденная поломка, и ремонт автомобиля затянулся на целые сутки.
     Ночевать нам пришлось на какой-то заброшенной ферме, где, вдобавок к неприятному запаху, было очень холодно и сыро. К счастью, у нас с собой был кое-какой провиант и небольшая фляжка со спиртом, которые и позволили нам более-менее сносно продержаться до утра.
     С рассветом же мой водитель вновь приступил к ремонту, а я, по мере своих сил и способностей, принялся усердно ему помогать.
     Неизвестно, на сколько бы ещё затянулась наша ремонтная эпопея, если бы не французские офицеры, проезжавшие днём мимо нашей вынужденной стоянки на своём автомобиле аналогичной марки.
     Они, войдя в наше положение, безвозмездно отдали моему водителю необходимую ему деталь, к счастью для нас оказавшуюся в «техническом чемоданчике» их автомобиля, и, пожелав нам удачи, уехали в попутном с нами направлении.
     Нам же пришлось повозиться ещё не менее трёх часов, прежде чем, наконец-то, завёлся двигатель нашего «железного коня».
     Обрадованные, мы немедленно продолжили путь, хотя уже и начинало смеркаться.
     Проехав без остановки несколько десятков километров, мы уже хотели было где-нибудь остановиться и поискать подходящее место для ночлега, как вдруг неожиданно, в свете наших фар, увидели впереди на обочине неподвижный автомобильный корпус. 
     Подъехав ближе, я и мой водитель без труда различили тот самый, похожий на наш, автомобиль, на котором ехали днём пришедшие к нам на помощь французы.
     К нашему ужасу, все они были мертвы. Судя по всему, их обстреляли из-за полуразрушенного сарая, одиноко стоявшего возле дороги. Плохая, вся в рытвинах, на этом участке, она никому не давала возможности проехать, здесь, на большой скорости, и любое медленно ползущее транспортное средство было, тут, идеальной мишенью для каждого решившего устроить на этом месте засаду опытного стрелка.
     Первым, видимо, был тяжело ранен водитель, сумевший, однако, несмотря на своё ранение, остановить автомобиль в полуметре от глубокого кювета, и лишь потом расстреляны ехавшие в нём французские офицеры.
     Последним же выстрелом (непосредственно в голову) водитель был добит, судя по всему, уже в упор, когда убийца (или убийцы) подошёл к автомобилю на расстояние двух-трёх метров.
     Из личных вещей убитых, на первый взгляд, ничего не было взято. Даже личное оружие несчастных офицеров и их водителя осталось нетронутым.
     Убедившись, что им ничем уже помочь нельзя, мы с большой опаской продолжили свой путь дальше.
     В ближайшем населённом пункте, встреченном нами по утру следующего дня, мы сообщили об увиденном ночью и попросили передать эту информацию местной полиции или французским военным.
     Остаток нашего пути мы преодолели уже молча. Водитель у меня был человеком немногословным, а я всё это время перебирал в голове варианты причин обстрела на дороге французского военного автомобиля.
     Конечно, причин могло быть несколько (от бандитского нападения до спецоперации германской диверсионной группы), но мне, почему-то, чаще всего лезла в голову мысль о том, что это покушение готовилось, возможно, на нас. Схожесть наших автомобилей, темнота, не позволившая рассмотреть проезжавших, и, наконец, непредвиденная задержка, благодаря которой нас, на данной дороге, опередили французы, давали серьёзные основания для существования такой версии.
     В глубоких раздумьях, я не заметил того момента, когда наш автомобиль повернул на дорогу, ведущую к штабу бригады, и поэтому очень удивился, внезапно увидев впереди мелькнувшую крышу штабного здания.
     Честно говоря, я всё ещё находился в состоянии внутреннего смятения и не был готов к разговору с Лохвицким. Понимая это, я дал указание своему водителю повернуть в сторону места расположения бригадного отряда связи и военно-хозяйственной службы.
     В отряде я, в первую очередь, направился к автомобилю, закреплённому за Шлыковым, и обнаружил его ещё тёплым и грязным; при этом, грязь на его корпусе очень походила на грязь, облепившую нашего «железного коня».
     Найдя прапорщика, отвечавшего за все автомобили бригады, я быстро установил, что прибывший сюда за полчаса до нашего приезда Шлыков, выполняя какое-то особо важное поручение капитана Регина, отсутствовал вместе со «своим» автомобилем целые сутки,.
     Последние сомнения отпали: возле того полуразрушенного сарая у дороги шла охота, именно, на меня, а не на французов, но охотника подвели темнота и непредвиденная поломка нашего автомобиля.
     Тем не менее, я ясно понимал, что у Шлыкова, с помощью Регина, наверняка, обеспечено непробиваемое алиби: и ездил-де он в другую сторону, и важное поручение-де выполнено им полностью и в срок.
     Но, делать было нечего, и я отправился на доклад к Лохвицкому.
     Генерал был в скверном расположении духа.
     – Слышал, голубчик, что в России-матушке то делается? Это же надо... Революция... Государь Император от престола отрёкся, и вся власть перешла к какому-то Временному революционному правительству, язви его в душу... Совсем, народ ополоумел, Господи! – огорошил он меня с порога.
     – Виноват, Ваше превосходительство, не знал! Разрешите, однако, доложить по существу о результатах моего расследования, – тем не менее, гнул я свою линию.
     – Ну, что Вы за человек такой, штабс-капитан? Мир рушится, а Вы всё про свой сыск... Ну, ладно, докладывайте, – недовольно поморщился Лохвикий.
     Я постарался, как можно лаконичней и конкретней, довести до него всю собранную мной информацию по «Делу о газовой атаке» и моих подозрениях о причастности к германской разведке капитана Регина и ефрейтора Шлыкова, но генерал, как я и ожидал, весьма скептически отнёсся ко всему мной сказанному.
     – Да, Вы, батенька, с ума сошли! Подозревать Михаила Петровича в связях с германской разведкой... Это же надо додуматься! Вы, похоже, действительно, заигрались в сыск, как и Ваш Батюшин... Кстати, если Вы ещё не знаете: специальным постановлением Временного правительства ликвидированы контрразведывательные отделения в Русской армии, а сам генерал-майор Батюшин арестован, как один из руководителей этой структуры, в чём-то родственной жандармскому управлению, и, следовательно, являющейся «душительницей» народа и его свободы.
     – Как арестован? – пришла моя очередь изумляться сказанному генералом. – Этого не может быть. Николай Степанович – честный человек и настоящий офицер! Ваше превосходительство, это всё – наговор и клевета его врагов!
     – Да, знаю... знаю, штабс-капитан! Не горячитесь! Я не меньше Вашего знаю Николая Степановича. Но сейчас ему никто не поможет, кроме трезвомыслящих людей в самом Временном правительстве, если только такие, там, имеются... Что же касается Ваших нелепых подозрений насчёт Михаила Петровича и этого...как его... Шлыкова, то это Вы, батенька, «перегнули»... Устали, видимо, переутомились... вот, и показалось. Возвращайтесь-ка, штабс-капитан, лучше к себе в роту, тем более, что скоро, похоже, опять – на фронт! – подытожил наш разговор Лохвицкий, давая, тем самым, понять, что все дальнейшие возражения – совершенно бессмысленны.
     – Слушаюсь, Ваше превосходительство! – ровным голосом произнёс я уставную фразу и, лихо повернувшись на каблуках, чеканным строевым шагом вышел из генеральского кабинета.
     В приёмной Лохвицкого, кроме Дюжева и, видимо, только что подошедшего, Регина, никого не было, и я, молча подойдя к столу, за которым сидел любезно улыбавшийся мне Михаил Петрович, с короткого размаха ударил своим кулаком прямо в его светящееся улыбкой лицо.
     Капитан вместе со стулом, с грохотом, упал на пол, а я, глядя на подпоручика Дюжева, у которого, от изумления, широко раскрылись глаза и слегка открылся рот, громко и отчётливо сказал:
     – Подпоручик, будьте так любезны, передайте этому ползающему сейчас по полу существу, что я к его услугам в любое время и в любом месте, но будет гораздо лучше, если он просто застрелится... по крайней мере, для его собственной совести!
     С этими словами я спокойно вышел из приёмной и отправился в свой батальон к моей родной 5-й роте.
     По пути, зайдя в штаб нашего полка и разыскав, там, прапорщика Рохлинского, я без утайки рассказал ему обо всём произошедшем со мной с начала моего расследования «Дела о газовой атаке», скрыв, разве что, фамилию и адрес Савельева.
     Теперь вся надежда у меня была только на него, так как он уже не раз доказывал свою сметливость, храбрость и порядочность, помогая мне в моём прежнем расследовании.
     Прапорщик, в отличие от генерала, сразу же поверил мне и без обиняков согласился помочь.
     Его задача была проста и сложна одновременно. Он должен был наладить негласную слежку за всеми перемещениями Регина и Шлыкова, в ближайшие дни, в направлении места расположения моей роты (а, если быть точнее – моего личного местонахождения).
     Умница Рохлинский всё понял без лишних разъяснений.
     – Вы – «приманка», а я – «капкан» на охотников за приманкой. Всё ясно, как Божий день, Николай Васильевич, – коротко ответил мне прапорщик, не так давно ставший называть меня по имени-отчеству вместо уставного «господин штабс-капитан».
     В негласные помощники ему я определил водителя, с которым недавно ездил в Париж и который, ради меня, мог приглядеть за Шлыковым, и подпоручика Дюжева, из которого, при желании, можно было вытянуть информацию об отъездах Регина.
     Кроме них, Рохлинскому, в деле по моей «защите», могли помочь его личные контакты с представителями отряда связи и военно-хозяйственной службы бригады. По большому счёту – особо выбирать не приходилось.
     Распрощавшись с Рохлинским, я со всеми предосторожностями добрался до места расположения нашего батальона и, наскоро доложившись подполковнику Готуа о своём прибытии, отправился отсыпаться в свою роту.
     Проснувшись вечером, я прошёл к месту «посиделок» трёх моих закадычных друзей (Разумовского, Мореманова и Орнаутова) и вместе с ними, под горячительные напитки и тушёнку, принялся горячо обсуждать революционные перемены, охватившие нашу далёкую родину.
     При этом, недостаток информации, с избытком, компенсировался нами «пережёвыванием» дошедших до нас слухов и всевозможных прогнозов. В конечном счёте все мы сошлись в одном: ничего хорошего от этой Революции ждать не приходится.
     Под занавес нашей дружеской попойки я, всё-таки, поведал своим друзьям о своём конфликте с Региным и моих подозрениях насчёт него и его верной «сторожевой собаки» – Шлыкова, ограничившись, при этом, лишь одной просьбой: отомстить им за меня, если что... 
     В то, что Регин вызовет меня на дуэль, я не верил. Дуэли давным-давно запрещены, и под суд, из-за меня, он точно не пойдёт. А, вот, ликвидировать меня ему нужно «как воздух»; значит, скорее всего, за дело опять примется его любимец Шлыков со своими сильными руками и метким глазом...
     Однако, прошёл март, наступил апрель, а от Регина – всё также – «ни ответа – ни привета». Изредка забегавший в наши края Рохлинский сообщал мне одно и то же: «Регин усердно трудится на благо бригады и с глаз «штабных» и «хозяйственных» офицеров не исчезает, один никуда не выезжает и со Шлыковым, практически, не общается. Что касается «мордастого» ефрейтора, то он ведёт себя «тише воды, ниже травы» и тоже, в одиночку, никуда не выезжает. Словом, в штабе бригады царит полная идиллия в отношениях моих «подопечных» и всех остальных.
     Что касается последствий моего личного конфликта с Региным в приёмной генерала, то их, попросту, не было. Как я и ожидал, никакого вызова на дуэль от капитана не последовало. Как мне позже передал Рохлинский, Регин объяснил Дюжеву моё поведение «нервным срывом фронтовика, которого заставили заниматься не своим делом» и «благородно» простил меня, не доложив об этом инциденте генералу.
     Прошло восемь апрельских дней, и на Западном фронте вновь усиленно заговорили пушки. Девятого апреля одна тысяча девятьсот семнадцатого года началось знаменитое наступление союзнической армии под руководством французского генерала Нивеля, а тринадцатого апреля в самое пекло боёв была брошена наша 1-я Особая пехотная бригада.
     Заняв, первоначально, позиции напротив селения Курси и удержав их в течение трёх последующих дней, мы ранним утром шестнадцатого апреля уже сами перешли в наступление на хорошо укреплённые немецкие рубежи обороны.
     О масштабности наступления союзнической армии говорят следующие цифры: на участке в восемьдесят километров было сосредоточено девять французских и три британских армий (то есть девяносто пехотных и десять кавалерийских дивизий); у одних только французов в сражении было задействовано один миллион четыреста тысяч солдат и офицеров, более пяти тысяч артиллерийских орудий, для которых было завезено тридцать три миллиона снарядов, и двести танков.
     Задача нашей 1-й бригады заключалась в том, чтобы в день атаки занять селение Курси, достигнуть железной дороги «Реймс – Лион» (севернее Курси) и, овладев местным стеклянным заводом, угрожать немецким защитникам Бримонского укреплённого массива их обходом с юго-запада.
     Что касается 3-й бригады, то, находясь, к этому моменту, в резерве 5-й французской армии, она, перед самой атакой, была расположена таким образом, чтобы, при необходимости, смогла поддержать войска 7-го французского корпуса.
     Таким образом, можно сказать, что обе наши русские бригады были намечены французским командованием к использованию на самых ответственных направлениях наступления Французской армии.
     Начавшаяся атака союзников сначала развивалась довольно успешно, и французская пехота легко заняла первую линию окопов противника. Но дальше их наступление было встречено ужасающим по плотности огнём пулемётов, которые уцелели под, казалось, всё уничтожающими залпами французской артиллерии, и атака приостановилась.
     К полудню серьёзный успех обозначился только на правом фланге, где наша 1-я Особая пехотная бригада овладела селением Курси.
     Занятая бригадой территория была сплошь усыпана трупами немецких военных. При этом, нами было взято в плен одиннадцать офицеров и шестьсот двадцать четыре солдата противника. Наши потери были также огромны: погибшими и ранеными числились двадцать восемь офицеров и свыше четырёх тысяч солдат.
     Однако, наша 1-я бригада упорно продолжала двигаться дальше, с трудом вгрызаясь в плотную германскую оборону, и восемнадцатого апреля, всё-таки, взяла хорошо укреплённую деревню Каррэ и местный стеклянный завод. Поставленная перед нами задача была выполнена полностью.
     Впоследствии, приказом Главнокомандующего Французской армией на знамена 1-го и 2-го полков нашей бригады за проявленную, в этих боях, храбрость был прикреплён почётный французский «Военный крест с пальмовой ветвью».
     В нашем дружном офицерском коллективе 2-го батальона тоже не обошлось без потерь. За эти три дня у нас погибли два прапорщика и штабс-капитан Черкашин (бедной 8-й роте явно не везло на командиров), а также были ранены ещё три прапорщика (из которых один – весьма тяжело).
     Солдатские потери были ещё более ощутимыми:  погибло и было ранено свыше четырёхсот нижних чинов и унтер-офицеров (в моей роте потери составили шестьдесят человек, и это выглядело ещё не так страшно на фоне потерь других рот нашего батальона).
     Девятнадцатого апреля в нашей бригаде начались сильные волнения среди нижних чинов, вызванные огромными потерями (практически, была потеряна почти половина личного состава бригады).
     Батальоны, подогреваемые революционными речами представителей Солдатских комитетов, созданных в соответствии с приказом по Русской армии от первого марта, резко потеряли свою дисциплинированность и боеспособность, и Французское командование, опасаясь эмоционального взрыва в среде русских солдат, приняло решение о выводе остатков 1-й бригады и значительно потрёпанной 3-й бригады с передовой в глубокий тыл на переформирование.
     Заменить нас на передовой должна была свежая, только что подошедшая из резерва, 152-я французская дивизия.
     Французы не обманули: подошли вовремя, и в ночь с девятнадцатого на двадцатое апреля произошла долгожданная «смена караула». Роты плавно, одна за другой, уходили с обильно политых своей и чужой кровью позиций, уступая их тем, кому теперь предстояло эти позиции защищать.
     Пришёл и наш черёд. Я дал команду на отход, и оставшиеся в живых солдаты и офицеры стали молча покидать недавно занятые ими окопы.
     Взобравшись на бруствер последним, покинул позиции своей роты и я.
     Долго идти, однако, мне не пришлось. Вблизи, неожиданно для всех, разорвалась ручная граната, и меня, словно кирпичом, сильно ударило в стопу правой ноги.
     Я «кулем» упал на землю и почти тут же, сгоряча, попытался встать. Но кровь, хлынувшая в сапог, и сильная резкая боль, от которой вмиг захолонуло сердце, заставили меня снова опуститься вниз и занять полулежащее положение.
     Рана оказалась весьма серьёзной. Однако, крики и стоны раненых на месте разрыва гранаты заставили меня на время забыть о собственной боли и придали силы для оглашения ряда распоряжений своим подчинённым.
     Прошло ещё несколько секунд, и я увидел, как в ночном сумраке, окружавшем нас со всех сторон, появились сначала бегающие лучики трёх военных фонарей, а затем – и сами их обладатели – унтер-офицеры ближайшего ко мне взвода.
     Они вместе с целой группой нижних чинов моей роты тащили какого-то упирающегося и орущего благим матом человека.
     – Ваше благородие! Вот он – стервец, который бросил гранату. Дозвольте душу на нём отвести! – кричали мои бойцы.
     – Подождите. Ну-ка, осветите его лицо! – скомандовал я.
     Солдаты послушно направили свет своих фонарей на захваченного ими человека, и я обомлел от неожиданности. Это был не немец, а... месяц назад выбранный в Солдатский комитет бригады ефрейтор Шлыков собственной персоной.
     – Братцы, не губите! Случайно вас с немцами перепутал! Случайно... Братцы! – завопил «мордастый» ефрейтор.
     – Врёт он всё! Это – германский агент! Я точно знаю. Кончайте его, братцы! – специально спокойным и решительным голосом приказал я.
     – Нет, нет! Ваше благородие, пощадите! Я всё скажу, только пощадите! Это всё – Регин Михаил Петрович! Я всё делал по приказу их высокоблагородия! Я – маленький человек... Пощадите, Ваше благородие! – бился в исступлении о землю насмерть перепуганный и уже изрядно побитый моими солдатами Шлыков.
     – Ладно, братцы, подождите! Вы все слышали, что он здесь, только что, сказал. Будете свидетелями, если, вдруг, я не доживу до завтрашнего утра, – дал я «отбой» своим подчинённым.
     – Доживёшь, доживёшь! Я – тоже свидетель его словам, и если он, потом, откажется от них, своей рукой пристрелю гада, – раздался совсем рядом громкий голос запыхавшегося штабс-капитана Разумовского.
     – Мишель! Ты как здесь оказался? – обрадовался я, успокаиваясь от одного его присутствия.
     – Да, мы совсем недалеко от вас ушли, а я, как услышал взрыв, так сразу, почему-то, подумал о тебе и... бегом сюда... вместе, вот, с Родькой Малиновским.
     – Вовремя ты, Мишель... Вовремя! Возьми, пожалуйста, доставку этого мерзавца в штаб бригады и арест Регина – на себя! Очень прошу тебя!
     – О чём речь, Николя! Всё будет сделано наилучшим образом. Я с Родькой и, вот, этими тремя твоими унтер-офицерами пойдём доставлять предателя в штаб, а ты, давай, скорее –  в госпиталь! Санитаров я сейчас подошлю.
     Минутой позже Разумовский вместе с бойцами и Шлыковым, которого, связав ему руки, повели за собой, в буквальном смысле, на аркане, скрылись в темноте.
     А ещё через десять минут появились и санитары, которые, наскоро обработав мою раненую ногу, вместе с солдатами положили меня на носилки и унесли с места взрыва.
     Прошло не более часа с момента моего ранения, а я, лёжа в кузове военного автомобиля, уже ехал в направлении ближайшего военного госпиталя.
     А ещё через несколько часов я узнал, что капитану Регину удалось-таки скрыться от Разумовского в момент появления последнего в штабе бригады.
     Он, буквально, исчез, испарился из генеральской приёмной за считанные секунды до того, как туда ворвались Мишель и Родька Малиновский. И никто даже не заметил, как это произошло...
     Поистине, это был настоящий профессионал своего дела!
     Что же касается Шлыкова, то его расстреляли перед строем через два дня после моего ранения и исчезновения Регина... 

Глава 8. Натали

     Ранение ноги оказалось очень серьёзным: стопа была, практически, полностью раздроблена. Учитывая это, а также то, что я являлся русским офицером и потомственным дворянином, меня отправили на излечение в один из лучших военных госпиталей, расположенный на окраине Парижа.
     Там мне вновь повезло: я попал в руки хорошего хирурга, который очень грамотно провёл первую операцию (всего их было три, причём каждую последующую, после первой, делали через два-три месяца после предыдущей), и у меня появились хорошие шансы сохранить ногу.
     Госпиталь был типично французским. Русского медицинского персонала в нём, практически, не было. Впрочем, даже в прифронтовых госпиталях русские военврачи начали появляться лишь совсем недавно, после того, как в необходимости их пребывания на Западном (Французско-Германском) фронте, наконец-то, удалось убедить командование Русской армии.
     До этого, наши раненые (особенно, нижние чины, унтер-офицерский состав и офицеры военного времени), не знающие французского языка, очень страдали от непонимания со стороны местного медперсонала: ведь, объяснить французскому врачу, что именно сейчас беспокоит раненого, и какие у него  симптомы сопутствующего заболевания – было, фактически, невозможно.
     Естественно, учитывая свой достаточно приличный уровень владения французским языком, я не слишком волновался за комфортность своего пребывания в местном медицинском учреждении. Но, при этом, у меня всё же оставалось небольшое опасение, что в столь отдалённом от фронта госпитале может, вообще, не быть русских, и я, тогда, надолго останусь «один на один» с людьми иной ментальности.
     К моей большой радости здесь, волею судьбы, оказались сразу двое русских:  сорокалетний доктор Клейменов Александр Иванович, политэмигрант из царской России, и юная красавица – восемнадцатилетняя сестра милосердия Воронцова Наталья Павловна (или Натали – как её все, здесь, звали), выпускница Смольного института благородных девиц, прекрасно образованная и великолепно владевшая французским языком.
     Натали, как и я, была родом из военной семьи потомственных дворян. Её отец – подполковник русской армии – погиб на фронте в одна тысяча девятьсот четырнадцатом году, в самом начале войны, а мать – активистка одного из столичных благотворительных обществ – узнав о гибели любимого мужа, сильно заболела и потеряла всякий интерес к жизни.
     После Февральской революции, лишившей их пенсиона, получаемого матерью за погибшего мужа, Натали и её мать выехали из России и окольными (морскими) путями перебрались во Францию, а точнее, во французскую столицу, где уже шесть лет проживала её старшая сестра, ещё до войны вышедшая замуж за французского офицера.
     Натали, не желая «сидеть на шее» у родной сестры и её мужа, воевавшего в составе Французской армии, буквально, через несколько дней, после своего приезда, устроилась работать сестрой милосердия в «мой» госпиталь и к моменту моего, туда, попадания, успела проработать в нём всего лишь четыре свои полные смены.
     Я влюбился в неё с первого взгляда, даже не зная, ещё, что она – русская; и сразу «на задний план» ушла почти непрекращающаяся боль в правой ноге и невесёлые мысли о своём будущем.
     «Я буду ходить, и она будет моей, чего бы это мне не стоило», – враз и навсегда решил я, провожая Натали взглядом при первом же её появлении в нашей палате.
     Каково же было наше с ней взаимное удивление, когда при первом же разговоре выяснилось, что мы оба – русские и, к тому же, коренные петербуржцы... После этого, наш разговор невольно принял весьма доверительный характер.
     Раскрасневшись, Натали даже тихонько поведала мне, что в роли сестры милосердия чувствует себя ещё весьма неуверенно, и, поэтому, просит меня запросто, по-свойски, подсказывать ей, если она что-то будет делать не так. Конечно, я сразу же согласился на это.
     Доктор Клейменов тоже оказался весьма свойским человеком. Он был неисправимый оптимист и шутник, обладающий, к тому же, блистательными познаниями в области истории, литературы и политологии, не считая, разумеется, его любимой медицины, в которой он тоже слыл большим профессионалом.
     Иногда, в его свободное время, за партией в шахматы на моей прикроватной тумбочке, мы вступали с ним в открытую дискуссию по всем волнующим нас, в тот период, вопросам. И, зачастую, лишь случайное появление в палате Натали каждый раз предопределяло конец нашим затянувшимся спорам.
     Александр Иванович, будучи человеком проницательным, сразу же «раскусил» истинные причины моей небывалой сговорчивости в моменты прихода в палату этой русской сестры милосердия и с восторгом одобрил мой выбор.
     – Николя, эта девушка – клад для любого! Ты будешь круглым дураком, если упустишь её, – не раз говорил он мне потом.
     Я и сам чувствовал это и с каждым днём влюблялся в Натали всё больше и больше. Но мне было тяжело осознавать, что я, пока что – всего лишь прикованный к кровати инвалид, которому носят еду в постель и за которым выносят судно с его испражнениями.
     Ох, уж, это судно... Сколько терпения, волевых усилий и хитрости мне пришлось проявить в те первые недели моего пребывания в госпитале, чтобы избежать попадания в руки Натали судна с «отходами моей жизнедеятельности».
     Тем радостней для меня была минута, когда я смог, наконец-то, взять в руки деревянные костыли и самостоятельно допрыгать на них до туалета. Именно, с этого момента, я вновь почувствовал свою полноценность и принялся, не скрывая, ухаживать за Натали.
     Лежащие вместе со мной в палате французы тоже поощряли эти мои неуклюжие ухаживания и, всячески, подчеркивали мои человеческие достоинства при каждом появлении Натали.
     Но девушка одинаково ровно относилась ко всем своим пациентам, включая меня, и, несмотря на установившиеся между нами доверительные отношения, ничем не выдавала своих истинных чувств.
     Не забывали меня здесь и мои старые друзья. Периодически, при первой же возможности попасть в Париж, ко мне приезжали Мореманов с Орнаутовым и Разумовский с Рохлинским, подробно посвящавшие меня во все происходившие, в то время, в Русском Экспедиционном Корпусе события; а они, судя по всему, становились всё тревожней и катастрофичней.
     Передислоцированные в глубокий тыл, после прошедших смертоносных апрельских боёв, остатки 1-й и 3-й Особых пехотных бригад были сведены, здесь, в одно новое воинское подразделение, а именно – в 1-ю Особую пехотную дивизию под командованием нашего генерал-майора Лохвицкого, и расквартированы в военном лагере «Ля-Куртин».
     Однако, в условиях начавшегося под воздействием революционных идей упадка дисциплины в солдатской среде и усилившейся, в последнее время, глубокой неприязни между личным составом бывших 1-й и 3-й бригад, из-за их разного социального состава (поскольку, нижние чины 1-й бригады были выходцами из фабричных рабочих крупных городов, а нижние чины 3-й бригады - из крестьян глубинной России), проведение данного мероприятия оказалось весьма несвоевременным.
     Поняв это, французское военное командование незамедлительно направило русскому Временному Правительству послание с просьбой о рассмотрении возможности скорейшей переправки 1-й Особой пехотной дивизии обратно в Россию.
     Однако, Временное Правительство, опасаясь прибытия на родину сразу нескольких заражённых революционным духом полков, намеренно затянуло решение этого вопроса.
     Тем временем, пока французские власти пытались решить вопрос о будущем русского подразделения во Франции, 1-я Особая дивизия, «прямо у всех на глазах», продолжала стремительно разваливаться.
     Тогда, французами направляется в Петроград последнее, отчаянное, сообщение о том, что значительная часть солдат 1-й Особой дивизии, поддавшись большевистской агитации, категорически отказывается подчиняться как своему, так и французскому командованию, и, заявляя о нежелании сражаться на Французско-Германском фронте, требует их немедленной отправки в Россию.
     Но, увы... Временным Правительством России был проигнорирован и этот отчаянный призыв о помощи.
     В результате, к концу лета, в лагере «Ля-Куртин» начался настоящий военный мятеж – своеобразный предвестник будущей гражданской войны.
     В данной ситуации, чтобы избежать большой крови, французы вывели из лагеря все оставшиеся верными присяге русские части и пятнадцатью эшелонами перевезли их в глубь страны – в военный лагерь «Курно», расположенный в провинции Жиронда около города Бордо, а оставшихся «ля-куртинцев» окружили и изолировали от остального мира французскими войсками генерала Комби.
     В это же время, а точнее, третьего августа одна тысяча девятьсот семнадцатого года, из России во французский Брест, на пароходах «Двина» и «Царица», прибыла приданная 1-й Особой дивизии 2-я Особая артиллерийская бригада во главе с генералом Беляевым, в которой дисциплина, пока ещё, находилась на должном уровне, и французы тут же решили использовать данную бригаду для подавления беспорядков в «Ля-Куртин», где, уже, вовсю, процветали беспробудное пьянство и нелады с местным населением, проживающим по соседству.
     Прежде, чем согласиться на это, вновь прибывшие артиллеристы выслали в мятежный лагерь собственную мирную делегацию, но, осознав, там, на месте, всю бесполезность каких-либо переговоров с чрезмерно осмелевшими от своей полной безнаказанности мятежниками, эта делегация вернулась обратно ни с чем.
     К четырнадцатому сентября, отвергнув несколько ультиматумов Французской власти, Российского Временного Правительства, Верховного Главнокомандующего Русской армии генерала Корнилова и командования Русского Экспедиционного Корпуса, «ля-куртинцы» забаррикадировались в каменных казармах своего лагеря.
     В ответ на это «Ля-Куртин», взамен французских войск, был окружён верными присяге частями прибывшей 2-й Особой артиллерийской бригады и отдельными подразделениями, наспех сформированными из добровольцев лагеря «Курно».
     И уже семнадцатого сентября мятежный лагерь впервые подвергся планомерному артиллерийскому обстрелу, за которым последовала проведённая по всем правилам военного искусства и поддержанная шквальным пулемётным огнём атака верной присяге пехоты. При этом, следует особо отметить тот факт, что французы, в данном бою, никоим образом не участвовали.
     Русские воевали против русских...
     Сопротивление «ля-куртинцев» было окончательно сломлено лишь к полудню двадцатого сентября, и, при этом, в некоторых местах лагеря дело доходило даже до рукопашных схваток.
     Из официальных данных, направленных в Петроград русским командованием 1-й Особой дивизии сразу после подавления мятежа, стало известно, что в этом неправедном с обеих сторон бою погибли восемь и были ранены сорок четыре мятежника, а среди атаковавших – погиб один и были ранены пять солдат.
     После разгрома мятежного лагеря: девяносто два наиболее активных мятежника были заключены в военную тюрьму в городе Бордо, триста – сосланы на остров Экс и триста – сосредоточены в лагере Бург-Ластик, порядки которого сильно напоминали тюремный режим; из остальных же пленных «ля-куртинцев» были сформированы девятнадцать сводных маршевых рот, взятых под особый дисциплинарный контроль со стороны командования 1-й Особой дивизии.
     Но, по настоящему, поворотным событием в истории русских войск во Франции стал, однако, не день полной ликвидации мятежа, а день, когда Временное Правительство России приняло окончательное решение о невозвращении Русского Экспедиционного Корпуса на родину до конца войны и возможности использования его французами, по их собственному усмотрению, как на фронте, так и в тылу: в качестве рабочей силы.
     На основании данного решения Российской власти тут же вышло Постановление Военного министра Франции Клемансо о разделении русских военных на три категории: добровольцев-воинов, желающих сражаться с немцами до конца, добровольцев-рабочих, не желающих больше воевать (в которые, кстати, записалось подавляющее большинство русских военнослужащих), и тех, кто не желает ни сражаться, ни работать (таких – ожидала немедленная ссылка на принудительные работы в Северную Африку).
     Так печально закончилось относительно недолгое существование Русского Экспедиционного Корпуса на Западном фронте.
     К этому времени, я уже стал пробовать ходить без костылей. Конечно, это были всего лишь робкие попытки, но и они, несмотря на болезненные, при этом, ощущения, приносили мне несказанную радость. Я ходил, и. значит, уже достаточно скоро мог вернуться в строй.
     Единственное, что меня огорчало, при этом, так это то, что приближалось время расставания с Натали, а я – так и не сумел завоевать её сердце (по крайней мере, так мне, тогда, казалось).
     Она была настолько чиста и невинна, что я сам возле неё становился непривычно робким и скованным. Доктор Клейменов только дружески подсмеивался надо мной, видя мою нерешительность в общении с Натали.
     – Николя, голубчик! Ну, ты предпринимай с ней уже что-нибудь побыстрее, а то, ведь. отобьют девицу... ей Богу, отобьют! – говорил он мне, смеясь.
     Я и сам понимал, что, как говорится, время «Х» пришло: или я решаюсь на серьёзный разговор с девушкой, и там – «пан или пропал», или – нет, и, тогда, её обязательно увлечёт какой-нибудь французский офицер из числа выздоравливающих, которых, в последнее время, всё больше стало «виться» вокруг неё в коридорах нашего госпиталя.
     Благоприятный момент, для этого, настал, как всегда, неожиданно.
     Моясь в душе (раз в неделю выздоравливающим предоставлялась такая самостоятельная возможность), я поскользнулся на скользком полу и довольно сильно ушибся плечом, подсознательно оберегая, при падении, свою раненую ногу.
     Присутствовавшие в душевой французы вынесли меня в раздевалку и, на всякий случай, крикнули кому-то в коридоре, чтобы тот вызвал медперсонал госпиталя. После этого они ушли домываться, а я, посидев пару минут на скамейке и отойдя от болевого шока, окончательно убедился, что это был всего лишь сильный ушиб; плечо исправно выполняло свои функции, а боль отступала всё дальше и дальше.
     В эту минуту дверь в раздевалку стремительно распахнулась, и в неё, буквально, вбежали встревоженные доктор Клейменов и... Натали.
     Ужас моего положения, при этом, заключался в том, что я был абсолютно гол, а до ближайшего больничного халата, висевшего на вешалке, было не менее пяти шагов.
     – Что случилось? Нам крикнули, что русский офицер расшибся в душевой комнате, и мы – бегом сюда. Так, что с тобой, Николя? – залпом выпалил доктор.
     – Да, ничего страшного, Александр Иванович. Просто ушиб плеча, – растерянно ответил я, старательно прикрывая обеими руками свою паховую область и стараясь не смотреть на зардевшуюся от смущения Натали.
     – Нет, голубчик! На всякий случай, твоё плечо надо обязательно показать хирургу! Давай, хватайся руками за наши плечи, и – «прыг-скок» до хирургического кабинета! – требовательно произнёс Клейменов, присаживаясь возле меня с левого края.
     При этих словах глаза у Натали округлились, и она, засмущавшись ещё больше и нерешительно присев возле меня с правого края, отвернула своё личико глубоко в сторону.
     – Александр Иванович! Мне бы халат надеть сначала... Зачем смущать своим видом женский персонал в коридоре? – просительным тоном обратился я к доктору.
     – Ах, вот, ты о чём... – наконец, уразумел Клейменов. – Так, здесь, женщин нет; есть медперсонал, всего лишь медперсонал...
     Не успел я ему ничего на это ответить, как, вдруг, Натали, резво вскочив со своего места, схватила с вешалки мой больничный халат (при этом, вопрос о том, как она распознала его среди десятка похожих на него халатов моющихся сейчас в душевой французов, так и остался для меня загадкой) и быстро сунула его мне в руки, по прежнему устремив свой взгляд куда-то в сторону.
     – Натали, душенька, да никто не украдёт у нас это голое сокровище; ни француженки-врачи, ни француженки-сестры милосердия... А, поскольку, я сам – мужского пола, то, значит, Николя – твой и только твой, – перешёл на шутливый тон доктор, верно оценив этот импульсивный поступок девушки.
     – Александр Иванович, как Вам не стыдно! Я... я... просто помогла ему, – раскраснелась ещё больше Натали.
     – Ну, ладно, деточка... ладно. Я пошутил, – поднял руки вверх Клейменов.
     Он, уже без лишних слов, помог мне подняться и надеть халат. Всё это время Натали стояла к нам спиной и, прерывисто дыша, смущённо молчала.
     Отведя меня к хирургу и убедившись, там, что со мной, действительно, ничего страшного не произошло, Клейменов с девушкой, всё ещё опасаясь за моё самочувствие, проводили меня до самой палаты и, осторожно усадив на лавочку возле её дверей, разошлись в разные стороны.
     Я тут же прижался спиной к стене и, прикрыв глаза, стал подробно вспоминать все свои ощущения в те моменты, когда, обняв правой рукой девушку за плечо, передвигался с ней по коридору в компании милейшего доктора Клейменова.
     – Вам, всё ещё, больно, Николя? – вдруг неожиданно раздался возле меня голос Натали.
     Я, вздрогнув, резко открыл глаза и увидел, что девушка, вернувшись обратно, присела рядом со мной и доверчиво смотрит на меня своим тёплым глубоко проникающим внутрь взглядом.
     – Да, нет... Не больно... – произнёс я в ответ и осторожно взял её за руку.
     Натали отнеслась к этому, на удивление, спокойно и мягко, словно давно ждала от меня нечто подобного.
     – Я очень испугалась за Вас, Николя, – тихо сказала она.
     И тут меня «прорвало»: я сжал её в своих объятиях и принялся осыпать её лицо поцелуями до тех пор, пока мои губы не встретились с её, и только тут Натали впервые робко ответила мне своим нежным девичьим поцелуем и поглаживанием пальцами моих коротко стриженных висков.
     Сколько это продолжалось по времени – я не знаю. В коридоре очень долго никого не было, и мы без опаски предавались нежным поцелуям.
     При первой же паузе я признался Натали в любви и предложил ей выйти за меня замуж.
     Девушка ответила мне взаимностью и без колебаний согласилась, признавшись, что тоже влюбилась в меня с самого первого взгляда.
     Следующий месяц пролетел, как секунда. Я, практически, полностью восстановил двигательную функцию своей стопы правой ноги и уже уверенно ходил по коридорам госпиталя и госпитальному двору. А, вскоре, я уже стал потихоньку осмеливаться и на выход за его пределы.
     Первым же моим длительным «путешествием в мир», после многомесячного нахождения в больничных палатах, стало посещение дома, в котором жила Натали вместе со своей матерью и сестрой, с официальным предложением руки и сердца своей избраннице.
     Её мать дала согласие на наш брак, и в одно из воскресений ноября я обвенчался с Натали в местном православном храме в присутствии её родных (помимо матери и сестры на венчании присутствовал и муж её сестры – боевой французский офицер, получивший, ради этого события, краткосрочный отпуск с фронта) и моих друзей: Разумовского, Мореманова, Орнаутова и Рохлинского. К сожалению, по причине сильной занятости, на наше венчание не смог вырваться с дежурства Александр Иванович Клейменов, но он поздравил нас позднее.
     Вполне ожидаемым оказался и тот факт, что моя невеста очень понравилась друзьям, в связи с чем они, наперебой, принялись хвалить меня за мой выбор.
     Начальство госпиталя пошло мне навстречу и разрешило последние две недели перед моей выпиской провести вместе с Натали в доме её сестры и матери, где нам была выделена, на это время, отдельная комната.
     Эти две недели стали самыми счастливыми в моей жизни: я и Натали почти не выходили из нашей комнаты, «купаясь» в своих чувствах друг к другу.
     Но всему хорошему, как, впрочем, и всему плохому, рано или поздно, приходит конец. Закончились и эти две недели безмерного и безмятежного счастья. Я был официально выписан из госпиталя и должен был возвращаться в дивизию, которой, уже, фактически, не было.
     К этому времени, а на дворе стоял уже декабрь одна тысяча девятьсот семнадцатого года, отношение к русским офицерам и солдатам во Франции изменилось кардинально, а если точнее, то ровно на сто восемьдесят градусов.
     После произошедшего в России Октябрьского переворота и провозглашённого большевиками курса на выход России из войны с Германией, с отказом от всех российских обязательств перед союзниками в лице Франции и Англии, слово «Россия», у французов, стало символом измены.
     Русских военных на улицах французских населённых пунктов, если они, там, появлялись, обзывали предателями и трусами, плевали им вслед и предлагали побыстрее возвращаться к себе на родину, чтобы, там, беспрепятственно целоваться и обниматься с немцами, ныне безнаказанно топчущими часть российской территории.
     Что касается нас – русских офицеров, находившихся, в тот период, в Париже – то нам, во избежание печальных последствий, и, вовсе, было прямо рекомендовано не появляться в русской военной форме на столичных улицах.    
     В этот крайне драматический момент генерал-майор Лохвицкий открыто обратился ко всем оставшимся верными присяге и воинскому долгу офицерам и солдатам бывшего Русского Экспедиционного Корпуса во Франции с призывом сформировать боеспособную войсковую единицу для эффективного противодействия германским войскам на Западном фронте.
     За организацию этого русского добровольческого отряда активно взялся наш бывший командир батальона, глубоко уважаемый всеми фронтовиками, полковник Готуа (чин полковника и должность командира 2-го полка он получил ещё после апрельских боёв).
     Французы разрешили назвать этот отряд Русским Легионом (по аналогии с Иностранным Легионом, уже действующим во французской армии ни один десяток лет), и процесс его формирования пошёл небывало быстрыми темпами.
     Готуа агитировал за вступление в Легион везде, где были русские люди: в госпиталях, рабочих ротах и даже в среде русских политэмигрантов и военнослужащих Иностранного Легиона русской национальности.
     Лохвицкий, в свою очередь, публиковал во всех влиятельных зарубежных печатных изданиях своё знаменитое воззвание «Вперёд, русские во Франции!», оканчивающееся знаменательной для славян фразой: «Мы – русские – не можем жить опозоренными. Вперед!».
     Своим воззванием генерал добился вполне определённого успеха: для поступления в Русский Легион стали приезжать русские добровольцы из Италии, Голландии, США и даже Индии.
     Сбор добровольцев происходил на военной базе в Лавале, но попасть туда, как это ни странно, на первый взгляд, труднее всего было именно офицерам, так как Русский Легион формировался согласно французского штатного расписания, по которому количество офицерских должностей в нём было строго ограничено, а на неофицерские должности офицеров не принимали.
     Вот, такой, сложился, тогда, парадокс!
     Совместными усилиями Лохвицкого и Готуа уже к концу декабря был сформирован первый и, как оказалось, единственный батальон Русского Легиона (попытки сформировать ещё три таких батальона ни к чему не привели, так как весь их постоянно не успевавший набраться до необходимой штатной численности личный состав уходил, впоследствии, на восполнение потерь первого батальона).
     Услышав про то, что наш Готуа собирает Легион русских добровольцев для продолжения войны с немцами, я и мои друзья, разом, не раздумывая, поспешили к нему.
     Мы не могли допустить даже мысли о том, что новоявленный добровольческий Русский Легион отправится на фронт без нас. Это было бы крайне несправедливо по отношению к нам, мечтавшим всю войну, любой ценой, разбить ненавистного врага и дойти до его логова – Германии – страны, развязавшей данную кровавую бойню в Европе.
     Я, скрепя сердце, простился со своей молодой женой, с трудом сдерживавшей слёзы в своих наполненных тревогой глазах, и её родственниками, также искренне переживавшими за меня, как и сама Натали, и покинул их гостеприимный дом сразу же, как только за мной заехали мои друзья.
     Дорога оказалась недолгой, и, вскоре, мы предстали всей своей дружной компанией «пред светлыми очами» незабвенного Готуа, который, увидев нас перед собой, растрогался до слёз и крепко обнял, по  очереди, каждого из приехавших.
     – Вот, теперь то, я точно знаю, что наш Легион дойдёт до Германии! – горячо воскликнул переполненный чувствами командир русского добровольческого подразделения.
     Естественно, Готуа сделал исключение из общих правил и «оптом» принял всех нас (Разумовского, Мореманова, Орнаутова, Рохлинского и меня) в первый батальон Русского Легиона.
     Также к нам были зачислены бывший полковой батюшка Богословский и два новых военврача, одним из которых стал мой «доктор-хранитель» Клейменов, последовавший, вслед за нами, на базу в Лавале, а в  новой пулемётной роте Разумовского вновь оказался наш всеобщий любимец – пулемётчик Родька Малиновский, который также был очень рад встрече с нами – своими старыми боевыми командирами.
     Так была открыта новая страница в истории русского воинства во Франции – страница, вернувшая доброе имя русским офицерам и солдатам, оставшимся до конца верными присяге и своему воинскому долгу, и вновь вызвавшая безмерное уважение к русским со стороны французского населения и союзнической армии.

Глава 9. Русский Легион

     Мне навсегда врезался в память серый зимний день начала января одна тысяча девятьсот восемнадцатого года, когда наш первый и единственный батальон Русского Легиона прибыл с базы на железнодорожный вокзал для отправки на фронт.
     Так получилось, что в это же время, туда, прибыли и так называемые «рабочие роты», сформированные из отказавшихся воевать солдат и офицеров уже не существующей 1-й Особой дивизии. Они оказались немного впереди нас и первыми прошли по узкой, ведущей к вокзалу, дороге, по обеим сторонам которой стояли многочисленные группы французов, узнавших об отъезде русских из их населённого пункта.
     Удивительно, но солдат и офицеров из «рабочих рот» французская толпа встретила единодушным презрительным молчанием. Ни одного свиста, ни одного окрика в их адрес. Такую тишину перенести было ещё сложнее, чем вполне ожидаемый, в такой ситуации, шквал негодующих возгласов.
     И проходившие мимо французов «работнички», не выдерживая этого презрения, стыдливо прятали свои лица за поднятыми воротниками шинелей. Их растерянные глаза были опущены глубоко вниз и смотрели лишь прямо перед собой. В них сквозила явная боязнь встретиться взглядом с откровенно брезгливыми взорами местных стариков, женщин и детей.
     Но, вот, сразу вслед за «работничками», показался идущий чётким строевым шагом наш батальон, с винтовками за плечами и с лихой строевой песней на устах, и ситуация в толпе тут же кардинально изменилась: мгновенно раздался настоящий взрыв искреннего восторга и громких аплодисментов, который, ни на секунду не умолкая, сопровождал нашу колонну на всём протяжении пути к вокзалу.
     Во главе Русского Легиона красиво гарцевал на белом скакуне полковник Готуа, а позади батальона, вместе со своими вожатыми, замыкал шествие наш любимец – давно выросший медведь «Мишка».
     Этот невероятный симбиоз коня и медведя, сопровождающих русских пехотинцев на фронт, ещё сильнее подействовал на воображение местного населения, и не прекращающиеся приветственные крики французов тут же многократно усилились.
     В тот же момент, словно в ответ на эти радостные крики, доселе спокойно бредущий «Мишка» вдруг неожиданно для всех громко заворчал (что, кстати, являлось у него признаком большого медвежьего удовлетворения), и толпа вновь зашлась в оглушительных аплодисментах...
     Попав на вокзал, мы всё с той же лихой песней прошествовали до стоящего на отдельной железнодорожной ветке эшелона с незатейливой надписью «Русский добровольческий отряд» и погрузились в предназначенные нам вагоны.
     Всего нас, севших, тогда, в этот железнодорожный состав, было: семь офицеров, триста семьдесят четыре унтер-офицеров и нижних чинов, два военврача и один войсковой священник. Немного, конечно, но это, ведь, было только начало...
     Впоследствии, наш отряд, доукомплектованный до полноценного батальона, периодически пополнялся новыми волонтёрами из числа молодых людей немногочисленной русской диаспоры во Франции и очнувшихся от дурмана революционной пропаганды солдат и офицеров, трудившихся в составе «рабочих рот» на строительстве военных укреплений в тылу французских войск.
     Пятого января одна тысяча девятьсот восемнадцатого года мы, наконец-то, прибыли в прифронтовую зону и узнали, что наш первый батальон Русского Легиона прикомандирован к 4-му полку марокканских стрелков знаменитой Марокканской дивизии – лучшей ударной дивизии Вооружённых Сил Франции.
     Данная дивизия, состоявшая из сводного полка Иностранного Легиона, 8-го Зуавского полка, 7-го Марокканского стрелкового полка, 4-го полка марокканских стрелков и 12-го батальона мальгашских стрелков, бросалась в атаки, исключительно, для прорыва укреплённых позиций противника или для ликвидации неприятельских прорывов.
     Боевая слава этой единственной дивизии Франции, имевшей вместо порядкового номера собственное имя, стояла так высоко, что служить в ней считалось большой честью для любого солдата и офицера.
     По прибытии в знаменитую дивизию, находившуюся, в то время, на отдыхе, нас неожиданно окружили, там, небывало уважительным отношением сами французские военные.
     Командир 4-го полка полковник Обертин даже издал шестнадцатого января специальный приказ по своему полку, в котором были такие строчки: «... Эти русские сохраняют любовь к своей Родине и уверенность, что она воскреснет... Приказываю ввести особенно учтивый обмен честью с русскими военнослужащими... Теперь все солдаты должны первыми отдавать честь русским военным, у которых на погонах галуны и звёздочки... Офицеры должны первыми обмениваться честью с русскими офицерами...».
     Такое уважение, отчасти, было вызвано ещё и тем, что наш Русский Легион принял решение воевать в русской военной форме и под русским знаменем уже не существующего государства – Российской Империи, что, автоматически, ставило всех нас вне законов войны.
     Особенно ярко это выразилось после заключения Советской Россией в марте того же года Брест-Литовского мира с Германией, после которого, в случае попадания кого-нибудь из нас в германский плен, его, как «нелегально воюющего наёмника», ждал, там, неминуемый расстрел.
     На следующий, после нашего прибытия, день начальником Марокканской дивизии генералом Доганом был проведён официальный смотр Русского Легиона.
     Желая произвести на него хорошее впечатление, мы ещё с утра привели себя в надлежащий порядок и, поэтому, без особых волнений ждали наше новое начальство.
     Как только прозвучала команда: «Строиться!», наш батальон в рекордно короткий срок выстроился длинными и ровными рядами на полковом плацу и приветствовал своего нового дивизионного командира громким уставным приветствием.
     Молодцеватый вид русских добровольцев, большая часть которых имела на своей груди Георгиевские кресты за личную храбрость, произвёл на французского генерала надлежащее впечатление, отчего он, медленно обходя стройные ряды Русского Легиона, в обязательном порядке останавливался перед каждым его офицером и с чувством пожимал ему руку.
     Дойдя, таким образом, до левого фланга выстроившегося русского батальона, генерал Доган, вдруг, замер в глубоком недоумении. Перед ним стояли: словно застывший на своём месте в строю «Мишка» и два его вытянувшихся в струнку вожатых Васька Пырков и Сёмка Сорокин.
     «Мишка», не привыкший к расшитым золотом французским генеральским фуражкам, буквально, впился в обладателя таковой своими большими любопытными глазами.
     Доган, в свою очередь, тоже, было, сначала уставился немигающим взглядом в медвежьи глаза, но потом, после секундного колебания, неожиданно для всех широко улыбнулся и приложил руку к своей фуражке.
     Окружавшие его офицеры французского штаба тут же повторили жест своего начальника.
     И в тот же момент «Мишка», издав похожий на одобрение звук (какой он, обычно, издавал, когда ему давали апельсин или небольшую бутылку коньяка, до которого он, кстати, был большим охотником), также  сделал своей лапой движение, очень похожее на отдание чести.
     Восхищение Догана не знало границ!
     Так, наш «Мишка», в одночасье, стал знаменитостью всей Марокканской дивизии и особым приказом её начальника был поставлен на усиленное довольствие.
     Настали дни нашего полного морального удовлетворения: возобновились учебные занятия, стали вновь проводиться совместные манёвры и продолжилось активное изучение  французских методов ведения войны.
     А, вскоре, в дивизии были назначены и специальные военные состязания между входящими в неё полками.
     Начальник дивизии, понимая, что только сформированный Русский Легион ещё не имеет необходимой для данных состязаний сплочённости, передал полковнику Готуа, что наш батальон может не принимать участия в этих военных играх.
     И тот, за завтраком в полевом офицерском собрании, невольно поделился с нами о данном распоряжении генерала Догана, заметив, при этом, вскользь, что всё же, наверное, было бы неплохо, если бы мы со своими подчинёнными смогли принять участие в этих состязаниях, но, конечно, так, чтобы не осрамиться перед французами.
     Мы, в свою очередь, решили, на всякий случай, переговорить об этом со своими унтер-офицерами и рядовыми легионерами, которые, едва узнав, в чём дело, тут же обступили нас со всех сторон и стали «слёзно» просить:
     – Соглашайтесь! Не бойтесь! Не подведём!
     Поддавшись на их просьбы, мы решили рискнуть, и Готуа передал в дивизионный штаб официальную заявку на участие Русского Легиона в традиционных военных состязаниях этой знаменитой французской дивизии.
     Начались усиленные тренировки: нужно было выбрать два десятка наиболее подготовленных русских легионеров против нескольких сотен лучших представителей остального (шестнадцатитысячного) воинства Марокканской дивизии.
     Наконец, мы определились со списком своих сильнейших и стали «натаскивать» их по отдельной программе подготовки.
     И, вот, настал долгожданный день военных игрищ.
     Атмосфера на них была просто потрясающая. Состязания шли – одно за другим, и огромное количество зрителей, без устали, скандировало названия своих воинских частей. Победы же отдельных бойцов этих подразделений, и вовсе, вызывали неподдельный «дикий» восторг у их сослуживцев.
     Порой казалось, что нам нечего делать на этом «празднике жизни». Но, вот, пришла победа в одном из состязаний, во втором...
     И, как результат – к концу дня – из двенадцати разных видов военно-полевых соревнований восемь первых призов, один – второй и два - третьих достались...  нашим солдатам и офицерам!
     Особенно отличились наши пулемётчики (среди которых, по настоящему, блистал Родька Малиновский), всадив, на всех дистанциях, такое количество пуль в мишени, что все присутствовавшие, при этом, были глубоко потрясены их высоким мастерством.
     Полный фурор русских в дивизии! Но, при этом, со стороны французов: ни зависти, ни обиды. Мы, там же, вместе с ними, с русским размахом, отпраздновали нашу военно-спортивную победу, после чего ещё теснее сдружились со своими будущими боевыми товарищами.
     Во французской армии, в то время, существовало неписанное правило: чтобы сохранить поредевшие ряды кадрового руководящего состава, несколько офицеров и унтер-офицеров из каждого батальона, по очереди, не ходили в бой и оставались в резерве при штабе полка.
     Узнав об этом, мы – офицеры и унтер-офицеры Русского Легиона – немедленно обратились к командиру своего полка (а, в этот период, наш батальон был уже прикомандирован к 8-му Зуавскому полку Марокканской дивизии) с настоятельной просьбой разрешить нам идти в первый бой всем вместе.
     Командир полка спросил об этом у начальника дивизии, и тот, после некоторых колебаний, всё же удовлетворил нашу просьбу, поняв всю деликатность нынешнего положения русских добровольцев.
     Ну, а случай проявить нашу боевую сплочённость в настоящем деле представился достаточно скоро.
     В конце апреля немцы предприняли массированную атаку на севере Франции. Эту атаку ждали давно, и к ней готовились, зная, что она будет исключительно мощной и опасной. Но натиск Германской армии превзошёл все ожидания.
     Не выдержав его, английские войска (являющиеся одной из составных частей союзнической армии, действующей на Западном фронте) в беспорядке хлынули назад, и немцы «острым клином» врезались в «стык» между английской и французской армиями.
     В результате, город Амьен оказался под разрушительными залпами немецких орудий.
     В связи с этим, была немедленно поднята по тревоге наша Марокканская дивизия, которая вечером того же дня выехала на грузовиках в сторону фронта, а на рассвете следующего – сразу после длительного ночного переезда, была уже брошена в контратаку на прорвавшегося противника.
     Впоследствии, в книге «Страницы славы Марокканской дивизии», об этом бое будет написано следующее: «В наиболее критический момент, когда вся наша атакующая пехота казалась прикованной, вросшей в землю, вдруг, внезапно, на равнине, появляется небольшая воинская часть, как бы восставшая из ничего! Она смело бросается вперёд между «зуавами» и «марокканскими стрелками», со штыками, устремлёнными на неприятеля, и, не обращая внимания на пули и град снарядов, наносящие им страшные потери, с офицерами во главе, прорывает первый ряд неприятельских укреплений и отбрасывает его с дороги, ведущей к Амьену. Кто же эти бесстрашные храбрецы, что-то кричащие на непонятном языке, которым – невероятная вещь – удалось пройти через пространство смерти, остановившее «зуавов» и «марокканских стрелков»?! Это – русские Марокканской дивизии! Слава им и вечная память, как павшим в этом бою, так и оставшимся в живых, которые, будучи не в состоянии удержаться на занятой позиции, посчитали своей святой обязанностью, под прикрытием ночи, вернуться и вынести трупы своих убитых товарищей, оставшихся на неприятельской позиции».
     Наши потери были велики: убито тридцать четыре, ранено семьдесят шесть и пропало без вести четыре легионера.
     Лёгкое осколочное ранение получил и я. Правда, в пылу боя я его, сначала, даже не почувствовал, так как от взрывов снарядов в воздух постоянно взлетали и осыпали наши атакующие ряды не только несущие смерть и увечья осколки, но и целые гроздья камней и увесистых комков земли.
     Лишь в первоначально занятых нами неприятельских окопах находившиеся рядом со мной солдаты обратили моё внимание на порванный (в верхней части) и уже слегка пропитанный кровью правый рукав моего офицерского кителя.
     Только после этого я ощутил сильную саднящую боль в месте ранения. К счастью, рана оказалась пустяковой: осколок срезал лишь небольшой кусочек кожи с моей руки, но не задел ни кость, ни сухожилия.
     Рану мне быстро продезинфицировали и перебинтовали санитары, и я, несмотря на ноющую боль, продолжил бой.
     Заслуги нашего батальона были высоко отмечены французским командованием: особо отличившийся капитан Лупанов был прямо на поле боя награждён «Орденом Почётного Легиона», а я и остальные офицеры Русского Легиона (в том числе, конечно, и все мои друзья) получили французские «Военные Кресты» высших степеней.
     Большое количество «Военных Крестов», только низших степеней, было вручено, также, многим унтер-офицерам и рядовым легионерам нашего батальона.
     На своё боевое знамя получил свою первую награду и сам Русский Легион. Это был «Военный Крест с серебряной звёздочкой». В приказе о присвоении нашему легиону этой высокой воинской награды говорилось: «двадцать шестого апреля, в неудержимом порыве,  русский батальон пошёл в атаку с полным пренебрежением к смерти и, при общем восхищении, остался на занятых линиях, несмотря на контратаки и безостановочную бомбардировку».
     После этого боя слава о храбрости Русского Легиона моментально облетела всю Францию. Пресса воспроизвела на своих страницах приказ о нашем награждении, и французы, вновь, с уважением заговорили о русских.
     Первое же боевое столкновение нашего батальона смыло позор «Брест-Литовского мирного договора», и русская диаспора во Франции, наконец-то, вздохнула свободнее, освободившись от того неловкого смущения, в котором она пребывала всё время со дня подписания этого позорного для России документа.
     Тяжёлые бои с участием нашего Русского Легиона шли вплоть до седьмого мая.
     Вместе с нами отбивали упорные атаки немцев все подразделения нашей знаменитой дивизии. И, лишь потеряв в этих боях семьдесят четыре офицера и четыре тысячи солдат, Марокканская дивизия была, наконец-то, сменена подоспевшими свежими частями и отведена на долгожданный отдых.
     Отдых был нам нужен, как воздух. Требовалось пополнение, и полковник Готуа опять пустился в разъезды.
     Он вновь принялся разъезжать по «рабочим ротам» и госпиталям, разъясняя солдатам простые, но, в то же время, поистине высокие, цели Русского Легиона и агитируя их к вступлению в наш добровольческий батальон.
     К сожалению, ему больше не суждено было вернуться к нам в качестве нашего военного командира.
     Готуа был полковником, в то время, как командир 8-го Зуавского полка, которому мы подчинялись, имел чин подполковника. Это противоречило французским военным правилам, и, поэтому, ему запретили возвращаться в легион.
     За Готуа была оставлена идейно-возглавляющая роль нашего добровольческого батальона, а само командование Русским Легионом (по сути, одним из батальонов 8-го Зуавского полка) перешло к его помощнику капитану Лупанову.
     Эти три недели майского отдыха оказались самыми светлыми и весёлыми в истории нашего батальона. Пока вся дивизия «мылась, чистилась и пополнялась», я, как и все мои друзья-офицеры, успел съездить в краткосрочный отпуск в Париж, получить пополнение и шумно повеселиться в нашей дружной компании в офицерском полевом собрании Русского Легиона на последней неделе «военных каникул».
     В Париже я всё своё время посвятил любимой жене. Натали была уже на пятом месяце беременности, и я «носился» вокруг неё, как «встревоженная пчела вокруг своего улья». Мне было, одновременно, и тревожно, и радостно за неё; и её мать и сестра лишь ободряюще улыбались, глядя, как я заботливо и трепетно ухаживаю за своей молодой супругой.
     Тем не менее, я, всё-таки, заставил себя покинуть на несколько часов наше семейное «гнёздышко» и навестить своего старого знакомого – Алексея Семёновича Савельева.
     Встреча получилась очень тёплой и дружеской. За чашкой горячего чая и клубничным вареньем (неизвестно откуда к нему попавшим) Алексей Семёнович поведал мне много интересного об Октябрьском перевороте в России и последующей за ним полной ликвидации военной контрразведки.
     При этом, он с искренней радостью сообщил мне, что наш с ним «хороший знакомый» генерал-майор Батюшин был признан невиновным и освобождён из-под стражи ещё до прихода к власти большевиков. Однако, «при всём – при этом», где он сейчас находится, и что с ним происходит – ему, к сожалению, было неизвестно.
     Савельев рассказал мне, также, и о разворачивающейся ныне на просторах нашей далёкой родины огромной и кровавой междоусобице, в пучину которой погрузились, практически, все слои российского населения.
     С его слов, отныне Российская Империя прекратила своё многовековое существование. Она, буквально, развалилась на разрозненные территориальные куски, контролируемые самыми различными вооружёнными формированиями: национальными, бандитствующими и так называемыми идейно-противоборствующими (главным образом, «красными» и «белыми», тоже, отнюдь, не однородными по своему составу).
     В общем, ушёл я, тогда, от своего давнего знакомого в состоянии полного смятения своих чувств и мыслей. Рушились привычный порядок вещей и система человеческих ценностей, и не где-нибудь, а на моей родине, где ещё оставались мои родители и сестра... Как они там? Что с ними там? Я, пожалуй, впервые, за эти два долгих года моего пребывания во Франции, действительно, всерьёз, обеспокоился судьбой моих близких в России, тем более, что писем от них я не получал, аж, с октября одна тысяча девятьсот семнадцатого года.
     Однако, времени на тяжёлые раздумья по поводу моей жены здесь и моих близких в Петрограде, уже, практически, не оставалось. Пора, было, возвращаться в легион. Незаметно пролетел последний день моего краткосрочного отпуска, и, вот, я уже – на пути к фронту.
     В Русский Легион я прибыл одновременно с пополнением. Из «русской» базы в Лавале к нам прибыла сформированная из вновь поступивших добровольцев маршевая рота с тремя офицерами и ста восемью унтер-офицерами и нижними чинами.
     Пополнение было встречено нами с восторгом. Мы снова становились полноценным батальоном, готовым к решению любых военных задач.
     Настроение поднялось, и по вечерам, в офицерском полевом собрании, в дружеских беседах, мы стали вновь засиживаться до глубокой ночи.
     Душой этого нашего собрания, несомненно, был поручик Орнаутов. Обладая приятным баритоном, он под свою, бережно сохраняемую его вестовым, семиструнную гитару всегда охотно пел наши мелодичные, навевающие то грусть, то радость, старинные русские романсы.
     Слушая его, мы мысленно оказывались в нашей далёкой и любимой России с её бескрайними полями и лесами, морями и реками, деревнями и городами.
     Возможно, поэтому, а, может быть, просто потому, что он был, действительно, прекрасным товарищем, Орнаутова любили все. Если он вдруг, по какой-либо причине, не приходил в собрание, уровень душевной теплоты в нашей компании, сразу же, заметно снижался.
     Существенно дополнял Орнаутова в создании тёплой дружеской атмосферы в нашем собрании его близкий друг поручик Мореманов, коньком которого было умение копировать манеру поведения и речи любого из хотя бы раз увиденных им людей. При этом, делал он это так талантливо и весело, что мы до слёз смеялись даже над нашими собственными «копиями» в его исполнении.
     Мореманов лишь недавно вернулся в расположение нашего Русского Легиона. Ещё перед апрельскими боями, учитывая его прекрасное владение французским языком, он был временно откомандирован в один из французских батальонов 8-го Зуавского полка (там нужно было срочно заполнить одну офицерскую вакансию).
     Вероятно, это был, если и не единственный, то весьма редкий случай в военной истории России, когда русский офицер в русской военной форме с золотыми погонами на плечах командовал французской частью. Да, ещё, как командовал! Бросившись в атаку впереди своих «зуавов», Мореманов, не останавливаясь, довёл их, так, до германских окопов и прорвал, «с наскоку», сразу несколько линий вражеских укреплений, за что получил уже вторую «пальму» на свой «Военный Крест».
     Нам надолго запомнился его весёлый рассказ о том, как приняли его к себе «зуавы», когда он впервые явился к ним со своим вестовым:
     – Катался я, там, господа, как сыр в масле. Вся рота, наперебой, старалась мне услужить. Даже мою офицерскую койку стелили так, чтобы мне было, как можно, мягче  спать. А ром и вино наливали мне, по очереди, из своих отдельных «бидончиков» и упорно величали меня, при этом, капитаном, так как три звёздочки на погонах у них носят не поручики (лейтенанты – по их табели о рангах), а именно капитаны... что, не скрою, мне очень льстило... ну, и, конечно, немного смешило.
     Рассказывая об этом, Мореманов, само собой, не обошёлся без привычных пародий на своих теперь уже бывших сослуживцев, но, правда, делал он это явно любя и без излишней нарочитости.
     Также, в один из таких весёлых вечеров, немало жизнерадостного смеха вызвало у нас появление в офицерском собрании прапорщика Рохлинского, три дня тому назад уехавшего в свой десятидневный отпуск.
     – Как?! Ты уже? – недоумённо спросили мы у него.
     В ответ Рохлинский лишь молча показал пустые карманы своих галифе и медленно развёл руками. В собрании тут же раздался оглушительный хохот, после которого рекой полилось вино, и мы, так никогда, и не узнали: казино ли Монте-Карло или девицы Фоли-Бержэр облегчили ему карманы за эти три дня его отсутствия, так как при всех наших последующих расспросах на эту тему Рохлинский лишь страшно конфузился и густо краснел.
     Если Орнаутов у нас был душой компании, то её головой – этаким коллективным разумом – несомненно являлся штабс-капитан Разумовский.
     Неразговорчивый и строгий, с полным отсутствием чувства страха, он, обычно, бесконечно долго играл на полуразбитом рояле, стоявшем в помещении нашего собрания, свою излюбленную «Молитву Девы», которую вся присутствовавшая, там, в тот момент, офицерская молодежь должна была слушать в благоговейном молчании.
     Но, если уж, он начинал высказывать своё мнение по какому-либо насущному вопросу, то слушали его все, действительно, с огромным и неподдельным интересом, так как никто лучше него не мог «зреть в корень» любых происходящих событий и принимать единственно правильные решения в самых экстремальных ситуациях.
     Как-то вечером, когда уже замолкли гитара Орнаутова и рояль Разумовского, в собрании разгорелся довольно серьёзный спор о будущем России. Я рассказал друзьям услышанные от Савельева подробности Октябрьского переворота и последующей за ним цепи событий, приведших к развалу страны и вооружённым столкновениям русских людей между собой, и искренне рассчитывал на общее, единое со мной, понимание сложившейся ситуации, но, как выяснилось, я сильно ошибался...
     К моему большому сожалению, далеко не все из моих сослуживцев были  готовы принять эту горькую правду о происходящем в России.
     Резкость противоположных суждений, высказанных некоторыми офицерами Русского Легиона, показала мне всю зыбкость мирного сосуществования в отдельно взятом воинском подразделении вдали от нашей раздираемой противоречиями Родины.
     Точку в этом ненужном для нашего дружного офицерского коллектива споре поставил, тогда, Разумовский и сделал это, как всегда, решительно и жёстко:
     – Родина у нас – одна на всех, а, вот, честь или совесть – у каждого своя. Придёт время, и перед нами, возможно, тоже встанет необходимость выбора дальнейшего пути. Желаю, при этом, каждому из вас не ошибиться в своём выборе. Но, здесь и сейчас, я, как самый старший среди вас по возрасту, запрещаю вам спорить и даже говорить на эту тему до полного окончания войны с немцами.
     Офицеры молча подчинились и дружно перевели разговор на другую тему. Больше, по крайней мере, при мне и Разумовском, офицерская молодёжь не вела каких-либо споров, основанных на идейных разногласиях.
     В самые последние дни отдыха нашего легиона у нас произошло событие, оставившее неприятный осадок, как у меня, так и у всех моих друзей.
     В один из вечеров мы обратили внимание на то, что поручик Орнаутов уже два дня, как не появляется в нашем офицерском собрании. Думали – просто хандрит. Но, на третий день, его вестовой доложил нам, что с поручиком творится что-то неладное: молча лежит на походной койке с бессмысленно устремлёнными вдаль глазами, ничего не ест и не хочет никого видеть.
     Видимо, сердце некоторых людей, действительно, способно предчувствовать грядущее. И, если на него, вдруг, находит какая-то безысходность или необъяснимая тоска, то – жди беды!
     Капитан Лупанов, навестив, по нашей просьбе, Орнаутова, приказал всем оставить его, пока, в полном покое и негромко добавил, при этом:
     – На его челе – «печать смерти», господа!
     Нам стало жутко от этих слов, и мы, сразу же, тихо разошлись по своим подразделениям.
     В ту же ночь Марокканская дивизия была спешно поднята по тревоге.
     Как нам сообщили из штаба: двадцать седьмого мая, бросив все свои лучшие силы в атаку, германцы, с ходу, прорвали линию обороны союзнической армии и форсированным маршем двинулись на Шато Тьери.
     Под их мощным ударом, в одночасье, пал небольшой французский городок Суассон, и, в результате этого, здешняя дорога на Париж оказалась для немцев полностью открытой. Пройти до него германской армии оставалось менее семидесяти километров... 
     И, вновь, на спасение Французско-Германского фронта, да, и, по сути, самой французской столицы бросается наша знаменитая Марокканская дивизия.
     Высадившись из грузовиков, мы сразу же занимаем позиции в верхней части шоссе Суассон-Париж, то есть напротив главного острия немецкой атаки.
     Остальные подразделения дивизии располагаются по левую и правую сторону от нас на протяжении десятикилометровой оборонительной линии.
     Проходит всего несколько часов, и на нас обрушивается вся мощь опьянённой своими последними успехами и подавляющим численным превосходством германской армии. 
     И тотчас французские части Марокканской дивизии устремляются в панике назад. Не выдерживая столь мощного натиска противника, начинает отходить и наш 8-й Зуавский полк.
     Кажется, что уже всё потеряно...
     Но, в эту критическую минуту, командир «зуавов» бросает в контратаку свою последнюю надежду – наш Русский Легион.
     Получив от капитана Лупанова команду о наступлении, мы единой цепью выходим из леса, куда незаметно переместились, перед этим, через небольшую лощину, и с громким криком: «Ура!» стремительно бросаемся на опешивших от неожиданности немцев, уже уверовавших, к этому моменту, в свою полную победу.
     На моих глазах всегда спокойный и интеллигентный доктор Клейменов, охваченный общим энтузиазмом и забывший обо всём на свете, в том числе и о своём врачебном долге, подхватывает, на бегу, чью-то упавшую винтовку и, в расстёгнутом кителе военврача, с диким криком на устах, первым врывается в только что занятый неприятелем окоп.
     Больше его уже никто живым не увидит...
     Но я не долго думаю о его исчезновении из моего поля зрения, так как на меня самого уже несётся здоровенный немец, с винтовкой наперевес, на конце которой угрожающе поблёскивает острый штык, и в моём распоряжении остаётся не более двух секунд для совершения каких-либо рефлексивно-спасительных действий.
     Я нервно стреляю из револьвера в его сторону. Промах... Второй выстрел – и немец замертво падает у моих ног!
     Бросаю взор вокруг себя и вижу, что бой уже повсеместно перерастает в ожесточённую рукопашную схватку.
     В этот же момент, с левой стороны от меня, раздаётся чей-то истошный крик: «Поручик Орнаутов убит!», и я, тотчас, бегу туда, на крик, сквозь дерущуюся, кричащую на разных языках, окончательно смешавшуюся толпу русских и немецких солдат.
     Кто-то сильно бьёт меня прикладом по голове! Удар скользящий, и каска выдерживает, но я, при этом, всё-таки, падаю куда-то в сторону и утыкаюсь своим лицом в сапоги неподвижно лежащего на земле солдата.
     Инстинкт самосохранения заставляет меня резко откатиться от него, и в тот же миг, по тому месту, где я только что лежал, бьёт очередью немецкий пулемёт. Пять или шесть пуль, буквально, впиваются в землю возле меня, вздымая невысокие «фонтанчики» земляной пыли в месте своего погружения.
     Боковым зрением я всё же успеваю заметить пулемётчика: он – в пятнадцати метрах от меня, за бруствером окопной линии, ещё полчаса назад принадлежавшей французской армии.
     Не долго думая, отработанным до автоматизма движением правой руки, бросаю в его сторону свой «гостинец» – припасённую, на всякий случай, ручную гранату.
     Раздаётся взрыв, и немецкий пулемёт замолкает навсегда, а я, быстро поднявшись, бегу дальше, вдоль бруствера ближайшего ко мне окопа.
     Пробежав, таким образом, примерно около тридцати метров, я случайно натыкаюсь на вестового Орнаутова.
     Вестовой лежит в луже собственной крови, насквозь «прошитый»  пулемётной очередью. Тут же, в двух метрах от него, находится и сам поручик: вражеская пуля угодила ему прямо в голову. В подобных случаях, обычно говорят, что такое попадание не оставляет ни единого шанса на выживание. «Печать смерти» в очередной раз подтвердила свой роковой прогноз...
     Убедившись в смерти друга, я вновь переключаюсь на идущий бой.
     Рукопашная схватка, тем временем, идёт уже во вражеских окопах. Прыгаю в ближайший и тут же стреляю в немецкого фельдфебеля, сидящего верхом на лежащем легионере и душащего последнего своими огромными ручищами.
     Фельдфебель заваливается на бок, а его еле дышащий соперник, кашляя и кряхтя, с трудом выбирается из-под него и неописуемым по выразительности взглядом благодарит меня за спасённую ему жизнь... 
     Ещё пять минут боя, и окопы – наши.
     Неприятель, хотя бы и временно, но отброшен назад, и, тем самым, нами деблокирован попавший в окружение соседний батальон «зуавов»!
     Однако, вырвавшись далеко вперёд, наш легион, в конечном счёте, сам попадает в окружение, из-за которого приходится оставлять только что занятые нами окопы и с боем пробиваться назад к своим исходным позициям.
     И, здесь, нельзя обойти молчанием настоящий подвиг подпрапорщика Дьяконова, однофамильца нашего бывшего командира полка полковника Дьяконова.
     Получив пулевые ранения в грудь и левую руку, он понял, что не может быть вынесен с поля боя при прорыве из окружения, и, собрав вокруг себя группу таких же тяжелораненых легионеров, организованным огнём прикрыл отступление нашего батальона.
     Дальнейшая судьба подпрапорщика и оставшихся с ним солдат – неизвестна. Судя по всему, те из них, кто не погиб в своём последнем бою, были расстреляны немцами после него.
     Тяжёлые испытания выпали и на долю пулемётчиков штабс-капитана Разумовского.
     Их постоянно перебрасывали с одного места на другое: то придавали к «зуавам», то – к «марокканцам»... словом – в самое пекло боя – туда, где уже не было сил сдерживать натиск немцев.
     И везде их появление придавало новую энергию обороняющимся, укрепляя их боевой дух и вселяя надежду на успех в этом сражении.
     «Русские с нами!» – передавалось по цепи залёгших французских подразделений, и взоры издёрганных и уставших солдат всех частей Марокканской дивизии с надеждой устремлялись на наших пулемётчиков в защитных гимнастёрках, одним рывком, как игрушку, бравших тяжёлые пулемёты «Гочкиса» себе на плечо.
     И наши «спецы по пулемётам» ни разу не подвели своих боевых товарищей: «зуавов» и «марокканцев»; недаром же, на спортивных состязаниях дивизии, они завоевали все первые призы.
     Вот, и здесь, их меткие пулемётные очереди, буквально, косили атакующие ряды немецкой пехоты.
     Однако, за своё умение метко стрелять, русские пулемётчики заплатили слишком дорого.
     Их огневые точки беспощадно подавлялись вражеской артиллерией, и к концу боя от пулемётной роты Разумовского осталось не более одного взвода.
     Нельзя, также, не отметить, как никогда ярко проявившуюся доблесть наших раненых офицеров, которые, чтобы не бросать своих солдат в такой исключительно сложной для них обстановке одних среди французов, оставались, несмотря на свои тяжёлые ранения, в боевом строю до самой последней возможности, и лишь, после второго, а то, и третьего ранения, уже в бессознательном состоянии, выносились с поля боя своими подчинёнными.
     В частности, мой друг – штабс-капитан Разумовский – и вовсе, был вынесен своими солдатами лишь после его четвёртого ранения.
     Потери Русского Легиона оказались огромны: погибших, раненых и пропавших без вести было двести девяносто человек, то есть более половины нашего личного состава.
     В число легкораненых офицеров попали поручик Мореманов (пуля, навылет, пробила ему левое предплечье) и прапорщик Рохлинский (осколок срезал ему два пальца  на кисти правой руки). Да, и у меня самого, если честно, ещё несколько дней после этого боя сильно болела голова: удар прикладом по каске явно не прошёл для меня даром.
     Но, об отправке нас в госпиталь, конечно, не могло быть и речи. Туда были эвакуированы лишь все раненые солдаты и тяжелораненые офицеры, в том числе, и Разумовский.
     Боевые потери нашего легиона, действительно, были очень велики, но ставки на исход этого сражения оказались ещё более высокими. Цена нашей пролитой крови – остановка немцев на подступах к Парижу и предотвращение падения французской столицы.
     Благодаря выигранному нами времени, успели подойти свежие французские резервы, которые «наглухо» перекрыли дорогу германской армии. Далее вновь последовали затяжные оборонительные бои, продолжавшиеся весь июнь, после которых полностью обескровленную Марокканскую дивизию, наконец-то, вывели на долгожданный отдых в Компьенские леса.
     Конечно, были и награды: Разумовский был награждён «Орденом Почётного Легиона», остальные офицеры, в том числе, и я – ещё одним «Военным Крестом» более высокой степени. Большое количество «Военных Крестов» низших степеней было, вновь, вручено и нашим рядовым легионерам.
     Была и слава: французская пресса, восхищаясь нашим мужеством, особенно подчёркивала огромное число боевых наград, полученных русскими военными.
     Тогда же все французские газеты впервые назвали Русский Легион «Легионом Чести». Название прижилось, и с тех пор вся Франция именовала нас не иначе, как «Русским Легионом Чести».
     Пятнадцатого июля немцы предприняли новую попытку прорыва со стороны Реймса, но французская армия, которая, готовясь к своему наступлению, накапливала, в это время, силы в лесах Виллэр-Котэрэ, сумела дать им мощный отпор, в результате чего масштабная атака германской армии захлебнулась уже на второй день после своего начала.
     А восемнадцатого июля, ровно в четыре часа утра, уже французская армия, в том числе и Марокканская дивизия с нашим Русским Легионом, вышла из леса и, оттеснив неприятеля, в десятидневных боях дошла до главной дороги Шато-Тьери.
     В этих боях, впервые, вместе с нами принимали участие танки: маленькие «Рэно» и громадные «Шнейдеры», и, также впервые, наш легион, усиленный станковыми пулемётами, находился не в авангарде наступающих войск, а на одном из их «более спокойных» флангов, отчего потерял убитыми и ранеными всего лишь семнадцать человек.
     Август одна тысяча девятьсот восемнадцатого года мы встретили на отдыхе в Рэтэй.
     Русский Легион, в котором, к тому времени, оставалось в строю около ста легионеров, наконец-то, получил приличное пополнение и прошёл давно ожидаемое переформирование.
     После получения достоверных сведений о расстреле немцами захваченных ими в плен наших солдат, как лиц, ведущих нелегальную войну с Германией, французское командование в категоричной форме издало приказ о переодевании нашего батальона в форму французских колониальных войск.
     Однако, в качестве некого компромисса каждому из нас было разрешено носить на левом рукаве повязку, аналогичную трёхцветному флагу Российской Империи, на которой, правда, стоял специальный штемпель французского правительства, и стальную каску, на которой, вместо французского герба, были (на латинице) крупно выведены две чёрные буквы «LR», означающие первые буквы названия нашего подразделения «Русский Легион».
     Те же буквы, вместо цифрового наименования полка, были вышиты и на  петлицах нашей новой военной формы.
     В качестве отдельного батальона наш Русский Легион вошёл во вновь сформированную 1-ю Отдельную бригаду Марокканской дивизии и покинул славный 8-й Зуавский полк, вместе с которым мы так много выстрадали за эти неполных восемь месяцев совместных боевых действий.
     «Зуавы» прощались с нами по военному красиво: с оркестром, знамённой ротой и полным составом офицеров. Мало того: когда мы, также по военному обычаю, стали проходить мимо них своим последним церемониальным маршем, они, неожиданно для нас, преклонили перед нами боевое знамя 8-го Зуавского полка. 
     Было очень трогательно видеть, в этот момент, на лицах большинства «зуавов» глубокое и искреннее сожаление по поводу нашего расставания.
     После того, как наш легион стал отдельным батальоном, то есть самостоятельной частью, французское военное руководство решило поручить командование нами французскому штаб-офицеру, воспитанному на доктрине французской военной школы и способному, в связи с этим, быстрее согласовывать действия Русского Легиона с общими задачами знаменитой ударной дивизии.
     Нам оставалось только подчиниться... 
     К счастью для нас, командовать нашим батальоном поручили боевому штаб-офицеру из Иностранного Легиона майору Трамюзэ, отличному командиру и очень хорошему человеку, а его помощником назначили не менее храброго и толкового гвардии капитана Мартынова, недавно прибывшего к нам с новым пополнением.
     В штаб нашего батальона, кроме них, вошли, также, ещё четыре французских лейтенанта: один связист и три переводчика. 
     Вместе с легионом остались и военврач Шелепов, оставшийся в одиночестве после гибели доктора Клейменова, и протоиерей Богословский.
     В таком слегка обновлённом составе Русский Легион Чести, как недавно стали называть нас французы, вступил в свои последние сентябрьские бои.
     Я, Мореманов и Рохлинский, по прежнему, держались вместе, так как после тяжёлых ранений капитана Лупанова и штабс-капитана Разумовского и прихода, в связи с этим, в легион новых офицеров: вышеуказанного Мартынова, двух братьев Суриных, являвшихся командирами двух строевых рот, прибывших к нам в период переформирования, и пятерых вышеупомянутых французов, включая нашего нового командира майора Трамюзэ, мы – «аборигены» Русского Легиона – оказались, как бы, немного в стороне.
     Нет, ничего плохого мы, конечно, о вновь прибывших не думали. Просто, нам всем нужно было какое-то время, чтобы «притереться» друг к другу и проверить нашу новую «боевую спайку» на прочность.
     И такой шанс был нам предоставлен уже в начале сентября.
     Начавшая наступление на Лан 1-я армия французского генерала Манжэна, которой, опять, была придана наша ударная Марокканская дивизия, неожиданно наткнулась на ожесточённое сопротивление немцев в районе реки Эн и массива Сэн Гобэн.
     Шедшая впереди всех 32-я американская дивизия, также, как и мы, входившая в эту 1-ю армию, встретив со стороны противника мощный отпор, сразу же остановилась и, замявшись, поддалась назад, после чего тут же была заменена на Марокканскую дивизию.
     И, вот, в пять часов утра второго сентября стрелковые роты нашего Русского Легиона первыми выскакивают из своих окопов и под ураганным огнём германской артиллерии, в едином порыве, устремляются вперёд.
     Наш батальонный батюшка – протоиерей Богословский – несмотря на уговоры солдат, тоже выходит вместе со всеми из окопов и идёт, под огнём, по совершенно открытой местности.
     Без каски, с развевающимися по ветру седыми волосами, высоко подняв крест в правой руке, он, на ходу, благословляет им всех идущих в атаку воинов.
     Мы, идя первыми, проскакиваем далеко вперёд, но я, повинуясь какому-то внутреннему чувству, невольно оборачиваюсь и вижу, как то место, где остановился батюшка, торопливым шагом пересекают идущие за нами «зуавы».
     Невероятно, но они – рядовые французы, являющиеся по вероисповеданию католиками – пробегая мимо православного священника, тоже, в едином порыве, снимают с себя каски и торопливо крестятся на свой манер. Ближайшие же от него, и вовсе, подбегают к нему и наспех целуют у него в руке наш православный крест.
     А первые лучи восходящего, в этот момент, солнца окончательно придают всей этой трогательной картине, поистине, библейский вид...
     К сожалению, уже в полдень до нас дошла ужасная весть: «Батюшка убит!».
     Как выяснилось позже, он, сначала, был тяжело ранен осколком разорвавшегося рядом с ним немецкого снаряда, а, затем, находясь уже на санитарных носилках, был добит точной пулемётной очередью одного из круживших в небе германских аэропланов, посыпавших свинцовым огнём сверху все наши атакующие войска.
     Впоследствии, личным приказом Главнокомандующего французской армии священник Богословский был посмертно награждён «Орденом Почётного Легиона» и «Военным Крестом с пальмовой ветвью».
     В тот же день снаряд немецкой тяжёлой артиллерии попал в командный пункт нашего легиона и убил, там, сразу несколько человек: майора Трамюзэ, одного из французских лейтенантов и трёх русских легионеров-связистов.
     Три остальных французских лейтенанта, также присутствовавших, в тот момент, на командном пункте, были тяжело ранены и отправлены в госпиталь.
     Тем временем, мы, под командованием гвардии капитана Мартынова, ворвались в укреплённый опорный пункт немцев Тэрни-Сорни и в жестокой рукопашной схватке сначала захватили его, а затем, в течение трёх последующих суток, удерживали данный пункт, несмотря на яростные контратаки лучших немецких частей.
     Неся, в очередной раз, огромные потери, Русский Легион с какой-то бешеной энергией отчаяния защитил-таки, в неоднократных штыковых схватках, взятые им ранее позиции и, тем самым, спас всю Марокканскую дивизию от грозившей ей с нашего фланга смертельной опасности.
     После гибели Трамюзэ наш легион экстренно возглавил майор Дюран, один из самых доблестных офицеров 8-го Зуавского полка, откомандированный к нам, в первую очередь, из-за того, что он хорошо знал нас ещё по нашей прежней совместной службе.
     Времени на отдых не было, и уже тринадцатого сентября измотанная в тяжёлых боях Марокканская дивизия получила новый приказ: атаковать укреплённую линию Гинденбурга – последний серьёзный оплот германской армии на Западном фронте.
     Выполняя данный приказ, ранним утром четырнадцатого сентября мы молниеносным ударом врываемся в первую укреплённую (узловую) линию «Росиньоль», забрасываем её ручными гранатами и, не задерживаясь, следующим же броском, овладеваем, в очередной штыковой схватке, второй укреплённой линией «Авансэ».
     Едва очистив от противника захваченные линии, наш Русский Легион, в едином порыве, опередив даже предварительную артподготовку французской артиллерии, устремляется в сторону последней указанной нам цели – третьей укреплённой линии «Шато (Замок) де ля Мотт» – и врывается в неё в результате своей молниеносно проведённой «штыковой атаки».
     Могучее русское: «Ура!», вырвавшееся, одновременно, из четырёхсот «русских глоток», настолько ошеломляет немцев, что они, практически, не оказывая никакого сопротивления, сразу же начинают массово сдаваться в плен.
     В тот же миг наш командир даёт в воздух означенное количество красных сигнальных ракет, чтобы предупредить французскую артиллерию о том, что стрелять по данным позициям не надо, поскольку мы их уже заняли. 
     Но такая быстрота нашего продвижения кажется французским артиллеристам настолько невероятной, что от них, в ответ, взвивается в воздух ракета условного цвета, означающая вопрос: «Где вы? Повторите сигнал!», и командиру приходится повторить свой сигнал, чтобы избежать «накрытия» нас огнём собственной артиллерии.
     В пылу боя я, сам не ожидая того, вместе с группой наших солдат ворвался в здание расположенного в данном укреплённом пункте штаба гвардейского германского полка.
     Попадавшиеся нам, там,  немецкие офицеры, как правило, сразу поднимали руки вверх и почти не оказывали никакого сопротивления, благодаря чему мы стремительно, без потерь, захватили все помещения этого здания.
     Проскочив, таким же образом, по одному из коридоров штаба в его самый дальний угол и уже повернув, было, обратно, я вдруг обратил внимание на почему-то запертую дверь одного из штабных кабинетов. Мне это показалось весьма странным, и я, выбив её одним ударом ноги, не задумываясь, вошёл туда, держа наготове свой не раз проверенный в деле револьвер.
     В кабинете, у небольшого окна с металлической решёткой, расположенной с его наружной стороны, спиной ко мне, неподвижно стоял какой-то немецкий офицер, который задумчиво смотрел через оконное стекло куда-то в даль и, казалось, не обращал на меня абсолютно никакого внимания.
     Наставив на него свой револьвер, я слегка расслабился, решив, что этот человек, как и прочие германские офицеры, собирается сдаваться в плен, и аккуратно кашлянул, призывая его, тем самым, обернуться ко мне лицом.
     Немец не спеша повернулся, и я с некоторым опозданием увидел в его правой руке, на уровне живота, направленный прямо на меня пистолет системы «парабеллум».
     В тот же миг мы оба замерли от неожиданности!
     Передо мной в немецкой военной форме стоял мой «старый знакомый» – бывший капитан русской армии и старший адъютант штаба 1-й Особой пехотной бригады – один из лучших агентов германской разведки Регин Михаель Петерович...
     Наше взаимное замешательство длилось, однако, не более трёх  секунд.
     Регин нажал на спусковой крючок, и пуля, выпущенная из его «парабеллума», сбила с меня мою форменную фуражку (каску я неосмотрительно отдал своему вестовому десятью минутами раньше, ещё до того, как наткнулся на немецкий штаб).
     Мой револьвер тоже не заставил себя долго ждать. Первым же своим выстрелом я поразил бывшего старшего адъютанта прямо в сердце, и Регин, не издав ни единого звука, неуклюже свалился на пол возле окна, в которое, только что, так долго и неотрывно смотрел...
     Судьба, совершив свой невероятный зигзаг, свела нас именно там, где мы менее всего ожидали нашей встречи, и именно тогда, когда мы оказались в абсолютно равных условиях: лицом к лицу и с оружием в руках. Чем не дуэль, на которую я сам, в своё время, его вызвал? Ну, а дальше... дальше, видимо, сам Бог решил: кому из нас пришёл черёд умереть!
     Самое удивительное, что я не испытал, при этом, никаких чувств к своему поверженному врагу: ни ненависти, ни злорадства, ни даже простого чувства удовлетворения от свершившейся справедливости.
     Наш «незримый» прошлогодний поединок между собой, когда шла «игра человеческих нервов», сопряжённая со смертельным риском для каждого из «игроков», давно ушёл в моём сознании на второй, если не на третий, план.
     Слишком много крови я увидел за этот год, проведённый в Русском Легионе, чтобы предаваться воспоминаниям годичной давности и уж, тем более, тешить себя осознанием свершившегося акта мести в отношении изменника Родины.
     Я просто убил очередного врага в очередном бою, и всё! Как говорится: ничего личного...
     Русский Легион Чести полностью выполнил свою задачу: мы с таким успехом атаковали германские позиции, что достигли конечного рубежа на полтора часа раньше намеченного срока, пройдя три ряда грозных железобетонных укреплений, которые в течение полутора лет были непроходимой преградой для союзнической армии.
     При этом, нами было захвачено семьсот пленных и весь штаб гвардейского германского полка. Наши же потери, при этой атаке, составили всего девять человек убитых и двадцать пять раненых.
     Начальник Марокканской дивизии так написал об этом легендарном бое: «Батальон особо отобранных людей, непримиримая ненависть которых к врагу, в соединении с полным презрением к смерти, воодушевляла все их действия, и сама жертвенность, с которой Русский Легион выполнил свой маневр, смелость и отвага, с которыми он его осуществил под ураганным огнём противника, поразительная энергия и выносливость, проявленные им в этом бою - требуют представления Русского Легиона к заслуженной им награде».
     Представление возымело действие, и наш Русский Легион Чести получил на своё знамя «Военный Крест с двумя пальмовыми ветвями», а также – право ношения всеми чинами батальона на своём левом плече знаменитого «фуражэра» – своего рода, аксельбанта – знака особого отличия во Французских вооружённых силах. Многие полки французской армии, и за четыре года войны, не заслужили таких знаков.
     Свою порцию наград получили и сами легионеры. Наверное, не было среди нас человека, который за время, проведённое в Русском Легионе, остался бы без Ордена, Креста или Медали.
     Георгиевский кавалер Родька Малиновский, наш лучший пулемётчик и отчаянный храбрец, вновь отличился больше других: он, в одиночку, вёл прицельный пулемётный огонь по сразу нескольким группам противника, оказывавшим наиболее яростное сопротивление, под сильнейшим обстрелом германской артиллерии, превратившей его боевую позицию в место, нашпигованное железными осколками.
     За этот бой Малиновский получил свой второй французский «Военный Крест» («Круа де Гер»).
     После взятия «Шато де ля Мотт», нас, как и всю Марокканскую дивизию, отвели на очередной отдых в тыл. И там, в тишине и покое мирной Франции, первой же вестью от моей милой Натали стала новость о рождении нашего первенца – дочки Машеньки – Марии или Мари (на французский манер).
     Я был на седьмом небе от счастья. Дожить до этого момента я даже и не мечтал. Конечно, тут же подкралась робкая мысль: «А, вдруг, повезёт – и я останусь в живых до самого конца войны... вдруг – воочию увижу свою жену и свою дочурку...».
     И мне сразу же безумно захотелось выжить!
     В следующий раз, на фронт, Марокканская дивизия была выдвинута лишь в самый последний месяц Мировой войны – в ноябре одна тысяча девятьсот восемнадцатого года.
     Отвели нам, там, так называемый сектор Ленокур.
     И снова у нас начались привычные разведрейды, поиски с целью захвата «языков» и прочие подготовительные мероприятия к последнему решающему наступлению.
     Но... уже поползли слухи о возможном перемирии и стали потихоньку разгораться ранее казавшиеся несбыточными надежды...
     И, вот, поздним вечером десятого ноября, когда наш батальон готовился предпринять атаку в направлении Розебуа, в немецких окопах внезапно раздались непонятные громкие крики, а в небе, яркими фейерверками, вспыхнули разноцветные сигнальные ракеты.
     «В чём дело?» – этот вопрос моментально охватил всех легионеров, приготовившихся к броску из своих окопов.
     «Что случилось?» – недоумённо переглянулся я с Моремановым и Рохлинским.
     И тут, как никогда вовремя, в легион поступило свежее распоряжение из штаба дивизии: «Отменить все полученные ранее боевые приказы и ждать новых инструкций! Стрелять только в ответ на стрельбу противника!».      
     Началось томительное ожидание. Нервы у всех – на пределе... И, вот, в пять часов сорок пять минут утра уже наступившего одиннадцатого ноября, наконец, пришла долгожданная радиограмма из штаба Главнокомандующего французской армии: «Прекратить военные действия в одиннадцать часов утра! Стоп! Противник принял условия маршала Фоша! Конец!».
     Победа! 
     В тот же миг дружно полетели вверх каски и фуражки ликующих легионеров, взлетели разноцветной россыпью сигнальные ракеты и загремело многократное русское: «Ура!».
     Трудно описать волнение и радость, охватившие, в этот момент, русских и французских солдат Марокканской дивизии.
     Ещё труднее отразить все те противоречивые чувства, которые захватили, тогда, наши сердца – сердца русских офицеров легиона.
     Радость? Да, наверное. Радость от того, что остались живы и дождались этого победного для нас часа.
     Обида? Конечно. Жгучая обида за нашу Великую Родину, принёсшую столько жертв на алтарь этой Победы и оставшуюся в стороне в этот светлый для всей Европы день.
     Тревога? Безусловно. Тревога за раздираемую междоусобицей Россию и за нас с нашими близкими, оказавшимися на переломе исторических эпох.
     Вот, пожалуй, какие чувства обуревали меня и моих друзей в тот радостный миг всеобщего ликования...
     Однако, роспуск нашего добровольческого батальона произошёл ещё не скоро. В составе Марокканской дивизии Русский Легион Чести прошёл через всю Лотарингию, Эльзас и Сарр, и даже успел войти на территорию Германии.
     Дойдя, там, до Рейна, мы, ненадолго, остановились во Фридрихсгафене и лишь потом направились в назначенный нам, для поддержания оккупационного порядка, город Морш.
     Перед торжественным входом в этот небольшой немецкий городок мы, по общему согласию, дружно переоделись в русскую военную форму, бережно сохранённую в офицерских чемоданчиках и солдатских вещмешках, и под русским трёхцветным флагом прошли церемониальным маршем по его центральным улицам.
     В полной тишине замершего в тревожном ожидании города «неприлично» громко звенела наша лихая строевая песня:

                Как ныне сбирается вещий Олег
                Отмстить неразумным хазарам.
                Их сёла и нивы за буйный набег
                Обрёк он мечам и пожарам.

                Так, громче, музыка, играй победу!
                Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит...
                Так, за Царя, за Русь, за нашу Веру,
                Мы грянем громкое: «Ура! Ура! Ура!»
               
                Скажи мне, кудесник, любимец богов,
                Что сбудется в жизни со мною?
                И скоро ль на радость соседей – врагов
                Могильной засыплюсь землёю?

                Так, громче, музыка, играй победу!
                Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит...
                Так, за Царя, за Русь, за нашу Веру,
                Мы грянем громкое: «Ура! Ура! Ура!»

     Это было, поистине, настоящее чудо: на берегах Рейна развевался национальный бело-сине-красный флаг Российской Империи!
     Слово, данное нашим Государём (а, в его лице – значит, всей Россией) своим союзникам, было сдержано, пускай даже в лице такого небольшого воинского подразделения, как наш Русский Легион Чести!
     И для нас, в тот момент, наивысшим счастьем было видеть удивлённые и негодующие лица немецких жителей, внезапно осознавших, что их город покорён войсками Российской Империи – той самой Великой империи, которую они уже несколько месяцев (после унизительного для всех русских людей Брест-Литовского мира) считали побеждённой и уничтоженной навсегда...   


Часть 2. Белый жребий

Глава 1. Одесская бригада

     Хмурым и студёнистым утром тринадцатого января одна тысяча девятьсот девятнадцатого года я – штабс-капитан Николай Правосудов – и мой друг поручик Сергей Мореманов (или Серж Мореманов, как я привык его звать по легионерской привычке), немного волнуясь и спеша, сошли на берег Одессы с военного французского корабля, доставившего в этот прекрасный южнорусский город нового командующего вооружёнными силами Антанты на Юге России генерала Ф.д’Ансельма, который вместе со своей свитой спустился по трапу на одесский причал несколькими минутами раньше нас.
     Россия, которую мы, в составе Русского Экспедиционного Корпуса, покинули чуть менее трёх лет назад, встретила нас пронизывающим до костей холодным ветром и неприветливо затянутым тучами небом. Но мы всё равно были несказанно рады встрече с Родиной, хотя и понимали, что вряд ли нас будет ждать здесь что-то хорошее...
     Несколькими неделями ранее в декабре одна тысяча девятьсот восемнадцатого года наш ставший знаменитым на всю Францию Русский Легион, названный французами Легионом Чести за неимоверный героизм и храбрость, проявленные его офицерами и солдатами на Французско-Германском фронте, был переправлен эшелоном из Германии во Францию, а точнее – в Марсель – город, с которого без малого три года назад и началась наша военная экспедиция в этой стране.
     Там нас оповестили, что Военное министерство Франции, которому подчинялся наш легион, решило переправить его морем обратно в Россию с целью последующего включения в состав Добровольческой армии под командованием генерала Деникина (одной из основных Белых армий, ведущих боевые действия против вооружённых сил большевиков). 
     Это решение было, мягко говоря, неоднозначно воспринято легионерами. Далеко не все из нас хотели участвовать в братоубийственной войне.
     Если честно, то большие сомнения в целесообразности данного шага, поначалу, одолевали и меня самого. Как любой нормальный человек, я с болью в сердце осознавал тот факт, что уже целый год на широких просторах моей Родины бурной рекой льётся русская кровь, и что мои ранее вполне себе миролюбивые соплеменники ныне с диким остервенением лишают друг друга жизни из-за внезапно овладевших их умами идей противоположной полярности. 
     Однако, как потомственный дворянин и кадровый офицер Русской императорской армии, я всем своим нутром чувствовал, что моё место должно быть на той стороне, где не оскверняют храмы, не отрекаются от великой российской истории и не расстреливают тех, кто носит золотые погоны на своих плечах.    
     Поэтому немного поколебавшись, я, всё-таки, сделал свой нелёгкий гражданский выбор в пользу Добровольческой армии.
     Вполне закономерно, что подобное решение также приняло большинство офицеров нашего Русского Легиона, включая уже давно рвущегося к Деникину Сержа Мореманова. 
     Из моих друзей отмолчался лишь прапорщик Рохлинский. Хотя, если вспомнить, то он, как и ещё один мой боевой друг штабс-капитан Разумовский, находящийся после тяжёлых ранений на излечении во французском госпитале, ранее уже неоднократно высказывался о том, что больше не желает воевать (где бы это ни было) и хочет лишь поскорее вернуться к своей семье и обычной мирной жизни.
     Впрочем, прапорщика можно было понять: он, ведь, не являлся, как все мы, кадровым офицером, то есть человеком, сознательно выбравшим воинскую профессию в качестве главного дела всей своей жизни, а был, по своей сути, типичным мирным обывателем, лишь волею судьбы надевшим в нынешнее военное лихолетье офицерские погоны.
     Определившись с выбором стороны гражданского конфликта на далёкой родине, я и Мореманов искренне полагали, что, раз принципиальное решение о включении нашего легиона в Добровольческую армию уже принято, то его  отправка в Россию не заставит себя долго ждать. Но, мы сильно ошибались...
     Начался затяжной процесс увеличения численности нашего легиона до штатных нормативов пехотного полка за счёт русских добровольцев, находившихся, в тот момент, во Франции. И если добровольцам из числа русских, служивших в Иностранном легионе и воевавших против немцев бок о бок с нами в составе общей для них и нас Марокканской дивизии, мы были искренне рады, то к «доброхотам» из русских «рабочих рот» расформированной Особой пехотной дивизии (ранее созданной из остатков 1-й и 3-й Особых пехотных бригад) Русского Экспедиционного Корпуса, отказавшимся (после получении информации об Октябрьском перевороте в России) продолжать воевать на фронте и, соответственно, не участвовавшим, вместе с нами, в ожесточённых боях этого года, мы относились, мягко говоря, с большим недоверием, не безосновательно подозревая, что они вступают, сейчас, в наш провоевавший до самого конца войны Русский Легион лишь с одной единственной мыслью: побыстрее вернуться в Россию и перейти на сторону Красной армии большевиков.
     Учитывая, что большинство из них, в своё время, поддержало мятежников в военном лагере «Ля-Куртин», от них вполне можно было ожидать такого же предательства и здесь. Как говорится «предавший единожды, предаст и в другой раз»...
     Знающие люди тихонько шепнули мне на ухо о том, что начало отправки нашего легиона на родину может затянуться на месяцы, то есть, как минимум, до марта следующего года.
     Такая длительная задержка не устраивала ни меня, ни Мореманова, и мы стали усердно искать возможности для более скорой переправки нас в Россию.
     В рамках этих поисков мне посчастливилось не только выбить себе краткосрочную служебную командировку в Париж, но и использовать её с большой пользой в вышеуказанных целях.
     Во французской столице я, наконец-то, повидался со своими, давно не виденными, маленькой дочкой Машенькой и молодой женой – русской эмигранткой – Натали, проживавшими у её родной сестры в доме, принадлежащем мужу последней – занимающему высокую военную должность французскому офицеру, также, как и я, провоевавшему всю войну с немцами до их полной капитуляции.
     С помощью этого офицера, имевшего неплохие связи в Военном министерстве Франции, мне и удалось добиться разрешения отправки меня и поручика Мореманова в Россию на ближайшем французском военном судне, отплывающем из Марселя в направлении любого подконтрольного противникам большевистского режима российского порта, которым и оказался корабль с новым командующим вооружёнными силами Антанты на Юге России, взявшим курс на Одессу...
     С его прибытием вся реальная власть в Одессе оказалась в руках у него и его начальника штаба Фрейденберга, хотя формально городом всё ещё продолжал управлять русский генерал Гришин-Алмазов, на словах декларировавший своё оперативное подчинение командующему Добровольческой армии генералу Деникину, а, на самом деле, проводивший политику тихого соглашательства по отношению к руководству присутствовавших здесь иностранных войск. 
     Двадцать первого января одна тысяча девятьсот девятнадцатого года, получив от украинской Директории согласие на расширение контролируемой союзниками «одесской зоны», французские и греческие войска начали занимать, одну за другой, все указанные в данном Соглашении территории, высаживая на них крупные морские десанты и продвигаясь входящими в них подразделениями по железной дороге в направлении Херсона и Бирзулы. 
     Уже через четыре дня после подписания вышеуказанного Соглашения они высадились в Николаеве, а ещё через пять дней – заняли Херсон.
     Прошло ещё несколько дней, и в районе устья Днепра союзники встретились с находившейся в оперативном подчинении Деникину Крымско-Азовской армией, образовав, тем самым, единую, подконтрольную только этим двум силам, черноморско-азовскую прибрежную зону.
     Обеспокоившись усилением роли вооружённых сил Антанты на русской земле, генерал Деникин, ставший в январе одна тысяча девятьсот девятнадцатого года главнокомандующим вновь созданного, в тот же период, военного объединения – Вооружённых Сил Юга России (ВСЮР), назначил командующим войсками Юго-Западного края (то есть, Херсонской губернии и Одессы с прилегающими к ней территориями) генерал-лейтенанта Санникова, которому было дано задание переподчинить себе добровольческий отряд одесских белогвардейцев и, таким образом, ограничить власть Гришина-Алмазова, которому он не доверял из-за чересчур тесных связей последнего с союзниками. 
     Тем временем, французское командование запретило проводить в подконтрольной ему «одесской зоне», без своего разрешения, мобилизацию местного населения в Вооружённые Силы Юга России и предписало Гришину-Алмазову срочно формировать собственные добровольческие русско-французские части смешанного состава, не подчиняющиеся главнокомандующему ВСЮР.
     Однако, едва узнав об этом, находившийся в своей ставке в Екатеринодаре Деникин категорически запретил Санникову принимать участие в создании данных частей и направил в Одессу, для непосредственного командования уже существующим отрядом добровольцев, собранным Гришиным-Алмазовым ещё задолго до вышеупомянутых событий, целую группу верных ему офицеров во главе с генералом Тимановским.
     Последнему поручалось, несмотря на запрет французской оккупационной власти, как можно быстрее сформировать на основе вышеуказанного добровольческого отряда Отдельную Одесскую стрелковую бригаду, организационно включённую в структуру ВСЮР. 
     Приказ Деникина был выполнен Тимановским безукоризненно. Он, наплевав на все французские предостережения, сразу же объявил в Одессе «добровольную» мобилизацию и в течение одного месяца сформировал требуемую стрелковую бригаду, насчитывавшую три тысячи триста штыков и тысячу шестьсот сабель.
     Помимо отряда одесских белогвардейцев в неё было зачислено большое количество офицеров и солдат из Второго Волынского полка и пятой с шестой дивизий бывшей гетманской армии, оставшихся не у дел после бегства гетмана Скоропадского из Украины и перешедших под командование Тимановского, в первую очередь, для того, чтобы не стать лёгкой добычей петлюровцев.
     Так я и поручик Мореманов, записавшись в первый же день по нашему прибытии в Одессу в местный добровольческий отряд белогвардейцев, в результате вышеуказанных событий оказались в штатном воинском подразделении ВСЮР – Отдельной Одесской стрелковой бригаде под командованием Тимановского.
     Поскольку в бригаде был явный перебор офицеров – примерно двум третям офицерского корпуса пришлось занять фельдфебельские и подпрапорщицкие должности. В числе тех, кому не хватило офицерских должностей закономерно оказались и я с Моремановым.
     Нам повезло лишь в том, что мы попали в роту, составленную, в основном, из прошедших Германскую войну фронтовиков. Так что, можно было надеяться на то, что рота не разбежится при первой же атаке противника.
     Едва закончилось формирование, Деникин распорядился о переброске нашей бригады из Одессы в Севастополь для усиления обороны Крыма от наступающей Красной армии, но Гришин-Алмазов сообщил ему, что французы не выпускают нас из города из-за введения их командованием «осадного положения» в связи с масштабным наступлением красных на здешнем направлении.
     Генерал Ф.д’Ансельм, приняв на себя всю полноту власти в Одесском районе, поручил нашей бригаде держать оборону против наступающих красных частей на участке от побережья Чёрного моря в районе Очакова до линии железной дороги Одесса – Николаев.
     Шестого марта мы заняли указанный нам фронт и прикрыли собой Очаков.
     Севернее нас расположились французы, греки и поляки.
     Однако, такая диспозиция не продержалась и двух недель. В ночь на семнадцатое  марта в результате мощной атаки красных частей под командованием Григорьева восьмитысячная группировка союзников не смогла удержаться в районе станции Сербка и в панике покинула свои позиции.
     После их бегства и открытия фронта красным нашей бригаде, чтобы не оказаться окружённой, пришлось без боя оставить морской порт и крепость Очаков и, выравнивая линию обороны, занять позиции на участке Раздельная – Сербка – Одесса, в результате чего последняя оказалась в полном окружении Красной армии.
     И уже спустя три дня после этого, тщательно проанализировавший данную сложившуюся ситуацию, генерал Ф.д’Ансельм сенсационно объявил об экстренной эвакуации из Одессы всех вверенных ему Вооружённых сил Антанты.
     Выполняя его приказ, за пять последующих дней, из одесского порта было эвакуировано на судах Антанты около двадцати пяти тысяч военнослужащих союзных войск. При этом, нашей героически прикрывавшей их позорное бегство бригаде генералом Ф.д’Ансельмом, в самый последний момент, было отказано в погрузке на стоявшие в порту французские суда.
     Мы были преданы и брошены союзниками на произвол судьбы...
     Французы, наверняка, были уверены в том, что сразу после их ухода мы все здесь несомненно погибнем. Но не тут-то было. Они не учли характер и полководческий талант нашего руководителя – Николая Степановича Тимановского.
     Генерал сумел вывести с боями нашу бригаду из захваченной красными Одессы и привести её в занятую румынскими войсками Бессарабию.
     Но и там нас ждали новые испытания. Французский командующий генерал Бертело  приказал находившимся в Тульче румынским войскам срочно разоружить нашу бригаду.
     Однако, Тимановский и здесь не стушевался. Наш генерал пригрозил румынам открытием по ним огня, и они, поняв, что он не шутит, не рискнули настаивать на выполнении приказа французского генерала. 
     Позже часть судов союзников всё же вернулась за нами и в районе Днестровского лимана взяла нашу бригаду к себе на борт. При этом, правда, нам пришлось оставить на берегу всё наше тяжёлое вооружение и броневики.
     Погрузка на суда произошла, как никогда, вовремя, так как вскоре красные части взяли Раздельную, и румыны отошли за Днестр.
     Как нам «по секрету» сообщили штабные офицеры, после отплытия на предоставленных нам судах из Бессарабии в направлении находящегося под контролем ВСЮР Новороссийска наш командир направил генералу Ф.д’Ансельму весьма гневное письмо, в котором он, в частности, написал примерно следующее: «Исполняя по приказу генерала Деникина все Ваши приказания, я никак не мог предполагать тех незаслуженных оскорблений и унижений, которые по Вашей вине выпали на меня и подчинённые мне части. И всё это за то, что Добровольческая армия одна осталась верной союзникам?!».
     Тимановский и здесь оказался на должной высоте...

Глава 2. Взятие «Красного Вердена»

     По прибытии нашей бригады в Новороссийск она, в полном соответствии с приказом главнокомандующего Вооружённых Сил Юга России, в течение одного месяца прошла переформирование и была преобразована в 7-ю пехотную дивизию, которую в начале июня одна тысяча девятьсот девятнадцатого года принял под своё начало генерал Колосовский.
     Тимановский же, получив очередной воинский чин «генерал-лейтенанта», по приказу Деникина убыл на новое место службы, где принял на себя командование 1-й пехотной дивизией. Больше, к нашему сожалению, мы с ним нигде не пересекались.
     Наша же нынешняя дивизия вошла в состав 2-го армейского корпуса Добровольческой армии и включила в себя три пехотных полка, запасной батальон, артиллерийскую бригаду и инженерную роту, то есть стала представлять из себя, по настоящему, значимую боевую единицу.
     Для меня с Моремановым данное переформирование не принесло ничего нового. Мы, по прежнему, служили с ним на фельдфебельских должностях. Конечно, это немного задевало самолюбие, но по большому счёту не сильно влияло на наше психологическое состояние, так как для нас гораздо важнее было осознание нашей сопричастности к некой великой миссии русского «белого воинства».
     Наконец-то, мы ощущали себя не отдельным партизанским подразделением, затерявшимся между ненадёжным союзным десантом Антанты, петлюровцами, румынами и неоднократно менявшими «свой цвет» солдатами атамана Григорьева (перед боями с нами вдруг ставшими красными), а полноценной частью огромного, фактически, регулярного войска, и поэтому возлагали большие надежды на успех, как, в частности, в предстоящих нам сражениях местного значения, так и, в целом, во всей нашей военной кампании против Красной армии.
     Однако, так и не успев ни разу поучаствовать в боях с красными в составе 2-го армейского корпуса, наша 7-я пехотная дивизия была внезапно (на время) придана к недавно созданной (после разделения Добровольческой армии на две части) Кавказской армии и стремительно переброшена к Царицыну, где последняя, под командованием генерала барона Врангеля, готовилась к решающему штурму этого важнейшего стратегического пункта в военном противостоянии Вооружённых Сил Юга России с Красной армией.   
     Перед нашим прибытием на царицынский фронт конные части Кавказской армии в обозначенный Врангелем Деникину трёхнедельный срок проделали верхом три сотни вёрст по безводной калмыцкой степи от своего начального места расположения в станице Великокняжеской и, мужественно преодолев мощное сопротивление подразделений красных на дальнейшем пути своего продвижения до укреплённых позиций противника по реке Царица, попробовали с наскоку взять неприступный Царицын.
     Однако, неподготовленный штурм провалился, и Кавказская армия, понеся большие потери в двухдневных боях на подступах к этому стратегическому городу и получив, напоследок, острое контрнаступление находящихся в нём красных частей, временно отошла от городских укреплений и отступила в южном направлении в район Сарепты. 
     К тому моменту, давно занятый Красной армией Царицын, который они гордо именовали «Красным Верденом» по аналогии с французским городом Верденом, чей укрепрайон в недавно завершившейся мировой войне служил опорой всего фронта борьбы Франции с Германией, ничем не уступал своему французскому прототипу: его оборонительные сооружения несколькими линиями опоясывали город, а качественно вырытые окопы были усилены проволочными заграждениями в четыре – пять колов.
     Вдобавок ко всему, все подступы к этой глубоко эшелонированной системе обороны надёжно прикрывала хорошо пристрелявшаяся по ним мощная красная артиллерия, до этого беспощадно подавившая сразу несколько безрезультатных попыток штурма Царицына, предпринимавшихся ранее Донской армией генерала Краснова (атамана Всевеликого Войска Донского), воевавшей здесь до её объединения с Добровольческой армией во ВСЮР. 
     В этом городе красными были сосредоточены очень серьёзные силы: отдельные сводные части ранее разбитой в боях 10-й армии, прибывшая с Астраханского направления 11-я армия, присланная с фронта борьбы с войсками адмирала Колчака дивизия коммунистов, восьмитысячное пополнение из городов центральной России, 4-я кавалерийская дивизия Будённого, 6-я кавалерийская дивизия Апанасенко, Отдельная кавалерийская бригада Жлобы и шесть полностью укомплектованных бронепоездов.
     Кроме этого, в Царицын из Астрахани по Волге прибыли два миноносца, семь канонерок и несколько катеров Красной Волжской флотилии, вооружённых, как лёгкой, так и тяжёлой артиллерией.
     Общая численность красных в нём, таким образом, достигла пять тысяч сабель, шестнадцать тысяч штыков и около ста двадцати орудий, не считая флотской артиллерии. 
     Врангель, отказавшись от немедленного повторения штурма, был вынужден просить Деникина о подкреплении, которое тот, спустя некоторое время, ему и предоставил.
     Закончившийся ремонт железнодорожного моста через реку Сал позволил руководству ВСЮР, скрытно от красных, переправить к Царицыну нашу 7-ю пехотную дивизию, дивизион бронеавтомобилей, восемь британских танков (одним из которых управляли англичане, а семью остальными – русские экипажи) и четыре бронепоезда, в результате чего общая численность Кавказской армии, вкупе с уже имеющимися на здешнем фронте сильно поредевшими в последних боях конными корпусами, составила двадцать три тысячи двести тридцать четыре военнослужащих, из которых лишь одна тысяча сто двадцать человек были офицерами, а двадцать две тысячи сто четырнадцать – нижними чинами.
     Этих сил по подсчёту командующего Кавказской армией должно было хватить для взятия города, и Врангель дал команду готовиться к штурму.
     По его плану с северного направления на Царицын должен был наступать 1-й Кубанский корпус, перед которым ставилась задача прижать красных к Волге, отрезав им, тем самым, путь на север.
     На южном же направлении, где, при поддержке бронепоездов, планировался основной удар на позиции защитников «Красного Вердена», были сосредоточены бронеавтомобили, танки, 2-й Кубанский корпус, 4-й конный корпус и наша 7-я пехотная дивизия.
     Наступление было назначено на утро шестнадцатого июня одна тысяча девятьсот девятнадцатого года.
     В преддверии штурма не спалось. Я вместе с Сержем Моремановым молча сидели на покрытом травой склоне небольшого овражка неподалёку от наших солдат и курили, одну за другой, купленные в тылу папиросы.
     Мы ещё засветло оглядели участок, по которому завтра будем наступать, и поняли, что на этом простреливаемом насквозь поле нас всех могут запросто накрыть артиллерийским огнём и перестрелять из пулемётов задолго до того, как нам удастся приблизиться к позициям противника.
     От этого невольный холодок периодически пробегал по спине, и в напряжённой голове, волей-неволей, постоянно пробегала одна и та же противная мыслишка: а что, если через несколько часов меня убьют, и эта папироска окажется последней в моей жизни...
     После этого рука невольно, сама по себе, тянулась к папиросной пачке и вытягивала из неё очередную «папиросину».
     Стояла тихая звёздная ночь.
     Воздух был наполнен чувственным ароматом степных трав, изредка перебиваемый приносимым лёгким ветерком со стороны казачьих бивуаков запахом небольших костров и огромного числа лошадей.
     Отовсюду периодически доносилось конское фырканье и строгие окрики часовых.
     И тем не менее, это была, вполне себе, спокойная летняя ночь...
     Это обманчивое спокойствие было прервано около трёх часов утра. Наконец-то поступил долгожданный приказ, и началось наше наступление на Царицын.
     Впереди шли восемь танков. Следом за ними двигались бронеавтомобили. За броневиками - кавалерия, а сразу за ней, одна за другой, несколько цепей нашей 7-й пехотной дивизии.
     Артиллерийскую поддержку нам обеспечивал один из наших бронепоездов, вооружённый морскими дальнобойными орудиями.
     Защитники Царицына по привычке рассчитывали на то, что проволочные заграждения и пулемётные расчёты их укрепрайона в очередной раз остановят наступающих, но случилось непредвиденное.
     Подошедшие вплотную к ограждениям танки неожиданно остановились, и из них внезапно выбежали несколько членов их экипажей, которые, на редкость, быстро и слаженно зацепили якорями находящуюся прямо перед ними колючую проволоку оборонительного рубежа, после чего также стремительно заскочили в недра своих бронированных «чудовищ», и танки потащили её за собой.
     Пулемётный огонь красноармейцев не причинял этим «чудовищам» никакого вреда, и они, оттащив и разорвав, тем самым, оградительную проволоку, уже без каких-либо остановок двинулись прямиком на их окопы.
     Вскоре ими был полностью смят первый рубеж обороны, и красноармейцы, дрогнув, побежали. В результате этого находившаяся на данном рубеже 37-я дивизия Красной армии была, практически, полностью разгромлена, и спустя три часа боя её жалкие остатки отступили со своих позиций непосредственно в город.
     Красноармейцы массово бросали оружие и, спасая свою жизнь, в панике бежали от танков, которые им казались абсолютно неуязвимыми.
     В этот момент защитники «Красного Вердена» бросили против нас свою последнюю надежду – четыре бронепоезда. Однако, наши танки, приблизившись вплотную к этим бронированным поездам, уже ничем не рисковали, так как выпущенные из поездных орудий снаряды пролетали над ними, не причиняя им никакого вреда.
     Осознав это, три красных бронепоезда благоразумно отступили, и лишь один из них всё же решился вступить в бой с неуязвимыми «чудовищами». Тогда один из танков, не долго думая, разворотил рельсы и двумя выстрелами в упор вывел из строя паровоз данного бронированного поезда, после чего наша подоспевшая первой к этому месту рота, после короткого боя, пленила всех оставшихся в живых членов его команды.
     Тем временем, Кавказская армия, взяв Царицын в плотное кольцо и закрепившись на его окраинах, неожиданно приостановила своё наступление.
     Однако, данная задержка не носила длительного характера, и уже на следующий день около пяти часов вечера наша ударная группа вновь двинулась в бой.
     На этот раз наша 7-я пехотная дивизия, совместно с 3-й кубанской и при поддержке приданных нам бронепоездов, после жестокой схватки, всё-таки прорвала фронт красных и, наконец-то, ворвалась в Царицын. 
     «Красный Верден» пал!
     За эти два дня армия Врангеля понесла ощутимые потери. Только у нас в дивизии были убиты или пропали без вести двадцать девять офицеров и семьдесят четыре солдата. Ранены же были ещё пятьдесят девять офицеров и сто девяносто девять солдат.
     При этом, мне с Моремановым откровенно повезло: в этом кромешном аду, под снарядами красных моряков Волжской флотилии и пулемётным огнём красноармейцев-окопников, мы не получили ни единой царапины. Ну, что же, и такое, как выясняется, тоже бывает...
     Тем временем, после подсчитывания наших боевых потерь, дивизионным руководством был установлен один неприятный факт: оказывается, помимо большого количества убитых и раненых, мы понесли ещё и немалые небоевые потери: около тридцати процентов личного состава нашей дивизии временно выбыли из строя по причине стёртых в кровь ног из-за грубых английских ботинок, которыми снабдили солдат на переформировании.
     Однако, весь этот негатив с лихвой перекрывался грандиозным успехом нашей армии: кроме большого количества пленных, трофейных орудий и пулемётов, мы захватили два красных бронепоезда, более ста тридцати паровозов и около десяти тысяч вагонов, из которых более двух тысяч были загружены артиллерийскими и интендантскими грузами.
     Что касается самого города, то он оказался в ужасном состоянии: магазинов и лавок не существовало, а всё состоятельное или интеллигентное население было истреблено.
     Прошедшей зимой в Царицыне свирепствовали страшные эпидемии, смертность от которых была просто огромной: умерших не успевали хоронить, и трупы сваливались в небольшом овраге у городской тюрьмы.
     По словам жителей, в этом овраге было свалено не менее двенадцати тысяч трупов. С весною данные трупы стали закономерно разлагаться, и их зловоние начало чувствоваться на несколько вёрст в округе.
     После взятия города нами были немедленно сформированы рабочие команды из пленных, которые и засыпали этот страшный овраг. При этом, работа по его засыпке длилась целую неделю.
     Улицы Царицына также представляли собой сплошную свалку. При наведении в нём властью Врангеля надлежащего порядка только одних конских трупов с них было вывезено более четырёхсот.
     Однако, спустя всего лишь несколько дней после взятия нами города, он стал стремительно оживать: с левобережья Волги стремительно понавезли всякой живности и зелени, отчего продукты быстро упали в цене, а городские улицы моментально наполнились народом.
     В Царицыне стал постепенно налаживаться мирный уклад жизни: широко распахнули двери магазины, кинематографы, кафе.
     Правда, при этом, в нём, как сначала, зачастую, бывает во многих прифронтовых городах, тут же начались пьяные скандалы военных, но продлились они недолго. Генерал Врангель, требуя строгого соблюдения дисциплины, своей жёсткой рукой быстро положил им конец.
     Воспользовавшись тем, что несколько офицеров во главе с астраханским есаулом учинили в городском собрании большой дебош со стрельбой и битьём посуды, во время которого неизвестно каким образом пропала часть столового серебра, генерал предал их всех военно-полевому суду по обвинению в вооружённом грабеже.
     Суд единогласно приговорил этого есаула, известного пьяницу и дебошира, к расстрелу, а остальных офицеров – к другим суровым наказаниям, не связанным с лишением жизни. И, несмотря на многочисленные, обращенные лично к Врангелю, ходатайства губернатора, астраханского войскового штаба и ряда других влиятельных лиц, приговор был приведён в исполнение, а приказ генерала с соответствующим текстом – расклеен во всех общественных и увеселительных местах города.
     После этого случая пьянство и разгул сразу прекратились.
     В один из таких установившихся мирных дней мне и Сержу Мореманову удалось не надолго покинуть расположение нашей роты и немного прогуляться по центру Царицына.
     Уже прошёл слух, что в самый ближайший период времени наша 7-я пехотная дивизия будет возвращена обратно во 2-й армейский корпус, и нам захотелось посмотреть изнутри на город, взятие которого нам обошлось столь дорого.
     Однако, смотреть, там, было особо не на что и не на кого: знаменитый торговый узел южного Поволжья, в то время почти «мёртвый», лишь только ещё начинал понемногу возвращаться к мирной жизни.
     Повсюду с озабоченным видом сновали одни лишь военные. В основном, это были штабные офицеры и интенданты частей, принимавших непосредственное участие в штурме города.
     Праздно шатающихся лиц, вроде меня с Сержем, было крайне мало.
     Что же касается гражданского населения, то его, на городских улицах, по моему, было ещё меньше, чем людей в форме.
     Словом, прогулка явно не удалась, хотя, в конечном счёте, и не оказалась абсолютно напрасной.
     На обратном пути в часть мы совершенно неожиданно встретили бывшего командира моего полка на Русско-Германском фронте в первый год войны с немцами полковника Алатырцева Александра Владимировича, ныне являвшегося, как выяснилось в ходе оживлённого разговора с ним, начальником штаба 6-й пехотной дивизии, входившей в состав 1-го Кубанского корпуса Кавказской армии. 
     Узнав от нас, что мы до сих пор влачим «жалкое» существование на фельдфебельских должностях в своей дивизии, он изумился такой «офицерской расточительности» и тут же предложил нам вступить в свою дивизию (под командованием генерала Писарева), в которой прямо сейчас идёт переформирование её гренадеров в 1-й и 2-й Сводно-гренадерские полки, и им очень нужны на вакантные офицерские должности армейские офицеры с богатым боевым опытом.
     Я и Серж переглянулись: предложение было довольно заманчивым.
     Так получилось, что в нашей нынешней роте и даже батальоне, практически, не осталось офицеров, вместе с которыми мы, в составе добровольческого отряда одесских белогвардейцев, начинали свой боевой путь по освобождению России от большевиков. Следовательно, не было большой привязанности ни к своей нынешней воинской части, ни, тем более, к своим нынешним фельдфебельским (то есть, фактически, солдатским) должностям.
     В общем, размышление над данным предложением не заняло и десяти секунд. И я, и Мореманов дали своё принципиальное согласие на перевод в 6-ю пехотную дивизию.
     Обрадованный Алатырцев тут же взял координаты расположения нашей части и пообещал завтра же прислать нашему руководству соответствующую бумагу о нашем переводе в его дивизию, благо, с его слов, у него имелись влиятельные связи в штабе самого Врангеля.
     И, действительно, в послеобеденное время следующего же дня молодой офицер из Врагелевского штаба привёз руководству нашей дивизии приказ о переводе штабс-капитана Правосудова (то есть – меня) и поручика Мореманова во 2-й Сводно-гренадерский полк 6-й пехотной дивизии 1-го Кубанского корпуса Кавказской армии.
     Прощание с сослуживцами не заняло много времени, и уже к вечеру я с Сержем были в расположении 2-го Сводно-гренадерского полка.
     Офицерский состав 2-го Сводно-гренадерского полка (кстати, через несколько дней после нашего перехода туда переименованного в Сводный полк Кавказской гренадерской дивизии) в своём большинстве был представлен офицерами, ранее служившими в Кавказской гренадерской дивизии Императорской армии (времён прошедшей войны) и до сих пор свято чтившими историю и традиции этого воинского подразделения.
     Наиболее же многочисленной частью офицерского состава 1-го Сводно-гренадерского полка нашей новой дивизии являлись не менее нас уважавшие свои исторически сложившиеся воинские традиции офицеры бывшего 8-го гренадерского Московского полка Императорской армии,.
     1-й Сводно-гренадерский полк был трёхбатальонного состава, тогда как наш 2-й Сводно-гренадерский полк – однобатальонного, но зато – четырёхротного состава.
     При этом, каждая рота нашего полка носила наименование одного из прежних полков Кавказской гренадерской дивизии. Так, у нас в полку появились «Эриванцы», «Мингрельцы», «Тифлисцы» и «отличившиеся» тем, что не имели в своём составе ни одного кадрового офицера - «Грузинцы».
     Полк имел собственное знамя и одну из серебряных труб Мингрельского полка, которая была привезена из Тифлиса офицерами-мингрельцами.
     Нашим полковым командиром был назначен полковник Пильберг, его помощником – полковник Иванов, начальником хозяйственной части – полковник Кузнецов, командиром батальона – полковник Талише.
     Мне досталась должность командира роты «тифлиссцев», ранее занятая неким поручиком Резаковым, которого, как впрочем, и поручика Мореманова, тут же назначили моим помощником, и, судя по внешнему виду Резакова, он был только рад такому переназначению.
     Для формирования нашей дивизии были отведены стоявшие на высоком холме, недалеко от Волги, так называемые «студенческие» казармы (бывшие казармы неизвестного нам армейского полка), кстати, оказавшиеся, вполне себе, комфортными для пребывания.   
     Нас было мало, но не даром же говорят: «Дело не в количестве, a в качестве»...
     И, действительно, если разобрать всех наших командиров с точки зрения их военных качеств, то аттестация им получится сверхвыдающаяся, и тогда не будет удивительно, что уже в ближайшие недели наш четырёхротный полк сначала силою пятисот, а, потом, и четырёхсот штыков, стал совершать такие подвиги, которые могли сделать честь истории любого полка старой Императорской Армии.
     Наш рядовой гренадерский состав, большей частью состоявший из мобилизованных граждан и пленных красноармейцев, на первый взгляд, не внушал доверия, так как многие из новоявленных гренадеров, действительно, больше симпатизировали красным, чем нам, но и среди них были не только лояльные солдаты, но и убеждённые противники большевиков.
     В общем, нужно сознаться, что идти в первый бой «со многими неизвестными» было довольно жутко, но я возлагал большие надежды на то, что уже после первого боя всё ненужное и вредное отсеется, а полезное – останется.
     В принципе, так оно, впоследствии, и случилось.
     Что касается вооружения, то нужно отметить, что новоявленное чудо Гражданской войны – пулемёт «Максим» на тачанке – имелось и у нас. Их в нашем полку было целых шесть, и с этой стороны, как нам казалось, мы были обеспечены полностью.
     Обмундирование у офицеров и солдат было пёстрое – добровольческое. Особенно курьёзным оно выглядело на одном из молодых прапорщиков, который был в штатских ситцевых брюках в полоску с обмотками и в онучах, так как незадолго перед этим, когда он был ещё в своей предыдущей части, его личные вещи, вместе со всем обозом их подразделения, после какого-то неудачного боя, достались красным.
     Купить же новое обмундирование, в то непростое время, не представлялось никакой возможности по скудности офицерского жалования.
     Но особенно долго размышлять о данных проблемах нам не пришлось.
     Перед дивизией была поставлена задача: дойти до Камышина и занять, там, указанный на месте участок обороны.

Глава 3. До Камышина и обратно

     Двадцать шестого июля одна тысяча девятьсот девятнадцатого года в четыре часа дня мы выступили по Саратовскому тракту из Царицына в направлении на город Камышин, который, в то время, уже был занят нашими частями.
     Первая ночёвка была у деревни Орловка, которая месяц спустя сделалась центром кровавых боёв за обладание Царицыным.
     В следующие дни, идя вдоль Волги, мы прошли по очереди ещё несколько населённых пунктов: Ерзовку, Пичугу, Дубовку, Песковатку, Водяное, Пролейку и Балаклею.
     И, как это не странно, местное население встречало нас, там, крайне настороженно.
     Наконец, шестого августа мы пришли в Камышин, где нас встретил начальник нашей дивизии генерал Писарев, к слову, впоследствии, занимавший различные крупные посты в Вооружённых Силах Юга России.
     В Камышине к нашему полку были присоединены две роты «астраханцев» вместе с их командой разведчиков, что сразу увеличило нашу общую численность ровно вдвое.
     Эти две роты представляли собой остатки Астраханского полка, незадолго перед нашим приходом геройски погибшего на левом берегу Волги.
     «Астраханцы», к их чести, целиком сохранили свою организацию и влились в наш полк в качестве его пятой и шестой роты.
     Как потом выяснилось, все они были добровольцами, дравшимися с красными не за страх, a – за совесть. И, вот, этот-то факт действительно увеличивал нашу боеспособность не только по численности личного состава, но и по наличию у него реального боевого опыта. 
     В Камышине мы не задержались и ранним утром следующего дня, не выспавшись, вышли из города по направлению к Мариенфильду – одному из населённых пунктов Поволжья, основанных и заселённых немецкими колонистами.
     В тот день мы получили первую боевую задачу для нашего 2-го Сводно-гренадерского полка: сдержать наступление красных на окраине деревни Барановки и не позволить им переправиться через протекающую, там же, реку Иловля.
     При этом, нашему единственному батальону давался фронт в четыре версты, что, по факту, являлось для нас чрезвычайно большим расстоянием.
     Когда все роты разошлись по вверенным им участкам, я быстро расставил своих «тифлисцев» по выбранным мной позициям и дал команду взводным незамедлительно навести пулемёты в сторону противника. 
     Всё это время впереди нас шёл сильный бой.
     С моего наблюдательного пункта можно было отчётливо видеть в бинокль целые лавы нашей постоянно перемещающейся конницы, которая: то стремительно отступала назад, то столь же резво переходила в активное наступление.
     Со всех сторон громыхали полевые орудия, но мне, со своего места, не были видны позиции ни наших, ни вражеских батарей.
     Вскоре справа от нас выкатился какой-то доморощенный бронепоезд, который, с ходу, принялся стрелять куда-то вдаль. Судя по тому, что он появился с нашей стороны, а огонь открыл по позициям противника, стало понятно, что этот бронированный поезд – из состава Кавказской армии.
     С его появлением и так ожесточённое сражение разгорелось ещё больше.
     Однако, с приближением вечера бой стал понемногу затихать, и лишь время от времени резкий звук орудийного выстрела прорезал тёплый летний воздух, а его световая вспышка молнией освещала тёмные силуэты близ растущих деревьев.
     Это долго никак не мог уняться наш бронепоезд, но, вскоре, притих и он.
     Наступила ночь...
     На утро боевые действия возобновились. Всё чаще, с обеих сторон, стала бить артиллерия, и вскоре множащиеся в геометрической прогрессии дымки от шрапнели перестали успевать расходиться над несущимися лавами нашей конницы.
     Сложилось чёткое впечатление, что бой понемногу стал приближаться к нашим позициям.
     И, действительно, после полудня, к незатихающей орудийной канонаде присоединилась громкая трескотня нескольких пулемётов, отчего лавы нашей конницы дрогнули и, всё более и более ускоряясь, начали потихоньку поддаваться назад.
     В тот же момент, на поле боя выехал пушечный броневик красных и, открыв стрельбу по нашим конникам, окончательно склонил чашу весов сражения на свою сторону. 
     Наша кавалерия, не выдержав его огня, бросилась отступать, причём так стремительно, что, проскакав без остановки добрые две версты и поравнявшись с нами, кавалеристы не смогли сдержать своих коней и вихрем пронеслись мимо нас.
     И тут же, вслед за ними, загромыхали на ухабах поспешно проезжающие возле наших позиций орудия отступающего конно-артиллерийского дивизиона.
     Мы, конечно, не могли остаться безучастными к происходящей катастрофе и предприняли некоторые действия к остановке панического бегства нашей конницы от преследовавшего её броневика, но, к сожалению, эти меры оказались абсолютно безрезультатными.   
     Положение стало критическим. На миг показалось даже, что нам не избежать поражения...
     Но, тут, неожиданно для всех, командиру конно-артиллерийского дивизиона генералу Щёголеву удалось-таки остановить один орудийный расчёт из своего спасающегося бегством подразделения и, открыв прямой наводкой огонь из развёрнутого им лично орудия по стремительно приближавшемуся к нам броневику, заставить его немедленно ретироваться.
     Паника сразу улеглась, и ранее отступившие кавалерийские части стали постепенно возвращаться обратно. 
     Следствием произошедшего конфуза стало то, что почти всю последующую ночь к нам беспрерывно подъезжали отдельные конники и, тихонько спросив у нас про наличие красных в расположенной перед нами балке, со страдальческим выражением лица поясняли: «Там все наши обозные повозки застряли».
     Увы... к этому времени, все их обозы были уже давно и безвозвратно утеряны и в качестве вполне заслуженных трофеев достались более расторопному противнику.
     А под утро нами был получен приказ об отходе нашего 2-го Сводно-гренадерского полка за деревню в степь.
     К сожалению, у нас не имелось ни одной карты этого района (к слову, карты, тогда, были очень редки и, к тому же, весьма не точны), из-за чего было очень трудно ориентироваться на местности, и, как следствие, нам пришлось пройти гораздо большее расстояние (чем могло бы быть при наличии карты), прежде чем мы, наконец-то, подошли к соседней деревне, возле которой и заночевали прямо в поле, лёжа в боевой цепи.
     На следующий день нас перевели ещё вёрст на пять правее – на местность, где наши роты были вновь разведены по закреплённым за каждой из них участкам фронта, и моя «тифлисская» рота опять осталась в полном одиночестве.
     Так как интервалы между нашими подразделениями были слишком велики, телефонных проводов не тянули. Вся надежда была на «связных», которые должны будут, под пулями, передавать нам приказы нашего командования.
     Моя рота привычно окопалась. С правого фланга к ней подошли присланные кубанскими казаками нам на помощь две тачанки с пулемётами и, совершенно не маскируясь, стали на линии наших окопов.
     Так, без каких-либо особых происшествий, мы простояли на своих позициях целый день.
     К вечеру небо внезапно нахмурилось, и на нас, «как из ведра», хлынул проливной дождь, который, промочив в считанные секунды меня и моих гренадеров «до мозга костей», шёл, после этого, безостановочно всю оставшуюся ночь. 
     Всё это время мы безропотно мокли под ливнем в окопах и терпеливо ждали утра в слабой надежде на более хорошую погоду. Ни на одном из нас не было ни единой сухой нитки. 
     Ночью казаки с тачанок получили сведения от перебежчика, что к красным подошло свежее подкрепление: только что прибывшая с «колчаковского» фронта Железная дивизия «товарища Азина» (так называл его перебежчик) и отдельная бригада донской конницы, в связи с чем ими, на завтра, было намечено новое наступление на нашем направлении.
     Вскоре эти сведения подтвердила и разведка нашего полка.
     И, действительно, уже через час после этого, когда стало понемногу светать и прекратился дождь, где-то справа от нас началась небольшая перестрелка.
     В той стороне абсолютно ничего не было видно, но поскольку перестрелка стала явно усиливаться, все находившиеся в окопе младшие офицеры нашей роты невольно повернули свои головы в мою сторону, немо вопрошая меня: «Что там происходит?» и «Как нам теперь быть?».
     Но я, не зная, что им ответить, быстро отвернулся от них и продолжил хранить упорное молчание.
     Тем временем, предупредившие нас об опасности казаки, не долго думая, покинули наши позиции, вместе со своими тачанками, сразу после того, как услышали сведения перебежчика о большом скоплении красных войск прямо перед нашими окопами. 
     Разумней всего было бы, конечно, также поступить и нам, но, к сожалению, приказ о нашем отступлении всё не поступал и не поступал...
     В некоторой растерянности мы принялись молча ждать трагической для нас развязки данной ситуации, отлично понимая, что с каждой уходящей минутой тают наши последние шансы на сохранение собственных жизней. 
     Наконец, прибежал связной с приказом о нашем немедленном отступлении, и нас всех сразу охватило нездоровое нервное оживление.
     Мы спешно покинули наши позиции и быстро-быстро зашагали в указанном нам южном направлении.
     Торопливо пройдя две версты и спустившись в какую-то небольшую деревню, мы пошли, там, по дну широкой лощины, в которой были расположены огороды местных жителей. 
     В этот самый момент, возле деревенской околицы, неожиданно для всех появился красный броневик с пушкой «Гочкиса», который без раздумий принялся то там, то здесь, разбрасывать свои маленькие смертоносные снаряды, и в деревне тут же началась страшная паника: обозы и артиллерия заночевавшей, видимо, там, воинской части стали пытаться как можно быстрее её покинуть.
     Однако, стремительно выехать оттуда, по раскисшей дороге, им не удалось, и они тотчас стали отличной мишенью для броневика.
     Чем всё, там, в конечном счёте, закончилось, мы так и не узнали, но думаю, что ничем хорошим...
     Мы же ещё довольно долго плутали по различным балкам и оврагам, прежде чем вышли к указанному в приказе месту.
     Наконец, увидев нужный нам высокий холм, я дал команду своей роте как можно быстрее взобраться на него и ещё быстрее, там, закрепиться.      
     Когда же мы добрались до самого верха этой возвышенности и увидели всю панораму наступления красных, мне сразу же стало понятно, что и этот оборонительный рубеж нам не удержать.
     Наше и так находившееся на чрезвычайно низком уровне настроение упало ещё больше.
     Вскоре нам было приказано спуститься с занятой нами высоты и принять влево – на скат большущей седловины.
     Спешно добравшись до указанного нам места, мы немедленно рассыпались в боевую цепь.
     Тачанки с пулемётами, на этот раз, расположились вместе с нами в единой цепи, по две – при каждой роте нашего батальона.
     На том же холме, откуда мы только что ушли, теперь находился 1-й Сводно-гренадерский полк, правее которого, сразу на нескольких относительно больших высотах, расположились знаменитые кубанские пластуны.
     Опять пошёл дождь, и тут же вновь стало темно и холодно, отчего лежащего около меня гренадера, в порванной рубахе, под которой было видно его голое тело, начала бить мелкая дрожь.
     Глядя на него, тут же невольно стал ёжиться и я, из-за чего на меня моментально навалились какая-то непонятная тоска и полная безысходность...   
     Однако, где-то через час дождь внезапно прекратился, облака местами разорвались, и ко всеобщей радости показались небольшие клочки голубого неба.
     Но миг хорошего настроения оказался весьма кратким даже для такого понятия, как «миг», так как почти сразу же после этого началась интенсивная стрельба со стороны противника: одновременно стреляли сразу десятки пулемётов.
     Красные возобновили своё наступление.
     – Как думаешь, Николя, что с нами будет, если нас сейчас обстреляет артиллерия красных... пока мы, как мокрые курицы, лежим здесь «задом к верху» без всякого укрытия? – удручённо спросил зачем-то подбежавший ко мне и согнувшийся, при этом беге, в три погибели поручик Мореманов.
     – Да... сегодня у нас – очень плохая обстановка... ну, a... впрочем – посмотрим... – откровенно ответил я ему.
     Впереди показались густые цепи наступающих красных.
     Красноармейцев было так много, что только их первая цепь была вдвое гуще и длиннее всего расположения нашего батальона, a, ведь, за ней показывались всё новые и новые цепи...
     На наблюдательном пункте нашего 2-го Сводно-гренадерского полка, на самой седловине защищаемой нами местности, я неожиданно заметил полковника Пильберга и тотчас, короткими перебежками, постарался добраться до него. Пользуясь моментом, я спросил его о том, почему до сих пор молчит наша 5-я гренадерская батарея.
     В ответ, мельком взглянув на меня, он кратко сказал, что, видимо, начальник нашей дивизии не желает раньше времени раскрывать перед красными позиции гренадерских артиллеристов, и опять уткнулся в свой бинокль.
     Не солоно хлебавши, я вернулся к своей роте.
     Тем временем, красные стремительно надвигались на наши позиции, и пулемёты их тачанок уже принялись безнаказанно засыпать нас своими пулями.
     А наша батарея, по прежнему, медлила с открытием огня. Впрочем, как это не странно, безмолвствовала, до сих пор, и артиллерия красных.
     В этот момент впереди наступающих красноармейцев показался какой-то всадник с развёрнутым красным знаменем, и тут же все наши роты, по устному приказу полковника Пильберга, открыли по противнику бешеный огонь.
     Однако, красные не залегли и продолжили своё наступательное движение в нашу сторону.
     И лишь тогда, наконец-то, во всю свою мощь, заговорила наша артиллерия.
     Первым же своим снарядом гренадерские артиллеристы попали в ближайшую к нам вражескую тачанку, начисто уничтожив эту «кочующую огневую точку» противника. 
     И тут же, на своей левофланговой тачанке, изготовился к бою поручик Линьков из пулемётной команды нашего полка.
     Одновременно с ним, на правофланговой тачанке, замер в ожидании соответствующего приказа поручик Павлов.
     Наконец, этот приказ поступил, и, вот, уже сразу все наши пулемёты неуверенно проводят первую «строчку» по врагу.
     Потом – пауза, и – вновь огонь на поражение... и так несколько раз.
     Цепи красных начинают заметно редеть.
     Нам хорошо видно, как они падают, поднимаются и вновь падают.
     Каждый наш пулемёт, за одну свою короткую «строчку», скашивает подряд по три – четыре человека, но порыв красных, кажется, уже невозможно остановить.
     Они всё идут и идут...
     Вот, уже нас разделяют всего каких-то двести шагов.
     Бой достигает своего наибольшего напряжения, и тут глохнет пулемёт Линькова: какой-то технический сбой...
     Поручик не справляется с неисправностью и быстро перебегает на другой пулемёт.
     Тачанка с ним медленно ползёт на седловину, и на неё, с замиранием духа, невольно косятся все солдаты и офицеры из нашей ротной цепи.
     Пули роют землю то тут, то там, и мы постепенно начинаем нести серьёзные потери.
     С наших позиций нескончаемой чередой тянутся в тыл раненые нижние чины.
     Офицеры же, даже легко раненые, держатся до последнего и не покидают линию фронта.
     Тем временем, первая цепь красных уже спускается в овраг, расположенный параллельно нашим позициям, а их вторая цепь, остановившись, открывает по нам огонь «с колена».
     Положение принимает ещё более серьёзный оборот.
     Однако, броситься на противника в напрашивающуюся, при данной ситуации, штыковую атаку ни я, ни другие ротные командиры нашего батальона, не можем, так как никто из нас не уверен в полной надёжности своих нижних чинов.
     Инициатива целиком находится в руках красных, и полковник Пильберг, наблюдающий за происходящим со своего наблюдательного пункта и переживающий те же чувства, что и мы, в самый последний момент подаёт сигнал отхода.
     У нас невольно вырывается вздох облегчения, и мы стремительно покидаем наши позиции. Теперь бы только успеть перевалить за седловину, и мы спасены...
     Перевалили благополучно. Полк чудом избежал чудовищной катастрофы и, тем самым, сохранил свою боеспособность для следующих сражений.
     Моя рота не понесла потерь в офицерском составе, но зато существенно сократилась в численности нижних чинов.
     Как выяснилось после этого вынужденного отхода с позиций, по крайней мере, треть наших гренадеров добровольно осталась в окопах, желая перейти на сторону красных.
     Да... хороши бы мы были, если бы пошли «в штыковую» с таким количеством неблагонадёжных солдат в своём составе... 
     С этого дня мы надолго потеряли веру в свои силы, и красные, словно почувствовав это,  стали повсюду теснить нас, даже не имея под рукой мало-мальски приличной артиллерии.
     Правда, когда, временами, мы подходили слишком близко к Волге, и, при этом, в поле нашего зрения попадала голубая гладь этой великой русской реки, наш полк немедленно попадал под обстрел тяжёлой артиллерии Красной Волжской флотилии и был вынужден как можно быстрее отходить подальше от речного простора. 
     Отступали мы по той же дороге, по которой совсем недавно шли в Камышин, и поэтому, практически, все мобилизованные нами, тогда, на этом пути, гренадеры, проходя мимо своих родных деревень, как правило, тут же бесследно исчезали из нашей походной колонны.
    Не обходилось это сильно угнетающее нас отступление и без периодически вспыхивающих боевых действий, причём один из таких боёв, состоявшийся пятнадцатого августа, едва не закончился для нашего полка полным крахом.
     В этот день, находясь, в очередной раз, на ночлеге в степи, мы перед самым рассветом были внезапно атакованы матросским десантом с Красной Волжской флотилии.
     Как назло, оба пулемёта, закреплённые за нашей ротой, «отказали» после первых же своих выстрелов, и лавина озлобленных матросов, находившихся уже в считанных шагах от места ночлега гренадеров, с устрашающим видом лица и оглушающим криком «Ура!» мгновенно устремилась на нас в решающую штыковую атаку.
     В этом ужаснейшем положении нам, как и всем остальным подразделениям гренадерского полка, не оставалось ничего другого, как только позорно бежать с места нашего ночлега; что мы, по сути, тут же и сделали.
     Однако, красные не собирались так легко выпускать наш полк из своего кольца и на всём протяжении двух вёрст, что мы бежали от них, продолжали поливать нас ожесточённым огнём, в результате которого почти каждую минуту, от вражеских пуль, падали убитыми и ранеными сразу несколько наших гренадеров.
     К сожалению, в ходе этого беспорядочного бегства, мы могли забирать и из последних сил тянуть за собой лишь тех раненых, кто имел хоть какую-то «мало-мальскую» возможность самостоятельного передвижения. Остальных приходилось оставлять на милость красных победителей. 
     По прошествии получаса нашего позорного отступления я, как и остальные отступавшие, передвигался уже в каком-то бессознательно-автоматическом режиме, явно не способном чувственно воспринимать несущиеся вслед нам, с разных сторон, душераздирающие вопли наших тяжелораненых, безжалостно оставляемых нами за собой...
    К тому моменту я полностью потерял всякую надежду выйти живым из этой вражеской западни, поскольку сам, буквально, задыхался от периодически переходящей в бег быстрой ходьбы, из-за которой обе мои ноги постепенно начали отказывать мне служить.
     И тут, шедший, до этого, неподалёку от меня, «эриванский» поручик Силаев вдруг резко закачался и сильно побледнел.
     – Скажите, я, случаем, не ранен? – снимая фуражку и проводя рукой по голове, прерывисто спросил он у идущих рядом с ним гренадеров.
     – Нет... не ранен, – мельком взглянув на него, ответил ему кто-то из его друзей.
     Но, тут, глаза Силаева вдруг изумлённо расширились, и он показал нам свою фуражку, насквозь простреленную пулей.
     Чудеса, да, и только! Несмотря на то, что его фуражка была очень старой и заношенной, и больше походила на берет в форме блина, чем на настоящий офицерский головной убор, смерть, тем не менее, всё-таки, как-то ухитрилась пройти мимо него стороной... 
     Прошло ещё полчаса, и мы, наконец-то, вышли из под обстрела, попав в спасительный для нас овраг, весьма, кстати, встреченный нами на нашем пути.
     И тут же наша гренадерская батарея, лихо развернувшись у просёлочной дороги, принялась беглым огнём сдерживать наступательный порыв красных.
     Почувствовав отпор, те нехотя отступили, и мы, впервые за этот последний час, почувствовали себя в относительной безопасности.
     Ещё несколькими минутами спустя откуда-то подкатили санитарные двуколки и начали забирать дошедших до оврага легкораненых гренадеров.
     Вечером, сидя у костра и доедая, не помню какой по счёту, арбуз, мы стали не спеша делиться пережитыми впечатлениями.
     При этом, все присутствовавшие, там, офицеры считали своим долгом осмотреть, по очереди, простреленную фуражку поручика Силаева и изумлённо хмыкнуть по этому поводу, а тот, в свою очередь, глядя на их удивлённые лица и искренне огорчаясь из-за испорченного головного убора, полагал необходимым, при этом, в очередной раз улыбнуться и скромно повторить: «Чуть-чуть не пошёл на удобрения Саратовской губернии... чуть-чуть...».
     В общем-то, после нашего бегства каждый из нас был чем-нибудь недоволен: командир роты «эриванцев» полковник Гранитов жалел о своём потерянном бинокле (такая потеря, по тем временам, действительно, считалось крупной утратой), «эриванский» поручик Богач переживал об английских консервах и хлебе, которые мы получили поздно вечером прошлого дня и, не попробовав, оставили на утро (а, поскольку, утром нам было явно не до них, то всё это «продуктовое богатство» в полном объёме досталось красным), мой друг поручик Мореманов страдал из-за прохудившихся сапог (которым не было замены) и так далее... 
     С питанием было бы совсем плохо, если бы мы не находились в краю арбузов в самый разгар арбузного сезона.
     Дело в том, что наши повара ещё в первом бою, по ошибке, завезли предназначенный нам обед красным, в связи с чем весь 2-й Сводно-гренадерский полк надолго остался: и без самих «мастеров кулинарного искусства», и без их «полевых кухонь».
     Так или иначе, но мы уже более двух недель не видели горячей пищи и питались исключительно арбузами.
     В кои веки нам, прошедшим вечером, вдруг выдали английские мясные консервы, а мы... даже не смогли их распробовать...
     Больше всех, из-за этого, был безутешен, конечно, поручик Богач, который в небольшом офицерском коллективе нашего батальона был неофициальным добытчиком всего съестного.
     Не раз случалось так, что у нас на обед не было абсолютно ничего, и тогда Богач снимал с плеча свой старый вещмешок и, произнеся традиционные для такого случая слова: «В мешке у старого солдата всегда должен быть трёхдневный запас продовольствия», извлекал из него то полкурицы, то ногу утки, то несколько яиц, деля неизвестно где и как добытую им еду поровну между всеми голодными офицерами.
     На то, как и где, в такие дни, добывали съестное наши солдаты, мы также закрывали свои глаза, зная, что подобные Богачу добытчики были в каждом взводе нашего батальона. А что нам оставалось делать в подобных ситуациях? Умирать от голода? Тоже – не выход...   
     – На сколько дней у старого солдата осталось ныне запасов в мешке? – смеялись мы в таких случаях, обращаясь к Богачу... и от этого смеха всё только что пережитое отходило куда-то в даль.
     – Как вы думаете, господин полковник, почему красные гоняют нас, как зайцев по степи? – как-то спросил я у Пильберга после очередной нашей неудачи на поле боя.
     – Видимо, воевать не умеете-с... – шутливо-язвительно произнёс он сначала, но потом уже серьёзно добавил. – Против нас слишком большие силы! Так что, остановимся, судя по всему, лишь в Царицыне...   
     В ночь с двадцать второго на двадцать третье августа, когда мы остановились чуть севернее деревни Орловка, а казачья кавалерия встала возле деревни Ерзовка, впереди нашей линии обороны неожиданно началась интенсивная стрельба, в ответ на которую воинские части, расположенные слева от нас, открыли не менее яростный огонь.
     Послышался глухой конский топот множества копыт, и мы почувствовали, что на нас вновь надвигается что-то большое и страшное.
     Все офицеры и солдаты нашего 2-го Сводно-гренадерского полка, затаив дыхание, уже привычно приготовились к самому худшему.
     Наша батарея сделала один «предупреждающий» залп в темноту, и посланные ею снаряды угрожающе взрыли землю перед оборонительной цепью моей роты. 
     – Не стреляйте! Свои! Не стреляйте! – тут же послышались со стороны скачущих на нас всадников голоса некоторых уже знакомых мне казачьих офицеров.
     – Встать! Раздвинуться! – скомандовал я своим первому и второму взводам, чтобы дать беспрепятственно пройти сквозь наши ряды отходившей кавалерии.
     Взводные командиры вместе со своими солдатами оперативно выполнили мой приказа, и через освободившийся проход тут же проскакали две или три казачьи сотни.
     Дальнейший остаток ночи прошёл без происшествий. 
     А, поутру, измученные и голодные, грязные и оборванные, прошедшие с боями свыше пятисот вёрст, мы, наконец-то, подошли к проволочным заграждениям и укреплениям Царицынской линии обороны Кавказской армии...   

Глава 4. Оборона Царицына

     Проходя через укреплённую линию обороны в сторону собственно самого Царицына, мы обратили внимание на то, что по обеим сторонам нашего пути в окопах было полно солдат в новеньком английском  обмундировании. Как выяснилось, это был Саратовский полк.
     – Вот, она, сила-силушка-то, где накопилась! – проходя мимо саратовцев, беззлобно подшучивали над ними наши оставшиеся в живых гренадеры. – Ничего, братцы, теперь вы поработайте, a мы немного отдохнём. 
     Следуя вместе со своим полком дальше на Царицын, я прямо на дороге неожиданно повстречал хорошо знакомого с моими родителями и мной генерала Запольского с его 4-м Пластунским батальоном, только что пришедшим с Украины.
     Из короткой беседы с ним я узнал, что в Петрограде он, также, как и я, не был с января одна тысяча девятьсот шестнадцатого года, и поэтому ничего не мог сказать мне нового о нынешней жизни моих родителей и сестры. Зато он совершенно случайно поведал мне о трагической судьбе штабс-капитана Михаила Разумовского, который, как оказалось, доводился ему каким-то дальним родственником.
     С его слов, штабс-капитан прибыл из Франции в Россию в феврале нынешнего одна тысяча девятьсот девятнадцатого года. Какими путями и как он добирался на родину – никто, так, и не узнал. 
     Известно лишь то, что Разумовский, пытаясь пробраться к семье в Киев, в последний день своей жизни ехал туда на переполненном беженцами поезде. Однако, ему не повезло.
     На его железнодорожный состав налетела какая-то орудовавшая, в тот период, под Киевом большая банда, которой не понравилась военная выправка нашего бравого штабс-капитана (хотя на нём, в тот момент, не было ни погон, ни нашивок, ни кокарды), и она, посчитав Разумовского за офицера, пробирающегося на юг к Деникину, без долгих разговоров расстреляла его в ближайшем от железной дороги овраге.
     Так нелепо погиб и закончил свой жизненный путь мой самый близкий армейский друг, которого я, как, впрочем, и другие офицеры Русского Легиона, по укоренившейся легионерской привычке, звали на французский манер просто «Мишелем».
     По стечению обстоятельств, в этом ограбленном бандитами поезде ехал киевский сосед Разумовского, из гражданских, который всё видел своими глазами и позже рассказал о произошедшем семье несчастного штабс-капитана.
     Я немедленно поделился этой новостью с Моремановым, после чего, ошарашенные данным известием, мы ещё долго не могли прийти в себя и лишь молча брели по раскисшей дороге рядом со своей безумно уставшей ротой. 
     Наконец, мы дошли до села Городище, расположенного напротив станции Разгуляевка, находящейся в глубокой лощине под названием Мокрая Мечетка, и остановились недалеко от его церкви.
     Здесь нам был назначен долгожданный привал.
     Пользуясь этим приказанием, я с помощью Мореманова разместил нашу роту в двух ближайших крестьянских дворах, a сам, вместе с другими своими офицерами, в ожидании дальнейших инструкций командования, расположился вздремнуть под ближайшим стогом соломы. 
     Но отдохнуть нам не удалось.
     Прошёл всего лишь какой-нибудь час после нашего прибытия в это село, как вдруг вокруг нас началась сильная стрельба.
     Первым от неё проснулся я: кругом грозно гудела артиллерия, отчётливо выводили свои «строчки» пулемёты и раздавался сильный треск от множества винтовочных выстрелов. 
     Я тут же разбудил лежащего неподалёку Мореманова, и мы вместе прислушались к происходящему.
     А пули визжали уже высоко в воздухе над нами.
     Стало без слов понятно, что вокруг нас творится что-то неладное.
     Мы срочно разбудили всех наших гренадеров и приказали им быть наготове.
     Тем временем, нам сообщили, что к нам направляется торопливым шагом сам полковник Пильберг. Однако, не успел он к нам приблизиться, как мои гренадеры вовремя заметили, что с командных высот на Городище спускаются чьи-то ровные солдатские цепи.
     – Батенька, ты мой! Наши отходят. Не удержали такой позиции! – невольно воскликнуло сразу несколько солдатских голосов.
     – Да, это – не наши! Это – красные! – вдруг возбуждённо закричали другие гренадеры.
     И, действительно, с пологих склонов Мокрой Мечетки на нас спускались густые цепи одетых в единообразную военную форму красноармейцев. 
     А в это время через Городище уже неслись карьером какие-то двуколки и повозки, скакали конные, бежали абсолютно растерянные солдаты.
     Откуда-то появилась незнакомая нам девушка-ординарец, умолявшая спасти оперативную часть штаба дивизии, но на её трогательные просьбы никто не обращал никакого внимания. 
     Словом, начинался полнейший сумбур.
     И в этом всеобщем хаосе отчётливо и деловито раздавались лишь гулкие выстрелы одной, не поддавшейся панике, батареи, которая непоколебимо стояла в трёхстах шагах от сельской церкви и била прямой наводкой по наступающим красным цепям.
     В этот момент, наконец-то, подошедший к нам Пильберг громким голосом приказал личному составу нашего полка немедленно занять позиции на ближайшем к селу холме и, лично возглавив быстро выстроенную нами колонну, спокойно и уверенно повёл нас к нему.
     Эта уверенность опытного и бесстрашного командира мгновенно передалась каждому гренадеру нашего полка, и к нам тут же, со всех сторон, стали быстро присоединяться разрозненные группы офицеров и солдат из других, не сумевших справиться с паникой, подразделений.
     Не прошло и десяти минут, как мы уже были на указанной Пильбергом возвышенности.
     И в тот же миг мы заметили на главной высоте у станции Разгуляевка целую группу начальствующих лиц нашей дивизии, включая генерала Писарева и часть его штаба.
     Там, под их непосредственным руководством, стремительно устанавливались два конных орудия, которые, едва успев развернуться в сторону красных, немедленно открыли огонь по наступающему противнику.
     Помимо этого вполне привычного нашему взгляду зрелища, с высоты занятой нами возвышенности нашим глазам представилась редкая по своей военной красоте картина атаки 4-й Кубанской дивизии полковника Скворцова на красную пехоту, массово спускающуюся по противоположному склону на только что оставленное нами село Городище.
     Сверху нам казалось, что казачьи лошади поднимаются по отвесной горе, но это было не так: данный склон был не такой уж и крутой и вполне позволял провести конную атаку.
     Всюду замелькали наши всадники: это в атаку понеслись 2-й Кавказский и 2-й Уманский казачьи полки.
     Красные открыли по ним беспорядочный винтовочный огонь, но лавина нашей конницы поднималась всё выше и выше.
     Наконец, на солнце ослепительно блеснули казачьи шашки, и в один момент всё было кончено.
     С горы спускались уже не стройные цепи красноармейцев, а жалкие толпы испуганных пленных и, привычно вытирающие, на ходу, свои окровавленные шашки, угрюмые казаки. 
     Нам же, теперь, предстояло выбить противника из ранее занятых им окопов Саратовского полка, который всего несколько часов назад, перебив своих командиров, в полном составе перешёл на сторону Красной армии и, тем самым, открыл ей дорогу на наше мирно спящее Городище. 
     Получив этот приказ, наш полк незамедлительно взял направление на то место, где Саратовский тракт прорезал собой окопные ряды и проволочные заграждения Царицынской оборонительной линии, а, только что ликвидировавшие на нашем участке вражеский прорыв, кубанцы устремились к местному орудийному заводу, где положение нашего фронта было ещё более критическим, чем недавно у нас, и даже вызвало появление на поле этого сражения самого генерала Врангеля, которому пришлось лично направлять в смертельный бой все свои последние резервы...
     Спустя два часа мы вышли на простреливаемое место, и моментально две разорвавшиеся шрапнели ранили сразу несколько наших гренадеров.
     Однако, это не отразилось на нашем настрое, и гренадерские роты, лишь заметно ускорив свой шаг, продолжили упрямо идти вперёд.
     И, вот, мы, наконец-то, выходим на Саратовский тракт, рассыпаемся цепью, и тут же нас встречает сильный пулемётный и винтовочный огонь засевших в окопах красноармейцев.
     Я иду с крайнего левого фланга нашей роты, Мореманов – с правого.
     Не обращая никакого внимания на огонь и потери, мы делаем порывистое движение вперёд, но моментально встречаем яростный отпор противника, к которому, весьма не вовремя для нас, подоспела помощь в виде сразу нескольких новых тачанок.
     И, хотя нас от них отделяло уже всего каких-то сто – сто пятьдесят шагов, мы вдруг дрогнули и, не выдержав сверхплотного пулемётного огня, попятились назад.
     В этот момент в мою сторону неожиданно качнуло шатающегося и окровавленного с ног до головы поручика Жильцова.
     – Спасите, я еле иду, – едва выговорил он побледневшими губами и, теряя силы, стал медленно опускаться на землю. 
     Жильцов, раненый в руку и грудь, явно не мог передвигаться в одиночку. 
     Ни секунды не раздумывая, я плотно взял его под здоровую руку и, отступая вместе со своей ротой, буквально, вытащил его на себе из-под красного обстрела.
     Когда все уцелевшие гренадеры, включая меня и раненого поручика, смогли спешно спуститься в ближайший овраг, мы весьма кстати обнаружили, там, нашу ротную повозку, и я, быстро сдав Жильцова управляющему ею вознице, вместе с Моремановым немедленно поднялся к верхнему краю нашего временного логова.
     Зрелище оказалось не из приятных: всё поле боя было густо усеяно трупами офицеров и солдат нашего 2-го Сводно-гренадерского полка.
     В этот момент на помощь нам, двумя красивыми лентами, подошли две астраханские роты, рядом с которыми шёл известный своей личной храбростью заместитель начальника нашей дивизии полковник Икишев.
     Все сразу встрепенулись и заметно оживились, так как полковник, в среде гренадеров, пользовался большим уважением.
     Икишев тут же отдал приказ повторить атаку и лично возглавил нашу атакующую цепь.
     Вдохновлённые его примером, мы снова двинулись вперёд, и резко возобновившийся бой быстро перерос в нашу отчаянную штыковую атаку.
     Во вражеских окопах и перед ними произошло настоящее «средневековое побоище», изобиловавшее, как  привычным кулачным боем и ударами винтовочными прикладами, так, само собой – и, непосредственно, смертоносными штыковыми выпадами, лишь изредка чередующимися с выстрелами в упор.
     Один лишь поручик Богач, благодаря своему громадному росту и природной физической силе, заколол в смертельной схватке, одного за другим, сразу троих красноармейцев – столько же, сколько на двоих ликвидировали я и Мореманов.
     Большинство очных «поединков» в этом человеческом месиве выиграли наши гренадеры, вследствие чего красные были нами полностью смяты и обращены в позорное бегство.
     На этот раз удача оказалась на нашей стороне.
     Поле страшного по взаимной жестокости боя ещё гуще покрылось трупами убитых людей: на всём его пространстве друг возле друга, уже ничего не деля на этом свете, лежало несколько сотен наших гренадеров и красноармейцев, ещё каких-то пару часов назад молча мечтавших о чём-то очень личном или, наоборот, оживлённо делившихся с друзьями своими частными воспоминаниями, беззлобно шутивших над своими боевыми товарищами или, напротив, по-детски обижавшихся на эти шутки... одним словом, живших...
     В результате нашей яркой победы вражеские тачанки с пулемётами, как и всё остальное стрелковое оружие с патронами для него, в одночасье перешли к нам. 
     С некоторым удивлением, среди погибших красноармейцев, мы обнаружили нескольких  китайцев и большое количество матросов с бескозырками, на ленточках которых было написаны названия их кораблей «Андрей Первозванный» и «Нерпа», а также – одну очень красивую сестру милосердия в белой косыночке с красным крестом.
     Судя по характеру раны и расположения её трупа, шальная пуля, выпущенная, на ходу, со значительного расстояния, из винтовки бегущего в атаку гренадера, попала ей в сердце совершенно случайно.
     И, несмотря на то, что эта девушка служила у красных, мне, почему-то, было её искренне жаль...   
     Тем временем, боевые события на нашем участке продолжали идти полным ходом: посланная вдогонку за красными, отдельная бригада Туземной дивизии, по ошибке (приняв их за красноармейцев), срубила на полном скаку двух наших пулемётчиков, преследовавших бегущего врага на одной из захваченных у него тачанок.
     Несчастных еле спасли. Повезло, что нанесённые им раны оказались тяжёлыми, но не смертельными. 
     Что же касается нашего общего положения на Царицынском фронте, то оно, хотя и было, благодаря нашему сегодняшнему успеху, полностью восстановлено, но, всё же, оставалось весьма и весьма неопределённым.
     Всё так перепуталось и перемешалось, что в стремительно наступившей темноте не было никакой возможности безошибочно разобраться в сложившейся ситуации.
     Лишь поутру, когда рассвело, всё более-менее стало на свои места.
     К нашему большому удивлению, нам даже прислали подкрепление из личного резерва командующего Кавказской армии – учебную команду Саратовского полка с двумя опытными офицерами.
     Пополнение оказалось весьма кстати, так как в четырёх гренадерских ротах нашего батальона в строю осталось всего шестьдесят человек при трёх пулемётах.
     Осмотревшись, мы увидели, что занимаем окоп полукольцевой формы. При этом, справа, до окопавшихся возле орудийного завода кубанских пластунов, интервал был в целую версту, а влево, до окопов 1-го Сводно-гренадерского полка, чуть меньше – шагов восемьсот.
     Наши нынешние окопы были вырыты весьма бестолково: от расположенного впереди нас проволочного заграждения, до которого было не более тридцати шагов, начинался довольно крутой спуск всё в ту же Мокрую Мечетку, и, следовательно, атакующие вражеские цепи становились видимыми для нас только тогда, когда они уже вплотную подходили к проволочной ограде.
     Но, к сожалению, выбирать особо не приходилось, и мы заняли наш сектор обороны таким образом, чтобы на флангах у нас оказались остатки двух астраханских рот (примерно, по половинке от каждой), а в центре – вместе с нами – «свежая» саратовская команда.
     Как оказалось, сделано это было, как нельзя, вовремя.
     В девять часов утра красные попытались отбить у нас свои потерянные вчера позиции, однако, их не очень подготовленная атака окончилась ничем.
     После этого их попытки вернуть «статус-кво», с небольшими перерывами, продолжились в течение всего текущего дня, но, в итоге, на изменение утренней линии фронта, так и не повлияли.
     Ночь прошла более-менее спокойно, а наступившим утром двадцать пятого августа бой возобновился вновь.
     На этот раз красные повели атаку по всему фронту.
     Наш сектор одновременно атаковали 258-й и 259-й стрелковые полки Красной армии.
     Однако, наши часовые, выставленные непосредственно у заграждения, вовремя дали нам знать, что на нас идут вражеские цепи, и мы встретили их во всеоружии.
     Когда красноармейцы, то там, то тут, стали как будто «вырастать из-под земли» прямо перед проволочным заграждением, наши гренадеры открыли по ним ураганный огонь в упор, не давая никому из них ни малейшей возможности преодолеть остающиеся три десятка шагов до удерживаемых нами окопов. 
     Трескотня от выстрелов стояла невообразимая, и моментами её заглушало лишь громкое «Ура!» очередной наступающей «волны» красных.
     Но наши пулемёты без устали делали своё дело и безостановочно рыли пулями землю около заградительной проволоки, вздымая бесчисленными фонтанчиками окружающий её песок так, что от поднявшейся, из-за этого, пыли атакующие цепи находились в своеобразном «песочном» тумане.      
     Тем не менее, в ходе этого, в целом, контролируемого нами, сражения, был один миг, когда, показалось, что у нас не хватит сил сдержать упорный натиск противника.
     В тот критический момент красные уже, буквально, сплошной стеной нависли над нашим заграждением и принялись дружно закидывать нас ручными гранатами. 
     Их действиями, в эти решающие секунды боя, весьма грамотно и активно руководил какой-то шустрый красный командир, внезапно подъехавший верхом на лошади вплотную к заградительной проволоке, прямо перед позицией соседствующих с моей ротой «эриванцев».   
     – Борис! Стреляй в верхового! – срывающимся голосом закричал «эриванский» штабс-капитан Полов лучшему стрелку своей роты, коим несомненно являлся поручик Силаев.
     И тот моментально, практически, не целясь, одним метким выстрелом из своей винтовки сбил красного всадника с беспрерывно мечущейся под ним лошади.
     Красные дрогнули и враз, словно их, тут, и не было, исчезли за ограждением.
     И в тот же миг мои гренадеры, слишком рано уверовав в свою победу и закричав «Наша берёт!», дружно повыскакивали из окопа и бросились к заградительной проволоке.
     – Назад! – тут же, изо всех своих сил, прокричал я им вслед, но было уже поздно.
     Красные успели дать по ним очередь шрапнели, и три человека из моей роты, моментально пронзённые десятками пуль, остались бездыханно лежать возле ограждения.
     Бой стал потихоньку затихать.
     Прочувствовав ситуацию, мы тут же дали своим ротам команду: «Прекратить огонь!», и, после этого, лишь отдельные, никак не успокаивающиеся, красные командиры, лёжа на противоположной стороне холма, раз за разом, отчётливо командовали: «Рота – пли! Рота – пли!», словно не видя того, что все их пули, не принося нам абсолютно никакого вреда, неумолимо уносились в небесную высь.
     Наконец, наступила прекрасная, правда, несколько холодная лунная ночь, и нам сразу же захотелось хотя бы немного вздремнуть.
     Но, с этим были явно не согласны красные, которые, страшно действуя нам на нервы, всё продолжали и продолжали бестолково стрелять поверх нас. 
     Вдобавок ко всему, прямо перед нами, за проволокой, кто-то из раненых красноармейцев стал надрывающим душу голосом молить нас о помощи.
     – Ползи к нам! Мы ничего плохого тебе не сделаем! – разжалобившись, закричали ему наши гренадеры. 
     – Не могу! Не получается! – раздался плачущий стон с той стороны проволоки.
     К его несчастью, в это время, со стороны красных, всё ещё продолжалась безостановочная стрельба в направлении наших проволочных заграждений, и поэтому не было никакой возможности добраться до раненого красноармейца без серьёзного риска для своей жизни.
     – Разрешите, я вынесу раненого! Уж больно он на нервы действует, – произнёс подошедший ко мне прапорщик Абросимов из моей роты.
     – Куда вы? Жить надоело? – постарался отговорить его я от этого рискованного поступка.
     Прапорщик, тяжело вздохнув, неторопливо отошёл в сторону.
     Однако, жалобные крики раненого вскоре перешли уже в самые настоящие рыдания, и я не выдержал.
     – Ну, что? Не прошло у вас желание помочь страдальцу? – спросил я у Абросимова.
     – Никак нет! Я – готов! – ответил тот мне и тут же полез на бруствер.
     По прошествии пяти минут рисковый прапорщик, Бог весть знает каким способом, всё же доставил раненого в наш окоп, и гренадеры несколько успокоились.
     Молоденький красноармеец был тяжело ранен в живот, и, судя по тому, что у него, вдобавок ко всему, не действовали обе ноги, неудачно попавшая в него пуля задела ещё и его позвоночник.
     Шансов выжить у несчастного паренька, практически, не оставалось, но я, тем не менее, приказал его перевязать и отправить в тыл к нашим военным врачам.
     Услышав моё указание, красноармеец вновь заплакал и, в знак благодарности, своей слабеющей рукой тихо прикоснулся к моей кисти. Больше я его не видел, так как вскоре меня, как и остальных командиров рот, срочно вызвал к себе полковник Пильберг.
     По пути к нему я в двух словах рассказал своим попутчикам о вытащенном нами с поля боя раненом красноармейце и его последнем знаке благодарности в мой адрес.   
     К моему удивлению, их реакция по этому поводу была, мягко говоря, неоднозначной.
     Особенно негативно к данному факту отнёсся штабс-капитан Засыпкин – командир «грузинской» роты.
     – Эх, Вы... Сразу видно, что в прошлом году, когда вся эта бойня только начиналась, Вас, здесь, ещё не было... Испытали бы Вы то, что нам, тогда, пришлось пережить – пожалуй, не были бы сейчас такими добренькими к «краснопузым»! – раздражённо заметил он. 
     – Чем же тот год так сильно отличается от нынешнего? –  поинтересовался я.
     – А тем, что, тогда, и мы, и красные, дрались друг с другом особо жестоко и пленных не брали. Освобождая наши города и станицы от большевиков, мы находили, там, целые горы трупов наших единомышленников, а, порой, даже... и родственников. Зачастую, эти трупы были зверски обезображены и имели следы изощрённых прижизненных пыток. Некоторые тела, вообще, находили частично или полностью сожжёнными, а некоторые – с отсечёнными головами или вырезанными погонами на плечах. Отдельная история – об изнасилованных и убитых жёнах офицеров, ушедших воевать в Добровольческую армию...
     – Ну, и вы, наверное, отвечали им не игрой духового оркестра...
     – Естественно! В ответ на их зверства началась наша беспощадная месть. При попадании к нам в руки комиссаров и прочих большевиков удержать требующую возмездия толпу тех, чьи родственники или друзья пострадали от красных, было невозможно. Порой от захваченных в плен даже не успевали добыть нужные нам сведения, ибо, если их не убивали при захвате, то почти всегда ликвидировали по дороге в штаб...
     На этом, наш разговор оборвался, так как мы подошли к нетерпеливо ожидавшему нас Пильбергу.
     – Ну, поздравляю вас! Пришли танки! Завтра переходим в наступление! – сразу обрадовал он нас главным своим известием и лишь затем плавно перешёл к детальному обсуждению полученного им указания.
     Танкам, с его слов, было приказано атаковать в направлении Орловки, а 4-й Кубанской дивизии и коннице Бабиева давалась задача преследования противника после его неизбежного отступления со своих позиций после танковой атаки. Мы же должны были наступать прямо перед собой лишь после получения дополнительного приказа.
     После такого ободряющего известия все офицеры и солдаты нашего полка моментально воспрянули духом.
     Остаток ночи прошёл в нервном ожидании этого решающего сражения. При этом, уровень внутреннего напряжения зашкаливал так, что порой казалось, что – лучше уж смерть, чем подобное перенапряжение нервов. 
     Но, вот, забрезжил рассвет, и слева от нас часто-часто затарахтели пулемёты и громко-громко заговорили орудия.
     Начавшийся, там, бой стал постепенно разгораться и всё ближе и ближе продвигаться в нашу сторону.
     Услышав приближающуюся к нам стрельбу, мы напряглись ещё больше, ежесекундно ожидая приказа об атаке, но его всё не было и не было... 
     И вдруг: чудеса, да и только!
     Всё поле перед соседним 1-м Сводно-гренадерским полком покрылось бегущими людьми: это – красные, почувствовав, что их, с фланга, обходит наша конница, дрогнули и побежали.
     И, вот, уже 4-я Кубанская дивизия лавиной несётся по Саратовскому тракту, охватывая «полумесяцем» отступающего противника.
     Ещё несколько секунд, и кубанцы, рассеявшись «веером» по полю, закономерно догоняют в ужасе улепётывающих от них красноармейцев.
     Взлетают вверх казачьи шашки, и начинается беспощадная рубка бегущего противника... 
     – Вперёд! – командует нам, в этот момент, неизвестно откуда появившийся полковник Пильберг и, разбрасывая колья, первым лезет через заградительную проволоку.
     И тотчас мы все следуем его примеру.
     Ещё немного, и, вот – мы уже за проволокой и, как снег на голову, «падаем» сверху на находящихся, там, красноармейцев.
     Те начинают в панике покидать свои окопы и также, как их «равнинные собратья по оружию»,  пускаются в бега.
     – Стой! Стрелять будем! – кричат им вслед наши гренадеры.
     Однако, слышат их явно не все. Кто-то из красноармейцев останавливается, а кто-то, по инерции, продолжает бежать.
     По ним раздаются редкие одиночные выстрелы. Все прекрасно понимают, что далеко им уйти, всё равно, не удастся.
     И, действительно, вскоре наша кавалерия, завершив полное окружение ретирующихся красноармейцев, преграждает им их единственный путь к спасению.
     Бегущим ничего не остаётся, как поднять руки и сдаться окружившим их конникам.
     Участь же не сдавшихся оперативно решают острые казачьи шашки...
     Убедившись, что бой окончен, и возвращаясь назад за своими оставленными в окопе личными вещами по усеянной убитыми местности, по которой мы только что бежали в контратаку, я по какому-то внутреннему наитию подошёл к застреленному вчера Силаевым всаднику.
     Обвешанный красными кумачёвыми лентами, молодой командир красноармейцев был при шашке и, почему-то, в офицерских рейтузах. Возможно, подсознательно из-за них я и подошёл к трупу этого красного всадника, на поясе у которого висели целых четыре ручные гранаты и раскрытая кобура для револьвера, валявшегося на земле рядом с ним.
     Силаевская пуля насквозь пробила череп красного командира, отчего его лицо, большей частью покрытое запёкшейся кровью, было весьма трудно разглядеть.
     Любопытства ради, я достал из его верхнего кармана удостоверяющую личность убитого бумагу и, прочитав написанные в ней фамилию, имя и отчество, нервно вздрогнул.
     «Не может быть!» – взволнованно подумал я.
     Надеясь на их случайное совпадение с данными хорошо знакомого мне человека, я быстро наклонился к лежащему на земле трупу и, внимательно посмотрев на его лицо, стремительно выпрямился.
     К несчастью – никакой ошибки не было!
     Передо мной лежало тело одного из моих друзей по Русскому Легиону во Франции, а именно – прапорщика Рохлинского – того самого, кто, как и покойный Разумовский, восемь месяцев назад не захотел возвращаться в Россию вместе с нами, искренне полагая, что сумеет избежать участия в этой братоубийственной войне. 
     За прошедшие пять лет моего пребывания на фронтах сначала Мировой войны, а затем, и нынешней – Гражданской – я давно привык к периодически случавшимся смертям моих боевых товарищей, но, почему-то, гибель моих друзей по Русскому Легиону Чести воспринималась мной наиболее остро: так, словно это, напрямую, касалось персонально меня и моих близких...
     Хотя, если разобраться, так оно, пожалуй, и было.
     Погибший ещё во Франции поручик Орнаутов, сгинувший недавно под Киевом штабс-капитан Разумовский и, наконец, убитый несколько часов назад, здесь, в нескольких километрах от Царицына, прапорщик Рохлинский, вместе с пока ещё здравствующим поручиком Моремановым, действительно, были моими самыми близкими друзьями, засвидетельствовавшими этот факт своим личным присутствием на моей парижской свадьбе с Натали, то есть, фактически, стояли у самых истоков образования моей молодой семьи...
     Я невольно оглянулся и, увидев неподалёку от меня также возвращавшегося к нашему окопу Сержа, слегка охрипшим голосом срочно позвал его к себе.
     Мореманов, глядя на моё изменившееся лицо, поспешно направился в мою сторону и, подойдя поближе, уже хотел было спросить меня о причине своего вызова, но, мельком взглянув на убитого красного командира, сразу осёкся.
     Не знаю, какие именно внешние признаки погибшего показались ему хорошо знакомыми, но он узнал Рохлинского с первого взгляда.
     В охватившем нас молчаливом оцепенении мы простояли несколько минут.
     На душе было паршиво и тягостно: столько жертв, столько доблести проявлено с обеих сторон, но продвинулись ли мы вперёд в разрешении этого кровавого конфликта – конечно, нет!
     Мы всё дальше уходили в какую-то полную беспросветность, своими собственными руками разрушая могущество нашей страны. 
     Ведь, если бы тогда, когда только ещё начиналась эта радостно встреченная некоторыми российскими гражданами революция, можно было бы, хоть на один миг, показать народу картину сегодняшнего боя русских против русских, ведущегося с ожесточением и упорством, достойными лучшего применения, он, наверняка бы, понял: насколько путь к миру через победу во внешней войне был для него короче и менее губителен, чем путь, выбранный так называемыми революционерами, провозгласившими немедленный мир с немцами...
     И война с Германией была бы уже давно выиграна, и нынешнего братоубийства не было бы допущено... Но, видимо, как раз этого и боялись: и наши союзники, особенно англичане, и наши основные противники – немцы, не терявшие надежды справиться без России со всеми своими врагами, и наши внутренние революционные круги, боявшиеся усиления престижа Российской империи, в целом, и Императора, в частности, после нашей победы в такой тяжёлой военной кампании.
     Вот, эти то силы и приложили дружно все свои усилия к тому, чтобы, во что бы то ни стало, не допустить нашей военной победы. А, теперь, гибнет понапрасну русская силушка в своей междоусобной бойне, под злорадный смех глумящейся над нашей простотой Европы...
     Во время этих моих молчаливых размышлений над телом погибшего друга-легионера наши гренадеры стали проводить мимо нас небольшую группу пленных красноармейцев, и я, невольно переведя свой взгляд на них, тут же увидел в этой толпе ещё одно знакомое по Русскому Легиону лицо.
     – Мотков! Ты? – невольно вырвалось у меня.
     – Я... Ваше Благородие! – немного испуганно произнёс не признавший меня сразу пленный красноармеец – бывший солдат моей роты в воевавшем во Франции Русском Легионе. 
     – Ну-ка, бегом ко мне! – по привычке скомандовал я ему, сделав рукой знак своим гренадерам, что забираю у них этого пленного.
     Мотков, спотыкаясь и падая, незамедлительно поспешил ко мне, ещё не зная до конца: радоваться ему или плакать от того, что встретил знакомого среди белых офицеров.
     – Говори всё, что знаешь о нынешней службе прапорщика в Красной армии, – приказал я ему, показав рукой на труп Рохлинского.
     – Помилуйте, Ваше Благородие! Я – человек маленький. Знаю о бывшем прапорщике, ныне товарище Рохлинском, совсем немного. Как он попал к красным – не ведаю, так как, когда я сам оказался у них, он уже командовал ротой красноармейцев. А месяц назад руководство красных доверило ему уже батальон, – дрожащим голосом ответил Мотков.
     – И как он им служил? Верно? – невольно поинтересовался я.
     – Исправно служил, как полагается, – недоумённо пояснил Мотков.
     – Он же – офицер... Как же он смог стрелять по своим? – вырвалось у Мореманова.
     – Так, ведь, мы нынче, Ваше Благородие – не где-нибудь, а на войне. Хочешь – не хочешь, а втягиваешься... На фронте всё просто: или – ты, или – тебя... А то, что он исправно служил, так Вы его, Ваше Благородие, не корите. Потому и воевал на совесть, что ранее хорошим офицером был. Видать, душа не позволяла плохо делать то дело, к которому приучен... – обернувшись к поручику, всё также недоумённо ответил мой бывший легионер.
     – А сам-то как у красных оказался? Где остальные наши легионеры из Русского Легиона? – строго спросил я у него.
     – А Вы, Ваше Благородие, что... ничего не слышали о судьбе нашего легиона? – теперь, удивившись, поинтересовался сам Мотков.
     – Нет. Не слышал! А, ну, давай рассказывай! Только – покороче! Времени нет, – вновь приказал я ему.
     – Да, пожалуйста... Я – что... Я – ничего... В начале марта этого года французы разделили наш легион на части и направили первую его часть, пароходом, в Новороссийск, к Деникину. Этим походным батальоном, как окрестили нас французы, руководил капитан Йеске. Он же, примерно через месяц после прибытия, командовал и нашим строем на параде, который принимал лично главнокомандующий. Затем нас направили на фронт, где в первом же бою часть наших легионеров – из тех, кому не довелось реально повоевать в составе нашего с Вами Русского Легиона – заколола назначенных нам «со стороны» офицеров и устремилась к красным. Каюсь... побежал с ними и я, хотя к убийству господ офицеров и не причастен... Думал, что «под шумок» удастся сбежать и от тех, и от этих. Так домой захотелось, что больше уже ни о чём другом и думать не мог. Только не было везения у этого дела, «заварившегося» на крови... Догнали нас в степи казаки и за измену почти всех порубали в капусту. Лишь немногих из бежавших, тогда, успели отбить подоспевшие красные. Ну, и, понятное дело, всех оставшихся в живых, в числе которых был и я, тут же мобилизовали к себе.
     – Так, с этим ясно! А что случилось с теми, которые не убежали с вами к красным? – не переставал допытываться я.
     – Слышал потом от пленных, что на основе оставшихся, тогда, в Добровольческой армии легионеров генералы сформировали 1-й Кавказский стрелковый полк, который, опять-таки по слухам, воюет сейчас против красных в здешних местах, только за Волгой, – с усердием отрапортовал нам Мотков.
     – Ну, и что же мне, теперь, с тобой делать? – изобразил я задумчивость на своём лице.
     – Ваше Благородие! Не губите, Христа ради! – со слезами на глазах обратился ко мне единожды уже предавший нашу армию мой бывший легионер.
     – Защищу, если пойдёшь служить ко мне в роту. Иначе, смотри... сам понимаешь... за измену, да ещё с убийством офицеров – расстрел! Там, куда сейчас отводят всех пленных, никто особо разбираться не будет: причастен лично ты к гибели своих командиров в Добровольческой армии или нет... – честно сказал я ему в ответ на его откровенность.
     – Храни Вас Господь, Ваше Благородие! Пишите меня в свою роту и не сомневайтесь – не подведу! Воевать буду не хуже, чем в легионе. Вы же знаете... Мотков никогда трусом не был, – принялся обрадовано восклицать теперь уже наш новый новобранец.
     – Ладно, ладно... Сильно не благодари. У нас, здесь, жизнь – тоже не сахар! Значит, так. Сейчас срочно похоронишь прапорщика Рохлинского на возвышенности, которую вы только что пытались взять, в воронке около одинокой берёзы. Я её ещё поутру, там, заприметил. Затем – сразу ко мне. Я с поручиком Моремановым этот час буду в пределах твоей видимости. Если кто спросит – говори, что ты – мой новый денщик, хотя, конечно, это не так. Всё понял?
     – Так точно, Ваше Благородие! – уже по-военному бодро отчеканил Мотков и приготовился выполнить моё указание сразу после нашего ухода отсюда. 
     Прощаясь с Рохлинским, я и Мореманов ещё несколько секунд молча постояли возле его тела, после чего, предусмотрительно забрав принадлежавшие ему револьвер и гранаты, медленно побрели в сторону своего окопа.
     – Ты, правда, веришь, что он не причастен к гибели офицеров? – спросил у меня на ходу Серж.
     – Да, верю, – кратко ответил ему я.
     – Позволь спросить – почему?
     – Я достаточно неплохо знаю его по службе в моей роте в нашу легионерскую бытность. Он – действительно, хороший солдат... храбрый и умелый. Такие – обычно бесстрашны в бою и крайне миролюбивы в обычной жизни. Хороший солдат не может убить исподтишка. Это – удел трусов, коими и были те, кто отказался вместе с нами воевать против немцев в составе Русского Легиона, но зато сразу по окончании военных действий налетел, как саранча, для записи в его ряды, едва услышав о скорой нашей отправке в Россию. Надеюсь, именно они и попали за своё злодейство под казачьи шашки нашей кавалерии...
     Наскоро собрав трофейное оружие и забрав с собой на повозках своих убитых и раненых, наш полк незамедлительно двинулся в путь.
     Сделав большую, в несколько вёрст, петлю и пройдя, цепью, Большой Яр, мы довольно скоро вновь вышли на Саратовский тракт, линию обороны которого ранее, практически, без боя отдал красным перешедший к ним в полном составе Саратовский полк.
     В это время на пыльной дороге, ведущей со стороны Царицына, показался быстро двигающийся автомобиль. Когда он поравнялся с моей ротой, я узнал сидевшего в нём генерала Врангеля и тотчас подал команду «Смирно!» своим подчинённым.
     – Эго гренадеры? – обратился ко мне он.
     – Так точно, Ваше Превосходительство! – по-военному чётко ответил ему я.
     – Благодарю вас за лихое дело! – прогремел он своим громким голосом и тут же понёсся дальше.
     Победа была, действительно, лихой! Разгром 28-й дивизии Красной армии, имевшей на местном фронте название «Железной», оказался решающим на данном направлении.
     Это было видно даже по тому, сколько трофеев мы захватили у красных: вскоре после проезда Врангеля казаки провезли мимо нас тринадцать бывших красноармейских орудий и несколько широких повозок, до предела загруженных вражескими пулемётами, винтовками и боеприпасами. 
     Особенно порадовал наших гренадеров тот факт, что к нам попало всё английское обмундирование, ранее снятое красными с перебежавших к ним «саратовцев». 
     Поспешно отступавшие красноармейцы, боясь, чтобы мы не приняли их за изменивших нам солдат Саратовского полка, сами побросали его на поле прошедшего боя, отчего весь путь их стремительного отступления был, буквально, завален английскими шинелями и френчами.
     В результате этого, некоторые наши наиболее ушлые гренадеры, пользуясь удобным моментом, ухитрились подобрать и отложить себе про запас аж по два комплекта трофейной формы, однако, даже это нежданное подспорье не избавило нас от тотального дефицита форменной одежды. 
     И поэтому гораздо большую радость, чем частичное решение проблемы с обмундированием, нашему сильно поредевшему полку доставил приказ о срочном возвращении в Городище.
     Нам, наконец-то, предоставили давно заслуженный отдых.

Глава 5. Очередное ранение

     В Городище мы пришли уже поздно ночью и, первым делом, наскоро разместились на ночлег сразу в нескольких местных домах.
     И лишь наступившим утром следующего дня, позвав местного священника и максимально возможным способом соблюдая положенный воинский ритуал, торжественно похоронили всех вчерашних убитых нашей роты на сельском кладбище.
     Среди захороненных оказался и вытащенный мной с поля боя поручик Жильцов, умерший от ран в местном лазарете ровно за одну минуту до общего отступления красных... 
     Тем временем, жизнь уже шла своим чередом, и общее настроение гренадерского коллектива, в связи с полученным отдыхом, стало резко меняться к лучшему.
     Каждый день, после вечерней молитвы, я со своими солдатами, как и другие командиры рот с их подчинёнными, вёл беседы на самые различные злободневные темы и обучал их старым строевым песням, в результате чего уже через каких-нибудь три дня после начала данного обучения полковник Пильберг был приятно поражён тем, как хорошо поют наши роты.
     Позднее их песни приходил послушать даже сам начальник дивизии.
     Лучше наших гренадеров пели только казаки из соседней пластунской бригады. Мы как-то воспользовались приглашением офицеров из её штаба и заехали одним из вечеров к ним в гости.
     Так вот, те несколько часов, которые мы, там, провели, показались мне, по настоящему, незабываемыми.
     Весь вечер, не столько для нас, сколько для самих себя, пел их любительский казачий хор. Пели казаки настолько здорово и душевно, что каждая их последующая песня казалась лучше и задушевней предыдущей.   
     Словом, впервые за очень долгое время мы все почувствовали какое-то внутреннее умиротворение и некую психологическую «твердь под ногами».
     Теперь, хотя и мало нас осталось в ротном строю, но зато я уже видел каждого своего подчинённого в бою и был уверен в любом из моих гренадеров на все сто процентов.
     Залогом этого чёткого ощущения было то, что при очных беседах каждый из них весело смотрел мне прямо в глаза и не отводил, как часто бывало раньше с некоторыми солдатами из нашей роты, своего взора в другую сторону.
     Тем временем, направленный в служебную командировку в Царицын поручик Богач привёл с собой трёх наших дезертиров, и новый начальник дивизии генерал Чичинадзе, не долго думая, приказал дать двум из них по пятнадцать, а, третьему – двадцать плетей.
     Понятно, что нашим гренадерам не хотелось пороть оступившихся сослуживцев, но приказание начальства нужно было обязательно исполнить, и, тогда, чтобы никому не было обидно, мы решили, что пороть виновных  будут взводные.
     Те, конечно, тоже поморщились, но генеральский приказ, всё-таки, выполнили. Правда, пороли они дезертиров вполне по-божески – не до крови, благодаря чему пострадавшие, чьи спины оперативно обработал местный врач, были готовы нести службу уже через несколько часов после экзекуции.
     Касаясь медицинской темы, можно отметить ещё такой факт, что в первую же неделю отдыха неожиданно, один за другим, свалились от сыпного тифа полковники Гранитов и Пильберг, в результате чего командование нашим полком принял полковник Иванов.
     К счастью, эта болезнь не «зацепила», тогда, наиболее часто общавшихся с ними офицеров среднего звена нашего полка, включая меня; да, и, вообще, если честно, до поры – до времени мне, по этой части, откровенно везло, и даже самые распространённые фронтовые «болячки» обходили меня стороной, но вскоре дали себя почувствовать наступающие осенние холода, и моя раненная ещё во Франции нога стала с каждым следующим днём мучить меня всё больше и больше.
     Однако, слишком долго переживать по этому поводу мне не пришлось.
     Десятого сентября одна тысяча девятьсот девятнадцатого года наше благостное времяпрепровождение резко закончилось, и, получив из ставки командующего армией небольшое пополнение, мы были вновь брошены в многодневные боевые столкновения с отчаянно рвущимися к Царицыну красными полками, в которых снова понесли тяжёлые потери.
     Погиб наш «кормилец» поручик Богач. Пуля попала ему в пах и перебила, там, какую-то жизненно важную артерию. Не прожив, после этого тяжёлого ранения, и пятнадцати минут, он, находясь без сознания, тихо умер на наших руках.
     Такие же тяжёлые ранения, только – в живот, получили наш лучший стрелок поручик Силаев и лишь недавно, не без моей «помощи», ставший гренадером бывший легионер Мотков, у которых, судя по прогнозу нашего врача, шансов на выживание, практически, не осталось. 
     Ещё несколько десятков гренадеров были убиты или получили ранения средней тяжести, и наши роты вновь оказались в крайне малочисленном составе...
     Наконец, вечером первого октября нас на передовой сменила конница, и мы на пару дней переместились в Ерзовку, где была произведена небольшая перегруппировка нашего полка, получившего, при этом, своё новое наименование «Сводный полк Кавказской гренадерской дивизии».
     В результате данного переформирования остатки формально считавшихся, до этого, самостоятельными «саратовской» учебной команды и двух «астраханских» рот, наконец-то, были распределены по всем гренадерским ротам и, таким образом, получилось два батальона, из которых первым стал командовать штабс-капитан Полов, а вторым – недавно прибывший в расположение полка подполковник бывшего Тифлисского полка по фамилии Гофет.
     Я вместе со своей «тифлисской» ротой, соответственно, попал в батальон последнего. 
     В дополнение к штатно-структурным изменениям, в эти же дни, нам впервые подвезли английское обмундирование и снаряжение, и все наши заново сформированные роты, быстро переодевшись, приобрели вполне себе бравый и, даже можно сказать, шикарный вид.
     Но продолжалась вся эта «передышечно-преобразовательная» идиллия всего три дня.
     Уже в ночь с третьего на четвёртое октября нашей дивизией, вместе с приданными ей силами, был получен от командования Кавказской армии приказ об уничтожении Дубовской группировки красных, в рамках исполнения которого «новому» сводному полку кавказских гренадеров, то есть – нам, предстояло в кратчайший срок овладеть стратегической высотой №471.
     Немедленно выйдя на исходные позиции и заняв овраг, в котором уже находились защищавшие три дня этот участок обороны офицеры и солдаты из резерва армии, мы почти сразу получили указание о начале штурма вышеуказанной высоты и, пытаясь его выполнить, немедленно перешли в наступление.
     Однако, не успели, толком, кавказские гренадеры подняться на край нашего оврага, как красные моментально обдали нас шрапнелью. Причём, в этот раз, их артиллерия била по нам так метко, что мы, буквально, с первых же минут, стали нести ощутимые потери от её огня.
     И чем дольше стреляли по нам орудия красных, тем больше редели наши ряды.
     Сопровождалось же всё это безумие настоящим смертоносным дождём пуль, то и дело угрожающе посвистывающих над краями нашего естественного природного укрытия.
     Казалось, что первому же из нас, кто рискнёт высунуть отсюда наверх свою голову, этот «милый дождик» срежет её, как бритвой. 
     «Ну, вот, значит, подошла и моя очередь на тот свет!» – мельком подумал я и одним прыжком выскочил на самый край оврага.    
     – Вперёд! Бегом! До красных рукой подать! – во всё горло крикнул я и стремительно рванулся в атаку.
     Вслед за мной, с традиционным криком «Ура!», первым устремился мой друг поручик Мореманов, а уж за ним побежали вперёд и командиры взводов со всеми рядовыми гренадерами нашей роты.
     До позиций красных оставалось всего каких-то шестьдесят шагов, когда я, как мне сначала показалось, обо что-то споткнулся и всем своим телом рухнул на землю.
     Однако, уже через какую-то пару секунд я отчётливо понял, что это «что-то» – на самом деле, ни что иное, как вражеская пуля, раздробившая мне малую берцовую кость всё той же, уже испытавшей ранее подобное ранение во Франции, невезучей ноги, в месте чуть выше её щиколотки.
     «Всё кончено!» – закрыв глаза, в отчаянии подумал я. – «Теперь добьют!».
     И в тот же миг красный пулемётчик дважды провёл свою несущую неминуемую гибель всему живому «строчку» в моём направлении...
     Однако, смерть, аккуратно коснувшись моих волос своим страшным чёрным крылом, лишь слегка обдала меня леденящим холодом и, почему-то выбрав себе в последний момент другую жертву, понеслась дальше!
     Но опасность, тем не менее, ещё не миновала.
     Заметив, что я остался жив, из вражеского окопа выскочили пятеро красноармейцев и короткими перебежками устремились в моём направлении.
     Когда они приблизились ко мне на расстояние десяти-пятнадцати шагов, я произвёл в них из своего револьвера три прицельных выстрела, одним из которых убил наповал ближайшего от меня.
     Оставшаяся четвёрка красных, не ожидав, что я способен на отпор, в некотором смятении пригнулась и, выставив вперёд себя винтовки, непроизвольно опустилась на одно колено.
     Затем, несколькими секундами спустя, они, видимо, опомнились от лёгкого шока и с криком: «Ну, всё, молись Богу, золотопогонник!» одновременно бросились в мою сторону.
     Я мысленно перекрестился и, наведя на них револьвер, приготовился задорого отдать им свою жизнь.
     Но, тут, словно ниоткуда, перед ними выросли, ранее вжавшиеся под пулемётным огнём в землю, а, теперь, поднятые с неё площадной бранью Сержа, мои отчаянные гренадеры, которые со зверским выражением лица, неукротимой лавиной, пошли на них «в штыковую».       
     Заколов на своём пути всех четверых рвавшихся ко мне красноармейцев, они продолжили своё стремительное наступление и, несмотря на ожесточённый огонь противника, сумели, с ходу, ворваться в его окопы.
     Эта короткая, но весьма решительная атака моей «тифлисской» роты завершилась полной нашей победой. Нами было взято в плен сорок шесть человек и захвачено четыре пулемёта.
     Когда же выведенные из окопов пленные красноармейцы увидели меня лежащим на земле с окровавленной ногой, то испуганно сбились в одну кучку, решив, что я, в озлоблении, тотчас прикажу их всех расстрелять, но, быстро поняв, что у меня нет к ним личной ненависти, стали всем своим видом выражать мне своё искреннее сочувствие. 
     Тут подъехала санитарная двуколка, и меня, наскоро перевязав, повезли на ней в тыл.
     Несмотря на полученное ранение, у меня, наконец-то, отлегло от сердца: только что одержанная победа лучше всякого лекарства успокаивала мои измученные нервы.
     В этот день, благодаря своевременному взятию нами стратегической высоты №471, нашим частям удалось с наименьшими для себя потерями занять Дубовку и захватить, там, крупные трофеи.
     Кавказская армия генерала Врангеля в последний раз была на вершине кривой линии своих военных успехов... 
     На станцию Разгуляевка меня привезли глубокой ночью.
     Пришлось долго лежать на носилках, размещённых прямо на перроне, прежде чем меня, вместе с другими ранеными, наконец-то, внесли в вагон, который оказался не только обычной солдатской «теплушкой», но ещё – и транспортным отсеком для перевозки лошадей, в котором, ко всему прочему, даже не был полностью вычищен конский навоз.
     В данном вагоне нас всю ночь везли до станции Гумрак, и весь путь нашего следования до неё нам пришлось дышать этим тяжёлым смрадом.
     Только при наступлении утра, уже в Гумраке, меня и других раненых перенесли в стоящий рядом с нами санитарный поезд «Торгово-Промышленных деятелей».
     После этого мы простояли на данной станции ещё целых три долгих дня, за которые местные мухи и прихваченные многими из нас, с фронта, вши окончательно измучили весь наш израненный контингент, поскольку в этом поезде не оказалось не только большей части необходимых раненым медикаментов, но и чистого белья, и средств гигиены, и много чего ещё другого, нужного имеющим ранения людям для нормального существования; и вскоре, от всего этого нескончаемого бардака, мы стали всё больше и больше нервничать.
     Но, вот, наконец, поезд тронулся и, пройдя Царицын, остановился в Котельниково, откуда меня и ещё несколько раненых офицеров из нашего состава, в тот же день, переправили в станицу Великокняжескую – в лазарет, находившийся в здании реального училища.
     Рана моя, хотя и относилась к разряду серьёзных, но особых опасений у врачей не вызывала, и я стал стремиться как можно быстрее попасть в столицу Кубанского Казачьего Войска – Екатеринодар, где у меня жили родственники матери, которые абсолютно точно помогли бы мне попасть в хороший госпиталь и не отказались бы приютить меня после него на весь период восстановления двигательных функций моей ноги.
     И, в конце концов, мне удалось этого добиться. 

Глава 6. Екатеринодар

     Как я и предполагал, мои родственники в Екатеринодаре, искренне обеспокоившись моим здоровьем, устроили меня, через своих знакомых, в лучший городской лазарет, носивший семнадцатый номер (позднее он, правда, стал именоваться лазаретом №23).
     Это был прекрасный, в полном смысле этого слова, госпиталь, медицинский уход и питание в котором осуществлялись на весьма высоком для наступивших суровых времён уровне.
     Но несомненно главным его преимуществом перед другими медучреждениями данного профиля являлся тот факт, что в нём работал самый замечательный военный хирург города – доктор Плоткин.
     Его мастерство посчастливилось испытать на себе и мне. Он блестяще произвёл операцию на моей раненой ноге, и... уже довольно скоро я смог самостоятельно ходить на костылях.
     Когда же послеоперационная рана стала постепенно заживать, я, и вовсе, решил на время будущих продолжительных восстановительных процедур переехать из госпиталя в дом своих родственников, о чём они постоянно настаивали, и безотлагательно оповестил руководство екатеринодарского лазарета об этом моём твёрдом намерении. 
     Медицинские власти были не против, и я, в тот же день, принялся неспешно собирать свои нехитрые пожитки.
     Во время моих недолгих сборов, сопровождаемых обычным, для таких случаев, обменом мнений с другими ранеными, составлявшими мне компанию по пребыванию в лазарете все последние недели, в нашу палату вбежала чрезвычайно взволнованная сиделка и с ужасом сообщила о том, что на городской площади, расположенной рядом со зданием госпиталя, висит какой-то казнённый военный.
     Моментально все находившиеся в палате раненые, естественно, из тех, кто хотя бы немного мог передвигаться, любопытства ради, проковыляли на костылях до того места, откуда была видна вышеупомянутая  площадь, и визуально убедились в правоте её слов. 
     Однако, вопреки моим ожиданиям, все последующие пересуды по этому поводу не заняли слишком много времени, так как, довольно быстро – буквально, через каких-нибудь полчаса, выяснилось, что повешенный – это военнослужащий Добровольческой армии по фамилии Калабухов, приговорённый военно-полевым судом к смертной казни за измену.
     Получив данную разъяснительную информацию, обитатели лазарета мгновенно потеряли интерес к личности казнённого и переключились в своих разговорах на другие темы.
     Ну, а ближе к вечеру я, как и планировал, переехал к своим родственникам, у которых мне предстояло дождаться полного заживления своей раны и перейти к длительному лечению раненой ноги массажем и прочими восстановительными процедурами. 
     Наконец-то, после многомесячных почти беспрерывных боёв и бесконечных фронтовых лишений, появилось время для частых и трогательных воспоминаний о моей жене и дочке и переосмысления всего того, что произошло со мной в этом году.
     Всё чаще я подолгу смотрел на маленькую фотографию моей Натали, которую весь этот период бережно носил с собой в кармане своего офицерского кителя, и мечтал лишь об одном – о том, чтобы как можно скорее закончилась эта кровавая междоусобица, и я смог воссоединиться со своей семьёй.
     Конечно, болело сердце и о моих пожилых родителях с незамужней сестрой, находящихся в красном Петрограде. Как они там? Живы ли? Здоровы ли?
     Мучила полная неизвестность об их судьбе. Но, что я мог поделать, когда вокруг нас рушился целый мир...
     Летели дни. Рана зарубцевалась, и я постепенно перешёл с костылей на палку-трость, что позволило мне начать ежедневно ходить на лечебный массаж, отчего резко поднялось настроение, и родилась надежда на полное выздоровление.
     Однако, первые, по настоящему, реальные, признаки улучшения двигательной функции моей многострадальной ноги стали проявляться лишь к концу декабря.
     Пользуясь тем, что на массажные процедуры ходило довольно много офицеров, находившихся на излечении в Екатеринодаре, я приобрёл, там, немало полезных знакомств, благодаря чему был в курсе большинства основных событий на фронтах Вооружённых Сил Юга России.
     Способствовал моей неплохой информированности и тот факт, что ещё при моём первом появлении в этом городе мне, со случайным нарочным, удалось переправить в наш сводный полк кавказских гренадеров записку для Сержа Мореманова с указанием екатеринодарского адреса моих родственников.
     Поэтому, изредка, до меня, и оттуда, доходили кое-какие отрывистые сведения о нынешнем положении дел у моих сослуживцев по Кавказской армии.
     Так, одним ненастным утром я получил телеграмму о трагической смерти полковника Пильберга. Наш бывший командир гренадерского полка застрелился сразу по окончании своего лечения от тифа; причём тайну причин такого, мягко говоря, неординарного решения он унёс в могилу вместе с собой.
     Зная, на редкость, жизнелюбивый характер Пильберга, эта смерть, без преувеличения, вызвала у меня настоящий шок.
     Неизвестно, что подвигло его на такой шаг. Можно лишь предположить, что неожиданный суицид полковника, скорее всего, явился каким-то пока ещё неизученным психологическим последствием только что перенесённого им сыпного тифа. Каких-либо других видимых причин для самоубийства у Пильберга не могло быть по определению. 
     И, чуть ли не на следующий день после этого неприятного события, мне пришло ещё одно ошеломляющее известие с Царицынского фронта.
     Согласно полученной информации, наш сводный полк кавказских гренадеров, выполняя поставленную ему боевую задачу севернее Пичужинских хуторов, сбился в тумане со своего направления и был тут же обстрелян каким-то окопавшимся вооружённым отрядом. 
     Свернув на выстрелы, гренадеры незамедлительно атаковали неизвестного противника и  штурмом взяли окопы, из которых в него только что стреляли. Не выдержавший их натиска противник бежал, оставив на брошенных им позициях всех своих убитых и раненых.
     Казалось бы, всё – можно праздновать победу... Ан, нет, увы... Полный триумф вдруг обернулся колоссальной трагедией.
     Едва увидев, воочию, погибших и раненых «врагов», гренадеры поняли, что только что прошедший бой они вели не с красноармейцами, а со своими же пластунами из соседнего с ними 9-го Пластунского батальона Кавказской армии.    
     Вдобавок ко всему, выяснилось, что в этой атаке наш сводный полк, и сам, понёс весьма значительные потери в живой силе. Это было ужасно...
     Но, конечно, гораздо большим, чем потери, потрясением для наших гренадеров оказался тот сильнейший морально-психологический шок, который они испытали при осознании случившейся катастрофы. 
     В таком состоянии сводный полк, в тот же день, был атакован дивизией красной конницы, неожиданно вынырнувшей из всё того же, уже принёсшего гренадерам несчастье, тумана.
     Первый батальон гренадеров, успев построиться в фигуру, подобную каре, сумел, при этом, отбить целых три последовавших один за другим мощных натиска большевиков.
     Однако, четвёртая атака красных полностью захлестнула его и беспощадно уничтожила.
     Находившийся, в тот момент, вместе с батальоном командир полка полковник Иванов, пронзённый пулей в грудь на вылет, упал с коня и был зарублен ещё в первые минуты боя.
     Наш же второй батальон, атакованный с тыла, и вовсе не успел построиться ни в один из традиционных боевых порядков, и был весь, во главе со своим командиром подполковником Гофетом, изрублен красной конницей в её первую же атаку на батальонную колонну.
     В этом достаточно скоротечном бою был зарублен и мой единственный, всё ещё остававшийся, до этого момента, в живых, друг по Русскому Легиону поручик Мореманов, возглавивший нашу роту сразу после моего ранения.
     Обо всём этом мне подробно отписал в своём письме чудом спасшийся, тогда, от красных сабель и шашек адъютант командира Сводного полка Кавказской гренадерской дивизии штабс-капитан Рычков, который, будучи верхом на своём коне, направил его в сторону, откуда пришли красные, и, тем самым, сумел ускользнуть от них во всё том же густом тумане. 
     Так трагически окончил своё существование полк, к которому я, как и ныне уже покойный поручик Мореманов, прикипел всем своим сердцем.
     Таких воинских частей, ставших мне, на моём довольно длинном боевом пути, по настоящему родными, было немного: 2-й батальон 2-го Особого полка 1-й Особой пехотной бригады в составе Русского Экспедиционного Корпуса во Франции, добровольческий Русский Легион, за свою беспримерную храбрость названный французами «Легионом Чести», и ныне погибший Сводный полк Кавказской гренадерской дивизии (согласно его последнему наименованию).
     Конечно, юридически полк ещё продолжал существовать, и у него даже появился новый командир – по каким-то служебным причинам отсутствовавший в нём, во время последнего боя, полковник Кузнецов, бывший до этого начальником хозяйственной части нашего полка.
     Понятно, что в него быстренько включили какое-то солдатское пополнение со стороны и придали нескольких первых попавшихся под руку офицеров. Но всё это было уже явно не то. 
     Не было спасавших меня с риском для собственной жизни гренадеров, не было беззаботно шутивших вместе со мной, и у костра, и в окопах, храбрых офицеров, ставших мне в период царицынских боевых действий настоящими товарищами, и, наконец, главное – не было моего давнего, проверенного в доброй сотне боёв, друга Сержа...
     Тем не менее, сама гренадерская дивизия всё ещё продолжала существовать.
     Был ещё жив её 1-й Сводно-гренадерский полк, был заново, как я и думал, набран наш Сводный полк Кавказской гренадерской дивизии, были другие приданные ей силы.
     И гордое название «гренадеры» ещё какое-то время, по прежнему, мелькало в официальных сводках с Царицынского фронта.
     Но всему есть предел... Стоило Вооружённым Силам Юга России произвести поспешное отступление от города Орёл в южном направлении, как Кавказской армии и, в том числе, конечно, гренадерской дивизии, во избежание полного отсечения себя от основных сил деникинцев, пришлось без боя оставить обильно политые их кровью поля вокруг Царицына и, с трудом сдерживая яростные атаки пустившихся в их преследование красных, начать отступать в направлении Тихорецкого узла.
     Очередная трагедия с отступающими остатками гренадеров случилась уже на железнодорожной станции Абганерово, когда их изрядно потрепала внезапно напавшая на них ночью красная конница.
     Атаку, к счастью, удалось отразить, но результаты этого красного набега оказались весьма тягостными: было убито довольно большое количество наших офицеров и нижних чинов.
     Под сабельными ударами красных погиб и сам начальник гренадерской дивизии генерал-майор Чичинадзе.
     Было чрезвычайно тяжело узнавать такие печальные новости, и всякий раз, при их получении, я со всё большим жаром начинал рваться на фронт.
     Однако, каждый раз мой пыл с железной непоколебимостью охлаждала наша врачебная комиссия, заявлявшая после осмотра моей ноги о том, что я пока ещё абсолютно не готов к строевой службе.
     Конечно, врачи были правы. Я и сам толком не понимал, как же я буду воевать, если не могу без передышки пройти пешком, с тростью, и одной сотни метров. Но моё сердце, несмотря на все доводы разума, рвалось в бой. Бездействие угнетало...
     Январь одна тысяча девятьсот двадцатого года стал на памяти екатеринодарцев одним из самых морозных месяцев за последние двадцать или даже тридцать лет: стояли непривычные для здешних мест страшные холода.
     К этому времени в Екатеринодаре скопилось огромное количество беженцев со всего юга России, и уплотнение жилищ достигло анекдотических размеров.
     Плотность населения в пока ещё незанятой красными части территории Кубанского Казачьего Войска, как невесело шутили по этому поводу местные жители, наверняка, превысила среднюю плотность населения Китая в несколько раз.
     Между тем, тыловыми службами наших вооружённых сил даже уже стали разрабатываться мероприятия по подготовке эвакуации семей военнослужащих за границу в случае дальнейших неудач на фронте.
     Ко всему прочему, по мере уменьшения территорий, контролируемых ВСЮР, начал стремительно падать курс бумажных денег всех наименований, в результате чего фронтовые офицеры и, в особенности, их семьи в тылу, буквально, нищенствовали, так как офицерское  жалованье, номинально, периодически, увеличиваясь, фактически, в реальной жизни, никак не успевало за ежедневным подорожанием всего и вся на местных рынках.
     Вооружённые Силы Юга России агонизировали. Напрасно продолжали гибнуть тысячи людей с погонами на плечах, совершая свои, ставшие уже абсолютно бессмысленными, легендарные подвиги. Им всё равно уже было не суждено спасти положение на фронте, одновременно проваливающемся сразу на нескольких направлениях.
     Не удалось восстановить боеспособность воинских частей ВСЮР и целым рядом мер, принимавшихся её командованием для усиления офицерского состава своих боевых подразделений.
     Ни частые проверки документов, ни внезапные облавы, ни жёсткий контроль регистрации и медицинских освидетельствований не решали проблемы комплектования руководящими кадрами наших вооружённых сил, очевидно для всех терпящих стратегическое поражение.
     На медицинские переосвидетельствования обычно являлось много офицеров, но, как правило, это были те, которые, в силу ранее полученных тяжёлых ранений, реально потеряли свою былую боеспособность, в следствие чего все эти повторные медосмотры, осуществляемые врачебной комиссией, были им абсолютно не страшны.
     Те же, кого подобное переосвидетельствование, вопреки их желанию, могло поставить в боевой строй, давно и прочно сидели в тыловых учреждениях самых разных наименований... 
     Примерно за пару недель до взятия Екатеринодара красными я получил сведения о том, что остатки наших гренадеров, в количестве шестидесяти человек, расположились в селе Белая Глина.
     Там же, якобы, находился и их командир полковник Кузнецов, которому было поручено, вместе со своими подчинёнными, прикрывать со стороны данного села, главный штаб 1-го Кубанского корпуса, чей небольшой поезд с защищающим его бронепоездом «Вперёд за Родину!» стоял в нескольких километрах от них на железнодорожной станции Белоглинская.
     При этом, к нашим гренадерам, в качестве пополнения, было направлено около тысячи только что мобилизованных солдат, в связи с чем перед Кузнецовым, тут же, во весь рост, встал вопрос нехватки офицерских кадров для управления такой массой нижних чинов.
     Узнав об этом, я, привычно вооружившись своей палкой-тростью, немедленно поспешил во врачебную комиссию, твёрдо решив, на этот-то раз, точно выбить для себя запись «годен к строевой службе». 
     Однако, врачи вновь категорически отказались написать такое решение по итогам моего переосвидетельствования, и я в расстроенных чувствах медленно вышел из помещения, в котором размещалась данная врачебная комиссия.
     – Николай! Правосудов! – неожиданно окликнул меня огромный усатый казак с погонами подъесаула, о чём-то разговаривавший, до этого, с крепким урядником, сидевшим на повозке, в которую были впряжены две лошади.
     Я внимательно посмотрел на окликнувшего меня подъесаула и, вглядевшись, узнал в нём бравого командира казачьей сотни 1-го Лабинского конного полка Петра Мартынова, с которым в октябре прошлого года почти две с половиной недели провалялись на соседних больничных койках екатеринодарского госпиталя.
     – Пётр! Ты? – нерешительно, боясь ошибиться, откликнулся я.
     – Я! – широко улыбаясь, шагнул ко мне Мартынов и сильно сжал меня в крепких объятиях своими большущими руками.
     Придя в себя от неожиданности, я попытался было расспросить его о том, что он сейчас здесь делает и как нынче складываются дела на фронте у его полка, но подъесаул тут же перебил меня и сам первым задал вопрос о причинах моего расстроенного вида.
     Пришлось рассказать ему и о поводе, приведшем меня сюда, и об итогах моего очередного освидетельствования.
     Внимательно выслушав мой короткий рассказ, Мартынов невольно вздохнул и через небольшую паузу, с печалью в голосе, поведал мне об очередной трагедии, случившейся с «моими» гренадерами несколькими днями ранее, а, если быть точным, то – двенадцатого февраля.
     С его слов, ровно за три дня до этой даты красные обошли село Белая Глина, в котором, тогда, обитали остатки моих бывших сослуживцев, и зашли в тыл станции Белоглинская, где вместе с бронепоездом находился штабной поезд 1–го Кубанского корпуса.
     В результате их мощнейшего артиллерийского обстрела бронепоезд был очень скоро полностью обездвижен и вместе со штабным поездом подвергнут неоднократным атакам многочисленной красной конницы.
     Спасаясь от уничтожения, все чины штаба 1–го Кубанского корпуса, во главе с его командиром генералом Крыжановским, поспешили перебраться под защиту брони и вместе с командой этого бронепоезда в течение двух часов героически отбивались от атак противника.
     Однако, когда их положение стало безысходным, они покинули бронированный состав и попытались уйти по заснеженному полю в сторону ближайших частей своего корпуса.
     Кончилось это тем, что большая часть из них была зарублена, а остальная – взята в плен. В числе погибших оказался и генерал Крыжановский.
     Что же касается гренадеров и их недавнего пополнения, то они, судя по рассказу Мартынова, двенадцатого февраля вышли из Белой Глины и, в соответствии с полученным приказом, направились в сторону станции Тихорецкая для получения включёнными в их состав мобилизованными солдатами оружия и последующей передислокации своего нового воинского подразделения.
     В ходе следования их походная колонна была окружена красной конницей и уничтожена. Вернее, ликвидированы были только те военнослужащие, которые оказали сопротивление, то есть офицеры и «старые» гренадеры.
     Что касается безоружных мобилизованных, то те сдались красным без боя и, благодаря этому, практически, все остались живы.
     И лишь считанным единицам, чудом спасшимся при этой катастрофе, удалось-таки добраться до Тихорецкой.
     Данная новость поразила меня в самое сердце. Теперь мне некуда было возвращаться...
     А, самое главное, было непонятно, что мне делать дальше. 
     И в строевые подразделения мне, из-за ноги – было нельзя, и далее оставаться в Екатеринодаре – тоже уже было невозможно, так как абсолютно ясно, что совсем скоро его займут красные, от которых мне ничего иного, кроме расстрела, ждать не приходилось...
     Поняв без слов мои переживания, Мартынов сочувственно похлопал меня по плечу и неожиданно предложил мне вступить в его сотню, заняв, в ней, ныне вакантную должность командира полусотни.
     – Понимаешь, – сказал Пётр. – Я, ведь, сегодня сюда за своим хорунжим заехал. Хотел забрать его с собой. Даже, вон, повозку захватил... Да, видишь ли, не дожил он до сегодня. Третий день, как схоронили его на кладбище... Кстати, остались от него и конь, и шашка. Вот, тебе их и отдам! Ты, штабс-капитан, сабельному бою и верховой езде-то обучен?
     – Обучен, конечно, – несколько растерялся я от неожиданности.
     – Вот, и добре! Ну, что – пойдёшь под моё начало? Не побрезгуешь казачками-то? Ты же, вроде, из этих – из благородных? – засмеялся, глядя на меня, Мартынов.
     – Не говори ерунды, Пётр! Если не шутишь – спасибо тебе за предложение! Только, как же быть с бумагой от врача? И как отнесётся к моему появлению у вас Ваш командир полка? – всё ещё не верил я в серьёзность предложения подъесаула.
     – С командиром полка полковником Елисеевым я договорюсь. Не волнуйся! Мы с ним давно вместе воюем. Ну, а с медициной мы решим прямо сейчас, – уверенно заявил Пётр и, взяв меня за руку, потащил к старшему врачу из врачебной комиссии.
     И, действительно, большой и шумный Мартынов в два счёта убедил последнего в моей годности к службе в его конном полку, после чего тот, взглянув на меня, как на сумасшедшего, так и написал в выданном мне на руки медицинском заключении: «Годен с ограничениями к службе в кавалерии».
     Затем он внёс аналогичную запись в журнале врачебной комиссии и, проставив дату, в качестве дополнительной отметки дописал: «Убыл в сопровождении подъесаула Мартынова Петра в 1-й Лабинский полк 2-го Кубанского корпуса».
     Старики Терентьевы – приютившие меня, здесь, родственники моей матери – сильно расстроились, что я вдруг, так внезапно, их покидаю, но, догадываясь о складывающейся вокруг Екатеринодара неблагоприятной для наших вооружённых сил обстановке, с пониманием отнеслись к моему экстренному отъезду в войска.
     Больше я их, к моему большому сожалению, никогда уже не видел...   
     Взяв с собой свои скромные пожитки, я уже через несколько секунд после расставания со стариками сидел в управляемой урядником повозке и в сопровождении едущего рядом с нами верхом на своём красавце коне Мартынова следовал к своему новому месту службы.

Глава 7. Отступление до Адлера

     Как и обещал подъесаул, никаких проблем по моему зачислению в его сотню со стороны полковника Елисеева не возникло, и я сразу же получил под своё командование одну из мартыновских полусотен, а также – коня и шашку умершего в лазарете хорунжего.
     Казаки тоже восприняли меня весьма позитивно, особенно после представления им моей персоны грозным подъесаулом, который, как я сразу понял, обладал у них непререкаемым авторитетом.
     Словом, моя служба, с первого дня появления в сотне, пошла своим обычным порядком. Да, и, честно говоря, не было времени для психологической адаптации. На фронте дела шли всё хуже и хуже...
    Четвёртого марта одна тысяча девятьсот двадцатого года Красная армия заняла Екатеринодар и переправилась на левый берег Кубани, а седьмого марта, после яростного боя у аула Тохтамукай, разрезала войска Вооружённых Сил Юга России на две неравные части.
     Конечно, мы в своём полку мало что знали о том, что делается вне нашей части.
     Так, восьмого марта я вместе со своей полусотней и всем 1-м Лабинским полком всё ещё занимал позицию у хутора Ерыгина, расположенного на левой стороне реки Белая.
     И лишь по прибытии к нам, этим днём, генерала Науменко стало известно о судьбе Екатеринодара и о том, что красными перерезан путь на полуостров Тамань.
     Следовательно, Кубанской армии (сформированной, по сути, из остатков Кавказской армии), а, значит, и 2-му Кубанскому корпусу с нашим 1-м Лабинским полком, оставалось лишь одно – отходить на Туапсе.
     Помимо Кубанской армии, в этом направлении пришлось также продвигаться отрезанному от своей Донской армии 4-му Донскому корпусу, Кубанской группе генерала Шифнер-Маркевича из корпуса генерала Топоркова и «Правительственному отряду» Войскового атамана Кубанского Казачьего Войска генерала Букретова, включающему в себя: атаманский штаб, членов Кубанской Рады и Кубанского правительства, Атаманский полк, военное училище и несколько учебных частей.
     В станице Хадыжинской – главном узле всех дорог перед Гойтхским перевалом – наконец-то, соединились все наши конные казачьи корпуса и «Правительственный отряд» атамана Букретова, что несомненно окрылило отступающие части.
     Однако, здесь же, нас всех ждал и очень неприятный сюрприз...
     Оказывается – вся Черноморская губерния, от грузинской границы и до Геленджика, давно уже была занята так называемыми «зелёными» – по сути, разнообразными бандитскими шайками, сколоченными из обычного уголовного элемента и дезертиров всех мастей, в результате чего все наши предполагаемые интендантские базы в Туапсе и Сочи оказались в их руках... а у нас в полках, как назло – ни фуража для лошадей, ни хлеба для казаков...
     Обнадёженные словами наших высших начальников о том, что «идём в Грузию», и что во всех портах, «естественно, заготовлены продовольственные запасы» для довольствия наших войск, и что весь «Черноморский флот предоставлен в наше  распоряжение», мы были просто потрясены обрушившейся на нас реальностью.
     Кто бы мог подумать ещё пару дней назад, что три конных корпуса казачьих войск, с пластунами, артиллерией и десятками тысяч беженцев, так легко попадут в эту опасную западню?!
     Но... делать было нечего. Оставалось одно – несмотря ни на что – двигаться вперёд.
     Нашему конному полку, имевшему на вооружении семьсот шашек, столько же винтовок и двадцать шесть тачанок с пулемётами, было поручено первыми пройти Гойтхский перевал, повернуть на север и выбить «зелёных» с перевала у Лысой горы, после чего нам надлежало спуститься вниз и занять село Садовое, где и ждать новое распоряжение командования.
     Подчиняясь приказу, мы тихо преодолели Гойтхский перевал и к ночи достигли вершины перевала у Лысой горы. Она была совершенно без леса, отчего, видимо, и называлась «Лысой».
     Заночевали прямо в снегу и лишь поутру медленно спустились вниз.
     Из-за дремучего леса, охватившего всю нашу дорогу своими широкими ветвями, мы шли словно в узком туннеле.
     Вдруг впереди нас затрещали частые винтовочные выстрелы, и мы, срочно спешившись, рассыпались по кустарникам между вековых дубов.
     Из-за густоты леса противника не было видно.
     Тогда мы, по команде Мартынова, сделали наугад несколько залпов и с громким криком «Ура!» пошли на штурм стреляющих кустов.
     Под нашим натиском невидимые стрелки сразу же убежали в неизвестном направлении, и мы, беспрепятственно выйдя из леса, без боя заняли село Садовое. Задача – была выполнена!
     В Садовом не оказалось ни одного жителя. Лишь у околицы лежал убитый «зелёный», из местных. Видимо, наша шальная пуля догнала его в спину, когда он убегал от нас. 
     Село было небольшое, как горное, хотя и находилось внизу. В нём, в аккуратных скирдах, лежало душисто-полевое, ещё зелёное, сено, а в маленьких амбарах, расположенных на сваях, было сложено огромное количество кукурузы. Красота, да и только!
     Вездесущие казаки тут же отыскали в пустых хозяйствах белую кубанскую муку, немного печёного хлеба и другого съестного, и, самое главное, захватили целый гурт, свыше двадцати голов, крупного рогатого скота.
     Одним словом, после двухдневной голодовки, сами обеспечили себя и своих коней: и продовольствием, и фуражом. 
     Однако, это продуктовое изобилие стоило нам довольно дорого. В коротком лесном бою погибли двое наших казаков: сотник Веприцкий и урядник Козорезов, которые были убиты «зелёными» прицельными выстрелами в голову.
     Тем не менее, мы с радостью готовы были оставаться здесь как можно дольше...
     Но, к нашему сожалению, уже поутру к нам прибыл ординарец генерала Науменко со следующим приказом: «В связи с тем, что генерал Шкуро занял Туапсе и расширяет свой плацдарм и на север, и на юг, 1-му Лабинскому полку приказываю немедленно вернуться назад по тому же пути, по которому шли в Садовое, и расположиться биваком у восточной стороны Гойтхского перевала при штабе 2-го Кубанского корпуса!».
     Приказ – есть приказ...
     И, забрав с собой из Садового, по максимуму, наши продуктовые и фуражные трофеи, мы быстрым маршем вернулись обратно в узкое ущелье среди громоздких гор и разбили бивак в указанном нам месте.
     Из-за отсутствия каких-либо построек расположились прямо в лесу.
     Моросил мелкий нудный дождик, и с неба падали редкие мокрые снежинки.
     Одним словом, стояла холодная мерзопакостная погода. 
     Общаться по душам мне здесь было абсолютно не с кем: всё-таки, ментальность кадрового офицера и казачье мировоззрение, действительно, довольно сильно отличались друг от друга.
     Всё наше общение сводилось лишь к моим служебным указаниям рядовым казакам и их докладам об исполнении данных распоряжений.
     Казачьи офицеры тоже, по сути, были такими же весьма далёкими от городского образа жизни представителями своего рода-племени, как и простые казаки, поскольку, многие из них получили свои первые и последующие офицерские чины непосредственно на фронтах мировой и нынешней братоубийственной войн.
     Лишь редкие из них оканчивали военные училища, и то, как правило – местные – расположенные, соответственно, для кубанских казаков – в Екатеринодаре, а для донских – в Новочеркасске.
     К последним относился, к примеру, мой нынешний приятель и славный родовой казак Пётр Мартынов.
     Единственным же, кто на голову отличался от всего офицерского сообщества нашего полка, был его командир – полковник Елисеев.
     По его манерам и уровню военной подготовки сразу было видно, что он в юности обучался либо в Петербурге, либо в Москве.
     Но, понятно, что мы с ним сейчас находились на разных уровнях служебной иерархии, и ему было явно не до меня.
     С утра четырнадцатого марта по главной дороге, мимо нас, потянулся вверх, на Гойтхский перевал, 4–й Донской корпус.
     Мы с любопытством рассматривали его длинную колонну, идущую «по три», на ещё необъезженных крупных донских конях. Большого роста были и сами казаки, явно давно не бритые, уставшие и молчаливые.
     Они всё шли и шли, погруженные в свои невесёлые думы, не обращая никакого внимания ни на нас, ни на наш бивак.
     Уже настало и обеденное время, а их колонна всё продолжала безостановочно двигаться вперёд, и, казалось, ей не будет конца.
     Это проходил знаменитый Мамантовский корпус, прославившийся в прошлом году своим мощным прорывом красного фронта и дошедший, после него, почти до самой Москвы.
     Имея в своих рядах восемнадцать тысяч казаков и растянувшись «длинною кишкою» по дороге вёрст на двадцать пять, он окончил свой длительный проход мимо нас лишь к вечеру текущего дня.
     И тут же, едва успел скрыться из наших глаз его «хвост», показалась «голова» новой конной колонны. То шёл уже поток совсем других по своему внешнему облику всадников: горячих, нервных, в ином одеянии, и совершенно на иных лошадях.
     Это была Черкесская конная дивизия генерала Султан-Келеч-Гирея.
     Пропустив мимо себя все эти части, наконец-то, двинулся вслед за ними и наш 2–й Кубанский корпус, ставший, таким образом, арьергардом всей отступающей в направлении Туапсе – Сочи – Адлера войсковой группировки, отрезанной от основной части Вооружённых Сил Юга России, взявшей курс на Новороссийск. 
     Двадцать пятого марта красные части, внезапной атакой с севера, захватили Туапсе и, тем самым, отрезали находящейся, к тому моменту, в двадцати пяти верстах от этого города 2–й Кубанской казачьей дивизии, в которую входил наш полк, единственный путь отхода к морю.
     Однако, выйдя из-под большевистского обстрела и переночевав на продуваемом горном плато, наша дивизия, поутру, предприняла хитрый манёвр и двинулась на юг по тайной лесной тропе, которая вдруг, неожиданно для взятого с нами проводника, упёрлась в горный ручей, и... растерялась.
     Тогда наш 1-й Лабинский полк, возглавив дивизионную колонну, вошёл в этот небольшой ручей и по его, ведущему в сторону моря, руслу вывел дивизию к штабу нашего корпуса, который, по прежнему, находился в арьергарде всей отступающей группировки войск.
     Так, с постоянными арьергардными боями 1-й Лабинский полк, в целом, и наша с Мартыновым сотня, в частности, отходили в течение всего последнего месяца, сначала, от Туапсе до Сочи, а, затем, оставив красным и этот город, стали отступать в сторону Адлера.
     Когда же, в конечном счёте, наш полк дошёл и до него, то, учитывая, что отступать дальше было некуда (в связи с тем, что новоявленное Грузинское правительство не разрешило руководству Кубанской армии, объединившей, к этому моменту, под своим наименованием все отступающие вместе с ней воинские части, ввести наши дивизии на грузинскую территорию), мы встали большим и шумным биваком в пяти километрах от адлеровских окраин.

Глава 8. Катастрофа

     Не прошло и двух дней после нашего размещения возле Адлера, как среди казаков прошёл слух о возможности скорого перемирия с красными, чему ни я, ни Мартынов, первоначально не поверили.
     Однако, данный слух, как оказалось, всё же имел под собой вполне реальные основания.
     На тот момент, Кубанская армия была прижата к Чёрному морю на участке между Хостой и Грузинской границей.
     На маленьком пятачке, в двадцать пять вёрст, скопилось до шестидесяти тысяч офицеров, солдат и беженцев, без какого-либо запаса продовольствия и фуража. 
     Вдобавок к этому, Представитель английского военного командования, присутствовавший пятнадцатого апреля одна тысяча девятьсот двадцатого года, в Гаграх, при переговорах Грузинского руководства с Войсковым атаманом Кубанского Казачьего Войска генералом Букретовым и Председателем Кубанского правительства Иванисом, высказался категорически против насильственного перехода Кубанской армией границы Грузии и пригрозил, что в случае осуществления казаками подобного плана: «Великобритания не только откажет в своей помощи кубанцам, но и решительно воспрепятствует осуществлению этого намерения».
     В такой катастрофической ситуации Букретов и Иванис, всё ещё надеясь на то, что скоро из Крыма подойдут транспортные суда для нашей перевозки на этот находящийся под контролем ВСЮР полуостров, действительно, решили заключить временное перемирие с красными.
     Вот, этот-то слух, каким-то образом, и дошёл до наших казаков.
     Однако, красные, ни о каком таком перемирии, не хотели даже и слышать.
     И уже восемнадцатого апреля ими, через посредников, был передан Букретову и Иванису ультиматум о немедленной капитуляции всех наших воинских частей, причём крайний срок для его выполнения был установлен в одни сутки.
     Получив такое жёсткое требование, Букретов, Иванис и присутствовавший вместе с ними на военном совете по данному вопросу генерал Шифнер-Маркевич, на следующий же день, решили принять условия сдачи, предложенные  красными, и через командиров корпусов и дивизий передали данное своё решение всем подчинённым им воинским подразделениям. 
     Не поверив услышанному, я и Мартынов ранним утром двадцатого апреля поскакали в Адлер с целью попасть в городскую гостиницу, в которой временно размещался главный штаб нашего окружённого воинства, чтобы лично убедиться в правдивости дошедшего до нас приказа о сдаче красным.
     В тот тяжёлый день, с самого момента моего пробуждения, я почувствовал в своём теле небольшую слабость и непривычный, усиливающийся с каждым последующим часом, жар, но отказаться от уже запланированной поездки в Адлер не захотел, так как было бы неудобно перед Мартыновым... да, и слишком многое она нам могла прояснить о сложившейся ситуации.
     Однако, мы опоздали...
     В «штабной» гостинице я и Мартынов нашли лишь неожиданно (для него самого) ставшего, с этого дня, «Старшим по гарнизону Адлера» полковника Певнева, от которого мы с огромным изумлением узнали о том, что принявшие вчера роковое решение о капитуляции Кубанской армии Букретов, Иванис и Шифнер-Маркевич, а также все остальные, оказавшиеся на нашем окружённом «пятачке», генералы и их воинские штабы прошедшей ночью тайно покинули Адлер на единственном, стоявшем всё это время на местном рейде, пароходе под красивым названием «Бештау».
     Всё было кончено...
     Нас ждала позорная сдача в плен и смерть! И если у казаков и мобилизованных солдат ещё оставались кое-какие реальные шансы на прощение, то у офицеров «благородных кровей», коим являлся и я –- их не было ни одного...
     К этому моменту сильнейший жар и нервное перевозбуждение охватили уже все части моего тела и полностью парализовали мой разум.
     – Сволочи! Предатели! – громко и истерично выкрикнул я в адрес уплывших генералов. – Будьте же вы все прокляты!
     И в тот же миг у меня произошёл секундный нервный срыв, под действием которого я рванул из кобуры револьвер и, быстро поднеся его к своему виску, нажал на спусковой крючок...
     ... В себя я пришёл лишь в середине мая.
     Медленно опустив взгляд с высокого белого потолка на своё укрытое лёгким покрывалом тело и неторопливо оглядев пространство вокруг себя, мне стало понятно, что подо мной находится кровать, расположенная у маленького окна внутри чьей-то небольшой комнаты.
     Рядом со мной никого не было, и я, будучи безразличным, из-за своей всепоглощающей слабости в теле, ко всему меня окружающему, впервые за последний период погрузился не в очередное бредовое состояние, а в обычный здоровый и спокойный сон.
     Проснувшись, я обнаружил возле своей кровати темноволосую и круглолицую женщину пятидесяти лет, которая пристально смотрела на моё лицо.
     – Ну, что? Очухались? – заботливо спросила она у меня.
     – Да... А Вы – кто? – еле слышно отреагировал я на её слова.
     – Я – Аглая Фёдоровна Шилова – местная... адлеровская. А Вы, как сказал Ваш друг Пётр, доставивший Вас к нам три с лишним недели тому назад – Николай Правосудов – из благородных... Правильно?
     – Да... А где я?
     – Дома. У нас – у меня и моего мужа – Шилова Ивана Алексеевича.
     – А как я к Вам попал... и что, вообще, со мной было?
     – Тиф у Вас, господин офицер, был... Тиф! Да, ещё – небольшая контузия и поверхностная рана в виде содранной пулей кожи в районе правого виска. Пётр сказал, что из-за Вашего сильного жара вёз Вас в местный лазарет, да, вот, только по пути... обстреляли вас какие-то дезертиры. Он то увернулся, а, вот, Вас, лежавшего на повозке, чья-то шальная пуля, видать, вдоль виска, и чиркнула. А Вы, что же, совсем ничего не помните?
     – Нет... – неожиданно вспомнив все подробности моего нервного срыва, смущённо соврал ей я.
     Меня охватило огромное чувство благодарности Мартынову, чей сильный удар по моей державшей револьвер руке я почувствовал за какую-то мизерную долю секунды до полного нажатия мной спускового крючка, и за моё чудесное спасение, и за то, что он не рассказал приютившим меня хозяевам этого дома о моей минутной слабости, чуть не приведшей мой жизненный путь к столь к трагическому финалу.
     Кстати, впоследствии, много лет спустя, я совершенно случайно узнал о том, что всего лишь  через несколько месяцев после позорной капитуляции под Адлером нашей Кубанской армии подъесаул Пётр Мартынов был убит в ожесточённых боях на Советско-Польском фронте, воюя против вооружённых сил Польши уже в составе Красной армии, в которую он, как, впрочем, и многие другие обескураженные «адлеровским фиаско» кубанцы и донцы, вступил, чтобы защитить Отечество от вероломно вторгшихся на нашу землю польских оккупантов (по крайней мере, так разъяснили, тогда, нашим пленённым казакам те сложившиеся обстоятельства умелые большевистские агитаторы... хотя, возможно, именно по данному вопросу, они, как никогда ранее, были абсолютно правы).
     – Аглая Фёдоровна, а как же Вам удалось выходить меня? – с нотками искренней признательности в голосе спросил я у хозяйки дома.
     – Да, мне, по молодости, довелось несколько лет нянечкой в военном лазарете поработать. Там всему и научилась... – буднично ответила она.
     – Как же я с Вами рассчитаюсь за Ваш уход? У меня, ведь, ничего с собой нет... И родные далеко: родители с сестрой – в Петербурге, а жена с дочкой – в Париже...
     – Да, Вы не волнуйтесь! Пётр отдал нам все бумажные деньги, что нашлись, тогда, в его и Ваших карманах. Конечно, сейчас все эти царские и «послецарские» денежные ассигнации уже ничего не стоят... Но дело – не в них, а в том, что Пётр рассказал нам о судьбе нашего сына – хорунжего Григория Шилова, служившего у него в сотне и умершего от ран в лазарете Екатеринодара, и отдал нам его коня и шашку... Да, ещё... уж больно Вы похожи на нашего Гришу... Вот, мы с Иваном Алексеевичем и рискнули принять и выходить Вас. А Вы случайно нашего Гришу не видали? – в конце своего короткого монолога с болью в голосе поинтересовалась Аглая Фёдоровна.
     – Нет... Я попал в сотню Петра Мартынова уже после смерти Вашего сына, – сочувственным тоном ответил я, не решившись сказать ей о том, что весь недолгий период моей службы в сотне Мартынова ездил на коне и пользовался шашкой её сына. – Скажите, Аглая Фёдоровна, а в Адлере сейчас кто – красные?
     – Они, проклятые...
     – Как же Вам удалось меня от них утаить?
     – Так, мы всем соседям сказали, что нам нашего екатеринодарского племянника, якобы, воевавшего вместе с Гришей, с тифом привезли. И мы его, в смысле Вас, сейчас выхаживаем. А форму Вашу и револьвер мы в дровянике спрятали. Не беспокойтесь. Без нас его точно никто не найдёт.
     – И никто из соседей, до сих пор, ничего не сообщил красным?
     – Никто... А кто же станет им сообщать?! Здесь у живущих по соседству с нами семей все мужчины, кроме стариков и мальцов, на Вашей стороне служат.
     После этой фразы Аглая Фёдоровна вдруг вспомнила о необходимости готовить обед для меня и Ивана Алексеевича и выскочила из моей комнаты.
     Я поправлялся очень мучительно и долго.
     Из-за отдельных осложнений, вызванных тифом, повылезали все мои ранее позабытые «болячки». Но, конечно, особенно сильно я мучился от возобновившихся болей в моей правой, испытавшей два серьёзных ранения, ноге.
     И тут, безусловно, очень помог «медицинский» опыт Аглаи Фёдоровны.
     Она наделала сразу несколько сильно пахучих мазей, которыми я, потом, сам ежедневно обмазывал свою ногу, и... по прошествии всего каких-то двух месяцев боли окончательно стихли.
     Постепенно прошли и другие мои «болячки».
     В результате, в самом конце августа я выглядел уже полностью здоровым человеком, и лишь небольшая хромота моей правой ноги выдавала во мне бывшего фронтовика. 
     Иван Алексеевич тоже оказался, на редкость, спокойным и душевным человеком, и я даже немного с ним подружился, если так можно сказать об отношениях с человеком, годившимся мне в отцы.
     И он, и Аглая Фёдоровна, взаправду, относились ко мне, как к родному сыну, и мне очень тяжело было расставаться с ними (как, впрочем, и им со мной), когда для этого пришло время.
     А пришло оно ровно шестого сентября одна тысяча девятьсот двадцатого года, когда в результате внезапной лихой атаки Адлер был взят партизанской казачьей сотней есаула Попереки, входившей в структуру повстанческого соединения генерала Фостикова.
     В первый же день появления этой сотни в городе я вступил в их боевые ряды.
     Благодаря огромным трофеям, захваченным ими в ходе последнего боя, мне сразу же достались неплохой конь, винтовка с патронами и, конечно, казачья шашка.
     Я вновь был готов к борьбе.
     Адлер оставался в руках повстанцев всего лишь три дня, но и за этот небольшой период наша сотня поучаствовала сразу в нескольких схватках с красными, окружавшими этот город, практически, со всех сторон.
     В частности, когда наша разведка выяснила, что на холме у местечка Хоста окопался какой-то крупный красный отряд, полусотня пластунов, посланная нами в обход данного взгорка, своим внезапным огнём по их окопам вынудила в панике бросивших, из-за этого, свои позиции красноармейцев бежать по абсолютно открытой местности и, тем самым, неизбежно попасть под удары наших безжалостных шашек.
     К сожалению, в этом бою погиб и сам отчаянный есаул Поперека... 
     Потом у красных появились броневики, и нам пришлось покинуть Адлер.
     Девятого сентября к нам присоединился отряд в сто пятьдесят человек под командованием полковника Улагая, действовавшего, до этого, на территории Майкопского отдела.
     После перегруппировки наших сил и организации нами нескольких разведывательных рейдов, в одном из которых участвовал и лично я, Адлер был занят нами во второй раз.
     А на следующий день, после этого, к нам из Крыма прибыл русский миноносец с генералом Шатиловым, специально присланным сюда генералом Врангелем.
     С его слов, вскоре в Адлер должны были прибыть транспортные суда для перевозки нас в Крым.
     Конечно, эта информация сильно воодушевила нас и придала нам новые силы.
     Тем временем, к нам присоединились главные силы «партизанской армии» генерала Фостикова, пришедшие через перевал Умпырь.
     Сам же Фостиков, в это время, находился в Грузии, а точнее – в Гаграх, и вернулся в Адлер лишь в середине сентября.
     Предложение Улагая о продолжении наступления на Сочи было признано чрезвычайно рискованным, и наше командование приняло мудрое решение, не дожидаясь подхода к красным крупного подкрепления, перейти грузинскую границу, на что генералом Фостиковым было получено соответствующее согласие Грузинского правительства.
     Поднявшись под проливным дождём вверх по реке Псоу, мы уже на следующие сутки спокойно спустились с гор, немного левее Гагр, и в ожидании морского транспорта скромно расположились, там, тихим биваком.
     В тот же день к нам подошли обещанные генералом Врангелем транспортные суда, и мы, погрузившись на них, были спешно доставлены в Феодосию.
     Но и в Крыму нам не удалось задержаться надолго. Через какие-то две недели мы покинули и этот последний клочок русской земли, и, как оказалось для большинства из нас, покинули навсегда.
     Мне, потом, ещё очень долго снились мельчайшие детали этого последнего дня нашего исхода из России.
     Вот, над пристанью, где в нервном ожидании толпимся, в числе прочих, и мы – последние офицеры и солдаты Русской Армии генерала Врангеля, возвышается громадный, словно трёхэтажный дом, корпус большого парохода, на который усиленными темпами идёт масштабная погрузка автомобилей, орудий, обмундирования и прочих военных грузов... вот, тарахтят лебёдки и громко звенят металлические цепи... а, вот, и подходит, наконец, наша очередь на погрузку.
     С большим трудом я поднимаюсь по крутому трапу на палубу парохода, и тут же в моих ушах начинает громко звучать непрерывный стон покидающей родную землю огромной массы людей.
     «Ну, что, господа, сейчас уходим?» – нервно спрашивает кто-то из рядом стоящих офицеров. 
     «Уходим!» – находясь в некоторой прострации, мысленно отвечаю я ему.
     И тут же слышу ответ спросившему, прозвучавший из уст другого офицера: «Уходим в полную неизвестность, господа, всецело полагаясь на милость наших союзников»... 
     Ну, вот, мы, наконец-то, выходим на внешний рейд Севастополя.
     На палубе всё ещё, по прежнему, много народа, так как каждому из нас болезненно хочется ещё и ещё раз взглянуть на землю, которую мы сейчас покидаем, чтобы не пропустить самый последний миг визуального прощания с Родиной.
     Наконец, контуры берега окончательно таят в утреннем тумане, и лица всех находящихся на палубе людей моментально приобретают одинаково расстроенное выражение. При этом, довольно многие из них откровенно плачут или неистово крестятся.
     «Прощай, Россия!» – вдруг невольно вырывается у какого-то угрюмого тридцатилетнего офицера в потёртом парадном кителе с золотыми погонами на плечах. 
     И тут же эта короткая фраза сначала единодушно произносится сразу несколькими тихо стоящими возле него военнослужащими, а затем, неоднократно повторяясь, облетает всю нашу многолюдную палубу... 

Эпилог

     Воспоминания о событиях полувековой давности, к которым я, волею Божьей, оказался, тогда, причастен, вконец взволновали меня, и слёзы, сами собой, покатились из моих уже плохо видящих глаз.
     За их пеленой я уже слабо различал возвышающийся передо мной памятник павшим солдатам и офицерам Русского Экспедиционного Корпуса – Храм Воскресения Христова, воздвигнутый на деньги нашей эмиграции в Сен-Илер ле Гран (в трёх с половиной километрах от города Мурмелон) рядом с единственным русским воинским кладбищем во Франции (в других местах этой страны русских военнослужащих хоронили, обычно, на специальных военных участках местных кладбищ или в отдельных могилах), к которому мне, несмотря на свой семидесятисемилетний возраст, всё-таки, удалось приехать (видимо, уже, в последний раз) из своей маленькой, но уютной квартиры на окраине Парижа.
     Прохладный ветерок и ещё робкое солнышко ранней весны одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года быстро осушили следы деятельности слёзных желез на моем лице, и я, немного успокоившись, в который раз стал мысленно перебирать в своей памяти имена дорогих моему сердцу людей.
     В пятидесятых годах двадцатого века мне случайно попала в руки небольшая книжка (автора, к сожалению, уже не помню) под названием «Исповедь раскаявшейся авантюристки», в главной героине которой я с изумлением узнал давно забытую мной Софи Моррель.
     Было интересно прочитать её собственный взгляд на те далёкие события. Как это ни странно, она не открыла мне ничего нового, кроме одного: Софи призналась автору этой книги, что перед арестом влюбилась в одного из русских офицеров по имени Николай, и что именно эта любовь помешала ей вовремя почувствовать близость своего разоблачения и своевременно «исчезнуть» из русской бригады.
     Самое интересное, что даже здесь она ни словом не обмолвилась о Регине. Возможно, Софи так и не узнала о его гибели в конце войны и поэтому решила, на всякий случай, умолчать о нём, а, возможно, не сказав о нём – она, тем самым, не рассказала ещё о многом «интересном» в её богатой на приключения биографии. 
     Чрезвычайно уважаемый мной Алексей Семёнович Савельев до самой своей смерти в одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году продолжал жить и работать в Париже, многократно помогая мне в решении самых различных жизненных вопросов.
     Генерал-майор Батюшин Николай Степанович, после его быстрого и несправедливого ареста (произведённого по указанию Временного Правительства) и такого же скорого и заслуженного  освобождения – в регулярной армии не служил вплоть до Октябрьского переворота, после которого участвовал в Гражданской войне на стороне Белой армии генерала Деникина. Затем последовали его эмиграция в Сербию, преподавательская работа в Белграде и переезд в Бельгию, где он и умер в доме для престарелых в одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году.
     Успевший получить ещё на французской земле чин генерал-лейтенанта Николай Александрович Лохвицкий также принял участие (правда, недолгое) в Гражданской войне на стороне Белой армии адмирала Колчака, потом – эмигрировал и прожил остаток своей жизни во Франции. После своей смерти был похоронен на кладбище Сент-Женевьев де Буа.
     В рядах Белых армий Деникина, Миллера, Юденича и Колчака, помимо моего друга поручика Мореманова, также погибли и такие наши знаменитые легионеры, как полковник Готуа и братья Сурины (штабс-капитаны Сурин Борис и Сурин Павел).
     Достиг больших высот на службе у красных наш незаменимый пулемётчик Родька Малиновский – Родион Яковлевич Малиновский – ставший одним из самых талантливых полководцев Великой Отечественной войны, маршалом и Министром обороны Советского Союза
     Заслуживает особого воспоминания и наш славный полковой медведь «Мишка». После роспуска Русского Легиона Чести он был помещён в зоопарк «Жардэн Д.Акклиматасьон» в Париже. Привыкший к свободе «Мишка» очень скучал по легионерам и никак не мог привыкнуть к клетке. Говорят, что он даже жалобно ревел, если, вдруг, слышал неподалёку русскую речь; и так продолжалось до самой его смерти.
     Что касается меня самого, то я, после эвакуации остатков Русской Армии Врангеля из Крыма, к великой радости моей жены Натали и дочери Машеньки, наконец-то, вернулся в Париж.
     С помощью сестры моей супруги и её мужа мне довольно быстро удалось устроиться работать инструктором в небольшом частном стрелковом тире, и мы тут же переехали в свою новую (съёмную) квартиру.
     А, вскоре, у нас родилась ещё одна дочка – Оленька, и мать моей жены перебралась от своей старшей дочери к нам. Она взяла весь дневной уход за нашими детьми на себя, и Натали смогла вновь поступить на работу в военный госпиталь.
     Жизнь стала потихоньку налаживаться...
     В одна тысяча девятьсот двадцать пятом году умерла мать Натали, а в следующем – из-за различных болезней, один за другим – в России умерли мои родители. И в том же году моя родная сестра удачно вышла, там, замуж за молодого командира Красной армии, тем самым, навсегда связав свою жизнь с новым Советским государством.
     Страшное несчастье постигло меня в одна тысяча девятьсот тридцать седьмом году... Внезапно умерла моя жена – моя любимая Натали – жаловавшаяся, в последнее время, на усилившиеся боли в сердце. И моя жизнь, надолго, потеряла для меня всякий смысл. Лишь присутствие рядом моих дочерей спасло, тогда, меня от тяжёлого нервного расстройства, а, возможно – и смерти.
     Кстати, их дальнейшая жизнь также, как и у моей сестры, волею судьбы, оказалась связанной с Советской Россией. Там же, впоследствии, родились мои внуки и правнуки. У них – всё хорошо, и мне, к моей огромной радости, не приходилось за них сильно переживать. 
     Очередные большие испытания, как для меня, так и для всех французских граждан, принёс одна тысяча девятьсот сороковой год – год оккупации Франции фашистской Германией. Мне удалось вступить в ряды французского Сопротивления и бороться с немцами до полного освобождения страны от германских захватчиков. За активное участие в операциях местных боевых отрядов я был награждён сразу несколькими французскими наградами, благодаря которым у меня, сейчас, есть неплохой пенсион и вполне обеспеченная старость.
     Я – больше, так, и не женился, навсегда оставшись верен своей Натали.
     Так получилось, что в годы фашистской оккупации у меня во Франции сложился свой, достаточно большой, круг друзей по Сопротивлению, среди которых, кстати, было немало и русских людей, занесённых сюда со всех концов Европы несколькими волнами эмиграции.
     Поэтому, одиноким, здесь, я себя никогда не чувствовал.
     Словом, всё было бы хорошо, если бы не проходящая печаль по Натали и изнуряющая ностальгия по России и родному Санкт-Петербургу.
     Я знаю: мне уже немного осталось жить на этой грешной земле.
     Пора – туда, где ждёт меня моя Натали, мои родители и мои друзья-легионеры, до конца исполнившие свой долг перед Родиной.
     Мы честно прожили свою жизнь, и нам – не за что себя винить.
     Ну, а, теперь, судя по происходящим в мире событиям, видимо, пришло время уже наших внуков и правнуков доказывать свою состоятельность в деле служения Отечеству и русскому народу.
     И дай, Бог, им сил нести это нелёгкое бремя с такой же отвагой и славой, с какой жили и умирали офицеры и солдаты Русского Легиона Чести!


Рецензии