Судьба барабанщицы
СУДЬБА БАРАБАНЩИЦЫ
Мы с Иваном и Сеней чаще всего ездим в «Бочку», и нас там любят.
Особенно любит нас швейцар Игорёк, (он не дядька с бородой, какими чаще всего бывают ресторанные швейцары, и вовсе не в обшитом галунами френче, а в спортивных штанах и рубашке в клеточку с закатанными рукавами), душевный мент на пенсии. Он знает, что раз мы появились, будут обильные чаевые.
– Ванёк! А, Ванёк. Когда машину подогнать? А? А?
Ванёк это наш «искусствовед». Он снабжает нас колхозными халтурами (монументальная скульптура, живопись, наглядная агитация). Он даёт нам заработать и себя не обижает. Мы знаем, что он нас дурит и крадёт у нас деньги.
– К закрытию подгонишь. Каминный зал свободен, Игорёк?
Мы идём в каминный зал. Сегодня мы намерены купечествовать, потому что получили хорошие деньги. Там стол на двенадцать кувертов, черный гранитный камин, (его никогда не разжигают – он сильно дымит), огромная хрустальная люстра, под которой страшно сидеть, пока трезв, и длинная, в полстены, золотая рама, внутри которой поместились все какие есть земные фрукты и ягоды, написанные маслом. Нас трое, и мы сидим на дальнем почётном конце стола у камина. Поели, выпили и нам хочется музыки.
– Зина, (это наша официантка сегодня), давай музыку!
Музыкантов четверо, они ждут сигнала. Останавливают музыку в большом зале и несут свои инструменты к нам. Впереди главный, с аккордеоном на толстом брюхе. Пожилые скрипач и флейтист помогают нести барабан. Барабанщик, старик Архипыч, обычно идёт сзади с педальными тарелками, но сегодня вместо него тарелки несёт молодая женщина. Она и есть героиня моего рассказа. И было это всё в счастливое брежневское время зрелого социализма.
* * *
– Э! А где Архипыч?
Я разочарован. Архипыч всегда под конец выдает для меня виртуозное соло на барабане, (он много лет играл в большом эстрадном оркестре, пока не был уволен по старости), и получает от меня пятьдесят рублей, половину своей пенсии). Он делает это с удовольствием, показывая своим товарищам мастерство и кураж, невостребованный среди них. Им нужно, чтобы он тихо отбивал ритм.
– Инфаркт. Инфаркт у Архипыча. В больницу свезли… некоторым образом. –
Скрипач его дружок, и он тяжело переживает. – А барышня – его внучка. Не сомневайтесь, она хорошо стучит, не хуже Архипыча. Некоторым образом…
Я в это не верю, но делать нечего. Моя воля – не понравится, не буду платить. Пока они играют, я присматриваюсь к барышне. Репертуар этого маленького нелепого оркестрика ограничен заигранными шлягерами советской эстрады, и ей скучно. На ней концертная униформа – чёрный низ, белый верх, и красная бабочка Архипыча – я узнаю её, по уныло свисающим помятым крылышкам. Такое же безнадёжно унылое лицо и у неё под светлой чёлкой, и я не пытаюсь даже понять – от скуки разочарования – хороша ли она собой, нет ли. Наша Зиночка, нам известно, (особенно, Сеньке), что очень хороша. И Марусенька очень-очень хороша, но её сегодня нет, не её смена. Марусенька очень хороша, хотя и немножко черновата, как цыганка. Но шумна, и весела, и отзывчива… Ах, как отзывчива… Между тем, отыграв, как обычно, свои четыре номера, музыканты застыли и стали смотреть на меня. Скрипач спросил:
– Соло надо?..
Я пожал плечами и покивал головой, «пусть… что же теперь… ну… делать нечего».
Он посмотрел на неё и кивнул, «давай». А флейтист тихо вздохнул и отвернулся.
Ну что же, разве я возьмусь описывать игру на барабане? Стукнула здесь, стукнула там…
Поначалу она сделала длинную дробь, в конце которой грохнули тарелки, и уже в лице её появилось выражение. Открылись и сверкнули глаза, и приоткрылся рот. Потом отбила сложный пассаж и опять грохнула. И пошло… зарозовели щёки пригожего большеглазого лица, моталась чёлка, сверкали зубы напряжённо открытого рта. Стучали, не переставая, большой и два малых барабана, грохотали тарелки, а руки мелькали и мелькали палочки, и всё ускорялся ритм, и невозможно стало уследить за этим мельканьем и палочек и рук. В начале её стука было больше веселья и юмора, но скоро в нём появился трагизм – глухие басы большого барабана и высокое стакатто длинных и коротких дробей. Звенели бубенцы маленького барабана, задыхались и плакали тарелки. Заплакала и барабанщица, и неожиданно оборвался стук, опустились палочки, повисла, укрыв глаза, золотая чёлка. Не смогли и не захотели спрятать удивление её товарищи – не ожидали. Отвернувшийся было флейтист Баранов, восторженно моргал бараньими глазами. Барабанщица поднялась и ушла в дверь, закрыв лицо рукою.
– Третий инфаркт… не жилец… – разводил руками скрипач, махал скрипкой и смычком, как птица крыльями. – Эх, Архипыч… говорил я ему…
Ванёк, равнодушный к музыке, тем более, к барабанной, курил и неравнодушно молчал. Молчал и Сенька, привыкший потешаться над моим барабанным всегдашним воодушевлением. Прониклись. У Архипыча все же нет… то есть, не было живой душевности в игре, а была только наглая виртуозность, которою он самодовольствовался. А вот внучка его…
– Как зовут её?.. Вот же убежала, расплакалась… Как же мне передать ей… гонорар?
Я успел заметить, что она женщина интересной внешности, молода, лет двадцати пяти, золотая блондинка обычного роста и стройного сложения, впрочем, чуть по-спортивному широковата в плечах… кажется, это и всё… про лицо ничего не могу сказать. Лицо как-то не определилось.
– Далеко не убежала, – сказал скрипач. – Нам ещё доиграть надо… поплачет, придёт…
– Ну, так я подойду. Хочу сам ей денежку отдать.
Ванёк выплатил им обычное вознаграждение, налил по рюмке хорошего коньяка и они ушли в главный зал, унося ударную установку. Скоро залился звуками аккордеон, заскрипела скрипочка, застучал барабан, «цим-ба, цим-ба, цым-ба». Мне любопытно стало выйти в зал, посмотреть на неё, разглядеть её лицо. Это важным мне показалось – увидеть её лицо и руки, если увижу, думал, узнаю что-то значимое про неё. Стал сбоку от небольшой эстрадки дожидаться перерыва между номерами. Лицо её, – чуть покраснели глаза, – опять скучно и невыразительно, такой живой несколько минут назад рот скорбно кривился. Она никуда не смотрела и ничего не видела, только свои равнодушные палочки в руках. Цым-ба, цым-ба… Кисти рук мне её показались немного мужскими, или скорее юношескими, широковатыми и ухватистыми, и заметил поблескивание золота на правой руке – не обручальное ли это кольцо? По тому настойчивому интересу, с которым мне хотелось разглядеть её правую руку, я вдруг понял, что мне очень интересно, замужем ли она. И пока продолжалась музыка, увеличивалось моё нетерпение. Наконец, затих последний, какой-то уж очень неблагозвучный аккорд, и я, так и не определив, что у неё на пальце, стал делать знаки, чтобы привлечь её внимание. Она увидела, удивилась, и пожала плечами, «в чём дело?». У нас вышел мимический разговор. Я ей показал, что имею к ней разговор, а она мне на барабан, «я же на работе». «Два слова», изобразил я пальцами и губами, но тут заиграл аккордеон, началось попурри из «Белой акации», и я вынужден был опять дожидаться. На счастье, попурри оказалось не очень длинным, она подошла и наклонилась ко мне.
– Ну? Чего?
– Я вам денег должен… за вашу прекрасную игру.
– А… давайте.
Протянул пятьдесят рублей. Увидел обручальное кольцо на пальце.
– Ну… хорошо… спасибо. – Повернулась и ушла на своё место.
Вот… всё… можно возвращаться… делать нечего.
Пить, есть уже не хочется, хочется вдохнуть воздуха, продуть накуренные лёгкие. На широком крыльце Игорёк, душевный мент, курит, облокотясь о мраморные перила, дожидается клиента. Клиент это живой наличняк. Кругом лес и впереди, от широкого крыльца стелется короткий асфальт, частые низкие фонари с обеих сторон асфальта, недалёкое шоссе и мелькающие огни машин. Над лесом тусклое зарево – там город. На площадке перед крыльцом несколько легковушек. Вечером сюда иначе не доберёшься и не уедешь.
– Такси заказано, – говорит Игорёк. – Не боись, к закрытию подъедет. Или надо раньше?
– Слышишь, Игорёк, закажи-ка мне машину. Отдельную. К закрытию. – Протягиваю ему десятку.
– Сей момент сделаю. – Он счастливо улыбается, как всегда, когда надо услужить, и убегает к телефону. Через пять минут возвращается. Успокоительный жест ладонью.
– Будет…
Мы стоим рядом, смотрим на небо, где должны быть звёзды, но их нет. Мёртвый электрический свет ближнего города стёр их сияющий блеск бурым туманом. Нечем любоваться, а мы стоим, смотрим… Говорить-то нам не о чем…
– Чего это с Архипычем? – Начинаю издалека.
– Кончается Степан Архипыч, третьего инфаркта не выдюжит …
– А как же без него?
– Найдут… у нас не консерватория.
– А сегодня дамочка стучит… внучка его?
– Внучка.
– Хорошо стучит… её бы вместо деда.
– Не… она временно. У ней другая работа.
– Какая?
– Не знаю… кажись, писатель.
– Писатель – это разве работа?
– А барабанить девке разве работа?
– Ну да… А барабанит она хорошо. Как её зовут, не знаешь?
– Алевтина. Как мою бабку.
Постояли, глядя в бурое небо, и разошлись.
Ванёк уже пьян, Зиночка несёт ему минералку с газом. Сенька пьёт кофе. Мой кофе остывает, мне ничего не хочется. Я прислушиваюсь к музыке, жду «Подмосковные вечера». Это сигнал. Конец музыке. Ресторан закрывается. Ещё долго будут выпроваживать пьяных посетителей, считать выручку, убирать столы, но музыканты сворачиваются. Главный отвезёт их на своём «Москвиче» до города. Я оставляю деньги на столе, иду в зал. Алевтина уже сняла бабочку, накрыла барабаны чехлом.
– Я мог бы вас подвезти, куда вам надо… у меня вызвано такси.
Она смотрит на меня с сомнением.
– Меня отвезут.
Я еду в такси один.
* * *
Назавтра я опять в «Бочке». Один. Сижу в главном зале. Архипыч жив, оповестил меня Игорёк, но плох – нет надежды. На барабанах Алевтина. Она посматривает в мою сторону, но равнодушно, а я ей улыбаюсь. Она понимает, что я здесь из-за неё. Сегодня нет уныния в её игре, появились краски, и я бы даже сказал – оттенки. Барабаны сегодня лучшее, что есть в этом убогом коллективе. Коллектив прислушивается и старается играть лучше, но лучше бы не старался. В перерыве я иду к эстраде.
– Алевтина…
Она подходит к краю, сердито смотрит сверху.
– Я замужем, у меня двое детей.
Она мне нравится всё больше. Жар-птица трепещет крыльями в груди.
– И я женат… и у меня двое…
– Так зачем же?..
– Можно вас отвезти после работы?
– Можно…
Она идёт работать, я возвращаюсь к столику, а птица, взмахнув, складывает крылья.
Такси везёт нас в город.
– Как случилось, что вы так хорошо стучите?
– Тебя же интересует совсем другое. Почему же ты не спрашиваешь?
Я тоже перехожу на «ты».
– Сначала ответь на мой вопрос.
– Я слышу барабаны с первого дня жизни… и в детстве почти не играла в куклы, потому что руки всегда были заняты палочками.
– Ты, правда, замужем?
– Развелась неделю назад. А у деда случился инфаркт… не по этой ли причине? Он переживал…
– Почему развелась?
– Завяли помидоры… Сегодня я не могу никуда с тобой поехать, мне надо отпустить подругу. Она сторожит моих детей. Завтра… Днём, когда дети в садике… если тебе есть куда меня повезти.
Опять захлопала крыльями жар-птица. У меня есть ключ от Ванькиной квартиры. Его не будет несколько дней – у него турне по колхозам. Последующий наш разговор ни о чём, он не интересен – главное уже сказано. Мы подъезжаем к её дому, она показывает подъезд и называет номер квартиры. Я должен забрать её завтра отсюда. В середине дня. У неё нельзя – её бывший ещё не съехал.
– Посигналишь, я выйду.
Я не решился поцеловать её на прощанье и укатил.
* * *
Мы провели час в Ванькиной квартире, выпили, поели клубники. Но так ничего между нами не случилось.
– Если я у тебя на один раз, то мне это не надо. А если надолго, то спешить некуда. К тому же у меня через полчаса встреча. Мой хочет отсудить у меня часть квартиры, и мне порекомендовали хорошего адвоката. Не кипятись… в следующий раз… обещаю.
Я остановил такси, и мы поехали к адвокату. Она протянула водителю бумажку с адресом.
– У меня к тебе просьба, – впервые услышал я в её голосе просительные интонации, – Не знаю, что за человек… побудь пока рядом.
В кабинет вошли вместе.
Молодой блондин приятной наружности оторвал глаза от газеты, лежащей перед ним. Глаза у него странные, очень светлые, и как будто заплаканные, хотя он улыбается нам навстречу лучезарно. Улыбка, весёлая и приветливая, чуть морщит его прямой строгий нос. Мне он очень симпатичен и захотелось, чтобы и Алевтине он понравился. Я оглядываюсь на неё и обмираю – что с женщиной сделалось. Суровая, безулыбчивая со мной, а прежде и со своими товарищами музыкантами, она засветилась лицом, глядя на него, а вместе с радостью увидел я в её глазах муку. Такое, наверное, бывает у только что родившей матери, – и больно, и радостно. Влюбилась, подумал я, вот так вот, с первого взгляда, неужто, такое бывает? Вот, кажется, бывает. Да и с ним, похоже, непорядок случился, как он на неё смотрит. Ему бы надо сказать нам приветливые слова, пригласить пройти и сесть, предложить кофе, а он, кажется, и слова сказать не может. «Она его за муки полюбила, а он её за состраданье к ним». Или наоборот. Ну, короче, ясно… делать нечего.
– Если я не нужен… пойду…
Томительное чувство обиды и недоумения угнетало меня весь день, но наутро всё прошло и осталось только любопытство. Я не успел увязнуть – на счастье – в сердечных отношениях с Алевтиной, и разрыв, если это можно так громозвучно назвать, дался мне легко. Два дня я почти не вспоминал её, взращивая и пестуя в себе равнодушие, но на третий день пересилило любопытство – сложились ли у них отношения? Вечером поехал в «Бочку».
Игорёк донёс, что Архипыч жив и даже пошёл на поправку. Крепкий старикан. Внучка просила сохранить за ним место в оркестре – по его просьбе. Каково? Только что чуть было не отбросил копыта, сказал Игорёк. Не откинул коньки, не отбросил лыжи, добавил я. Потому она решила поработать пока вместо него, чтобы никто не занял это место. Иди, иди, дорогой, у них только что начался перерыв. Я отправился в зал и сразу же увидел Алевтину. Она сидела за столиком рядом с эстрадой вместе со своим блондином. Таким образом, моё любопытство было ублаготворено. Можно было сразу же развернуться и уйти, но Алевтина заметила меня и замахала рукой. На миг вернулась обида, возникло кратковременное желание сделать вид, что я не увидел её приветствия, но, тряхнув головой, чтобы выбросить из неё эти глупости, подошёл к ним. Оба они тихо светились пылом любви. Улыбчивый блондин не переставал улыбаться, но в его странных, светлых и влажных, глазах я увидел печаль. Так же как два дня назад я видел муку и радость в глазах Алевтины. Их обоих одолевали невнятные предчувствия не-то блаженного счастья, не-то страшной беды, предчувствия, с которыми они не знали, не могли сообразить, что делать. Они уже понимали, что не смогут существовать один без другого, но как осуществить это практически, ещё не смогли решить. Эта нерешённость, эти нерешительность и неуверенность таких уверенных и решительных людей, вызвали у меня ироническую улыбку и злорадство, – ага… вот… а как вы думали? Любовь это ответственность. Не шуры-муры. Одно дело увлечься, ну, переспать несколько раз, а как надоест – разлететься, как небе самолёты… а другое дело…
– Ага… назло всем… дед и не собирается умирать… – Алевтина рада мне сообщить новость, и заодно прервать сложившуюся неловкую обстановку за столом. – На днях его выпишут. Он уже планирует когда выйдет на работу…
Аккордеонист, их главный, поднялся на эстраду, за ним поднялись скрипач и флейтист, перерыв закончился. Я вижу, что сегодня работает Маруся, иду садиться за её столик. Если меня хватит, чтобы дождаться, Маруся с радостью поедет со мной к Ваньке на квартиру.
Оркестр уже в полном составе. Что-то играют. Блондин сидит, подперев лицо ладонями.
Я съедаю кусок мяса, выпиваю бутылку вина и уезжаю домой.
* * *
Следующий год нашего с Алевтиной знакомства полон событий.
Архипыч пошёл на поправку, его перевели из реанимации в палату, в одно утро он встал, и пошёл чистить зубы, упал в коридоре и умер.
Блондин развёлся с женой, оставив ей двух мальчиков, квартиру и дачу.
Бывший муж Алевтины отсудил у неё одну комнату из трёх, блондин (оказалось, его зовут очень претенциозно – Майк) отказался вести защиту, посчитав это аморальным в данном конкретном случае. Алевтине пришлось размениваться.
В самый морозный день зимы, когда птицы падали на лету и валялись на улицах трупы замёрзших собак, Майк с Алевтиной расписались без свидетелей. Никто не пришёл в ЗАГС из-за холода.
У Майка произошёл нервный срыв, и он провел пять недель в психушке. После психушки он отказался работать и безвыходно сидел дома. Алевтина днём работала в редакции газеты, а вечером стучала в «Бочке».
Весной у Майка умерла мать, после похорон он повесился в туалете на водопроводной трубе, но его спасла Алевтина. Она держала его за ноги и кричала, чтобы девочки принесли ей нож из кухни.
В один из моих загулов в «Бочке», я отвёз Алевтину на Ванькину квартиру и занимался с ней любовью, пока нас дожидалось такси. Постепенно это стало системой.
* * *
– Этот идиот хочет уехать…
– Все хотят уехать… я, думаешь, не хочу? Такой бардак в стране…
– Его бабушка по отцовской линии была немкой. Из сосланных. Он хочет уехать в Германию.
– О, Германия! А что он там будет делать?
– Жрать немецкую колбасу, лёжа на немецком диване, что ещё он умеет делать. Пить немецкое пиво с немецкими орешками. Ты лучше спроси, что я… там буду делать. Я знаю по-немецки два слова: «хенде хох».
– Ты умеешь стучать на барабане.
– Кто мне даст стучать на барабане в Германии? А нянечкой в доме престарелых… горшки выносить? А как бы и не пришлось…
– Ну так и нечего ехать в неизвестность.
– Он уже бумаги собирает. И душу из меня вытряхивает… едем и едем.
– А на что ехать? Деньги нужны.
– Квартиру мою собирается продавать.
– С ума сошла? Останешься ни с чем. Некуда будет вернуться, если не сложится немецкая жизнь. А дети? Ну, дети приживутся к другой жизни, а ты?..
– Говорит, ради детей и надо ехать.
– Врёт!.. Сейчас он у тебя на шее сидит, а потом детям на закорки сядет. Кукушка! Он своё будущее в чужое гнездо загодя подкладывает. Сволочь.
– Ты его не любишь, потому так и говоришь… Ревнуешь.
– Пусть он ревнует… Это я с тобой незаконно сплю. А ты, его любишь, непонятно за что, потому и не видишь какая он сволочь.
– Он не сволочь! Не говори так про него? У него больная душа… ранимая. Он тонкий человек. Ему страшно жить.
– Ему уютно жить за твоей спиной, и он будет жить долго и удобно. А когда тебя доконает, будет с удобством жить за спиной твоих детей. Ты этого не хочешь понять.
– Неправда, он мучается своей ранимостью. Он себе вены резал – хотел умереть.
– И что? Не дорезал?
– Я его спасла…
– В очередной раз… Что это он так неумело кончает с собой? Каждый раз ты оказываешься рядом и спасаешь его. Тебе не кажется, что…
– Замолчи!
– Что он как раз очень умело это делает.
– Ты чёрствый и бездушный чурбан...
– Но вдруг в какой-то раз ты отвлечёшься… или не поймёшь… или не услышишь…
– Замолчи сейчас же… или я уйду.
– Надолго?
– И никогда больше не появлюсь в этой дурацкой квартире.
– Другой нету. Спасибо Ваньке…
– Я ухожу! И можешь меня не провожать.
– Ты трусики одеваешь задом наперёд…
В другой раз всё заканчивалось мирно.
– В этой стране разве можно жить? Немощные вожди помирают один за другим, а этот хоть и молодой, но меченый сатаной, он и страну угробит, и всех нас. Надо валить, пока ещё не поздно.
– Чужие мысли, чужие слова. Догадываюсь чьи.
– Мы подали бумаги на Германию.
– Он всё-таки тащит тебя с собой… будете жить на пособие?
– Он будет работать.
– Кем? Каменщиком? Штукатуром? Сантехником?
– Не знаю… кем-нибудь. Всё равно. Но надо уехать.
– Ты скоро услышишь от него… я вас вывез, а вы работайте.
– Мы ещё не получили разрешения. Может, и не получим. Пока не о чем говорить. Меня другое беспокоит.
– Твои дочки…
– Да. Они выросли, и теперь перечат ему во всём. Даже когда он прав… Я не знаю, как с ними справиться.
– А твой бывший муж дал разрешение?
– Какое разрешение? Господи боже мой!
– А ты не знаешь? Без его разрешения ты не сможешь вывезти детей.
– Но почему? Мы же в разводе!
– Такие правила. Давай я сниму с тебя этот хорошенький свитер.
– Ой, давай сегодня не будем… Я так вымотана… Ну, ты мне новость сообщил… Этот негодяй мне никогда не даст разрешения. Нет-нет… В другой раз…
– Ладно…
И она уходит в расстройстве.
* * *
Прошёл год, но разрешения на ПМЖ (Постоянное Место Жительства) в Германии они не получили. Майк вынудил жену продать квартиру и Большие Деньги Для Отъезда В Германию в тот же момент стали таять.
– Мы должны быть наготове, – требовал Майк. – Когда я получу разрешение, нам некогда будет заниматься продажей квартиры, мы должны будем уехать в два дня. Всё надо упаковать в коробки и чемоданы. Оставьте только самое необходимое.
Пришлось снимать комнату, жить в тесноте, но и это был немалый расход. Затеяли учить немецкий всей семьёй – это тоже оказалось недёшево и безрезультативно. Работала по-прежнему на двух работах Алевтина. Какой уж тут немецкий? Майк сидел дома, боясь выходить на улицу, чтобы чего-нибудь не случилось. Сидел – это значит лежал и трепал нервы подросшим девочкам.
– Из школы сразу домой! – кричал он. – Возможна любая провокация. У меня полно врагов. И скромность, скромность! Я не позволю вам носить шутовские наряды! И никаких джинсов.
Девочки выходили из дому в скромных юбках и переодевались в джинсы за гаражами.
Выяснилось, что за год стоимость проданной квартиры возросла в два раза. Майк восемь дней пролежал, отвернувшись к стене, вставал поесть ночью – когда никто не видит – оставленную ему еду. На девятый день, ничуть не потеряв в весе, поскандалил с женой, обвинив её в том, что это она продешевила. И, вообще, поторопилась продавать. У Алевтины не хватило сил спорить с ним и требовать справедливости.
Жизнь становилась всё хуже в нашем южном столичном городе. Начался неудержимый галоп инфляции. Цены росли каждую ночь, пока народ спал, а деньги таяли, удлиняя цепочку нулей на ценниках и купюрах. Алевтина имела небольшой запас в надёжных долларах, но тщательно скрывала его от мужа. Он вполне был способен растратить его на какой-нибудь глупый прожект вроде покупки нескольких сотен утюгов для вывоза в Германию. И только недавно отказался от проекта покупки икон на предмет вложения капитала, не подверженного инфляции.
В республиках начались национальные революции. Многие укатили, улетели, уехали. Евреи – снабженцы и замначальники цехов – в Израиль и в Америку. Русские – замдиректора фабрик и проректоры институтов – в Россию, хохлы – парторги совхозов и заведующие универмагов – в самостийную Украину. Остановились и остыли фабрики и заводы. Распались на наделы богатейшие колхозы. Рассыпался СССР.
* * *
Я поехал в Москву с выставкой живописи и остался там. В Москве надувался пузырь современного искусства. Толпы иностранцев бродили по мастерским художников. Они покупали и платили наличными долларами. Им это было в десятки раз дешевле, чем в Париже, Лондоне или Нью-Йорке.
Я арендовал мастерскую на чердаке большого дома, жил в ней и работал. Стал забывать Алевтину и её проблемы.
В какое-то утро позвонили в дверь. Пошёл открывать. За дверью жалко улыбалась Алевтина, у её ног стояла большая «цыганская» сумка.
– Пустишь?..
– Как это ты меня нашла? Конечно… заходи.
Она переступила порог, я забрал у неё сумку из рук. Где-то внизу живота подняла голову и хлопнула крыльями хохлатая сонная птица.
– Я не одна…
Птица уронила голову и опять уснула.
– Они внизу… Можно… я схожу за ними?
Что тут скажешь?.. Да… Вот… Делать нечего…
– Сходи…
Она привела Майка и двоих своих выросших дочек. У каждого из них в руках по тяжелой сумке. Они измождены и пахнет от них железом и угольным дымом вокзала.
– У тебя можно выпить чаю?
Я пошёл на кухню ставить чайник. Следом пришла Алевтина.
– Прости меня… Если бы не измученные дети, я бы не решилась прийти к тебе.
– Да нет, ничего… Я думал, вы давно в Германии.
– Немцы пока не дают разрешения… Нам надо поесть и умыться. Мы не мылись три недели.
– Как вы тут-то оказались? В Москве… Голодные и немытые.
– Приехали из Бухареста через Прагу… У Майка есть враги, они преследовали нас, угрожали… нам пришлось скрываться, заметать следы.
Это что-то новое у моей старой подруги.
– Это же паранойя, Алевтина! Какие враги?
– Может быть, и нет никаких врагов… может быть, это нам только кажется. Но я же вижу, вокруг нас шастают какие-то странные люди. В Бухаресте, на вокзале, какой-то оборванец рылся в наших сумках, думая, что мы спим… Майк утверждает, что видит его не в первый раз. Он много раз видел его в Кишинёве, в разных одеждах. Что же, мне ему не верить?
– У твоего мужа больная психика, но ты… Алевтина! Это был обычный вокзальный вор. Такие есть на всех вокзалах мира.
Мучительно закипел полный чайник.
– Располагайся здесь, Алевтина. Вот чашки, здесь сахар. Там хлеб. В холодильнике масло… посмотри, что в нём есть ещё, всё можно съесть. Я схожу, приберу в душе, чтобы вам помыться…
Её семейство безмолвно и отчуждённо сидело на сумках там, где она их оставила. Майк располнел, оброс светлой бородкой и усами – для конспирации? Его жидкие глаза ещё больше блестели слезами. Но в них появилась ржавина подозрительности. Он смотрел на меня и соображал, а не могу ли и я быть как-то причастным к его преследователям. Пусть думает что хочет, мне-то что – побудут и уедут с глаз долой. Можно пожалеть этих двух девчушек, – старшей уже лет двенадцать, – худых, неопрятных и одичавших от неустроенной цыганской жизни. А учатся ли они, пришло мне в голову, ходят ли они в школу? Мне подумалось, что они могут вот так, молча глядя перед собой, просидеть хоть целый день, не испытывая неудобства или неловкости. Лишь бы не трогали и ничего не требовали с них. Их худоба и анемичность могли происходить и от голодной неустроенной жизни, и от привычного страха перед психическим нездоровьем этого человека, и от ужаса перед непредсказуемостью будущего. А есть у них будущее? Я убрал кучу своих, приготовленных к стирке вещей, – всё руки не доходят, – положил новый кусок мыла в обёртке, достал полотенце. Полотенце одно, больше нет. Когда вернулся, они уже пили чай и жадно поедали бутерброды. Алевтина толсто мазала масло, а сверху укладывала пластики «докторской» колбасы. Девочки пробовали чай и подсыпали ещё ложку сахара, опять пробовали, и опять подсыпали – чай казался им не сладким.
– Можете идти смывать свою вокзальную грязь. – Мне было досадно, что я с трудом сдерживаю своё раздражение. – Осторожно с краном горячей воды, не перекрутите. Полотенце одно на всех.
Майк ушёл мыться, девочки рылись в своих сумках. Алевтина рассказывала:
– С немецкой бабушкой ничего не вышло. Теперь я буду подавать бумаги здесь, в Москве. Пока идёт Приднестровская война, буду просить для нас статуса беженцев. Евреям дают, а по маме я еврейка. Хочу завтра отнести бумаги. Нам надо где-то пожить несколько дней. Ничего не посоветуешь?
– Ничего не посоветую. Снять комнату – сто долларов, а сейчас уже, наверное, и больше. Есть у вас деньги?
Она покачала головой. Я же понимаю что она хочет – остаться здесь. Нет… Не хочу. Мне гадко думать, что какое-то время должен буду видеть унылую физиономию Майка, голодных заторможенных девиц, а так же – вынужден себе в этом признаться – и Алевтину. Птица, которая дремала у меня внутри, кажется, опочила. Окочурилась. Но, отправить детей обратно на вокзал?..
– У меня есть кладовка, где я держу холсты, там, правда, нет окна. Если вас устроит, могу освободить на несколько дней.
Их устроило. Они дружно, по-комсомольски, вынесли холсты, стёрли пыль и вымыли пол. Я дал им пару старых одеял и пару простыней. Через час они затихли там и, заглянув, я увидел, что они мирно спят. По-семейному.
В этот день мне совсем не хотелось мазать кисточкой по холсту, в голове ворочались нехорошие мысли и одолевали плохие предчувствия.
Документы у Алевтины не приняли, не хватило каких-то бумажек. За ними надо переться в Кишинёв. Все подавлены, я тоже. Алевтина насухо всплакнула – все слёзы у неё уже выплаканы. Предвиделась длительная задержка, что меня никак не устраивало. Мне пришла счастливая мысль.
– Послушайте меня, какая вам разница куда ехать, что вы зациклились на Германии. Вам же важно уехать? Так? Ну? Так подавайте в Америку. Перепишете анкеты и вперёд.
Последующие три дня были бурными, как штормовое море. Все по очереди рыдали, кричали, падали в обморок, пили сердечное, перессорились, помирились, но не пришли к единому решению. Майк хотел в Германию, остальные были согласны на Америку.
– Что вы ссоритесь? Идиоты! Подайте документы, а там будет видно. Или вы собираетесь до скончания века тут сидеть?
Шёл 92 год двадцатого века.
Алевтина пошла сдавать бумаги в американское посольство и у неё приняли.
Майк замкнулся и замолчал, лежал в углу кладовки, отвернувшись, и отказывался есть.
Алевтина достала из трусов платочек, вынула десять долларов и пошла их менять. Вернулась с телятиной, травками и приправами, сварила вкуснейший мясной суп, и стала соблазнять Майка. Он отказывался и был неумолим. Ночью я услышал подозрительные шорохи, поднялся, чтобы выяснить, в чём дело, и застукал Майка на кухне возле кастрюли – он руками вылавливал из неё мясо и пожирал.
– Ах ты сучий потрох! – разъярился я. – Так вот почему ты, гадина, и не жрёшь, и не подыхаешь с голоду.
Если бы не прибежавшая на шум Алевтина, я бы побил его, уже терпимость моя была на грани срыва. Она увела его, сняв с бороды капусту.
Он перестал выходить из кладовки днём. Алевтина, чтобы не раздражать меня, носила ему еду тайно. А я стал по ночам слышать тихие шаги. Вскакивал и спешил на кухню, будоража в себе охотничий азарт, но никого не заставал там. Однажды тихий шорох у входной двери привлёк мой настороженный слух. Майк стоял в носках под дверью, с большим кухонным ножом, исчезнувшим несколько дней назад, и прислушивался.
– Что ты здесь делаешь, дурик?
Он обернулся, и я увидел безумие в его глазах.
– Они уже здесь… пришли за мной… вот… пилят решётку.
Я стал прислушиваться невольно тоже, хотя понимал, что это мания. У него галлюцинации и он ничего не может слышать на самом деле. Но убедительным был его страх, нож дрожал в побелевшей руке. Я решительно повернул замок и распахнул дверь, за ней никого, только слабый свет шестидесятиваттной лампочки и веник с совком.
– Не выходи, они рядом.
Я вышел, огляделся, демонстрируя ему пустоту.
– Никого нет!
– Они умеют быстро исчезать… Они ходили за нами в Праге, и бесполезно было оглядываться… Они умеют исчезать в воздухе. Я чувствую их запах.
Пришла Алевтина и увела его. Она всегда настороже.
– Его надо сдать в психушку, – говорил я ей наутро.
Она ничего не ответила. Но отвернулась от меня, как от ведра с помоями.
Ещё через несколько дней я вышел в магазин, забыв предупредить, что должен прийти сантехник, перекрыть стояк. Пьяный работник вентиля и вантуза позвонил в дверь, а когда ему не открыли, стал колотиться и орать, что доложит по начальству. Я застал его, когда он уже стучал ногами, а рядом с ним стоял сосед, у которого забилась канализация, и тоже громко возмущался. Я их впустил, они перекрыли воду и пошли чиниться. Обеспокоенная Алевтина взволнованно сообщила мне, что Майк заперся в туалете и не отвечает на её призывы открыть. Я ударом плеча вышиб слабый засов и вовремя. Псих, вынув пояс из моего банного халата, привязал конец к трубе и уже просунул голову в петлю, стоя на шаткой табуретке. Алевтина кинулась к нему, обхватила рукам и держала, пока я не снял петлю с его шеи. Когда он оказался на полу, я залепил ему звонкую оплеуху, но он, кажется, её не почувствовал. А у меня гулко колотилось сердце в горле.
– Всё, подруга, – говорил я спокойно, хотя в груди вместе с сердцем колотилась злоба. – Собирайтесь… мне пора картину заканчивать, а я вместо этого психов из петли вытаскиваю. Тут недалеко пустует мастерская знакомого художника, я отведу вас туда. Его не будет ещё две недели.
Если бы я неистовствовал, Алевтина могла бы подумать, что, поплакав, меня можно уговорить не прогонять их, но моё спокойствие опрокинуло её надежду. Она поняла, что терпимость моя иссякла после мужниной суицидальной попытки, в своей привычности уже не производившей на неё такого ужаса как на меня. Она повела невменяемого – если это не притворство – Майка собираться. Удивительно было мне, что девочки никак не отреагировали на это жуткое событие. То ли для них такие события стали привычными за время их жизни с Майком, то ли они, что одна, что другая, совершенно примитивны в своих эмоциях. Как последние дурочки. Они покидали в сумки свои вещи и через три минуты были готовы привычно перемещаться в любое другое место. Немного больше понадобилось Алевтине. Майк уже был вполне дееспособен, помогал собирать свои вещи, ворчал, раздавая указания, и тем усилил моё убеждение, что все его суицидальные попытки являются гнусным притворством и желанием мучить и наказывать своих ближних.
Мне стало немного жаль Алевтину. Больше всех в этой ситуации страдала она, живая, здравая, измученная обстоятельствами жизни женщина, терпеливо сносящая эту свою роковую судьбу. Если бы она сейчас слёзно попросила, я бы, кажется, смягчился… Когда-то мы были близки…
Мы перешли улицу, проехали четыре остановки на троллейбусе, и поднялись на такой же чердак как у меня. Я оставил подавленной Алевтине ключи и ушёл. Но, возвращаясь домой, вместо радости удовлетворения мою душу мучили сомнения и стыд. Я очень легко находил жёсткие слова оправдания, уверял себя, что сделал всё что мог, – не выгнал же я их на улицу? И кто ещё сделал бы для них больше? Но ничего уже не могло меня оправдать перед самим собой, я знал, что буду терзаться.
Рано утром меня разбудил звонок в дверь. Я плохо спал, ночью грохотала сильная гроза, и мне не хотелось вставать и открывать дверь кому бы то ни было. Звонки были долгие и настойчивые, и пришлось мне пересилить себя. В дверях стояла старшая дочка, кажется, её звали Рита. Совершенно бесстрастно она произнесла:
– Мама просила приехать, там Майк повесился.
– Живой? – спросил я.
– Нет… насовсем. У нас милиция сидит.
Мёртвого Майка уже увезли в милицейский морг, и уже уехала скорая помощь. Следователь снимал показания с Алевтины, потом долго разговаривал со мной.
Во второй половине дня он уехал, взяв с Алевтины подписку о невыезде.
Через шесть дней ей сообщили, что дело закрыто, и предложили забрать тело для погребения. Я помог им закопать его задёшево на каком-то дальнем кладбище.
Ещё через шесть дней американцы разрешили им въехать в страну, потребовав дополнительно ещё одну справку: о смерти Майка. К тому времени, когда приехал мой знакомый художник, они уже улетели. Я вернул ему ключи, даже не сообщив ему о случившемся.
На этом можно было бы закончить рассказ о судьбе моей знакомой барабанщицы.
Но одна навязчивая мысль не даёт мне покоя. Я вспоминаю эти несколько дней между смертью Майка и его похоронами, вижу деловитое спокойствие Алевтины, участливое внимание её к дочкам, с которых чешуёй сошли одичалость и безразличие и открылись живые и ясные глаза. Вспоминаю их разумные неспешные сборы и оптимистические рассуждения о будущей жизни в Америке, и всё с большей долей уверенности приноравливаюсь к странному убеждению, что Алевтина, такая чуткая к суицидальному поведению Майка, и столько раз спасавшая его из петли, на этот раз…
Впрочем… не буду продолжать.
Свидетельство о публикации №218112500023
Без тени сомнения: 1.зелёная кнопка,2. в избранные. 3. снимаю ночной чепчик, ибо шляпа где-то в гардеробе.
Хотел бы я видеть этот рассказ в своём коллекционном журнал-сборнике "Полуэктов", если таковой состоится.
Ярослав Полуэктов 24.12.2018 01:48 Заявить о нарушении