С. Шевырёв. Ратибор Холмоградский, соч. Вельтмана
Москва. В Типографии Н. Степанова. 1841 . в 8-ку. 231 стран.
Хотя мы в Критике нашей не имеем привычки занимать читателей рассказом содержания; но драматическое сочинение г. Вельтмана так оригинально, что мы в этом случае должны отступить от своего правила. К тому же подробности мнения нашего могут быть читателям невразумительны, если мы их не познакомим сначала с содержанием развернутого перед нами сочинения.
Действие происходит в VIII веке, т.е. в веке Карла Великого, который сам является одним из главных лиц в этой драме. Четыре народа выходят на сцену в ее действии, чрезвычайно сложном, а именно: Франки, Лонгобарды, Саксонцы и наши северные Словене.
Дезидерий, последний Король Лонгобардов, имеет у себя прекрасную дочь, Эрменгарду, которую только с бою хочет он вручить победителю. С этою целию Дезидерий объявил у себя в столице турнир, или говоря словом Автора: пошибанье, куда съехались знаменитейшие герои того времени, привлеченные молвою о чудной красоте Эрменгарды. Эти герои - Витикинд вождь Саксонцев, Тассильон герцог Баварский, Радгост герцог Фриульский, и сын дожа Венеции. Все готово к славному турниру: Эрменгарду снаряжают боярские девицы и сенные девушки. Но она печальна; она влюблена в Словенина, Ратибора, князя Холмоградского, который поехал на войну и не возвращается, несмотря на свое обещание. Внезапно, звук рога возвестил о прибытии нового витязя на турнир: Эрменгарда ободрилась. Она уверена, что это Ратибор. Но это не он: неизвестный Паладин, под забралом и одеждою паломника скрывающий лицо свое, есть сам Карл Великий. Никто не узнал рыцаря: Дезидерий желал бы, чтоб Карлу досталась рука его дочери: он имеет на то виды политические. Но Карл был в отсутствии, когда отправлено было к нему приглашение.
Эрменгарда сняла с себя покрывало перед неизвестным, - и Карл влюбился мгновенно, влюбился без памяти. На турнире он победил Саксонца Витикинда; прочие соперники его узнали. Одержав победу, он уехал.
О Ратиборе между тем разнеслись слухи, что он пал мертвый в битве: виновник этих слухов Саксонец Витикинд, который сам видел, как Ратибор, Словенский Христианин VIII-го века, умирая, причастился землею, - и с него мертвого Витикинд снял крест, подаренный ему Эрменгардою. Но Ратибор однако ожил и с приспешником своим, Славоем, явился в столицу Лонгобардов на турнир, но уже поздно. Эрменгарда, уверенная в смерти Ратибора возвращенным ей крестом, с отчаяния, по желанию отца, отдала руку свою Карлу, без любви к нему. Король Дезидерий сам уехал на свадьбу. Дома остался Адальгиз, брат Эрменгарды, который сам собирается туда же.
Ратибор и Адальгиз едут в Соассон, столицу Франков. Адальгиз едет за своей невестой, Гейзлой, сестрою Карла, которая ему обещана. За чем же едет Ратибор? - Мы не знаем: кажется за тем только, чтобы сопутствовать другу своему, Адальгизу, и быть на его свадьбе. На дороге находят они плута карло, по имени Тролло, которого Адальгиз берет в подарок сестре своей, Эрменгарде.
Эрменгарда не любит Карла, и его сокрушает ее холодность. Коварные придворные и духовенство, подосланное Римом, которому не нравится союз Карла с дочерью враждебного Папе Дезидерия, - совокупными силами стремятся к расторжению брака. Тролло участвует также в этой интриге. Устроен ков для сердца Карла: ему вельможи показывают племянницу Ансельма, Гильдегарду, и Карл пленился ее чудною красотою. К самой Эрменгарде подсылают Гиммельтруду, прежнюю супругу или любовницу Карла, им отверженную, с малолетным сыном ее, Пепином, которого несчастная мать, готовясь сама в монастырь, вручает на воспитание своей сопернице. За тем устроивают печальное свидание между Ратибором, приехавшим в Соассон, и Эрменгардою, которая, будучи уверена в том, что ее любезный умер, принимает его за призрак. Карл, предупрежденный придворными, видел это свидание и понял причину равнодушия к нему Эрменгарды. Ревность в нем запылала; он велит схватить преступных, но когда они, разлученные, бросились в объятия друг друга, - тогда, в каком-то порыве великодушия, Карл не велел на ту минуту нарушать их блаженства.
Развод Карла с Эрменгардою решен. Гейзла, невеста Адальгиза, убежала с каким-то Графом Милоном и объявлена от Карла умершею. Все семейные связи Дезидерия с Карлом разрушены. Но Дезидерий ничего о том не знает и празднует в своей столице свадьбу другой дочери своей, Люитберги, с Герцогом Баварским, Тассильоном. Свадьба представлена со всеми подробностями Лонгобардских обычаев, созданных самим Автором. На этой свадьбе, середи веселий и дурачеств, является отверженная Эрменгарда. Дезидерий, в минуту высшего блаженства пораженный своими семейными несчастиями, впадает в детское слабоумие. Скоро Карл осадил его в столице, грозя разрушить все царство Лонгобардов. Новый зять Дезидерия, Тассильон, устрашенный угрозами Карла, отказывается от помощи. Сын Дезидерия, Адальгиз, по верным преданиям историческим столько содействовавший к защите Лонгобардского царства и бывший грозою воинства Карла, исчезает без вести в драме, в ту минуту, когда мог бы с честию выступить на поприще. Остается один Дезидерий, слабый, помешанный: не зная об опасности своей потерять царство, он в мечтах съумасшествия не решается: идти ли ему сперва на Карла, или на Рим, чтобы заставить Папу предать Карла анафеме? Дьяк (!) Варнефрид, лицо историческое, старается хитростию скрыть от членов совета и воинов болезненное состояние Короля. Но в собранном совете оно открывается. Тут только узнает Дезидерий, что Карл под воротами его столицы: слабый старик вооружается в последний раз. Но все кончено. Карл уже в чертогах Короля.
Королевство Лонгобардское не существует. Король его, вместе с своею дочерью, живет в монастыре города Льежа (?), т.е. Литтиха. В детских мечтах своих он перебирает оставшиеся ему обломки от королевского величия, свои прежние украшения, а между тем живет на самом скудном содержании от своего победителя. Но вдруг счастие изменилось. Витикинд, явившийся внезапно, освободил Эрменгарду из плена: рука ее обещана освободителю. Спасен ли Дезидерий, мы не знаем: толпа преследующих бросилась за ним.
В след за тем, Витикинд является в лагере соперника своего, Карла, при Падерборне. Он приехал в виде неизвестного воина Саксонского вместе с послами от вождя Саксонцев Аббона, который предлагает Карлу выдать Витикинда. Витикинд открывает себя, поносит предателей, схвачен Карлом, говорит ему дерзкую правду, не хочет выдать Эрменгарды… Карл, в порыве гнева, сам заносит меч на Витикинда; но Витикинд вынул из груди крест перед грозящею ему смертию… Карл бросается в объятия к Витикинду Християнину.
Но что же сталось с героем нашей драмы, нашим земляком Ратибором? - Что же его нет? Куда же он делся? Мы забыли об нем вместе с Автором, который сам увлекся и увлек нас с собою другими происшествиями. Мы оставили Ратибора в ту минуту, когда Эрменгарда приняла его за призрак, и когда только одни жаркие объятия друга, при виде Карла и стражи, грозившей разлукою, могли ее в том разуверить. Куда же он исчез с тех пор? Что же так долго не является?
Для того, чтобы отъискать нашего героя, потерявшегося в той драме, которой он дал свое имя, мы должны отправиться на Северное море, на остров Хельголанд, против впадения Эльбы. Там буря разбивает корабли: добрые рыбаки вытаскивают на берег Геву, дочь Сиварда Шлезвигского, которая была нареченною невестой Витикинда, но которую Витикинд забыл. Тут же, близко, пристал и корабль Ратибора: буря бросила его на мель. Наш бедный Словенин везде опаздывает. Тут только узнал он от Славоя о том, что Эрменгарда отвержена Карлом, что Карл разрушил столицу Дезидерия, что Дезидерий в плену, и что Витикинд воюет за то с Карлом. Ратибор решается ехать на помощь к Витикинду: Гева просит взять ее с собою, но заметив дружбу его с Витикиндом, не открывает ему, что он-то и есть тот изменник, который нарушил данную ей клятву.
Ратибор в Падерборне у Витикинда. Опять Словенин наш опоздал. Его Эрменгарда снова помолвлена за Саксонского его друга. Скоро и свадьба. В то самое время, когда Витикинд уверяет свою печальную невесту в том, что Ратибора нет в живых, а она начала было верить в противное... в то самое время Ратибор является. Суеверный Витикинд принимает его за призрак. Начался бой. Эрменгарда хотела развести противников, но сама получила нечаянную рану от руки Витикинда. Ратибор занес меч на сего последнего, но Гева кстати отбила удар. Бой разведен двумя женщинами: - Словенин и Саксонец остались каждый при своей суженой. Все кончилось очень счастливо.
Таким образом, наш Словенин, без особенного труда, хотя и поздно, хотя и из вторых рук, достал свою невесту и отправился с нею на родину в свой Холмоград. Там, отец его, Князь Скорой, уже умер, и наследник его, Ратибор, весьма кстати явился с своею Ломбардскою красавицей. Славой рассказывает народу сказку о подвигах своего Князя - и потом драма заключается весьма любопытным древним Словенским обрядом, изображающим наряд нового Князя, где, говоря словами Автора, воля народная, как невеста, выбирает себе мужа и соединяет судьбу свою с его судьбою.
*
Вот содержание этой оригинальной драмы, в которой своенравная фантазия поэта, на причудливых крыльях своих, носила нас то на равнины Северной Италии, то в Галлию, в средину нового государства, основанного Франками, то на Северное море, и наконец, при звуке родимых нам песень, высадила нас в каком-то новом Словенском городе, созданном ее самовольною прихотью из Скандинавского имени. - Часто, забывая о нашем земляке Словенине, который, видно, по примеру своего племени, не торопился завладеть главным действием Западной драмы, и, как будто не без особенного значения, являлся в ней каким-то таинственным призраком, - забывая об нем, мы беспрерывно останавливались на эпизодах, нередко занимательных, на многих драматических положениях, словом - на каких-то отрывках драмы, не слитых вместе органическою мыслию в одно стройное целое.
Затруднительно бывает Критику судить об Авторе по одному отдельному его произведению, особенно же об таком Авторе, который имеет уже свою физиогномию в нашей литературе и многими другими произведениями заслужил справедливое внимание публики. К тому же, если бы мнение, выражаемое теперь нами об одном произведении, которое мы разбираем случайно, в ряду современных явлений словесности, - не во всех отношениях оказалось ему благоприятно, то мы не хотели бы, чтобы от частного заключили об общем, и что-бы это мнение наше пало на весь талант и на всю художественную деятельность Автора, к которым мы питаем сознательное уважение, хотя не безусловное, хотя позволяя себе находить в них недостатки. Вот почему мы не сочли за лишнее, теперь кстати, высказать главные черты внутренней физиогномии писателя, столько известного нашей публике, высказать их искренне, как мы их себе представляем. Это не удалит нас от нашей цели, от нового его произведения, потому что и достоинства и недостатки его тесно связаны с теми общими чертами, которые мы постараемся теперь накинуть. Не ручаемся за верность нашего мнения, но можем поручиться за ту добросовестность, с какою оно будет выражено. К тому же, в современных наших изданиях, нам не случалось никогда встретить о г-не Вельтмане мнения, основанного на добросовестном отчете критики. По обыкновению северных наших журналов, однажды навсегда принятому, его хвалили, когда он принимал в них участие; порицали, когда он отставал от них.
Литературный талант г-на Вельтмана конечно неотъемлем: он восходит в некоторых произведениях на степень довольно высокую таланта художественного. Автор Кощея Безсмертного, без сомнения, имеет право на одно из немаловажных мест в Русской Словесности.
В чем же заключается главная черта этого таланта? - По нашему мнению, в своенравии фантазии, которая хочет исключительно господствовать над всеми другими способностями, часто пренебрегает жизнию и всякою историческою действительностию, и любит наслаждаться только в том мiре, который сама она созидает. Конечно, фантазия есть самая блистательная способность в писателе-художнике; но должно заметить, что тогда только достигает она высшей степени стройного и изящного образования, когда является в дружном сочетании со всеми прочими способностями человека и только предводит их согласным хором. При смелой, творящей фантазии должны непременно присутствовать и Память, свято уважающая минувшее, и Наблюдение, верное жизни и истории, и Воображение, богатое образами природы, и здравый Смысл, снующий тайную, невидимую, но необходимую связную основу творческого создания, и Сердце, кипящее всеми сильными чувствами жизни, и Воля, всегда готовая на призыв мысли, и Ум, творец идеи - этой небесной искры, которая из горней области нашего духа падает в фантазию и в ней воплощается в изящный образ, как душа в прекрасное тело, - и наконец Вкус, питомец природы и искусства, собравший все опыты прошедшего, знающий меру и вес, и соразмеряющий стройность и внешнюю красоту исполнения. В таком-то богатом и полном окружении мы представляем себе фантазию идеального художника на высшей степени ее развития: это - Царица, которой все прочие способности, покорные ее вассалы, несут дани, и она принимает их с внимательным уважением, и унося в свой чудный мiр, возвращает их еще прекраснее, нежели получила.
Нет, не из одних пустых призраков, не из праздных мечтаний, скоро разлетающихся дымом, создан мiр фантазии: это та же наша жизнь, но взятая в светлые минуты ее бытия; это те же способности человека, но в мирном служении одному прекрасному; та же вседневная наша земля, но при каком-то магическом свете солнца, когда пылают все ее краски; то же вседневное небо, но с радугою, на него накинутой.
Так фантазия являлась у Греков, народа классического: здесь Аполлон предводил всеми Музами, и Музы были дочери бога молнии и богини Памяти, и в числе их находились История и Астрономия.
Но отрешите же теперь фантазию от той блистательной свиты, которою мы ее теперь окружили; разладьте ее особенно с жизнию; заключите в мечтательное одиночество; предайте затворничеству, чуждому общения; подчините ее деспотической воле эту упругую память так, чтобы она напоминала о том только, что угодно ее причудливым желаниям; вверьте ее произволу Историю в самых неприкосновенных ее лицах и событиях; устраните от нее взыскания вкуса; отъимите силу одушевляющей мысли и крепкой цемент рассудка… вы увидите, как фантазия потеряет, какими утратами поплатится она за свое упорное своенравие, за желание исключительного господства, за пренебрежение всех тех источников, откуда только может она заимствовать и жизнь свою и силу.
Нельзя не сознаться, что писатель, подавший нам повод к такому рассуждению, получил от природы самый блистательный дар фантазии; но притом нельзя не прибавить, что этот дар был развит слишком исключительно, и что при его развитии забыто было глубокомысленное правило духовного воспитания человека, а именно то, что всякая способность наша тогда только крепнет, полнеет силами и блистательно развивается, когда раскрытие ее окружено другими.
Самый резвый, самый кипящий разгул фантазии Г-на Вельтмана мы видели в его Кощее Безсмертном. Здесь хотя так же своенравна, самолюбива и шаловлива, как всегда, но она была свежа, румяна, жива; она сама кипела юностью, как молодое вино... Избыток ее собственной жизни заставлял забывать о недостатке необходимого окружения. Она создала новый себе мip из двух стихий: первая стихия была ее собственная; это яркая ткань чудесных ее мечтаний, в которых много было жизни, грации и резвой прихоти; другая стихия - действительность отдаленная, неразгаданная, живой язык и все подробности жизни XII века. Здесь фантазия обнаруживала чудесные усилия, но все что-то останавливало нашу веру в возможность чуда - и тем нарушало единство и полноту впечатления. Потому-то мы охотнее переходили из мipa жизни существенной, не возбуждавшей нашего доверия, в тот мiр, где угощала нас одна своенравная мечта в полном расцвете своей прекрасной юности.
Но когда та же самая мечта, в порыве избалованной прихоти, затеяла самые произвольные набеги в область ясной Истории, задумала покорить себе неприкосновенные лица, означенные печатью известного характера, - тогда очарование наше исчезло, и мы не могли не осудить мечту проказницу. Однажды не пощадила она Александра Македонского; но это было ей простительно за отдаленностью. В другой раз она посягнула на героя нашего столетия, на героя нам близкого и всем знакомого: середи достопамятного пожара Москвы, в стенах нашего Кремля, она задумала представить Наполеона пастушком влюбленным, рыцарем какой-то Московской дамы! Чего не изобретет фантазия писателя, чуждая спутников, которые ей непременно надобны, с волею раз избалованной?
Эти черты своенравия фантазии отразились и в новом произведении нашего Автора. Здесь она является также в слишком резком разладе с историею, и посягает на такие лица и события, которые по своей всемiрности имели бы полное право оставаться неприкосновенными.
Один из самых важных вопросов в теории Поэзии, есть ее отношение к действительной жизни и к Истории. Уже давно Поэзия присвоила себе неотъемлемую привилегию делать анахронизмы для своих художественных видов, изменять характеры лиц не столько известных, словом, нарушать историческую истину в неважных подробностях. Избави нас Боже отнимать у Поэзии эту привилегию, которая завоевана по праву столь многими удачными покушениями величайших гениев мipa. Но есть же границы подобным покушениям: эти границы заключаются в той всемiрной исторической истине, которая есть собственность памяти каждого образованного и которую никакой гений Поэзии не дерзнет изменить.
Есть например такие лица, коих тип так ярко обозначен самою Историею, что нарушить его будет великое святотатство. Какой бы вы талант ни имели, но никаким его усилием, никаким софизмом вашей фантазии вы не спасетесь из фальшивого положения, если вдруг вздумается вам Наполеона в 1812 году, или нашего Петра, или Карла Великого изобразить влюбленным без памяти!
На этот раз замечание наше относится к сему последнему герою VIII века, которого Автор вывел нам в своей драме человеком, чрезвычайно влюбчивым и ревнивым.
Из непроницаемой тьмы невежества средних веков внезапно выступает перед нами колоссальная фигура Карла Великого. Воинственность, религиозность и алчная любовь к просвещению - вот три массивные черты этой фигуры. В течение сорока семи лет Карл не покидает меча и ведет войну со всеми возможными в то время народами. Свободное время от дел войны отдает просвещению себя и своего отечества. История, пером Эгингарда, рисует нам портрет Карла чертами довольно подробными, но ни слова не говорит о его влюбчивости. Нам кажется, что некогда было влюбляться этому воинственному герою, который силою власти и меча сметывал Европу средних времен в одно нестройное целое, и назначен был от Провидения для того, чтобы наметить грани будущего ее развития. Таков Карл исторический!
Но есть еще Карл другой, центр преданий поэтических, герой рыцарских романов Франции, которые присвоила себе и возделала так славно художница Италия пером своих эпических поэтов Пульчи, Боярда, Ариоста и многих других. Но и здесь мы не находим Карла таким, каким изобразил его Автор драмы. Весьма замечательно, что эпическая поэзия средних веков, несмотря на то, что изображала Карла в течение столь многих столетий в фантазии трех различных народов, каковы Французы, Немцы и Италияицы, - сохранила однако во всех своих созданиях единство общего характера - и чт; всего важнее - во всех вымышленных событиях согласила главными чертами своего Карла идеального с Карлом историческим. Во всех эпических поэмах цикла, означенного его именем, Карл является или главным героем своего государства, которого единство он силится устроить вопреки буйной воле непокорных его рыцарей вассалов, или героем церкви, который против неверных защищает Християнство. В главных чертах это не Карл ли исторический - устроитель новой Римско-Европейской Империи средних времен - и опора Западной церкви? - Некоторые Поэты Италии представляли Карла жертвою его доверия к своим вассалам, игралищем их интриг любовных, отвлекавших витязей от дела войны. Часто бедный Карл является у них один, в своей столице, с тяжкой заботой о сохранении государства от неприятелей, между тем как рыцари его, увлеченные своими страстями, бегают по всему свету за своими красавицами. Недосуг влюбляться и этому Карлу, которому часто мочи нет от любви его паладинов. Раз только какая-то поэма в шутку задумала представить влюбленным самого Карла великого; но то в ней замечательно, что Карл влюбился как-то на старости лет, по рассказам своего придворного буфона, в дочь одного языческого короля, и будучи не в силах сам добыть себе красавицу, поручил этот подвиг Ринальду и Орланду, своим паладинам.
От влюбленного до безумия Карла перейдем к Лонгобардам, которые изображены в драме. Здесь мы также увидим, что фантазия автора находится не в меньшем разладе с Историею.
Вы изображаете нам обычаи и нравы Лонгобардов VIII-го столетия с такою подробностию, как будто бы вам подсказал их какой-нибудь современник-очевидец? - Но откуда же вы взяли все эти подробности? когда сами Италиянцы, обитатели полей Ломбардии, как наприм. Манзони, изучавший ту же эпоху для своей трагедии: Адельки, уверяет нас, что очень, очень мало известий передала нам история о Лонгобардских обычаях.
Вы изображаете нам двор последнего короля Лонгобардского Дезидерия двором самым просвещенным, какой возможен бы был разве только в XII-м или XIII веке Прованса или южной Италии. Лонгобарды, вами созданные, поставлены даже выше Франков, и Ротвида, придворная дама в свите Эрменгарды, с большим презрением говорит о дворе Карла, вспоминая о дворе своего короля Дезидерия. Самые пышные турниры видим мы здесь в столице королевства Лонгобардского, которую вы, не знаем почему, из новой Лонгобардской Павии переименовали в древний Тичин, как Павия называлась у Римлян.
Но скажите, на чем же все это основано? - Хотя турниры, по мнению ученых, самых снисходительных, начались не прежде половины IX-го века; но мы не стали бы вас укорять анахронизмом, если б вы изобразили нам турнир при дворе Карла Великого, потому что поэтические предания это допускают. Но мы никак не можем представить всех явлений просвещенной гражданственности при дворе короля Лонгобардского; никак не можем вообразить себе варвара Дезидерия выше Карла Великого, который на Западе первый начал просвещение; потому что все это противоречило бы тем историческим данным, какие предлагаются нам Италиянскими изыскателями, которые иначе не именуют владычество Лонгобардов, как владычеством варварским, угасившим последние лучи просвещения; которые Лонгобардов почитают главными виновниками потемков невежества в IX и X веке, и все время их власти, начиная от первого вторжения Албоинова до последнего побега Адальгиза, представляют временем военного грабительства и хищничества, совершенно враждебных всякому роду гражданских успехов и просвещения. Ни певцов, ни музыкантов, ни рыцарей Лонгобардских допустить мы не можем по тем понятиям об этом грубом народе, какие предлагаются нам у Италиянских ученых, особенно в их новых исследованиях.
Мы не будем нисколько обвинять вас в том, что вы изобразили нам Словен в VIII веке, принимающих участие в воинственных делах запада: это нисколько не противоречит историческим преданиям. Известно, что Карл Великий вел многие войны с племенами Словенскими. Мы согласны будем даже, по чувству народности все-Словенской, понятному в наше время, вместе с вами не поверить Эгингарду, биографу Карлову, который называет наших соплеменников народом диким и варварским (barbarae ас ferae nationes). Мы могли бы даже допустить и Словенина Християнина в VIII веке, если бы только не был он выходцем с Севера, а с Юга, где Християнство, по всей вероятности, распространилось гораздо ранее, нежели на Севере. Но выводя Словенских витязей-Християн в VIII веке, не распространяйте же Русского Словенства и на Лонгобардов. Странно же нам вдруг встретить каких-то Ломбардских Бояр, при короле Дезидерии, Боярских девиц и сенных девушек в тереме его дочери, гривну между ее украшениями. Вы называете историческое лицо, Дьякона Павла Варнефрида, по-Русски Дьяком Королевским; но сан духовный дьякона на Западе, как и у нас, нисколько не соответствует нашему Дьяку. Не понимаем также, от чего Лонгобарды будут именовать Папу не западным именем Папы, а Польским окончанием: Папеж? - Пускай, так и быть, мы допустим Русские шуточки в устах карло Тролло; но Русская песенка об комаре и комарихе жужжалке в устах Лонгобардского буфа, может ли быть допущена? Все эти обряды сватьбы Лонгобардской отзываются у вас Словенскими звуками и обычаями: тут и дружки усыпают ковер житом и золотом, и король Дезидерий выходит на встречу молодым с хлебом-солью, и хор поет совершенно Русские песни, и даже Славу!.. Но где же будут границы мipy Словенскому? Чему же после этого называться Словенским и чему Лонгобардским? Неужели же никакой нет разницы между песнью Лонгобардскою и Словенскою; между обычаями князя Словенского Скороя и Лонгобардского короля Дезидерия?
Для изображения тех отдаленных времен, которых обычаи и нравы исчезают для нас в потьмах древности, Поэзия имеет свой собственный способ. Она идеализирует в таком случае картины, ловит общие черты и звучит прекрасными стихами, когда не может соблюсти красок живой национальности.
Искусство не может пренебрегать истиною историческою, особенно в наше время, когда всякая народность вошла в права свои и требует особенной за себя отчетливости от поэта. Мы не можем наслаждаться произведением, которое на всяком шагу оскорбляет нашу историческую память и противоречит всем нашим понятиям о представленных им народах.
Но от вопроса исторического перейдем к художественному - и спросим: есть ли по крайней мере драма в этом произведении? Автор сам как будто уклонился от решительного ответа на этот вопрос, назвавши новый плод своей музы просто сочинением. Относительно целого, мы принуждены отвечать отрицательно. Из рассказа читатели могли видеть, как герой, без всякого усилия воли, без всякого труда, рядом случайных обстоятельств, достигает цели своих желаний. О Ратиборе Холмоградском можно сказать, что он совсем не в свою братью Словен: об наших соплеменниках новые исследователи говорят, что они много трудились для славы, много великого совершили, но что все у них было отнято Западными народами. Ратибор - счастливец не в них: правда, что его Эрменгарда погостила в чертогах Карловых и чуть было не попалась во вторые руки, но под конец наш Словенин все-таки вырвал свою невесту из рук Саксонца и достал свое, без многотрудных подвигов. В течение всей драмы, Ратибор играет ролю привидения: все главные действующие лица воображают, что он умер, тогда как он жив-живехонек! Не хотел ли уж Автор иносказательно изобразить в своем герое участь всего его племени, которое самолюбивый Запад считал умершим и которое в самом деле нередко разыгрывает какую-то роль привидения в Западной истории? Мысль была бы затейлива; но драме до нее дела нет. Драма требует действия и героя живьем, а не призраком.
Хотя мы не видим драмы в целом и совершенно теряем в сочинении нить единого развивающегося действия; но нельзя не сознаться, что есть многие занимательные драматические положения в частностях, которые могли бы быть весьма эффектны на сцене. Такова наприм. встреча между Эрменгардой и Гиммельтрудой, первою женою Карла: жаль, что Автор не воспользовался этим мотивом и не развил его более. Самое явление Ратибора Эрменгарде, принимающей его за привидение, могло бы быть весьма значительно на театре. Но лучшие сцены относятся к Дезидерию: вообще этот характер есть единственный удачный. Картины его детского слабоумия во дворце и младенческих забав над своими королевскими сокровищами имеют много драматического достоинства и напоминают несколько влияние Лира. Весьма жаль, что все эти части исчезают в нестройности целого. Сюда же относится и прекрасная заключительная сцена - наряд Русского Князя, которая многими подробностями приводит нам на память счастливейшие внушения фантазии г-на Вельтмана, в его Кощее Безсмертном. Если бы весь этот обряд поместить в какую-нибудь народную оперу древнего содержания и связать с целым, - это был бы отличный эпизод. Опера, более снисходительная к своенравиям фантазии, скорее допустит произвольное в оттенках подробностей, нежели историческая драма. Не знаем, почему до сих пор г. Вельтман не испытал своих сил в этом роде музыкальной драмы? Здесь смелые порывы его мечты могли бы увенчаться, как мы предполагаем, самым блестящим успехом. В Ратиборе много оперного, много фантастического, но та беда, что оно не на месте в драме, имеющей в целом притязание на характер исторический.
Чт; сказать об новом предложении Автора заменить слово сцена в смысле перемены декорации, словом: сень? Нам кажется это неправильно. Слово греческое: ;;;;; (scena) точно в свое время означало сень, umbraculum, простой намет из ветвей, служивший сценою для первоначальных сельских представлений. Но ведь после это слово изменило значение - и у нас оно является уже в виде перемены. Потому нововведение нам кажется чуждым основания. Если вы хотите заменить иностранное слово Русским, то употребите слово: перемена, которое выражает самое дело и вошло в технику театра.
Драма писана то прозою, то стихами. Но эти стихи похожи на прозу, а проза на стихи. В стихах вы находите ямб от двух-стопного до семистопного, как наприм.
Не думаю, чтоб кто-нибудь позвал его на суд.
Таких стихов очень много, но шестистопный ямб такой же monstrum в Русской просодии, как рука о шести пальцах в анатомическом кабинете. В прозе вы часто читаете несколько стихов написанных сряду и невольно спрашиваете себя: да за чем же эта проза не разрублена на стихи? Вот пример:
«Давно ли Император Копроним | Пепину предлагал союз родства | , и руку Гейзлы требовал для сына? | Пепин отверг, и не польстился честью, | считая святотатством | нарушить древние обычаи земли»... и так далее.
Нет, откровенно должны мы признаться, что мы нисколько не сочувствуем такому искажению форм Русского стихосложения. Оно противно вкусу и оскорбляет слух на каждом шагу. Много выиграла бы эта драма при благозвучном стихосложении; много бы покрыла она своих недостатков музыкальностью стиха. С удовольствием прочли мы некоторые хоры и песенки Русские, звучащие игривою рифмой. Но весь разговор драмы представляет по большой части искажение языка драматического. Если вы не заботитесь о стихе, зачем же его вводите? Уж лучше пишите прозой. Жаль, очень жаль, что все формы Пушкина, до такого совершенства доведенные, не находят никакого отголоска в наших литераторах-художниках, предпринимающих большие произведения.
Заключим же:
Все это драматическое сочинение, по мнению нашему, есть какая-то странная смесь причудливых капризов своевольной фантазии с некоторыми интересными драматическими положениями; смелая и пестрая мозаика из каких-то осколков Франкских, Лонгобардских, Скандинавских и Словенских, между которыми мелькают искры неподдельного таланта, но слишком увлеченного своими мечтами; хаос прозаических стихов и стихотворной прозы, откуда выносится иногда приятная мелодия, сладко звучащая нашему Русскому уху. Сюжет, как кажется, просился в фантастическую оперу, позволяющую анахронизмы и несообразности; но из легких, кратких и сильных очерков, каких требует опера, растянулся в историческую драму, довольно широкую и нестройную. В этом, может быть, заключается и главная разгадка всем недостаткам произведения.
С. Шевырев
(Москвитянин. 1841. Ч. 5. № 10. С. 424 – 443).
Свидетельство о публикации №218112600334