Кастинг самозванцев

Европа открыла Московию почти   
                одновременно с открытием Америки                Колумбом.

Редкая карета в тот февральский воскресный вечер восемнадцатого
дня 1601 года лязгала железными обручами колёс по булыжнику
центральных улиц Лондона: обычной их суеты не было заметно даже
на обычно оживлённых Сити и Флит-стрит.
Если и появлялся прохожий, то это был или агент секретной
королевской службы в латах под кафтаном, или соглядатай
лондонского шерифа Фомы Смита. Обыватели носа на улицу не
показывали, не говоря о черни. Такое опустение здесь помнили
разве что в тот день, когда два года назад в Ирландии восстали
паписты. Усмирить их тогда вызвался молодой фаворит королевы
Елисаветы лорд Роберт Эссекс, герой войны против Испании. Однако
итог его благородного порыва оказался печальным: не видя иных
путей, он заключил с католиками подозрительно невыгодный для
Ричмонда мир. Граф был немедленно отстранён от всех должностей
и посажен под домашний арест, что, однако, нисколько не мешало
продолжению его нежных встреч с Елисаветой.
К вечеру улицы вокруг правительственного дворца Уайт-холла
были наглухо перекрыты корабельными цепями, и невольно
напоминали преступников, закованных в кандалы.
В окнах Лондона ни искорки огня. Мутно-сизый туман, настоянный
на гари (в городе всегда что-то горело), зыбко жался к стёклам.
Лишь в том доме, где на Флит-стрит жили болярские и дворянские
робята из Московии, на всех этажах празднично горело всё, что
только могло давать свет: факелы, свечи, камины.
На покрытом тяжёлым алым бархатом столе в высоких серебряных
кубках синими сполохами мерцало зажжённое «горячее вино»,
как называли московиты семидесятиградусную голландскую
можжевеловую водку. Эти кубки, а к ним парадные серебряные латы,
бархат и атлас, дорогие карманные часы и портреты королевы были
на днях щедро подарены им за успехи в учении самой Елисаветой.
Она была крайне удивлена, что «робята» из лесной страны достойно
выдержали экзамены в Кембридже. Посланные два года назад
Годуновым первыми из москвитян за границу для познания науки
разных языков и грамоте, они скоро стали первыми среди всех
студентов по латыни, астрономии, математике и медицине.
Однако королева сделала столь щедрое подношение не сама,
а через посланника московского Григория Ивановича Микулина.
Последнее время её день ото дня всё более отвлекали проблемы,
какие на каждом шагу стал создавать своими амбициями граф
Роберт Эссекс, самый молодой великий маршал Англии. Он же
генерал-фельдцейхмейстер и азартный постельный искусник.
Единственный человек, который имел право войти к королеве без
приглашения и даже в дорожной одежде.
Микулин, хотя и был известен упёртой честностью, тем не менее,
перекрестясь, оставил себе один из подаренных кубков Елисаветы,
припрятав его на самое дно походного сундука. Там уже лежал
миниатюрный портрет Уильяма Шакспера, написанный самой
королевой, «Новая Атлантида» Френсиса Бэкона с автографом и
кусок ароматного перламутрового мыла из правительственного
дворца. Тем не менее выбор кубка был сделан посланником
Годунова не по весу или искусности гравировки. Он присвоил
себе тот, из которого королева на обеде стоя пила чашу Борисову,
славя воцарение на московском троне брата сердечного и чудного,
светлодушного, милостивого и нищелюбивого, за которого она
ежедневно будет молиться Богу и кого особо любит из всех
государей еуропейских.
Микулин знал Годунова ещё с той поры, когда Борис, сын
худородного вяземского помещика Фёдора Ивановича по
прозвищу Кривой, не имел за душой ни гроша и единственным,
но сомнительным его утешением было то, что род их по отцу
исчисляется от потомка знатного татарского мурзы Чета, принявшего
православие ещё при Калите. Однажды Чета по дороге в Кремль
впервые услышал дружный, поднебесный Благовест московский,
пал на колени и рыдал, пока к нему не привели батюшку.
Микулин в свою очередь был сыном пустокарманного про вин-
циального дворянина без роду-племени, за которым не числилось
ни десятины вотчинной или поместной земли.
Так что оба, Борис и Григорий, на военные сборы, обязанные
через своё дворянство по отечеству служить, являлись пешими, в
неприглядных, не по формуляру платейцах, вооружённые хирей
иного стрельца или жильца. Там и сошлись друг с другом, давясь в
походе своим бедственным провиантом – грубого помола толокном.
Тогдашняя заветная мечта обоих не залетала выше надежды собрать
немного денег, хотя бы рубля по два, чтобы уехать навсегда из
263
захолустья в царствующий град и там наняться в холопья к какому-
нибудь именитому болярину или избыточному купцу. Григорий был
малый зело начитанный, ведал цифирную науку. Борис же толком
не умел ни читать, ни писать, и вовсе не знал Священного писания.
Однако Микулин себя перед товарищем грамотеем не выставлял:
чувствовал в нём некую неведомую подспудную силу. Хотя внешне
Борис был прост, даже мужиковат: коренаст, слегка косолап, лицо
скуластое, взгляд красивых раскосых глаз застенчиво-печальный,
даже виноватый. Но как грудь поднимет и заговорит, так заворожит
любого, точно вещая птица Гамаюн. Не удивительно, что при таких
данных Борис год от году поднимался в чинах. Микулин так никуда
толком и не протолкнулся при Грозном Мучителе дальше должности
оруженосца в опричном войске.
Годунов обретал себе пользу даже на том, на чём другие,
гораздо более его родовитые, сановные, складывали головы на
плахе или удалялись в кандалах в Сибирь. Словно неведомая
пружина толкала Бориса вперёд. А потом дядя Бориса Дмитрий
Иванович, не только выживший в годы опричнины, но и через
свою худородность (Иоанн Васильевич искал тогда окружить
себя новыми, всем ему обязанными людьми), попал в царский
дворец на должность постельничего заботиться о царском быте
и караульной охране покоев по ночам. Спал, как полагалось,
всегда возле почивальни Грозного. Чуть ли не в ногах у того.
Так что Иван Васильевич не раз сажал напротив себя Дмитрия
Ивановича сражаться в шахматы: особенно нравилось ему двигать
фигуры после омовения и благодатной чарочки. Даже когда тяжко
заболел и вся внутренность его начала гнить, а тело пухнуть, но
и тогда про шахматы Грозный не забывал. Он эту индийскую игру
столь ценил, что нередко на приём послов или на праздничный
обед в Кремле являлся с клетчатой доской под мышкой. Она у него
числилась в царском одеянии наравне со скипетром, державой и
шапкой Мономаха.
Само собой, Дмитрий Иванович без особого труда подтянул
за собой в Кремль вяземских сродников, но в первую очередь
племянника.
Так Борис ещё подростком оказался при царском дворе.
Первое время он, дабы не пухнуть от безделья, пел в придворной
капелле. Тут они снова пересеклись с Микулиным и благодаря
взаимной симпатии упрочили дружбу.
На службе в дядином Постельном приказе Борис после
совершеннолетия получил первый придворный чин. Определили
его в стряпчие: когда государь разбирается и убирается, он был
обязан принимать или подавать ему платейцо, прислуживать
гостям на званых обедах, а ночами дежурить возле теремных хором
Грозного на площади, называвшейся Постельным крыльцом.
Когда пришёл час короновать Фёдора, тот, утомлённый
длительной процедурой, с болезненно-блаженной улыбкой вдруг
по-простому передал Борису на время «подержать» тяжёлое
золотое ядро державы. Судорога пробежала по толпе боляр и
дворян, но им пришлось такую вольность и порушение традиций
проглотить: к тому времени сын Кривого уже породнился через
свою сестру Ирину с новым царём.
Через десять лет титло Годунова стало столь знаменитым, какого
до него не имел никто: «Царский шурин и правитель, слуга и
конюший болярин, и дворовый воевода, и содержатель великих
государств – царства Казанского и Астраханского».
Впервые Григорий Иванович испытал великое смущение
духа, когда великолепный и достославный Борис, до сих пор
милосердный к болярским заговорщикам и мятежникам, вдруг
затеял до бесстыдства мелочную возню и объявил младенца
Димитрия незаконнорождённым. Мол, церковные правила
воспрещают православным иметь более трёх браков, а сей
царевич Грозного появился в шестом. По всем храмам разослали
приказ, воспрещавший молиться о здравии Димитрия. А всего-
то причиной державного гнева был пустяк: не смог достойно
стерпеть Годунов малости – детского глумления. Ему однажды
донесли, будто малолетний царевич, слепив из снега фигуру
Бориса, деревянной сабелькой с истинно папашиной жестокостью
отшиб ей голову.
После смерти блаженного царя ещё более отдалила Микулина от
товарища оторопь, которую тот нагнал на всех своими странными
непротокольными словами, произнесёнными на коронации в
Успенском соборе. Уже наложили на Годунова царский венец по
древнему цареградскому чину, надели бармы, а патриарх Иов подал
ему державу: «Яко убо сие яблоко прими в реце свои держащи, тако
держи и вся царствия, данныя тебе от Бога, соблюда их от врагов
внешних!».
И тут точно судорога пробила лицо Годунова. Он мутно,
болезненно улыбнулся: «Отче, великий патриарх! Народ москов-
ский! Бог свидетель сему, что не будет в моём царствии ни сирого,
ни бедного! – И, тряся ворот сорочки, глухо прибавил: – Сию
последнюю разделю с народом. А ежели правду этих слов уроню и
цены московские станут неуправляемо высоки, я лягу… лягу… на
плаху!».
Борис задрожал, и рыдания едва не запнули его. В толпе, пахнущей
луком, коим приставы всем настрого велели перед коронацией
глаза натереть (украдкой от иностранных гостей) для усиленной
способности к слезам, какое-то странное смятение обнаружилось.
Только что прозвучавшая из уст Борисовых клятва вместо радости
ликования нагнала на людей оторопь. Словно пугающая даль вдруг
приоткрылась всем в бедовой смутности своей.
Годунов вовремя справился с собой и нашёл нужные слова:
– В честь славного нашего с вами праздника я слово даю перед
болярами, дворянами, приказными, добрыми гостями и всеми
хрестьянами на троне никакой крови пять лет не проливать и во
всём честь правосудия блюсти и богомольное смирение.
Иностранные гости высоко оценили такие слова. Позже, когда
Микулин с посольской миссией объездил всю Еуропу, он при
всяком царственном дворе не раз слышал под торжественные
звуки труб и звон литавр восхваления великого князя миротворца
и утешителя Бориса. Разве что мёд не капал с этих изощрённых
комплиментов.
Не будь Годунов женат и так сердечно предан семье, можно было
подумать, что монаршествующие особы рассчитывают устроить
с ним выгодный брак. У Бориса отмечали разум велемудрый и
многорассудный, называли мужем зело чудным и сладкоречивым,
о державе многозаботливым. С восторгом подчёркивали, что
никто ему не подобен в благолепии лица и в рассуждении ума.
Особенно щедра была на комплименты в адрес московского царя
аглицкая королева. «Зело прорассудительное к народам своим
мой брат Борис мудроправство показал!» – пригубив из чаши
французского вина, заключила Елисавета Тюдор свою здравницу
Годунову, встречая в Лондоне первую московскую дипмиссию.
Откровенно говоря, Микулин никак не мог толком объяснить
даже самому себе такую напыщённую влюблённость Еуропы в
Бориса, хотя всё более чувствовал, что за этим скрывается некий
политический манёвр.
Однажды у себя в покоях он, воспалив матово-нежную восковую
свечу, ещё раз внимательно проглядел секретные копии старых
посланий Ивана Грозного к Елисавете. Это была единственная
женщина, до писем к которой снизошёл Мучитель. Прошлое
порой метко указует будущее… Почти все послания Ивана так или
иначе касались брачной темы. В общем-то ничего удивительного.
К Елисавете настойчиво сватались разного калибра претенденты:
Филипп II, эрцгерцоги Фредерик и Карл Габсбург, шведский
кронпринц Эрик; позже к ним примкнули герцог Анжуйский вкупе
с конюшим Елисаветы Робертом Дадли. Но всё же первым в этих
рядах был царь Всея Руси Иоанн Васильевич.
Однако все соискатели получили отказ, что даже породило в
Лондоне слухи, будто королева – самозванка и вообще она на
самом деле мужчина. Мол, настоящая Елисавета убита много лет
назад испанскими агентами в отместку за разгром Непобедимой
Армады и обустройство для торговли в Америке английского штата
Виржиния, то есть Девственница.
Как бы там ни было, еуропейские женихи переживали Елисаветины
отказы цивилизованно. В отличие от Грозного. Иван по-мужицки
залепил ей в ответном послании, точно топором наотмашь писаным:
«Мы думали, что ты правительница своей земли и хочешь чести и
выгоды своей стране. Ажно у тебя мимо тебя люди владеют и не
токмо люди, но и мужики торговые и о наших государевых головах,
и о честех, и о землях прибытка не ищут, а ищут своих торговых
прибытков. А ты пребываешь в своём девическом чину как есть
пошлая девица!».
Королева велела немедленно ответить царю московскому и
великому князю Ивану: «Я замужем за Англией, сэр».
Их переписка прервалась.
Только Иван Васильевич уже скоро заскучал без писем из
Лондона, точно влюблённый мальчишка, а вовсе не «грозный», не
«мучитель», при рождении которого земля и небо сотрясались от
громовых ударов с ужасной непрерывной молнией.
Так что через некоторое время Елисавете вручили новое письмо
Грозного. В нём царь неожиданно тревожно, не без нервозности
просил англичанку гарантировать ему политическое убежище
в случае смуты или иного рокового обстоятельства в Московии.
Но и на этот раз ответа не было.
Почти через двадцать лет Микулин через своих секретных анг-
лийских агентов, завербовать которых помог граф Роберт Эссекс,
покровитель философа Бэкона и знаменитого актера Шакспера, узнал
любопытную информацию: когда Иван Васильевич умер, Елисавета
надолго слегла. На все расспросы фрейлин и прислужниц она сказала
лишь одно: «Надо готовиться к концу света…».
В свою очередь в Московии со смертью царя все, от больших
боляр до холопов, ждали, что после похорон Ивана Васильевича
Солнце уже никогда не встанет.
На днях вечером в правительственном дворце Уайт-холле
королевский двор, именитые купцы и посланцы иноземные
глядели премьеру «Гамлета». Как принято для трагедий, потолок
сцены был затянут мрачной чёрной тканью, в некоторых местах
зиявший дырами, оставленными крысами: в тот год их как никогда
много развелось в трёхсоттысячном Лондоне, пугая его жителей
эпидемией чумы.
Играли актёры лучшей столичной труппы «Слуги лорда-
камергера». В зале громко шептались, что в роли королевы
выступает сам автор пьесы Уильям Шакспер. В партере два
лавочника так даже подрались, заспорив по этому поводу.
Дамы часто меняли места, чтобы все в зале могли хорошо
рассмотреть их платья и украшения. Мужчины тоже не заси-
живались: они часто подходили к сцене, иногда целой толпой,
чтобы получше разглядеть актёров или сделать им замечание по
игре. Почти все смотрели «Гамлета» раз по десять, но по-прежнему
переживали происходящее, как события в собственной семье. Так
что в зале всегда находились такие зрители, которые с пеной у рта
требовали изменить ход событий по их желанию и даже лезли на
сцену с обнажённой шпагой в руках, чтобы навести порядок по-
своему. Особенно часто настаивали сохранить жизнь Гамлету.
При появлении в финале Фортинбраса многие рыдали. В короля-
отравителя в течение всей пьесы то и дело летели остатки еды
и заранее припасённые камни.
После представления выйдя запоздно из дворца, граф Эссекс
увидел внизу лестницы на мраморных ступенях российского
дипломата, безуспешно разжигавшего на ветру трубку.
– Роберт?.. – вскинул голову Микулин.
Даже на расстоянии Григорий Иванович уловил благоухание,
напоминающее аромат дамасской розы, которое на всех приёмах,
балах и представлениях было брендом надушенного донельзя
бывшего великого маршала Англии и бывшего фаворита Елисаветы.
Как и его шёлковые чёрные перчатки, ажурный носовой платок с
вензелем королевы или бриллиантовая серьга в мочке левого уха
(явно в подражание главному пирату Елисаветы Френсису Дрейку).
– Ты тоже был на представлении? Но как же распоряжение
Елисаветы? Она же отлучила тебя от двора! Ты в ссылке.
– Уильям провёл меня через чёрный ход вместе с актёрами, –
прищурился граф. – А ты молодцом, достойнейший сэр Григорий!
Зорко бдишь за новостями двора. Надеюсь, Годунов тебе хорошо
платит из своих несметных богатств?!

Роберт, судя по всему, только что принял не один кубок вина.
В общем-то, ничего удивительного для человека, которого на днях
госсовет лишил всех должностей и чинов. И лишь как в насмешку
оставил победителю испанцев в морских баталиях звание сухо-
путного генерала кавалерии.
– Наша обязанность устанавливать и поддерживать добрые
отношения между государями, не заботясь о личной выгоде… –
набычился Микулин.
– Да ты не дуйся… Я это к тому, что Шакспер своим «Гамлетом»
мне сейчас всю душу перевернул! Быть или не быть? Там в театре я
только что принял решение: хватит изворачиваться и лгать, следует
безотлагательно, как принц датский, ополчиться со шпагой на
море бедствий! Когда-то я был алмазом в короне милой бабушки
Елисаветы. Но она из-за старческой ревности возненавидела меня.
Благодарение господу! Ныне я высокомерно отлучён старухой от
двора, лишён всех доходов. Мне остаётся одно: под занавес поднять
мятеж и самому примерить корону… Или погибнуть. Кстати, твой
клинок остёр? Не хочешь ли стать плечом к плечу с будущим
королём Англии?
– Судьба Гамлета тебе ни о чём не говорит?.. – опустил голову
Микулин.
– Намёк понял. И, заметь, при всём моём неукротимом характере
я не сержусь… Каждому своё. Надеюсь, моё предложение останется
за сёмью печатями?
– Слово дворянина, сэр.
– Верю, верю. Жаль, что мой генеральный советник последнее
время всё чаще поступает далеко не в пример тебе… На всякий
случай будь осторожен с ним.
– Ты о Бэконе?
– Да, о моём дорогом Френсисе, неподражаемом эссеисте,
философе и учёном, вознамерившимся подарить человечеству
способ длительного сохранения продуктов в холоде. Сколько куриц
уже перевёл этот предатель, набивая их снегом!
– Он всегда был твоим лучшим другом. Как и Уильям.
– Он ещё больший друг заветного звания рыцаря и титула виконта
Сент-Олбанского! А по пути к сим вершинам Бэкон готов смириться
даже с должностью доносчика на своего щедрого благодетеля…
Только как это у вас, москвитян, говорят: «Бог шельму метит?»…
– Всяко у нас говорят… – вздохнул Микулин.
– Будет, посланник, кукситься. Никто нас не видит и не слышит.
Прощай!
– Доброй ночи…
– А хочешь я заставлю тебя до утра пролежать с открытыми
глазами?
Микулин снисходительно усмехнулся:
– Такой силы нет, чтобы перебить мой богатырский сон. Разве
девки…
– А вот и поглядим. Ты в курсе, что ваш «достохвальный и
светлодушный» царь, который, по словам Елисаветы, «видом и
умом всех людей превзошёл», настойчиво ищет вслед за Грозным
себе и родне тайный приют в Англии? Он на днях прислал моей
королеве слёзное письмо с просьбой в случае чего предоставить
ему политическое убежище… И знаешь, с кем прилетела тайная
птичка? С тайным агентом вашего царя Джеромом Горсеем... Тот
мчался в Лондон с такой поспешностью, словно в Московии уже
начался переворот. Даже в пути забил насмерть двух ямщиков!
Микулин тотчас без колебаний уверил экс-фаворита, что держит
руку на пульсе московских событий и знает всему истинную цену:
– Не думаю, сэр, что твои слова достоверны. Тебя могли нарочно
ввести в заблуждение.
– Карета графа Роберта Девере Эссекса… – глухо послышалось
во мглистой темноте, горьковато пахнущей колёсным дёгтем,
лошадиным потом и смрадом коптивших на фасаде дворца факелов.
Однако на самом деле неожиданная для Григория Ивановича весть
сделала своё дело. Теперь совсем в другом свете увидел Микулин
чужебесие, которым Годунов столь крепко занедужил последнее
время: окружили его аглицкие да голландские лекари и суконщики,
итальянские живописцы. А конники французского капитана Якова
Маржерета по Кремлю скачут, как у себя дома. С десяток карет
немецких Годунов выписал: с серебряными шинами, хрустальными
стёклами и расписанные изнутри лучшими мастерами еуропейской
живописи. Клети для этих повозок специальные поставил с печным
отоплением. Каждый день ходит туда любоваться и подолгу с
мечтательной задумчивостью сидит в их креслах, обитых ярким
бархатом. Бороду наголо смахнул, оставив лишь острые кинжальные
усики на аглицкий манер. А за ним кое-какие боляре потянулись
модничать и тоже бессовестно обрились. Вон ещё завёл себе Борис
зубы по утрам чистить кисточкой из волос лошадиных да с рыком
полоскать рот ароматными маслами. Заказал себе через Горсея
у Елисаветы к пятидесятилетию своему заранее в подарок как у
первого модника Еуропы графа Эссекса бархатную зелёную шляпу
с длинным пышным пером фута в два, шёлковые перламутрово
сияющие белоснежные чулки, остроносые туфли из кожи крокодила
с нефритовыми пуговицами и перчатки из золочёной парчи. Только
надевал всё это на себя лишь в тайной комнате без окон. Застенчиво
усмехался своему новому облику, повёртываясь перед огромными
всевидящими зеркалами. Вздыхал с трепетом, порой беспричинно
плакал.
А перед отъездом Микулина в Еуропу с восемнадцатью будущими
студентами Годунов так и вовсе зачудил: велел ему переманить в
Москву странствующего астролога, алхимика и философа Джона Ди,
который временно осел при дворе его сестрицы Елисаветы. «А то я
на днях сынишке и доченьке рассказал, сколь этот славный человек
умеет не в пример нашим сермяжным волхвам и прорицательницам
ведать будущее. И так-то Феденька с Ксенюшкой загорелись,
воссияли, возжелав поскорей заглянуть в свой завтрашний
день, что я не сдержался и заплакал от умиления! Точнее даже –
зарыдал! – нежно улыбнулся Борис. – Вот бы им такого воспитателя
и наставника! А ещё, между нами, сей учёный муж нашёл
философский камень, чтобы золото получать из ничего в любом
весе! Как раз это нам сейчас и надо! Донесли мне, что юродивой
старице Олене и ведунье Дарьице одновременно знак явился, что
быть в этом году началу страшного голода. Треть моего народа
сгинет в скудельницах, а остальные хуже зверей сделаются. Да и
моё здоровье уже пошаливает... Ещё покойный Фёдор Иоаннович
хотел зазвать Джона в Москву, чтобы от него лечиться. Предлагал
две тысячи стерлингов ежегодно. Но мои условия лучше: тысяча
рублей в месяц, стол царский и всю прочую услугу за счёт двора по
первому требованию! И будь осторожен – Джон Ди человек бедный,
но зело гордый…».
В «русском» доме на Флит-стрит на столе выстроились
восемнадцать тяжёлых серебряных кубков, украшенных изум-
рудами, но горели лишь тринадцать. На пяти лежали ломти хлеба:
по числу тех робят, кто умер в иноземье от «чёрной смерти» или не
успел увернуться от разбойничьего ножа.
Глеб Сабуров, самый молодой московский болярин, который
единственный успешно выдержал все диспуты и экзамены,
сидел за столом в шапочке бакалавра. Её надел на него сам
канцлер Кембриджа. Глеб курил индейскую трубку, точно вкушал.
Внешностью и осанкой, даже подковой усов, волнообразным
изломом смоляных бровей и аккуратно-женственными губами
Сабуров походил на царя Бориса. При всём при том за этой
одинаковостью никакие интимные тайны не скрывались. Отец
Глеба думский болярин Семён Фёдорович Сабуров, несколько лет
назад утопленный татарами в Суре, когда шёл в Китай с особым
царским заданием разведать насчёт тамошнего нового пороха,
имел с Годуновым одного изначального предка – золотоордынского
бека Чета. С той разницей, что Борис возглавлял ветвь младшую,
а Сабуров старшую, раньше пришедшую во власть. Не без того
Годунов Семёна Фёдоровича во всём ревниво теснил, а вот сына
его Глеба полюбил искренне, чуть ли не как своего Фёдора и дочь
Ксению, а тот отвечал ему сполна юношеской восхищённостью
царским умом, прозорливостью и горячим радением о державе.
Этой неравной дружбой старший Сабуров мучился более
всего. К тому же до сих пор горело у него сердце за свою ссылку
в Дикое поле ставить крепость на холмах при реке Воронеж:
такое назначение явно было для него в унижение не по отчине,
мимо старшинства. Так что после двух ковшей особой болярской
медовухи с мушкатом Сабуров раз от раза принимался яростно
доказывать, будто Бориска повинен в убийстве обоих сыновей
Грозного – Ивана и Димитрия. Царя Фёдора, мол, отравил! Москву
поджёг по приказу Казы-Гирея, когда тот с крымчаками, янычарами
и шведскими солдатами приступил к Данилову монастырю.
И вообще он османский агент и самозванец, подставленный нам
турками вместо настоящего Годунова. После восьмого ковша
Семён Фёдорович порывался собственноручно покарать злодея.
Тогда сотоварищи, собравшись не менее шести человек, иначе не
одолеть, валились на него и вязали.
Проспавшись, Сабуров рвал верёвки одним вздохом…
– Так поднимем чаши за наш цивильный аглицкий приют! –
поднялся из-за стола сын болярский Никита Мещеряков,
который, несмотря на его рябую разбойничью рожу, был после
Глеба вторым в латинской грамматике и астрономии. Огляделся
торжественно, дерзко: – Мы познали здесь новую жизнь! И она
поразила нас своей благостью! Университеты, поэзия, театры,
живописцы! В конце концов, модная одежда, изысканные манеры,
раскрепощённое поведение! Танцы! Что мы оставили там, нечего
и объяснять, – спесивость, варварство, лень, простоумие.
Даже большие боляре грамоты не знают, патриарх при слове
«университет» бледнеет, точно дьявол ему в нём приоткрылся.
Народ властью в бедность и рабство бессердечно загнан. К тому
же его беспощадно спаивают и держат в невежестве аки скот.
Мой батюшка думский болярин Мещеряков, на котором живого
места не было от татарских сабель и шведских пуль, как-то,
встречая иноземных послов, по усталости допустил сокращение
в полном говорении титла царского нашего самого кроткого из
кротких блаженного Фёдора Иоанновича. Так был за то нещадно
бит посохом государя!.. Оттого о возвращении к домам своим и к
сородичи никакого попечения велю нам именем цивилизации не
мыслить! Ну, кто против меня скажет?
Робята как с цепи сорвались: бросились друг к другу с таким
азартом и мальчишескими подскоками, чтобы покрепче, с разлёта
соудариться тяжёлыми елисаветинскими кубками. «Горячее вино»
плескало во все стороны и азартно вспыхивало в огне факелов,
нависавших над столом.
– Музыки! Музыки! Где скрипачи?! – натянув себе до подбородка
иноческую куколь, взвизгнул присланный к ним недавно в
краткосрочную учёбу диакон Григорий с внешностью вовсе не
духовной: широкогрудый, будто кулачник, одна рука короче другой,
а на шее и груди шрам на шраме, как у завзятого наёмного бойца,
которых в Московии вполне по закону покупают истец или ответчик
для решения боем зашедшего в тупик судебного разбирательства.
Вдруг Григорий заметил муху и бросился за ней, размахивая
выхваченным из-под рясы турецким кинжалом: «Лови! Шпиониха
Годуновская!». Да вдруг оскользнулся на вощёном паркете и
едва на своей булатной стали аки царевич Димитрий на ножичке
не зарезался. Да Глеб извернулся и успел его за жирные космы
ухватить, не дал с ног слететь.
У Григория в судорожной улыбке нижняя губа с дрожью
растянулась на сторону, точно кто её пальцем поддел изнутри и
отвёл.
– Ведал бы ты, Борискин любимчик, кого сейчас спас…– мутным
шепотком проговорил диакон и вдруг, резко извернувшись, скинул
с себя рясу. Под ней открылся короткий золотистого бархата кафтан
и бесстыдно высоко открытые кривоватые ноги в голубых чулках.
– Шута горохового… – усмехнулся Сабуров, да так остро глянул в
лицо монашеское, что Григорий, бледный от роду, тускло посинел.
– Оно, может, и верно... Меня всегда тянуло в разные одежды
наряжаться и смеха ради представляться людям то стрельцом,
то думным болярином или вовсе чёрным человеком… Меня
твой Шакспер недавно приглашал роль Офелии репетировать!
Но не затем я за свою молодую жизнь уже второй раз ушёл от
смертельного ножичка… Как самой Богородицей заговорённый…
Бережёт она меня…
– За молитвенное усердие?
– За кровь мою царскую…– мутно выговорил Григорий.
– Я что-то такого сродственника у Годунова раньше не видел.
– Ничего мудрёного. У Бориски великокняжеской крови и малой
капли не нацедить. Он царь земский. То-то и цепляется за меня…
На чужом горбу хочет в рай въехать. Одну вещицу тебе тайную под
сорочкой моей двойной не показать?
– Крест, что ли?
– Догадливый ты, болярин… А чей он, ведаешь?
– Теперь – твой.
– Умно. А прежде?
– Странный ты… – поморщился Глеб. – Заумности говоришь…
Григорий снисходительно вздохнул:
– Подойди, раб Божий, под благословление, облегчи душу свою
суетную. Я осеню тебя на великие дела нательным крестом самого
Иоанна Грозного. Мне его инокиня Марфа на грудь повесила. Когда
меня Годунов в Лондон велел везти.
– Если правильно понимаю, это была Мария Нагая? А кто она тебе?
– Во имя Отца и Сына и Святага Духа…– вместо ответа бегло и
строго проговорил Григорий.
Глеб невольно склонил голову перед ним. Тотчас робята с визгом
и гиком татарвой наскочили на него. Он отряхнулся от них с
недоумевающей улыбкой. Они снова приступили, но и тут Сабуров
вывернулся, но уже раздражённо засопев.
С третьего налёта Глеба так-таки вмяли в кресло и с хохотом
перехватили верёвками.
Диакон подёргал их, подмигнул Сабурову:
– Можно, зовите Джона…
Вошёл скользкой походкой молодой ирландец, бледный и
морщинистый, с рыжими мелкими кудрями; на голой, впалой
груди фосфорически мерцал амулет – крысиный череп.
Джон Ди нёс перед собой серебряную чашу, вонюче дымившуюся.
Он указательным пальцем больно поддел Глеба за ноздрю
и рывком поднял его голову, чтобы глядеть друг другу глаза в
глаза.
– Англичане говорят, будто твой сродник Годунов мечтает купить
меня и мой философский камень. Только Елисавета своего Ди не
отпустит. Она серьёзно рассержена на вашего царя. Не дело, что
Московия одна владеет несметными богатствами Сибири… Что не
пускает нас через свои земли торговать с Китаем.
– Ты лучше про будущее скажи, холоп...
– Тебе не надо бы возвращаться к Борису. Но я знаю, что ты, в
отличие от своих сотоварищей, тут не останешься…
– И всё? Ещё говори! Выкладывай как на духу, сатана не нашего
Бога! А то осержусь. На батоги напросишься.
– Не неволь...
– Про дочку царёву хоть полслова скажи. Откроюсь тебе без
постыдства – любовь у нас... По крайней мере, так мне кажется…
– Вели прямо сейчас сечь меня до смерти…
– Понял... Значит, край надо спешить домой.
Глеб передёрнул плечами: верёвки полопались.
Однако никто этого богатырского подвига не заметил – все вдруг
бросились к окнам, заблиставшим как от близкого пожара. Крики
и топот раскатились внизу по улице – на Флит-стрит высыпала
толпа: человек двести дворян со слугами, но среди них можно было
заметить и матросов, и лавочников, и бродяг. Все куда-то бежали,
суетясь. Кто бил окна, кто переворачивал и поджигал стоявшие у
тротуара экипажи. Мелькали обнажённые шпаги. Почти каждый
размахивал над головой чадящим факелом, и оттого сверху
казалось, будто язык дымно-огнистой лавы протянулся через улицу
в сторону Сити.
Судя по всему вулкан, родивший этот поток, был в той же стороне,
что и дворец графа Роберта Эссекса, Эссекс-хауз.
Сын болярский Никита рванул створки окна. Стёкла зазвенели,
дохнуло снизу дегтярно пахнущим мрачным огнём.
Не робкого десятка, Мещеряков отшатнулся.
С улицы кто-то уже колотил в двери их дома, ломился.
– Не открывать! – перекрестясь, крикнул диакон Григорий.
– А ежели кто свой? – нахмурился Глеб. – Я разведаю!
Через минуту он вернулся с Микулиным, одетым в тяжёлые латы.
Неуклюже взобравшись по лестнице, тот привалился к стене и
какое-то время не мог говорить, только глухо сипел. Наконец что-
то прочистилось у него внутри: – Мятеж, ребятки… Граф Эссекс
перешёл Рубикон… Вознамерился взять королеву в заложницы!
С ним человек пятьсот. И всё прибывают. Да только худой
народишко… Лорды с пустыми кошельками, пираты с затонувших
кораблей! К оружию, робята! Вам несказанно повезло! Лучшего
шанса подружить Елисавету с Годуновым не будет!
Глеб вскочил на подоконник.
– Мы безоружны, болярин! – ухватил его за камзол Никита.
– Ой ли? Разве не ты да я, витязь, с голыми руками ходили под
Воронежем в Русском лесу на медведя? – Глеб достал из кармана
свою индейскую трубку и принялся тщательно, как пистолет
накануне дуэли, заряжать её табаком.
– Зазря пропадём, Сабуров! Подожди немного. Слугам уже велено
подать сюда доспехи, сабли и пистоли.
– А у меня кинжальчик турецкий имеется. Вострый, как слово
юродивого! Бери, Глебушка!.. – ловко подкатил к нему по паркету
Григорий.
– Робята, за мной! Диакону велю молиться о нас! – Глеб пару раз
пыхнул трубкой, раскинул руки и с разбойничьим свистом полетел
вниз в огонь факелов.
Накануне отъезда домой Сабуров на прощание проехал верхом
по любимым лондонским улицам, расчищая дорогу от зазевавшихся
горожан особым московским устройством: у арчака его седла,
по казацки вырезанного из цельного берёзового корня, висел
небольшой набат – медный колокольчик около фута в поперечнике,
по которому Глеб, где было много народа, ударял рукояткой плети.
Таким модным сигнальным средством по его примеру с недавних
пор обзавелись Шакспер с Эссексом, вослед им Фрэнсис Бэкон и
его товарищ сэр Фома Смит, лондонский шериф. Говорили, что на
днях при въезде королевы в Лондон тоже были слышны московские
набатные сигналы, которыми стража предупреждала толпы
напиравших со всех сторон граждан, исполненных любви к своей
монархице.
В Кембридже Глеб прослушал целый курс о затеянной Елисаветой
перестройке государства: она повелела принять закон о при-
нудительном взыскании пожертвований с богатых в пользу бедных
и в каждом графстве создала два-три работных дома для бродяг и
нищих. Отпетые лентяи наказывались вплоть до смертной казни.
При ней появились во множестве хорошо налаженные и с великой
пользой для казны ориентированные торговые компании. По ним
впору было изучать географию мира: Ост- и Вест-Индская, Турецкая,
Эстляндская, Марокканская, Гвинейская и совсем недавно –
Московская.
Свернув к Темзе, Глеб заехал через ярко-красные двери под
раскидистую крышу здешней корчмы, где сразу пили, ели и
танцевали человек триста. Многие накачивались вином и ячменным
элем, не сходя с коней. На них же задрёмывали или искали с факелом
в руках приятелей, чтобы чокнуться кубком о кубок.
Глеб крикнул прислуге, чтобы несли скорей то, что он здесь
особенно любил под тёмный густой эль – бараньи колбаски
с курдючьим жиром, запечённые на тлеющих углях. Григорий
Микулин, наведавшийся как-то сюда на пару с Глебом, с тех пор
называл эту крепкую жидкость не иначе как «пуля в лоб».
Вдруг раздался знакомый перезвон колокольчика: Глеб
обернулся – шериф Фома Смит и с ним четыре всадника ехали в его
сторону через толпу трактирных посетителей.
– Как тебе сегодня эль? Удачно сварили?! – крикнул Смит ещё
издалека.
– Я, сэр, только приехал и жду первую кружку, – улыбнулся Глеб.
– Уверен, она покажется тебе наполненной волшебным напитком!
– Вы говорите так же красиво, как Шакспер!
– А ты знаком с ним?
– По крайней мере, пить на брудершафт меня научил именно он!
Однако откуда у вас такая уверенность в качестве эля, которое нам
подадут?
– Нет ничего слаще последней любви. Сейчас дочка хозяина по
традиции вынесет тебе прощальную кружку, и ты в этом печально
убедишься. Особенно, когда она подставит тебе под поцелуй свои
душистые щёчки! Где ты, сынок, ещё отведаешь такого знатного
напитка, кроме лондонской корчмы?
– Извините, сэр, но у нас на Воронеже пиво варят нисколько не
хуже. Только на свой манер. А нашенские мёды болярские, белые да
красные! Или липец шипучий?! Отпад!
Поравнявшись, Смит легко ударил Глеба по колену:
– Ты здорово дрался за нашу королеву с подонками Эссекса!
Поверь, мне жаль, что такой парень покидает Англию. Ты богат,
красив, образован. Здесь к твоим услугам все блага цивилизации.
Вряд ли ты после Лондона будешь счастлив, вернувшись в свою
глухомань.
– Вы бывали у нас?
– Я недавно читал книгу Джильса Флэтчера о твоей стране…
– «Образ правления русского царя»?
– Кажется. В ней Джильс пишет, что у вас цари и боляре боятся
еуропейских новостей, а в каждом иностранце видят лазутчика!
А несчастные женщины безвылазно живут взаперти в четырёх стенах!
– Флэтчер ничего не понял у нас. В любом случае Елисавета
неспроста запретила его книгу.
Смит аккуратно улыбнулся:
– Политическая рокировочка, парень. Она известно почему
на всех углах превозносит до небес Годунова. Королева умеет
ценить благотворителей английских купцов. Кстати, я уполномочен
сообщить московскому джентльмену, что наша великая Елисавета
наградила его сегодня званием рыцаря… И ещё, Глеб Семёнович,
она печально удивлена твоим неожиданным решением вернуться
домой. Нехорошо оставлять товарищей!
Сабуров покраснел, пустил покруче дым из трубки:
– Вы хорошо осведомлены... Поэтому должны знать, что главная
причина, почему я не остаюсь в Англии вместе с робятами и так
тороплюсь с отъездом в Москву, это Ксения, Борисова дочь. Пока
я изучал в Кембридже науки, Годунов всерьёз затеялся искать для
неё именитых женихов. А у нас неспроста говорят: «С глаз долой –
из сердца вон»… Всё это не может меня не беспокоить.
– Я постараюсь через Елисавету притормозить сей интимный
процесс и осадить брачные фантазии сладкоречивого Бориса.
По крайней мере не дать его сватовскому рвению увенчаться
успехом… – хмыкнул Смит. – У нашей королевы большой
опыт по части манипулирования женихами и невестами. Если,
конечно, ты, со своей стороны, не останешься безучастен к
проблемам Англии. Вернее, к одной единственной из них.
Сразу оговорюсь, что я не предлагаю тебе по примеру нашего
знаменитого королевского пирата Фрэнсиса Дрейка продать
душу дьяволу. Дело простое и как день ясное. Недавно наше
правительство открыло в Москве на Варварке офис «Muscovy
Trading Company». Однако торговли с вами нам мало. К тому
же это может сделать нас зависимыми от московского рынка,
а вас спровоцирует в будущем использовать свои торговые
ресурсы как фактор давления на Англию и даже на всю Еуропу!
Одним словом, мы намерены разведать нашим купцам дорогу
в Китай через Сибирь, которую вы себе единолично присвоили
усилиями воронежского разбойника Ермака Тимофеевича. Но
ваши вельможи тупо упёрлись: нельзя пущать! Мол, Еуропа и
без того насмехается над святыми заповедями нашей старины и
уже нажила себе сторонников своих распутных ценностей среди
некоторых боляр, а не сегодня-завтра не дай бог запишет в свою
партию и самого царя!
– Хорошо, я подам челобитную Борису. Но если он сочтёт
возможным…
– Зачем отвлекать царя от великих дел? Нам известно, что твой
покойный отец Семён Фёдорович, воеводствуя в Тобольске,
дружил со многими сибирскими ханами. Даже не раз ходил с ними в
Поднебесную и знаком с тамошним императором. Так вот пусть они
в память о твоём батюшке обозначат для нас на карте наилучший
проход в Китай. Всего-то и надо. Но эта дружеская любезность её
величеству может обернуться для тебя титулом виконта или даже
графа.
– Ежели ваше желание никаких наших планов не нарушит, то,
уверен, будет вам то, что просите… – покивал молодой Сабуров. –
А теперь, господа, тысяча извинений, но я край опаздываю. Мне
пора… К вечеру в Ла-Манше ожидается шторм.
– От прощальной кружки у нас не отказывался ещё ни один
джентльмен! У вас говорят – на посошок? – наклонившись к
Сабурову, усмехнулся шериф.
– Откуда вы знаете такую нашу добрую традицию?
– Я родом из Твери... Внук болярина Фёдора Ивановича Карпова,
сэр рыцарь.
– Вот это совпадение! Знаете ли вы, что я в восторге от философских
сочинений вашего деда и многие цитаты помню наизусть!
– Благодарю на добром слове. Я ведь думал, что если на Руси и
помнят моего деда, то лишь как просвещённого еретика.
– Меня восхищает его идея, что государство должно основываться
на началах правды и закона! В любом случае нам с вами полагается
по-нашенски обняться! – Глеб заграбастал шерифа, помятуя, однако,
чтобы не в полную силу его замять, так как молодой болярин уже
имел опыт ломать людям рёбра в радостном азарте и даже как-то
перед отъездом в Англию свернул шею своему тайному лазутчику,
принёсшему записку от Ксении с её долгожданным признанием
в любви. – Род ваш знатный!
– Но не перед Сабуровыми… Хотя Фёдор Иванович ещё при
Василии Третьем получил думный чин болярский, а при Мучителе
так и вовсе оружничьим стал во дворце. То есть третьим чином в
государстве!
– Любо! Да не будем более сейчас отеческое первенство друг
перед другом доказывать или умалять. Мы не в Думе. Как же вы тут
оказались, сердечный?
– Тебе и твоим робятам дорогу прокладывал…
– Весьма непонятно мне такое объяснение.
– Я лет за двадцать до вас окончил курс в Кембридже и стал первым
на Руси учёным бакалавром… А началось всё с того, что Мучитель
задолго до Годунова понял необходимость для своей страны людей
образованных, не чета тогдашним болярам, из коих самые большие
ни писать, ни читать не умели.
– Они и сейчас без дьяка ни одной бумаги не составят, чтобы её
можно было понять толком.
– Итак, завёл Иоанн Васильевич поначалу училища для
подготовки иереев. Только скоро убедился, что это полумеры и без
истинных знатоков еуропейских знаний ему не обойтись. Извини,
сейчас я произнесу фразу в духе бездарных соперников Шакспера:
«Грозный отчаянно желал сравняться со знаменитыми державами
мира, цветущими искусствами и науками благородными!». В конце
концов он между войнами, казнями и всяческим распутством
прозрел послать к Елисавете на обучение болярских детей из
лучших. Может быть, повлияла трагедия с сыном, может быть,
смягчило его нрав и прочистило мозги тогдашнее провальное
сватовство к нашей королеве, но я, Василий Карпов, да Шуйский
Яков с Бельским Матвеем поплыли в Англию только что
открытым тогда нашими купцами Северным морским путём.
А дальше в моей истории сплошные шаксперовские страсти. По
прибытии в Англию в лондонском порту, как только мы сошли с
корабля, мои спутники были убиты на моих глазах. Я один успел
защититься. Расследование выяснило, будто на нас напал какой-
то проигравшийся в карты испанский пират. Однако ему удалось
скрыться… Как бы там ни было, но во мне до сих пор живо
подозрение, что у этой истории московские корни. По крайней
мере, мне доподлинно известно про тогдашнего митрополита
Кирилла, как он, обычно слабодушный и безмолвный, неимоверно
возмутился решением царя послать нас в Англию! И надул ему
в уши, что крайне неблагоразумно вверять учение юношества
католикам и лютеранам. К тому же знание разных языков может
привести к разности в мыслях. В конце своей филиппики он
ударил в сердце Мучителю язвительным напоминанием о
предателе Курбском. Иван Васильевич взбесился! Не исключено,
что в приступе он мог повелеть остановить нас любой ценой. Увы,
Годунов его опыт не учёл… Мечтал Бориска славящую его Еуропу
усладить своим просвещённым либерализмом, а в итоге получил
кукиш от невозвращенцев. Более того, ваш сын болярский
Мещеряков тайно перешёл в англиканство и защитил диссертацию
«О заблуждениях православия»... В общем, московские юноши
выбрали ценности западной жизни. Да и самому Годунову пора
определяться, куда далее грести кораблю российскому! Третий ли
Рим Москва или младшая сестра туманного Альбиона?
Глеб промолчал.
Когда в Тауэре приговорённый к казни Эссекс на коленях умолял
охрану передать королеве его просьбу о помиловании, в графстве
Кент в Дуврском порту на берегу Ла-Манша возле трапа парусного
парома стояли четверо мужчин.
Трое были одеты по-дорожному как для дальнего путешествия;
четвёртый, который, как видно, провожал их, зяб в бархатной
епанче. Хотя она и была подбита изнутри сибирскими соболями,
февральский ветер со стороны пролива поддувал под неё
достаточно жёстоко.
Отъезжавшими были болярин Глеб Сабуров, московский
дипломат Григорий Микулин и посланник Елисаветы доктор
гражданского права и поэт Джильс Флэтчер со свитой из сорока
человек. Хотя Елисавета официально запретила в Англии книгу
Джильса о Московии, чтобы потрафить «брату сердечному, который
видом и умом всех людей превзошёл», но в приватном разговоре с
Джильсом она высоко оценила его беспристрастный анализ нравов
русского двора и тайн русской души.
Теперь Флэтчеру, как знатоку психологии московских царей,
предстояло во что бы то ни стало добиться от «сладкоречивого»
Годунова разрешения открыть купцам Елисаветы коридор через
Сибирь для торговли с Китаем. Ко всему королева надеялась, что её
братец Борис ко всему мудро согласится освободить аглицкие товары
от таможенного досмотра. Под предлогом, будто эта волокитная
процедура всегда становится ещё и поводом для мздоимства со
стороны дьяков и боляр, которое «чудный муж» Борис, как и она,
ненавидит и всеми силами стремится искоренить. Пока, правда,
безуспешно. Ибо в Московии мздоимцев ловят мздоимцы.
Однако официальной грамоты на столь деликатные переговоры
Елисавета Флэтчеру не выдала, ибо в Еуропе и без того всё чаще
слышались обвинения, будто вся её политика – толщина купеческих
кошельков да защита обнаглевших пиратов, чуть ли не состоявших
у неё тайно на госслужбе для разбойного пополнения аглицкой
казны. «Бог помогает тем, кто сам себе помогает…», – уклончиво
отвечала королева настойчивым изобличителям.
Москвитяне уже с час доглядывали за погрузкой на платформу
парома подарков Елисаветы пресветлому княже и любимому кузену
царю Борису: литые из серебра скульптуры Фортуны и Венеры,
грифов американских, африканских львов, единорога и павлина,
а ещё бочки с еуропейскими винами да сундук индейского табака
из Новой Англии.
– Что-то на этот раз выглядят королевские подарки совсем
ничтожно… – украдкой вздохнул Григорий Иванович. – Никакого
впечатления! Чем богаче – тем жадней?
Когда матросы покатили на платформу парома красную карету
с позолотой для Годунова, Микулин и вовсе побледнел:
– Уважаемые джентльмены, я уверен, что ещё неделю назад в ней
сидел казнённый фаворит королевы граф Роберт Эссекс!
– Может быть обе эти повозки – работа одного мастера? – стыло
усмехнулся провожавший их Шакспер, которому бархатная епанча
так и не дала нужного тепла.
– Я совсем недавно имел неосторожность прокатиться в ней и
запомнил некоторые особые детали…– сдержанно пробормотал
Микулин.
– Так вы входили в тайные сношения с государственным
преступником? У русских дипломатов смелые методы! – шепнул ему
Уильям, приотвернувшись от Флэтчера.
– Нет, видно, я всё-таки ошибся… – спохватившись, смутился
Григорий Иванович.
– Да какая Годунову разница? – приобнял его Шакспер. –
Передайте вашему царю, что призрак Эссекса являться к нему не
станет. Слишком велико расстояние между нашими странами!
В итоге пурпурно-золотистую карету установили в центре
парома, и матросы начали обкладывать её мешками с песком,
привязали канатами к мачтам.
Между тем Глеб задержал погрузку двух сундуков с золотыми
монетами – они показались ему слишком мелкими, чтобы стать
достойным подарком Годунову.
Микулин, зачерпнув пригоршней золотой бисер, чуть ли не
простонал:
– Сэр Джильс! А монетки к тому же из фальшивого золота! Явно
по алхимическим рецептам вашего Джона Ди исполнены. За
такой подарок не миновать нам в Москве целования с царским
посохом! Кому в Ричмонде захотелось поссорить Годунова и
Елисавету? Велите немедленно высыпать сие извращение в
канаву!
Капитан парома сэр Чарльз Блант, вскинув руки к небу, охотно
поддержал намерение московского посла сундуки с монетами
оставить на берегу: и без того ватерлиния уже скрылась под водой,
что не могло не напрягать бывалого моряка перед выходом в
непредсказуемый Английский пролив. Тем более что в его водах
ожидалось появление испанского пиратского корвета: в связи с
этим на пароме предусмотрительно установили по бортам четыре
тяжёлых орудия. Ко всему Глеб вёз с собой знаменитых английских
свиней и овец, потом же новой конструкции железные сошники
и бороны, семена морозоустойчивой пшеницы да Фёдору
телескоп, а Ксении клавесин. Потом же обоим книги Гомера,
Софокла, Петрарки, Данте и Шакспера – все с приложением
собственных переводов, на каждой странице которых Глеб
витиевато извинялся за неуклюжесть своего бесталанного слога.
– Эх, Глебушка, бросить бы всё, уехать в вашу лесную Московию!.. –
скудно улыбнулся Уильям. – Здесь настоящее искусство не в
почёте… Мои зрители прямо в зале дуют пиво, курят и бросают
в актёров объедки! Королеве подавай на сцене всё напыщенное,
мифологическое, к нашей сегодняшней жизни не имеющее
никакого отношения. Сегодняшних вельмож в сатире трогать не
смей. Бичевать можно лишь пороки или простолюдинов. А как ты
думаешь, Глебушка, ваш царь, если я решусь уехать к вам, не посадит
меня на кол за лицедейство?..
Сабуров распахнул шубу и тяжёлой полой, как ребёнка, прикрыл
Уильяма:
– Он встретит тебя с отменным благоволением! Удивит лаской
и милостью. До слёз тронет уверением, что станет твоим вторым
отцом. Ещё и князем сделает сэра Уильяма! Даст пристойное
жалованье и поместье вотчинное. А то и город!
– Решено, плывём вместе! Буду писать трагедии из вашей
загадочной жизни! – чуть ли не мальчишески вскрикнул Шакспер. –
Здесь мне уже не на что рассчитывать. Подгнило что-то не только
в Датском королевстве. Признаюсь, Глеб… После встречи с тобой
я решил переписать заново «Гамлета». В сегодняшнем варианте
он не совсем мой. Ноет и завывает по делу и без дела как торговка
устрицами! Вот ты, болярин, настоящий Гамлет. С виду великан, но
душа у тебя нервная, совесть лихорадочная… «Изнемогаю умом, в
глубину впад сомнения!». Эти твои чудные слова запомнились мне
навсегда!
Глеб смущённо наклонил голову:
– Извини, но это строка из сочинений нашего премудрого и
разумного Фёдора Ивановича Карпова... Я часто его цитирую.
Только послушай, какова сила мысли у этого философа: «Ныне
земная власть и всё человечество бредут неверными путями на
хромых ногах и со слепыми глазами. Власть денег растлевает всех
и вся. Поистине золотой век наступил, раз золотом приобретается
сан и добывается любовь». И это было сказано полвека назад ещё
при Грозном!
Трижды трескуче ударил заледенелый колокол парома.
– Пора! Капитан подаёт сигнал!.. – дёрнулся Микулин.
– Берегите себя, доблестные сэры… В карты и кости с не-
знакомцами по пути не играйте… – Уильям коротко обнял Глеба и
Григория Ивановича. – Чтобы потом не пришлось вашим бледным
теням подобно моему датскому королю взывать с того света:
«Гамлет, отомсти!..».
Их разместили в гостевой каюте, но они ещё не успели разложить
вещи, как вошёл матрос и объявил, что капитан приглашает своих
почётных пассажиров на обед.
В кают-компании парома не могла не броситься в глаза огромная
карта обеих полушарий, словно распахнувшая с невообразимой
высоты просторы океанов и материков. Чарльз Блант, состарив-
шийся герой всех сражений с испанскими армадами, окружил себя,
тоскуя по дальним походам, самыми современными инструментами
океанской навигации, в том числе лучшими компасами, квадрантом
и астролябией.
– Сэр… – обратился Глеб к капитану. – Не будете ли вы столь
любезны, чтобы показать на этом разверзнутом лике земном наше
нынешнее местонахождение и ту конечную точку, где стоит град
Москва?
– Извините, господа… – чуть ли не школярски сконфузился Чарльз
Блант. – К сожалению, Московия по-настоящему стала нам известна
совсем недавно. Поэтому её пока нет на аглицких картах. Мы знали
лишь Русь Польско-Литовскую. А на месте вашего государства по-
старинному указана Европейская Скифия. Но, надеюсь, этот казус
не испортит вам аппетит?
Матросы расторопно уставляли на длинный красного дерева стол
черепаший суп, тушёных фазанов, солёное акулье мясо, кабачки и
перцы, фаршированные курдючной бараниной, а в фарфоровых
чашах принесли мороженое с ананасами. Были на столе и
невиданные Глебом помидоры, красные и чёрные. Их, правда,
подали жареными, так как в сыром виде они считались ядовитыми.
Боевые часы густозвонко отбили обеденный час.
Двое матросов с рвением взялись играть на скрипках музыку.
Капитан объяснил, что эти звуки не только для слуха благостны,
но, по мнению королевского философа Джона Ди, даже способны
отгонять чуму и холеру.
Капитанский «оркестр» старался так основательно, что мог
с успехом отогнать саму смерть, если бы та решилась сейчас
навестить их паром.
Достаточно скоро непривычная музыка затерзала москвитян:
Глеб и Микулин объявили, что хотят на прощание полюбоваться
знаменитыми дуврскими меловыми скалами, в которых, как
недавно признался Шакспер, он в своей новой трагедии поселит
безумного короля Лира.
Пахло рыбацким костром от уже заметно отдалившегося
британского берега, и искры заходившего солнца горели на волнах,
точно рассыпанные уголья.
Микулин важно раскурил трубку.
– Вирджинский табачок? – улыбнулся Глеб.
– Я консерватор. Предпочитаю привычный мне турецкий.
– Смотрите, как бы вас по возвращении не оговорили перед
Годуновым: мол, Григорий Иванович курением султанского табачку
тайно укрепляет экономику супостата!.. – Глеб усмехнулся. – Говорят,
в Москве Борисова пятилетняя тишина казней закончилась. Чуть ли
не возвращаются времена Мучителя… Слышали странную историю
про болярина Александра Никитича Романова?
– Будто он умышлял испортить царскую семью? – глухо проговорил
Микулин. – Сообщён… Три мешка волшебных кореньев найдено
в его кладовой. Только тебе, Глебушка, не кажется, что ты ведёшь
довольно странный разговор для человека, который столь предан
Борису? Может быть, нарочно испытываешь старика?
– Шакспер неспроста меня Гамлетом на прощание окрестил… Вот
вам и ответ на мои странные разговоры.
– Кстати, знаешь ли ты, что есть у Годунова одна хитрая служба
секретная? Она обязана регулярно своих и чужеземных посланников
опаивать в усмерть, чтобы выведывать сокрытые мысли…
– Да минует нас чаша сия… – сдержанно проговорил Глеб.
– То-то и оно! – бережно перекрестился Микулин.
– Досточтимые сэры! Мы у берегов Франции! – выглянул из кают-
компании капитан парома.
– Между прочим, в прошлом году летом я именно здесь на спор
переплыл сей пролив! – улыбнулся Глеб.
– Ей-богу, ты ещё мальчишка! – вскрикнул Григорий Иванович, но
точас отечески построжел. – Поэтому будь осторожен с Годуновым.
Он резко изменился даже к самым близким болярам с тех пор, как
его дружок Богдашка Бельский у Азова основал крепость и дерзко
объявил, что желает отделиться от Московии…
– Ну и как венчали на новую державу сего воеводу? Четвертовали?
Или же ласково пригласили переночевать в газовую избу на
Белоозере?
– Богдана выставили к позорному столбу и лишили чести
болярской… Немецкий аптекарь выщипал волос за волосом всю
его длинную железную бороду. Бельский потом чуть не удавился от
позора через свою голую физиономию! Говорят, сам Борис приходил
его успокаивать и рыдал как белуга...
– Так что судьба бедняги Эссекса в просвещённой Англии оказалась
гораздо печальней судьбы нашего мятежника… – покивал Глеб. –
Так что вижу напрасно меня пытались убедить в Кембридже, что
в Московии не соблюдаются священные права личности, а власть
держится лишь на безропотности простолюдинов.
Каждые тридцать вёрст поезду аглицкого посла расторопно
подавали свежих лошадей. На рысях, а то и рьяно переходя в галоп,
промелькнули они в считанные дни через Францию и Германию.
Во владениях польских неожиданно зло захолодало, как
никогда для марта: кругом лежал тяжёлый, матёрый снег – белей
белого, точно сияющие шёлковые кафтаны кремлёвских рынд,
«для бережения» вытянувшихся на посольском приёме по обеим
сторонам подле государя с серебряными бердышами на плечах.
В Кракове холопы в ночь переставили кавалькаду на сани.
Большому болярину Сабурову подали русский возок о три комнаты
с печью, запряжённый двадцатью четырьмя лошадями.
За Одером всё чаще вместо солидных каменных городов и суровых
еуропейских замков, вместо ладных и весёлых селений с уютными
гостиницами, где путников ждало свежее надушенное бельё и
достойные обеды с отменными винами, они видели по сторонам
лишь маломерные деревянные городишки с покосившимся
частоколом да деревни, будто вросшие в землю посреди пустошей.
А вознамерившись поправить брюхо по-человечески на постоялом
дворе, путешественники сходу прыгали назад в свои возки: по всем
комнатам хозяйски семенили крысы, а со стен дождём сыпались
клопы да везде шастали тараканы. Еда же пахла золой. О перце или
соусах тут вообще не слышали. Вместо коровьего масла пользовали
деревянное. Соль нагло воровали.
У Вильны открылось распутье: три разные дороги вели отсюда на
Москву – короткие, но разбойные чрез Минск да Полоцк, и самая
продолжительная, дней в двадцать, – по Ливонии на Новгород. Ей и
поехали Глеб, Микулин и Джильс, предварительно проспорив часа
два взахлёб с ямщиками. Те спешили домой к Пасхе и хорохорились,
убеждая болярина, что надо править поезд коротким путём,
а против тамошних разбойников у них силы и сабель достаточно –
отобьются. Молодой Сабуров тоже был рад возможности размяться
и погонять лихих людишек. Даже Флэтчер при его достаточных
летах и звании магистра теологии воинственно завёлся и принялся
доказывать, какой он азартный дуэлянт и что его клинок не дрогнет,
окажись перед ним хоть сам Фрэнсис Дрейк.
Микулин только уши заткнул. Он крайне опасался за елисаветины
подарки и рисковать отношениями с Англией никак не желал.
Народ поволновался, но решили едино: поезд всем составом всё же
повернули на Новгород.
Через неделю пути жилые места вовсе исчезли: леса, пустоши и
воды промёрзлые озёрные да речные разверзлись кругом. Глушь
и неизвестность приняла ездоков: они въехали в московские
пределы.
Глеб выскочил из протопленного душного возка, ткнулся башкой
в сугроб и глухо, точно из-под воды застонал:
– Дома я, дома! Рятуйте, люди добрые! Во имя Отца и Сына и
Святаго Духа, амен!!!
– Ишь, как коварно латынь в тебе угнездилась… Амен… Выходит,
прав был патриарх Иова, что не хотел отпускать вас, засранцев,
в Еуропу! – сдержанно усмехнулся Григорий Иванович и в свою
очередь ничком повалился в снег, точно сознание потерял.
Тут молодой Сабуров и насел на него, за уши ухватил:
– Какой год на дворе, Григорий Иванович? Тотчас отвечай мне
экзамен!
Микулин поморщился:
– Нашёл, что спросить у старика! Я время нутром чувствую!
Изволь, болярин: мы прибыли в Московию день в день десятого
апреля одна тысяча шестьсот первого года!
Глеб застонал от удовольствия и повалился на спину рядом
с подобравшим губы Микулиным:
– В чужом времени живёшь, посол… По еуропейскому
календарю! Так что нече меня католиком дразнить. А по-нашему,
по московскому, ныне от Сотворения мира семь тысяч сто девятый
год шествует! Наказываю тебя за такую путаницу лишением третьей
обеденной чарки.
Микулин неуклюже подхватился на колени, перекрестился:
– Жесток ты, болярин. Да по мне лучше сразу секир башка!
Сабуров раскинул руки:
– Может быть, я вас и помилую, Григорий Иванович... С одним
условием. С одного раза угадать, чего моя душа сейчас более всего
требует!
Микулин внимательно поглядел в лицо Глебу, кончиком языка по
зубам мазнул:
– Скорейшего свидания с любезной царевной Ксенией
Борисовной и сладчайшего молодого безе!
– Оно бы да… Только слишком хорошо – тоже нехорошо! –
напрягся Глеб, невольно представив Ксенино млечно белое
кроткое лицо со слезами умиления в больших тайно-умных глазах,
с жалостным напряжением союзных бровей и текучими живыми
чёрно-синими волосами, точно окутавшими её полное большое
тело. – Нет, посол… Предел моих теперешних мечтаний проще: ба-
ня! Я от аглицких традиций едва не осатанел! Одни носят одежду
без перемены и стирки, пока та не истлеет, другие в общей бочке
по десять человек подряд моются! А тебе известна такая дворцовая
тайна: сколь часто купается королева-девственница Елисавета?
– Известно…
– Говори.
– Срамно…
– Озлюсь!
– Четыре раза в год… – буркнул Микулин.
– Так вели немедленно печь в возке по-нашенски воспалить,
чтобы его хрустальные стёкла от огненного пара полопались!
– Любо!! – крякнул с хрипотцой Григорий Иванович. – К такой
славной потехе, болярин, у меня в сундуке веник дубовый припасён!
– А батогов заместо него отведать не желаешь?!!! – с наскоку
крикнул точно бешеный какой-то человек с наглым, брезгливым
выражением сытого шального лица, незаметно подъехав к поезду
на низкорослом ногайском неподкованном мерине. Был он явно
служилый и снаряжён достойно: в фасонистый блестящий стальной
шлем, сидел на особом казацком седле, которое для удобства в
схватке могло поворачиваться во все стороны. Конём управлял без
шпор, но на мизинце правой руки щегольски висела ногайка. Был
всадник при полном оружии, какое на военных сборах не у каждого
первостатейного сына болярского увидишь: лук на левом боку,
пистоль с огненным боем, скифский меч, топор, кистень, тяжёлый
кинжал, глубоко упрятанный в суме, и короткая пика. Сам был он
в зимнем походном лазоревом тегиляе бархата венедицкого и
шёлка китайского, наряженного полусотней золотых чешуйчатых
червлёных пуговиц с жемчугом. Весьма толсто подбитый стёганным
деревенским сукном и начинённый медными гвоздями, тегиляй
достаточно охранял от стрел и сабельных ударов.
Через всё это всадник смотрелся просто-таки былинным
богатырём. Ловко нагнувшись, он въедливо вгляделся в лица
Сабурова и Григория Ивановича:
288
– Кто такие? Почему от границы не послали известить о себе как
положено?!
– А ты уже на войну против нас собрался?! Сам прежде назовись!
Да с коня сойди, когда с болярином говоришь… – медленно-строго
поднялся Глеб и раздражённо покраснел, представив, кем и как
он сейчас на самом деле выглядит в глазах служивого русского
человека со своей бритой голой студенческой рожей, с модным
лондонским блином-беретом на голове, короткой епанче, вышитой
серебром, и белых шёлковых чулках выше колен. Да ещё с бантами
на туфлях. То ли мужик, то ли баба... Хорошо ещё, что парик
белокудрый в сугробе соскочил.
Григорий Иванович в свою очередь на сановитого москвитянина
походил ничуть не более. Перед самым отъездом Микулин
польстился купить себе последней моды ярко-зелёный фран-
цузский кафтан с толстым кружевным алым жабо, через который
голова посла казалась палачески отделённой от тела. Она словно
возлежала на блюде для всеобщего обозрения. А так как в Англии
Григорий Иванович не только увлёкся чистить зубы солью с мелом,
но и ввёл себе за приятную процедуру каждое утро густо белить
лицо пудрой и румянить щёки, то ничего удивительного, что
человек на коне, бдительно всмотревшись в путников, сплюнул и
перекрестился. Потом азартно поднял мерина на дыбы и заставил
протанцевать круг, выбивая из дороги копытами ледяные искры.
Дико крикнул с высоты:
– Назваться требуешь?! Изволь. Ивашка Дериглаз! Стрелецкий
голова новгородского воеводы Василия Судакова! А только ты такой
же болярин, как моя жена – красоты несказанной царевна Ксения!
– Говори да не заговаривайся! – напрягся Глеб. – Отступи с дороги
подобру-поздорову…
– А то что? Не хорохорься, молодец! Видишь у дороги сосновый
бор? Там сотня наших стрельцов с пищалями. Фитили зажжены!
– Поход военный задумали или воевода понедельный смотр
проводит?
– Лазутчиков польских ловим, на которых вы очь похожи! Весть
была, будто Сигизмунд подослал к нам разведку вызнавать, что
русский народ кумекает насчёт его Владислава на московском
троне!
Глеб сбросил с себя аглицкий берет:
– Я болярин Сабуров, со мной московский дворянин Микулин,
посол Божией милостию Великого Государя Царя и Великого Князя
Бориса Фёдоровича всея Руси Самодержца!
Когда Глеб внятно, с нажимом говорил краткий титул Годунова,
Ивашка Дериглаз торопливо сорвал шапку, воздаючи государеву
честь. Слушал с лицом серьёзным, но глаза были при том смутные,
блаженно отрешённые.
– …Возвращаемся с секретной миссией из Англии. С нами
советник и великий посланник королевы Елисаветы сэр Джильс
Флэтчер!
Привлечённый разговором на повышенных тонах, англичанин
приоткрыл дверь возка и высунулся. Его тотчас накрыло паром,
повалившим изнутри. Очки у Флэтчера запотели, и он, морщась,
лишь сердито промычал:
– От одного взгляда на московскую зиму можно насмерть
замёрзнуть!
– Этот на иноземца похож… – мягко усмехнулся Ивашка. – Только
на великого посла вряд ли тянет! Загнул ты, болярин. Явно нет за
ним того достоинства. И телом жидок. Без всякого избытка он у вас.
Я их тут всяких видал-перевидал. Глаза намозолил! Может доложить
воеводе попроще: мол, едет посланник аглицкой девственницы?
А вдруг этот сэр и вовсе какой-нибудь третьеразрядный гонец?..
Вот беда – как правильно объявить его, чтобы самому потом не
пострадать за несообразительность и путаницу? Грамота какая-
нибудь имеется у него?
– Ты же читать не умеешь... – улыбнулся Сабуров.
– Точно. Так я её воеводе свезу.
– Я думаю, что и он у вас не шибко ведает буквы.
– Однако на то дьяки имеются при нём в Приказной избе. Целых
три!
– Не тяни душу, Ивашка! Дать вам бумагу – вы её полгода
рассматривать будете со всех сторон. А мы спешим. Я вашему
Судакову всё на словах доходчиво объясню. Мы из Лондона едва
ноги унесли. Один тамошний граф нацелился захватить Елисаветин
трон. Пришлось и нам сабельками помахать за честь монархицы!
– Понятно…– задумался Дериглаз. – Охотников на царский трон
и у нас предостаточно! Вон прошёл слух, будто в Польше убиенный
царевич Димитрий объявился... Выходит, остался жив детёнок
Мучителя? Вот заноза Годунову теперь будет… Может, и вы в чистом
виде сокрытые враги державы? На кол что ли вас определить для
честного разговора?
– Языком не больно маши, холоп… И не гляди тут зверообразно! –
напрягся Сабуров. – Скачи в Новгород. Борис в палатах уже, поди,
ногами от нетерпения топает, поджидая нашего англичанина!
Ивашка наклонил голову, прищурился:
– Верю… Что-что, а иноземцев Бориска усердно привечает...
Говорят, сильно любит с ними в шахматы играть! За отца родного со
всеми держится!.. Яшку Маржерета переманил у польского короля
и поставил сего французишку при себе главным телохранителем!
– Молчи, холоп! Заворачивай своего мерина! – махнул Сабуров.
Дериглаз поскакал, поджав ноги.
Часа через четыре уже под первыми молодыми звёздами он
наконец показался со стороны города, а за ним со свитой неспешно
подвигался начальник новгородский главный подъячий Пятун
Исаев. Вокруг суетливо скакали на татарских резвых лошадках
молодцы с дымными факелами, ронявшими на снег шмотья
шипучего огня.
Пятун наехал на английский поезд так близко, что лошади
переднего возка судорожно дёрнулись.
– Большой новгородский человек будет ждать вас через час в
десяти тысячах шагов отсюда… – строго и холодно проговорил
главный подъячий и тотчас повернул назад, даже не подумав
убедиться – услышан он или нет?
– Кто, воевода?! – крикнул вслед ему Сабуров, неприятно
чувствуя, как его по-английски выбритое лицо начинает корёжить
напрягшийся к ночи мороз.
Ответа долго не было.
– Кто надо…– наконец донеслось с оттяжкой, точно и слова уже
застывали на окрепшем холоде.
Вдруг Пятун резко обернулся, покачнувшись в седле:
– И помните, что послу на встречу с нашим большим человеком
полагается прибыть верхом, а не в санях. Иначе завернём вас назад.
Хоть силой!
Сабуров с сотоварищами прискакали на место по темноте. Здесь
кругом с шипением горело такое количество огромных костров, как
только Глеб видел у волхвов под Воронежем на Лысой горе перед
жертвоприношением великому Сварогу-снежному.
Посередине дороги их ждал товарищ воеводы Пётр Толмачёв
со свитой: осадный голова, подъячие и приставы. На Петре
сверх искусных на европейский манер пластинчатых лат была
важная одежда с горностаевой опушкой и редкий по красоте
пирамидальный шлем с чёрно-серебристым лисьим хвостом.
Обе стороны напряжённо оглядели друг друга с коней.
Толмачёв подбоченился и закрыл глаза, точно собрался
покемарить.
– Джильс, прошу вас, Бога ради, сойдите с коня и подайте ему
руку… – смущённо прошептал Григорий Иванович. – Воевода
первым это ни за что не сделает. Так уж принято у нас, оберегая
честь государя перед иноземцами.
– Я не нуждаюсь в советах, – процедил Джильс, неуклюже
сваливаясь с непривычного для него казацкого седла. – Я знаю
московские нравы не хуже тебя, посол. Варвары…
Видя, что англичанин спешился, товарищ воеводы удовлетворённо
вздохнул и в свою очередь резво слетел с лошади, украшенной по
случаю встречи золотой парчой и густой шёлковой бахромой. Узду
разноцветно унизывали изумруды, рубины и жемчуг, переливчато
мерцавшие от огня костров.
Толмачёв удовлетворённо снял свой изысканный пирамидальный
шлем и важно, чуть ли не молитвенно, прочитал длинный полный
титул Годунова с перечислением важнейших княжеств. Затем
громко, с нажимом объявил, что в Москву к Борису уже послано
сообщить о прибытии посланника его сестрицы Елисаветы и двух
странных людей, коих не казнили на месте, лишь зная милость
царскую к полезным для дела государственного иноземным гостям.
Затем Толмачёв снова, как Отче Наш, внятно, со строгостью
проговорил царский титул и тотчас вдруг переменился, окончив
официальную часть: засмеялся совсем по-дружески, схватил руку
Флэтчера и весело тряся её, поинтересовался душевно и просто, как
они доехали, что ели, не было ли им беспокойства от разбойников.
Потом он взахлёб обрисовал на словах, какая чудная баня их ждёт,
знатный обед и сердечный разговор до утра за лучшими винами и
мёдами.
Толмачёв так развеселился, что даже ни к селу ни к городу
рассказал Флэтчеру известную всем вральную историю про мужика,
который ходил в лес по грибы и решил зачем-то залезть в большое
дупло, да по уши утонул там в меду диких пчёл. Два дня он только
его ел и пил, а спасся через медведя, решившего полакомиться
пчелиным добытком. Мужик ухватился за него и завопил чертячьим
голосом – медведь испуганно отпрянул и невольно вытащил
бедолагу из медового плена.
– То-то его, наверное, потом бабы охоче облизывали… –
мечтательно сказал Ивашка Дериглаз и покраснел.
Наговорившись с посланником Елисаветы, товарищ воеводы по-
прежнему с сердечным воодушевлением направился к его свите
и принялся каждому трясти изо всех сил руку. Сил у него было
более чем достаточно. Англичане морщились, приседая от боли.
Толмачёв хохотал и с каким-то особым пристрастием через Ивашку
Дериглаза, который вдруг объявил отменное знание аглицкого
языка, справлялся у каждого в свите об имени, где тот родился,
из какого звания и как родителей зовут, нет ли у кого нездоровья.
Если что-то не понимал, переспрашивал. Иногда переспрашивал
несколько раз.
Ему предстояло тщательно отписать в Москву, опережая поезд
посла, все разведанные подробности.
Нельзя было не заметить, что ручкался Толмачёв с англичанами
только тогда, когда гость догадывался снять головной убор, как и
наставлял их в пути сэр Флэтчер. Если кто забывал об этом этикете,
товарищ воеводы скучнел и исподтишка показывал иноземцам, что
им полагается сделать. Флэтчер, держась в стороне, в свою очередь
подавал своим людям пример соблюдения здешних традиций: он
то и дело демонстративно снимал и надевал шляпу. Само собой,
раздражённо.
Справившись обо всём, что его интересовало, Пётр Толмачёв
небрежно махнул рукой Дериглазу. Ивашка заулыбался и подвёл
к Флэтчеру свежего коня. Это был горячий арабский скакун,
укрытый от северного мороза персидским ковром.
– Сие подарок тебе от нашего воеводы! – весело прищурился
стрелецкий голова.
Флэтчер сдержанно поклонился.
– По коням! – воинственно крикнул Толмачёв.
Новгородцы в невероятной спешке нахлобучили шапки и
попрыгали на своих лошадей так вёртко, точно за ними гналась
нечистая сила. Усевшись, они все как один с явным удовольствием
стали наблюдать, каким нелепым образом Флэтчер пытается
оседлать своего суетливого скакуна.
Григорий Иванович заграбастал Сабурова, шепнул хрипло в ухо:
– Понял, что к чему?..
– Потешаются над чужеземцем?
– Нет, сэр Глеб. Опять же честь государя оберегают!.. У нас на
границе не только заведено, что не должно прежде чужеземного
посла сойти с коня, первым шапку снять, но опосля разговора
кровь из носу наш человек обязан успеть первым её надеть и
первым оказаться в седле. Затем и подарили Джильсу диковатую
лошадку, чтобы замешкался посол. Старый приёмчик. Но то-то ещё
будет!
– Трогай! – наконец с отменным удовольствием красиво-строго
крикнул Толмачёв ямщику заглавного возка посольского поезда.
Лошади обеих сторон стояли друг против друга морда в морду,
нервно пофыркивая. Ещё и норовили кусаться между собой.
Разъехаться из-за узости дороги, затиснутой рослыми сугробами,
не было никакой возможности.
Ямщик посольского возка равнодушно опустил поводья, вздохнул
и закрыл глаза, явно собираясь накоротке вздремнуть, пока
большие люди между собой разберутся. Как видно, он достаточно
насмотрелся, как в Московии встречают чужеземных послов и знал,
что далее последует.
– Живей трогайте, гости дорогие! Горячее вино стынет, вас
поджидаючи! – чуть ли не призвизгнул от удовольствия товарищ
воеводы с явным удовлетворением ото всего происходящего.
– Он что, на подзатыльник нарывается? Сатана не нашего Бога! –
Глеб резко привстал в стременах.
– Не вмешивайся…– косорото прыснул Микулин. – Пущай люди
душу сполна отведут. Мы же не на пожар спешим… Представляю,
как бы порадовался друг наш Шакспер такому натуральному
спектаклю!
В это время Флэтчер всё же приладился к выкрутасам своего
коня и неуклюжим подскоком так-таки вскинулся на него. Усевшись
в непривычном казацком вращающемся седле, раздражённо
огляделся:
– Трогай! – с ненавистью крикнул Флэтчер товарищу воеводы и
закашлялся, хлебнув сполна дым близкого костра.
– Вам по чести полагается первым ехать! Вы – гости дорогие! – чуть
ли не озорно проговорил Пётр Толмачёв и опустил голову, неумело
скрывая шальную улыбку.
– Сэр, тогда будьте любезны уступить нам путь! Вы так стали со
своим отрядом, что нам нет никакой возможности разминуться! –
мрачно бросил Флэтчер и, решительно натянув поводья, тронулся в
лоб на отряд встречавших его новгородцев.
Всадники засуетились и подняли коней на дыбы.
– Нам что, по вашим головам прикажете ехать?! – прорычал,
приближаясь, Флэтчер.
Толмачёв вежливо покивал:
– Понимаю, но ничего поделать не могу. Я человек подневольный.
Мне по царскому Уложению не полагается при встрече с иноземцами
ни на шаг сторониться со своего пути.
– Что за чушь?! – дёрнулся Джильс. – Я ещё при Иване Грозном
отлично изучил все тонкости московитских обычаев, но с таким
уставом сталкиваюсь впервые! Кто тут старший? Я сейчас же вызову
его на дуэль! А вы знаете, что мы, иностранцы, намного лучше вас
управляемся со шпагой!
– Сворачивай, аглицкий беззубый дедушка, на обочину, не
хорохорься!.. – чуть ли не сочувственно проговорил товарищ
воеводы. – Возьми сейчас вправо, не поленись. Там сугробы
разбиты. Сегодня мы по свету встречали тут большого посла
голландского с сорока санками свиты. Так вот они, объезжая нас,
весьма прикатали снег. Вы по их следу легко пролетите. А то тебя,
гостюшка, наш новгородский воевода заждался. Уже накрыли для
вас обед сильный!
– Кто в этой тёмной стране научил вас такой еуропейской
лести?! Но меня вам не провести! Нам в столицу надобно…
Безотлагательно… – сдавленно прохрипел на морозе Флэтчер.
Как бы там ни было, ехали медленно. Даже два раза по часу
стояли в ночном поле, напряжённо слушая волчий вой, по причине,
которую никто из встречавших посла людей толком объяснить не
мог или не хотел.
Сам же Толмачёв ссылался на крайнюю усталость лошадей в его
отряде, с утра до позднего вечера встречавшего послов различного
достоинства. Мол, иноземцы сегодня как никогда бессчётно скачут
со всех направлений на Москву, чтобы выведать реакцию Годунова
и болярской Думы насчёт объявившегося в Польше царевича
Димитрия. Тот будто бы уже в считанные дни собрал вокруг себя
для похода на Москву два полка запорожских казаков и голытьбы,
а Сигизмунд на его такие разбойные намерения хитро закрывает
глаза – Димитрий пообещал ему, сев на трон, обратить русских в
католичество, а Речи Посполитой передать северные земли вместе
со Смоленском. Уже и царицу себе Самозванец приглядел. Из
полячек. Дочь воеводы Мнишека Марину. А может быть, она сама
его приворожила? Когда на днях новгородцы захватили польского
лазутчика, так тот признался, что эта девка ведает колдовские
привороты и умеет обращаться во всяких разных птиц или животину.
На самом деле поезд Флэтчера сдерживали под всяким
предлогом, поджидая ответ из Москвы с толкованием, угоден ли
он сейчас в Кремле, и если да, то по какому разряду его следует
встречать. Хотя Елисавета и запретила к изданию книгу Джильса
«Образ правления русского царя», Годунов помнил – этот бывший
кембриджский студент и мейстер богомольных книг отличается
упёртой особенностью во всём московском пренебрежительно
видеть турецкий да татарский деспотизм и невежество, спесиво
боящееся своего разоблачения. Флэтчер был уверен, что
безнадёжное состояние вещей внутри Московии заставляет народ,
большей частью, тайно желать вторжения какой-нибудь внешней
державы.
Однако Борис наделся, что на этот раз Джильс едет не затем,
чтобы сочинить новую хитрую сатиру, а везёт ему долгожданную
весть от Елисаветы с разрешением в случае неодолимой беды
укрыться с семьёй в Англии.
До Москвы посольский поезд добирался ни шатко ни валко.
Приставы не спешили: из центра всё никак не было точных указаний
насчёт ранга и надобности при дворе нежданных аглицких гостей.
Флэтчер, Сабуров и Микулин почти голодали: приставы,
отвечавшие за них, экономили на провианте. Или растягивали
припасы на всякий непредвиденный случай, или, что не менее
вероятно, приберегали его на потом для собственных нужд. Как
бы там ни было, покупать иноземцам в попадавшихся навстречу
деревнях поросят, гусей, караваи, мёды и прочее упорно не
разрешали. Более того, ужасно сердились, заслышав такие просьбы.
В их глазах эти претензии нагло норовили уронить славу государева
гостеприимства.
– Эй, Толмачёв, я тебе голову разобью, коль не позволишь
завернуть в деревню! Молока парного желаю! Яиц свежих! Я в конце
концов имею право в своей державе соблюдать себя достойно
моего дворянского титула! – наголодавшись, голосисто гаркнул
Микулин.
– Да ну тебя… – отмахнулся Пётр, не оборачиваясь. – Сам
всё понимаешь. Молчи лучше. Нечего было с этим аглицким
злопыхателем вместе ехать…
– Разрешил?! – кинулся Флэтчер к Григорию Ивановичу. – Скажите
скорее, что «да»! Я человек старый, больной, мне лекари велят
кушать регулярно и хорошо. А вовсе не такую дикарскую жратву,
какую нам приставы приносят и бросают как собакам… Воры! Я их,
честное слово, когда-нибудь побью!
Микулин раздражённо оголил зубы:
– Им, сэр Джильс, хорошо известно о том, как вы нашу Московию
в своей книге нелестно изобразили… Ведь у вас там русские
люди и спесивы, и чрезмерно пристрастны к невежественным
обычаям старины, трусливы в бою, а внешностью чисто лесовики!
Ко всему не имеют никакой бодрости и одушевления, ибо во
власти кремлёвской одна крутая неумеренность, обжорство и
пьянство…
– А разве не так, господин посол? – судорожно напрягся Флэтчер. –
Да вам если не у Еуропы, так хотя бы у татар поучиться трезвости,
справедливости, храбрости и даже стыдливости!
Глеб строго, отчётливо перекрестился:
– Сэр, а сказать тебе, что есть в твоих глазах истинная еуропейская
ценность? Смета торговых доходов и расходов. Да ещё желание
задарма прибрать к своим рукам чужие земли. Скажем, наш Север
и нашу Сибирь. Вот ты и выискиваешь у нас всяческое распутство.
Даже не брезгуешь такими мелочами, как то, что наши люди деньги
за щёку прячут, выходя из дома, а на обеде у царя вилок будто
бы не подают, ножи завсегда тупые. А теперь давай поговорим
о достоинствах человека еуропейского типа. Положим, о ваших
аглицких купцах, которые нахватали до полумиллиона денег в долг
у царя и боляр, а отдавать запираются.
– Вы хитрейший скиф, какой когда-либо жил на свете! – крикнул
Флэтчер, но его никто не расслышал: со всех сторон возка ударили
барабаны.
В хрустальные окна возка было замечательно видно, что по обеим
сторонам посольского поезда энергично скачут отряды дворян. Они
как один были все на богато убранных золотом и жемчугом карих
аргамаках, потом же со знамёнами и ружьями. Одеты в особого
покроя праздничные кафтаны-терлики золотные на соболях и с
белыми ажурными крылами за спинами на ангельский манер.
Уже подъезжали к Москве.
– Вот и кончились твои мучения, сэр Джильс! – приобнял Сабуров
посланника Елисаветы.
– Они только начинаются!.. – нервно дёрнулся Флэтчер.
– Что так горько? Сейчас минуем посады Скородома, а там уже
Китай-город, Кремль, братские объятия Борисовы! Улыбка чудная
Ксенюшки!
– Вы, сэр, впервые с иноземным посольским поездом въезжаете
в Москву? – до дерзости строго проговорил Флэтчер.
– Вроде того…
– Тогда у вас есть замечательный шанс почувствовать на
собственной шкуре всю странность ваших родных законов и
обычаев!
При въезде на мост около ворот посольский поезд опять надолго,
почти на час, остановили, а со всех сторон запылало столько
факелов, словно сопровождавшие получили распоряжение что-то
срочно разыскать на снегу. Флэтчер по опыту догадался, что это
царица с детьми пришла скрытно полюбоваться из специально
устроенного для них тайника на вереницу иностранных повозок и
карет. Наверняка Фёдор и Ксения при виде сей частицы мира им
неведомого сейчас ахают в смотрильне от удивления и восторженно
хлопают в ладоши.
Далеко не доезжая Кремля, на посаде в Белом Царевом
городе перед Посольской избой музыка заиграла ещё громче и
церемониальней, но когда за гостями закрылись ворота с иконами
и резными крестами, разом оборвалась.
Вокруг посольской усадьбы и у всех окон тотчас были расставлены
караульщики; во дворе и саду в потаённых углах устроены скрытные
посты для приставников.
Как только Сабуров, Флэтчер и Микулин вошли в дом, дверь
за ними заперли решёткой и выставили на крыльце наряд из
двенадцати стрельцов: для гостей начался карантин, всегда особо
строгий в отношении подданных Елисаветы – аглицкие города по
суждению годуновских лекарей кишели чумной заразой, часто
объявлялись там холера, оспа и тиф.
Когда в прошлом году мимо южной карантинной заставы по
недогляду уже казнённого за то головы в Воронеж проскочил за
воском и медами занедуживший ещё у себя дома голландский
торговый агент Андрей Виниус, там от него тотчас разлетелось по
обеим крепостям и слободам лихое моровое поветрие. Из трёх
тысяч воронежского народа представились, считай, все: выжил
только крёстный отец Глеба архиерей Николай, в прежние годы
волховской жрец по имени Хоробит.
Так что отныне, если кто немощный среди посольских или
купеческих гостей обнаруживался, его со свитой тотчас высылали
обратно независимо от достоинства и чина. Если подозревали за
ним «чёрную смерть» или огневую лихорадку, посольские храмины
безжалостно сжигались. Потому их и не строили из камня на
еуропейский манер.
Однако болярская Дума и столичным жителям определила разные
карантинные строгости. Так, было запрещено выходить на улицу по
самому срочному делу, а тем более посещать Кремль всем больным
или их родным, с ними живущим. Кто же хворал тяжким повальным
недужьем, о том срочно следовало извещать особый Разряд ради
общего остережения. Ко всему по домам московским регулярно
рыскали сыскари для разоблачения утаившихся больных. Если
нарушитель обнаруживался, то по строжайшему цареву слову
ему с той поры, даже если он уже счастливо оправился от недуга,
назначалось быть в великой опале за бесстрашную дерзость. Без
всякого милосердия и пощады предавался сей храбрец не только
наказанию, но и разорению живота в пух и прах.
В храмине Глебу бросилось в глаза, что при всей парадности
комнат, наряженных золочёными кожами и разноцветным атласом,
в ней нет не только никакой мебели, но даже и постелей.
– Так принято у вас… – усмехнулся Флэтчер в ответ на изумлённый
взгляд Сабурова.
– Почему, сэр?
– Не знаю. Не в обычае – и всё.
– Если придётся жечь Посольскую избу, всё меньший ущерб будет
государевой казне, – поморщился Микулин.
– А есть давать тут в обычае? – усмехнулся Сабуров.
– По крайней мере раньше никогда не отказывали, – сказал
Флэтчер, машинально проведя рукой по животу. – Приставы
ежедневно выдавали моему повару припасов разных рубля на два:
полсотни караваев, четверть быка, пять баранов, восемнадцать кур,
тройку гусей, по одному зайцу и тетереву, по пять яиц на человека.
Потом же четверть испанского вина, кое ненавижу по многим
причинам, два ведра мёда, по три четверти пива и столько же
голландской водки. По выходным и в праздники выдача заметно
прибавлялась сверх того. Но как теперь нас станут содержать,
неведомо…
– Если что, отпишу Борису наши кулинарные пожелания.
– Поверьте, ваше аппетитное сочинение дальше Посольского
приказа не пойдёт. Там его прочтут и сожгут – так уж водится…
– Ты, сэр, прежним аршином меряешь нашу жизнь, – вздохнул
Глеб. – Тебе разве неведомо, что в Московии знатные перемены?
При Борисе мы стали другим государством. Он на пять лет
отменил казни боляр, издал для народа многие добрые законы и
привилегии... Годунов как никто искусен в управлении и строителен
крепко о державе... А так с чего бы я оказался в Кембридже?
– Вы о Борисе говорите так же выспренно, как Елисавета! –
усмехнулся Флэтчер.
– Да ты всё это скоро сам увидишь, дедушка, и нас отныне всей
душой полюбишь! – приобнял его Глеб. – Будет тебе известно,
что Борис с первых дней на державе одним махом сменил по
всему государству неправосудных чиновников, судей, воевод и
наместников, а новым настрого повелел забыть про лихоимство
и взятки. А чтобы старались в службе, распорядился увеличить
им поместья и жалованье. Ко всему Борис еуропейских учёных и
лекарей милостиво привечает. С корчемниками, кои людей слабых
спаивают, борется горячней, нежели с ворами и мздоимцами.
Земли щедрые даёт им, чтобы хлебопашествовали вместо своего
гнусного безбожного занятия. Мало тебе? Это ли не сурьёзные
реформы?
– Ох, так и лезет мне в голову одна ваша поговорка: «Начали за
здравие, кончили за упокой»…
– Ладно, будет, сэр, я что-то устал от наших политических
разговоров… Да и есть уже хочется неслабо. Щучки ростовской
что-то оченно возжелалось!
– Рыба, сэр, в продуктовом реестре на посольский дом не
предусмотрена, – с удовольствием объявил Флэтчер. – А вот
почему, объяснений мне ни разу не дали. Как видно, сие есть
государственная тайна.
– Мак три года не рожался, голода не было…– аккуратно
проговорил Микулин.
– А что, Джильс, не послать ли нам твоих людишек на рынок? –
сощурился Глеб. – Рыба рыбой, так они ещё заодно прикупят нам
питья фряжского с ледника, пива мартовского бочонок, сала с
любовчинкой, пуд мёда. Пирогов и блинов всяческих. Пяток куриц
монастырских. И навалимся мы обедать всем кагалом по-домашнему
часов на шесть-восемь! Блюд эдак из тридцати с переменами!
– У великого князя Ивана на почётном столе до пятисот гостям
разносили, и те через силу, но ели эти горы жратвы по двенадцать
часов и более… – пренебрежительно усмехнулся Флэтчер. – От
такой вашей чести срыгнуть можно. Но не есть в Кремле до отвала –
опасно. Не пить до пьяна – ещё более того… А вот насчёт рынка,
сэр болярин, даже не мечтайте. Во-первых, карантин у нас! Во-
вторых, ходить иноземцам на торжище и выбирать самим себе еду
не дозволительно. Ибо опять же по вашим понятиям тем случится
обида для государевой чести в понимании его нигде и никем не
виданного гостеприимства.
Сабуров сумрачно уставился взглядом в стену напротив,
писанную разными сценами на греческий манер. Они изображали в
назидание и острастку иноземным послам лики государей наших и
героев, решительно побеждающих своих врагов.
– Ты, сэр Джильс, своей желчной критикой испортил мне весь
аппетит…– вздохнул Сабуров. – Вот у тебя есть злая книга о нас.
А нет ли подобной, чтобы она рассказывала с такой же придирчивой
строгостью про образ правления аглицкой королевы? Или султана
оттоманского?
– Не имеются… – сдержанно проговорил посланник.
– Отчего же?..
– Надобности не было.
– А в нашем случае с какой стати она объявилась?
– Вы для нас государство новое. А вам, сэр бакалавр, смею
думать, смогли внушить в Кембридже, что у цивилизованных людей
в обычае всякое неизвестное доселе явление всесторонне изучать.
– Беспристрастно изучать, сэр Джильс, беспристрастно… – Глеб
ударил себя по колену. – А знаешь, как тебе этого добиться? Оставайся
в Московии лет на десять, женись, прими православие. Через
годок-другой, глядишь, напишешь диссертацию «О заблуждениях
агкликанства». Вон ведь у нас при всей нашей будто бы дикости по
Москве в лучших местах рядом с храмами стоят мечети и кирхи.
Есть даже буддийская падога. Сибирские шаманы по столичному
граду как по своей тайге с бубнами свободно разгуливают. Волхвы
со священниками бывают дружны.
Флэтчер азартно раскинул по сторонам руки, точно готовился
кого-то принять в объятия:
– А с чего тогда у вас от Красной площади три лестницы ведут во
дворец вашего великого князя?
– Государя самодержавного, государя, сэр, – вздохнул Глеб.
– Не сбивайте меня с мысли, молодой человек! – напрягся
Флэтчер. – Так вот отчего же не одна? Я пригляделся и понял: вы с
вашей хвалёной толерантностью, тем не менее, по левой лестнице
водите послов турецких, персидских и прочих бусурманских, а по
второй и третьей отдельно – христианских. С той разницей, что
одна из них сугубо для поляков, литовцев и ливонцев, а третья для
аглицких людей и немецких, которые для вас лучшие есть!
– Каждый народ должен идти своей дорогой…– улыбнулся Глеб и
подал Джильсу из своих особых запасов тяжёлую чарку чеканного
серебра с государевым хлебным винцом.
Флэтчер машинально выпил и как-то сразу притих, уже по-
отцовски улыбнулся Сабурову:
– Извини, сэр болярин, все мои претензии к московской вере
лишь за её горькое сходство с ненавистными нам, протестантам,
римскими уставами! Но только я более не желаю обсуждать сии
темы… Мой аппетит тоже заговорил и вослед вашему союзно
восхотел щучки! Да фаршированной!… – чуть ли не по-детски
улыбнулся Флэтчер.
– Будет тебе белка, будет и свисток, – кивнул Глеб.
– Из каких таких тайных закромов, сэр рыцарь?
– Из царских, Джильс. Более разжиться уже негде. Рынок, судя по
темноте, разошёлся. Придётся в Кремль прогуляться до Кормового
дворца. Да и в Сытный не помешает заглянуть насчёт пития.
– Укоротите свою удаль, болярин. Стражники Вас отсюда не
выпустят, – бдительно насторожился Микулин.
Глеб взял его за руку:
– Не отговаривай меня от штурма Кремля. Дело то вовсе не в
рыбе… Правда в том, что я по Ксении невозможно соскучился. Более
терпеть не могу. Знаешь, я везу ей под кольчужкой письмо! Перед
отъездом из Лондона под диктовку Шакспера написал. Теперь оно
горит у меня на груди! «О, дорогая Офелия (она же Ксения), не в
ладах я со стихосложеньем. Вздыхать по мерке не моя слабость. Но
что я крепко люблю тебя, о, моя хорошая, верь мне. Прощай. Твой
навеки, драгоценнейшая, пока эта махина тела принадлежит мне».
– От таких любовных томлений я сейчас зарыдаю во весь
голос, как Годунов… – поморщился Флэтчер. – Тем не менее я
тоже настоятельно не рекомендую сэру рыцарю среди ночи
самовольно идти в царский замок… Лучше мы завтра на свежую
голову цивилизованно потребуем от Бориса немедленно начать
переговоры с нами и сократить карантин, который ущемляет
свободу личности и нарушает права человека! В противном случае
купцы Елисаветы Тюдор повысят для Московии цены на свои
товары... А её пираты перекроют Северный морской путь вашим
гостям!
Микулин выложил кулаки на стол, точно аргументы особые
расставил.
– Не надо нам грозить такими суровыми санкциями, сэр Джильс! –
сказал он, закрыв глаза. – В роду Сабуровых издавна любят забавы.
У Семёна Фёдоровича, Царствие ему Небесное, в свите всегда
были юродивые, шуты, карлики и дурки с арапами... К тому же наш
молодой болярин шуткует с голодухи. Как он отсель выйдет? Двери
на запоре, кругом избы стрелецкие засады. Пристава бдят неуёмно!
Я не удивлюсь, если и на крыше у нас мёрзнет дошлый караульщик в
обнимку с нашей непротопленной до сих пор дымницей. Через кою
он нас к тому же и подслушивает, рвения служебного ради.
– Всё, никто никуда не идёт. Будем пить моё шотландское виски и
играть до утра в шахматы! В конце концов у вас принято слушаться
стариков! – объявил Джильс, явно довольный собой.
Глеб покивал:
– И попечительно заботиться о них! Так что выхода у меня
нет. Я немедленно иду за ростовской щукой! На худой конец, за
десятинной рыбыцией. Вот вы говорите, дом на запоре, везде
тайные доглядчики? Пустое. Я их дружески попрошу, и они мне
откроют.
Микулин судорожно потёр враз охолодевшие щёки:
– Я с полным уважением к вашей чести по отечеству и
собственным достоинствам, Глебушка, но над охраняющими нас
служивыми стоит серьёзный Разрядный приказ. И царев гнев! Нет,
эти люди и говорить с вами не станут. Потом же время позднее. Все
улицы брёвнами перегорожены. Кругом караульщики с фонарями
и пиками!
Глеб озорно глянул на Григория Ивановича:
– При батюшке в Воронеже жил лысогорский волхв старик
Хоробит, нынешний тех мест батюшка Николай. Так вот он научил
меня заветному слову, что сильнее будет всякого оружия, если его
только мысленно произнести…
– Не балуйте, болярин…– отечески вздохнул Григорий Иванович. –
Ну, выйдите вы отсюда, доберетесь до Кремля. Но не вам ли знать,
сколь охраняются ночью Постельным разрядом царские покои!
Глеб нагнулся к двери:
– Робятки, молодцы, отворите…
Наружную решётку не сразу, но сняли. Морозный воздух белой
мутью накатил на Сабурова. Он тряхнул плечами и вышел на
крыльцо. Караульщики странно, чуть ли не ошалело смотрели, как
он проследовал мимо них через двор, разметая полами тяжёлой
шубы верхушки свежих крылатых сугробов, бледно тлевших лунным
отсветом.
Один из стрельцов покачнулся и было шагнул вслед ему, медленно
сняв с плеча сверкнувший лезвием бердыш.
Глеб, услышав за спиной мягкий скрип чёботов, приобернулся:
– Стой, где стоишь, холоп…
Караульщик омертвел.
– Коня, – строго сказал Глеб. – И фонарь.
Первое, что он услышал на улице, был заполошный крик и вой.
Это московские сторожа, перегородив на ночь улицы брёвнами, как
обычно грабили очередного запоздалого прохожего.
Однако Сабурова они сами вызвались проводить для обережения
от лихих людей, подсвечивая ему дорогу фонарями: сторожа
хорошо разбирались, кого можно за грудки потрясти, а перед кем
следует шапку заломить и в ноги бухнуться.
В Ивангороде мало что изменилось, разве что стены выправили
и побелили. Здесь, несмотря на мороз, сейчас как всегда воняло
залежавшимся мясом, квасом, водкой и порохом от здешнего
большого военного завода.
Нельзя было не заметить, что Китай строительным усердием
Годунова почти весь стоял каменный и много прибавил по части
дворцов в итальянском вкусе. За его Красной десятибашенной
стеной со множеством пушек по земле лежали настилом брёвна,
дабы народ не тонул в грязи. Немало окружённых садами высоких
изб, до сорока тысяч, встали на просторных дворах, доказывая
своим размахом избыточный достаток здешних хозяев – в основном
князей, боляр, дворян и лучших купцов.
А всего на московских просторах лишь в Китае, Белом Царевом
городе и лесном Скородоме обустроилось разного люда до
миллиона. В основном русских, но шаг-другой ступишь – вот они и
греки, и армяне, и персы, потом же немцы, литовцы, и непременно
татары с турками. И это без учёта пленных шведов и поляков, ещё не
свезённых в Сибирь для укрепления и пополнения тамошних новых
городов. Всех принял в себя стольный град, наглядно превзойдя
лондонские и все прочие еуропейские масштабы.
Царский белостенный Кремль, или по-старому в память
татарских набегов Крым-город, уже занимал половину Китая.
Мутно подсвеченный сторожевыми огнями треножников, он, как
и прежде, своими зубчатыми каменными стенами, окружёнными
глубокими рвами, тяжёлыми в металле воротами, стрельницами
и башнями с тайниками для лучников, напоминал боевую
крепость, тревожно ожидавшую подступ очередного супостата.
На Красной площади стояли нацеленные на мосты и улицы, откуда
обыкновенно наскакивали татары, сотни три пристрелянных
мортир. В кремлёвских воинских корпусах жили до двадцати
тысяч готовых к бою лучших стрельцов и жильцов, а также конники
французского капитана Якова Маржерета, который в прошлом
году от польского короля перешёл, славы ищущи, к Борису, и за
службой находил время в пику сэру Флэтчеру писать о Руссии
честную книгу.
Перед иконами на Ризположенских кремлёвских воротах Глеб
опустился на колени, перекрестился и прочитал «Отче наш».
Выждав, пока отпустит сердце радостная судорога, которой
всегда пробивала его молитва, он поглядел на часы, что стояли
на воротах в деревянной башне с тридцатипудовыми колёсами,
снабжённые двенадцатью колоколами, то есть были с перечасьем,
или, как говорил отец Глеба, «с музыкой».
Часы показывали третий час «нощи».
Прежде чем постучать в ворота, Глеб достал трубку, но да только
раскурил табак, только почувствовал вкус пышного дыма, как
поморщился и бросил её в сугроб.
Перед иконами кремлёвских ворот Сабуров вдруг по-настоящему
понял, что он уже не в Лондоне, что он вернулся домой, и теперь
ему вновь предстоит прежняя, хорошо известная и любимая
им, устоявшаяся во всех мелочах, сердечно понятная жизнь по
«отечеству и дедовству». Он как очнулся, не найдя более в себе ни
бакалавра, ни рыцаря. Всё это исчезло, как поутру тень отца Гамлета.
Прежде чем идти дальше, Глеб сорвал всегда душившее
его кружевное жабо, а широкополую шляпу с распушёнными
павлиньими перьями пустил в полёт над сугробами вслед
индейской трубке.
Он усмехнулся, представив, как завтра по Москве разлетится
новость, что у самых стен Кремля неподалёку от царского дворца
лихие люди, а может быть, и сами государевы караульщики, вовсе
обнаглев, раздели аглицкого купца.
– Открывайте... – тихо повелел Сабуров кремлёвским стрельцам.
И его услышали.
– Государь ты наш родной! – подкатился к Сабурову по жирному
снегу, сунулся в ноги пожилой стрелецкий полковник-стольник
Иван Яковлев, когда-то служивший на Воронеже в Приказной
воеводской избе старшим дьяком у Сёмена Фёдоровича Сабурова.
– Здорово, старик. А ты всё ещё молодец! К Борису в докладную
комнату пропустишь?..
– Сам знаешь – тебе преград нет. Ступай, если наших голов глупых
не жаль… И что за волшебное слово тебе Хоробит передал, что ты
через стены пройдёшь при надобности? Скажи как-нибудь, если
оно, конечно, не бесовское…
– Я тебе лучше расскажу сегодня про еуропейскую жизнь… – Глеб
приподнял полковника, поставил на ноги, шапку ему нахлобучил. –
Сядем с тобой на лавку, Бориса поджидаючи, да и поведём знатный
разговор!
– Эх, как же я люблю разные истории про иноземную жизнь! –
подмигнул Иван Яковлев. – Ни одного посла, ни одного гонца не
пропущу, дабы не попытать! Как же вовремя ты случился!
– А ты, старик, о чём любишь покалякать с еуропейцами?
Иван Яковлев застенчиво улыбнулся:
– Неловко мне отвечать…
– Да мы с тобой земляки! Не жмись.
Полковник ёмко вздохнул:
– Нравится мне с ними про театры талдыкать, и чтобы они мне
разные тамошние пиесы подробно в лицах живо представляли!
Иногда так увлекусь, слушая, что зарыдаю в голос, как государь
наш, или медведем зарычу… Только иноземцы такого поворота
с непривычки очень пугаются…
Глеб засмеялся, ткнувшись лбом в обильную, упругую бороду
полковника:
– И какие из постановок тебе больше нравятся?
– Этот, как его… «Хамлет»! Ты случаем не знаешь, кто его сочинил?
– Как же не знать? Человек он из себя простой, честный и
несчастный. По годам как старший брат мне. Родился в небольшом
городке, название которого тебе, полковник, ничего не скажет –
Стратфорд. Окончил Грамматическую школу – это у них такие
заведения, где всех детей лет с семи учат чтению, письму, разным
языкам.
– Вот мучители! У них что, дьяков нет грамоту ведать? Ты ничего
не путаешь?
– Я ещё недавно говорил с ним, как вот сейчас с тобой.
– Что-то жаль мне его стало после твоих слов… И пиесы у него
зело печальные… – вздохнул Иван Яковлев и вдруг заломил перед
Глебом свою стрелецкую островерхую шапку с золотой кокардой:
ей служила деньга со Святым Георгием – такой медалью его
наградил Годунов за славнейшие дела против крымцев Казы-Гирея
под Даниловым монастырём. – Государь мой Глебушка… Нынче уже
приспело Прощёное воскресенье! Милостью своей великой прости
меня за всё дурное… Особливо, что я в Воронеже, батюшку твоего
позоря, руку в казну запустил…
Сабуров обеими руками тоже снял только что принесенную ему
стрельцами из запасников болярскую высокую горлатную шапку,
похожую на башню:
– И ты меня прости, полковник, ежели чем обидел…
Они аккуратно перекрестились на все четыре стороны и обнялись.
– А теперь айда в Переднюю в тепле да удобстве разговор душевно
говорить про разные разности аглицкие! – засмеялся Сабуров.
– Глебушка, ты меня ещё в государев Верх пригласи в жилые
хоромы Борисовы! Таким малым людишкам, как я, дорога в
Переднюю строго заповедана... Каждому чину своя палата!
– Сегодня мы это уложение нарушим. Годунов обычно во сколько
поднимается?
– Ранее часу в пятом слезал с постели. Теперь по-разному…
– А что так?
– Болезнь тужит. Иной раз среди ночи по Теремному дворцу со
стонами блукает, а то до полудня не кажет глаз…
Они прошли на Постельное Крыльцо, кремлёвскую площадь, с
середины которой поднималась Золотая лестница, вверху перед
тёплыми сенями запертая кованой решёткой – через неё званые
большие люди проходили в государевы покои.
Иван Яковлев вдруг зажмурился, будто от внезапно ударившего в
глаза яркого света, замычал непонятное и кособоко хрястнулся на
колени, совсем не щадя свои стариковские ноги.
Вверху в проёме у распахнутой мшисто заиндевелой решётки
два постельных сторожа из воронежских донских казаков
поддерживали под руки раскорячившегося, пробитого болью
Бориса. Был тот в исподнем – сорочке из тафты червчатой, низанной
жемчугом китайским, и белых портах из двойного добротного
итальянского полотна, которое никогда в рядовой продаже не
находилось. На царевых плечах поверх тёплого лисьего зипуна
неуклюже громоздилась большая становая шуба – точно медведь
на него со спины насел.
Полковничья кособокая шапка покатилась по аспидным ступеням
Золотой лестницы вместе с болярской Глеба.
– Государь царь и великий князь! – отчётливо сказал Сабуров. –
Дозволь говорить холопу твоему! Ударь меня в лоб посохом, чтобы
я очнулся от наваждения и обнаружил тебя в прежнем здравии…
Годунов оглядел Сабурова внимательно, не без ревности к этому
молодому и сильному беспокойному телу:
– Оставь, Глебушка, свой льстивый азиатский тон… Нам с тобой не
пристало подобно сообщаться… А болезнь в самом деле последнее
время меня круто задавила. Все руки и ноги вывернула, точно дыба
Мучителя… Полгода нигде не появляюсь, народа своего не вижу,
жалоб его не слушаю... На днях велел стрельцам нести меня в
церковь на носилках. А то на Москве бузить стали, что царь будто
помер. Теперь вся надежда на тебя. Надеюсь, ты не зря ездил в
университет и со своими новомодными аглицкими знаниями
поставишь сродника на ноги… Почему сразу по приезде не явился
на глаза? Пойдём с холода чем Бог послал укрепимся. Возьми меня
под руку… А ты, полковник, ступай себе с Богом…
В Буфетной клети на трёх столах были разнесены разные кушанья,
вина и горячие мёды. Ароматно пахло персидской гуляфной
водкой, настоянной на чёрных розах, которую постельничие
не только подали гостю, но и для знатного аромата плеснули в
здешнюю топку.
– Харчуйся, Глебушка. Чай голоден? И сотоварищам твоим сейчас
холопы славную корзину соберут. Я своих приставов посольских
давно вызнал – они из неприязни к иноземцам голодом готовы их
уморить!
– Что есть, то есть, Борис Фёдорович. Да ещё заточили как воров в
Посольской избе на какой-то карантин.
– Прости, брат, так теперь у нас заведено… Мои лекари
опасаются чёрной еуропейской смерти… И не без основания.
Никакая война не прибирает там столько людей, как чума. Вон и
мы недавно не углядели недужного аглицкого купца, так через
него твоих воронежских земляков моровое поветрие считай всех
свело в общую скудельницу. Один твой крестник Хоробит устоял
перед смертью… А тут ещё мои думские захребетники упёрлись,
что ты никакой не молодой Сабуров, а самозванец в чистом виде.
Может быть, даже лазутчик Димитрия! Мы, мол, посылали в Еуропу
восемнадцать робят, а воротился один. Дело тёмное! Ты хоть сам
толком объясни, где наши остальные учёные мужи? В бега, как
Курбский, подались? Так я вроде не Мучитель…
– Четверо погибли…
– Эх, думается мне, погибли все. С той лишь разницей, что одни
телом сгинули, другие – душой… Еуропейские театры, танцы,
музыки, живопись!.. Закружилась у молодцов голова… А ты что,
Глебушка, отстал от своей студенческой компании? Слышал я,
сестрица моя Елисавета тебя весьма полюбила, в рыцари возвела... –
Годунов закрыл глаза: – Я стар и болен, а тоже так иногда желается
самому по улицам лондонским каменным пройтись… Ещё хотелось
бы, поправившись, на придворном балу с Елисаветой союзно
ногами подрыгать. Слышал я от Флэтчера, что сестрица хоть уже и
в годах, но порхает по паркету со своим молодцом Эссексом точно
девочка.
– Он казнён… – опустил голову Глеб. – Большие люди сумели
очернить Эссекса перед королевой и Звёздной палатой, да ещё
и подбить его к безрассудному бунту. Хотя лорд сам во многом
виноват…
– Дворцовые интриги… Мне это зело близко... Что лорды, что
думские боляре. Одного поля волчья ягода… – тяжело проговорил
Годунов. – Кстати, у твоего любимого Шакспера, слышал я, будто бы
есть пиеса про такую подковёрную возню. Кажется, «Быть или не
быть».
– Это слова из монолога её главного героя. А называется она
«Гамлет».
– Странное имя…
– Он принц датский.
– Что-то не знаю такого… Ты не путаешь, Глебушка? Мне хорошо
знаком иной принц датский, Ганс. Да Бог с ними с обоими... А вот
посоветуй, не послать ли мне в Лондон да Париж на душевную
прогулку милых моих Фёдора с Ксенией? Пусть проветрятся,
невиданную жизнь поглядят! Самому как-то неприлично. Да и
патриарх осудит.
– Понятное дело…
– Только смущает одно: вдруг мои деточки вослед твоим
сотоварищам возьмут да в Еуропе и останутся? То-то магометанский
султан будет надо мной потешаться! Да и сестрица Елисавета,
уверен, от души позабавится…
– Ничего такого с твоими робятками не случится… – усмехнулся
Глеб. – Скорее всего им в Еуропе даже не понравится. Как, скажем,
Флэтчеру многое не нравится у нас.
– Ему в Московии всё не по нутру…
– Тем не менее Джильс зачастил к тебе.
– Торговля наша с Лондоном упала. Через то весь еуропейский
рынок прослаб: завалили мы их своими мехами дальше некуда!
А что ещё дельное можно от нас предложить? Мёды? Воск? Сало?
Худое всё. Золота и железа не разведали до сих пор, селитру и
серу очищать не умеем. Вот и ищет сестрица как бы через Сибирь
наладить своим купцам дорогу в Китай за порохом, фарфором и
шелками. По морю путь опасный, нелёгкий. Но мы не проходной
двор… А теперь ступай. Более сил у меня нет… Страдаю, Глебушка.
– Государь, я так надеялся увидеться с Ксенюшкой. Дозволь
взглянуть на неё хотя бы через тайное оконце…
Борис положил руку ему на плечо – она дрожала изнутри.
– Всё понимаю, казак… Сам был молодым… Но только ты о ней
постарайся больше не думать… Не рви душу. За время твоего
студенчества Ксения серьёзно расположилась к другому человеку…
Сабуров тёмно покраснел:
– Кто он?..
– Я тебе его уже называл: принц датский.
Глеб мутно усмехнулся:
– Гамлет?
– Я говорю о герцоге Гансе!
– Но такого у Шакспера нет…
– Совсем замучил ты меня со своим аглицким актёришкой! Зато он
есть при дворе моего датцкого брата короля Христиана. Сродник его.
– И сей новоявленный Гамлет уже виделся со своей московской
Офелией?
– Прости, я ничего не понял в твоих словах. По-моему, они
чересчур умны. Тебя явно переучили в Лондоне!
– Я спрашиваю у тебя, государь, Ксения и Ганс уже встречались
наедине?
– Ты же знаешь, что подобная вольность у нас невозможна! Я, как
водится, выписал из Дании портрет принца и в свою очередь
велел думским дьякам описать ему во всех подробностях, сколь
прекрасна, свежа и привлекательна моя Ксенюшка. В общем,
дети полюбили друг друга. На следующий год назначена свадьба.
А ты лучше позаботься, как вот этого старика от мук несносных
освободить. Пригасишь боль, я тебя возведу в ранг царского слуги.
В большую власть пущу. Рядом с моим сыном у трона станешь.
Сабуров опустил голову:
– При твоей болезни, государь, особая мудрость не надобна.
Горячую глину вели класть тебе ежедневно на суставы. Убери со
стола жареных лебедей да поросят, а вместо вин пей в обилии
клюквенную воду с имбирем.
Царь болезненно приотвернулся к хрустальному оконцу. Оно
вдруг точно вспыхнуло. Окрест на Кремль пал яркий беглый свет.
Борис напряжённо перекрестился.
Большой комок огня с тяжёлым гулом пробил небо над Москвой
от горизонта до горизонта. Глебу даже показалось, что это Луна
сорвалась со своего места и в дыму и пламени скатилась за дальние
леса.
В Кремле и посадах завыли собаки. Кто-то выстрелил с перепугу
из крепостной пушки. Замелькали фонари караульщиков.
– Неужели татары приступили?!.. – старый полковник Иван
Яковлев без царского на то разрешения вёртко, молодцом влетел
в Буфетную клеть, потянув из ножен свою любимую персидскую
саблю, но перехватил напряжённый взгляд государя и вовремя
остановился, сдал назад.
– Чудо, Господи, какое… Небесный камень пролетел! – строго
проговорил Глеб.
– Сказанул…– вздохнул Годунов. – Камень... А почему тогда огонь
так живо брызнул? Кто видел, чтоб камни горели ярче китайского
пороха?
Борис Фёдорович махнул постельничим:
– Озяб ваш государь, ведите его в Верх. А тебе, брат Глебушка,
велю после карантина ехать в Воронеж на воеводское сидение. Чай
поиздержался ты в Лондоне, гуляючи по театрам? Откормись… Да
и неспокойно что-то стало в Москве. Как бы ты с непривычки не
запутался в болярских интригах…
– Я холоп твой и раб… – поклонился Глеб. – Тебе и Богу равно
служу.
– Прощай… – тихо сказал Борис и неожиданно запнулся: он
удивлённо почувствовал, что боль в его припухлых суставах заметно
сошла. Царь аккуратно сковырнул сафьяновый чёбот и не увидел
обычной яркой красноты на суставах, которые по ночам чуть ли не
светились в темноте аки угли костёрные.
Годунов стряхнул с себя тяжёлую становую шубу и внятно, строго
произнёс:
– Жалую сию болярину Сабурову молодшему по царской милости
и щедрости! А то зябнет он в своей новомодной аглицкой епанче на
мышином меху…
Удивив постельничих, Борис сам взошёл по лестнице.
До Воронежа Глеба Сабурова мчали государевой службы ямщики,
отвечавшие за сообщение провинции со столицей. За усердие
и ревность они получали до тридцати рублей в год, что больше
оклада городовых детей болярских. Да ещё прибавку имели, ежели
брались за оружие под началом осадного головы, когда подходили
под воронежскую ограду татары или расшалившиеся вольные
казаки с Дона.
Мчали нового воеводу на родину знакомой ему дорогой через
Тулу, Ефремов, Елец и Хлевное. Мчали славно, с азартом, с посвистом
у ямов, где привычно, властно торопили выводить перемену свежих
лошадей: спешили успеть к Пасхальной службе.
Путь был накатан, где надо прочищен мужиками из окрестных
сёл – все по Московскому тракту уже знали, что в воронежскую
крепость посадить в Приказной избе на кормление везут воеводой
аглицкого рыцаря, сына старшего Сабурова.
Как ни спешили ямщики, московский поезд остановил буран.
Так что к Воронежу пробились через сугробы лишь за три дня на
утро, когда в старом Благовещенском соборе и новом Успенском в
алтарях уже началось христосование между попами и дьяконами.
Крепость увиделась издалека – рубленый город и острог стояли
на двух высоких приречных мысах, окружённые слободами
Стрелецкой, Казачьей, Ямской и Напрасной, прилепившейся на
заснеженной полугоре. Крепость нельзя было не заметить за много
вёрст: дубовые башни и стены блистали угольной чернотой ещё
с тех пор, как десять лет назад их поджёг отряд ногайских татар и
вольных казаков во главе с атаманом Потребацким.
Однако нынешний государев кормлёнщик воевода и князь
Володька Собакин за всё время своего сидения в здешних краях
так и не сыскал денег на замену огражденья, хотя в средствах
стеснён не был. Ко всему держал кабак, не платя налог в государеву
казну, поставил тридцать своих лавок в самом бойком месте в
центре крепости у Благовещенского собора, а на незаселённых
землях к югу от города устроил промысловые угодья, окрещённые
Собакиными. Князь ежегодно сдавал их на откуп для рыбной
ловли, сбора мёда диких пчёл и добычи пушных зверей: с большой
выгодой отписал на год аренду полковому казаку Максиму
Мошкову за 12 рублей 25 копеек, стрельцу Карпу Ножевникову, за
10 с полтиной, а вот с Юрия Перегудова, крестьянина Успенского
монастыря, взял 6 рублей.
В день Светлого Воскресения дозволялось чиновникам госу да-
ревым и судьям вместе с красным яйцом принимать в дар деньги
от 16 до 24 алтын. Володька Собакин, приговаривая «На алтын да
на грош не много утрёшь», принимал подношения не менее чем на
рубль, а иных со двора гнал взашей.
Годунов обо всём этом и многом другом был извещён своими
сыскными людьми, но урезонить дальнего воеводу руки не до хо-
дили: и без того был озабочен казнокрадскими злоумышлениями
ближних думских боляр.
В крепость санный поезд въехал в самый разгар пасхального
веселия и сразу сбавил свой бег: точно никакого морового
поветрия не было в прошлом году в Воронеже – повсюду с высоких
снежных холмов неслись украшенные лентами переполненные
санки, отмахивали круги карусели с музыкой и визжали девки,
заблудившись в снежном лабиринте. Торговую площадь
перегородил хоровод, в центре которого мужики с таким азартом
выбивали трепака, что, несмотря на мороз, побросали шапки,
разулись и теперь налегке дробно, тряско молотили снег босыми
ногами. На колокольне собора, башнях крепости и высоких тесовых
крышах изб устроились, пересвистываясь, мальчишки – они
забрались на верхотуру поглядеть, как на Светлое Воскресение в
небе будет играть Солнце. Со всех сторон раздавалось радостно-
рыдающее «Христос воскресе!», вкусные громкие поцелуи и хруст
яичной скорлупы: все подряд забавлялись битками, испытывая
её твёрдость, точно через неё обнаруживалась прочность их
православной веры.
Глеб давно заметил, что в Воронеже, где север встречался с югом,
Пасха празднуется как нигде радушно и богато. При всём при том
никого по чину старше худородных дворян и писцов на улицах не
было. Все, от воеводы до коменданта крепости, столоначальников
Приказной избы, старост и именитых купцов, после утрени
разговлялись по обычаю дома. Но для всех воронежцев одинаково
густо ревели колокола Благовещенского собора.
Глеб перекрестился на купола и велел ямщикам на ошалевших
от радости людей не материться, кнуты не распускать и вообще
на время остановиться, пока народ немного схлынет: кто
к домашним столам, кто по гостям разбредётся для разговения.
Рядом с санками Сабурова, запрокинув голову и словно ловя
оскаленной пастью снежинки, неуклюже пританцовывал пьяный
годовалый медведь. Его поводырь, молодой мужик из гулящих,
кормившийся в крепости и на посадах разной подённой чёрной
работой, стоял на коленях в сугробе и как будто искал что-то
вокруг себя: на самом деле катал по снегу красное яйцо – так
здесь в первый день Пасхи отыскивали чёрта. Кто озоруя, кто
всерьёз.
– На что нечистую силу тревожишь? – насторожился ямщик.
– Хочу сорвать с беса шапку-невидимку. Чтобы в кабаке незримо
пить и не платить.
– Как бы хвостатый тебя впёред не уцепил за патлы!
– После утрени все черти связаны.
– Ты хоть знаешь, каков он из себя?
– Как наш воевода Собакин… Точь-в-точь. Ты разве не слыхал,
как в Чистый Четверг его с амвона лаял отец Николай? Собакин на
Страстной неделе втихаря принимал гонцов от царевича Димитрия
и целый день думал с ними, как сдать Воронеж без боя. Уже и
красные флаги воинства самозванского Володька приготовил.
Глеб выскочил из саней и, раскидывая крылатые полы царской
шубы, быстро зашагал в сторону Приказной избы по знакомой
с детства улице мимо пороховых погребов, сарая с оружием и
осадных дворов для служилых людей.
Князь Собакин сидел в присутственном месте, казёнке, на грубой
работы троне, похожим на царский, едва втиснув в него свои более
чем достаточные истинно болярские объёмы. На столе перед
князем стояло в серебряном кувшине государево винцо, а на
турецком блюде с орнаментом и адамантами лежал разодранный
жареный поросёнок, заливная ростовская щука и каша гречневая
с рублеными яйцами и салом.
Князь Собакин курил кальян так, точно ел дым, – немалые щёки
его смачно вздувались и опадали. На полу в разных позах, но все как
один на спине, спали четверо казаков, судя по всему донцы и два
бритоголовых запорожца.
– Даю тебе, князь, час на сборы… – отвернувшись,
проговорил Глеб Семёнович. – Вот тебе царёва Грамота на мои
полномочия… Минуту замешкаешься, посажу на Лысой горе
на кол. А флаги красные самозванские вели мне для сожжения
немедля выдать…
– Не смей так с выборным дворянином говорить! Я тебе не
чернь какая-нибудь… – сально побледнел Собакин. – Не имеешь
права, болярин, выставлять меня в три шеи! Я должен тебе честь
по чести сдать под роспись городскую артиллерию и склады!
– Мои подъячие и целовальники во всём без тебя разберутся… –
поморщился Глеб.
К полдню ямщики наладили бывшему воеводе санный поезд
в Москву. Празднично украшенные золотистой бахромой да
новгородским жемчугом кони нервно дёрнули собакинский
возок, да замешкались, проскальзывая на одном месте.
– Как видно, сани у Собакина тяжеловаты непомерно… –
неожиданно объявился возле Сабурова отец Николай.
– Христос воскресе, батюшка!
– Воистину воскресе, сынок.
Глеб аккуратно обнял старика:
– Кони Володькины потому раскорячилась, что у него сани
верхом насыпаны серебряных копеечек. Накормился Собакин у вас
на Воронеже сытей сытого.
Отец Николай сдержанно вздохнул:
– Наш земский староста уже отписал на него в Тайное ведомство.
Не сбежит воевода к Димитрию, плахи ему не миновать. Годунов
заговорщиков и мздоимцев не прощает. Да что мы тут с тобой
расталдыкались? У меня в хоромине наши старшие люди тебя
заждались разговляться!
Изба отца Николая, хотя и белая, то есть с дымницей, всё же
выглядела по здешним меркам весьма просто – обычные для
воронежцев среднего достатка трёхсрубные хоромы на подклете
с двумя жилыми этажами и четвернёй горниц. К тому же окна по
старинной привычке были точно у худого дворянина заткнуты
бычьими пузырями.
Через ворота с резными образами с обеих сторон, как и у
всякого воронежца, вошли с тихой молитвой.
Во дворе Глеб мимоходом заметил, что в холодной клети,
повалыше, служившей для сбережения всякой нужной и ненужной
домашней рухляди, за приоткрытой дверью у глухой стены
забелённые снегом сурово стоят древние дубовые боги: высокий
плечистый Перун-громовержец и бородатый большеглазый хозяин
Неба Сварог с рожком на груди – оба умелой сильной рукой
рублены. По всему было видно, что старались над деревом недавно.
Ещё и топор на ворохе щепы лежал.
Отец Николай перехватил взгляд воеводы и молча запер
повалышу колышком.
Сдержанно сказал:
– Прошу к моему шалашу, государь. Однако не обессудь – живу
монахом. Даже стены не тёсаны… Но ты помилуй старика, если
тебе у меня после лондонских изяществ житие да питие покажется
в дикость.
В избе в парадной жаркой горнице на красной лавке с опушкой
потели самые достаточные, «лутшие», из служилых и купеческих
воронежцев. Само собой, гости расселись, как водится, по отечеству,
по степени породы.
Правда, сегодня из уважения и чести ради первые места были
отданы иноземным гостям: аглицкому торговому агенту Джону
Гассу и немецкому барону Фридриху Декенпину. Они приехали
в Воронеж из Вологды будто бы искать лучшие места для склада
товаров и устройства новых рынков с видами на Персию. На самом
деле оба были озабочены тем, чтобы присмотреть возможность
тайной торговли с Китаем через Астрахань.
От воронежцев пахло всем, что они уже успели съесть дома,
разговляясь ранним утром по-семейному после строгого
сорокадневного поста: пасху творожную белоснежную со смуглым
изюмом, икру белужью рассыпчатую с крупным светлым зерном,
молодого лебедя жареного с огурцами, брусок сала аспидного,
потом же разваленного на сочные кровянистые куски борова,
целиком приготовленного на костре в Троицком лесу, тушку
молодого барашка со сливами и сарацинским пшеном, а также мясо
молодой кобылицы. Питы были под варёные мёды водка из зёрен
тыквы, вино алкан да бастра.
При всём при том эти старшие люди уже чувствовали
себя вполне голодными и ждали с особенным праздничным
нетерпением батюшкин обед: как всегда простой, бесхитростный,
но состряпанный вкуснее лучших и самых замысловатых блюд
царского застолья. Ибо сами в своё время в нём соучаствовали:
три года назад их пригласили быть при венчании на царство
Годунова, а после коронации тот сам объявил каждому воронежцу
в отдельности: «Поешь ныне со мной хлеба-соли». На торжественном
обеде новый царь велел выдать товарищу воронежского воеводы
Петру Биркину да главному подъячему Ивану Леонтьеву, осадному
голове Кузьме Катеринину и казазацкому полковнику Ивану
Ермаковичу пять окладов и назначить им освобождение на десять
лет от земельных податей. Всем купцам пожаловал право три года
торговать беспошлинно. А перед обедом в Приёмной палате Борис
Фёдорович, уже облачённый в большой царский наряд с мантией в
алмазных, рубиновых и смарагдовых орехах, в несносно сияющем
венце, превосходившем по ценности диадему римского папы,
велел дьякам разложить на столе бумагу с чернилами и писать
воронежцам грамоту об уничтожении у них вовек язвы откупных
кабаков. Однако именно эту венценосную милость воевода князь
Собакин с ловкой упёртостью не исполнил, а саму грамоту, даже
когда через два года к нему с надзором наехал ведавший Тайным
сыскным ведомством царёв дядя Дмитрий Годунов, бесстрашно
припрятал. Извернулся вчистую.
Ко всему Борис Фёдорович объявил за столом, чтобы, не мешкая,
без волокитства обычного из всех темниц были выпущены лихие
люди, заключённые или приговорённые к смерти за поджог,
душегубство, разбой и татьбу. А чтобы они к жизни христианской
могли опять прилепиться, то Годунов распорядился выдать им
существенное вспомоществование из собственной царёвой
казны. Из неё также повелел раздать денег и провиант в достатке
вдовам с сиротами.
Патриарх Иов расчувствовался от таких боголюбных шагов
нового самодержца. Он тотчас из полнейшего душевного усердия
велел вскрыть в Успенском соборе гроб чудотворца Петра и
бестрепетно вложить в него торжественную грамоту об избрании
на трон Бориса, украшенную золотыми и серебряными печатями.
Однако ни этот радикальный шаг, ни милости, пролившиеся
на государевых людей, нисколько не помешали тому, что уже
через четыре месяца в Еуропе объявились упорные слухи: будто
царь Борис удушил угаром на Белоозере известного своими
симпатиями к польским республиканским вольностям князя
Ивана Шуйского в специально устроенной для хитроумной казни
без казни курной избе. Тем самым Годунов своего обещания после
коронации пять лет не проливать крови болярской нисколько не
нарушил, а инакомыслящего болярина окоротил более чем.
Для сегодняшнего большого христовоскресенского обеда отец
Николай заранее распорядился определить стол на еуропейский
манер в центре избы, а не как обычно у стены подле лавок. Для
гостей вокруг него поставили до сих пор невиданные в Воронеже
стулья, в прошлом году купленные отцом Николаем у плывших
Доном французских купцов.
Гости с осторожным и бдительным любопытством долго
оглядывали заморские произведения с бархатными сиденьями и
широкими резными спинками.
– Что обомлели? Чай не царский трон… – прищурился отец
Николай. – В Еуропе на таких нынче в каждом доме простолюдины
восседают. Там наших прадедовских лавок давно в помине нет.
А дорогой гость мой Глеб Семёнович Сабуров только что из Англии
и больше привычен к тамошнему быту. Такому человеку негоже
тереться с нами на лавках бок о бок.
– Где же мне теперь положить свою задницу? – стал в тупик
товарищ воеводы Пётр Биркин. – Слева от большого места или
справа, чтобы старшинства дедов своих не унизить и нынешних
сотоварищей не оскорбить? На лавке я точно своё место знал.
– Всякий устраивайся, где пожелает…– повеселел батюшка.
Этими словами он и вовсе добавил гостям крайней озабоченности.
Они окончательно растерялись от подобной ошеломительной
вольности.
Но тут полковник Иван Ермакович, живой до сих пор, потому что
умел в бою как никто быстро соображать, проговорил с облегчением:
– Известно каждому, что без церемоний и по праву в любом доме
может занять первое место лишь поп. Которому по сану от всех нас
всегда надобно оказывать любовь и повиновение. Среди нас такой
человек есть. Садись заглавным, отец Николай, а мы потом вокруг
тебя бесспорно приладимся по правам отцов наших.
Когда все устроились и притихли, Глеб Семёнович по обязанности,
лежавшей на нём по чину, встал и бдительно пригляделся, насколько
гости в точности выдержали отеческую честь. Он вырос здесь и
хорошо знал всякий род и разряд здешних людей. Потому Сабурову
не могло не броситься в глаза, что его помощник Пётр Биркин,
болярский сын городовой, вызывающе сел впереди главного
подьячего выборного дворянина Ивана Леонтьева. Первый вёл
свой чин от псаря князя Бутурлина, а второй – от казначея князя
Одоевского, но последний по Государеву родословцу во всём
ставился выше первого без приближения старшинства их родов.
Глеб проговорил, отведя глаза, но твёрдо:
– Подьячий по отчинному счёту первостепенен перед моим
холопом Биркиным. Пётр, пересядь ниже.
Отец Николай прочитал «Отче наш» и после паузы с улыбкой
заключил:
– Доброго вам застолья!
– Мне здесь теперь самый жирный кусок в рот не полезет, пока
не вернут моё старшинство! – вдруг азартно вскочил Биркин и с не-
привычки повалил иноземный стул, зубами досадно лязгнул. –
Бью челом большому болярину Сабурову: я своим местом ныне
обесчестен! Быть мне на нём немочно! Или зря нам заповедано
стариной, что восседание за столом не по отчине есть величайшее
оскорбление и свидетельство безумия государя дома! Пропусти
меня, батюшка, на лавке вперёд Ваньки Леонтьева, иначе я от вас в
другие гости подамся с обидой!
– Какой же Петенька у нас лешак неуёмный… – ласково огорчился
отец Николай. – Через тебя до сих пор вся Москва судачит, как
воронежский холоп Биркин однажды за столом в Кремле представил
Годунову скандал и тем наше общее земляческое достоинство
уронил… С чего ты надумал, когда обед в Грановитой палате зашёл за
половину, вдруг пересесть на лавке вперёд московского дворянина
Маркова? Когда по всему тебе даже супротив него сидеть и есть
с одного блюда не положено. Знай свое место, не заезжай нагло!
– Ничего подобного! – отчаянно вскрикнул помощник воеводы
и вдруг как сорвался в голосе, перешёл на шёпот: – Во-первых, я
очень любопытствовал поближе поглядеть на этого человека.
На обеде прошёл слух, будто сей Марков обвинил перед Тайным
сыскным ведомством своего хозяина княжа Ивана Шуйского. Мол,
тот затеял наших воронежских волхвов колдовство напустить на
Ксению и не дать ей соединиться браком с австрийским принцем!
Во-вторых, мне верные канцелярские люди шепнули, что на пиру
Великий Государь Царь собирался сказать вашему Петру Биркину
болярство! Годунов недавно подарил турецкому султану огромного
белого медведя, а я примыслил, как сладить для зверюги особливый
струг, чтобы доставить в Царьград живым и невредимым!
– Не бренчи, Пётр. За такие подвиги высшие государевы звания
не жалуют…– усмехнулся Глеб Семёнович. – Самое большое, чего
ты мог с твоими поколенными рядами за подобную смекалку
удостоиться, так это чина жильца. Хотя, думаю, в конце концов всё
бы обошлись сукном для нового зипуна с козырём.
– Нет, государь, это всё царёв духовник моему болярству
неподгаданно помешал! – пылко покраснел Биркин. – Он спьяну
не вовремя затеялся читать «Достойно есть» и тем прежде нужного
часу окончил стол. Через то государь ушёл из Грановитой палаты,
не успев изъявить насчёт меня свою самодержавную волю. Может,
ещё опомнится?
– Это ты опомнись… – вздохнул главный подъячий и,
перекрестившись, неуклюже полез по чужим ногам на стул в самом
конце стола. – Уступаю тебе верхнее место, Петруха, без боя. Всё
одно глупых людей в пирах и в беседах, даже если они окаянно
сидят впереди, стольники завсегда царёвым винцом да хлебом
ловко обносят… А разумного в углу видят и находят!
Обедали у отца Николая за восемь часов с пятнадцатью
переменами. После разноса хлеба и вина первая подача старшим
воронежцам без различия места за столом была лебяжье ходило,
вторая – куря индейская. Следом пошли в изобилии щи с телячьей
головизной, уха чёрная казацкая, окрошка с толчёным горохом,
заливная осетрина и обязательно курица по-монастырски в
глиняных горшочках, томлёная с капустой и яйцами. Подо всё
непрестанно черпались из вёдер серебряными ковшами ароматные
фряжские вина, а также не менее душевные рейнское, малмазей
и церковное. Не обошли гости и разных сортов крепкие красные
мёды: вишнёвый, малиновый да смородинный. Сладко пили житные
и яшный квасы.
Но так как за обедом то и дело приходилось вставать и кланяться
за каждую заздравную поимённую почётную чашу, начиная с
царской, то от такого беспрестанного беспокойства никто толком
не наелся. Поэтому гости с большой радостью встретили в конце
обеда сытные заедки: пироги обсыпные с густыми киселями на
молоке, кулебяки с утятиной, потом же вываренную в медах репу,
начинённую сыром, и горячие, истекавшие сладким синюшным
соком вареники с вишнями.
Тем не менее когда батюшка почтенно пропел положенные
окончанию пасхального обеда торжественные молитвы и отмахнул
церковным служкам потихоньку снимать кушанья и скатерти, гости
были ещё не совсем пьяны и сыты до отвала, но, по воронежскому
обычаю, из уважения к хозяину, как могли, представлялись крайне
употчёванными, а некоторые так даже вроде бесчувственно
спящими.
По крайней мере, от вместительного бокала вина «на дорожку»,
который отец Николай своеручно подал каждому, никто не
отказался, и все пили его вдохновенно до дна. А казацкий полковник
Иван Ермакович и осадный голова Кузьма Катеринин каким-то
образом изловчились принять на прощание даже по две меры.
Сойдя во двор, гости тотчас, ещё не нахлобучив шапок, сладко
попадали в сугробы на разные стороны. От ворот, мелькая свечными
фонарями, к ним набежали холопы с санками. Некоторые, правда,
за компанию тут же сами повалились рядом со своими государями,
так как только что с большим трудом выбрались из-за пасхального
стола, налаженного для них монахами в людской подклети
поповской избы.
В глубокой затеми позднего вечера Глеба Семёновича разбудил
звук, который один только и мог отрезвить его от послепраздничного
безграничного сна, который самой смерти покруче будет: на дворе
Приказной избы лязгали шпаги.
Сабуров в исподнем вывалился в дверь: за сугробами агент Джон
Гасс и барон Фридрих Декенпин секлись клинками, при этом во
всё горло демонстрируя друг перед другом знание московитских
матерных слов.
– Господа, остановитесь! – топнул Сабуров пяткой в крыльцо, так
что доска треснула. – У нас мужик черносошинный в Пасхальную
неделю сверчка за печкой не прищёлкнет! С какой такой стати вы
будто бесноватые распрыгались?!
– По причине несносного холода! – задиристо крикнул барон
Декенпин. – Холопы многоуважаемого отца Николая столь
напраздновались, что совсем забыли про печку. У нас с агентом
Джоном уже иней на окнах нарос! Вот мы и решили таким
молодецким образом согреться, а заодно с оружием в руках
выяснить истину, кто из еуропейцев был настоящим «Колумбом»
Московии!
– Аглицкие купцы! – тотчас взвизгнул Джон Гасс. – Однажды
Елисаветина старшая сестрица королева Мэри Кровавая отправила
экспедицию искать северо-восточный проход в Индию! У Холмогор
они застряли во льдах и, сойдя на берег, неожиданно открыли до
сих пор толком неведомую Еуропе вашу страну.
– Извольте вновь вам возразить! Московию при Иване Третьем
нашёл странствующий немецкий рыцарь Поппель! – крикнул
барон. – Заблудившись по пути из Польши в Киев, он совершенно
случайно забрёл в незнакомую северную страну и был поражён её
размерами и политическим смирением народа!
– А также его сердечной приверженностью доброй старине, –
усмехнулся Сабуров. – Которая поныне мешает вам с выгодой для
себя привить нам туземную любовь к вашим еуропейским цацкам.
– Тем не менее многие у вас уже поняли, что лучше ездить
в нарядных немецких да итальянских каретах, украшенных
бархатом и живописью, чем в родной неуклюжей кибитке… –
хмыкнул Декенпин. – Уверяю вас, сэр, ваша отчина и дедина уже
долго не продержатся. Недалёк час, когда Московия примется во
всём под Еуропу ускоренно подлаживаться.
– Ты сам, барон, до всего этого додумался или кто тебя просветил?
– На то есть тайное предсказание философа Елисаветы Джона Ди.
– Идёмте лучше в дом водку пить…– вздохнул Сабуров. – Не
дай бог ещё заболеете на морозе. А насчёт силы вашего старшего
влияния на нас, замечу только, что еуропейские университеты,
корабли, кареты, пиесы и живопись – это одно. Бог с ними. Все эти
произведения человеческого мастерства для душевного спасения
безвредны. А вот веры своей православной мы вам не уступим ни
пяди.
– Поживём – увидим! – азартно крикнул Джон Гасс.
В дверях на них плотно дохнуло свежее живое тепло: отец
Николай, оказывается, тоже не спал и уже возжёг в малой
изразцовой голландке лёгкий на запал хворост, заготовленный в
прошлом декабре. Считалось среди воронежцев, что у декабрьского
горючесть гораздо лучше, веселей.
Батюшка строго кивнул:
– Глеб Семёнович, прежде чем вы расположитесь попивать
персидскую водочку, пройди ко мне ненадолго в Моленную. Только
что меня навестил государев ямщик, весь взмыленный, и я кое-что
имею тебе срочно сообщить.
– Что-то с Борисом?.. – напрягся Сабуров.
– Господь милостив… – тихо проговорил батюшка.
Они молча поднялись по высокой лестнице с переломами,
или как ещё воронежцы говорили – отдыхами. Наверху в особо
дорогой отцу Николаю домашней церковной комнате он чуть
ли не с облегчением от того, что покинул хоть на время мирскую
суету, благодатно поклонился иконостасу. Был тот убран разыми
благославенными святынями, начиная с медного креста-тельника,
полученного при крещении, и до свечей белого воска, зажжёнными
паломниками от Огня Небесного в Иерусалиме в прошлый день
Пасхи. В этой же комнате стояла праздничная святая вода в трёх
ёмких склянках и чудотворный мёд воронежский на здравие телу
и во спасение души.
Глеб Сёменович вздохнул и аккуратно опустился на колени.
– Что же твой ямщик поведал, батюшка?..
Отец Николай сунул Сабурову длинную царскую грамоту, судя по
белизне бумаги и густоте отливающих зеленью ещё свежих чернил
с наспех поставленной смазанной печатью, на которой двуглавый
орёл со змеиными языками получился без корон, с одним крылом, но
двумя хвостами. Чтобы болярину было зримее читать слепившиеся
клубком буквы, поднёс ему, перекрестившись, тяжёлую лампаду,
снятую с семисвечника.
Глеб глухо, осторожно прочитал:
– «…во всех домах, на трапезах и вечерях, за чашами каждодневно
читать первой молитву о душевном спасении и телесном здравии
слуги Божия, царя Вашего Всевышним избранного Бориса
Фёдоровича Годунова… чтобы все иные властители пред ним
уклонялись и рабски служили ему, величая имя его от моря до моря
и до конца вселенныя; чтобы россияне всегда с умилением славили
Бога за такого монарха, коего ум есть пучина мудрости, а сердце
исполнено любви и долготерпения; чтобы юные, цветущие ветви
Борисова Дома возросли благословением Небесным и непрерывно
осеняли оную до скончания веков. А ослушников тайно выявлять
и за оскорбительное воздержание от молитвы государевой честь
у них отнимать, сажать в тюрьму, бить батоги и кнутом достойно:
и тот их срам записывать в особые книги впредь для ведомости и
спору»…
Батюшка стал на колени рядом с Сабуровым:
– Что с ним, Глебушка? Разве мало Годунову «многие лета», что
поются о нём каждодневно во всех храмах? Куда рвётся этот
истинный отец народов?..
– Сказались еуропейские комплименты… – Сабуров мрачно
привлёк к себе старика.
За свои тронные годы Годунов убедился, что долгое пребывание
на верху власти свыше человеческих сил. Любой царь лишь первые
лет пять правит сам, потом это делает его имя, а ему самому остаётся
со стороны наблюдать, как и в какую сторону разворачиваются
события. Как видно, такое время уже наступило для него, учитывая,
что он четырнадцать лет вёл Московию за блаженного Фёдора,
а ныне уже три года как сам восседает в бармах возле резного
стоянца с державой и скипетром. Задержался у власти… Не в том ли
истоки неудач его самых благих намерений? Он словно стал у жизни
поперёк горла… Но возвернуть или остановить уже ничего нельзя.
Не помогут ни золото, ни опричники, ни волшебники или сажание
строптивых воров на горящий кол.
Годунов хорошо понимал своё особое нетвёрдое положение: он
был в Московии первым государем, избранным силой земского
приговора, а не наследственным вотчинником самодержавного
трона. То есть был тем правителем, кто, в отличие от прежних, не
принимал власть напрямую, по родственному праву, а добился её
в долгой борьбе с другими кандидатами. Прежде всего с такими
высокородными, как Шуйские, Романовы, Воротынские. И это при
том, что его отца при Грозном даже не подумали вписать в книгу
«Тысяча лучших государевых слуг».
Оттого после кончины Фёдора Иоанновича Борису ради трона
пришлось решительно пустить в ход все свои возможности, которые
имел он на тот момент: и через сестру-царицу действовал, и силой
собственного кремлёвского чина канцлера-наместника «всея
России и царств Казанского и Астраханского». Более того, Годунов
потратил для достижения своей цели неподъёмные даже для
больших боляр полмиллиона рублей. В том помогла Борису особая
Фёдором Иоанновичем назначенная пенсия за заслуги, а также
доходы с принадлежавших ему московских бань и конюшен, потом
же вотчинные оброки. Ко всему и Елисавета кое-чего подбросила
«братцу» из добытого её пиратами испанского золота, поделилась
частью недавно разведанного в Америке колониального серебра.
Чтобы потом всё это сторицей ей возвернулось…
Что-то, конечно, из этих невиданных сумм сподвижники
Годунова втихаря разворовали у него, но тем не менее своё
дело исполнили: где надо, прикормили избирателей, где надо,
припугнули, организовали приписку голосов и поддельные
печати. В нужный день и час наёмные бойцы перекрыли дорогу
на Москву тем провинциальным воеводам, которых дядя Дмитрий
Иванович Годунов, шеф Тайного сыскного ведомства, уличил в
недоброжелательном отношении к кандидатуре племянника. Ради
полноты осведомлённости ему пришлось к каждому московиту
назначить по нескольку соглядатаев. Для того набрали нужное
число сыскарей, не брезгуя находить их даже по тюрьмам и в
гулящих казачьих шайках.
Так что поначалу через все эти лукавые пронырства еуропейские
наблюдатели в один голос стали озабоченно сообщать в свои
столицы, что на Московии имеют место быть подложные выборы:
мол, во всех слоях общества возникло странное замешательство
и смута. Монархи от Англии и до Италии всерьёз забеспокоились.
«Пусть его… – дальнозорко успокоила еуропейских венценосцев
Елисавета. – Наперёд Борис только сговорчивей будет!».
При всём при том Годунов отчётливо понимал: в любом случае
на него возложена особая миссия, и эти предвыборные хитрости
и манёвры в конце концов простятся ему потомками – ведь на его
плечи легла невиданная тяжесть стать в Кремле первым выборным
царём.
Не надо владеть кольцом Соломона, чтобы ведать: всё проходит
в этом мире. Оттого, был уверен Борис, рано или поздно наступят
такие явления, которые при отцах были невозможными, прямо
немыслимыми. Кто, скажем, мог всерьёз допустить, что Русь
когда-нибудь отвернётся от своих дедовских богов? Или канут
в Лету пресветлые князья и княжества? Не видно целой череды
знатных фамилий, которые прежде всегда стояли возле трона. Не
далёк час, когда и вовсе измельчают старинные роды болярские
и дворянские, а следом придут нынешние наглые новики из
худых колен, временщики, богатеющие не по дням, а по часам
на простоте людской. Доносили Годунову осведомители, будто
польские комиссары на переговорах с его послами уже кололи
им глаза кукишами и всласть насмехались, что ныне на Москве
чёрные мужики, поповские дурни и мясники мимо родов больших
болярских не попригожу к великим государственным и земским
делам допускаются за взятки. Болярская государева дума всё более
худеет. Нет Курбских, нет Холмских, Микулинских, давно забыты
Пенковы. Скоро, скоро сойдут князья Мстиславские и Воротынские,
а заодно Голицыны, Шуйские. Да что там говорить! Заглавные
Рюриковичи пали… Но только ли в Московии такое унижение
власти? Со смертью Елисаветы наступит конец справной аглицкой
династии Тюдоров… И примеров подобных множество. Пришло
такое вёрткое время, когда даже самый крепкий род не сможет
продержаться на троне долго и безмятежно.
В любом случае жизнь на глазах становится всё менее понятной,
всё менее предсказуемой. Какие-то новые, ещё непонятные
Борису силы уже начали подвигать её изнутри в неведомом ему
направлении.
Поэтому он так настойчиво искал возможность как можно скорей
дать своей армии столь богатырское оружие, которое бы сделало
невозможной саму мысль о вражеском нападении на державу под
страхом немедленного и неотразимого удара возмездия.
Отправленные им учиться в иноземные университеты болярские
да дворянские «робята», якобы ставшие беглецами, на самом
деле остались в Еуропе его тайными резидентами. На них отныне
возлежала особая обязанность выглядывать и выслушивать всё
то новое, что появлялось в армиях Англии, Франции, Австрии,
Голландии и Италии. С той же целью шли и плыли наши торговые
гости в Китай, чтобы за выгодной торговлей толково разведать по
части тамошних новых сортов пороха и боевых ракет.
Однако Годунов не столько надеялся на разумность своих воевод,
силу новейших кораблей, пушек и ружей, сколько настойчиво искал
непобедимое оружие в той тайной области, в которой черпали
незримые силы волховские жрецы. Борис был уверен, что Елисавете
с её полукупеческим флотом удалось остановить непобедимую
испанскую армаду только благодаря особым эзотерическим
способностям философа и мага Джона Ди. Это он призвал такой
шторм, который в одночасье разметал бесчисленные испанские
корабли и не дал им возможность сокрушительно атаковать
англичан по всем правилам ведения морского боя.
По распоряжению Бориса Тайное сыскное ведомство разослало
агентов по всей Московии с наказом выявлять людей, владеющих
волшебными силами и выведывать, сколь очевидно и действенно
их мастерство: «А которые будут замечены в ложных мечтаниях о
своих способностях, тех злых людей для устрашения оных в срубах
сжигать безо всякой пощады и домы их разорять до основания».
Иных же было велено секретно везти в столицу на испытание и
любой ценой, вплоть что под пытками, добиваться от них согласия
сотрудничать с Тайным сыскным ведомством: прежде всего
выявлять иноземных послов и ближних боляр на предмет владения
тёмными чарами. А ещё искать возможность в бою заветным словом
отнимать храбрость у врага и повергать его в бегство.
Так, в результате подобных поисков был выявлен под Курском
молодец Карп Корзун, который назвался, что имеет силу напускать
ужас на коней и валить их с ног издалека. Однако при испытании
скоро обнаружилась его ложь, окончившаяся показательным
огнекаранием.
Среди своих московитских чародеев Борис особо выделял
юродивую старицу Олёну и ведунью Дарьицу. Однако более всего
ценил и в то же время опасался царь воронежского батюшки
Николая, в прошлом волхва Хоробита, который хотя и принял
православие и был определён архиереем при Благовещенском
соборе, но, как доносила агентура, свои волшебные силы до сих пор
нисколько не утратил. Если не приумножил.
Такие мистические размышления со временем ещё более
усилили в Борисе страх перед чернокнижными кознями. И хотя
он распорядился учинить особый Приказ, чтобы его и семью от
колдовства лихим зельем да сглазом или ворожбой на костях
бдительно ограждать, однако это заведение, как видно, не уберегло
Бориса: по всему, утвердился он, ему наворожили-таки на след или
по ветру. Годунов последнее время стал не по годам часто болеть,
а еуропейские женихи Ксении по приезде в Москву для встречи
с невестой один за одним умирали, тем самым вгоняя в робость
остальных претендентов.
Однако после недавней ночной встречи с дорогим его сердцу
молодым Сабуровым Борис приободрился. Даже повелел, чтобы
Тайное сыскное ведомство готовило ему поездку в Воронеж:
– Ямщикам ни в коем разе не сказывать, что царя повезут. Охрану
подберите из православных донцов.
– Какую карету подавать, государь?
Годунов усмехнулся:
– Итальянскую, Дмитрий Иванович. Мою любимую, красную.
Которую Рафаэль из Урбино для Папы расписывал.
– Запамятовал…
– Ну, ту, где у него Святой Георгий дракона поражает! Вот сей
карете и вели смазывать оси.
– Какая охота тебе в пути на мудрёные богословские притчи
пялиться? В Еуропе этого твоего Сикстинщика уже давно забыли.
А ты бы лучше выписал себе для души «Данаю» Тициана или
«Рождение Венеры» Боттичелли!
– Видывал. Хороши они у них своим бабским голотельством. Но
не пристало мне. Буде, дядя, не вводи во грех своими балясами.
Лучше проверь, погрузили или нет самовар походный? Да чтобы
обязательно было у нас варенье из вишни. И сухарики лимонные.
– А не боишься так глубоко в Дикое поле без армии ехать? –
построжел Дмитрий Иванович. – Крымчаки под Воронежем
рыщут. Ногайцы наскакивают. Казаки, бывает, шалят. Чего ради ты
так загорелся с этим Воронежем? Без твоего укорота наши думцы
совсем ошалеют: поназначат себе непомерные оклады и особые
пенсии больше твоей Иоанновой в разы! Все лучшие свободные
земли по родне распишут! Чем потом будешь после великих
сражений жаловать своих доблестных воевод и полковников? Чем
их раны утешишь?
– А ты болярам да дьякам думским ничего не сказывай. Тяни, будто
я прихворнул: никого ни видеть, ни слышать не хочу. А в Воронеж
меня зовёт дело особой государственной важности… Слыхал,
что старица Олёна про сей огород сказывала? Москва – столица
городов, а Воронеж – столица колдунов. Хочу сам лично с одним
тамошним серьёзным человеком один на один повидаться насчёт
предвидения завтрашних дней державы. Вона наглый Димитрий на
границе полки свои всё умножает и умножает. Поляки измышляют
вновь обеспокоить нас. А там и аглицкая держава после смерти
Елисаветы мне кукиш покажет. Лба не перекрестив, вступит в союз
с оттоманцами, чтобы сполна от них иметь субсидию под свои
намерения…
– Норовят прибрать себе Крым и Астрахань?
– А то… Как видно не зря, дядя, ты с Мучителем в шахматы
играл по ночам… – усмехнулся Годунов, но на глазах у него вдруг
выступили слёзы.
Когда уже запрягли лошадей, уложили провиант и расставили у
кареты казаков с пиками наперевес, Борис вдруг также неожиданно,
как надумал ехать, распорядился с Воронежем повременить до
особого повеления.
Он только что спустился с верхнего жила (просторного теремного
гульбища, балкона), огороженного золочёными балясинами, с
которого увидел низко раскинувшуюся над Москвой мертвенную
протемь тяжёлых облаков: по-звериному лохматые, местами в
крупной седой ряби они то и дело взрывались острыми зарницами.
– Ненастные тучи наволокло… – огорчённо вздохнул Борис. –
Переждём непогоду. Распрягайте. Да несите мне шубу суконную.
Видно, ливень случится с градом и молоньями.
Ураган ударил наотмашь: сами собой по Москве враз пугающе
загудели колокола. Люди на улице захлёбывались ветром. Он
нещадно драл с дворцовых маковиц позолоту, рассыпал узорчатые
изразцовые трубы и выдавливал из окон слюдяные бельмы. Как
живые птицы летели с кремлёвских хоромин деревянные орлы,
грифоны и сирины. Скакали по крышам резные единороги и львы.
Москва-река вспучилась из берегов.
Ливень наотмашь рубил и на Воронеже: славные чернозёмы
вместе с перезрелыми хлебами топкой жижей стекали в овраги.
Звери робели выйти из чащоб и уныло залегли в Троицком и Русском
лесах. Трещали стены в обеих крепостях, а кони казацкого дозора
валились в Диком поле, не имея силы идти по грязи навстречу
шквалу. Даже боевые стрелы не летели вперёд и саженей через
десять опрокидывались назад кованым пернатом.
Так продолжалось день за днём. В конце концов воронежцы
забыли, как выглядит Солнце. Наводя на крестьянина ужас, полегли
хлеба и, прорастая, гнили. Дождём вымыло урожаи с огородов.
Скотина всё лето не видела травы. Молитвы архиерея Николая не
помогали. И тогда по Дону в окрестных меловых пещерах тайно
поднялись, подперев потолки, почерневшие от многовекового
времени растрескавшиеся дедовские идолы: где Сварога люди
потревожили, где Даждь-бога или Макошь. Зажглись жертвенники.
Дождь пережидали ещё десять недель.
Когда в середине августа впервые просветлело и народ отчаянно
бросился пересевать по грязи, на голую бесснежную землю пал
небывалый и для зимы мороз. Семена в ночь остекленели: озимые
не дали всходов или кое-где едва высунулись зябко-жухлые.
На следующий год летняя зима повторилась с удвоенной силой.
Рынки по всей Московии опустели как при моровом поветрии:
четверть ржи рванула от шести копеек до трёх рублей, перебесив
цены на всё. Еще нёдавно дармовые куропатки, тетерева и зай-
чатина, а также такая негодная рыба, как карась и сазан, подскочи-
ли до алтына, а местами за них уже требовали целую гривну. И это
когда крестьянину на полное обзаведение живота и справную
лошадку ещё неделю назад вполне хватило пяти целковых.
Нищелюбивый Борис велел без заморочек тотчас отворить по
всей Московии казённые житницы для раздачи хлеба за бросовую
цену. На Думе он сердечно, со слезами на глазах просил боляр
да митрополитов с архиереями и прочих сильных людей в свою
очередь без выгоды христиански щедро продавать народу зерно
из своих закромов по-старому за копейки.
Не все услышали такой призыв.
Более того, тотчас сыскались изобретательные люди от
ближних думских боляр до черносотенных торговых и крепост-
ных мужиков – никто во власти сообразиться не успел, как
они влёт расхватали царёво дармовое зерно. А уже назавтра
оно повсеместно объявилось в торговле с новой сговорённой
ценой, раз в двадцать прибыльней прежней. Иные умно зарыли
дешёвый хлебушек в землю, весело надеясь вскоре взять за него
цену ещё больше нынешней, просто ломовую.
Хлеб стал не по карману не только черни, но и крепким тяглым
мужикам или тем же болярским детям и дьякам средней руки.
Было воскресенье. Только что проповедью о муках, которыми
Господь испытывал силу веры библейского праведника Иова,
окончилась обедня. По дороге в государев Верх Борису, как
всегда после причастия особенно тихому, нежному и поникшему,
агенты дяди доложили о проделках «новиков» с казённым
зерном.
Годунов, не ответив ни слова, закрылся в тайной комнате, обитой
по войлоку персидской парчой, откуда обыкновенно жена и дочь
через специально прикопчёное хрустальное оконце скрытно
разглядывали, задыхаясь от любопытства, чин приёма иноземных
послов или ход обеда, который батюшка давал гостям.
Царь долго отчаянно рыдал. Выплакавшись всласть, вновь
взволнованно ощутил в себе укрепившегося духом самодержца:
помолившись на все четыре стороны, он прервал своё долгое
дворцовое сидение и после обеда вышел к народу на Постельное
крыльцо.
Здесь с утра толпились в ожидании новостей царёвых и думских
разного чина младшие дворяне московские да городовые – народ
холопий. Предупреждённые о выходе царя, они были в кафтанах с
позолотой и зипунах, крытых белым китайским атласом, которые им
единовременно выдали из казны для приличной встречи государя.
Многих постригли до приличных размеров кустистой шерсти на
голове и лице. Кое-кого для исполнения такой процедуры пришлось
вязать – с непривычки к железным звукам огромных ножниц они
брыкались и панически порывались бежать.
Рядом с каждым стольником, стряпчим, жильцом или дьяком
на всякий лихой случай уже бдительно вертелись тайные агенты.
Иноземных гостей, на тот час случившихся в Москве, тоже
пригласили к выходу царя, пообещав, что потом для них в Китай-
городе будет устроена воскресная потеха с медвежьими боями и
дан царский стол с двумя сотнями блюд, винами, водкой и мёдами
белыми да красными.
Борис вышел к людям с теми словами, которыми ни он сам, ни
кто-то другой до него с народом не разговаривал. Государь как
выстрадал их за время своего долгого дворцового сидения.
– Братья…– чувствительно проговорил царь. – Свидетельствую
истиною и Богом, что некоторые люди в Москве и других городах
последнее время сделались хуже зверей. Эти проныры злодейские
перекупили государев хлеб, а то и вовсе закопали его, чтобы погодя
продать с прибытком бессовестным. Я же объявляю вам: милость
помазанника Божьего была и будет безмерно направлена к тишине,
покою и льготе отечества. Завтра для бедных и сирых откроется
наша немалая государственная казна. В ней живы богатые припасы,
накопленные общими усилиями ещё со времен Калитиных. Хотел я
его передать сестрице своей Елисавете на сохранение и купеческое
приумножение, да от такого ростовщического зуда, как видно,
Господь меня уберёг. Вот и сгодилось добро Рюриковичей на чёрный
день! Из него в ограде у стены Московской я повелел навалить
горы серебра и раздавать ежедневно каждому страждущему
по потребности во спасение. Мы же Божьей помощью сыщем
полезный путь, чтобы во всех землях московских имелось хлебное
изобилование, установилось житие немятежное и неповредимый
покой для всех холопов моих ровно.
Царь, перекрестясь, поклонился на все четыре стороны.
Уходя, уже на середине Золотой лестницы, Борис вдруг с давно
забытым в себе бодрым оживлением обернулся и уронил в народ
по-простому, от души:
– Жалую вам Указ: Юрьев день христианам вернуть и отныне
снова давати им свободный выход от всякого притеснения… А кто
из боляр да дворян учнёт их из-за себя не выпускать, так тем от нас
быть в великой опале! Сказано!!
Уже на следующий день простонародство столичное, а позднее
уже и от самых дальних закраин потянулось в Кремль за деньгами,
разбирая за день московок и копеек на многие тысячи рублей. Но
цены на хлеб возвышались быстрее, чем люди успевали добежать
с казёнными средствами до хлебных лавок.
Вскоре в столицу уже со всех сторон было ни проехать, ни пройти:
от Белого моря и до низовьев Дона на дорогах голодные люди
валились в пути один за другим. Приставы, заворачивая трупы в
саваны, видели, что рты у всех забиты нечистотами, землёй и травой.
Объявилось моровое поветрие. Воеводы выставили строгие
карантинные заставы у своих городов, но остановить устремившихся
в Москву за казёнными деньгами людей не могли. Никто не хотел
помирать дома на лавке – всем нетерпелось по локти запустить
руки в блиставшие у Кремля горы золота и серебра.
Когда казна опустела, Борис открыл свои личные сбережения.
Только не велел приставам трогать подарки еуропейских венце-
носцев, особенно от Елисаветы.
Но при всём при том казней перекупщиков не было: на
Бориса время от времени накатывали беспричинные приступы
милосердия, как в случае с Фёдором Романовым, которому за связь
с Самозванцем Годунов приговорил не казнь, а пострижение в
монахи под именем Филарета.
В общем, никого из хлебных спекулянтов даже не секли кнутами.
Только из чрезмерного усердия Тайного сыскного ведомства втихую
удавили двух столичных пекарей, которые творили хлеб меньшего
веса за прежнюю цену из старого прогорклого зерна, негодного и
для скотины.
Когда и царские закрома опустели, Годунов разослал продотряды
жильцов и детей болярских в самые дальние, некогда изобильные
концы страны, чтобы искать рожь и пшеницу, и брать сей провиант по
им назначенной твёрдой цене, а при сопротивлении реквизировать
именем царским.
Однако вовремя доставлять в Москву добытое зерно не всегда
получалось: то подвод не оказывалось нужное количество, то
ямщики прятались при появлении царских отрядов. А кое-где
Борисовых посланцев так и вовсе до одного перерезали наёмные
бойцы от хлебных перекупщиков.
Помня, чем обернулась его просьба к Елисавете о политическом
убежище, Борис, тем не менее, велел писать аглицкой королеве и
другим государям еуропейским, прося хлебной помощи. Мало кто
ответил.
К следующей весне треть Московии лежала в скудельницах,
обутая за государев счёт перед последней дорогой в красные
башмаки – так называемые коты.
Начались бунты, с которыми окольничий Иван Бутурлин, голова
Разбойного приказа и один из лучших воевод Ливонской войны,
совладеть не мог. Его лучшие дворянские отряды метались за
«разбоями» вокруг Москвы, но только успевали посечь их в одном
месте, как те объявлялись в другом.
На Воронеже особо не шалили, но как-то в одну ночь с
Благовещенского и Успенского храмов поснимали колокола. Одни
говорили, что лихие люди продали Божий глас гулявшим в Диком
поле татарам, другие знатоки будто бы видели, что колокола на
казацких стругах отправились вниз по Дону в гости к оттоманскому
султану. Как бы там ни было, но ещё долго воронежцы крестились на
звон, какой на колокольнях творили монахи, охаживая кувалдами
медные корабельные якоря.
И тогда Годунов, как всегда оборотисто, решил дело с разбоями,
ещё раз доказав правоту слов аглицкой королевы, что сей чудный
муж видом и умом всех людей превзошёл. Борис издал Указ, чтобы
Московский Холопский суд давал отпускные всем кабальным
крестьянам и в первую очередь боевым слугам, коим их государи в
голод отказали в пропитании. Для того было достаточно холопского
слова. Оно принималось на веру безо всяких свидетельств и иных
уточнений.
Разбои враз утихли.
К этому времени продотрядовцы сыскали достаточно при-
прятанного, а то и просто забытого в гумнах зерна, потом же
по весне Северным океаном пришли в гавань Святого Николая
три аглицких корабля с сарацинским пшеном, сахаром, солью и
разными аптекарскими снадобьями, всего на одиннадцать тысяч
фунтов стерлингов. Верно для поднятия народного духа, в трюмах
также прибыли в Московию в дар десяток клавикордов и иные
музыкальные невиданные инструменты, а также посуда фарфоровая
вычурной работы.
Англичан ответно нагрузили здешней отменной сёмгой и треской,
а также смолой и мёдом, на чём они после продажи этих товаров
в Америке получили счастливых сто процентов прибыли. Однако
торговые агенты порадовать свою неравнодушную к купеческим
успехам королеву не успели – Елисавета, последняя из рода
Тюдоров, умерла до их возвращения в марте одна тысяча шестьсот
третьего.
К тому времени голод московский разрешился: хлеб на рынке
от 3 рублей за четверть откатился-таки до 10 копеек. И были такие
из перекупщиков, в основном боляр и сильных «новиков», ещё
богатых несметными тайными запасами ржи и пшеницы, кто тотчас
с искривившимся лицом полез в петлю или со всех ног бросился
топиться, хоть в луже.
Только не успело простое всенародство очухаться от голода, как
пришла в небо огнистая звезда-гостья, ночью и днём грозя тайным
страшным предвестием.
В голод воевода Сабуров никому не дал умереть ни в крепостях,
ни в слободах, ни в тех шестидесяти сёлах, деревнях и починках, что
с недавних пор окружили Воронеж. И татар он без боя успокоил,
что крымских, что ногайских: болярин разрешил им промысел в
дальних воронежских ухожьих в обмен на конину, сарацинское
зерно и кумыс. Честная торговля быстро обе стороны замирила. Так
что чёрные тропы в степи, пробитые копытами боевых татарских
меринов, затянулись серебристым плавным ковылём.
Тем не менее на крепостных башнях по распоряжению Глеба
Семёновича обновили порох и пушки и пригласили немецких
инструкторов для выучки артиллерийскому делу болярских детей,
однодворцев, тягловых мужиков и даже захребетников из самых
сметливых, хитрых и охочих служить отечеству.
Иным, чтобы в степь не сходили гулять вольно у казаков, воевода
нашёл иную заботу с общей прибылью: строить для иноземных
посольств, часто ходивших по Дону вверх и вниз, лодки и струги.
А ещё промышлять рыбалкой, охотой, заготавливать горожанам
сено, бортничать по лесам, собирая мёд диких пчёл, пасти по
очереди скот. Изгоям, потерявшим все права по жизни, молодший
Сабуров определил честные работные места при Алексеевском
Акатовом и Успенском монастырях.
Бои утихли, и теперь крепостные казаки, пушкари, стрельцы и
воротники разживались в основном тем, что делали на продажу
купцам арбалеты, капканы, посуду из глины, свечи, украшения,
шили одежду, потом же по всему Дону до Азова прославились
крашениной. Объявились на Воронеже свои первостатейные
мастера лыкодёрства, смолокурения и особо по выплавке чугуна и
железа при помощи древесного угля в ручных домницах, что тотчас
отметили и отличили из Кремля: Годунов жаловал Глебу Сёменовичу
прелестную грамоту на высший служилый чин государева слуги
с безмерными правами.
Непременной принадлежностью хозяйства горожан, даже
больших, стали огороды и сады. На здешнем отменном чернозёме
славно прижились яблони, сливы и вишни, а возделанные
аглицкими сошниками и боронами поля благодатно приняли
иноземные семена морозоустойчивой пшеницы, стеной встала
рожь; воронежцы уже не знали, куда девать гречиху, земляные
яблоки, репу, капусту, мак, огурцы и коноплю да лён. Мёдами
упивались безмерно.
Скоро в крепостном войске Сабурова уже не было ни одного
ратника, чтобы тот ходил на службу, как раньше, пешком и худо
вооружённый. Некоторые завели себе солидные шведские мушкеты
с фитилями, карабины и пистоли.
Само собой, бдил Глеб Семёнович и за сбором податей и оброков,
разыскивал беглых и тщательно вёл судопроизводство. Особая
головная боль была достойным образом организовывать встречи
и проводы иностранных послов, обеспечивая свежим конвоем
из самых дисциплинированных и прилично одетых православных
казаков.
Пригоже помог Глеб Семёнович и московскому дьяку Григорию
Киреевскому, присланному с помощниками «для дозора» –
описания города и уезда.
В «Дозорной книге» ими были перечислены по именам все
взрослые воронежские мужики, главы семей, всего 964 человека:
служилые люди – стрельцы, казаки, пушкари, воротники (664),
«бобыли и захребетники», жившие во дворах у служилых людей
(96), монастырские ремесленники и крестьяне (88), посадские
торговые люди (59), церковнослужители и монахи (30), дворники,
охранявшие городские дома уездных помещиков, а между делом
убиравшие улицы от конского навоза и кизяков (27). С учётом
женщин и детей всё население огорода, то бишь города, составило
около 7 тысяч душ.
При всём при том воронежцы, хотя и не ввязались в разбои,
охватившие центр державы, но недовольство среди них нынешней
жизнью прорывалось. О том они писали сердитые челобитные
Годунову. А однажды, не видя решения, уломали дьяка воеводы
Хрущёва, знавшего иноземные языки, за бочку солёной стерляди
очинить жалобу, которую отправили с аглицкими купцами в Лондон
Елисавете: мол, пусть и Еуропа, которая так славит Бориса, знает, что
наложенные его Думой непомерные налоги самых трудолюбивых
промышленных людей толкают сходить в степь к гулящим казакам.
Только за кремлёвскими стенами ни видеть этого, ни слышать не
желают, потому как там на всех справных должностях иностранцы
или сильные люди из временщиков-новиков, купившие себе на
нажитых в голод деньгах знатные чины. Ещё страдание простому
человеку: коли заболеешь, лечиться по-человечески, то есть
волховской силой, власти не дают. Иди обязательно к иностранцу-
лекарю, а тот безбожно надувает, чистую воду за лекарство выдаёт,
при том весьма за дорого. Скажем, батюшка Николай при простуде
умно сажает недужного человека на пары травные, а вот назначенный
из Москвы руководить излечением воронежцев учёный лекарь и
аптекарь Ганс Беккер пользует только уксус и окуривание серой. За
то люди его боятся и охотнее помирают, чем соглашаются, чтобы их
свезли к нему в больницу. Потом же на каждом шагу обирают народ
корыстолюбивые дьяки, определяемые на малое время, через что
сии грамотеи приказные спешат наживаться всякими средствами.
Скажем, закон царский не терпит никаких взяток, но хитрецы
изобрели способ обманывать его: челобитчик, входя к дьяку или
судье, кладёт деньги пред образами, будто бы на свечи.
В 1605-м, как всегда год от года, на 25 марта Глеб Семёнович
назначил в острожной крепости на Торговой площади торжес т-
венные проверочные смотры пограничных сторожей. Надо было
собрать воинских людей, чтобы уточнить их списки, оценить
боевую готовность и определить новые условия караульной
службы – на днях привезли воеводе Указ, чтобы на ближних и
дальних заставах создать усиленные конные заградотряды с
особыми полномочиями: обнаруживать людей, пробирающихся к
Самозванцу под красные знамёна, и рубить тех в поле без суда. Если
попадутся кто чином или родом старшие, положим болярского
или окольничего происхождения, без промедления отправлять
с конвоем в Москву.
В связи с этим товарищ воеводы Пётр Биркин, главный подъячий
Иван Леонтьев да осадный голова Кузьма Катеринин вместе с
полковником Иваном Ермаковичем всем обществом явились
в Приказную избу и заявили великому болярину, что народ
воронежский и казаки всё настойчивей сговариваются бежать
из крепости к царевичу за справедливостью, которой тут быть не
может, пока в крепостях хозяйничает московский купец Лазарь
Елизарьев.
– Осади его, государь… – аккуратно заметил Иван Ермакович. –
Сил нет. Прежде мы про него тебе не докладывали, потому что у
Лазаря связи крепкие и в Думе, и в Посольском ведомстве, и даже
Тайном сыскном. Мог через то и тебе навредить. Но как ты теперь
стал в чине царского слуги, то такую силу ему уже не превозмочь!
– Чем же сей кабацкий верховник вас столь растревожил?
Объявите подробней… – Сабуров выложил на стол кулаки.
Иван Ермакович тряхнул головой с таким чувством, что труха
соломы, невесть как оказавшаяся у него в волосах, полетела во все
стороны блескучими искрами:
– Прежний воевода Собакин позволил ему взять на откуп и кабак,
и таможню. Само собой, без мзды не обошлось… С тех пор Лазарь без
укорота громит наши кошельки. На пристанях купеческие будары с
хлебом задерживает до тех пор, пока ему не уплатят сверх пошлины
«доброй кожурины». Настоящий разбойничий грабёж! Потом же
питухов не разрешает из кабака выпускать, пока подштанники не
пропьют. Устроил в зернь азартную играть. Потом же бесовские
танцы блудниц и скверные песни завёл с недавних пор в отдельных
комнатах: уже купцы туда потихоньку потянулись, дьяки твои не раз
заглядывали. Наш староста каждый день ходит к нему во двор лаять
его за такое зло, но Лазарь не внемлет. Отговорка у него одна – так,
мол, в Еуропе теперь принято…
Сабуров поморщился:
– Государю о тех злоупотреблениях челобитную писали?..
– Дважды, Глеб Семёнович. Тайно от князя Собакина.
– Так вы, молодцы, грамоты не знаете! – привстал Сабуров.
– Верно. Но дьяк воеводы Хрущёв в тайне за пару соболей нам
нужную бумагу аккуратно составил.
– И что?..
– Накануне твоего приезда Москва вместо ответа вверила Лазарю
кроме таможни и кабака ведать царским жалованьем казакам!
Может через то они и всколыхнулись всем обществом передаться
Самозванцу...
– Немедля тащите ко мне лихоимца…– тихо проговорил Сабуров. –
Я, как жалованный от государя всеми судейскими правами, имею
промысел учинить купцу наказание достойное: подвесить на
Московской башне железными крюками под рёбра. После такой
чести наш Лазарь уже не воскреснет.
Как в атаку бежал полковник Иван Ермакович от Приказной избы
к хоромам купца Елизарьева, поднявшимися своими золочёными
маковицами и узорчатыми изразцовыми трубами выше креста
Благовещенского храма. Стрельцы и казаки не поспевали за ним на
лошадях.
Вернулся отряд с уныло покривившимися лицами.
– Во дворце купчишки нет. Все клети и подклети облазили…–
прохрипел полковник.
– По вашему зловонию чую – в кабаке вы тоже успели устроить розыск
Лазаря. И с особым усердием!.. – усмехнулся Сабуров. – А у Софьи в
избе доглядели? Я сегодня утром видел, как эта его полюбовница в
окно выглядывала через занавеску: всё лицо у неё точно мукой было
выбелено, а щёки нарумянены краской, которой англичане летом
украшают трубы своих домов. Явно Лазаря ждала, тьфу!
– Прости, государь, но везде глядели: нет его ни у Софьи, ни у
новой соблазницы Катьки.
– Собак пускали по следу?
– Не взяли. Табаку турецкого везде по острогу щедро рассыпано.
– Значит, верно донесли мне, что он ушёл сегодня ночью в
Добрыничи к Самозванцу… Опередил вас… – построжел Глеб
Семёнович. – С сегодняшнего дня удвоить караулы! А ты, полковник,
не мешкая, скачи к ногайцам и передай от меня их мурзе Петру
Араслану Урусову, что в Диком поле объявился купец с большими
деньгами. Только Сабуров де защищать его не намерен…
Свежим весёлым мартовским утром в тот час, когда Сабуров
назначил в крепости проверочный смотр воронежских военных
людей, на Торговой площади, распугав только что днями
прилетевших грачей, раздался громовой треск медных барабанов,
гул литавр и вой труб.
Под эту тяжёлую музыку на середину площади выехали и
спешились у своих добрых борзых аргамаков товарищ воеводы
Пётр Биркин и казацкий полковник Иван Ермакович. Оба в
искусных кованых кольчугах, поверх которых слюдяно сияли на
солнце лёгкие итальянские латы. На головах строго возвышались
трофейные татарские шишаки с пирамидальными верхушками,
украшенные чёрными лисьими хвостами. В вытянутой руке
полковника судорожно плясало на ветру казацкое знамя: синее
с широкой кумачовой каймой. В центре полотнища – две белые
фигуры: лев и ингор-конь с рогом на лбу, как суть православного
благоразумия, чистоты и строгости.
Напротив Биркина и Ермаковича на мохнатом буланом
тяжеловесе с чёрной гривой и хвостом восседал Глеб Семёнович,
одетый простым казаком.
Вокруг площади с каждой минутой прибавлялся народ, в ос-
новном тяглецы. Купцы и помещики, оробев от воинской музыки,
попрятались в подклети.
– Где наш главный подъячий и осадный голова?!! – оглядев
площадь, сурово крикнул Сабуров Ивану Ермаковичу.
Казацкий полковник покачнулся в седле и посинел.
– Где воронежский отряд?!! Доложи, холоп! – напрягся воевода.
Иван Ермакович судорожно тронул коня: тот диковато, боком
подвинулся к Сабурову, но вдруг споткнулся и припал на задние
ноги, испуганно заржав.
Глеб Семёнович увидел, что полковник плачет, втянув губы.
Минуту-другую Иван Ермакович мучительно жевал их до крови,
пока не совладел с собой:
– Прости, государь, не углядел измену… Вели казнить. Все ушли…
И стрельцы, и казаки как один ночью вместе с караулами подались к
Расстриге. Батюшка Николай хотел их остановить, но они и его силой
прихватили…– чужим голосом поведал полковник. – У меня девять
сыновей там… Один только остался дома молодший, которому
дорога разве что в кабак...
Сабуров резко ухватил полковника за шею, больно придавил
к своему плечу:
– Почему саблей их не остановил, Иван Ермакович?! Твой отец
Ермак Тимофеевич державу ценой своей жизни собирал, а ты
хочешь позволить её в одночасье разорить? Москву – полякам,
Новгород – шведам, Сибирь – аглицким соискателям! А сам куда?
– Разреши с казаками сегодня же ударить по Самозванцу и его
красные знамёна тебе к ногам бросить…
– Разве они ещё не все в Путивле?..
Полковник перекрестился:
– Православные донцы, государь, смирно сидели и сидят, не
помышляя измены присяге. Разбойный хлеб им не по душе.
– И много таких?
– Чтобы веру и трон державный охранить – достаточно будет. Они
мной все как один переписаны и тайно предупреждены: бдить со
дня на день твоё особое распоряжение.
– Вот это любо… – кивнул Сабуров. – А как сыны тебе дорогу
к Димитрию перекроют? Порубаешь изменников?..
Полковник молча уронил голову, затих.
Глеб Семёнович через плечо сурово поглядел на гостью-звезду,
которая даже днём при Солнце стояла видно, словно любопытный
зритель в театре, в котором давали пиесу, от которой невозможно
оторваться.
Уже вскоре Лжедмитрию без сопротивления сдались Путивль,
Рыльск, Валуйки, Оскол, Кромы, Ливны, Елец, Трубачевск.
На другой день рано утром на подоконнике Приказной избы
суетливо завертелся вяхирь, скользко цокая когтями. Этими
птицами в особых случаях сообщался с окраинами державы
Дмитрий Иванович Годунов, первый голубятник державы.
Дьяки побежали за Глебом Семёновичем.
Под кольцом у вяхиря нашли распоряжение Тайного сыскного
ведомства: Сабурову, слуге государя, быть у трона Годунова (далее
следовало на всю страницу полное царское титло) без промедления
налегке одному, не тратя времени ни на какие распоряжения по
воеводской службе или сбору одежд и провианта. Если недужен,
то от дури докторов или еретических снадобьев волховских тотчас
отказаться, а лечиться по дороге государевым винцом, сев на пары,
то есть не вылезать в пути из бочки с горячей водой и травами.
Глеб Семёнович все это понял так, что воронежские агенты царёва
дяди расторопно известили Кремль про то, что Воронеж, вслед за
Курском и Белгородом, предался Самозванцу, прельщённый его
воровскими манифестами о природном праве на державу.
Сабуров крикнул дьяку, чтобы тотчас подавали к Приказной
избе лучших лошадей для срочного пути. Тот упал на колени,
прикрыл рожу сине-зелёными от чернил руками и простонал, что
государевых ямщиков никого в ямах нет – все тоже передались
воскресшему царевичу.
– Самозванцу, холоп…– брезгливо поправил его Сабуров.
Как бы там ни было, уже к вечеру следующего дня аглицкая
быстробеглая карета Глеба Семёновича пронеслась мимо
Ивановской колокольни. Лошадями всю дорогу умело правил
полковник Иван Ермакович, который знал московскую дорогу
лучше всякого ямщика, но в кремлёвских обычаях оказался профан:
остановил карету впритык возле царского крыльца, хотя самые
большие думцы не смели так близко подъезжать к нему и всегда
сходили за несколько саженей.
Однако встретивший Сабурова дворецкий на такое негодное
порушение чести государева двора не указал, чем достаточно
успокоил Глеба Семёновича относительно ждущей его силы
царского гнева.
Сабуров вовсе приободрился, когда его прямиком повели в
Теремный дворец, где в старых дубовых хоромах, которые считались
иноземными лекарями для здоровья Годунова полезнее каменных,
были обустроены постельные царские комнаты.
Проходя первую, называвшуюся Передней избой, Глеб Семёнович
заметил в полутьме очень знакомого фигурой, но быстро
отвернувшегося от него к окну человека в атласном зипуне. Как
ни странно, но его же он увидел и во второй комнате, государевом
кабинете, хотя было непонятно, как тот успел туда незаметно
перейти.
Когда Сабурова допустили в почивальню, то и здесь в
отгороженном небольшом чулане, сразу незаметном, сидел
на немецкой раззолочённой шатровой постели тот же самый
мужик. В возглавии она была украшена копией «Данаи» Тициана,
а на небе из пены морской рождалась во всей своей телесной
очевидности Венера, аккуратно срисованная с картины Боттичелли
иконописцем-травником Лукой Трофимовым.
Вялым рыхлым светом горела толстая, согбенно ссутулившаяся
свеча.
Глеб Семёнович пригляделся. Перед ним был Борис.
Сабуров опустился на колено.
– Сядь рядом… – натужно сказал царь, подвигаясь на постели: –
Как тебе, Глебушка, мои братья?
– Какие, государь?
– Ты разве ничего необычного не видел в комнатах, когда шёл
сюда?
– Видел. Только не понял, что к чему.
– То-то и оно. Так теперь у меня заведено. Смерти ждут похожие
на меня мужики, царю заговорщиками уготованной. Шаксперу
своему когда-нибудь про такую нашу оборону расскажи. Театр, да и
только. А знаешь, кто сию идею нам подсказал? Аглицкая Елисавета,
Царство ей Небесное, в последнем письме ко мне. Чуяла старуха за
собой вину...
– Что твои суставы, Борис Фёдорович?
– Спасибо, сынок. Я не раз с благодарностью плакал, вспоминая
твои лекарские способности. Ты спас меня своим волховским
волшебством.
– Судя по муке твоего лица в это мало верится.
– Так новое страдание Господь дал мне во избавление от грехов…
Уже какой месяц лишняя кровь рвёт мою голову на части, носом
прыскает... Иноземных лекарей в Кремле больше, чем тайных
агентов, но никто не может с этим справиться.
– Я помогу...
– Наперёд у меня к тебе другая просьба будет… С недавних пор
имею болячку гораздо мучительную. Как кинжал в сердце… Укороти
Расстригу… Тайное сыскное ведомство имеет все сведения, что
московская знать скрытно готовится перекинуться к Лжедмитрию.
Со дня на день мой самый обласканный воевода Пётр Басманов
прокричит битого им под Новгородом-Северским Димитрия царём
московским…
– Так у меня для больших дел должного опыта нет. Я пять лет
гонялся с казаками по степи за татарскими шайками, но армию
никогда не водил.
– Не важно… Вора силой всё одно уже не обуздать. Потому
действовать надобно иначе. Я не раз засылал к нему в лагерь тайных
убийц, но их скоро выявляли… А ты, уверен, пройдёшь через любые
заслоны и найдёшь, как лишить Расстригу его поганой жизни.
Понимаю, что не рыцарское это дело, но другого оружия у меня
нет... Справишься, Ксению за тебя отдам. Всё равно с иноземными
женихами мне не везёт... Кого не выберу – тотчас мрут. Кстати, не
твоих ли это рук дело?
– Упаси Господи.
– Хоробит за тебя постарался? Кстати, говорят, он тоже под
красными знамёнами кадилом машет?
– Его взяли силой… Только на свою беду… Я уверен, что он вперёд
меня молитвенно повернёт события на пользу державы.
– Верю, сынок… Так возьмёшься?
– Быть сему.
– Гляди только не передайся Расстриге! Я тебе откроюсь: сам
я по избыточности любомудрия этого вора породил! Сам…
Присмотрелся к нему, план прикинул, а через год после коронации
заключил с ним в Соловецком монастыре уговор: он получит
хорошие деньги и серьёзный чин, но за то назовётся в Польше
воскресшим сыном Мучителя. Чтобы смутить моих боляр и
открыть среди них тайных негодных заговорщиков! Но прилипшая
к Самозванцу ведьма Маринка науськала его переступить черту
и замахнуться на Кремль! Возмечталось полячке стать первой
коронованной царицей всея Руси…
– Как я угадаю Расстригу? Нет ли хотя бы захудалого портрета
вора?
– Он тебе не нужен. Ты и без того хорошо знаешь пройдоху.
Это тот диакон, что учился с тобой в Кембридже… И вообще будь
осторожен. В лагере Самозванца ты встретишь много людей,
которым ты известен. Половина моих боляр уже там… А пушкарями
у Самозванца командует один небезызвестный тебе дипломат и
некогда всей душой союзный мне человек.
– Неужели Микулин?
– Именно так, мой милый. Не устоял Григорий Иванович,
прельстился явлением «истинного» царя и его обманными
манифестами про вечный мир, тишину и всеобщее благоденствие
в державе.
– Дозволь на прощание одну просьбу высказать?
– Говори. Ты в почивальне самого милостивого государя
Еуропы.
Глеб закрыл глаза:
– Борис Фёдорович, отпусти со мной Ксению. Прямо сейчас. Я
её на Дону в надёжном месте утаю у православных казаков, пока
не разберусь с Самозванцем. Если что, потом Белым морем уйдём
с ней в Англию. К Шаксперу в Страдфорд поедем жить.
– Какой ты, однако, настырный… Государя смеешь торговать! А вот
я тебе на то сейчас скажу своё решительное «нет»! Кстати, я недавно
у аглицкого посла Фомы Смита поинтересовался, как растёт слава
твоего Уильяма? И знаешь, что поведал мне этот бывший шериф
Лондона? Будто у него есть все факты: Шакспер подставное лицо,
полуграмотный деревенский парень, а настоящий автор всех его
пиес и сонетов покойная королева Елисавета! Не обиделся? Иди…
Исполняй царёву волю.
– Или волю гостьи небесной, которая с недавних пор царствует
среди звёзд?
Годунов осторожно покосился на окно:
– Что с прошлого октября разглядывает нашу скорбную жизнь?
Боюсь я что-то её, Глебушка… Неспроста она явилась. Изнемогаю
умом, в глубину впад сомнения и тревоги.
– Напротив, радуйся Борис Фёдорович. Это заступница Святой
Руси и берегиня границ державы твоей…
– Она сама тебе о том доложила или Хоробит подсказал?
– Астроном Иоганн Кеплер. Немецкий. Он всесторонне изучил её
и как человек глубоко верующий сделал однозначный вывод, что
это явление связано напрямую с нашей державной Смутой и её
окончанием… Между прочим, живёт сей учёный муж в большой
бедности.
– Ладно, распоряжусь о твоём Кеплере. Но насчёт Ксении…
Что я болярам объясню потом про свою дочь? Где она? Ещё и до
иноземных послов, чего доброго, слух дойдёт, будто Годунов перед
вором вострепетал и уже прячет семью по тайным углам!
– А вы, государь, по собственному опыту посадите в дочерние
хоромы стороннюю девицу да под нынешнюю моду велите её
куклой исполнить: погуще, как мукой, набелить, зубы исчернить.
Родная мать замену за такой штукатуркой не углядит.
– Уговорил. С Богом, сынок… – заплакал Годунов.
13 апреля 1605-го Бориса не стало.
Звезда-гостья погасла вскоре после похорон самодержца, словно
уже достаточно вникла в земную жизнь и составила о ней своё
особое небесное мнение.
Через четыре дня Пётр Басманов, назначенный главным воеводой,
принял от полков присягу на верность сыну Годунова царю Фёдору II.
Только уже в мае по сговору с князьями Василием да Иваном
Голицыными и Михаилом Салтыковым он перекинулся на службу
к Самозванцу. За Басмановым поспешили косяки бояр и дворян из
Рязани, Тулы, Каширы, Алексина. 7 мая Басманов в Путивле объявил
мнимого Дмитрия законным царём. Москвичи слушали Гришкиных
посланцев с благоговением, а самые проворные уже присягали ему.
Сабуров, в свою очередь, не исполнил приговор Годунова
Самозванцу. Никто не смог бы ему помешать, но он отказался
от казни Димитрия без честного боя.А наемным убийцей Сабурову быть негоже.
20 июня 1605-го Димитрий триумфально вступил в столицу
Московии. Бодрый колокольный звон рвал небо над столицей.
Царствование нового самодержца началось с милостей.
Двадцатичетырёхлетний царь просидел на троне триста тридцать
один день.
ЭПИЛОГ
Управились в державе и с иной самозванной мелкотой поганой, о троне российском возмечтавшей:казаками Августом, Осиновиком и Лавром,Илейкой Муромцем, учителем латыни Матюшкой Верёвкиным да дьяконом Сидоркой.
«Царица» Марина Мнишек бежала в Астрахань с отрядом ещё
недавно ловко бившего поляков атамана Ивашки Заруцкого. Тот,
тоже заболев самозванством, задумал накликать на Русь силы
персидского шаха Аббаса, втянуть в дело Турцию, поднять юртовских
татар, ногаев, волжских казаков, стянуть к себе все бродячие шайки
и идти вверх по Волге, покорять своей власти города. Рассылал
грамоты от имени якобы спасшегося Димитрия.
Тут-то Воронеж и оправдал себя. Дорога ивашкиных беглецов
проходила рядом с его крепостями. Мятежники собирались
передохнуть в верном Самозванцу городе, но на этот раз
воронежцы вышли против них на бой, который длился целых два
дня. В сражении в урочище Русский лог (примерно там, где сейчас
в Северном районе находятся дома бульвара Победы) Заруцкого
разбили. С остатками отряда Ивашка бежал в Дикое поле.
Однако под Астраханью его казаки, поняв, что деваться им
некуда, повязали своего атамана и заодно Маринку с малолетним
сыном. Вскоре того удавили в петле за московскими Серпуховскими
воротами, чтобы новые самозванцы «ворёнка» не отбили и не
сделали своим знаменем.
Умирая с тоски по сыну в Круглой башне Коломенского Кремля,
Марина Мнишек, почитаемая многими за безбожницу и колдунью,
прокляла род Романовых.
Вместе с казаками-донцами Глеб Сабуров присягнул младому
царю Михаилу Фёдоровичу Романову.

«Яз, имярек, целую крест Господен государю своему, царю и великому князю Михаилу Федоровичу всеа Русии и его царице и великой княгине Евдокии Лукьяновне и их царским детем, которых им, государем, впредь Бог даст, на том: служити ему, государю своему, и прямити и добра хотети во всем вправду, безо всякия хитрости, и его государева здоровья мне во всем оберегати и никакого лиха ему, государю, не мыслити».
Казаки рыдали как дети.
Кончилось «безгосударное» время.
«А где велит государь быти на своей государеве службе, и мне, будучи на его государеве службе, ему, государю, служити».


P. S.
Через триста лет просьба Временного правительства
к европейским государствам принять к себе низложенного Николая
Романова с женой и детьми имела такой же отзвук, как и обращения
к Елизавете за убежищем Грозного, а позже Бориса Годунова. Даже
Георг V, братски дружный с Николаем и весьма с ним схожий как
внешне, так и характером, с печальной аристократичностью
объявил по поводу возможности приезда венценосного Романова
с семьёй в туманный Альбион: «В настоящее время неудобно…»


Рецензии