Как орёл слона довил. продолжение 3
Порою не совсем уже и давней удумал царь записать свою жизнь со всеми ея удачами и поражениями, трудами и походами, познаниями и грёзами. Конечно, мечтая об этом, Пётр неизменно мог мысленно перечислять свои шаги по жизни без запинки, но после таких перечислений неизбежно наставал момент, когда он должен был сам себе задать вопрос: к чему стремишься, Пётр Алексеевич? Ответ почему-то всегда получался размытым и неопределённым. То ли он хотел многого и желал достичь тоже многого, от чего цель виделась смутно, то ли устремления его были несбыточными. А может быть, слишком уж далеко было истинное положение России от того образа, который рисовался перед мысленным взором Петра ещё с детства? И от этого приходилось не будущее строить, а отбиваться от обстоятельств, жертвовать мечтаниями во имя необходимости? От того и метания – от одной войны к другой, от одного бунта к другому, от резания бород к переделыванию государственного устройства…
Впрочем, в минуты подобных размышлений постепенно всё более явственными становились и удачи, которых пока было гораздо меньше, чем хотелось бы. И всё отчётливее среди множества самых разных целей вставала одна: слишком уж насели добрые соседи, кусок за куском отрывают, как волчья стая. Нужно становиться сильным, отбиваться от турок, крымчаков, шведов, ото всех, кто спит и видит, как восходят они в Москве на трон, стирают с лица земли город на Неве, закрывают все морские выходы и примериваются к огромным пространствам за Уралом…
… Вот и на сей раз записал. Не о делах государственных, правда, но кто знает, кто и что на них сказывается! Записал медленно, раздумчиво, уточняя каждое слово:
«Забывать службу ради женщины непростительно. Быть пленником любовницы хуже, чем быть пленником на войне: у неприятеля скорее может быть свобода, а у женщины оковы долговременны».
Записал так, как записывал главные свои мысли. Какие-то их них, касавшиеся дел практических, он в скором времени вставлял в указы и всяческие уложения, особенно важными почитал строки, которые потом войдут в ненаписанный ещё Морской устав, ведь именно он должен был стать основой жизни создаваемого русского флота. Усмехнулся: флот-то, почитай, уже есть, но строили мы его как-то по-русски – сначала крышу, потом стены, и только в завершение всего думаем основу заложить. Но что поделать, если обстоятельства гонят в шею: не успеешь, не успеешь… Вот и приходится… с крыши. Везде и всюду города возникают из больших сёл, по крайней мере – на местах, где уже давно кучно обитали люди. А у нас – русский квас: на пустынном берегу Петербург заложили, где два с половиной чухонца ловили свою салаку! В других странах город сначала становился городом, а уж потом вокруг возникают крепости, башни, валы, потому что уже есть, что защищать. А ты сам, русский царь, начал город со строительства крепости. Правда, у тебя тоже было что защищать. Страну надо было оберечь, а она – огромная, становится всё шире и больше, и с этих мест её глазом не охватить. Вот и началось… с крыши!
Да, сегодняшняя запись ко всему этому не имела прямого отношения. Хотя… Как знать! Память о собственном опыте жизненном может пригодиться ещё многим. Потому и записать надобно. А потом – он уже давно заметил, что подобная запись представляет собой как бы итог чего-то: размышлений, действий, событий. И ещё одно, касаемое того, о чём хотелось бы позабыть. После того, как неясное томление души выплёскивалось на бумагу, оно приобретало более чёткие контуры, как приближающийся в тумане корабль, становилось легче анализировать, подводить под чем-то черту… Вот и сегодня: записал про женщин. А почему это вдруг? С Катеринушкой всё, вроде, ладно. Родила она ему подряд, одного за другим первенца, любимца Петрушу, затем – Павлушку, Катеньку… Любил он детишек, хоть и редко их видел, и непозволительно ранняя смерть их ранила прямо в сердце. Конечно, извечная простая мысль «бог дал, бог и взял» примиряла с горем и уносила его с рекой времени…
И всё же иногда в самое разное время – среди дел повседневных, в холодной ночи ли, на рассвете – вставали перед ним глаза той, прежней Анхен, которую, как коварную предательницу, вырвал он давно из сердца. Уже сладостная утешница Катеринушка, друг сердешненький, фактической царицею стала по его непреклонной воле, по его желанию, женской своей статью и силой приворожила, привязала к себе хитрыми морскими узлами. Ну, что ж тебе надобно, царь российский? Да стоит ли изменщица такой неугасающей памяти? А ведь всё не уходит…
Он ярился, создавал себе самый неприглядный образ – кёнигсековской подстилки, но всё это построение разваливалось, когда начинал он думать о том, что слишком долго он заставлял Анхен ждать, оставляя её при себе, как резервный полк перед битвой. И она, змея подколодная, волей-неволей оборачивалась в этих думах жертвой, агнцем невинным.
Два года провела она вместе со своей сестрой Матрёной под строжайшим домашним арестом. Со временем хлопотать за сестёр стал прусский посланник. Пётр прекрасно понимал причину такого внимания: знаком посланник с Анной уже давно и так же давно любил её безответно и молча. И случайно ли Кайзерлинг оказался рядом с Кёнигсеком там, на мосту через крепостной ров?
Поначалу дипломат попросил разрешить Монсам посещать церковь, объясняя просьбу тем, что виноватые перед царём женщины уже раскаялись и нуждаются в замаливании своих проступков. Пётр тогда уступил. Нет, не помиловал. Просто ему показалось в тот момент, что история забылась, что сердце его уже прочно занято другой женщиной. Позже он смилостивился до того, что назначил мужа Матрёны, Фёдора Николаевича Балка комендантом в Дерпте, а жене позволил его сопровождать. Послабление коснулось и Анны. Продав часть подарков, она купила в Немецкой слободе, на Кукуе, небольшой деревянный домик. Георг Кайзерлинг немедленно усилил свой натиск, и вскоре вся слобода уже знала, что «наша Анхен» согласилась выйти замуж за прусского дипломата.
И вот тут Кайзерлинг поторопился и допустил ошибку. Он счёл уступчивость царя за прощение давних женских прегрешений и попробовал предпринять действия по возвращению своей невесты в придворные круги. Момент подходящий, как ему казалось, он выбрал, когда Пётр шумно и пышно отмечал свои именины и тридцатипятилетие. Как обычно, торжество постепенно превратилось в безудержную попойку, когда валились под стол даже самые могучие дубы. Но Пётр, как обычно, пил, почти не пьянея, когда даже полутрезвых людей вокруг уже не оставалось. Кайзерлинг, только что по настоянию царя осушивший огромный кубок, наконец, осмелился:
– Ваше величество, можно ли надеяться, учитывая искреннее раскаяние известной вам дамы, на то, что вы приблизите её ко двору? Тем более, что младший брат её Виллим мечтает об офицерской карьере, но сейчас не может рассчитывать на продвижение…
Пётр вспыхнул сразу. Нет, не вино бросилось ему в голову. Это взорвалось давнее оскорбление, прорвалось через несколько лет:
– Я знаю Виллима, как и каждого из этого семейства, и судьба Виллима Монса будет зависеть только от него самого. Что же касается Анны Монс, то мною не раз говорено, что видеть её и слышать о ней более я не хочу! Я её держал при себе, чтобы жениться на ней, а коли ты взял её себе, то и держи, и не смей никогда соваться ко мне с нею или её родственниками!!!
Уж как ни хотелось Меншикову избежать присутствия при таком разговоре, но вмешаться пришлось, потому что царь в таких ситуациях становился неуправляем. Он полностью сдавался передболезнью, первые признаки приступа которой уже были видны на лице царя: у него задёргался глаз и суетливо, беспокойно задвигалась нога… Вот Меншиков и вмешался – грубо, грязно, закричал первое, что на ум пришло:
– Да что вы там со своей Монсихой! Знаю я вашу Монс, хаживала она и ко мне, стоило перстнем с камушком поманить! Я чаю – и ко всякому бы пошла! Уж молчите вы лучше с нею!
Кайзерлинг выпрямился, побледнел и сделал шаг вперёд, явно намереваясь дать Меншикову пощёчину. Лучший фехтовальщик двора тоже шагнул навстречу, взявшись за рукоять шпаги, но в тот же момент отвернулся, сказав:
– Вот ещё этого не хватало! Драться при царе!
Позвал гвардейцев, стоявших истуканами у дверей. Те мгновенно скрутили дипломата, не без помощи Меншикова надавали ему тумаков и спустили с лестницы.
Когда Александр Данилович вернулся поспешно, то оказалось, что приступ болезни не развился и прошёл, хотя и оставил царя в задумчивости. Расслабленно Пётр отпустил Меншикова и долго сидел за столом в одиночестве, размышляя о случившемся. Что же так взволновало его в связи с просьбой Кайзерлинга? Неутихающая месть за прошлое или страх… перед возобновлением былой страсти? А Алексашка-то, Алексашка! Врал или не врал? Конечно, Петру должно бы хотеться, чтобы сказанное оказалось правдой и ещё раз подтвердило его правоту. Но вместо этого где-то глубоко в душе шевелилось от слов Меншикова неприятное ощущение. Ведь, скорей всего, оклеветал он женщину… И что же получается? Давний друг, зная, как Пётр любил Анну, возвёл на неё напраслину? Зачем? Это – ревность, нежелание делить с кем бы то ни было внимание царя? Или… Месть за давнюю его собственную, возможно, попытку и неудачу?.. Господи, как запуталось всё! А этого мальчишку – Виллима – надо бы куда-нибудь пристроить. Пусть послужит…
( Ах, Пётр Алексеевич, Пётр Алексеевич! Никто в этот момент не оказался рядом, никто не подсказал, что от одного корня не растут два разных дерева. И если одно из них отравило вам жизнь, то вполне можно ждать того же от второго. Переплетаются порой судьбы человеческие так, как невозможно придумать, думай хоть сколько
угодно. Младший брат Анны стал офицером, был принят при дворе, вскоре он уже – адъютант и секретарь самой Екатерины и, упорно, столетиями говорят, любовником её, что официально нигде не выплыло, обвинён он был лишь в казнокрадстве. А поскольку ненависть царя к предательству и воровству была одинаковой, то никого не удивило, что ему отрубили голову. Вор? Кончай жизнь на плахе. Только почему же заспиртованная эта красивая голова долго стояла по требованию царя у Екатерины в спальне, почему Пётр, несмотря на требования врачей, стал пить, как в молодости, почему умер в отведённый ему ещё до рождения срок? И не пригрей царь этого Виллима, может, всё обернулось бы по-другому… А.В.)
А тогда, когда он был наедине с самим собой, вновь и вновь вставали перед ним незабытые глаза, наваждение, от которого он не мог избавиться уже немало времени.
История эта закончилась ничем. Кайзерлинг, разумеется, сообщил своему королю о случившемся, но скорое ответное послание содержало выговор за неуместное поведение и настоятельную рекомендацию извиниться перед русским царём немедленно. Позже Кайзерлинг неоднократно обращался к Петру со своей просьбой, но уже никогда не делал этого в неофициальной обстановке, а точнее – до неофициальной в случае с Кайзерлингом ситуация уже за редкими исключениями не доходила. Только почти пять лет спустя Пётр смилостивился. Вскоре после бракосочетания Георга и Анны, не прошло и полугода, Кайзерлинга вызвали по делам в Берлин. И судьба распорядилась так, что в пути он заболел и умер… И хотя к тому времени боль уже почти утихла, Пётр часто ловил себя на сожалении о том, что у них с Анной не было детей. Может быть, тогда было бы всё по-другому… О том, что тогда судьба России могла бы пойти по другому пути, что и его жизнь была бы не так заполнена войнами и разными делами, он старался не думать.
Годы спустя Пётр уже не вздрагивал при произнесённом её имени, как тогда, когда узнал про измену. Всё как-то стёрлось от времени, потускнело, уже не вспыхивала в душе бешеная ревность.
Хотя… Нет, нет, было! Даже много позже смерти её любовника и изгнания Анны из жизни Петра, при появлении возле неё новой фигуры, нового соискателя, он ревновал, и на настойчивые просьбы Кайзерлинга о непротивлении браку с Анной Монс неизменно отвечал отказом, придумывал какие-то причины, по которым заключать этот брак именно в это время было нецелесообразно, и всё откладывал и откладывал свой согласный кивок головой, который так легко и так трудно было ему сделать.
Да, юношеская страсть, а со временем – и просто память о ней, – долго не отпускали его полностью. Понадобилось немалое время, чтобы Пётр понял, почему одновременно с обнаружением преступной связи Анны Монс с горделивым полячишкой, по достоинству окончившим жизнь в грязи и навозе, его всё более стала притягивать к себе другая красавица – Марта, ставшая затем Екатериной.
До того, как пришло это понимание, со слепотой, свойственной многим сильным мужчинам, он не мог поверить, что Анна, Анхен, Аня, Аннушка могла предпочесть ему кого-то другого. А если это всё-таки случилось, то этот другой – насильник и соблазнитель! Вина женщины в таком случае – в её слабости, и именно так он вначале был склонен воспринимать случившееся. Чуть позже он, следуя за многими мужчинами, уже допускал мысль о том, что измена эта – всего лишь месть за его измену. Сойдясь с Кёнигсеком, Анна вполне могла сама себе доказывать (убеждал себя Пётр), что есть ещё, сохраняются женская сила и привлекательность, хотя в очень долгом и напрасном ожидании свершения надежд они постепенно увядают…
Но… Были письма! Он же читал их – строки, полные неподдельной страсти. Значит, всё, что было у неё до Кёнигсека, – не более, чем хладнокровный расчёт? Расчёт Анны или кого-то другого?
Вот этого сомнения Пётр не наказать не мог, хотя в любом другом случае, не с Анной Монс, могли быть меры куда страшнее. И бывали… Бывали. И ещё будут. А пока, удалив её от себя, Пётр мстил. Мстил полным равнодушием и почти полным забвением (по крайней мере, для всех окружающих). Мстил не только за измену, но и за то, что вокруг неё не убывало кавалеров и претендентов на её руку… И ревность настигала его, наотмашь била в спину. Особенно больно было тогда, когда ему доложили, что Анна несёт в себе последний подарок от Кёнигсека… А ведь когда-то они так мечтали о ребёнке! Не дал Господь. А в блуде всё вышло?
Но в какой-то момент он почувствовал: всё! Всё прошло, закончилось! Уже при случайном звучании её имени не бьётся, как когда-то, его сердце, боль в груди поутихла, он уже гораздо спокойнее выслушивает настойчивые просьбы прусского посланника о смягчении в адрес Анны царского гнева, о его собственном желании на ней жениться…
Почему? Что произошло в его жизни? Где прошёл этот рубеж? Ответ на эти вопросы он находил только один: Марта. Она же – Екатерина Трубецкая. Это она теперь постепенно и незаметно стала ему совершенно необходимой, не претендуя ни на что, довольствуясь тем, что есть. А что есть? Ответь, Пётр, ответь сам себе честно! Есть потрясающая загадочная женщина, даже имени которой, имени настоящего, он не знал.
Он писал ей письма из своих метаний по огромной стране, писал много. Но были ли послания пространными или это были частые короткие записки, почти все они начинались одинаково: «Катеринушка, друг мой сердешненькой, здравствуй!». А ведь он даже не знал толком – как её называть: Екатериной Трубачёвой или Скавронской, как утверждали позже появившиеся из ниоткуда родственники, а может быть Василевской или Веселевской, как он её долго называл согласно версии специально назначенных для этого случая расследователей. Однако даже эта тайная комиссия не сумела её происхождение точно установить. Так же, впрочем, как и её принадлежность к какому-нибудь народу. Кто она? Одно ясно – не русская. Эстонка? Литвинка? Латышка? А может быть, – польских или немецких кровей? Она бы и рада оградить царя от сомнений, которые взыграли в нём тотчас же, как только родилась в нём мысль о женитьбе на этой женщине, да сама не знала этого всего точно. Лишённая семьи во младенчестве, лишилась она и родственной памяти. Перестав принадлежать к какому-нибудь соседнему народу, не примкнула окончательно и к русскому…
Он ничего не хотел знать о её, до встречи с ним, прошлом женском опыте. Хотя некоторых её обладателей он знал отлично, это нисколько не повлияло на его отношение, скажем, к Меншикову или Апраксину. Тогда он твёрдо знал только одно: она ему нужна.
Но постепенно как-то она стала ему не просто нужна. Спустя несколько лет после того, как он увидел её, он уже не мог обходиться без неё и дня. Уже после первых любовных свиданий Пётр окончательно забрал её у Меншикова, поселил в Преображенском, куда немедленно приезжал, вернувшись после каждой из своих многочисленных поездок, и откуда он часто требовал прислать её с несколькими другими женщинами для соблюдения приличий, чтобы привести в порядок его гардероб, постирать бельё. И она стала для него всем: любовницей, кухаркой, портомойкой, штопальщицей, швеёй… Она окружила его вниманием, лаской и заботой, которых у него, в его неряшливой и неустроенной жизни, было так мало! Анна, – та просто позволяла себя любить, никогда не забывая выпросить за это плату в любой форме: в виде очередного подарка, нового поместья, в виде устройства жизни своих родственников и знакомых. Екатерина царя просто любила, не требуя вознаграждения ни в каком виде, хотя Пётр часто со стыдом вспоминал первое его с ней свидание, злосчастную деньгу, заплаченную им за услугу. После каждого такого неудобного воспоминания Пётр одарял Екатерину всё щедрее и щедрее, а иногда и просил прощения за тот давний случай…
Да и Катеринушка, друг сердешненькой, тоже не просто тихо и послушно находилась рядом с ним. Она была от рождения сообразительна, приметлива да и просто талантлива во многих сторонах жизни. Сильная умом, она прекрасно понимала, что только физически подходить любимому мужчине – мало. Именно поэтому она перешла в православие, стала хозяйкой в доме, куда он стремился постоянно, никогда не старалась удержать его возле себя, отрывая его от многочисленных дел, тихо и внимательно слушала, когда Пётр о них рассказывал. А он очень любил это делать, однажды уловив неподдельный интерес в её глазах, более того – он всё чаще и чаще просил её присутствовать при разного рода консилиях и обсуждениях. Люди, часто бывавшие на таких деловых встречах, уже давно привыкли к тому, что в комнате постоянно находилась… кто? Просто женщина, которую царь медленно, но верно вёл к тому, чтобы сделать её царицей. Как умелый токарь и резчик, он отлично видел, что заготовка из драгоценного дерева постепенно превращается в изумительное украшение.
Пётр был неумолим и последователен. После многократного присутствия Екатерины при обсуждении разных вопросов он стал спрашивать её мнение: сначала наедине, а когда убедился в дотошном понимании дел и в глубоком уме Екатерины, – и в присутствии приглашённых лиц. И сначала иногда, а потом всё чаще её мнение оказывало влияние на принятое решение.
Но всё же она всегда оставалась женщиной. Царь, в общем-то неприхотливый в быту, любил окружать свою Катеринушку роскошью, постоянно подталкивал её к новым нарядам, никогда не забывая привезти из дальних краёв то шляпу, то кружева, то часы, то ещё какие-нибудь модные вещицы. Это всё – не считая драгоценностей, которых у неё собралось немало, а они, заботами Петра, всё прибавлялись и прибавлялись… Зато как блистала она на всех ассамблеях, приёмах! Блистала не только бриллиантами. Екатерина Алексеевна (она стала Алексеевной при крещении, в честь крёстного отца – сына Петра) отлично танцевала, она становилась украшением любого бала, проходя в танце с Петром, составлявшим ей великолепную пару, с величественной осанкой, которая, казалось, присуща ей с младенчества. Ещё не будучи царицей, она была ею! И кто бы мог подумать, глядя на её манеры, усвоенные за время проживания с сёстрами Арсеньевыми, что она совсем недавно не умела ни читать, ни писать. Более того, наблюдая за нею во время дипломатических приёмов, когда она свободно разговаривала с иностранцами на любую тему, выказывала изрядные познания в предмете беседы, когда легко переходила с русского на немецкий, польский, шведский, – вполне можно было бы сделать заключение о её высокой образованности, чему охотно верили многие. А те, кто знал истинное положение вещей, только таили злость из-за таких способностей.
Так кто же она, в конце концов? Однажды ответ на подобные размышления выскочил сам собой и уже не уходил от Петра, неотвязно и ясно звучал в его голове: жена она тебе, Пётр Алексеевич, жена! Их дети почему-то умирали в раннем возрасте, и горевала она сильно. Так, что однажды пришла ему в голову страшная мысль: а что, если это – плата за грехи, за неодобряемые Богом незаконные отношения? Но если это так, то надо молить Господа о прощении, и ещё более – стараться исправлять свои ошибки. Давно пора венчаться!
4.
Он любил предаваться воспоминаниям. Он перебирал их, как восточный мудрец – чётки: события, дни, встречи, разговоры… Все они в памяти его были окрашены в разные цвета. Много было тёмных: чёрных, коричневых, серых, обычных. Радостных – красных, оранжевых – в цветах страсти, победы, удачи было меньше. Были воспоминания зелёные, как солдатские мундиры, были синие – морские, они всегда радовали царя, независимо от содержания. Почти не было светлых – небесных, снежных, солнечных… Только иногда проявлялись они – искорками, которые когда-то промелькнули, угасли, но засели где-то глубоко-глубоко. Вот одним из таких дней была, каким ни странным бы показалось это кому-то, поздняя зимняя ночь в самом конце многодневного московского празднования победы под Полтавой.
Триумф полтавский был великолепен. В нём было всё, что хотел бы увидеть в этом торжестве русский царь: ритуальное шествие под победной аркой, музыка, много музыки и ликования, покорный вид пленённых шведских генералов, уверенная поступь полков, прославивших Россию на поле брани, разноцветные гирлянды и потешные огни, фейерверки…
Москва вся была на улицах, на площадях – знать боярская и голь перекатная, купцы и лавочники, пекари и сапожники, бабы, ребятишки – все были пьяны и веселы, всем хотелось посмотреть и на шведа поверженного, и на победителей, а пуще всего хотели люди увидеть самого царя, который в последние годы не так уж часто жаловал Москву своим появлением и о котором так много говорили: одни с ненавистью, другие – со страхом, третьи – с уважением. Только равнодушных не было в толпах, да и любивших царя можно было бы насчитать не так уж много.
Это был не тот случай, когда народ тянется к своему вождю, который зовёт всех к ясным и понятным целям. Почти всё, что делал Пётр, не утруждая себя объяснениями, оставалось непонятным, загадочным, мало кто видел за его деяниями добрые желания, цели достижимые. Оттого и ходила волнами Россия, горела пожарами, бунтами, непокорность свою показывала. А может, это и не Россия вовсе была, а поднимались люди по чуждому наущению, злым подстрекательством? Уж как бы сгодилась силушка эта на одоление чужеземцев, пасть разинувших на земли да богатства российские! Но те полки, которые могли бы Карлу да туркам поперёк горла стать, шли в южные и другие края, уже залитые кровью одних, чтобы залить те земли кровью других.
Эх, в спокойные времена, думалось Петру, собрать бы недовольных, отрубив несколько горячих голов, да послать бы с домами да семействами на дальние окраины – строить новые деревни и сёла, умножаться, землю пахать, рукомеслом прожиток добывать.
… Может быть, когда-то такие времена где-нибудь будут, когда все дела государственные можно будет вершить обстоятельно, не спеша, не стараясь догнать кого-то… Так ведь нет же! Не дают такой возможности. И пока тебя и страну твою не порубили на куски, многое приходится делать с кровью. И нет другого пути, вот это нужно понять в первую очередь. Мы ведь живём не в прошлом и не в будущем, мы можем только то, что мы делаем или не делаем сейчас, и только так, как можем сейчас!
Память людская имеет странное свойство: когда приходит беда, ты видишь её такой, какая она есть: страшной, невыносимой, требующей напряжения всех сил. Но проходит время, приходят новые поколения и начинается то, о чём на Руси говорят: «чужую беду руками разведу». И боль прошедших дней кажется им уж не такой больной, и те давние страдания представляются не такими страшными: вот наши страдания – это страдания, а в те времена… И война для них становится игрой с деревянными и оловянными солдатиками. Они не утруждают себя представлением о том, что было бы, если б не герои, ту давнюю беду одолевшие. Они живут уже в другом мире, и просто не хотят переносить в свою жизнь давнюю кровь и страдания… Так будет всегда. А потому жить нужно, не задумываясь о том, что скажут о тебе потомки. Делай дело честно, всеми доступными тебе средствами, а там… Пускай судит Господь!
…Несколько дней длились торжества, которые, правда, пригасились на час довольно мрачным эпизодом, о котором Пётр не любил вспоминать. В самый торжественный момент, когда преображенцы несли захваченные под Полтавой знамёна, царь сорвался. Да, это был приступ болезни, о которой многие знали, но происходило случившееся на глазах тысяч людей, и уж, конечно, не было во всей этой ситуации виновных, но великий государь великого государства выглядел в тот момент ужасным образом. Он никогда потом не мог объяснить даже самому себе, что произошло. Ему почему-то показалось, а может, оно так и было на самом деле, что один солдат несёт шведское знамя не так, как подобало бы. Причём, Пётр не понимал и то, в чём заключалось это самое «не так». То ли солдат нёс чужое знамя таким образом, что оно не выглядело поверженным, то ли наоборот, не выказал должного почтения к хоть и чужой, но святыне…
Приступ охватил царя не постепенно, как обычно, а сразу. Страшный взрыв гнева заставил его сотрясаться в конвульсиях, он бросился к солдату, пытался что-то говорить, у него это не получалось, и от этого он приходил в бешенство ещё больше: выхватил свой длинный, узкий парадный меч и обнаженным лезвием стал бить плашмя солдата, который и не пытался защищаться – он страшно испугался. Не за себя, за государя…
Подскочил герой Полтавы Меншиков, обнял царя в охапку, не давая ему размахивать оружием, и держал так, пока движения царя не стали слабеть. Суетились вокруг придворные, мельтешил со своим флаконом лекарь, распространяя вокруг острый запах нюхательной соли, а Данилыч не отпускал Петра, пока не почувствовал полное отсутствие сопротивления, и всё рассказывал ему какие-то истории, эпизоды баталии, и смеялся громко, а слёзы сбегали по щекам… Уже через несколько минут всеобщего душевного смятения и тишины взгляд царя стал осмысленным. Узнав Алексашку, спросил:
– Что случилось?
Меншиков обрадовано склонился к уху, зашептал поспешно. Пётр нетерпеливо спросил снова:
– Солдат-то этот как – жив ли?
– Жив, жив, мин херц, что ему сделается! Несколько царапин да мундир изодранный. Он же преображенец, многое испытал, всё ему нипочём! Ты ему только милость окажи, а он-то понятливый…
…Торжества, прерванные так неожиданно, вскоре были продолжены. К празднеству уже стали известны подробности событий, ранее неизвестные. Стало понятно, – что за таинственный всадник появился перед генеральным сражением в расположении русских войск. Он выскочил ночью на огонь костра, резко остановил коня. Казаки увидели вооружённого человека без знаков различия, без головного убора, в простом гражданском сюртуке. Егорка Осипов, взяв оружьё наизготовку, гаркнул:
– Кто таков?!
Всадник, будто очнувшись, круто развернул коня, но Егорка успел-таки выстрелить вдогон, видно было, как дёрнулся человек и чуть не вылетел из седла, но всё же удержался, и напуганный конь унёс его в темь… Среди пленённых после сражения шведов нашлось немало людей, подтвердивших, что это был сам король Карл, который, повинуясь минутному капризу и приступу удали, без сопровождения и охраны отправился в ту ночь на разведку, сбился с направления и наскочил на передовые русские посты. Егоркина пуля достала его, попала прямо в пятку, прошла через стопу и осталась между пальцами. Эскулапы, один из которых попал позже в плен и передал подробности, сделали операцию, благополучно пулю извлекли, но Карл уже был на долгое время лишён возможности передвигаться, а посему не мог лично руководить войсками. Рассказывали о разорвавшейся гранате, когда были убиты драбанты Карла, а он сам был сброшен с носилок. Вспоминали о паническом вопле, раздавшемся после этого, и отступлении шведов. Говорили, как переправляли Карла через реку на достаточно утлом челне, как возле Переволочны конники Голицына и Меншикова настигли остатки шведской армии и вынудили противника сдаться…
Сам Пётр не опускался до мстительности и унижения пленных, называя их командиров своими учителями и поднимая за них кубок за праздничным столом. Во всём этом было не только благородство, но и расчёт: силу противника нужно всегда преувеличивать, чтобы твоя слава, слава победителя, засияла ярче.
Но одну мысль царь не выносил наружу, не тряс ею перед людьми. Разбирая неоднократно для себя всю битву под Полтавой, онлучше, чем кто-либо другой, мог указать на причины победы. И только однажды, находясь в расслабленном состоянии наедине со своей Катеринушкой, он по какому-то поводу разговорился с ней на эту тему, а после, как это часто бывало, речь его превратилась в пространный монолог:
– Полтава – это, я чаю, навсегда останется… Великая виктория. Но, понимаешь, как и всё в истории, с прошествием времени люди уже не будут помнить – кто побеждал, чем побеждал. Исчезнут живые свидетели. Одни честные, другие – не очень. И вот именно эти вторые начнут записывать свои воспоминания-измышления, прибавляя заслуг себе и тем самым уменьшая их у других. А следующее поколение на этих ложных записках тоже врать начнёт… И останутся в истории год 1709-ый и название города – Полтава. И всё! И никакого опыта не извлечёшь, даже если захочешь! Темно и пусто там, под этой датой. О чём думали тогда, что делали, кто героем был, кто струсил? Я потому и стараюсь всё понять, чтобы когда-нибудь в старости…
Екатерина рассмеялась:
– Ой, далеко тебе, Петруша, до старости! Ты у нас молодой!..
– Да я, Катеринушка, серьёзно об этом. Мемории записать надо бы, чтобы понятно стало: не только удалью, мужеством, силой и умением добываются русские победы, но и волей, умом, умением смотреть далеко вперёд!
Да, шведам не повезло с малым участием короля в сражении. Да, у армии нашей был численный перевес, да, пушек у русских было в несколько раз больше… Кто-то пожмёт плечами и не будет удивлён победой: был перевес – была и победа.
Но побед в бою за время войны, а это уж скоро десять лет будет, добыто нами было немало. Почему ж именно эта стала полным разгромом шведов, вторгшихся в Россию? Как начиналась эта виктория? Ведь с самого начала брат мой Каролус бил нас, крепко бил! И не поверни он обратно в Польшу, не знаю, – был бы у нас с тобой этот разговор. Значит, дело в его ошибке? Да нет, он ещё долго был в силах…
И вот именно тогда, в дни проигрыша, после Нарвы, окончательно понял я, что победы и поражения рождаются задолго до решительного дня, что большие победы готовятся большими делами и долгими годами. Сказать, что мы совсем не готовились к войне – неверно. Я с малолетства готовился сам и готовил других. Но мы же ни на кого тогда нападать не собирались! Потому и опоздали с подготовкой, отсюда – и первые поражения!
…Екатерина уже давно уловила, что царь, при своей огромной работоспособности, при многих талантах, в очень малой степени подвержен греху хвастовства. Таким хвастовством могли показаться стороннему человеку многочисленные праздники, фейерверки, балы и приёмы по случаю очередной военной удачи. Но она-то уже твёрдо знала, что это не так, что вся эта шумиха и веселье – это способ. Способ показать всему российскому народу, что дела идут хорошо и правильно. А самому Петру нужно было в такие дни выплеснуть всё напряжение дней предыдущих, разбрызгать вокруг себя веселье и благополучие, и придти к ней – ласковым и нежным, таким, каким никто не мог его представить, и каким знала его только она…
– Сейчас говорят, что план баталии царь составил удачно, удачно выбрал место, удачно расположил батареи и прочая, и прочая… А скажи ты мне, друг ты мой милый, мог бы я всё это сделать, если б гору книг не прочитал, если б не знал до мельчайшей подробности ход многих великих в истории сражений? Если бы не учился всю жизнь, не тратя время на всяческую ерунду! Вот откуда виктория начиналась, один из её истоков. Дальше, – говорят, в пушках у нас был перевес. А кто-нибудь вспоминает сейчас Нарву, потерю почти всей артиллерии? Так откуда же новые пушки и ружья? Да оттого они появились, что есть в России много мастеров, есть, наконец, Демидыч, мною вовремя встреченный. И даже не в количестве дело, а в том, что любят они свою землю, и готовы любые труды положить, чтобы благополучна она была. Ты вот этого не видела, а ведь какое народное горе было, когда колокола снимали! Плакали люди слезами горючими. Но сами, своими руками снимали со звонниц эти будущие пушки, потому что понимали – край пришёл, нет другой возможности. И всего-то за полтора-два года мы не только восстановили артиллерию, но и прибавили её, забирая в той же Нарве и других крепостях наши и вражеские орудия! А забирали потому, что армия училась, офицеры учились, генералы набирались опыта. И вот этот самый опыт подсказал нам всем, как можно обыграть короля Карла в долгой шахматной партии. Да, я признаю, что Карл – сильный игрок, но я никому и себя не позволю считать слабее! Как раз тогда, когда мы с тобой встретились, консилий генеральский и маршальский после споров горячих принял моё предложение: не вступать в окончательную баталию со шведами, а постепенно выматывать их кратковременными стычками, преследованием, лишить противника подкреплений продовольствием и оружием, обескровить его, только тогда вынудить Карла пойти на решительную схватку. И никакая казацкая пуля, никакой перевес в орудиях, никакой план не решили бы уверенно исход битвы в нашу пользу, если шведы были бы в полной силе и в полной численности. А посмотри, сколько их осталось в нашей земле! Вот так, Катенька, рождалась большая виктория. Издалека оно всё шло, издалека…
…Отгремели, отшумели, Москва постепенно успокаивалась. Всё меньше становилось застолий и танцев, всё меньше загулявшего люду таскали на съезжую… Наступал час, когда на улицах уж не было никого, только звонкий деревянный звук колотушек, которыми помахивали, расхаживая, сторожа, разносился далеко-далеко: «остерегись, тать, здесь люди не спять!». И летел над всей Москвой через равные промежутки времени переклик часовых-караульных: «Слу-у-у-шай!»… И сыпал с неба снег – не морозный, колючий, секущий лицо, а оттепельный, мягкий, пушистый и плавный. Укрывал он улицы, крыши, гасил даже те немногие звуки, которые жили ещё в этом городе…
А по улицам кружат безостановочно сани, запряжённые серой в яблоках парой. На передке, на козлах сидит осанистый мужик, глядя на которого почти каждый за медлительной повадкой почувствует огромную силу. С таким – ой, лучше не связываться! Это Алёшка Полозов, денщик царя, его телохранитель и человек для самых разных поручений. С неподвижным лицом сидит он истуканом и, вроде, и не правит лошадьми, они будто сами выбирают себе дорогу.
Царь сидит в санях, укрытых меховой полстью, курит непрерывно, смотрит по сторонам. Это – одно из его любимых занятий: кружить по ночному городу, замечая его потаённую жизнь, и думать, думать… Но хотя и кажется, будто вот он весь – в думы погрузился, но только ты подумаешь об этом, как на почти бесшумное движение саней накладываются какие-то звуки. Всё ближе, ближе…
Звуки доносятся из дома. Не маленький дом, но и не богатый. Внутри, несмотря на позднее время, виден свет, слышны голоса, смех.
Пётр коснулся Алёшкиной спины, и кони остановились разом, как вкопанные.
– Поди, мил друг, Алексей Семёнович, узнай-ка, чей дом, по какому поводу гулянье.
Полозов загрохотал в калитку кулаками и ногами. Потом она приоткрылась, и Полозов исчез. Появился спустя некоторое время. За ним, спотыкаясь, путаясь в полах шубы, спешил человек, – видимо, хозяин дома. Не добежав, упал на колени, опустил разгорячённое лицо в снег. Когда приподнял голову, по щекам и чисто выбритому подбородку поползли куски тающего снега:
– Батюшка-государь, ваше величество, не чаяли, что пожалуете…
– Кто таков?
– Поместного приказа секретарь Орлов Василий, Михайлов сын!
– Что празднуете?
– Не знали мы, ваше величество, что нельзя…
– Я спросил: что празднуете? Изволь отвечать точно!
Хозяин, явно ожидая неприятностей, с потускневшим лицом ответил:
– Крестины у нас, государь… Гости пришли…
– Крестины, говоришь? Хорошее дело! Давай, веди, Василий, Михайлов сын! Я и сам иногда Михайловым бываю, так что я тебе, вроде, родич, а?!
Они вошли, согнувшись, чтобы не удариться о низкий дверной косяк. Потолок в доме тоже был низок, это добавило царю хорошего настроения, он почему-то с детства любил низкие потолки. То ли от московских дворцовых жилых палат это шло, то ли, вытягиваясь ростом, он отроком при низких потолках чувствовал себя ещё выше, так или иначе, но всю свою жизнь он ощущал какое-то неудобство при большом пространстве над головой во дворце ли, в деревенской ли избе. И если приходилось где-то жить или ночевать более нескольких дней, он обязательно приказывал натянуть в комнате новый, искусственный потолок из полотна – пониже, чтобы чувствовать себя привычно.
Гости замерли, боясь даже проглотить то, что уже было откушено. Все знали – от царя можно ждать любых неожиданностей. Но Пётр щедро улыбнулся, сверкнув в не очень ярком свете белыми зубами:
– Мир дому сему! С праздником вас, хозяева, и гости почтенные! Когда в доме наследник появляется, то и дом, и род исчезнут не скоро. А что, по обычаю не поднесёте гостю?
…Засуетились, забегали, растолкались, вынесли поднос с рюмкой водки. Попробовал, снова засмеялся:
– Что ж ты, хозяин, такую промашку дал? Не знаешь, что не люблю я сладкую? Анисовой нету ли?
Снова суета неловкая, словно извиняющаяся, поднесли анисовой. Пётр с размаху опрокинул за здоровье новорождённого и новокрещённого. Хозяин – с извинениями попытался подсунуться, но царь отмахнулся:
– Пустое! Веди, малыша показывай, с благополучной родительницей знакомь.
Прошли в опочивальню. Женщина лежала, смущённая и счастливая. На лице её были видны следы лихорадочных попыток привести себя в порядок при вести о появлении царя. Рядом с кроватью стояла зыбка, где спал младенец. Пётр вгляделся, удовлетворённо вздохнул:
– Хорош молодец!
Подумал ли он при этом о детях, которых родила ему Екатерина, любезная сердцу Катеринушка, и которым Господь не дал долгого срока жизни? Кто знает… Но Пётр чуть погрустнел, почтительно склонился и поцеловал роженицу, затем выгреб из карманов несколько полновесных рублей, – деньги немалые, – и отдал их, приговаривая неловко:
– Вот… Как положено по обычаю…
А женщина – утомлённая, но в этот момент красивая какой-то несказанной красотой, опустила густые ресницы и прошептала слова благодарности.
Когда вышли, Пётр почувствовал вдруг, что ему не хочется уходить, а хочется вот такой простой жизни: спокойной, не замутнённой никакими интригами, наветами, кляузами, воровством – той грязью, которая сопровождала его жизнь и не отпускала, не отпускала… Хозяину сказал только:
– Славно тут у вас…
А тот всё никак не мог придти в себя от неожиданного потрясения, особенно после промаха с водкой, и бормотал:
– Так оставайтесь, ваше величество, оставайтесь, батюшка! А ежели насчёт анисовой, так откуда бы знали…
Пётр обернулся резко. Наваждение прошло.
– Ты прав, Василий Михайлович, откуда бы тебе знать. А всё почему? Потому что ты от двора далеко пока. Служи честно и рьяно – и будешь ближе. Сейчас война всё идёт, никак не кончается, проклятая, так что вакансии бывают часто. А вот сын твой, я думаю, в мирное время расти уже будет. Мир – это хорошо, однако при том дремать не надлежит, чтоб не связали рук, да и солдаты не сделались бабами. А потому – зачислю я сына твоего в Преображенский гвардейский полк, когда время придёт. Вот он-то тогда и будет поближе ко мне, своему командиру. И про анисовую всё знать будет!
Расхохотался и пошёл к выходу.
Высыпавшие из дома гости и домочадцы успели увидеть, как царь сел в сани, запахнулся, тронул Полозова, и понеслась пара в яблоках, продолжила своё ночное кружение по улицам…
Пётр вглядывался в темноту: не мелькнёт ли где огонь, не полыхнул ли где пожар. Ему издавна нравилось тушить пожары, и он не упускал случая поучаствовать в этом деле. Но на сей раз всё было тихо. Сани летели. Снег всё падал и падал…
И всё это почему-то осталось в памяти на всю жизнь…
(ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)
Свидетельство о публикации №218112201480