Сын человеческий. Часть 2

Часть 2.
День второй. После полуночи.

Темнота не мешала – потому, тропинку, вившуюся по крутому склону от Новой деревни к Верхнему городу, Бакланиха знала не хуже собственного подпола. Всяк камешек малый, что под ногу попадал, всяк корень сосновый, о который споткнуться можно было, все ямки и промоины, весенними ручьями оставленные, хожены-перехожены, учены-переучены. С закрытыми глазами, и то смогла бы здесь пройти. Кабак содержать – работа трудная, хлопотная. И не одной лишь стряпней да уборкой, ведь приходилось все делать самим, начиная от закупки харчей - рыба да вино плохонькое в деревне свои имелись, овощи там, куры, яйца, за мясом же и мукой, солью и посудой нужно на рынок ходить. А рынок аж в Городе. И недалеко, как будто, а по берегу не обойдешь – там не то что дороги, и тропки нету. Лодки у них не было – продали лодку, за тот кабак и отдали. Платить же за перевоз у Бакланихи рука не поднималась: это ж как отдавать то, что трудом таким доставалось? Вот и взбиралась она, почитай, каждую седмицу хотя бы раз, а то и два с утра с раннего, чтоб к открытию торга подгадать, к Большим воротам, потом вниз спускалась вдоль полуденной стены до самого Нижнего города. На мужа надежда слабая – когда еще дохромает.
Сейчас Бакланиха летела, будто на крыльях, и вперед ее гнала ненависть. Только б не ушел! Лишь бы не утек кровопийца, которого боги ей в руки отдали! Ведь это из-за него, проклятого, два лета по тропке крутой она из ног глухоту выбивает, из-за него, окаянного, руки стерла, днями напролет кашеваря и убирая, намывая и стирая. Дня не проходило за эти лета, чтобы не сулила она царю самых страшных мучений. Ибо, если б не супостат длинноволосый, жили бы они припеваючи, как сыр в масле катались, в чистом ходили, да слуг имели.
А было так. Мужнина младшая сестра вышла за старосту рыбачьей деревни, что стояла на правом берегу Реки близь места, где впадала она в Узкое море. Повезло девке! Да только она и брата своего не забыла – редкость по нынешним временам, когда и родные друг на друга, аки волки смотрят, знать не желают, ежели выгоды не видят сугубой – добилась от мужа мытарем его поставить над всеми окрестными поселеньями. Как же им тогда жилось! Вспоминая о том сейчас, Бакланиха даже подвывала тихонько, споро, что козочка молодая, по тропинке взбираясь: «Ну, орясина бородатая, ну ужо погоди, ну ужо…»
Все изменилось, когда прежний царь помер и вместо него власть над Городом к нынешнему перешла. Бородатый стал всячески притеснять тех, у кого в кубышке кое-что имелось и взору его жадному открывалось. Руки его загребущие тянулись к богатым да уважаемым. Мытарей, почитай, всех прежних извел, своих понаставил – оно понятно, новая метла по-новому метет. Так ведь пока новые люди не нахапают столько же, сколь старые, не угомонятся. Так царь, солнцем себя объявивший, законы ввел грабительские, а прежние отменять начал. Между ними и старинное, предками освященное береговое право запретил. Раньше, если лодку какую море о берег расшибало, то по берегу жившие людишки могли с места крушения кое-что взять – ведь иначе оно и не нужно никому, зачем гнить бесхозяйно? А бородатый приказал – ежели кто гвоздь хотя бы медный, горшок лишь битый с разбитого корабля унесет, голову с плеч долой. Да не самому пограбителю, а старосте или наместнику того селения. Вот ведь что удумал, окаянный! И надо же было тому случиться, что позапрошлою зимой ветер полуденный вынес на камни как раз напротив их деревни малый корабль. Всех моряков, должно, волнами смыло – никого не спаслось. А везла несчастная лодка кувшины с оливковым маслом, из коих боле половины разбились вдребезги, да еще кое-что по мелочи. Староста, как узнал, отправил стражу охранять место крушения. Да где там… Поздно уж было – растащили. Старосту схватили царевы прислужники, варвары бородатые, и отволокли в Город. Царь судил зятя Бакланихи, и хотя тот, как говорят, умолял его в живых оставить, клялся, что вины его нет, что узнал о несчастье поздно, что впредь полушке пропасть не даст, осудил на смерть. Да, еще люди сказывали, окаянный слезу пустил – дескать, как жалко такого хорошего человека на пагубу отправлять, но закон, мол, важнее. А то, что пришлось им всем по миру идти потом – ведь закон новый не только жизнь у человека отбирал, но и имущество все у родных его, словно был он разбойник наистрашнейший – о том собака-царь не плакал. О том, что померли трое детишек – у самой Бакланихи двое, да сиротка, которую мужнина сестра сохранить не сумела, - не плакал! Ну, погоди ужо, ну, погоди, будет тебе, убивец людей невинных, закон!
Вскарабкавшись на гору, Бакланиха припустила еще быстрее. Запыхалась она изрядно – не девочка, чай, но и бечь стало легче. Тропка здесь вливалась в широкую дорогу, по которой на повозках ездили в Новую деревню и дальше, к другим поселениям выше по берегу и к самому Красному морю. Тут до Больших ворот рукой подать – спуститься в малую ложбинку, обогнуть слева взгорок, на котором кладбище дальнее притулилось, потом направо, снова вниз, вверх, и вот он, Верхний город.
Уже отсюда виднелось неясное красноватое свечение по над стенами, отсюда слышался отдаленный гул, и волей-неволей Бакланиха сбавляла шаг – боязно. Бунт ведь, а ну, как и ее по нечаянности зашибут насмерть, не спросив, не окликнув даже? Нельзя ей теперь помирать – рано еще. «О, боги! – заклинала она про себя, беззвучно шевеля узкими, тонкими губами. - Вам во всем доверяюсь, вы свидетели: не охота меня гонит, а горькая нужда. Кто упал, тому надобно подняться! Лишь бы теперь схватить варвара за бороду его раздвоенную! Негодяй прожженный, проклятый шут, паршивый шарлатан, надувала, громила, лживый срамник, бахвал, подлый кровопийца, свинья! А потом пусть поносят меня как угодно, пусть на улицах показывают пальцами, пусть проклинают, пусть делают со мной, что хотят, я согласна на все - пусть бьют, на части заживо рвут, заморят голодом, изотрут в колбасу кровяную! Но потом, потом! Два дня всего осталось до новолуния, и, клянусь всеми богами, окаянный заплатит мне должок свой именно в этот день, когда  положено возвращать долги». И она, сторожко оглядываясь, пробиралась далее, бессвязно бормоча все новые и новые ругательства, придумывая царю все новые и новые проклятия.
Перед распахнутыми настежь воротами тут и там лежали трупы и стонали раненые – видно, крепкая битва была. Могучие дубовые доски в ладонь толщиною разбиты в щепы, а над самим Городом, над уходившими в ночную темень башнями, над стенами, что казались неприступными, стелилось легкое облако дыма, страшно подсвеченное снизу пламенем факелов и сполохами разгоравшихся пожаров. Повсюду сновали мужики, да и бабы порою – кто с дрекольем, кто с луком, а кто и с мечом, уже и обвешенные добром, видать, награбленным в царских палатах. Веселые и злые, с перекошенными ненавистью или застывшими, подобно скоморошьим маскам, лицами, которые и пьяные уже, которые тверезые совсем. Отовсюду слышались треск ломаемых дверей и сокрушаемых сундуков с рухлядью, ссоры о добыче между бунтовщиками, вопли радости и проклятия сбежавшему царю, обещания растерзать, зарубить, растоптать. «Ах, родненькие, ах, родименькие мои, вас-то мне и надо!» - шептала Бакланиха. Побывать здесь, в Верхнем городе ей довелось лишь однажды, и баба не знала, куды ей податься, кого искать, как сказать, что тот, кого они ищут, у нее в доме сховался, что сейчас она его им со всеми потрохами отдаст, тепленького, разморенного ухою горячей да домашними пирогами.
- Кто главный здесь? – спрашивала она то одного, то другого погромщика, но встречные лишь отмахивались – проходи, мол, под ногами не путайся, не до тебя.
Наконец, углядела какого-то дедушку – старый сморчок с жидкой белой бородою, которая в сполохах да мареве казалась красною, будто кровью покрашенной, волок малую чашу, в отблесках пламени предательски отливавшую золотом. И таким благостным был тот старичок, таким умиротворенным, будто в лес по грибы собрался.
- И что же это тут творится, мил человек? – подкатила к нему Бакланиха, с трудом сдерживаясь – уйдет ведь, уйдет кровопивец из дому ее, пока она медлит! – Почто такой погром в Верхнем городе? Аль пожар? Так чего же не тушат? Аль враги каки напали?
Дедушка улыбнулся, хитро сощурив и без того маленькие глазки-щелочки, и любовно погладил чашу по круглому блестящему боку.
- А это, бабочка, боги нашего царя-изверга наказуют! Он, вишь ты, вздумал народ силовать, а народ то, он сильнее оказался. Он думал, что сам богам равен, ан не тут-то было!
- Неужто и ему, наконец, укорот нашелся? – не сдержалась Бакланиха. – И кто же такое дело доброе спроворил, кого благодарить то станем?
- Да ведь Тихоня смелее всех оказался! – широко раскрыв на мгновенье хитрые глазки, выпалил дедок и тут же вновь сощурился. – И кто бы подумать мог, что такой робкий человечек столь силен да решителен в нужный момент сделается? Он ить Ярого спервоначалу зарубил, а потом и весь народ на царя поднял.
- И где же он теперь? Поглядеть хоть одним глазком на силача такого хочется…
- Я Тихоню с дядькой его у Малого храма видел, может, еще там, хотя не знаю, - дедушка махнул рукою вправо от ворот и с подозрением поглядел на Бакланиху. – Пойду я, однако, неча мне с тобою болтать, не знаю я тебя.
Вытащил откуда-то из-за пазухи грязную обширную тряпицу, замотал в нее чашу, да затрусил прочь. Только Бакланихи уже и след простыл – она спешила в ту сторону, куда указал дедок.
Массивные, кованые медью двери Малого храма были открыты. Свечи, несмотря на поздний, предутренний уже час, все зажжены. Уходящий ввысь купол казался в их дрожащем на сквозняке свете белесым, не голубым небесно вовсе, а сероватым, блеклым. Золоченые статуи богов, по странам света парившие в вышине храма, глядели хмуро, недовольно. Должно, оттого, что на душе у патриарха было нехорошо, неспокойно. Неладное творилось. Царя он не любил. Но уважал премного. Да и как не уважать столь умного и честного человека? Солнце-царь – он… Он один. Нет другого такого среди людей. За долгую свою уже весьма жизнь патриарх не встречал похожего. Крутой и страшный, как молния. Добрый и чуткий, как девица невинная. Сметливый и хитрый, с умом быстрым, отточенным, словно боевой клинок. Сейчас он улизнул, но врагов, конечно, одолеет и вернется, как возвращался не раз в прошлом. И уж не этому жалкому человечишке, что дрожит сейчас мелкой дрожью рядом, каждого шороха пугаясь, одолеть мужа столь отважного и изворотливого. И не дяде его Быку востроносому. Хотя тот хитрован, каких мало, но все ж не того размеру человек, нет, не того.
- Батюшка царь-государь! – раздалось внезапно в тишине храма, куда шум и гвалт наружный, несмотря на открытые двери, достигал совсем приглушенно, неясно. Тихоня едва не подпрыгнул от неожиданности и руку поднял, как бы закрыться, защититься пытаясь, круглое лицо его сделалось совсем бледным, хотя только что казалось – бледнее уже некуда. Дядька его обернулся, испугу, однако, не выказав. У дверей на коленях стояла баба – немолодая уже, просто, хотя и чисто одетая. Было что-то в ее лице… Ну да, козу лицо ее слегка напоминало. Вытянутое, скуластое. Бровей почти и не заметно. Волосы тож небогатые, редкие довольно. Нос изрядный, широкий и приплюснутый слегка. Глаза большие, холодные, ничего не выражающие. Только у козы зрачки страшные, прямоугольные, нечеловечьи. А у нее? Присмотреться бы… Руки разведя, словно обнять их всех троих хотела, баба немного растерянно переводила взгляд с одного на другого, явно не зная, кто из них ей нужен. Того, что в длинном, до пят, балахоне, она, как будто, видела раньше – патриарх. А Тихоня который? Не этот же хорек дрожащий… Наконец утвердилась и, обращаясь уже только к самому старшему из них, мужчине довольно видному, с выдающимся прилично брюшком, снова заголосила – с надрывом, со слезою: «Батюшка!..»
- Что ты, дура, блажишь-то? – недовольно проворчал тихонин дядька. – Уймись. Чего тебе?
- Вот так так! – женщина легко поднялась с колен и проговорила это чуть даже презрительно. – А я думала, встречу отважного силача, который кровопийцу долговязого с шеи народной сбросил. Погляжу в глаза ему, спасибо скажу, да, глядишь, и службу сослужу. А средь вас нет такого.
- Чего ты хочешь, женщина? – медленно произнес патриарх, глядя в холодные глаза Бакланихи испытующе и не добро отнюдь.
- Хотела помочь новому царю ворога его поймать утекшего. Но ежели такового здесь нет…
Все трое переглянулись, Тихоня слегка приосанился, дядя его полшажочка незаметные вперед сделал. Патриарх нахмурился.
- Нет, отчего же… - осторожно, подбирая слова одно за другим, начал тихонин востроносый дядя. – Ты правильно пришла. Вот мой племянник, он Ярого, первого царева подручника зарубил намедни. А там и весь народ на нашу защиту поднялся. И где же, ты говоришь, царь-то?
- Прячется. В месте одном укромном прячется, - ответила в свой черед раздумчиво Бакланиха, обводя всех троих взглядом теперь уже оценивающим. – Только и мне же должна какая-никакая польза от того быти, что я вам место то укромное покажу.
- И за сколько же ты царя продать решила? – до глубины ее души самой пронизывая Бакланиху ледяным взглядом, проговорил патриарх.
- Вот! – она немедленно растопырила пальцы обеих рук. – Вот сколько монет серебряных за него мне дадите!
Патриарх мрачно улыбнулся, посмотрел на Тихоню, у которого аж засветились радостью глаза, и раскатисто, нараспев произнес.
- Что ж, думается мне, ты втрое получишь от этих достойных людей, - потом перевел взгляд на Бакланиху и добавил совсем другим тоном, задумчиво, негромко. – И твой поступок запомнят они навсегда. Да и все жители Города. И потомки наши.
Бакланиха посмотрела на плешивого патриарха с подозрением, но складочка между незаметных выцветших бровей скоро разгладилась.
- Хорошая награда за жизнь мою поломанную. А вы что скажете? Таки втрое?
- Можешь не сомневаться, женщина, - быстро проговорил Тихоня, до сих пор все молчавший, но тут решивший, что пора уже и ему вперед выходить. Уж больно ему понравилось никогда не слышанное «царь-батюшка». А что если и вправду? За два сумасшедшие дня, пролетевшие с того мига, как раскроил он череп Ярому, Тихоня и не думал о таком, и не мечтал. Но что если и вправду царем ему быти предстоит? Что если народ того хочет, как говорит эта тетка с козьей рожей? – Можешь не сомневаться, мое слово верное. А сколько людей у царя? Воинов при нем сколь?
- Да лишь шестеро с ним. Да баба, - выпалила Бакланиха. – Только поспешать вам надо. Ежели не хотите, чтобы он дале утек либо войско вокруг себя собрал, то надобно спешить.
- Пойдем, Тихоня, - негромко сказал старший из Быков. – И в самом деле терять нельзя ни мига. Если не мы его, то он нас…
- Эй, постойте-ка! – видя, что собрались они действительно уходить, встрепенулась Бакланиха и руку предостерегающе подняла. – Али без меня дорогу знаете? Серебро мое где? Не вижу серебра обещанного!
Быки переглянулись. На лице Тихони явно ясно обозначилась растерянность – денег у него, похоже, и вправду не имелось. Старший из Быков тяжело вздохнул и, кряхтя, полез за пазуху. Достал кожаный кошель, хитро притороченный с изнанки рубахи, высыпал все, что там было. Бакланиха покраснела, напряженно разглядывая блестящие кружочки в ладони тихониного дядьки.
- Это все? Сдается мне, маловато…
- Ты же видишь – нет у меня боле, - прошипел тот. – Вернемся, получишь остальное.
Оставшись один, патриарх молча подошел к жертвеннику. Привычно поднял голову, чтобы видеть бога. Золотые глаза смотрели мимо.
- Все ли я так делаю? – заговорил патриарх неожиданно высоким, напряженным голосом. – Научи, подскажи, отец наш небесный! Неладное творится в Городе. Неужели месть то твоя Солнце-царю? Но за что? Ведь помню я, хоть два лета с лишком уж прошло, но и посейчас помню каждое слово, что он сказал, когда впервые суд вершил на храмовой площади. Каждое слово, аки золото было чеканное. «Боже, даруй суд твой царю и правду твою сыну царя, чтобы судить народ твой по правде и бедных твоих по суду. Да восприимут горы мир народу и холмы – правду. Он будет судить бедных из народа и спасет сынов убогих и смирит клеветника. И пребудет с солнцем и прежде луны – в роды родов. Сойдет, как дождь на руно и как капля, падающая на землю. Возсияет во дни его правда и обильный мир, пока не отнимется луна. И будет он обладать от моря до моря и от реки до краев вселенной. Пред ним припадут народы чуждые, и враги его будут лизать прах. Цари земные и острова заморские дары принесут, все народы послужат ему. Ибо он избавил бедного от сильного и убогого, у которого не было помощника, силой наградил. Пощадит бедного и души бедных спасет от лихвы и неправды и честно имя их защитит. И будет жить, и будут давать ему золото самородное и помолятся о нем непрестанно, всякий день будут благословлять его. И будет он утверждением на земле, выше самой высокой горы поднимется плод его и процветет из Города, как трава на земле. Будет имя его во веки, прежде солнца пребывает имя его, и благословятся в нем все племена земные, все народы ублажат его. Благословен господь, бог един творящий чудеса! И благословенно имя славы его во век и в век века. И наполнится славою его вся земля. Да будет. Да будет!» Никогда прежде не слышал я таких слов! Таких великих, таких вдохновенных и праведных слов. Ведь от твоего взора ничто не укроется, ты все о нем знаешь.  Знаешь, как за три всего лета он сумел обустроить жизнь в Городе так, как три поколения властителей до него не могли. Пахари вздохнули свободней, торговля оживилась, строительство идет, ворье всякое и лихоимцы хвосты поприжимали. Знаешь, как он болезни, неизлечимые ранее, врачевать умеет и как души людские исцелять от черной тоски и неверия может, как проникновенно о доброте говорит, и справедливости, и надежде, и спасении. А о тебе, отец наш небесный, сам видишь, какая забота ежедневно и еженощно. И ты хочешь, чтобы престол, тобою завещанный, занял этот ничтожный человечишко, что был здесь вот только? Но ведь он кроме подлости ни к чему не способен! Да, меня и самого порой страшат царевы речи – о том, что сын он твой, что спасителем станет всего народа на земле именем твоим. Но может быть и прав он? Что если прав? Дай знак какой, подскажи, научи!
Тихо было в храме. На сквозняке беззвучно трепетали огоньки свечей. Лики золотых богов под куполом оставались мрачными, хмурыми, недовольными чем-то. Скоро рассвет.

Уроки.

Осень в Городе тоже оказалась не такой, как в Лесной стороне. Сбывалось, что рассказывала мать: лето здесь куда жарче, а осень не промозглая и холодная – светлая, сухая, бодрая, прозрачная. Уж день давным-давно на убыль пошел, погода же все стояла теплая, дожди шли редко, в голубом небе ярко светило солнце. Разве ветры с полуночи стали прохладнее, облака бежали быстрее, да по ночам порою словно бы пахнет отголоском дальней-дальней стужи. А наутро снова тепло.
Кудряшу нравилось здесь. Нравилось бегать в Нижний город в базарный день. К обеду рыночная площадь заполнялась певцами, дудочниками, танцорами, разного рода потешниками, их окружали вопящие от восторга, чудно хлопающие в ладоши зрители. Здесь же, не обращая никакого внимания на несусветный гвалт, играли в кости, сидя прямо на земле, в пыли, рядом устраивали заячьи или собачьи бега, состязания борцов, шутейные сражения на палках и стрельбу из лука,  и просто пили разбавленное водой вино. Здесь видел Кудряш не виданное им никогда – жутко завывавших колдунов в невообразимых одеждах со страшными или смешными лицами, ловких скоморохов, подбрасывавших перед собою яблоки или разноцветные шары, бесстрашных канатоходцев, ходивших по натянутой высоко над толпой веревке, фокусников, в мгновение ока начисто опустошавших лавки от всего только что бывшего там товара, танцующих медведей, прирученных змей, увечных и убогих всех мастей. Толпа с одинаковым возбуждением глазела на карликов – людей невероятно маленького роста, по пояс обыкновенному человеку - или наказанье плетьми раба, укравшего у торговца лепешку.
Ни мига свободного не оставалось, даже и дня не хватало, чтобы все поглядеть, все переделать. С Ярым и его ребятами лазил он по садам и гонял мальчишек из Среднего города, с русичами-жильцами упражнялся в воинском искусстве, ходил с рыбаками на промысел – далеко, даже и за Острова, с охотниками на ловлю зверей, которых здесь, как и рыбы в Реке, было великое множество. И везде, в любом собрании людском, довольно скоро умудрялся стать своим. Взрослые его уважали за рассудительность недетскую и внимание, с каким слушал он любого. Сверстники и куда даже младшие не считали задавакой, несмотря на силищу не детскую, богатство и положение при дворце. Беднякам, знамо дело, нравилась простота царевича – никогда не чинился он, ни разу никого не унизил, не попрекнул. И даже родственники его многочисленные из рода Коней и дальние родичи из семьи Быков, даже те, кто в Верхнем городе обитал и к матери его особой любви не выказывал, Кудряша уж не чурались.
Не в последний черед потому, что мальчишка довольно скоро и у патриарха доверие вызвал. Началось все в храме. Потому – наилепшим, наикрасшим, наиудивительнейшим местом в целом Городе был Малый храм. С первого дня, с первого мига, как увидел Кудряш ни на что не похожее строение из светло-серого камня, он думал о нем неотстанно. Почему столь легким кажется оно, хотя велико весьма? Какою тайной держится его круглая, что перевернутая чаша, крыша, не проваливаясь вовнутрь? Что за искусные мастера сумели столь гладко обтесать его стены, столь незаметными сделать сопряжения отдельных камней, что словно бы из единой скалы выточен весь храм? Стороны здания выходили строго на полуночь, полудень, заход и восход. Каждую делили на неравные части – посередке большая, по бокам меньшие – будто бы выступающие из стен могучие стволы дерев, но гладкие, без сучка малейшего, и смыкались наверху легкими, воздушными полукружиями. В стенах прорублены были окна – и тоже не простые отнюдь, а с нарочитой хитростью: снаружи уже, тоньше, чем изнутри. И опять – зачем? В каждом полукружии с искусством необычайным вырезан был из камня, из стены выступая, словно бы живой человек! В полном вооружении, весьма грозного вида, в одеждах, видать, царских, каждый заключен был в каменный же круг. Понизу те круги соединялись чудной резьбой – как белокаменные ветви дерев, сплетаясь, образовывали вместе невиданный волшебный лес. А еще ниже ярились друг на друга, скаля пасти, выточенные из камня сказочные драконы, пятилапые горбатые чудовища, хищные птицы с человечьими головами и жуткие ехидны, вставали на дыбы кони и били тяжелым копытом крутолобые быки.
Кудряш подолгу разглядывал чудесные каменные картины, обходя Малый храм раз за разом, и перед глазами мальчика светлый камень оживал, и развертывались словно бы наяву битвы огнедышащих драконов и страшных чудищ. А потом он заходил внутрь: здесь всегда, в любую жару было прохладно и торжественно; и светло – благодаря несметному числу свечей. Они крепились к большущим - с обруч наибольшей из виденных им бочек, а то и боле! – бронзовым  поясам, что парили в вышине, подвешенные незнамо как на тяжелых цепях. И казалось, что это звезды собрались в созвездия в вечернем небе – так было красиво! Белоснежные стены тут и там завешены разноцветными тканями, вышитыми золотом и серебром. Каменные своды с необычайной легкостью уходили в невероятную высь, будто само небо раскрывалось над головой Кудряша, и из-под купола глядели на него строгими глазами золотые боги, и он чувствовал себя маленьким совсем, ничтожной песчинкой – безгласной, безмолвной…
В один из таких дней и подошел к нему патриарх. Поначалу Кудряш все выспрашивал этого немногословного, немного печального человека – о небе и звездах, о Реке и Городе, о том, как курят вино и давят масло, о том, как стены столь могучие руками человечьими построены быть могли. Замкнутый и обычно хмурый, немолодой уже патриарх к дылдиному сыну относился с подозрением. Он никому не доверял всецело, а уж царскому племяннику, который столь внезапно из лесу появился, тем более. Однако же не мог не видеть и не оценить в мальчике ум пытливый и острый, а также отношение на редкость уважительное. И ведь не только сам слушать мог внимательно и впитывать новые знания, но еще и рассказывал интересно и умно, говоря порою такое, что и самого патриарха заставляло задуматься. Он, к примеру, подтвердил слышанное от моряков и купцов, что в Лесной стороне звезды по-другому по небу ходят, иначе, чем в Городе – самую малость, а по-другому. Как мальчишка безусый совсем сумел такое заметить? Видать, особо заботились о его судьбе боги.
- Давным-давно, до того еще даже, как праотцы наших царей, а значит, и твои предки, княжич, сумели возвести стены Города, - начал он однажды, когда Кудряш холодным осенним вечером заглянул в храм, - люди, жившие по берегам Реки, враждовали друг с другом. Трудно сказать, из-за чего именно – рыбы здесь видимо-невидимо, виноград родится хорошо, земля плодородна и дарами своими награждает пахарей независимо от того, на каком берегу Реки они живут. Но люди завистливы и жадны и злобны – ты уже не дите и должен это разуметь – завистливы, жадны, злобны. И однажды кто-то с левого берега, загоревшись темною ненавистью к соседям с противуположного, подбил земляков совершить набег – переправиться через Реку нежданно, да поотнимать у них, нечестивцев все добро их. Так и порешили. Выбрав ночь потемнее, сели они в свои рыбацкие лодки, переправились да пошли по домам грабить. Но и те, кто на правом берегу жили, в обиду себя давать не хотели. Отбились от пришельцев, а спустя дней немного решили отомстить. И грабеж тот взаимный несколько лет продолжался. Сколь людей поубивали, сколь домов пожгли, сколь товаров разных зря погубили! Но вот, наконец, на этом, на левом берегу, где мы сейчас с тобою сидим, нашелся сильный человек. С помощью богов ему удалось объединить вокруг себя людей и захватить тех, кто на правом жил, окончательно. Несколько поколений понадобилось, прежде чем научились они в мире жить, одним народом стали. Но до сих пор вражда глухая теплится в душах особо темных, до сих пор находятся еще люди, которые попрекают своих соседей – ты, мол, с другого берега пришел, никто тебя сюда не звал, ты тут на мое добро заришься. А иные отвечают: вы, дескать, захватчики исконные, из-за вас все пошло. Так-то вот, парень. Главная же царя задача – не давать людям в Городе делить друг друга на правых и левых, стараться объединять их. Только объединившись, мы сумели стены столь могучие и неприступные построить – потому, на левом берегу место для крепости наивыгоднейшее, а на правом зато жили каменотесы более искусные. Соединив возможности наши и способности тех, кто жил на правом берегу, прадеду нынешнего Светлого царя, Великому царю, помогли боги. Ты тоже не простой отнюдь Города житель, ты царской семьи законный член, твой отец сын царя и брат царя. Значит, ты должен Светлому царю во всем помогать. И первое – помогать людей объединять.
Кудряш же не уставал благодарить богов за то, что увидел он Город, что живет в нем, и не гостем отнюдь, а хозяином уже почти. В Велик-городке он был одним из многих княжих людей, а здесь сразу куда как вырос. И Княжна ему то объясняла, и Росомаха, да мальчик и сам чувствовал другое совсем к себе отношение. «Знатностью своей, высотой рода ты, сынок, царю равен, - говорила мать и добавляла, серьезно глядя в глаза. – Ежели не повыше будешь. А значит, и держать себя должен тому под стать. Однако же учти, что всяк здесь к тебе враждебен, не нужен ты им, лишний. Да только враждебность эту ломать ответной злобой не нужно. Наоборот, постарайся их на свою сторону перетянуть. Кого добрым словом, кого подарком. Всем внимание оказывай, никого не забывай и никого не обижай. Люди особо ценят, когда о них помнят. Ведь каждый на свете белом человечек, каков бы мал ни был, себя именно центром же света и считает – скоро ты в том убедишься. Помни то, о чем я тебе сызмальства твердила: в один прекрасный день ты станешь царем. А потому сейчас перед тобою твои будущие подданные. От тебя зависит, какими они тебе слугами станут. Присматривайся к ним, запоминай, к каждому пробуй ключик найти. Люди все разные, и ключики нужны различные. И постоянно, неустанно перетягивай способных на свою сторону, неспособных же старайся против себя не настраивать. Каждый из родичей твоих, которым ты сейчас поперек дороги встал, рано или поздно должен сказать – быть ему царем, он достоин!»
Одним из признаков нового его положения служила одежда. Прежде Кудряш никогда не задумывался особо, в чем ходит, а теперь пришлось ему привыкать, что в Городе очень ревностно следят за тем, кто что на себе носит. Смешно ему было поначалу, непривычно – в Лесной стороне даже князь в простые дни почти то же на себя надевал, что и его дружина, может, только рубахи да сапоги поновее. А здесь каждая мелочь изрядное значение имела – цвет плаща и толщина пояса, оторочка шапки и даже нитки, коими прошиты сандалии! Ежели ты с непокрытой головой во дворе показался – три дни весь Город судачить будет. Если по забывчивости в простой холщовой рубахе на двор вышел – стыд и срам на весь свет. Особо не хотелось мальчишке надевать на палец кольцо – по-бабски ведь, засмеют же! Росомаха насилу уговорил. Не смеялись, однако, глядели с уважением и завистью. Чудная жизнь!
Но Кудряшу отчего-то здесь нравилось, не должно было, не по его нраву таковое, а нравилось. С особенным, нежданным удовольствием изучал он эти сложности и необыкновенности, от того еще большие, что так здесь много людей – тьма! До сих пор встречались еще такие, кого он ни разу не видел, до сих пор он еще открывал в Городе такие места, где не бывал ни разу. Нравилось узнавать каждый день новое, беседовать с патриархом – всегда настороженным, всегда себе на уме – ставить парус на лодке и грести, выбиваясь из сил, целить из лука в насторожившегося оленя и смотреть, как под руками гончара из куска мокрой глины волшебно вырастает горшок. Нравилось глядеть на девок – они здесь были совсем другие, чем в Лесной стороне, он не знал точно, в чем различие, но твердо понимал – другие! Нравилось думать о них вольное, пристально глядя в глаза глядя, прятавшиеся под длинными черными ресницами. И что нравилось ему необыкновенно – лошади.
Росомаха выбрал Кудряшу коня – гнедого красавца с огромными умными глазищами и крутым нравом. Жеребец долго довольно не давал себя во власть мальчишке. Но Кудряш, где добром, уговорами, где силу свою уже недюжинную употребляя, а главное, преизрядным терпением, которое в нем вдруг обнаружилось, взял верх над упрямцем, и к середине осени  они стали друзьями – вода не разлей. Кудряш всегда сам чистил и сам купал Строгого, угощал его яблоками и сладкими крендельками, которыми в изобилии одаряли его стряпухи на царской кухне. А потом, оседлав жеребца, днями напролет носился по окрестностям Города, забирался до Узкого моря, частенько навещая брата. В другую сторону, на полуночь, скакал до моря Красного, потом далеко заходил на восход. Как же он любил скакать на коне! Бешеный ветер в лицо, дорога несется навстречу, теплая шея коня и теплый лошадиный запах, гнедая грива хлещет по лбу и щекам, а позади тонким облачком вьется поднятая копытами пыль. Разве может что с этим сравнится? Воля, воля!
В яркий и теплый на диво осенний денек, пронизанный насквозь густым духом сосен и соленым ветром с Красного моря, Кудряш вывел жеребца из конюшни у Гостевых палат, где жили русичи, и, ведя его под узцы, широким шагом направился к Большим воротам. Вот еще одна здешняя странная данность: лишь царь мог верхом ездить в Верхнем городе. Чудно! У ворот перекинулся парою слов со знакомыми караульщиками – о здоровье, о ветре, который столь силен и крепок не иначе потому, что скатился со склонов далеких Белых гор, на родине этих сильных и храбрых воинов. Даже горцы уважали мальчика – а они мало кому благоволили в Городе.
За воротами Кудряш стремительно вскочил на коня и, одним духом промчавшись вниз вдоль стены Верхнего города до ворот Среднего, шагом стал спускаться по направлению к рыбацкой деревне, едва сдерживая себя и Строгого. От приятелей своих не раз он слышал, как не любят здесь тех, кто во весь опор скачет по улицам – курей давят, скот пугают, собак, что под ноги коням кидаются с бешеным лаем, осерчав, кнутом охаживают, да и детишек голопузых, кои частенько на дороге играются, зашибить могут.
Деревенская улочка плавно изгибалась, широкой дугой уходя вправо, чтобы резко свернуть налево и пойти вдоль берега Реки. Здесь, под тремя огромными тополями, притулился кабак старухи Камбалы. Кудряш нагнулся, чтобы не приложиться лбом о нижний сук меньшего из тополей, корявой толстой лапой протянувшийся поперек дороги, и на миг уперся взглядом в озорные карие глаза. Где он их видел? Гнедой сделал еще несколько шагов.
- Гляди-ка – царевич! – девичий голос за спиной зазвенел на всю деревню, Кудряш невольно обернулся и столь же безотчетно натянул поводья.
- Не боись! Чего спужался? Или не признал?
Танцовщица! Ну да, та, что в синем была. Огромные глазищи, тонкий невероятно стан, нос с малой горбинкой. Та, которая шепнула ему на прощание слова такие сладкие! «Пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих, одним ожерельем на шее твоей!» - вдруг пронеслось в голове его и отчетливо там запечатлелось. Кудряш остановил коня. Строгий недоуменно и сердито слегка покосился на хозяина – ты чего, мол?
- Узнал, сразу узнал, - ответил мальчик тихо, а сам почему-то не мог прямо глядеть в глаза девке. «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волосы твои – как стадо коз, сходящих с Лобной горы!» – Ты ведь танцевала тогда в беседке на Вороньей горке.
- Ах, какой хорошенький! – словно и не было его рядом, словно и не о нем речь она вела, а о ком другом, кого видела намедни. – Да ты не смущайся, что не сразу признал, ничего в том зазорного нету.
- Да я… - попытался было Кудряш слово вставить, но девка рукой взмахнула нетерпеливо, отводя все его возражения прочь.
- Куда путь держишь, красавчик?
- Я… - начал царевич, но вдруг потерял нить, отвлекся, заглядевшись на длинные-длинные ее ресницы, на пышные черные волосы, что не желали прятаться под маленькой синей шапочкой – видать, синий цвет она особо любит. «Как лента алая губы твои, и уста твои любезны, как половинки граната – ланиты твои под кудрями твоими!»  – Не знаю. Сам не знаю пока. Вот, может, к Кривой сосне думал…
- А ты начало Круглого ручья видел? – задорно спросила девка. – Там, где Ведьмино ложе. Там олени на водопой ходят, и в особенные дни рога серебряные у них становятся.
- А такое разве ж бывает? – Кудряш прищурился, отчего лицо его сделалось хитрющим преизрядно: так часто обманывались не только не знавшие мальчика, но даже и близкие довольно знакомцы. Казалось, все-то ему давно известно и видит он собеседника своего насквозь.
- Еще как бывает! – запальчиво выкрикнула девка. – Это, может, в лесной глуши такого не встретишь, а у нас чудеса то на каждом шагу.
Кудряш молчал, не в силах теперь взгляда отвесть от смеющихся глаз. Молчал и чувствовал себя бестолковою дубиной. «Вот пенек лесной! – думал он в отчаянии. – Сейчас нужно что-то сказать этакое, а что? Дурак дураком…»
- Хочешь, покажу? – глаза девки сделались вдруг глубокими и влажными, она протянула к нему руку. – Так поедем.
Склонившись с седла, Кудряш обхватил девушку за тонкий стан и, смущаясь страшно, едва не зажмурившись, рванул ее вверх, усадил за собою на круп жеребца. Легонько тронул пятками бока Строгого – «Но!»
В низком проеме открытой двери домика напротив – аккуратного, тщательно выбеленного известью, укрытого свежей, прошлогодней, еще не успевшей почернеть соломой, - появилась Камбала. Круглое бесстрастное лицо ее ничего не выражало. Подбоченившись, слегка склонив голову набок, кабатчица внимательно глядела, как девка-танцовщица крепко обвила Кудряша руками. «И надо было!  - с досадой подумал мальчик. – Солнце еще в зенит не войдет, а матери уже все доложат – с кем был, да где». Город много, неизмеримо боле Велик-городка, но слухи здесь разбегались еще, пожалуй, быстрее. Там-то никто не узнал про Росинку. Вспомнив нечаянно девочку, которой столь горячо клялся вернуться, Кудряш нахмурился: ему было стыдно. Однако же как давно это было! А еще он даже немного стеснялся Росинки. Стеснялся воспоминаний о ней – как будто их кто-нибудь мог подслушать! Что сказала бы эта танцовщица с озорными глазами, ежели б узнала? Рассмеялась бы! В лесной глуши, дескать, все такие!? Он представил их вместе. И даже на миг зажмурился – нет, та девочка на Черной мельнице будто из другой совсем жизни.
Они ехали шагом, танцовщица крепко обняла Кудряша горячими, неожиданно сильными руками, прижалась к нему всею грудью. Он не дышал почти – так сладко, так неимоверно хорошо ему было! И хотелось так ехать и ехать. «Шея твоя – как башня городская, сооруженная для оружий, множество щитов висит на ней – все щиты сильных. Два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями!» Попадавшиеся навстречу люди – большею частию бабы, мужики то, почитай, все деревенские на ловлю рыбную ушли – здоровались с мальчиком. «И вам здоровья!» - отвечал он.
За деревней Строгий пошел шибче – Кудряш приотпустил поводья, хотя особо коня не торопил. Утро было замечательно свежим, ярким, нежарким. По левую руку от дороги вздымались мрачной волной отвесные скалы, будто какой великан нагромоздил их друг на друга, а справа живо и весело катила сине-зеленые воды Река. Из прозрачной глуби то и дело выплескивали, охотясь за мелочью, большущие рыбины, названий коих Кудряш еще не знал, а над ними с резкими, злобными криками носились чайки. Но красота эта сейчас не трогала Кудряша – мог он думать лишь о горячих руках, обхвативших его, и груди, что тесно прижалась к спине…
Они поднялись по Долгой балке наверх, потом обогнули один поросший лесом овраг, другой, впереди уже показалась Лобная гора, надо было лишь обогнуть еще один овраг.
- Здесь, - девка на миг разомкнула обьятия и похлопала его по правому бедру. – Сюда повороти.
Едва приметная в лесной чаще тропка круто сбегала вниз. Они спешились, танцовщица пошла вперед, указывая путь, Кудряш вел жеребца в поводу, тот ступал осторожно, недоверчиво фыркал, мотал головою – тропинка оказалась довольно крутой. Спускаться, правда, пришлось недалеко. Скоро в чаще открылся широкий прогал, посреди которого ярко зеленела малая лужайка, обрамленная, что стражею, изрядных размеров валунами. Один из них, плоский, похожий на ложе с изголовьем, будто нарочно был положен посередине, вокруг его весело, обегая почти вкруговую, журчал ручеек.
- Вот и пришли, - девка повернулась к Кудряшу и уставилась прямо в глаза ему. – Говорила ж тебе – будешь моим, красавчик!
- Как звать тебя? – только и нашелся он что ответить.
- Зови меня Милка. Нравится? – голос ее стал глубоким и теплым, она шагнула к Кудряшу и вдруг прижалась к нему вся. По телу мальчика пробежала легкая дрожь. – Ну что ты, ну что ты! Не бойся, не бойся меня, мой любый! Обними меня покрепче. Вот, вот так, хорошо…            
- О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волосы твои – как стадо коз, сходящих с Лобной горы, зубы твои – как стадо овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними. Как лента алая губы твои, и уста твои любезны, как половинки граната – ланиты твои под кудрями твоими. Шея твоя – как башня городская, воздвигнутая для оружий, множество щитов висит на ней – все щиты сильных. Два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями. Доколе день дышит прохладою, и убегают тени, пойду я на гору мирровую и на холм фимиама. Запертый сад – сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник: рассадники твои – сад с гранатовыми яблоками, с превосходными плодами, киперы с нардами, нард и шафран, аир и корица со всякими благовонными деревами, мирра и алой со всякими лучшими ароматами; садовый источник – колодезь живых вод и потоки со Снежных гор. Поднимись ветер с полуночи и принесись с полудня, повей на сад мой, – и польются ароматы его!
Девка слушала его, не дыша. Никто и никогда не говорил ей таких слов. Да что там – никогда не слышала она, чтобы кто-то говорил нечто подобное кому бы то ни было! Она медленно-медленно, неотрывно глядя в глаза мальчику, стала стаскивать с себя длинное, широкое платье, стащив, бросила на Ведьмино ложе. И странные слова пришли вдруг ей в голову.
– Пусть придет возлюбленный мой в сад свой и вкушает сладкие плоды его.
Расстались они недалеко от деревни.
- Ты ступай, я сама дойду, - ласково приговаривала Милка, нежно ероша золотые кудри. – Ступай, ступай! А то я уж снова тебя хочу...
Кудряш обнял ее, нашел губами ее губы – мягкие, пухлые, сладкие.
- Когда увидимся? – уже сев в седло, он глядел на нее сверху вниз, блаженно, а оттого глупо немного улыбаясь.
- Скоро, скоро, мой златокудрый! Я сама тебя найду.
- Но! – и он сорвался с места. – Прощевай, Милка!
Девка долго глядела вслед, пока всадник не скрылся за поворотом дороги.
- И чего придумала, дура? – спросила себя вслух. Тяжело вздохнула. – Не про тебя он. Забудет, в другой день забудет. А и ладно! Хорошо то как! Мальчишка еще совсем. А как хорошо!

Ближе к полудню Росомаха что-то озяб. В последнее время он вообще частенько куксился – глаза слезились постоянно, видеть стал хуже гораздо, еще вдаль ничего, вблизи же совсем плохо. Колени ломило, особливо если на холоду побудет, поясницу крутило – инда на стену лезть впору, как схватывало. Он пользовал разные притирания да мази – от коих боль уходила, от иных же только горше становилось. С весны порою немела левая рука: словно иголочки малые покалывали в пальцах, и холодела вся.
Приподнявшись на цыпочки, старик посмотрел в окно. Яркий и солнечный осенний день отсюда, из горницы, казался холодным, прозрачные почти облака уж очень споро бежали по синему-синему небу – должно, тоже озябли и согреться старались на бегу. Но и в горнице сидеть не хотелось – душно как-то и тяжко от стен каменных и низкого потолка. Пойти, что ли погреться у Обрыва любви? Кряхтя и вздыхая – уж такое обыкновение обрел он в последние лета – Росомаха спустился из верхней горницы, вышел из Гостевых палат и не торопясь отправился к Большим воротам. «Здорово, братцы!» - поприветствовал стражников. Остановился, зябко поежившись, поглядел по сторонам. За купами порыжевших уже к осени, погрязневших листвою ореховых деревьев, среди коих мохнатыми островками зеленели сосны, проглядывала дорога к городскому погосту. «Не хочу лежать со здешними, - не в первой уже подумалось ему. – Хорошо бы дома». Там, на взлобке  у Кабаньего колена, где нашел он когда-то, в первый раз возвратившись из Города в Страну орлов, могилу жены.
«Кар-р!» - негромко и неожиданно отчетливо гаркнула сидевшая на большом, раскидистом орехе ворона. «И чего орешь, дура?» - ворчливо спросил ее Росомаха. Он любил говорить с разной животиной, любил глядеть, как зажигались порою пониманием глаза собаки или лошади, как склоняли набок голову синицы – будто прислушивались. Ворона не глядела на старика, а пристально что-то разглядывала за стеною Верхнего города. «Чья то душа в ей?» - опять же привычно подумал старый воин. Праотцы верили и ему передали: после смерти человечья душа проходит испытание и очищение внизу, в загробном мире, потом восходит на небеса, где отдыхает несколько от трудов праведных, и вновь ниспускается на землю, чтобы вселиться в ново рожденного человека – в ту же семью, в тот же род. Но это если очистилась, если прощены ей богами все прегрешения. А ежели нет – в наказание переходит она в тело червя или кошки, змеи или белки, коровы или крота. Или вот в ворону. Дед однажды сказал ему: «Когда князь бесовский выстругивал из полена первого на земле волка, из щепок появились вороны и галки». Деда он и не помнил совсем – только эти слова про бесовского князя и ворон. Убили деда степные кочевники, когда Росомаха еще мальцом голопузым бегал.
Старик повернулся и пошел налево, держась у самой городской стены. Узкая, кривая тропинка то и дело резко ныряла вниз, кидалась в сторону, росшие по сторонам колючие кусты так и норовили ткнуть растопыренными ветками-пальцами в глаза. «Кыш, окаянные!» - как с живыми ругался с ними старик. Городская стена ушла влево, кусты внезапно расступились, и впереди оказался небольшой открытый пригорок, устланный плотным ковром пожухлой, слежавшейся до скользоты травы, сначала полого спускавшийся к закату, а потом резко обрывавшийся к Реке. Сверху это укромное местечко, словно темно-красным шатром, укрывала изрядно разросшаяся лещина. Зато отсюда открывался вид неописуемо красивый: лазурная Река, которую с двух сторон, будто клешня гигантского рака, ухватить пытались две полоски суши, но могучая Река вырывалась из объятий Земли и уходила к полуночи, в непроглядную синюю даль Красного моря. По весне здесь сидели вечерами девки с парнями. Эх!.. Росомаха тяжело вздохнул и нахмурился. Он полюбил Обрыв любви именно потому. Приходил сюда – когда поутру, когда в полдень – сидел и мечтал о том, как хорошо было бы здесь с любимой. Чудно! Старый уж, все ломит и крутит, а душою он чувствовал себя все таким же молодым, как в тот день, когда впервые увидел стены Города, как в тот день, когда впервые вскочил на коня, когда взял на охоте первого вепря… И теперь, и сегодня вот он мучительно, до боли хотел, чтобы рядом с ним сидела, опустив голову на его плечо, княжна – женщина, с которой вместе он быть не мог, даже взглянуть лишний раз права не имел.
Росомаха тяжело опустился на землю, вытянул ноги, откинулся назад, опершись о растопыренные руки. Как хотелось туда, за море! Он закрыл глаза и тут же услышал знакомый чуть хрипловатый голос, вновь ощутил на щеке теплое, сладкое дыханье: «Ладо мой! Мой храбрый воин». И вновь, как много лет назад, узкая прохладная ладонь коснулась его волос. И он уже шептал, как когда-то: «Царица моя! Царица…» А рядом, на берегу Гнилого лукоморья, бессильно растопырив голые руки-ветки, лежала на боку мертвая ива.
Даже в полдень нежаркое осеннее солнце ласково пригревало. Прохладный соленый ветер слегка ерошил седые росомаховы космы. Старик открыл глаза. На голенище правого сапога, пристально глядя ему в лицо, сидела зеленовато-коричневая ящерица. «Не боишься?» - хотел спросить Росомаха, но губы не послушались. Он попытался пошевелить ногою – никак. Тогда попробовал выпростать затекшую совершенно от долгого сиденья левую руку, но потерял равновесие и завалился набок, мягко ткнувшись бородою в жухлую траву. Ящерица стрелой метнулась прочь. Мертвенная, страшная слабость, поднимаясь снизу, от живота, охватила грудь, темною пеленою подошла к глазам, стирая краски, туманя синеву неба. «Так вот оно как…» - последнее, о чем успел подумать старик.

Кудряш возвращался в Город как в тумане. Ему хотелось кричать и петь, хотелось музыки, неистовой, страстной, пьянящей, той, что играли на пиру умельцы-гудошники, хотелось каждому встречному рассказать, какое чудо чудесное с ним случилось. Но где слова такие взять, чтобы передать прохладную нежность женской кожи, коей коснулся он впервые в жизни? Как рассказать про то могучее, сильное, горячее, что поднималось в нем, когда касалась его девка жаркими, требовательными, умелыми руками? Едва дождался он, пока до Верхнего города добрался, пока Строгого на конюшню отвел, пока протер коня сухой соломой, овса ему засыпал, бегом почти в Гостевые палаты добежал.
Поднявшись в верхнюю горницу, увидел, что Княжна сидит, склонившись, у окошка. Плачет?! Не видел ни разу единого Кудряш, чтобы мать плакала.
- Мама, мама! – он подбежал к ней, бухнулся на колени, обнял, в глаза стараясь заглянуть. – Кто тебя обидел? Что стряслось?
Княжна попыталась улыбнуться, но по щекам бежали слезы – одна за другой, одна за другой. Так странно это было…
- У нас горе, сынок, - наконец проговорила Княжна. – Росомаха помер.

Охота

На этот раз они забрались далеко, очень далеко. Вышедши из города на следующий день после полнолуния, маленький отряд – Копченый с Рыжим, Кудряш, двое лучших среди горцев охотников, да двое бородатых русичей – переправился на противуположный берег и устремился на заход. Говорили, что там – может, в трех днях пути, может, и боле, в лесах на склонах Медных гор видели леопарда величиною со льва. Царю вздумалось поймать необыкновенного зверя. А с ним, разумеется, и Кудряш пошел.
Странные узы связали этих двоих. Не то чтобы дружба, но и не вражда, однако. Копченый своего племянника должен был бы ненавидеть и бояться, ведь тот был сыном старшего брата, а значит, имел на царский венец законные права. К тому же юноша отличался богатырскою силой, на голову всех ростом выше вымахал, умен необычайно, на язык остер, лицом пригож – рядом с таким статным красавцем смуглолицый стареющий коротышка царь выглядел особо неказисто.
Да и Кудряш к дядьке никакой любви питать не должен бы – мать того сторонилась нарочито, а из ее рассказов Кудряш давным-давно понял, что именно Копченый подло отнял у его отца престол. И еще того хуже – ходили слухи, своего родного отца и двоих старших братьев Копченый погубил.
Однако же Светлый царь отчего-то благоволил к племяннику, выделяя его среди многочисленных родственников. Довольно часто он звал Кудряша вместе потрапезничать или на охоту или в дальнюю прогулку по Реке до самых Островов. Хитрый и злобный, с душой завистливой и темной, Копченый, по всему, друзей иметь не мог и не имел – разве Рыжий, да ведь тот слуга, подручник, с царского стола крохи хватавший. И вот, поди ж ты – сын старшего брата как-то незаметно, мало-помалу стал наиближайшим к царю. Не другом, нет, да только уже и не чужим. Рыжий был тем сугубо недоволен и сколь раз предупреждал господина, но Копченый отнекивался: не твоего, мол, ума дело.
Кудряш же и хотел дядьку ненавидеть, да почему-то не мог. Узнав за те лета, что жил в Городе, характер родного своего отца, он уж и не знал точно, стоило ли такому жалкому человечишке престол царский отдавать. Может, и правильно Копченый тогда сделал? Что же до слухов… Никто ж верно того не видел. Может, оговаривают царя завистники, а человек он хороший?
«Да и что вообще такое «человек хороший»?  - часто думал Кудряш. -Что вообще есть «добро» и «зло»? Почему нам кажется, что хороший человек может быть другом лишь хорошему человеку? А дурной человек и вовсе никогда не достигнет истинной дружбы ни с хорошим человеком, ни с дурным? Дружат ли на самом деле хороший с хорошим и плохой с плохим, и насколько они подобны друг другу и полезны друг другу? Или тогда лучше вот так: какую может принести пользу или вред любое подобное любому другому подобному, кои оно не принесло бы себе самому? Что оно вообще может претерпеть, если не то, что и от самого себя? Как могут хорошие или плохие люди тянуться друг к другу, если они не могут оказать друг другу никакой помощи? Но тогда выходит, подобный подобному не друг! Хороший же человек может быть другом иному хорошему в той мере, в какой он хорош, а не в той, в какой он ему равен… Получается, ни подобный с подобным, ни противоположный с противоположным дружить не сможет. Скорее, существуют как бы неких три рода - хорошее, дурное и нечто третье - ни хорошее ни дурное. И тогда уж ни хорошее хорошему, ни дурное дурному, ни хорошее дурному не бывает дружественным. Что же остается? Третья ипостась человеческая, ни хорошее ни плохое, ни то ни сё дружить может либо с хорошим, либо с таким же, как оно само - ведь плохому ничто не может быть дружественным. А может, и вовсе нет на свете плохих людей и хороших? Мы высоко ценим золото, однако на самом деле выше всего ценим то, во имя чего мы это золото копим. Что если с плохим и хорошим, с добром и злом обстоит подобно? Что если благо любят лишь по причине зла? Когда ничто не наносит нам ущерба, и мы не ожидаем для себя никакой пользы, тогда и становится ясным, что мы любим и ценим благо из-за присутствия зла, как некое лекарство от этого зла, зло же приравниваем к болезни. А ведь при отсутствии болезни нет нужды в лекарстве! Значит, сами находимся посередине между благом и злом. Само же по себе добро не приносит никакой пользы…»
Много поспособствовал этой странной полудружбе патриарх. Старик – а летами он Кудряша боле чем вдвое превосходил, и таких юноша всех стариками почитал – был человек терпения необычайного. В беседах частых он исподволь, ненароком учил Кудряша выдержке, спокойствию, учил смотреть на людей непредвзято, взвешенно, не судить никогда с первого взгляда. «Гляди, княжич, на человека всегда не с одной стороны, а с разных», - говорил он юноше. «Это как же? – смеялся Кудряш. – Вокруг что ли бегать?» «Вокруг бегать не надо, - серьезно отвечал патриарх. – А вот ежели показался тебе кто-то злым не в меру, прикинь, отчего злоба такая в нем? Может, обидели его люто, али стряслось с ним недоброе? Вот ведь ты в охоте знаток. Ты сам лучше меня знаешь, что медведь на человека просто так не кинется, а только если, к примеру, ранили его неумелые звероловы, али у медведицы детенышей забрали – тогда берегись! Тако же и человек. Если ты его нарочно злобить не будешь, а заметив что, доброе слово вставишь, посочувствуешь горю, пособишь, никто на тебя зла держать не будет, даже отъявленные самые, казалось бы, злодеи».
Вот и старался Кудряш глядеть на Копченого с разных сторон. Понять силился, откуда злоба в нем. «Знамо, откуда, - как-то ответила Княжна. – Он ведь от второй жены прежнего царя рожденный, от дочери мясника. Он всюю жизнь свою завидовал братьям, а теперь вот тебе завидует – ведь все вы царского роду и по отцу, и по матери. У тебя, сын мой, оба деда правители, и все даже прадеды. Копченому-то величеству, у которого дед мясником был, а прадед и вовсе никому не известен, никогда таким не стать».
А еще у Светлого царя не было наследника. От жены родилась дочь лишь, после того детей не было. У племянницы, дочери Первыша, с коей Копченый жил, не таясь никого, уже которое лето, тоже дочь родилась. И Кудряш чувствовал, что в отношении к нему Копченого проглядывает что-то отцовское отчасти.
«И все ж странные они какие-то, - размышлял Кудряш. – Неуверенные, что ли, беспокойные. И царь, незаконно пришедший к власти, и родичи его знатные, которые в один день, в миг единый могут лишиться и положения, и богатства, и даже бедняки живут словно бы в постоянном ожидании беды. Не зря же говорил ему патриарх: «Помни, радость не бывает постоянной, любой грядущий день может принести негаданное несчастье. Сегодня ты доволен и надменно глядишь на человека, тебе подчиненного, а завтра судьба заставит тебя просить его о помощи; утром ты тиран, а вечером сирый слепец. Поэтому нужно постоянно быть настороже, неостерегающийся скорее попадает в беду, и лучше в благополучии хмурить брови, чтобы не познать истинной печали».
Удивительным все это казалось Кудряшу, выросшему среди свободных, уверенных в себе людей. В Лесной стороне, конечно, тоже были богатые и бедные, но первые отчего-то не кичились особо своим положением, а вторые почему-то не слишком горевали. Или, может быть, он по молодости своей чего не понял, чего недоглядел? Но ведь не помнил он в Велик-городке подозрительности едва ли не всеобщей и недоверия, как здесь - и в Большом дворце, и на улице, и в кругу друзей, и даже в семье порою. Тот же патриарх постоянно твердил Кудряшу об осторожности: «Не поминай вообще имени царя и царицы, не ходи на пирушку, где можешь попасть в дурную компанию и быть обвиненным в заговоре, не рассуждай особо в присутствии людей приближенных ко дворцу, молчи, пока не спрашивают, не порицай поступков власть имеющих, не то тотчас донесут, что ты подстрекаешь народ к возмущению против царя».
Здесь и к дружбе относились странно. «В малом горе еще отыщется друг, а если угрожает большое несчастье, не окажется друга, - вспоминал Кудряш поучения патриарха. – И если друг твой проезжает через поселение, где ты живешь, не приглашай его в свой дом. Иначе опорочит твою прислугу, стол, порядки, будет расспрашивать о твоем имуществе, а потом начнет смотреть на жену твою распутными глазами и, если сможет, соблазнит ее. Пусть лучше живет себе в другом месте, а ты пошли ему все необходимое, и он будет относиться к тебе лучше».
О том, как в Городе понимают дружбу, ему еще Росомаха говорил: «Не ищи ее здесь, мальчище, нет ее и в помине, есть только тяга к болтовне и совместной жратве». А патриарх разъяснял, что дружба - то, что объединяет людей в особые кланы: если принадлежишь ты к числу друзей, легче будет продвигаться к богатству и власти. Такая дружба может быть всемогущей, если связывает она людей разумных и деятельных и поддерживается дарами и взаимным исполнением разного рода услуг. Друг любит друзей своего друга: тебе достаточно сказать о ком-то «это мой друг», и сделают для него все возможное твои друзья. Дружба, утверждал патриарх, много и плодотворно влияет даже на правосудие. Сама по себе она не может склонить чашу весов, которые держит многоногая и многорукая, остроглазая и всевидящая, наделенная ушами чуть не до пят, богиня правосудия, но в соединении со справедливостью перетянет и во сто крат больший вес. «Ты не допускай злоупотреблений, глядя на них, а просто не замечай их, - заключил он тогда. - Ты должен смотреть, но не видеть, слушать, но не слышать».
«Дичь какая! – думал Кудряш. – Неужто вовсе нет в Городе настоящей, искренней дружбы? А как же Ярый? А как же остальные его приятели-рыбаки? Неужто не друзья они вовсе, а именно что приятели только?» «Не журись, мальчище! – успокаивал его Росомаха. – Как раз среди бедняков найдешь ее чаще гораздо, нежели во дворцах. Ведь так уж заведено - людям в несчастье плакаться своим друзьям и от этого получать утешение, а в счастье радоваться с ними, ликовать и от всего сердца выказывать свою любовь».
Солнце, сделавшись большим и тревожно-красным, клонилось к заходу над едва видной отсюда далекой цепью гор по правую руку. Кудряш никогда не был столь далеко на правобережье и с любопытством вглядывался вдаль, где равнина, плоская до сих пор, как столешница, собиралась уходящими вниз и влево складками густо поросших лесом склонов. А еще дальше по левую руку в дымке угадывалась бледная лазурь Узкого моря, поднимавшаяся все выше и в невидимой дали сливавшаяся с небом. Лес и глубокие овраги обещали, что там впереди должна быть вода. Там бы и заночевать.
Это поначалу Кудряш дивился, но теперь давно привык к тому, что сумерки здесь, в окрестностях Города, были короткими. Пока уставшие за день охотники, спустившись по склону до середины примерно, нашли родник, пока коней расседлали да костерок малый развели, совсем стемнело. Не особо любивший столь дальние переходы и уже досадовавший на себя немало за то, что понесли его бесы зачем-то на охоту эту, Копченый прилег на приготовленное для него Рыжим ложе из наспех срубленных веток. А Кудряш, для которого и куда более трудные походы сызмальства в привычку вошли, пошел с русичами хворосту для настоящего костра насобирать.
На душе его было светло и радостно – так, не пойми отчего, просто отчего-то радостно и все тут! И по лесу пройти хорошо, в сумеречную прохладу окунуться, и ноги размять после целого дня в седле. Он с детства полюбил ходить по ночному лесу – еще с тех ранних своих лет, когда уходил вот так, как стемнеет, из дому в лесную чащу. Глухая, беспросветная жуть страшила мальчика незримыми опасностями, а лунные ночи пугали того более – бесовскими наваждениями. Чудился угрюмый безглазый дед-болотник, толстый и страшный, покрытый слоем липкой грязи, водорослями и улитками – старики рассказывали, будто сидит он на дне болота и приманивает своих жертв утиным кряком. Бродил где-то рядом злобный великан Верлиока - об одном глазе, на голове щетина, на клюку опирается, сам страшно ухмыляется и съедает всякого, кого ни встретит. А то вскочит на шею боли-бошка, голову петлей стянет, станет по лесу водить. Голова разболится, заблудишься и пропадешь совсем!
Но мальчик нарочно ходил в лес ночами, чтобы обороть свой страх. Запасался оберегами от лешачих и повелителя их лешего – соли брал щепоть, кремень с огнивом, за пазуху щепку клал липовую без коры, а в руку палку осиновую, чтобы при встрече с хозяином леса очертить себя вокруг. И мало-помалу оборол Кудряш свой страх. Он научился узнавать каждый звук, каждый шорох, он чуял запахи и ловил едва заметное движение воздуха не хуже зверей, в лесу живших. Вот почему сейчас в незнакомой совершенно чаще он шел легко и свободно, не думая о том особо, куда идет, ноги будто сами выбирали путь, руки сами подбирали сухие сучья еще даже до того, как глаза различали их.
Вдруг Кудряш почувствовал запах. Едва слышный дух большого, сильного зверя шел откуда-то, как показалось, слева. Кошка. Большая кошка. Должно, тот самый леопард со льва величиною. И где-то близко. Юноша остановился, долго стоял, не шевелясь, пытаясь точно определить место, где затаился зверь. Наконец решил и осторожно предельно, медленно-медленно двинулся туда, откуда, как думал, запах шел.
Один шаг сделал, другой. Остановился. Прислушался. Тихо. Снова тронулся с места – шаг, другой, остановка. Тихо в лесу, слишком тихо, пожалуй. Но Кудряш шаг за шагом медленно двигался в сторону, откуда все явственней чуял звериный дух. Он не боялся, сердце в груди билось глухо и часто, но страха не было. Несмотря на совсем молодые еще годы Кудряш в силу вошел такую, что мало кто из взрослых охотников и воинов справиться с ним могли в шутейной борьбе, а уж в серьезной схватке один на один сразиться с ним желающих давно не находилось. Потому, помимо силы была в Кудряше отвага немалая, никого и ничего он не боялся, а вокруг смельчака настоящего подобное навроде ореола веется – все, и звери, и люди понимают, чуют. И стороной обходят.
Еще шаг, и впереди как будто посветлело. Так и есть – за деревьями открывалась широкая прогалина, всего скорее, один из множества здешних оврагов, что избороздили лесные склоны. Слева его освещала холодным мертвенным светом восходящая луна. На противуположной стороне прогалины…
Вдруг за спиною Кудряша, совсем рядом, в двух всего шагах, не более, как показалось, раздался раскатистый, оглушительный в кромешной лесной тишине, что удар грома, звериный рык. Юноша в мгновение ока прыжком одним отпрянул в сторону и назад поворотился, чтобы встретить нападавшее чудовище лицом к лицу. В том, что это именно чудовище, он не сомневался – такого рева ему еще слышать не приходилось. Молнией в голове пронеслась мысль об Индрике-звере, огромном и не виданном никем, который из земли выходит на лунную ночь поглядеть, и вышедши, как сказывали старики в Лесной стороне, в камень превращается. Но как ни всматривался Кудряш в покрытую мраком чащобу, ничего не видел. Внезапно рык повторился – с правой руки! Теперь он не был столь неожиданным, Кудряш лишь голову повернул, пытаясь высмотреть, откуда звал его хозяин здешнего леса. Едва затихли раскаты страшного рева, от которого тишина в лесу теперь казалась еще более мертвою, как в третий раз захрипело-зарычало невидимое чудище, по левую теперь руку…
Кудряш беззвучно вздохнул, поворотился к прогалине и все так же молча, ни единым шорохом покоя леса не нарушая, сделал еще шаг-другой. Вышел из леса. На противуположном краю оврага, подпираемый двумя камнями помене, с корову, примерно, величиной, на склоне чудом каким-то держался исполинский воистину валун, похожий на лошадиный череп. На плоской его вершине лежал огромный лев – таких размеров живых тварей Кудряшу видеть не приходилось. Лишь в сказках о таких сказывали – с ними сражались богатыри в дремучих лесах, они охраняли подземные жилища горных духов. Но вживе… Зверюга лежал, вытянувшись, сложив крест-накрест передние лапы и поворотив в сторону Кудряша голову, обрамленную гривой, что делала льва еще больше, еще выше, еще непомерней. Длиннющий хвост, словно бы у обычной кошки, греющейся у печки, только с кисточкой на конце, закинут был на спину и слегка подрагивал. Глаза громадной зверюги хитро посверкивали, отражая лунный свет, а пасть… пасть, в которой запросто мог бы уместиться немалый барашек… Улыбалась! Да-да, зверь улыбался!
- Что за чудо?! – вырвалось у Кудряша. Сказал он это шепотом, но в кромешной тишине, в какую погрузился окрестный лес после рыка своего хозяина, прозвучали его слова громким воплем. – Что за чудо?..
Лев явно услышал. Он потряс головою – точь-в-точь, как собаки дворовые делают, от воды отряхиваясь, - разинул пасть, зевая. Длиннющие клыки показались во всей своей чудовищной мощи, и за спиной у себя Кудряш услышал глубокое, из-под земли будто шедшее ворчание. Так вот как он умеет! А зверь между тем сладко потянулся всем телом и, закрыв глаза, опустил морду на скрещенные по-прежнему лапы.
- А ты что же? – спросил Рыжий, едва Кудряш умолк. Охотники сидели вокруг костра, во все глаза глядя на княжича, рассказ его явно их поразил. Рык то дальний все слышали.
- Далеко это отсюда? – резко поднеся руку к переносице, словно собравшись потереть ее, да так и позабыв, встрял Копченый.
- Нет, не столь, - подумав немного, ответил Кудряш. – Что я? По всему, уснул зверюга. Ей-ей, уснул! И всякая живность ночная о том сразу прознала, боле не было той мертвой тишины, обычною жизнью все округ закопошилось, зашуршало. Цикады зацвиркали, птицы ночные по одной то тут, то там голос подают, летучие мыши крылами шур-шур…
- И каково оно величиною, чудище-то? – спросил один из русичей, молодой парень со светлой бородкой и усами, свисавшими до подбородка.
Кудряш молча встал, отошел от костра на несколько шагов.
- Вот досель.
- У страха глаза велики, - Рыжий попытался улыбнуться пренебрежительно, но видно было, что он боится, и эту свою боязнь стремится спрятать любой ценою.
- У страха? – переспросил Кудряш, и в голосе его явственно прослышалось презрение. – Думай, что говоришь. Вот ты бы точно там обосрался.
- Да я... – зашипел Рыжий, но тут царь поднял руку.
- Будет вам лаяться. Лучше подбросьте дров в огонь. И нужно всю ночь за костром следить. Ну, как и вправду…
Уговаривать никого не пришлось, и до утра только Кудряш поспал – и то урывками. Проснется, прислушается: нет ли той мертвенной тишины, и снова на боковую.
Едва небо на восходе над морем, которого отсюда, с лесной опушки, не видать еще было, засерело, охотники уж были на ногах. Не сговаривались, а все одно мыслили – и Кудряш, который царя лесного видал, и остальные, что лишь слышали, - хозяин здешних мест позволил им переночевать, не тронул, но добыть его неча и думать. «Нечто у меня других дел нет? – повторял про себя Копченый. – Нечто нет забот? У каждого пусть свое будет – у меня Город, у этой жуткой твари – лес ее…» Един Кудряш не боялся, но и он согласно со всеми решил уходить: улыбка львиная из головы не выходила. Чудище, ежели б захотело, вмиг человеку хребет переломило – один прыжок, и нет Кудряша. Тут ни отвага, ни сила не помогли бы. Не схотело, однако. Крепко княжичу та картина запомнилась – валун с хлев размером, не меньше, а наверху, что царь на троне, огромный зверь. Так и есть – царь, видать!
Солнце к полудню подходило, когда, проскакав Столовую равнину почти до половины, они приблизились к малой балке, отороченной деревьями – должно, вода там, впереди. Уже, считай, подскакали, как снизу, из зарослей, выскочила лань и, на миг единый застыв, на подъезжавших людей глядя, тут же порскнула прочь.
- Ату ее, ату! – крикнул Рыжий, повернулся к Копченому. – Айда, Светлый царь, свежатинки к обеду добудем!
И оба погнались за ланью. Другие охотники остались на месте. Расседлывали коней, обтирали их пучками травы, стараясь до воды сразу не допускать. А Кудряш почему-то задержался. Он стоял у края балки, не спеша спуститься вниз, к товарищам, и глядел назад, туда, откуда они сегодня улепетывали столь споро. И виделся ему снова залитый холодным лунным светом овраг, застывший в мертвой тишине лес, огромный камень и лев на нем. Царь-лев…
Тут что-то его отвлекло. Княжич глянул вправо и увидел, как скачут что есть мочи царь и ключник его. Скачут обратно, к балке, за ними несутся во весь опор несколько всадников, а наперерез Копченому с Рыжим еще такая же, может, чуть поменьше, ватага конных.
- Эй, все, кто есть! За мною! Царя спасать! – крикнул юноша и, не дожидаясь подмоги, рванул встречь царю.
Едва завидя скакавших им наперерез, Копченый начал поворачивать коня вправо, стремясь по широкой дуге уйти от неведомых еще врагов. Но лошади у охотников прошли полдня и подустали заметно, надолго их не хватит, это ясно. Преследователи, все как на подбор мелкорослые, коренастые, одетые в какие-то лохмотья, чуть не в шкуры звериные, как показалось отсюда, поняли, что добыча их близко, и принялись подбодрять друг друга криками, колотя пятками по бокам лошадей. «Будь проклята эта охота! Будь проклята эта охота! - твердил про себя Копченый. – И надо же было так глупо! Какие-то разбойники оборванные… Говорил Крыса… Говорил Крыса…»
И тут раздался пронзительный, достающий будто до самого донышка души и леденящий ее холодной жутью то ли крик, то ли рев, то ли вой.
- Хур-р-р-р-р! Хур-р-р-р-р!
Те, кто скакал наперерез царю, чуть замедлили ход, поворачивая к новому врагу. Только оказалось, к ним скачет единственный всадник. Посовещавшись на скаку самую малость, разбойники разделились – одни навстречу Кудряшу поскакали, другие за царем вновь устремились. Одним движением мизинца княжич бросил поводья точно на луку седла, и рука тут же скользнула к легкому луку, притороченному к левому боку коня, правая уже стрелу из колчана выхватывала – фьють! Один из разбойников кулем лохматым покатился на землю. Другая стрела – фьють! С пробитым насквозь, разорванным горлом еще один взмахнул руками и тут же покатился в пыль. Новой стрелой Кудряш успел сбить еще одного врага и, уже подлетев к двоим оставшимся, протянул длиннющую руку, схватил ближайшего за волосы, дернул с седла.
- Хур-р-р-р! Хур-р-р-р!
Последний из тех бедолаг, что пытались схватить княжича, поворотил коня и изо всех сил дунул прочь от жуткого боевого клича и воина, сумевшего в мгновение ока лишить жизни четверых его товарищей. А Кудряш, отпустив обмякшее, мертво-тяжелое уже тело, помчался вслед за Копченым, Рыжим и их преследователями.
- Ну, удружил! Ну, удружил! – Копченый сыпал словами мелко, хлопотливо, улыбался искренне, а глаза его тревожно бегали из стороны в сторону, будто все еще ища, откуда может опасность грозить, видать, не отошел еще от страха смертного. – Один ты мне верный друг, племянник! Вовек твоей службы не забуду! Один ты. Другие-то где ж были?
- Да что ты, царь, да я как увидел тех разбойников, что за тобою гонятся, тут же клич кликнул. Но ведь наши-то уж и коней расседлали. А я задержался на краю балки…
Кудряш замолчал. Он вдруг подумал – а действительно, зачем на разбойников кинулся? Ну и споймали бы царя лихие люди, ну и открутили бы ему башку - так ведь, может, оно и к лучшему было бы? Ведь этот же самый черномазый царь его родного отца престола лишил, а значит, и его, Кудряша, от власти над Городом отодвинул. И братьев его названных, пусть никогда не виденных, как говорят, порешил. Юноша молча смотрел на отцова брата, на его мелко трясущиеся руки. Потом на Рыжего взгляд перевел. Тот сидел прямо на траве, широко расставив ноги, сидел тихо-тихо, непривычно тихо. Вот уж кого-кого, а этого алюсника…
Словно бы услышал хитрован-ключник мысли княжича, вскочил, стремительно несколько шагов сделал к Кудряшу.
- А мне-то, мне как тебя благодарить, княжич? Я ведь не царь, не царевич какой! Я простой человечек, за которого никто не вступится, никто жизнию своей бросаться не станет. А ты вступился, а ты пожалел! Скажи! – тут Рыжий бухнулся перед юношей на колени. – Скажи, чем могу отплатить тебе за доблесть твою?
Щеки Кудряша покрылись внезапным румянцем.
- Да что ты! Вставай с колен, эва, чего удумал! – княжич сильными руками обхватил плечи ключника и потянул кверху. – Разве ж мог я вас с царем в беде бросить? А и если любые другие из наших на вашем месте оказались, нечто я бы тако ж на выручку не бросился?
«Вот простота! – думал он меж тем про себя. – И зачем я полез-то? Дурак и есть. Сейчас бы уж все и решилось. И был бы я теперь уже всему Городу царь, а не княжич из Лесной стороны…»
«Говори, говори! – в свой черед мыслил ключник. – Насквозь я вижу черную твою варварскую душу. Ты ж хотел царя-то извести! Да не вышло! Вот теперь и извиваешься, что уж. А глаза-то еще врать не научились, продают тебя глаза-то твои, щенок!»
«Чтобы я еще когда в охоту эту клятую полез, да пусть руки-ноги у меня отсохнут! – Копченый ни о чем, кроме пережитого страха, и помнить не помнил и думать не думал. – Леопарда дурачине захотелось добыть! Да чтобы мяса никакого не есть ни в жисть, ежели еще помнится на ловлю звериную отправиться! Кабы не этот мальчишка, не сносить бы головы. Видать, боги любят меня, коли не позволили они тогда Рыжему удавить мальца в колыбели еще. Ох, и любят меня, видать, боги!»

Грех

В последнее время Кудряш часто приходил на Обрыв любви. Здесь, на небольшой площадке, окруженной густыми, труднопроходимыми зарослями орешника и колючей акации, у подножия полуночной стены Верхнего города, запрошлой осенью нашли мертвого Росомаху. Только теперь, когда не стало старого воина, царевич понял, какой человек был рядом с ним. Человек, заменивший мальчику отца, человек, от которого перенял юноша столь многое, никогда не кичился собою, не выпячивал важность свою для княжны и ее сына, он был незаменимым и незаметным, как воздух, каким дышишь, а не замечаешь. Теперь, когда схоронили Росомаху – здесь же, рядом совсем, на Новом кладбище напротив Главных ворот, справа от Вороньей горки – юноша приходил сюда, если хотелось ему побыть одному, подальше от посторонних глаз или подумать о чем важном. Красотища неимоверная, открывавшаяся с верхотуры Обрыва любви – глубокая небесная синь, распахнувшаяся над лазурной истекой Реки, величественно вытекавшей из темно-голубой дали Красного моря, поросшие зелеными кудрями соснового леса холмы противуположного берега – каждый раз по-новому очаровывала Кудряша, дразня воображение юноши, открывая неведомые до сих пор выси, до которых отсюда, казалось, рукой подать. Здесь ему страсть как хотелось летать – подобно чайкам, что носились над водою, вспарывая соленый морской воздух тревожными криками, или орлу, что царственно парил в невообразимой вышине, распластав в прозрачной сини руки-крылья…
Сегодня подумать нужно было особо. Утром Копченый как бы невзначай, как бы о безделице совершенной, заговорил с ним о женитьбе. Начал издалека, пошутили, посмеялись, царь слегка пожурил племянника, у которого, все это знали, от девок отбою не было – отнюдь не строго, впрочем, пожурил: дело то молодое, сам знаю, мол.
- Однако же, парень, понимать ты должен, что при твоем положении высоком и благородном происхождении необходимо быть осмотрительнее и абы с кем по углам не жаться. И вообще, ты уже взрослый совсем мужчина, пора тебе жену присматривать.
Кудряш испытующе взглянул на дядю, ничем стараясь не выдавать своего любопытства: с чего бы копченое величество о сем заговорил, во всем почти Хозяйки слова повторяя? Уж кому-кому, а ему об осмотрительности рассуждать вряд ли пристало – сам то при живой жене с племянницей спит! Но Кудряш по опыту знал – хитрый, осторожный, не склонный к пустому трепу царь никогда ничего не говорил на ветер. А значит, и сейчас на уме у Копченого имелось что-то важное.
- Да рано мне еще, Светлый царь! – широко улыбнулся юноша. – Еще погулять охота, а то ведь жена запрет в спальне, не пущу, скажет, к девкам. А без девок я мигом усохну и окочурюсь вскоре.
- Веселый ты парень! – в свой черед осклабился Копченый. – За то и люблю. Пока ты из лесу не приехал, уж так скучно мы жили – страсть! Рыжий шуток и сам не понимает, и не дождешься от него чего веселого, Крыса… Сам знаешь, какой из Советника весельчак. Да и родичи наши, Кони с Быками, не многим лучше. А я посмеяться люблю, очень даже люблю. И дочь моя старшая, видать, в меня уродилась – тоже весьма шутки-прибаутки всяческие уважает. Вот бы тебе пара была…
От неожиданности предложения Кудряш опешил – и даже не враз решился ответить. А потом все в шутку решил перевести, с намеком, однако: в том, дескать, смысле, что не худо бы им с царевой дочкой однажды словом перекинуться – а то ведь и виделись только всего и разов…
- Так ты подумай, - сказал на прощание Копченый, буравя юношу цепким, подозрительным взглядом. – Глядишь, придумаешь что не столь смешное, а наоборот, серьезное весьма.
«Что у царя на уме? – размышлял теперь Кудряш, сидя на Обрыве любви и бездумно разглядывая Глубокую бухту, что врезалась в поросшие коренастыми приземистыми соснами скалы прямо у его ног. Там, далеко внизу, справа от Колдун-пальца, торчавшего из воды у самого берега, по усеянной камнями желтой полоске песка шла женщина. – Неужто столь проняло его, когда на охоте Кудряш спас Копченого от разбойных кочевников? Неужто в благодарность лишь хочет его зятем своим сделать? Сомнительно это весьма – особенно после всего, что слышал о царе Кудряш от матери и Росомахи. Только ведь и мама же говорила не раз: изменился, мол, Копченый, подобрел и получшел после того, как с Подпалинкой стал жить. И все ж сомнительно. Ведь Кудряш - законный наследник царского венца, а у самого-то Копченого сына и нет. И что же, в благодарность хочет он своими руками Город отдать, ради власти над которым двоих братьев сгубил и отца родного уморил, а потом двух мальчишек, сводных братьев кудряшовых, убить велел? Раскаялся? Нет, вряд ли. Тут скорее другое может быть – через родство хочет царь привязать строптивого племянника к себе поближе и покрепче, чтобы все время на глазах был, чтобы каждое его движенье оставалось на виду, чтобы каждую мысль выведать можно было».
Женщина внизу, на берегу Глубокой бухты одним движением сбросила с себя длинный белый балахон, в который была одета, распустила длинные, отливавшие на полуденном солнце спелым золотом волосы и медленно, осторожно ступая по усеянному камнями песку, пошла в воду. Кудряш следил за ней глазами – какое, однако, ладное, крепкое, загорелое тело! – и думал о своем.
Царевну звали Блажа и была она пухлой, некрасивой девкой с рыхлым лицом немного землистого цвета и капризными губами. Серые, слегка навыкате глаза, тугие, с руку, темно-русые косы, уложенные на голове тяжелой копной, округлые щеки, маленький лоб – что еще? Хуже всего, что была она толстая – пышные бабы не нравились Кудряшу. Но ведь не скажешь царю – такого добра мне не надо, я и получше кого найду. Так что же, жить потом с этой квашней всюю жизнь? Задача…
Женщина в Глубокой бухте плыла теперь к берегу – быстро, уверенно, не по-бабски. Вот встала, выпрямившись во весь немалый, как показалось почему-то, рост – отсюда, с верхотуры, не разобрать было, какова она, красива ли, безобразна, лишь загорелая кожа поблескивала на солнце каплями воды. Вышла на берег, повернулась к Кудряшу спиною, голову вбок нагнула, обеими руками собрав потемневшие от воды волосы. Вот если бы царева дочка такой ладной уродилась! Даже от городской стены видать, что телом неизвестная купальщица хороша. Постояла еще, обсыхая, наверное, потом подняла с земли белую свою рубаху, медленно, лениво, как бы нехотя оделась, постояла еще, глядя на Реку, и все так же никуда не торопясь, плавно покачивая бедрами, пошла по берегу влево, в сторону рыбацкой деревни. Кто ж такая, интересно? Поравнявшись с Колдун-пальцем, девка на миг единый остановилась и, подняв голову, поглядела вверх, на Обрыв любви - как показалось Кудряшу, прямо на него поглядела. И помахала рукой! Царевич невольно отпрянул в сторону, спрятавшись за куст лещины, хотя заметить его снизу все равно никак нельзя. Снова выглянул – девка шла по берегу далеко внизу как ни в чем ни бывало и вскоре скрылась из виду за скалистым уступом. Нет, не могла она его оттуда видеть, не могла – слишком далеко. А про царево предложение сегодня ввечеру нужно с мамой потолковать – обязательно. Вот если бы была Копченого дочка телом так же хороша, как эта девка… Впрочем, на таком то расстоянии любая голая баба красавицей покажется, а увидишь вблизи – отвратясь не наглядишься. «И бесстыжая к тому же», - подумал Кудряш, усмехнувшись.
Хозяйка сказала, как отрезала – жениться на царевой дочке нельзя.
- Он ведь хочет через то тебя приручить, своим сделать, к себе привязать, - она озабоченно посматривала на Кудряша: легкомысленная его улыбка матери никак не нравилась. – Ты больно несерьезен, сын. Тут надо бы подумать изрядно, как быть. Ведь нельзя царю просто так отказывать, ни с того, ни с сего, причину вескую нужно искать. А ты, я вижу, о чем-то другом думаешь. Все бы тебе смешки, пора бы уже взрослее стать.
- Ну что ты, мама! – широко улыбнулся юноша, про себя подумав, однако, что нрав Хозяйки медленно, исподволь, но меняется. Стала она более… более сердитою, что ли, да нет, не сердитою, строгою, тоже нет – он все слова нужного подобрать никак не мог. – Я бы, может, и рад подольше в детские игры поиграть, да жизнь не дает.
Царевич подошел к матери, сидевшей на застланной богатой синей тканью узкой лавке у окна верхней палаты Гостевых хором, сел рядом и легонько приобнял за плечи.
- Я ведь тако же, как ты, думаю – именно что привязать захотел меня Копченый. И, кажется мне, нашел для отказа причину. Пожалуй, довольно вескую.
Княжна чуть отстранилась от сына и провела рукою по длинным русым волосам, что светлыми волнами падали на плечи юноши, потом указательным пальцем легонько дотронулась до того места, где почти срастались его густые и в отличие от волос темные брови.
- Ну, сказывай, что измыслила светлая эта голова.
- Полагаю сказать Копченому, что в Велик-городке осталась у меня невеста, тамошнего владыки дочь, так вот и я…
- И впрямь, дело говоришь! – не дала ему даже закончить Хозяйка. – Так ведь мы сразу двух зайцев одной стрелой убьем.
- Да, да, именно, мама, - немного насторожившись, ответил Кудряш. – А каким ты второго разумеешь?
- Дядька твой рад будет тебя подальше сплавить, он уже давно жалеет о своем решении нас с тобой в Город обратно позвать. А если мы теперь расскажем, что у тебя уговор с князем Лесной стороны, он успокоится – и на отказ не обидится, и от сильного и опасного покусителя на царский престол избавится раз и навсегда.
- Ну, да, конечно, - Кудряш некоторое время смотрел на мать испытующе, немного даже оценивающе, как будто другое ждал от нее услышать и нечто важное решал про себя. Княжна же о своем задумалась крепко и не заметила пристального взгляда сына. И, в конце концов, он решил не рассказывать ей про мельникову дочку – так спокойнее.
Выслушав отказ, Копченый поначалу насторожился. Ну, и обиделся, конечно – какому отцу понравится, когда его дочкою пренебрегли столь явно, да ведь и дочь то не простая, а царская. Кудряшу понадобилось все его красноречие, чтобы успокоить дядьку. Для пущей убедительности он даже описал царю свою суженую – такою, какой увидел и запомнил Росинку в день их первого свидания на Кривой мельнице.
«Может, и не стоило такого говорить», - мелькнуло в голове, но, кажется, именно столь живое и яркое описание трогательной темноволосой девочки с большими карими глазами и лисенком на руках убедили Копченого окончательно.
- Ну, что ж, ну, что ж, - повторял он с некоторым облегчением. – Насильно мил не будешь. И когда ты к невесте своей собираешься? Конечно, конечно, поспешишь, людей насмешишь, ежели отец ее еще в силе полной, торопиться особо не след. Хотя ведь в твое отсутствие другие охотники до княжой дочери найдутся. Полагаешь, нет? Ну, что ж, ну, что ж, тебе, конечно, виднее. М-да, а я ведь хотел тебя старшим над воинами моими сделать… Как же мне тебя отблагодарить за то, что от смерти ты меня спас? Звание Великого воина – вот была бы достойная награда! И у меня такие виды на тебя были… Думал я, во главе войска пройдет мой зять берегом Белого моря до самой Страны отцов, покоряя все земли и все народы, там живущие, присоединит столь храбрый и сильный воин к Городу Страну суровых гор, о которой рассказывают купцы, ходившие в те места, и даже покрытый дремучими лесами Медный остров, на коем, как говорят, укрыты несметные богатства. Но если тебе боле по сердцу в снежном полуночном лесу жить с девочкой, что столь тебе по нраву…
Копченый задумался, потирая ладонью подбородок и глядя себе под ноги и внезапно метнул на племянника острый испытующий взгяд.
- Тогда вот что: если ты не хочешь… - заметив, что Кудряш пытается возразить, царь поднял решительно руку. – Не хочешь, да не хочешь жениться на моей дочери, поклянись мне, что после моей смерти будешь считать Блажу своей царицей.
- Но Светлый царь! – воскликнул Кудряш. – Ты ведь и сам понимаешь, что такое никак не возможно!
- Это еще почему? – сварливо спросил Копченый, подозрительно уставившись на юношу.
- Ведь ты молод, Светлый царь, и полон сил. У тебя еще родится сын от Подпалинки и станет законным твоим наследником. И как же я ему служить стану, если сегодня клятву дочери твоей дам?
Едва проговорил эти слова Кудряш, как в дверь царской палаты постучали.
- Входи, не бойсь! – бодро откликнулся царь. У него теперь часто случались подобные перепады в настроении – от излишней подозрительности и злобности переходил он к веселию без всякой видимой причины. А оттого лишь большею частью, что вдруг вспоминал о Подпалинке. И в зависимости от того, что именно вспоминалось царю, мрачным он вдруг становился или веселым.
Низкая, широкая дверь со скрипом отворилась, и в палату, согнувшись изрядно, вошел воин.
- Ключник к тебе, Светлый царь!
- Зови, зови, жду его, - все с такою же жизнерадостной улыбкой проговорил Копченый.
При виде Кудряша лицо Рыжего не на миг даже, а на долю его малейшую выразило досаду, но, впрочем, тут же приобрело самое лучезарное и беззаботное выражение.
- Вот почему строгости такие! – воскликнул Ключник, переводя подобострастный взгляд с царя на его племянника и обратно. – Вы тут по-родственному совещаетесь. А я думаю: и почему меня к Светлому царю не пускают?
Копченый слегка поморщился. Его давно коробило панибратство Рыжего, граничившее порою с наглостью и даже дерзостью. И все же он прощал своему любимцу подобные выходки – и не по одной лишь старой памяти о былых заслугах Ключника. Рыжий и теперь оставался ему необходимым, ибо от хлопотного дела управления огромным Городом с его многочисленным и беспокойным населением царь давно уже устал и, особенно после появления в Большом дворце Подпалинки, стал перепоручать многие дела ближайшему своему слуге. А поскольку Крыса, совсем состарившись и, похоже, даже в уме слегка повредившись, от дел почти отошел, Ключник в своих руках собрал немалую власть. И все же Копченый оставался самим собою и если и смотрел порою на своеволие Рыжего сквозь пальцы, то терпеть был склонен лишь до определенной грани, не далее.
- Я вот все и так, и этак прикидываю и никак решить не могу, чем своего племянника наградить за спасение царской жизни, - добродушно начал он, но серые холодные глазки буравили Ключника отнюдь не тепло. - И ты, помнится, на колени перед спасителем нашим бухался, не забыл? Давай-ка все вместе еще подумаем, сообща оно всегда соображается легче. Ты ведь, насколько помню, нынче вечером меня к себе в гости звал?
Разумеется, Рыжий сразу заметил и оценил выражение глаз царя, и лицо его немедленно приобрело выражение придурковатого подобострастия – любимая маска Ключника, за которою и самые проницательные собеседники царева слуги не могли разглядеть, что действительно творится в его душе.
- Ждем с нетерпением, Светлый царь! – выпалил Рыжий. – Три дни весь дом кувырком идет: все самолучшее готово для моего царя в доме его наивернейшего слуги. И, разумеется, племянника твоего и нашего избавителя от рук кочевых разбойников я сердечно прошу пожаловать в гости вместе с твоим царским величеством.
- Ну, вот и славно! – заключил Копченый, внимательно глядя на Рыжего, а потом поворотился к Кудряшу. – Даже и не думай отказываться! Отложи все дела и собирайся к ключнику моему ввечеру. Там и продолжим беседу.
Впервые в жизни встретил Рыжий такую женщину – и даже в мыслях своих не бабой звал ее, но женщиной лишь! – какая бы не то что его не боялась нисколь, а пред которой сам ключник слегка робел. Была молодая его жена высокой, статной, за что и имя получила Высока, красавицей с длинными густыми волосами цвета темного золота и огромными миндалевидными карими глазами. Высокий, чистый лоб, изящный, тонкий нос, чувственные пухлые губы, широкие довольно скулы, подчеркнутые чуть впалыми щеками и небольшим подбородком, в котором, однако, ощущалась изрядная твердость – все в ней нравилось Рыжему с первого самого раза, как увидел он внучку Крысы в доме у Советника в прошлое лето. И было в этих раскосых манящих глазах нечто такое, что и обещало, и вместе держало на расстоянии, при ней почему-то Рыжий не выругался ни разу, грубые слова словно бы сами в глотке застревали. «Вот теперь и женюсь!» - подумал тогда же, ибо до сих пор жил холостяком, посмеиваясь над женатыми мужиками и не чуя нужды никакой ни в жене, ни в семье, ни в детях тем более.
Высока все перевернула, изменив в Рыжем что-то главное. «Никак влюбился на старости лет, а, Рыжий?» - спросил его тогда царь, на что ключник, разумеется, упрямо мотал головою: «Любови ваши не про меня,  а вот хозяйку в дом при моих летах солидных взять уж пора». «А не боишься, что такая молодая да красивая девка от тебя, старикашки плюгавого, скоро нос воротить станет?» - не отставал Копченый. «Не столь я стар и страшен на рожу, - нацепив любимую свою личину дурковатого слуги, отвечал Рыжий. – А главное, не дура она отнюдь и понимает хорошо, что я ей могу дать то, чего ни один другой жених дать не сможет во всем Городе – кроме тебя, Светлый царь, кроме тебя. Но ведь у тебя своя люба есть, тебе чужих и даром не нать». «И все-то ты, рыжая бестия, продумал!» - щурился царь.
Красота невесты льстила ключнику – что бы он ни говорил, но в душе и сам порою дивился тому, как легко и просто заполучил первую красавицу в Городе. И еще боле удивился Рыжий после свадьбы – сначала, обняв впервые жену: Высока, со стороны глядевшаяся девкой крупной, не худой нисколько, телом оказалась куда стройнее, изящнее, и трепет, с которым ответила она на его объятия, очаровал ключника совершенно. Разве что на ложе, нехотя признавался сам себе Рыжий, не столь хороша, как ему бы хотелось. Однако, как и положено хорошей жене, быстро и с большой охотой училась всему, что знал и умел ее премногоопытный муж. И, стесняясь поначалу изрядно, делать позволяла с собой все, что он хотел. Рыжему особо нравилось, как шептала она ему на ухо ласковые слова и на людях даже порой называла так, как только ночью муж с женою друг дружку зовут. Для ключника, который привык видеть в бабах лишь тело, потребное для утоления его похоти, такое было внове, и однажды, расчувствовавшись, он даже сам назвал жену «дружочек», и сердился потом, ибо до сих пор избегал сугубо любой привязанности, твердо веря, что такая привязанность суть для мужчины непозволительная слабость. Она по-детски радовалась первому ласковому слову, услышанному от мужа, он же открыл в жене еще одно умение необыкновенное – готовила Высока столь вкусно, как никто в Городе, так что всегда любивший пожрать ключник быстро стал толстеть.
Сего дни к приходу царя жена решила удивить гостей вареным в каких то особых травах осетром. И глядя на ломившийся от кушаний стол, на довольные лица пировавших, Рыжий дивился себе еще боле – никогда не любил он застолий домашних, не любил гостей, а теперь вот, поди ж ты, сидит и умиляется, едва только от блаженства не мурлыча, как сытый кот на теплой печке. Совсем другим человеком стал. Н-да… Высока болтала без умолку, она вообще поговорить любила и помимо красоты и умения готовить обладала еще одним счастливым качеством – быстро сходилась с людьми. Мужчины и женщины, богатые и бедные – для любого находились у молодой жены ключника слова особые, к каждому обращалась она без церемоний, как к равному, но всегда подчеркнуто уважительно, каждый рядом с нею чувствовал себя окруженным нарочитым и искренним вниманием. И это при том, что, как успел убедиться Рыжий, характер у Высоки был отнюдь не кроткий, и упрямства бабского хватало, а ежели не нравится ей кто, ни за что молчать не станет, обязательно выскажет. Но случалось такое крайне редко, потому, обаянием своим исключительным Высока умела людей самых сварливых и склочных делать своими друзьями.
- Ох, и хорош фазан! – с детской непосредственностью воскликнула Подпалинка, облизывая пальцы и полузакрыв от удовольствия глаза. – И в чем секрет таковой вкуснотищи, Высока?
- Птицу надо обязательно на углях жарить, тогда она в себя лишнего жира не впитает, а в своем только печься будет. Рыбу же, которой фазан начинен, я всегда заправляю травками различными и первым из них тимьяном, - искренне радуясь похвале, отвечала Высока. – Вы попробуйте зайчатины, похоже, она сегодня мне удалась. И вот еще окорок, Светлый царь! Хоть копчения и считают почему-то пищей грубой, я нашла у одного мясника в Нижнем городе такого изысканного вкуса колбасы и окорока, что от духа одного слюнки текут! Едва до дому дотерпела, как попробовать хотелось. Сам-то мужик слова доброго не стоит – кривой на один глаз и рожа такая страшная, что оторопь берет, но окорока у него…
Кудряш ел молча, в общую беседу о пользе пшеничного хлеба и благовониях, коими нужно обязательно опрыскать скатерть перед началом пира, не вступая. По правую его руку сидела сестра Подпалинки, которую называли Мышкой и называли, видать, не зря – девка тихая и неинтересная совсем. По левую, во главе стола, на особом возвышении на широкой лавке, укрытой тяжелой пурпурной тканью с золотой и голубой вышивкой, восседал Копченый. Царь, похоже, пребывал в отличном расположении духа, по обыкновению громко рыгал, отдувался, хлопая себя по животу, с хрустом разгрызая птичьи и заячьи кости, хвалил кушанья… Однако все это княжич отмечал про себя, думая совсем о другом – все мысли его занимала ключникова жена.
«Она или не она в Глубокой бухте купалась? Она или не она?» - спрашивал он себя, пристально разглядывая Высоку. Неприлично так на женщину смотреть, вдвойне неприлично пялиться на чужую жену, хозяйку дома. Однако же эта женщина притягивала Кудряша, как ни одна другая до сих пор. Расплавленное золото волос, статное тело, высокий рост – неужели она была в Глубокой бухте? И свезло же этому рыжему негодяю! И неужто она махнула ему рукой? Да полно – и махала ли вообще та девка на берегу, ведь увидеть его снизу никак не можно было – слишком далеко. «Какова она на ложе?» - подумалось юноше, и в тот самый миг он вдруг вспомнил девичий хоровод на Сиротском лугу, и как сидели они с Добрынею за столом на Кривой мельнице, и как вошла с братьями Росинка, и как спрашивали они друг друга глазами: «Ты ли?..»
Высока заметила напряженный и вместе отчего-то тоскливый взгляд царева племянника и посмотрела на Кудряша слегка удивленно, широко раскрыв огромные карие, маняще раскосые глазищи, пухлые губы дрогнули.
- А что подают к княжому столу в Лесной стороне? – спросила так, будто спрашивала совсем о другом.
- Там еда гораздо проще, - коротко ответил Кудряш и, помолчав немного, добавил. – Уж птицу рыбой точно никто не начиняет, по отдельности едят.
А про себя княжич подумал: «Не знаю, как, не знаю, когда, но эта женщина будет моею. И не знаю, хорошо то или плохо».
Осетр получился столь вкусным, что наевшиеся и перед тем уже едва не до отвала гости умяли его почти наполовину.
- Ну, разве так можно?! – вытаращив глаза и раздув лоснящиеся от жира щеки, чтобы показать, как он наелся, проговорил Копченый. – Ведь ты так царя уморишь, Высока! Царю надо на двор! Прямо сейчас.
Ключник пошел провожать Копченого, Подпалинка о чем-то горячо спорила с сестрою, и Кудряш мог теперь глядеть на Высоку, не опасаясь, что его нескромность заметит кто-то еще. Ключникова жена ответила княжичу долгим взглядом – как давеча, открытым, слегка удивленным, но смущения не было в нем и в помине. «Кто эта, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце, грозная, как воинов сонмы?»
- В лесной глуши, где я вырос, таких разносолов не бывает, - наконец сказал Кудряш, и голос его показался ему самому чужим и незнакомым. – А мама моя готовить умеет вкусно весьма, но все же не столь… не столь… Не столь вкусно, как ты. Видишь, я даже слов нужных найти не могу, прости уж мне мое лесное косноязычие.
- Будет тебе на себя наговаривать, княжич, - мягко ответила Высока, приподняв как бы протестующе узкую ладонь. – Мне сказывали, уж говорить то ты умеешь так, что птицы лесные, заслушавшись, петь перестают. И сам даже поешь.
Кудряш молчал, не зная, что сказать. Вернее, он знал, но говорить такое нельзя, грех это. А так хотелось сказать, что красоты подобной не встречал еще на земле, хотя прошел половину мира – от заснеженных полуночных лесов до великой Реки и неприступных стен Города. «Прекрасна ты, возлюбленная моя, как сама красота, любезна, как великий Город, грозна, как сонмы воинов. Пришел я в сад мой, сестра моя, невеста; набрал мирры моей с ароматами моими, поел сотов моих с медом моим, напился вина моего с молоком моим. Ешьте, друзья, пейте и насыщайтесь, возлюбленные!» А еще он подумал: хорошо бы царь услал Рыжего куда-нибудь подальше. И подольше. «Что же это? Грех ведь… Подлинно, суетны сыны человеческие, лживы сыны человеческие в неправильных весах. Не надейтесь на неправду и похищенного не желайте: если богатство притекает, не прилагайте к оному сердца. Однажды господь сказал, и эти две истины я слышал: что сила – у бога, и у тебя, господи, милость, ибо ты воздашь каждому по делам его».
- А знаешь, кого в Лесной стороне Высокой называют? – неожиданно спросил он. – Женщину, которая сверху привыкла быть.
И замолчал, поняв внезапно, что, желая пошутить, сказал двусмысленную, непристойную грубость, и уперся взглядом в белую холщовую скатерть, щеки и лоб, и нос даже Кудряша начали медленно заливаться пунцовою краской.
- А я всяко люблю, - просто ответила Высока, и когда решился княжич взглянуть, наконец, в огромные манящие глаза, не увидел в них ни смущения, ни обиды, ни издевки даже.
«Кто эта, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце, грозная, как воинов сонмы? Уклони очи твои от меня, потому что они волнуют меня».
Дверь в гостевую палату легко и бесшумно распахнулась, на пороге появился Рыжий, окинул быстрым взглядом сидевших за столом и, не найдя, кажется, ничего для себя тревожного или подозрительного, отступил на шаг, поклонился, пропуская царя.
- Ох, и уважила нас твоя хозяйка! – обращаясь к ключнику, но глядя на жену его, медленно и важно проговорил Копченый. – Теперь давайте вина выпьем и о делах перетолкуем немного.
Высока налила в три серебряных кубка густого красного вина из пузатого глиняного кувшина, украшенного головой оленя, и царь первым поднял свой кубок.
- За здоровье деда твоего, Высока! Как он, кстати? Что-то второй день не видно советника моего.
- Совсем плох старик, - Высока поставила кувшин на стол и сокрушенно развела руками. – То вроде ничего, а то сидит целыми днями, с раннего утра и до позднего вечера, на лавке, в пустоту смотрит, бормочет невнятное, никого не узнает, сердится. Жалко деда.
- Да… Что делает с нами жизнь, - вздохнул Копченый и, отпив несколько глотков, поставил кубок на стол. – А ведь такой несгибаемый старик был, казалось, всех нас переживет и глазом не моргнет, и вот, поди ж ты… Какое, однако, отменное вино!
- Я для такого случая старалась найти самолучшее, Светлый царь, - обрадовалась похвале Высока, и печаль на ее лице сменилась улыбкой. – Пойду, распоряжусь, чтобы тебе отправили вина такого кувшин.
Вслед за хозяйкой из дома вышли и Подпалинка с Мышкой. Рыжий вскочил, подошел к двери, проверил, плотно ли закрыта, потом, вернувшись к столу, подлил Копченому вина, сел.
- Вот что я решил, - без всякого перехода, будто только что они прервали давешний разговор, начал царь. – Поскольку Крыса со своими обязанностями справляться боле не может, ибо совсем, видать, старый хрыч из ума выжил, должность Советника царского жалую своему племяннику.
Сколь ни умел владеть своим лицом Рыжий, но в этот миг не удержался – губы его скривились, обнажив желтые верхние зубы, в серых глазках промелькнула неприкрытая злоба, пальцы, сжимавшие кубок с вином, побелели.
- У меня нет слов, чтобы выразить тебе благодарность мою, ибо недостоин я столь высокой чести! – воскликнул Кудряш, действительно до глубины души потрясенный нежданным назначением. Ведь должность Советника была высшей в Городе и помимо почета давала доступ к огромным богатствам – половина, не меньше, доходов городских проходила через руки Крысы.
- Не нужно много говорить о благодарности, - поднял руку Копченый. – Ты спас жизнь царя, а моя жизнь стоит неимоверно дороже любой должности. Это первое и главное. Второе же – должность ты получаешь на одно лето: за это время мы твои способности проверим, ты же сможешь к женитьбе будущей добра поднакопить.
На обратном пути из Среднего города в Верхний царь с Кудряшом шли вдвоем, обогнав Подпалинку с сестрой и приотстав чуть от охранявшей их стражи. Теплый летний вечер был бы душным невыносимо, как бывало здесь часто, если бы не бодрый ветер с полудня, навевавший прохладу и доносивший далекий собачий лай из рыбацкой деревни. Кудряш остановился и, оглянувшись назад, нашел взглядом Звезду, сверкавшую в черном бездонье неба над противуположным берегом Реки едва не ярче узкого серпика месяца-новца, всходившего слева, над башней Нижней калитки.
- Ну, что, доволен? – спросил, остановившись рядом, Копченый, и Кудряшу вновь, в который уже раз, показалось, что в его душегубце-дядьке просыпаются почти отеческие чувства.
- Спасибо, Светлый царь! – искренне ответил он. И осекся, вспомнив: «…совсем, видать, старый хрыч из ума выжил…». – Только одно нехорошо – ключник, по всему судя, сильно недоволен твоим решением. Между тем, вот какое дело открылось: ключник твой, когда Крыса от дел отходить начал, перестал давать жалованье на содержание воинам.
- Это как же? – нахмурился Копченый.
- Все деньги, какие должны были идти на содержание, Рыжий забирал себе, а воинов перевел на даровые приношения обывателей, каковое правило придумано было твоим дедом, Великим царем, для тех, кто наиболее отличился в схватках с врагом. Чрез это ключник и денег не сберег для тебя, ибо себе их присвоил, и войско ослабил. Ведь при таком порядке вещей лучшие воины утратили соревнование в опасностях, так как то, что побуждало их выказывать доблесть, не было уже чем-то особенным, а сделалось доступным для всех. И жители терпели притеснения от жадности воинов, которые снимали с них порою последнюю рубашку.
- Ах, он мошенник! – весело откликнулся Копченый, которого сегодня целый день не покидало приподнятое настроение, и племяннику его показалось, что рассказанное им только что отнюдь не стало для царя новостью.  – Недоволен, говоришь? Это ничего, пусть зубами поскрежещет! Впрочем, чтобы не кусался, надо Рыжему кость бросить пожирнее. Я говорил тебе, что недоволен Великим воином: средний из Коней левобережных трус и дурак оказался. Вот я и думаю послать его на поиски тех разбойников, кои на жизни наши покушались, а старшим над ним поставить Ключника. Что скажешь, Советник?
Несколько мгновений Кудряш молча глядел на свою Звезду, ничего не отвечая. В душе его буря клокотала, ураган настоящий, который, наружу прорвавшись, казалось, мог и неприступные, уходящие в небесную черноту стены Города поколебать.
- Думаю, Светлый царь, это мудрое решение, - спокойно сказал княжич. И весь оставшийся до Большого дворца путь спрашивал себя, верно ли поступил: «Суди меня, господин мой небесный, ибо я в незлобии своем ходил и в надежде на господа не ослабею. Искуси меня, господи, и испытай меня, расплавь внутренности мои и сердце моё. Ибо милость твоя – пред очами моими, и я благоугоден был в истине твоей. Не сидел я в собрании суетном и к нарушителям закона не войду. Возненавидел я скопище лукавых и с нечестивыми не буду сидеть. Умою среди невинных руки мои и обойду жертвенник твой, господин мой, чтобы услышать глас хвалы и поведать о всех чудесах твоих. Господи! Я возлюбил благолепие дома твоего и место селения славы твоей. Не погуби с нечестивыми душу мою и с мужами кровей жизнь мою, у которых в руках беззаконие, а десница их наполнена мздоимством. А я ходил в незлобии моем: избавь меня, господи, и помилуй меня. Нога моя стоит на прямизне, в собраниях благословлю тебя, господи».
В ту ночь Кудряш долго не мог заснуть. Темнота не принесла прохлады нисколько, но не жара отнюдь стала причиной бессонницы: перед глазами юноши стояла ключникова жена – высокая, статная, нагая. Он метался по ложу, вспоминая ее улыбку и огромные карие глаза. Снова и снова слышал слова Копченого: «…думаю послать его на поиски тех разбойников, а старшим над ним поставить Ключника. Что скажешь, Советник?» И до первых петухов уж самых повторял Кудряш про себя раз за разом: «Не богу ли будет повиноваться душа моя? Ибо от него спасение моё. Ибо он – бог мой и спаситель мой, защитник мой, не поколеблюсь я более. Доколе будут налегать на человека бесовские желания? Все вы убиваете, подобно наклоненной стене и упавшей изгороди, и ныне честь мою могут низринуть… Но только богу повинуйся, душа моя, ибо от него – терпение моё. Ибо он – господин мой и спаситель мой, защитник мой, не подвигнусь. В боге спасение моё и слава моя, бог – помощь моя и надежда моя – на бога. Надейтесь на него, весь сонм народный, изливайте пред ним сердца ваши, ибо бог – помощник наш».

День второй. Перед рассветом.

- Не ходи туда! Не ходи, слышишь, - Краса стояла перед ним на коленях, крепко сжимая огромные мужские кулаки в тонких своих смуглых ладошках.
- Надо идти, люба, - царь мягко, но решительно высвободился и встал с лавки. Девушка обняла его ноги руками, прижалась лицом.
- Нельзя медлить, Краса, - тихо сказал он. – И нельзя прятаться боле. Я царь, а не беглый разбойник. Прости, родная.
Он расцепил обнимавшие его руки и бегом почти ринулся к двери. Краса осталась сидеть на земляном полу. Глаза застыли, лицо словно в маску превратилось.
Распахнув дверь ударом кулака, царь вышел на крыльцо. Полукругом, будто живою стеной прикрывая вход в кабак, стояли его шестеро вестников – Мытарь, Рыбак, Щегол, Каменная башка, Живчик и Говорун. На некотором отдалении от них колыхалась внушительная довольно толпа – мужики, всяко разно одетые, с кольями, с факелами, с мечами кое-кто. А на дороге между толпою и слугами царевыми крест на крест друг на друге лежали два тела. Нижний, раскидав по сторонам руки-ноги, уткнулся лицом в пыль, не дышал уже. Верхний, в грязном, разодранном темном плаще, страшно хрипел, вытаращив в предсмертной муке глаза, одна нога, неестественно вывернутая, оставалась неподвижной, а вторая мелко-мелко дрожала. Черная в предрассветных сумерках, густая кровь толчками вытекала из разорванного едва не от уха до уха горла. Рядом распласталось на земле тело огромной собаки. Волка, должно, били кольями. Били, пока не забили до смерти. Но и он забрал с собою двоих из тех, кто хотел зла его хозяину.
По толпе пробежал ропот: «Он! Он! Смотрите-ка, вышел…» А царь, не в силах взгляда оторвать от убитой животины своей, смотрел, смотрел, будто каждую мелочь запомнить хотел. Сверху лежавший бунтовщик захрипел громко и протяжно: «Ы-ы-ы!..», нога его дернулась, и затих мужик навсегда. Царь, тут только очнувшись от оцепенения, прошел между своими соратниками, вышел вперед и обвел толпу долгим пристальным взглядом, стараясь рассмотреть в предутренней мгле их лица, но каждый глаза отводил.
- Кого вы ищете, люди? Как будто на разбойника вышли вы в ночи с дрекольем да вилами.
Толпа попятилась назад, кое-кто даже стал потихоньку в задние ряды бочком протискиваться, чтобы избежать грозных очей этого гиганта с огромными кулачищами и в пурпурном плаще, что издавна служил символом высшей власти и неприкасаемым делал того, кто носил такую одежду.
- Может, в мечи их, сволочь эту беззаконную? – весело выкрикнул Каменная башка, и остальные пятеро, не сговариваясь, потянули клинки из ножен. Толпа еще попятилась.
- Вложите оружие ваше обратно! - строго проговорил царь, оглянувшись на вестников, и предостерегающе поднял руку. - Ибо все, взявшие меч, мечом погибнут. Или вы думаете, что я не могу теперь умолить отца моего небесного дать мне для защиты тьму воинов, а не только вас шестерых? Так кого же ищите вы, люди?
Толпа колебалась. Видно было, что не осталось в них уже давешнего задора, что страшная смерть двоих товарищей, коим собака царская вмиг горло разорвала, заметно остудила погромный пыл. Теперь они не перед стенами и башнями куражились, не хоромы царские, никем не охраняемые, громили, а встретились ночью на большой дороге с искусными воинами, коими предводительствовал человек небывалой силы. Вот только и он отчего-то медлит. Слаб?
- А мы того видеть хочем, кто себя богом назвал, - раздался из-за спин передних мужиков резкий, высокий, визгливый голос, не иначе, бабий. – Того богохульника, кто спасителем народа себя объявил, а сам тот народ тиранит! Кто баб наших силует! Кто мужиков обирает!
- Кто говорит, выйди, в глаза взглянуть хочу, - царь пытался поверх голов разглядеть того, кто показываться явно не имел желания. – Я же каждый день с вами был, каждый день на виду, я заботился о Городе и живущих в нем, я учил вас грамоте и счету, я усмирял мздоимство и казнокрадство. Аль забыли вы?
В это время дверь кабака распахнулась, и со ступенек невысокого крыльца сбежала Краса. Мигом промчавши то немногое расстояние, что отделяло ее от царя, она бросилась к нему, обняла, поцеловала в заросшую русой бородой щеку.
- Любимый! Я никому тебя не отдам!
- Глядите-ка, он с блудницею таскается, о царице и детях законных забыл. Хватайте его, вяжите, что медлите? – надрывался все тот же визгливый голос. – Он ведь назавтра своих варваров бородатых к каждому в дом пришлет – ишь как зенками бесстыжими зыркает, каждого из нас запомнить хочет, каждому казнь лютую уже заготовил. Хватай его!
Толпа вновь заколебалась, вестники царевы вновь обнажили мечи.
- Хватит! Довольно! – громко выкрикнул царь. - Если меня ищете, вот я. Я иду с вами. Но оставьте слуг моих, пусть уйдут свободно.
- Что ты говоришь, учитель?! – воскликнул Рыбак. – Неужто ты думаешь, что мы оставим тебя на растерзание этим мерзавцам? Да ведь мы…
- Я не думаю, я знаю! – громко и твердо перебил его царь. – Я знаю, что вы послушаетесь – и не только моего слова, а и, главное, послушны будете воле отца нашего небесного. Да сбудется слово, реченное им: из тех, которых ты мне дал, я не погубил никого. Неужели мне не пить чаши, которую дал мне отец? Что же вы медлите, добрые люди? Скорее хватайте царя вашего. Когда учил я вас, вы не поднимали на меня рук. Теперь же ваше время и власть тьмы. Но да сбудется воля отца нашего небесного.
Царь решительно зашагал вперед по дороге, и толпа расступалась перед ним, тут же смыкаясь за спиною. Увидев это, Краса судорожно вздохнула, поднесла руку к губам, как крикнуть хотела что, да и упала, будто подкошенная. Шестеро слуг царевых стояли неподвижно, молча, подавленные совершенно, не зная, что делать им, как быть теперь, куда себя деть, словно дети, родителями брошенные. Они не глядели друг на друга, пряча глаза.
- Да что же это… - наконец выдавил из себя Каменная башка. – Как же мы царя-то бросили?
Никто ему не ответил. Рыбак нагнулся над Красою, неловко стал поднимать девушку.
- Краса, Краса, очнись! – тормошил он ее. – Эй, хозяин! Воды подай, вишь, девке плохо.
Кривое колено наблюдал всю эту сцену сквозь щель приоткрытой двери. Отнюдь не сразу он бросился выполнять приказ Рыбака, сначала глазами позыркал туда-сюда, жену, видать, выискивая в серой туманной мгле.
- Все она! – неожиданно зло прохрипел Мытарь и отчаянно горло прочистив, продолжал все громче. – Дрянь! Потаскуха! Она царя сгубила. И какого рожна целовать его кинулась? Он, как будто, их уже уговорил, и тут эта стерва и выкатилась…
- Зря ты так… - тихо проговорил Рыбак. Он поддерживал девушку, полуобняв левою рукой стан ее тонкий, а правой тихонько хлопал по щекам – по одной, по другой. – Или не помнишь, чему учил нас господин наш? Кто любит брата своего, тот пребывает во свете, и нет в нем соблазна. А кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза.
- Зря? Удавить ее мало! – распаляясь постепенно, подступил к нему Мытарь.
- Это верно, все зло от баб, - безнадежно вздохнул Щегол.
- Сами вы хуже баб! – в свой черед голос повысил Рыбак. – Чисто дети… И не думаете о том, как пребывать в нем, чтобы, когда он явится, иметь нам дерзновение и не постыдиться пред ним в пришествие его. Если вы знаете, что он праведник, знайте и то, что всякий, делающий правду, рожден от него. Смотрите, какую любовь дал нам отец небесный, чтобы нам называться и быть детьми божьими. Мир потому не знает нас, что не познал его. Мы теперь дети божьи; но еще не открылось, что будем. Знаем только, что, когда откроется, будем подобны ему, потому что увидим его, как он есть. И всякий, имеющий сию надежду на него, очищает себя так, как он чист. Всякий, делающий грех, делает и беззаконие; и грех есть беззаконие. И вы знаете, что он явился для того, чтобы взять грехи наши, и что в нем нет греха. Всякий, пребывающий в нем, не согрешает; всякий согрешающий не видел его и не познал его.
- Кончайте разговоры, - строго произнес Говорун. И никто даже не улыбнулся, как сделал бы обязательно, услышав такое прежде. Ибо Говорун и был главным из них охотником порассуждать. – Лучше давайте подумаем, что делать дальше. Ясно ж, что не эта девка царя предала. Как узнали они, что мы здесь укрылись? Ведь Краса никуда не отлучалась, все с нами была, спала у царя на коленях.
В это время дверь кабака отворилась, и с крыльца, хромая отчего-то пуще прежнего, медленно стал спускаться Кривое колено. Говорун многозначительно посмотрел на Рыбака, тот кашлянул и произнес как бы про себя, ни к кому не обращаясь: «Точно». И на Каменную башку взглянул.
Полковша воды Рыбак девушке в лицо плеснул, та вздрогнула, глаза открыла.
- Слушай, хозяин, а где баба твоя? Что-то не видать, - Мытарь в упор посмотрел на кабатчика. Тот глаза отвел.
- Да здесь где-то, - просипел. – Где ж ей быть то?
- Вот и я думаю, где? А ты что в голосе изменился? Аль заболел? И глазки почто от меня прячешь? – Мытарь схватил мужика за ворот рубахи холщовой и легко от земли оторвал. Ткань треснула, подалась.
- Дак за что же, за что? Что мы вам сделали? Ничего не знаем! Ничего не видели! За что… - Кривое колено пытался оторвать мытаревы руки от горла своего, но тот все крепче сжимал кулаки. Лицо кабатчика побагровело, он захрипел.
- Говори, гнида, где баба твоя! – шипел толстяк злобно. – Это она бунтовщиков привела? Она, говори!
- Да что с ним цацкаться? – Каменная башка, подошед вплотную, без замаху ткнул кулаком в багровое лицо. Кабатчик всхлипнул, из разбитого носа побежала струйка крови.
- Вы что же это, разбойники, мужика моего мучаете, а? – раздался совсем рядом где-то визгливый голос, и тут же из-за кабака, с той стороны, где двор был кабацкий, показалась Бакланиха. – Отпустите его немедля! Слышите? Отпустите хромого! Тоже, храбрецы, целою шайкой накинулись.
Мытарь нехотя разжал кулаки, Кривое колено высвободился и стал бочком подбираться к дому ближе. И тут из туманной мглы со стороны деревни остальной с бешеным лаем вырвалась собака. Небольшая, мохнатая, похожая на ком грязного белья, захлебываясь злобою, она мчалась прямо к кабатчице: видать, одна из деревенских псин, что всю ночь лаяли, потревоженные сначала царевым отрядом, потом бунтовщиками, сорвалась с привязи. Бакланиха поздно заметила угрозу, заверещала, завизжала, крутнулась на месте, пытаясь избежать острых клыков, вбок отпрыгнула, а мохнатая псина, подпрыгнув, вцепилась громко и странно клацнувшими зубами в широкую юбку. Слуги царевы стояли молча, как завороженные необыкновенным зрелищем, никто ни сказать, ни сделать ничего не успел. Материя треснула, разодралась, и из-под рубахи бабской ливнем посыпались на дорогу серебряные монеты.
- Так вот оно… - Мытарь ощерился по-звериному, страшно и мерзко, вздернув верхнюю губу, и с места прямо-таки прыгнул к Бакланихе. Баба глядела на просыпавшееся серебро, и даже в предутренней серой темени заметно стало, как на глазах лицо ее делалось зеленого, трупного совсем цвета. Вдруг резко запахло мочою. Мытарь ударом ноги отшвырнул завизжавшую собаку и схватил Бакланиху за горло. – Щегол, тащи веревку!
Кабатчицу они повесили на старой осине, что росла чуть в стороне от дороги. Повесили не сразу – нижний, подгнивший, видать, сук сломался под тяжестью тучного довольно тела, и Каменная башка деловито привязал веревку повыше. Баба хрипела долго, ногами сучила. Кривое колено спрятался в подполе. Но его не тронули. Нашли во дворе заступ, зарыли у дороги Волка. Все это время Краса сидела на крыльце и смотрела на дорогу, по которой увели царя.

Совсем недалеко отошли они от Новой деревни. Светало. Берег Реки заливала серая мгла, в которой тонули совершенно заросли ивняка и даже поросшие невысокими коренастыми соснами крутые каменистые склоны. На этом месте дорога делала поворот влево и уходила потом в гору, и здесь же стояла всегда огромная лужа, до того глубокая, что после весенних дождей долго еще оставалась полною даже и в крепкую жару. Царь шагал впереди легко, размашисто, с видом спокойным, даже беззаботным, и не сказать со стороны было, какой беспросветный мрак застилал душу его, какая тоска терзала сердце. Бунтовщики шли следом нестройною толпой. Все молчали, только скрипели сапоги, сыпались кое-когда камни из-под ног, бряцало оружие. На краю самом лужи, перед поворотом дороги царь приостановился, полуобернулся назад, пытаясь взглядом встретиться с кем-нибудь из сопровождавших его.
- И все же не пойму я… - начал было он, но вдруг сзади получил сильный удар в спину, промежду лопаток. Царь качнулся, сделал шаг вперед, поскользнулся в мокрой жиже, нога подвернулась, он упал на одно колено. И тут на него обрушился град ударов.
Били молча, как шли. Били колами, древками копий, били ногами и кулаками – кто мог дотянуться. Порою, словно облепленный собаками матерый медведь, он поднимался с колен, стряхивал с себя остервеневших врагов, но те кидались с новою силой и снова сбивали с ног. Иногда могучие руки царя выхватывали из гущи нападавших руку, ногу, голову и крушили, ломали, рвали. Но их было боле, много боле…
- Поднимите его! А то ишо утонет спаситель наш в луже, - Тихоня вынырнул из-за дядиного плеча как раз тогда, когда, утомившись избиением неподвижного уже тела, бунтовщики отступились от царя.
Осыпаемый новым градом ударов, царь поднялся. Он весь был в жирной, липкой грязи, правый глаз заплыл, из раны на голове текла кровь, левая рука висела плетью. Он посмотрел на Тихоню, на дядю его, на обступивших его мужиков, потом опустил взгляд на три бездыханные тела у ног своих. И начал нараспев чистым и звонким голосом, никем не прерываемый, потому истязатели его словно бы застыли в странном оцепенении.
- Спаси меня, боже, ибо объяли меня воды до души моей. Я тону в глубоком болоте и не на что опереться мне: вошел во глубины морские, и буря потопила меня. Я ослабел от вопля, осипла гортань моя, истомились глаза мои от того, что ожидаю бога моего. Ненавидящих меня без вины стало более, чем волос на голове моей, укрепились враги мои, преследующие меня несправедливо: чего я не отнимал, то должен теперь отдать. Боже! Ты знаешь безумие моё и прегрешения мои от тебя не сокрыты. Да не постыдятся ради меня надеющиеся на тебя, господи, да не посрамятся из-за меня ищущие тебя, боже! Ибо ради тебя терплю я поношение, во имя тебя стыд покрыл лицо моё. Чужим стал я для братьев моих, ибо ревность о доме твоем снедает меня и поношения поносящих тебя пали на меня. И я сделал одеянием моим вретище, и стал для малых сих притчею. Обо мне праздно говорить станут нищие у городских ворот, и обо мне распевать начнут пьяные песни. А я – с молитвою моею к тебе, боже! Пришло уже время явить благоволение твое, боже! По множеству милости твоей услышь меня, явив воистину спасение твоё. Избавь меня от грязи этой, чтобы мне не потонуть в ней окончательно; да буду избавлен от ненавидящих меня и от глубоких вод. Да не поглотит меня пучина, да не закроешь надо мною колодезь уст своих. Услышь меня, господи, ибо блага милость твоя, по множеству щедрот твоих призри на меня. Не отврати лица твоего от отрока твоего, ибо я скорблю, скорее услышь меня, вонми душе моей и избавь её, ради даже врагов моих избавь. Вот они пред тобою – все оскорбляющие меня. И скоро дадут в пищу мне желчь, и в жажде моей напоят меня уксусом. Но да будет трапеза их для них сетью, и возмездием, и западнею. Да померкнут глаза их, чтобы не видеть, и хребет их согни навсегда. Излей на них гнев твой - да будет двор их пуст и в жилищах их да не будет живущего. Ибо кого ты поразил, они преследовали, и болезненность ран моих увеличивали. Приложи беззаконие к беззаконию их, и да не войдут они в правду твою. Да изгладятся из книги живых и с праведными да не напишутся. Я – нищий и страдалец; спасение твоё, боже, да примет меня. Восхвалю имя бога моего песнею, возвеличу его хвалением. И будет угодно богу более, нежели этот юный Бык с подрастающими еще только рогами и копытами. Да увидят нищие и возвеселятся. Взыщите бога, и жива будет душа ваша. Ибо услышит убогих господь и узников своих не унизит. Да восхвалят его небеса и земля, море и всё живущее в нем! Ибо бог спасет Город наш, и поселятся там новые, лучшие нас, люди, и наследуют его. И семя рабов твоих удержит его, и любящие имя твоё поселятся в нем.
Несколько бунтовщиков приходили в себя у обочины, злобно поглядывая на царя. Остальные так и не сдвинулись с места, потрясенные страшными проклятиями, что послал на их головы этот великан в покрытом грязью пурпурном плаще. Царь и только он один умел говорить так, что слова проникали в самую душу человеческую и всю ее перевернуть могли. Ежели б сейчас оказались здесь его слуги, его вестники, да даже одна Краса ежели случилась, бунт на том бы и закончился. Увы, слуги царские в то время как раз Бакланиху на осине у кабака вешали. Царь пробормотал еще что-то неразборчивое разбитыми, опухшими губами, отвернулся и пошел вверх по дороге, повторяя про себя: «Прости им, господи! Прости им, ибо не ведают они, что творят».
Страсть.
Конец лета и начало осени выдались невыносимо жаркими. Солнце палило так, словно сжечь вознамерилось с лица земли все на ней живущее. С самого утра ни дуновения ветерка, ни мига прохлады, после полудня Город погружался в прямо-таки осязаемо тяжелое жидкое обжигающее марево, и даже ночь не приносила облегчения – раскаленные за день каменные стены дышали жаром. В эти дни у Кудряша появилось множество новых забот: после того как царь услал Рыжего искать разбойников у подножия Медных гор, вся власть над Городом перешла к неопытному совсем юноше. Обиженный своей отставкой, Крыса наотрез отказался помогать мальчишке, назначенному на его должность, и с немалым злорадством ожидал, что Кудряш сломается под непосильной ношей. Княжичу и впрямь приходилось тяжело – мытари, почуявшие неопытность, а через то слабину, нового царева советника, пытались его обмануть, укрывая доходы, старосты деревень и городские старшины жаловались на мытарей, дравших с рыбаков и ремесленников втрое против положенного, и соседей, норовивших отхватить чужие земли, купцы отказывались везти в Город товары, опасаясь грабителей, чьи шайки, как говорили, средь бела дня нападали на торговые лодьи, от жары пересыхали ручьи и колодцы, начался падеж скота и горела на полях пшеница…
Порою Кудряш заходил к Крысе, но на все просьбы о помощи или о совете хотя бы тот лишь хрипло смеялся, перебирая-перетирая сухонькие свои ручки, ставшие в старости совсем похожими на птичьи лапки, и глядел на юношу искоса, плотно зажмурив один глаз и выпучив другой – то ли безумным прикидываясь, то ли действительно от жадности и злобы в уме повредившись.
- Не обижайся на него, царевич, - говорила тогда Высока. – Старый он. Старый совсем. Попробуй-ка лучше горного сыра, а к нему у меня имеется кувшинчик сладкого золотистого вина.
Кудряш к питию был равнодушен, часто повторяя, что пьянство есть упражнение в безумстве, однако же теперь от угощения не отказывался и все чаще заходил в дом Крысы, где с отъездом мужа хозяевала Высока.
Однажды, почти отчаявшись справиться с очередной задачей, казавшейся совершенно неразрешимой – пастухи, приводившие скот на продажу, обвиняли мясников из Нижнего города в том, что те оставляют ноги забитых коров себе – решил спросить совета у отца.
Они не виделись без малого три лета – с тех самых пор, как сидели друг против друга на пиру у Копченого. Жгучий стыд, который тогда испытал Кудряш за Дылду, постепенно стирался из памяти юноши, а любопытство осталось – несмотря на то, что Хозяйка относилась к мужу с холодным презрением, старший брат царя все же был отцом. Отец же всегда отец, думал княжич.
Дылда жил в скромном каменном доме на противуположном от Города правом берегу Реки, у подножия все еще строившейся крепости. И как только Кудряш переступил порог отцовского жилища, он пожалел о том, что пришел. В неопрятной, неубранной палате пахло бедностью и одинокой старостью.
- Привет тебе, сын мой! – напыщенно и неискренне встретил его Дылда. – Наконец-то ты посетил мою смиренную хижину. Прости, но мне нечем угостить тебя, я живу крайне скромно. И чем бы я ни был, я только немощное тело, слабое проявление жизненной силы и господствующего начала. Я давно понял, что необходимо оставить тщетное учение, не отвлекаться от дела, ибо время не терпит. Стоит пренебречь своим телом, как будто ты при смерти, ведь тело наше лишь кровь да кости, бренное плетение жил и артерий. Рассмотри также существо жизненной силы; оно есть всего только изменчивое дуновение, каждое мгновение то вдыхаемое, то выдыхаемое. Итак, остается лишь третье – господствующее начало, о нем-то ты и должен подумать. Время летит неимоверно быстро – не успеешь оглянуться, и ты стар: не допускай же более порабощения своего тела, не допускай, чтобы им помыкали противоборствующие стремления, чтобы оно жаловалось на свой настоящий удел и приходило в ужас пред будущим.
«Трепло, - подумал Кудряш. – Надо поскорее убираться отсюда». Он разложил принесенное с собою – завернутые в холстину хлеб и холодную телятину, запечатанный смоляной пробкой дорогой серебряный кувшин черного вина.
- Благодарю тебя, сын мой! – все так же напыщенно произнес Дылда и проворно подошел к столу, стал разворачивать подарки. – Я слышал, брат мой сделал тебя своим советником. Это высокая честь! Помни: созидаемое богами преисполнено промысла. Приписываемое случаю также возникает не без участия природы, то есть в связи с тем, над чем господствует промысел. Все проистекает из этого источника, в нем и неизбежное, и полезное всему миру, часть которого – ты. Для всякой части природы благо то, что производит природа целого и что содействует ее поддержанию. Изменения как элементов, так и сложных тел способствуют поддержанию мира. Умерь жажду тщетного знания, чтобы не роптать, когда придет смерть. Уходя из жизни, храни спокойствие духа, воздав богам искреннюю, сердечную благодарность.
Тут Дылда замолк, глубокомысленно уставившись в пол под ногами сына, нахмурив брови и сжав губы в узкую полоску, потом поднял глаза на Кудряша и будто вспомнил о его существовании.
- Но ты, как я понимаю, пришел ко мне за советом? Ведь все мы вспоминаем о наших ближних лишь тогда, когда нам от них что-нибудь нужно.
Торопясь поскорее уйти, Кудряш рассказал отцу о жалобах пастухов, про себя и так, и эдак обдумывая последние слова Дылды. Ему даже стало немного стыдно – он ведь и вправду ни разу не пришел сюда, пока не понадобилось ему самому что-то от отца.
- Вообще говоря, это старинный обычай, - с сознанием собственной важности начал Дылда, потом вдруг замолчал, отломил ломоть принесенного сыном хлеба, оторвал кусок немалый мяса, откусил изрядно, тщательно прожевал. – Голова, ноги и все внутренности любого животного, которое приобрел мясник через особых посредников – это необходимо, чтобы избежать незаконной перепродажи нечестными людьми – остаются мяснику совершенно безвозмездно. Но не в этом суть, сын мой. Это частности. Главное же в другом. Главное, начиная новый день в столь высокой должности, поутру следует сказать себе: «Сегодня мне придется столкнуться с людьми навязчивыми, неблагодарными, заносчивыми, коварными, завистливыми, неуживчивыми. Эти свойства проистекают от незнания ими добра и зла. Я же, познавший прекрасную природу добра и постыдную – зла, понимаю и природу тех, кто заблуждается. Они мне родственны не по крови и происхождению, а по божественному соизволению и разуму. Я защищен знанием от их зла. Они не могут вовлечь меня во что-либо постыдное. Но нельзя и гневаться и ненавидеть тех, кто мне родственен. Мы созданы для совместной деятельности, как ноги и руки, веки, верхняя и нижняя челюсти. Поэтому противодействовать друг другу – противно природе; а досадовать и чуждаться таких людей и значит им противодействовать».
Нагруженный столь ценными знаниями, Кудряш попрощался с отцом, спустился к берегу, сел в лодку и, оттолкнувшись посильнее, стал выгребать на середину Реки. Солнце палило немилосердно, в раскаленном воздухе изо всей дурацкой мочи орали чайки. Кудряшу стало грустно: до самого последнего мига, до тех пор, пока не закрылась за Дылдою дверь его одинокого стариковского жилища, юноша продолжал еще надеяться, но, увы, отец оказался именно таким, каким описывала его мама. Даже, пожалуй, еще хуже. Слабый, болтливый старик с жидкими немытыми волосами и гнилыми зубами, скверно пахнущий и, судя по всему, за склонностью к пышными словесам скрывающий безволие и душевную пустоту. Но ведь это отец. И Кудряш не осуждал его, а лишь грустил.
Преодолев середину Реки, он вдруг подумал, что хорошо бы искупаться, и направил нос лодки в Глубокую бухту. Довольно скоро княжич достиг левого, дальнего от Города ее берега, как раз напротив Колдун-пальца, вытащил тяжелую лодку на сушу, разделся и бросился в воду. До чего же хорошо! После раскаленной печи летнего полудня прозрачная лазурь Реки бодрила невероятно – Кудряш любил плавать и нырять, так что прошло довольно долгое время, прежде чем он решил выбраться, наконец, на берег. Еще нырнув напоследок и достав исключительно из мальчишечьего озорства обросший склизким зеленым мхом камень со дна, юноша вынырнул, шумно отдуваясь и отфыркиваясь, как тюлень, и широкими, мощными гребками поплыл было к лодке, когда рядом совсем между собою и берегом увидел вдруг чью-то голову. Навстречу ему кто-то плыл – быстро, размашисто, по-мужски. Несколько мгновений Кудряш оставался неподвижным, пристально вглядываясь в потемневшее от воды золото волос, в мелькнувшие на миг над водою знакомые, маняще раскосые глаза, а потом что было мочи поплыл навстречу.
Три дня прошло как в тумане. Кудряш ничего не замечал вокруг, во всем Городе, на всем свете осталась для него лишь она – Высока. Ночами они любили друг друга – в Гостевых палатах, где жил княжич, и в доме Рыжего, на широком ложе, устланном поверх набитого свежим сеном тюфяка желтой, вышитой цветами простыней, одуряющее пахнувшей сладкими пряными благовониями. А после полудня купались на полуночной стороне Глубокой бухты, в укрытом от нескромных взглядов месте возле самого Города, почти под стенами его, и снова любили друг друга в зарослях орешника на берегу.
Никогда ничего подобного не было у Высоки с мужем. Этот златокудрый гигант лишь касался ее, и все ее тело содрогалось от желания, каждая ее частичка раскрывалась навстречу ему, а когда входил он в нее, становилась она невесомою, легче пушинки лебяжьей, и неслась будто бы на самые небеса.
И ничего подобного не испытывал раньше Кудряш. Стоило Высоке дотронуться до него, по телу юноши пробегала дрожь и тут же дыбилось оно могучим, неостановимым желанием. Все эти три дня стали как бы одним бесконечным, ненасытным, испепеляющим соитием. И откуда брались у них силы?
- Так боле нельзя, - тихо сказала Высока. – Я обо всем забыла, как в помрачении живу три дня, забыла даже о том, что особые дни теперь, чует мое сердце, понесу я. Но не хочу о том думать, только о тебе все думы мои. А ведь я мужняя жена. Так боле нельзя.
Серый рассвет лился в окошко душным предвестьем нового жаркого дня, в Нижнем городе начинали петь петухи, в деревне взлаивали спросонья собаки, провожая рыбаков в море.
- Пожалуй, что так, - отозвался после долгого молчания Кудряш. Он привстал на кровати, опершись одной рукою на туго набитую гусиным пером подушку и пристально вглядывался в манящие раскосые глаза. – Ты невозможно, непереносимо, неестественно красива! Ты самая красивая женщина, какую встречал я в своей жизни! Но может быть, ты права – ведь мы не любим друг друга. Все, что случилось с нами за эти дни, лишь страсть, страсть, подобной которой не было у меня в жизни и не будет уже, я знаю. Но жить нужно в любви лишь.
Высока резко села на постели, глаза ее потемнели, верхняя губа вздернулась, обнажив странно белевшие в сером утреннем сумраке зубы. Она размахнулась и со всей силы ударила его по щеке.
- Страсть?! Уходи отсель немедля! И не приходи боле никогда. Никогда, слышишь! Никогда!
На следующий день с Белого моря подул бодрый, свежий ветер, мучительная жара отступила. С окружавших Город с восхода полей потянуло навозом – землепашцы готовили землю к близкому севу ячменя, на базаре в Нижнем городе появились корзины свежих орехов, скоро начнется сбор винограда и сев пшеницы… Только бесчисленные, каждодневные, нескончаемые заботы давали Кудряшу силы жить далее. Разбирая с Копченым новые подати, без которых царская казна непременно окажется к зиме пустою, и пытаясь свести воедино все приметы, предвещающие долгую зиму, беседуя с патриархом о движении звезд, вспоминая с Хозяйкой Росомаху или споря с Ярым, княжич упорно и неотвязно думал лишь о Высоке. Почему так вышло? Что случилось в ту ночь между ними? Почему она ударила его? И любит ли он ее? Тоска, душившая юношу, лишавшая сна, тяжелым черным камнем лежавшая на сердце, показывала ему – да, любит. Так зачем сказал, что нет меж ними любви? «Потому – сомневался, - говорил он себе. – Но ведь я же был честен, нет на устах моих обмана! Уверен был тогда и верю сейчас, что говорить таковые слова можно, лишь не сомневаясь ни мига». Гордость не позволяла пойти к ней, тоска не давала жить, и Кудряш стал искать утешения у других девок…
Но ничего не помогало, ни одна не могла дать ему того, что открыл он в Высоке. А хуже всего было то, что мужняя жена, что он нарочно услал Рыжего… Стремясь если не избавиться, то заглушить хотя бы не отпускавшую его тоску, княжич ходил в Малый храм. Даже пробовал приносить дары, чего не делал давно, ибо уверен был, что отец его небесный не приемлет подобных подношений. Оставив большой глиняный кувшин, доверху заполненный пшеничными лепешками, вяленым мясом, медовым печеньем, среди прочих даров, он долго стоял, подняв глаза к уходящему ввысь своду и истово шептал: «Помилуй меня, боже, по великой милости твоей, и по множеству щедрот твоих очисти беззаконие моё. Многократно омой меня от греха моего. Ибо беззаконие моё я сознаю, и грех мой всегда предо мною. Тебе одному я согрешил и лукавое пред тобою сотворил, так что ты будешь праведен в словах твоих и победишь, когда будешь судить. Ибо вот, я в беззакониях зачат и во грехах страстно возжелала меня мать моя. Ты же истину возлюбил: неизвестное и тайное премудрости твоей ты явил мне. Окропишь меня иссопом, и я очищусь, омоешь меня, и я сделаюсь белее снега. Возгласишь мне радость и веселие: возрадуются кости смиренные. Отврати лицо твоё от грехов моих и сердце чистое создай во мне, боже, и дух правый обнови во внутренности моей. Не отвергни меня от лица твоего, и духа твоего святого не отними от меня. Воздай мне радость спасения твоего, и духом владычественным утверди меня. Научу беззаконников путям твоим, и нечестивые к тебе обратятся. Избавь меня от крови пролития, боже, бог спасения моего! Возрадуется язык мой правде твоей. Господин! Открой уста мои, и уста мои возвестят хвалу твою. Если бы ты восхотел жертвы, я дал бы, но к дарам пустым ты не благоволишь. Жертва богу – дух сокрушенный, сердце сокрушенное и смиренное бог не унизит…».
Но глух оставался господин небесный, ни единого знамения не мог заметить Кудряш, и оттого тоска еще крепче сжимала сердце. Бессонными ночами забираясь на Обрыв любви, он бился лбом о сухую, растрескавшуюся землю, плача, глухо рыча сквозь слезы, мучился и рвался, разрываясь меж любовью к женщине и неизбывным чувством вины – перед нею, перед мужем ее, которого сгубить хотел. А потом шел вниз, к Волчьим камням и долго, отчаянно смывал с лица пыль и слезы, словно смыть стараясь грех свой. Не получалось. Лишь споры с патриархом, человеком умным, рассудительным, спокойным позволяли забыть на время о Высоке.
- Вот скажи мне, - начинал он обычно. - Благочестие и праведность - это забота о богах?
- Именно так, - степенно отвечал старик.
- Значит, как всякая забота, они приносят богам пользу и делают их лучше? – вкрадчиво продолжал царевич. - Или скажу по-другому: когда ты совершаешь что-то благочестивое, ты делаешь кого-то из богов лучше?
- Конечно, нет! – возмущался патриарх. – Зачем ты ставишь все с ног на голову?
- Тогда скажи, - простодушно круглил глаза Кудряш. - Какое служение богам будет благочестивым?
- Такое, каким служат рабы своим господам – не рассуждая, а лишь принимая.
- Получается, это своего рода искусство служить богам, - гнул свое царевич. - Но что это за расчудесное дело, которое вершат боги, пользуясь нами как слугами?
- Многие чудеса видим мы от наших богов, - патриарх оставался невозмутим.
- Только из множества чудесных дел, вершимых богами, какое можно назвать главным? – не унимался юноша.
- Разве можем мы судить о том? – старик задумчиво поглядел вверх, где под куполом храма тускло поблескивали золотые статуи, и протянул к ним руки с длинными, сильными пальцами. - Уже только понять, представить себе картину божественного мироздания немалое дело для человека, как божеского слуги. И если кто умеет говорить или делать что-либо приятное богам, вознося молитвы и совершая жертвоприношения, то это благочестиво. Действия же, противоположные угождению богам, нечестивы и направлены на всеобщее разрушение и гибель.
- Получается, что благочестие - это наука о том, как просить и одаривать богов, - Кудряш внимательно поглядел на патриарха. - Так не будет ли правильным просить их о том, в чем мы нуждаемся?
- Разумеется, о чем же еще?
- А правильно ли будет одаривать их взамен тем, в чем у богов от нас есть нужда? Неловко же, согласись, одаривать кого-либо тем, в чем он вовсе и не нуждается.
- Пожалуй... – патриарх нахмурился, видно было, что он впервые столкнулся с такой мыслью.
- Итак, благочестие - это некое искусство торговли между людьми и богами.
- Что ж, пусть будет искусство торговли, если тебе так нравится, - ответил старик, однако не сразу, а после некоторого размышления.
- Мне это вовсе не нравится, ибо неверно совершенно! – голубые глаза юноши светились радостным возбуждением. - Какую пользу получают боги от наших даров? Что дают они нам, знает каждый, ведь нет у нас ни единого блага, которое исходило бы не от них. Но какая им польза от того, что они получают от нас? Или уж мы так наживаемся за их счет при этом обмене, что получаем от них все блага, они же от нас - ничего?
- Но неужели ты думаешь, что боги извлекают какую-то пользу из того, что получают от нас? - патриарх строго взглянул на царевича.
- Но тогда, что же это такое - наши дары богам? – тут же ответил тот вопросом на вопрос.
- Полагаю наши жертвоприношения почетными наградами, приятными богам.
- Выходит, благочестивое - это приятное богам, а вовсе не полезное им и угодное? – заключил Кудряш, и патриарх не нашелся что ответить.
В середине осени вернулся Рыжий, похудевший и злой безмерно: никаких разбойников они не отыскали, лишь зря две луны почти по степи шарахаясь, а Копченый еще и обвинил своего ключника в нерадении.
- Дошли до меня известия о безобразиях, что творятся в войске моем при твоем попустительстве! - бушевал царь. – Ты не платишь воинам жалования, забирая все себе, мошенник! Оттого наши деревни опустошаемы и разоряемы своими, словно чужие! Оттого всякому теперь хочется попасть в число воинов и получить в удел плодоносные нивы и бывших соседей, которые должны теперь служить им в качестве рабов. А вместо проверенных в схватках бойцов мы получили сборище бывших портных, кузнецов и землепашцев, не умеющих ни с копьем обращаться, ни за конем ходить. Потому-то вы и не нашли никаких разбойников! И теперь области, завоеванные для Города моими отцом и дедом, будут страдать от иноплеменников, которые на наших глазах станут грабить их, покоряя своей власти.
«Кто же понаушничал? – раздумывал, слушая брань Копченого, ключник. – Ведь ты же знал о том, чумазое величество! Знал и закрывал на то глаза, ибо получал от меня и Крысы мзду немалую. Кто же тебе про войско негодное порассказал?» Впрочем, вслух ничего не говорил, терпеливо снося царский гнев, ибо по опыту знал – пошумит и угомонится, это даже хорошо, что шумит, хуже, если б сделал что втихомолку. Утешился он лишь узнав, что Высока беременна, Рыжий очень ждал наследника, и когда в первый день наступившего лета родился мальчик, счастлив был совершенно. Но сын, и луны не прожив, помер.
Узнав о том, Кудряш сел на Строгого и поскакал – куда? Он и сам не знал. Сначала мчались они через рыбацкую деревню, потом наверх, дальше, к Лобной горе и еще дальше на полудень, к Агатовому мысу и еще и еще дальше. Княжич не помнил потом, где был в тот день, знал лишь, что едва коня не загнал. А очнулся от своего горького наваждения только перед покосившимся от времени домиком, где жил брат.
С Жалейкой говорили они долго. И обо всем. За разговором и не заметили, как спустились к самому берегу Реки, довольно далеко отойдя от прятавшейся в лесу жалейкиной хижины.
- За что мне все это, брат? – Кудряша словно бы озноб бил постоянно, руки начинали трястись, едва лишь заговаривал он о Высоке, о страсти своей и умершем мальчике. – Ведь не желал же я зла! Ведь всю мою жизнь лишь добро хотел людям давать! Так за что же…
- Горе тем, кто зло называет добром, а добро - злом, тьму почитает светом, а свет - тьмою, горькое объявляет сладким, а сладкое - горьким! Горе тем, кто мудр в своих глазах и разумен пред самим собою! Горе тем, кто храбр пить вино и силен приготовлять крепкий напиток, кто за подарки оправдывает виновного и правых лишает законного!  - Жалейка говорил поначалу негромко и спокойно, рассудительно, но по мере того, как говорил он, боле и боле увлекаясь, дале и дале распаляясь, речь его становилась все более жаркой и сбивчивой, громкой и временами не очень связной, светло-карие глаза метали молнии из-под грозно сдвинутых бровей, растрепанные нечесаные волосы стояли дыбом, длинные худые руки с костлявыми пальцами летали перед лицом Кудряша, словно пара растревоженных чаек. - За то, как огонь съедает солому, и пламя истребляет сено, так истлеет корень их, и цвет их разнесется, как прах - потому что они отвергли закон господина нашего небесного и презрели слово святое его. За то возгорится гнев господа на народ его, и прострет он руку свою на него и поразит его, так что содрогнутся горы, и трупы их будут как помет на улицах. И при всем этом гнев его не отвратится, и рука его еще будет простерта! И поднимет знамение народам дальним, и даст знак живущему на краю земли, - и вот, он легко и скоро придет. Не будет у него ни усталого, ни изнемогающего; ни один не задремлет и не заснет, и не снимется пояс с чресл его, и не разорвется ремень у обуви его. Стрелы его заострены, и все луки его натянуты, копыта коней его подобны кремню, и колеса его - как вихрь. Глас его - как рев львицы, он рыкает подобно молодым львам и зарычит, и схватит добычу и унесет, и никто не отнимет. И заревет на него в тот день как бы рев разъяренного моря, и взглянет он на землю, и вот - тьма, горе, и свет померк в облаках...
- Почто кричишь и не хочешь меня понять, брат мой? – сказал Кудряш медленно и печально, с тоскою глядя в глаза жалейкины. – Сердце мое разрывается на части, как только подумаю о ней! Душа моя словно бы отделяется от тела и устремляется к самым темным теснинам вселенной мира, когда вспоминаю, что я наделал. Но не думать не могу! И снова и снова мысли мои возвращаются к тому жаркому дню и к Глубокой бухте и кружат, и кружат, как стервятники, завидевшие в раскаленной солнцем долине тушу павшего осла! И все те дни с нею перед глазами моими, как только сомкну их ночью ли, среди дня ли… И тело ее, и мертвый младенец…
- Удивительное привиделось мне, брат, третьего дня, - тихо и проникновенно произнес Жалейка, лицо его разгладилось, успокоилось совершенно от недавнего исступления, он взял трясущиеся мелкой дрожью руки Кудряша в свои, стараясь заглянуть брату в глаза. - Увидел я господа, сидящего на престоле высоком, и края одежд его наполняли весь храм. Вокруг него стояли небесные стражи, у каждого из них по три пары крыл: двумя закрывал каждый лице свое, и двумя закрывал ноги свои, и двумя летал. И взывали они: «Свят, свят, свят господин наш небесный! Вся земля полна славы его!» И поколебались верхи врат, и храм весь наполнился курениями. И сказал я: «Горе мне! Погиб я! Ибо я человек с нечистыми устами и живу среди народа с нечистыми устами, но глаза мои видели царя небесного. Тогда прилетел ко мне один из многокрылых стражей, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих и сказал: «Беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен». И услышал я голос господа, говорящего: «Кого мне послать? И кто пойдет для нас?» И я сказал: «Вот я, пошли меня!» И сказал он: «Пойди и скажи этому народу: огрубело сердце ваше, и ушами с трудом слышите, и очи свои сомкнули, и не обращаетесь, чтобы я исцелил вас». И сказал я: «Надолго ли, господи?» Он промолвил: «Доколе не опустеют города, и останутся без жителей, и домы без людей, и доколе земля эта совсем не опустеет. И если еще останется малая часть на ней, то опять будет разорена - но как от срубленного дуба остается корень, так святое семя будет корнем ее».
- Но что же делать мне? Подскажи… - Кудряш взглянул на брата, и в потемневших от боли и тоски глазах его затеплился робкий, слабый совсем проблеск надежды. – Ты ведь брат мой…
- Люди грешны, - твердо сказал Жалейка. – Но грех еще не означает приговора высшего судии в день судный. – Потому в грехе своем должно покаяться, смыть его с себя, и если угодно то будет господину нашему небесному, снимет он грех с души раба своего.
Жалейка поднялся и протянул руку Кудряшу.
- Пойдем со мной, брат.
По скользким от вечерней росы камням они спустились к берегу Реки, зашли в воду, долго стояли, обнявшись. Наконец, Жалейка отстранился от брата.
- Окунись в воду с головой, смой с себя грех. И если будет на то благословение господина нашего небесного, простится тебе грех твой тяжкий.
- Если бы это было так просто… - Кудряш посмотрел на брата долгим взглядом. – Впрочем, я не только в воду, в огонь шагнул бы теперь, лишь бы знать, что очиститься смогу от скверны моей.
Он окунулся с головой и долго-долго не вставал, слушая, как в ушах его раздавались словно бы какие-то звуки… Но нет, не голос то был.
- Вот агнец божий, - прошептал Жалейка, глядя, как колышутся в прозрачной, как слеза воде длинные волосы брата. – Тот, что возьмет на себя грех мира. Я не знал его, я думал, что он лишь брат мне, но нынче будто вижу духа, сходящего с неба, как голубя, и пребывающего на нем.
Дни шли, в нескончаемых заботах миновало лето, и наступила осень. Кудряш к тому времени начал уже входить во вкус управления Городом и жил совсем открыто, никого не таясь, с сестрою Подпалинки, Мышкой. И не было ночи, чтобы, ложась с нею, не вспоминал он Высоку. И не было часа бодрствования, когда бы не корил он себя, не вопрошал в отчаянии господина небесного, почему жизнь, которую сам юноша себе наметил как образец праведности и честности, оборачивается совсем другою. «Отчего я такой?.. – изводил он себя бесконечными вопросами. – Отчего такой слабый? В слабого, безвольного своего отца? Боле всего хочется теперь скакать на Строгом в запредельные дальние дали, не думая ни о чем, не рассуждая и не маясь, а лишь слушая свист ветра в ушах, вдыхая запах горячей, пряной травы и слушая мерный топот копыт! И открывались чтобы за горами поля, а за полями снова горы! И еще хочу с Высокою под небом синим и ночью под звездами – и вечером хочу, и утром! Но ведь и с другими девками тоже хочу! А ведь так нельзя… И мама о царском венце твердит, об отце небесном, о долге, и Городе, и Стране орлов, и… И о том еще и об этом. А я хочу скакать на Строгом днями напролет! И с Высокою миловаться, и Милкин живот вспоминать – такой теплый и упругий. И почему все это мне? И отчего я не пастух бездумный и беззаботный в Стране орлов? И отчего не родился Добрынею? Скоро в Велик-городке уберут хлеб и наступит пора свадеб. И жил бы не тужил с Росинкою… А вместо того сижу здесь, в каменных хоромах, и мечтаю о мужней жене, только что младенца схоронившей, и тужу о слабости своей, когда нужна мне сила, чтобы царем стать, чтобы о народе печься… Нет, не отцова слабость виновата! Всякий из нас на белом свете за себя ответ должен держать. Отец за безволие свое сам ответит. Чем? Одиночеством, житьем-бытьем стариковским, ненужностью своей никому на свете, бессильной, жалкой старостью. И я за свою слабость отвечу. Только вот чем? Жалейка говорит, мол, нужно за грехи свои прощение у небесного отца выпрашивать. А ежели грешишь, а потом прощение испросишь, то, значит, чист? Чист и не грешил вовсе? А то правильно? А ну как всяк начнет грешить, потом выпрашивая себе прощение? Или сам я грешу, такие думы думая? Отец же наш небесный посылает на нас наказания за грехи, и он же прощает грехи, нами свершенные… И отчего не понимаю я? И отчего слаб столь?»
Да-да, сам он надоумил царя отослать подале мужа приглянувшейся ему бабы и радовался опасности данного тому поручения. Сознательно греб в Глубокую бухту в тот жаркий день, зная почти наверняка, что встретит там женщину, которую хотел столь яростно, столь страстно… И теперь живет с другой, живет без любви, без всякой привязанности даже. Неужто столь изменил его этот огромный Город, что стал он подобен его обитателям – лжецам, любодеям, прохвостам, невежам? Неужто в том промысел божий?
«Благословен господь, бог мой, научающий руки мои ополчению; персты мои войне. Милость моя и прибежище моё, заступник мой и избавитель мой, защитник мой, и на него я надеялся. Господи! Что такое человек, что ты открылся ему? Или сын человеческий, что ты помышляешь о нем? Человек подобен суете: дни его, как тень, проходят. Господи! Приклони небеса и сойди, коснись гор, и они воздымятся. Блесни молниею, и рассеешь их, пусти стрелы твои, и смятешь их. Простри руку твою с высоты, вытащи меня и избавь меня от вод глубоких: из руки сынов чужих, уста которых говорили суетное, и десница которых – десница неправды. Боже! Новую песнь воспою тебе, на псалтири десятиструнной пою тебе, ибо ты даруешь спасение царям, избавляешь раба своего от меча лютого. Избавь меня и отними меня из руки сынов чужих, уста которых говорили суетное и десница которых – десница неправды. И тогда взрастут сыновья их – как молодые сады, крепко укоренившиеся в юности своей, дочери их убраны будут и украшены наподобие храма. Житницы их будут полны, а овцы их многоплодны, волы их тучны. Нет трещин в ограде, ни прохода, ни крика на площадях их. Считали счастливым народ, у которого есть достаток, но воистину счастлив народ, у которого есть господь – бог его».

Навет

В один какой-то день княжне вдруг начало казаться, что она перестает понимать сына. Точно пелена с глаз спала – нет рядом того светлокудрого мальчугана с сияющими голубыми глазами, который целовал ее по три раза на дню, который бежал к ней со всех ног, домой возвратясь: «Мама, мама, как я соскучил!» А вместо – огромного роста молодой воин силищи неимоверной и с голосом таким, что порою лошади приседали, пугаясь. Не то чтобы от матери он что скрывал, не то чтобы холоден стал, нет, но все ж отдалился несколько. Своя жизнь у парня стала, совсем своя, отдельная, и осознавать то было странно, непривычно и грустно.
Конечно, княжна понимала, мальчик мужчиною сделался, и за материн подол ему держаться негоже. Однако ж обидно было. Всего более раздражали княжну девки, а их у Кудряша было – не одна и не две даже. Знамо дело, за таким красавцем, да умницей, да еще царевым внуком, царевым племянником ходили они, губищи раскатав, слюни пуская. А он тем и пользовался! Сколь раз ему говорила – нельзя абы с кем по сеновалам шариться, не то у него положение, ему надоть бабу подбирать сугубо осторожно, с дальним расчетом. Особо больно было княжне глядеть на то, как гуляет ее сын с девками открыто, ничего и никого не стыдясь и не опасаясь, потому как у самой жизнь давно наперекосяк пошла. И где она, та жизнь? Только что была молодой девкой, полной надежд и предвкушения радости. А теперь что? Глядеть лишний раз в начищенную до блеска посуду опасалась – ну, как увидит там сморщенную совсем старуху? Еще было все так же молодо лицо, все так же прекрасны огромные глаза, и ни одного седого волоса не замечала ни разу, хвала богам. Но уже появилась на тыльной стороне ладоней предательская сеточка-паутинка мелких-мелких морщиночек – смотрела на них княжна, и слезы к глазам столь близко подступали… Невмочь терпеть! И уж совсем тошно становилось долгими ночами, когда ворочалась она без сна на узком девичьем ложе. Одна. Одна. Все одна!
Так и не сумела привыкнуть она к Городу, покорить его мечтала, стать его хозяйкой грезила, но все ж полюбить не смогла. Еще когда был рядом Росомаха, все ей полегче приходилось – даже в старости умный, сильный и честный воин, что предан был княжне всецело, поддерживал Хозяйку и делом, и словом добрым. И поплакаться ему – ему единому только, ни перед кем, даже перед сыном, и тем паче перед сыном слабости своей никогда не показывала! – могла, и совета спросить в делах мелких, житейских, и вспоминать они могли вместях родные скалы Страны орлов, ковыльную красоту степи. Но уж какое лето без него к концу подходит. И все она одна. А теперь вот и сын будто дальше от нее отодвигается. И девки эти!
С неожиданною для себя самой даже злобой прислушивалась она в ночи – орет или не орет? И которая на этот раз? Все нехороши были! Одна, дальняя их родня, как будто, названная сестра свояченицы троюродного брата Копченого по матери – или что-то вроде того, леший их разберет, городских этих! – ломака и дура, толстые щеки, румянами вечно крашеные, из-за спины видать. Другая, наоборот, хитрая стерва – где-то среди купеческих дочерей Кудряш ее отыскал – худая, с глазами голодными, злыми в глуби, хоть и улыбается часто. Более же всех раздражала княжну Копченого подстилки старшая сестра. Тихоня такая – воды не замутит, и голосок тоненький: «Доброго здоровья вам, Госпожа!» Ни кожи, ни рожи – мышь серая! Разве такой достоин сын ее?
Но хуже всего было то, что сестра она Подпалинки бесстыжей. Девку свою царь чумазый боготворил прямо, чуть не в зад целовал у всех на виду, стражу приставил – лучше, чем у царицы самой была, платье разрешил носить, как у царицы, как у княжны. И ревновал – страсть! Сам не свой делался, глаза из орбит выкатывал, ноздри раздувал почище быка, если видел, как эта его вертихвостка глазки чужим мужикам строит. А как Кудряш с сестрой ее тихоней снюхался, так стали они чаще вместях бывать. И какая же баба на Копченого смотреть станет, ежели Кудряш рядом? Царь злился, бычился. А ведь и охотников понаушничать во дворце большом хватало. Родственничков своих городских княжна давно и хорошо разузнала: чтобы близкому насолить, а самому по головам чужим повыше подняться, расскажут и то, чего не было. Сколь раз талдычила сыну – брось тихоню эту окаянную! Нехорошо, ведь сестра она тебе троюродная, неправильно это. «Не журись, мама! – улыбался мальчишка. – Я с дочерью своего дяди милуюсь, а Копченый-то – с дочерью своего родного брата живет».
Хорошо хоть, о девках своих он матери рассказывал, не таил ни которой. Он вообще честным вырос, честным и добрым. И оттого тоже неспокойно было на душе у княжны. По себе уж – окунувшись однажды в паучье это гнездо, царскую семью, молодой наивной девчонкой – знала, что честным да добрым на свете трудно живется. Только в сказках, что кормилицы сказывают, счастье по справедливости всем дается, а в жизни совсем не так – даже и в Лесной стороне, где зимы суровее, а народ попроще, даже и в Стране орлов. А уж в Городе, где всяк на другого волком смотрит, и подавно.
Думая все об одном долгими, бессонными большей частию, ночами, мать уже и не знала, радоваться или печалиться тем переменам, что замечала она в сыне. Резче он стал, порывистее, злился чаще – порою и по пустякам. На брата своего, Жалейку, с которым дружил сердечно уж которое лето, накричал как-то – об охоте, что ли, заспорили. Только ведь в друзьях его и такие ничтожные людишки, как дядя его чумазый, да прихвостень того рыжий. От таких добра не жди: с кем поведешься, от того и наберешься рано или поздно. Но это еще Верхнего города жители, а ведь остальные приятели Кудряша и вовсе голь перекатная. Ярый и вся его ватага – бедняки, чего хорошего от них ждать разве можно? Сколь раз говорила – зачем знаешься с босяками? Друзей ведь тоже выбирать надо особо. А он в ответ: «Мама, они ребята хорошие. Босяки, зато люди честные, ежели любят кого, так любят, ежели ненавидят, так не скрывают того. Никто камня за пазухой не держит».
Любят! Эва, каким вымахал, а рассуждает, что дите. Да они к нему льнут лишь потому, что он в Верхнем городе живет, что рядом с ним и они до царских палат когда-нибудь добраться смогут. Вон, как Рыжий, который из навоза конского на самый верх выбился, или как Крыса, которого в Город на веревке привели когда-то. А сын… Так и тянет его к босякам. Как она терзалась, когда связался он с танцовщицею! Уж такая ушлая оказалась – хорошо, убралась куда-то подобру-поздорову. А от отца ее, музыканта глухого, Кудряш играть научился. Да так чудно это у мальчика выходило! Когда брал он в руки псалтырь свою, перебирал только туго натянутые струны, и уж заходилось сердце сладкою тоскою, невыразимою истомою. Как звуки такие рождаться могут от обычной деревяшки? Нет, правду Росомаха говорил, правду патриарх старый ей напророчил – не простой отнюдь сын у нее растет. Ведь ежели звуки чудесные из псалтыри извлекать его Глухой научил, то кто надоумил слова так в песни собирать? Каждое одно на другое, как бусинки самоцветные, нанизаны, в каждом смысл глубокий, ни которого нельзя из той песни выкинуть, все вместях звучат божественно особо.
А еще была у сына необыкновенная, чудная способность – мальчик мог изображать то, что видит. Все, от малого цветка до дерева целого, птицу ли, зверя умел он нарисовать – да так похоже, что оторопь брала! Или веткой на прибрежном песке или угольком на беленой стене. Княжна, конечно, видела ране, как вырезали из дерева фигурки в Лесной стороне некоторые искусники, поражалась украшениям в виде цветов, деревьев и животин разных, кои привозили торговцы из разных стран, и кои могли делать и мастера Городе. Кузнецы-умельцы ковали кубки и чаши с львиными лапами или волчьими мордами, увивали серебро и золото в виноградные лозы. Но такого, как ее сын, не мог никто! Однажды Кудряш нарисовал на стене Гостевых палат коня, и такая сила была в том рисунке, что казалось – горячий жеребец вот-вот сорвется с беленого камня и помчится в неведомые дали, и уже даже слышался над Рекою глухой топот копыт и грозное, сердитое ржанье… Люди приходили взглянуть на дивную картину, и кое-кто шептался – мол, не может человек такого соделать! Пришел и патриарх, смотрел долго, головой качал. Потом, наедине с княжною оказавшись, сказал – с расстановкой и великим почтением.
- Необыкновенное умение дали боги твоему сыну, Хозяйка. Необыкновенное! Этот юноша будет великим человеком… Одно лишь беспокоит меня: слишком уж вольно рассуждает он о богах, чрезмерно велика в нем тяга к сомнению. Порою такое говорит мальчишка, что у меня волосы на голове шевелиться начинают. О едином боге толкует, о том, что боги предков наших должны уступить место новому богу. Знаю, что царского рода твой сын, ведаю, что ты ему сказывала о сем, да и я сам учил Кудряша тайнам, от простых смертных сокрытым. Но ведь ему как будто мало того! Он словно бы дальше идти хочет.
- Как так – дальше? – нарочито недоуменно посмотрела на Патриарха княжна. Она понимала, о чем речь ведет этот стареющий мужчина с вечно озабоченным, усталым лицом и тоскливыми глазами, она и сама немного опасалась сыновних речей – резких, порою странных. Однако и мысль свою патриарх высказал довольно неясно, а значит, можно было недоуменно поднять брови. – О чем ты толкуешь, не пойму?
- Об том, что тщеславен сын твой чрезмерно, - патриарх строго поглядел на княжну, взглядом тем давая понять, мол, видит он ее хитрости, и словно бы для подтверждения слов своих, для пущей убедительности поднял вверх указательный палец. – Ему мало мечтаний о престоле царском, на который он может воссесть, ежели на то будет воля богов – хотя одних этих речей, буде они достигнут ушей Светлого царя, достанет для жестокой опалы. Ему даже мало мыслить о том, что происходит он из царского рода, а тот, в свой черед, от богов ведется. Пуще того, в голову вбил себе твой сын, будто он…
Патриарх тут замолк и взглянул на дверь гостевой палаты, где сидели они в этот довольно поздний уже час. «Хороший мужик патриарх, - подумала княжна, проследив его взгляд, не в первый уже раз подумала. – Таких людей, как он, в Городе еще искать, искать да и не найдешь ни единого. Что, ежели б на его месте оказался мерзавец навроде Крысы или Рыжего?» А вслух сказала негромко, дотронувшись ладонью до руки патриарха.
– Не сумлевайся, там верные мои жильцы. Они слышат только то, что нужно и лишнего для чужих ушей не скажут и под пыткой.
- Сын говорил с тобой о жертвоприношениях? – патриарх испытующе посмотрел на княжну.
- Дак ведь, конечно об том толкуем, - согласилась женщина, ответив столь же пристальным взглядом. – Кто ж не говорит о приношениях богам? И по весне, и в праздник урожая, и…
- То-то и оно, - перебил патриарх, вздохнув. – Намедни мы долго с сыном твоим об том беседу вели. Я ему все объяснить старался – как мальцу какому несмышленому, клянусь небом! – зачем в Малый храм приносят кувшины с вином и маслом, горшки с зерном и жертвенным мясом. Мальчишка уперся вдруг как баран – ни к чему, мол, богов подобными подношениями задабривать, боги, мол, видят все мысли человеков задолго до того, как жертву им приносят. И ежели, говорит, жертвой можно бога задобрить, значит, бог тот не всемогущ…
Княжна молча смотрела на патриарха потом рукою взмахнула, мух от стола отгоняя.
- Тебя ведь не это заботит, так? – произнесла она, наконец, по-прежнему пристально глядя в усталые глаза. – Чем же сын мой сердце тебе растревожил?
Патриарх молчал. Нравилась ему эта женщина – красотою, не увядшей далеко еще даже сейчас, когда сын ее уже мужчиной стал, недюжинным умом, но более, много более, нравом, в котором непостижимо сочетались кротость и сила, смирение и воистину мужская отвага, железная, несгибаемая воля. У нее, почитай, и подруг не было, жила она в Городе и со всеми вроде, и как бы одна, окруженная всегда стражей из бородатых молчаливых варваров. Она и сама молчалива была не по-бабски – а ведь как говорить умела при том! И еще – сколь ни старался, не мог он вспомнить, чтобы княжна сказала неправду. Тако ж и под взглядом этих глубоких, бездонно-синих глаз, все понимавших, все разумевших, невозможно было солгать.
- Стыдил меня твой сын, - проронил он, наконец. – Дескать, принимая от людей подношения богам, я торгую божеской милостию.
- Думаю, не хотел он тебя обидеть, - после некоторого молчания ответила княжна. – Даже и в мыслях не держал, нет. Кто-кто, а сын мой знает и ценит твою щепетильность высоко весьма. К твоим рукам, патриарх, никогда ничто не пристанет.
- Да, да, - слегка отстраненно, как бы думая о другом, согласился ее собеседник. – Все так. Конечно, не то меня тревожит. Куда боле беспокоят не слова сына твоего о кувшинах с маслом и горшках с зерном, а мысли его. Ведь он мнит себя сыном божиим…
Тогда княжна рассказала патриарху о своей давней беседе с его предшественником и показала Звезду. Ту самую, яркую-яркую, сияющую словно бы, что чуть выше и левее двух троек звездочек-сестричек, которые вместе как бы ковшичек составляют и вокруг Золотого колышка рядом пасутся. За лета и лета слова старого патриарха она давным-давно выучила наизусть и теперь повторяла их с тем же выражением почти благоговейным, как говорил ей когда-то старик: «Это Звезда не простая, не как все, это звезда-гостья. Она появилась на небе незадолго перед тем, как я приехала в Город, и горела чистым факелом целую луну без пяти днев. Столь замечательное событие небесное предвещает великие перемены на земле. Пришла Звезда, чтобы поведать о рождении человека, который мудростью, славой и силой своей затмит всех остальных смертных и будет царем величайшим. А свет, от него исходящий, вечно будет указывать людям дорогу к небесным высям. И  еще, говорил он, родится тот человек у меня».
- Значит, ты и сама веришь… - задумчиво вглядываясь в таинственную тень над Красным морем, пронизанную мерцающими огоньками звезд и звездочек, туда, где небесная тьма почти сливалась с чернотою правого берега Реки. И боле ничего не говорил. Он и сам слышал множество пророчеств о Звезде.
- А ты помнишь ли, с чего наш нынешний разговор начинал? – стоя рядом, женщина тоже смотрела на Звезду. – Я-то помню: «Необыкновенное умение дали боги твоему сыну, Хозяйка. Необыкновенное! Этот юноша будет великим человеком».
Очень любила княжна, когда оставался Кудряш дома вечерами – нечасто теперь такое случалось, однако же бывало. Если выдавался вечер тихим, теплым, безветренным, выходили они к самому высокому месту в Верхнем городе, на взлобок за Большим дворцом, где за лежавшей прямо у ног стеною открывался величественный, царский воистину вид на истеку Реки, на Красное море. И где-то там, вдали, за морем этим, почти что бескрайним, лежала Страна орлов, где прошло ее детство, где умерли ее родители, где жили сейчас ее братья. И такая грусть сжимала сердце княжны! И говорила тогда сыну: «Спой любимую, сын мой». Он перебирал волшебные свои струны, коих как пальцев на руках было, и над городской стеною, над крутым, поросшим лесом откосом, сбегавшим к Реке, над всем Верхним городом лилась чудная песня.
- Господь пасет меня и ничего не лишит меня. На месте злачном – там он поселил меня, у тихой воды воспитал меня. Душу мою обратил, наставил меня на пути правды ради имени своего. Поэтому, если я пойду среди тени смертной, не убоюсь зла, ибо ты со мною, господин мой: жезл твой и посох твой – они утешили меня. Ты приготовил для меня трапезу против притеснителей моих, умастил елеем голову мою, и чаша твоя, напояющая меня, как сильна! И милость твоя последует за мною во все дни жизни моей. И поселиться бы мне в доме господнем на долгие дни!

- Помяни мое слово, Светлый царь, племянник твой недоброе против тебя задумал.
Копченый бросил на Рыжего быстрый взгляд. Как он умел – зырк, и тут же в сторону смотрит, рот рукою прикрыл, глаза сощурил. Раздобрел, однако, в последние лета ключник. Морда красная луною расплылась, глазки совсем в щеках утонули, волос на голове куда мене – эвон, розовая кожа на черепе проглядывает противно.
- Вот бают, мол, толстяки, они добрые, а худые, наоборот, всегда злые ходят. Все врут. Ты, Рыжий, гляжу, рожу отожрал, а все таким же злобным остался, - наконец протянул царь, будто нехотя, усмехаясь, и опять же в сторону глядя. – И что ты к парню привязался? Он же нас с тобою от верной смерти спас, а ты его же и хулишь. Где он тебе дорогу перешел? Али бабу твою распробовал? Ну, так не обессудь – ты на себя, толстожопого, посмотри и на него. Пора бы тебе уже остепениться. А мальчишке, в свой черед, самое время баб пялить. Тут уж завидуй не завидуй, а против установленного от века порядку не попрешь. И то сказать – разве мало мы с тобою погуляли? Мало девок перепортили?
Слова Копченого резанули ключника, так, что дыхание едва не перехватило: «…бабу твою распробовал…», от злобы и ревности на миг перед глазами стало темно. «Знает что? – промелькнула мысль. – Или так просто, нарочно озлобить стараясь, сказал то чумазое величество?» Он помолчал, перевел дух.
- Вот ты смеешься над слугой своим верным, - Рыжий оттопырил нижнюю губу – нарочито, показать стремясь особо, что обижен. – А помнишь, как посмотрел он на тебя тогда в степи? Помнишь? Словно бы озарило его только – и что я, дурак, так спешил, мне бы задержаться… Я, Светлый царь, любого злыдня рядом с тобою насквозь вижу и даже на пядь под землей под ним вижу! Всех, кто зла тебе желает, нюхом своим безошибочно чую! Скажи, не так? Скажи, не я ли колдуна того на чистую воду вывел, которого подослали тетки твои окаянные? Помнишь, как орали они, признаваясь, что порчу на тебя напустить хотели? То-то! А говоришь, злобный я.
- Одно с другим како связано? – снова зыркнул на ключника царь. – Да ежели б парень о том лишь думал, чтобы мне каверзу соделать, так и сразу бы не поскакал нам на выручку. А если поскакал, собою рискуя, да потом его озарило, значит, дурак он дураком. С дураком же я как ни то справлюсь. Особенно с таким помощником, как ты.
- Вольному воля, - помолчав немного, вздохнул Рыжий. – А насчет баб…
Ключник умолк внезапно и уставился в окно на глубокое синее небо на полудне. Солнце садилось, вечер стоял тихий, безветренный, теплый весьма для конца осени. Снаружи доносился перебор струн, и сильный мужской голос нараспев повторял что-то. Слов не разобрать было.
- Ишь, как выводит! Певец…
- Так что насчет баб? – переспросил царь, видя, что Рыжий не хочет говорить боле.
- Да нет, ничего, - отозвался ключник, улыбаясь в свою очередь. – Ты же, Светлый царь только что мне вот рассказывал, мол, мы уже свое отгуляли, пора мальчишкам место уступать.
- И что с того? – хмуро посмотрел на него царь. Он не любил, когда шутили над ним самим, очень не любил и даже Рыжему не позволял того.
- А то, что добрый этот молодец, похоже, на твою, не на мою бабу глаз положил, - ключник сказал это просто, спокойно, как бы между прочим, как бы о безделице, которая всем известна давно и не любопытна никому.
- Что ты несешь, сволочь? – гаркнул Копченый. – Шутки со мной шутить вздумал? Да я ж тебя…
Он вскочил с лавки, словно бы хотел к окну рвануть, возле которого Рыжий стоял. Тот отпрянул, столом дубовым, снедью немудреной заставленным – они посумерничать здесь собрались, да еще не зачинали даже – от царя будто загораживаясь. Копченый схватил со стола мису, первую под руку попавшую, и метнул ее со всею силою в рыжую харю. Ключник увернулся, жареная красноперка разлетелась по палате, миса со звоном жахнула о каменную стену.
- Да погоди ты… - Рыжий застыл у противуположного края стола, подняв руки. – Погоди, Светлый царь, дай сказать.
Копченый стоял, тяжело дыша, уперев руки в стол, ноздри его раздувались, сощуренные обычно серые глаза выкатились под взлетевшими ко лбу бровями, левое веко подрагивало, верхняя губа вздернулась, обнажив желтые зубы, левого верхнего клыка не было – сломал в запрошлое лето, кость баранью по обыкновению разгрызая.
- Говори, гад ползучий! Говори! Но смотри, если… Если… - он задохнулся, не в силах продолжить. Наконец голос его на визг сорвался. – Убью! Всех вас казнить велю!
- Помнишь, недавно совсем, нынешняя луна тогда только росла, в тот вечер еще ветер был сильный с полуночи, да чайки почем зря орали в Рыбацкой деревне, по-над тополями носились, помнишь? – начал Рыжий медленно, запинаясь порою, подбирая слова, вспоминая подробности мелкие, ненужные совсем: про то, как купцы в Среднем городе подрались и у патриарха нога болела шибко. Неся околесицу, ключник напряженно думал, соображая, как из того положения, в которое сам загнал себя, ослепленный страшным намеком царевым на неверность жены, теперь выбираться. Кой бес его за язык тянул именно такое на Кудряша наплести? Нет чтобы погодить, все как следует обмозговать и потом лишь Копченому донести. Но ревность оказалась сильнее разума, захотелось ответить сразу и побольнее сделать чумазому величеству в отместку, а потом отступать уж поздно стало. Так бывало с Рыжим – нечасто, но бывало – вякнет что, не подумавши, а потом наплетет еще с три короба, одну ложь другою покрывая, одну дичь на другую нагромождая. Царь слушал, мрачно нахмурившись, подозрительно глядя Рыжему в глаза, морщился нетерпеливо от нарочитых подробностей.
- Да ты дело говори, сволочь! Что ты ходишь все вокруг да около? – гаркнул, наконец.
- Тады в вечеру уж позднем твоя Подпалинка с сестрою своей да с певцом этим лесным у Волчьих камней втроем купались, - выпалил наконец ключник. – Голяками.
- Что ты брешешь? – тут же отозвался царь. – Кто тебе о том сказал? Мы ж с тобою в тот день, как сам говоришь, в Большом дворце об этих клятых купцах судили. Значит, сам ты видеть не мог. Так кто сказал? Тьфу, да и что с того?! Подумаешь, большое дело – купались! Мало ли…
- Вот и я тогда так подумал, - вкрадчиво ответил Рыжий. – Только на всякий случай проследить велел за Кудряшом-то. И через два дни, когда мы с тобою, Крысой, который как раз тогда в просветлении был, если помнишь, и патриархом ходили на правый берег крепость осматривать, что там строят все, никак не достроят. Помнишь, ты еще Подпалинку звал, а она не пошла, больной сказалась?
- Да… Я еще дочерей взял и царицу. Морду воротила весь день, - уже тише, спокойнее, вспоминая, раздумчиво отозвался Копченый.
- Вот-вот, - тут же встрял Рыжий. – В Верхнем городе никого, почитай, не осталось, челядь одна.
- И что?! – снова взвился царь. – Что с того? Что ты, бесы тебя раздери, все тянешь?! Говори!
- А то, что Кудряш с Мышкой в палату к Подпалинке пошли, туды им снеди всякой отнесли, довольно долго они там пробыли, до самой ночи.
- Так и что? Втроем же были, - мрачно возразил царь.
- Да ведь Мышка-то отлучалась. Надолго отлучалась. Подпалинка ее за тканями будто отсылала – примерять они там собирались, али еще что… - осторожно проговорил Рыжий.
- А почему же ты столь долго молчал, а, сволочь? – снова выкатив глаза и ноздри раздув, губу верхнюю вздыбив, громко прошипел Копченый. – Почему сразу не сказал? На следующий день и шепнул бы: так, мол, и так. А я бы у Подпалинки спросил – так али не так?
- Дак не верил я, Светлый царь! Не верил! – таким же почти напряженным шепотом, вытаращив глаза в порыве праведного негодования, отвечал Рыжий. – Не мог я представить себе, чтобы мальчишка, которого ты из лесу позвал, в Городе поселил, почти равным себе поставил, Советником своим сделав, такую подлость благодетелю своему может устроить.
В палате наступила тишина. Царь молча смотрел на толстую свечу, потрескивавшую на столе, на разбросанную по полу рыбу. Ключник украдкой перевел дух. Кажется, он вывернулся! Кажется, он придумал! Он знает, как певца этого заморского укоротить. Знает!
- Но главное, - продолжал Рыжий уверенно, победительно, поглядывая на мрачно уставившегося в темень за окном царя даже с некоторой жалостью – благо тот не видел. – Я не был еще уверен. А ну как отопрутся? Скажут, враки все, мол. Теперь же я точное доказательство имею.
Копченый оторвал взгляд от окна. Глазами затравленными, тоскливыми посмотрел на своего ключника. Подпалинка и раньше с юнцами путалась. Царь лютовал – двоих ебарей утопить приказал, причиндалы сначала отрубив и глаза выколов. Но девку свою, присуху, тронуть не мог, не смел! Она же, стерва, поняв, что власть над царем забрала безграничную, еще и глумилась над ним – мол, ты же уж немолод, а я еще хоть куды, мне, дескать, намного больше надо. Да и коренишко твой не ахти какой величины, сам же знаешь…
- Какое доказательство? – тихо проговорил он, пряча глаза от ключника.
- Позови Кудряша да попроси показать, что он на шее под рубахой носит.
- И что там?
- Да тот самый оберег, который ты Подпалинке давеча подарил – пластинка золотая дюже тонкой работы, с листочками будто и…
- Бросьте его в Полуденную башню, - все так же тихо проговорил Копченый.

Башня

Поначалу Кудряш бодрился. До самого вечера он сидел молча на дощатом полу, привалившись спиною к каменной стене. Порою поднимался и, согнувшись, потому как выпрямиться в полный рост не мог – слишком низким был потолок – и мягко ступая, обходил по окружности тесную свою темницу. Здесь, в подполье Полуденной башни устроена была тюрьма для преступивших законы Города. Кудряш знал о ней, но не бывал никогда, а потому поначалу с любопытством осматривался, пытаясь разглядеть в кромешной почти тьме любую, самую малую деталь и запечатлеть в памяти своей. Свет едва сочился сквозь щелястую дверь высотою в половину человеческого роста, и только орлиное зрение позволяло юноше различить хоть что-то. Изнутри стены башни точь-в-точь такие же, как снаружи – несколько рядов узких и широких обожженных кирпичей сменялись тремя или более рядами больших, грубо обтесанных валунов. А вот стена, делившая нижний ярус башни почти посредине, сложена вся из камней малых, с кулак размером, самое большее, с голову. Кое-где из наружной стены торчали массивные железные кольца, к ним прикованы были тяжелые цепи, кованые из прутьев в палец толщиною. При виде оков холодок пробежал по спине княжича. Он попробовал пошевелить одно из колец, но даже его силы не хватило на то, чтобы хотя малость пошатнуть железо, словно вросшее в камень.
Едва темнота сделалась полною – должно, наступил вечер – загремел засов, и в темницу со свечой в руке вошел воин из горцев, положил на пол справа у двери круглый хлеб. Кудряш повернул голову к вошедшему, но ничего не сказал. Воин ушел. Снова стало темно. Княжич все так же молча растянулся на грязном, вонючем полу. «В чем дело? Что случилось?» – думал он и никак не находил ответа. Когда в полдень в Гостевые палаты пришли воины из ближней царской дружины и старшой сказал, что его ждет Копченый, Кудряш пошел без колебаний и опасений малейших, никак не заботясь о том, куда его ведут – к царю, знамо дело. Если б знать! Он раскидал бы этих хлипких стражников, как детей! Но то ведь если б знать… Подошли к Полуденной башне, вошли внутрь, и тут старшой рукой показал – проходи, мол, дале. Скрючившись в три погибели, Кудряш протиснулся в низкую дверь и услышал за собою грохот задвигаемого засова. Вот дурень! Как, должно, потешались над ним стражники. Сам зашел, сам в темницу свою сел. Вот дурень…
Постепенно, медленно довольно, но верно закипала в нем злоба.
Сквозь щелястую дверь вновь забрезжило желтое пламя свечи. Загремел засов. Кудряш зажмурился, потом открыл глаза, проворно подскочил и тут же скривился от боли, шарахнувшись самым темечком о доски потолка.
- Матушка! Наконец-то!
- Здравствуй, сын мой, - голос княжны звучал по обыкновению глубоко и очень спокойно, хотя внутри у нее дрожало все. Нагнувшись, она поставила свечу на пол и оглянулась на воина, стоявшего за спиной. Тот проворчал что-то, нахмурил брови недовольно, однако вышел, закрыв за собою дверь и засов задвинув.
- Что случилось, матушка? За что меня в темницу вдруг упрятали? Али Копченый умом помутился?
- Говорила ж тебе, сынок, не доведет до добра тебя эта баба, - княжна смотрела на Кудряша пристально и печально. От того ли взгляда или от непривычного, редкого в их разговорах «сынок», но сердце юноши екнуло. Предчувствие нехорошего, тяжелого шевельнулось в душе. Он еще попытался пошутить, как обычно это делал.
- Которая из них, мама?
- Думаешь, сей час для смеха подходящ? – она строго посмотрела на него. Княжна любила сына боле всего на свете, боле себя, боле жизни самой. Ежели б сказали ей: руку тебе отрубим, а сын счастлив будет, не задумываясь, сама бы отрубила. Но вот любви своей лишний раз показать боялась, нечасто и в детстве с ним сюсюкалась, а уж когда взрослым стал, тем паче. Так хотелось ей теперь обнять мальчика, расцеловать, к себе прижать и не отпускать никогда, от врагов и недругов, от злой судьбы и самих богов закрывая. Но – не могла. Хотела – а не могла.
- Копченому донесли, что ты на шлюху его бесстыжую глаз положил, - продолжила она, помолчав немного. – Это так?
- Да что ты, мама! – Кудряш было уже опустился на доски пола, но услышав обвинение, подскочил, в другой раз бухнувшись головою о потолок. Дерево загудело, юноша чертыхнулся, скривившись от боли. – Да кто ж такую глупость придумать мог? На эту девку отвратясь не наглядишься!
- Теперь уж неважно, кто именно. Хотя, думаю, без рыжего мерзавца дело не обошлось. А может, Крыса полоумный что нашептал или кто из родичей – с них станется. Но уж неважно, кто. Ныне надо думать, как тебе отсюда выбраться, - княжна говорила тихо и все так же спокойно, внимательно глядя на сына. Нет, похоже, не врет. Видать, и вправду оговорили. В который раз уже дивилась она тому, сколь мало знает о собственном дите. Ведь плоть и кровь ее, ведь только что будто в животе носила и столь мук претерпела, когда выходил он. А сейчас глядит и гадает, правду ли ей открывает. Но, похоже, правду. – Ложись пока спать. Утро вечера завсегда мудренее. Да хлеб съешь. Силы тебе могут пригодиться в любой миг, терять их нельзя. Вот и еще кое-что принесла тебе.
Княжна выпростала из складок тяжелого платья сверток, развернула, разложила на рушнике куски холодного мяса и рыбу.
- Поцелуй меня, сынок!
- Мама! – опустившись на колени перед матерью, Кудряш обнял ее и вдруг почувствовал на щеках ее слезы. – Не плачь, не плачь, мама! Только не плачь! Я разнесу эту башню, по камешку раскатаю, лишь бы ты не плакала никогда!
- Тише, тише, сынок, - прошептала княжна, крепко обнимая своего мальчика. – Не время шуметь. Силой эту башню не возьмешь. И Копченого силой пока с трона царского не скинешь. Нужно хитростью. Ложись спать. И будем думать. Разум даден человеку богами, чтобы думать.
Когда княжна ушла, и затихли материны шаги, и осталась только сырая после недавних дождей затхлая темень, Кудряш долго еще сидел без движения на дощатом полу, привалившись к каменной стене – ни о чем не думая, охваченный странным оцепенением. Из-за мощных стен снаружи можно было расслышать приглушенный, будто бы издалека, собачий лай, иногда перекликались стражники на башне, тупо стучали о камень внутренней лестницы сапоги, легко шелестели сандалии, вскрикивали ночные птицы. Сколько так сидел, упершись невидящим взглядом в кромешную темень, он не знал. Думал заснуть – не получалось. А потом вдруг принялся есть и тут же понял, что оголодал изрядно. Сначала мясо смел, что мать принесла, потом рыбу и хлеб. И только пуще есть захотелось. Думать! Ха! Легко сказать… Как отсюда выбраться? Купить стражников? Свернуть шею тому, кто еду поутру принесет? Пол разрыть? Стену прошибить? Думать… Не думалось. Кудряш растянулся на дощатом полу, потом калачиком свернулся, как в детстве, на живот поворотился… В глаза будто кто песку насыпал, спать хотелось вусмерть, а сон не шел. Мать золота принесет тайно, на него караульщиков купить? Ярому дать знать, он со своими дружками невзначай на стражников набросится… Нет, никто, никто помочь не сможет, если только отец его небесный спасти сына своего не захочет. Никто… И вставши на колени, Кудряш лбом склонялся до самого пола.
- Боже! К хвале моей не будь безмолвен. Ибо уста грешника и уста льстивого открылись против меня, наговорили на меня языком льстивым и словами ненависти окружили меня и вооружились на меня без вины: вместо того, чтобы любить меня, они лгали на меня, а я молился, и воздали мне злом за добро и ненавистью за любовь мою. Поставь над ним грешника, и диавол да станет одесную его. Когда будет судиться он, да выйдет осужденным, и молитва его да будет в грех. Да будут дни его кратки, и достоинство его да примет другой. Да будут сыновья его сиротами и жена его вдовою. Скитаясь, да переселяются сыновья его и просят, да будут изгнаны с мест своих. Да взыщет заимодавец всё, что есть у него, и чужие да расхитят нажитое трудами его. Да не будет у него заступника и да не будет щедрого для сирот его. Да будут дети его истреблены, с одним родом да изгладится имя его. Да будет вспомянуто беззаконие отцов его пред господом, и грех матери его да не очистится. Да будут они всегда пред господом, и да будет истреблена с земли память их за то, что он не думал оказывать милость и преследовал человека бедного, и нищего, и пронзенного сердцем, чтобы умертвить. И возлюбил он проклятие – и оно постигнет его, и не восхотел благословения – и оно удалится от него. И облекся он проклятием, как одеждою, и оно вошло, как вода, в утробу его и, как елей, в кости его. Таков удел клевещущих на меня пред господом и говорящих злое о душе моей. Но ты, господин мой, сотвори со мною по имени твоему, ибо блага милость твоя: избавь меня, ибо я нищ и убог и сердце моё смущено во мне. Как тень, когда уклоняется она, я исчез, меня стряхнули, как саранчу. Колени мои изнемогли от поста, и тело моё изменилось, и стал я посмешищем для них. Помоги мне, господин мой, и спаси меня по милости твоей. И да уразумеют, что такова рука твоя и ты, господи, соделал это. Они проклянут, а ты благословишь, восстающие на меня да постыдятся, а раб твой возвеселится. Да облекутся клевещущие на меня срамом, и покроются стыдом своим. А я буду восхвалять господа устами своими, ибо он стал одесную убогого, чтобы спасти от гонителей душу мою.
Только не помогали молитвы. Дни шли за днями, а в положении узника ничего не менялось. Кормили его сносно, княжне навещать Кудряша не запрещали, однако Копченый принять ее не желал, на все просьбы золовки выслушать и простить сына, ежели тот виноват, отвечая отказом. Прошла целая луна и еще одна, в каменном мешке, где томился княжич, стало заметно холоднее – началась зима.
В Городе она была, конечно, не столь сурова, как в Лесной стороне, и даже теплее заметно, чем в Стране орлов, но все же дули порю днями напролет холодные ветры с Красного моря, моросили дожди, а по утрам на голых ветках облетевших тополей и мохнатых шапках сосен, на камнях городских стен, на пожухлой, выбитой почитай что совсем за лето и осень бесчисленными сандалиями и сапогами траве появлялась седина инея. Однако ничего этого Кудряш видеть не мог. Он только слышал злобное завывание ветра в переходах Полуденной башни и представлял себе, как чертыхаются сейчас на верхней ее площадке караульщики, укрываясь от мельтешащих вокруг снежинок. Думал о том, как сражаются с пронизывающим насквозь ветром и течением Реки рыбаки – ловля зимою еще труднее и опасней, чем всегда. Вспоминал огромные печальные глаза матери и ее руки с длинными, тонкими пальцами. И поднималось тогда в его душе нечто такое, чего высказать он не мог никак, и слезы подступали к глазам столь близко… «Ты что! – шептал он самому себе со злостью и раздражением. – Ты что нюни распустил, как щусенок сопливый? Ты мужик! Ты воин! Здоровый и сильный! Ты вот этими ручищами вепря брал! А теперь по мамке скулишь…»
И было бы ему совсем худо, ежели б не одна забота, которую Кудряш сам себе придумал. День от ночи для узника отличался лишь скудным отблеском света, что проникал сквозь щелястую дверь. А еще где-то посреди дня – не утром и не вечером, а около полудня, как ему казалось, приходил караульщик с глубокой глиняной мисой рыбной похлебки и шматом хлеба. Он же через малое время забирал пустую посудину и выносил горшок с нечистотами. Караульщик был пожилой, плешивый дядька, совсем Кудряшу не знакомый. На все попытки княжича завязать беседу он отвечал молчанием, не говоря ни да, ни нет даже. Однако же и злобы или неприязни или раздражения не выказывал. «Надо же, - думал Кудряш. – Хоть бы выругался, чужое дерьмо вынося. И как люди могут такую работу исполнять? День за днем, луна за луною, лето за летом… Всю жизнь». А сколь дней он тут сидит? – подумал он однажды. - Как узнать? Как запомнить? И Кудряш стал делать заметки-зарубки на потолочной доске в самом дальнем углу своего узилища. Отломав кое-как малый камешек от внутренней стены, он прикладывал к доске руку раскрытой ладонью наружу и выводил на дереве по черте напротив каждого из пальцев. Потом проводил черточку короткую поперек – также и персты человечьи делятся суставами натрое. Одна черта – один день. Таковому уменью выучил парня патриарх и рассказывал еще много чудесного о том, как Мудрые старцы в Долине царей ведут счет дням и лунам, летам и царям даже… Вот бы, думал Кудряш, выучиться счету. Ведь  можно тогда всех людей в Городе сосчитать, и все подати царь мог бы знать, ежели б доподлинно было известно, сколь у него подданных. И сколь зерна собрали, и сколь вина надавили, и сколь рыбы навялили на зиму, и сколь меда, шкур звериных…
Но, конечно, впервые оказавшись без дела, почти без движения, молодой, здоровый парень надолго отвлечься числами-зарубками никак не мог. И порою Кудряш совсем впадал в отчаяние. Что если ему суждено провести здесь весь остаток жизни? Он горячо молился небесному отцу и призывал всяческие несчастья на головы своих недругов, но боги, похоже, отвернулись от юноши. Он строил планы побега – один безумнее и несбыточнее другого, но по зрелом размышлении отвергал их один за одним. Взять башню приступом? Но слишком мало у Кудряша друзей в Городе – даже воинов русичей, охранявших княжну, не хватило бы для такого дела. Да и что потом? Бежать всем из Города, чтобы навсегда потерять право занять царский престол? Нет, так не пойдет. Нужно хитрее, говорила княжна, и Кудряш думал тако ж.
Так продолжалось до тех пор, пока однажды в темницу не пришла Подпалинки сестра. Княжич обрадовался гостье несказанно – истосковался он по девке. Хочь и не любил ее, как понял уж давно довольно, однако ж милы были ему задумчивые серые глаза и озарявшееся порой кроткой и несмелой, но такой трогательной улыбкой лицо.
- Забыла меня, деваха? – шептал нежно, обнимая затрепетавшее сразу тело, крепко прижимая к себе, жадно общупывая всю большими, сильными руками.
- Милый, любый, да разве… Меня ж взаперти почти держат. Ходу никуды не дают… И мамка твоя ругает ругательски…
- Ах, деваха, ах, деваха… - повторял Кудряш, забираясь рукой все глубже. Мышка застонала и опустилась тихо на пол. С шеи ее свесился тонкий шнурок, на котором блестел серебряный кругляшок-павлинчик. Видать, нарочно надела, чтобы милого порадовать: княжич подарил малую безделку девке в прошлое лето.
- Какая же ты жаркая! Как пышешь! – шептал он ей прямо в ухо. От неги несказанной она выгнулась вся, шнурок потянулся и лопнул – легко, словно волосок. Блестящий кругляшок скользнул в щель между досок. И тут по лестнице снаружи зашелестели сандалии, звякнули в руках у стражника ключи.
На следующий день Кудряш насилу дождался прихода княжны. Едва поздоровавшись, он еще помолчал, пока караульщик запер дверь и неспешной, шаркающей походкой стал подниматься по винтовой лестнице на верхнюю площадку башни, и тогда, опустившись на колени, торопливо зашептал.
- Мне нужна крепкая железная полоса, крюк навроде кочерги. Длиною две пяди, да одну пядь самый крюк. И покрепче, чтобы не согнулся, если силу приложить изрядную.
- Ты что-то удумал, сын мой? – княжна пыталась всмотреться в лицо юноши в тусклом, неверном свете свечки.
- Пока не знаю, мама, - раздумчиво ответил тот. – Пока не знаю. Поглядим, может, что и получится.
Княжна не стала расспрашивать боле, она знала своего сына. «Заяц трепаться не любит!» - часто повторял Кудряш росомахино присловье и никогда не спешил говорить о деле до того, как его начнет хотя бы. Однако же по глазам, в которых впервые за все те дни окаянные, что сидел он в узилище, появилось вместо тревоги и беспокойства нечто похожее на прежние уверенность и силу, поняла – он что-то задумал. И почти успокоилась. В сына она верила едва ли не безгранично. Не видела княжна еще таких людей, как Кудряш. И сейчас больше, чем когда-либо дивилась тому, что у нее мог родиться человек силы и способностей столь необыкновенных. Сын обязательно выберется из темницы, куда чумазый его упрятал. И обязательно станет царем.
- Беги в Страну орлов, к братьям моим, - зашептала княжна, наклонившись к самому уху сына. – Только и им не особо доверяй. Старшего не зря еще в юности ранней прозвали Нос по ветру. Жаден больно. От жадности крайней тебя продаст Копченому – не задумается и малости. Младший, тот слаб, очень слаб – ни рыба, ни мясо, ни духу, ни паху. Потому не доверяй им. Как доберешься до места, первым делом найди Кобылу, Уголька и Трехпалого – это слуги твоего деда, моего отца. Когда ты родился, они с Росомахой спрятали в тайном месте немалые сокровища. Найди то место и возьми, сколь потребно будет. Но всего не бери – еще не раз пригодится. Как только заметишь, что косо на тебя дядья поглядывают, беги. Тут же беги – в Лесную сторону, русичи тебя уж точно никому не выдадут. Все запомнил, сын?
Через три дня только сумела она выполнить просьбу Кудряша: пока Воробей Ярого сыскал, пока тот к кузнецу сходил, да объяснил, что хочет крюк особый – осетров матерых за жабры из лодки поднимать…
Ночь началась особо беспокойно. Собаки по всему Верхнему городу брехали почем зря, никак не желая угомониться. Только что перестанут, как опять самая зловредная зачинала вновь – и вслед за нею вступали соседские. Кудряш ждал. Ждал, опасаясь – не уснуть бы. Наконец, уже за полночь порядочно, когда отпели первые петухи и затих собачий лай, достал принесенную матерью железяку и коротким концом осторожно просунул в щель между половых досок, куда давеча соскользнул шнурок с серебряным павлинчиком с девкиной шеи. Повернул, потом стал вести вдоль щели к стене, пока железо не уперлось в балясину, на коей покоились доски. А затем, ухватив крюк обеими руками, что есть силы потянул на себя.

Копченый проснулся давно, но вставать ему не хотелось. С годами не то чтобы ленив стал он, но куда боле, чем в молодости, ценил покой. На мягком, набитом давеча свежей соломой тюфяке, под мохнатым одеялом, сшитым из козьих шкур, было ему уютно, тепло… Как представишь, что вылезти придется, по холодному полу шлепать, потом на улицу выходить – бр-р-р! Зима кончалась, но как холода надоели… Подумать только, варвары, сказывают, в ледяных домах зимою живут, снегу там наваливает – выше крыши! Оттого и бороды носят, чтобы харя не мерзла. Эти варвары… Однако штаны их зимою в Городе очень даже полезны бывают. Особливо когда задуют ветры полуночные с Красного моря и посыплет с серого неба белая жгучая крупа.
В дверь застучали - громко, требовательно. Копченый аж вздрогнул от неожиданности и вынырнул головою из-под одеяла.
- Светлый царь, дозволь войти! – раздался из-за двери приглушенный дубовыми досками в три пальца толщиною, но оттого не менее тревожный голос Рыжего.
- Входи, - коротко бросил Копченый, недовольно сморщившись и приподнявшись на подушках. И что надо? Неужто такое дело неотложное, что и подождать нельзя?
- Чего орешь то? – заворчал он, едва ключник, согнувшись, вошел в спальную палату и затворил за собою низкую тяжелую дверь.
- Беда, Светлый царь! – выпалил Рыжий. Жидкие уже довольно, однако без малейшей примеси седины его волосы были всклокочены, в глазах стояло неподдельное недоумение, рот скособочился на сторону, будто и сам не верил он в то, что говорил. – Племяш твой пропал!
- Как так пропал? – Копченый ответил не сразу, а поначалу долго буравил ключника недоверчивым взглядом. – Что значит пропал? Сбежал?
- Не мог он сбежать, Светлый царь! Не мог! – Рыжий кривил рот все так же, словно самому себе удивляясь. – Замок на месте, а в темнице нету никого!
Копченый выбрался из-под одеяла, слез с постели, ругаясь вполголоса, натянул на себя длинную домашнюю рубаху, озябшие тут же ноги сунул в войлочные туфли-шарканцы. И встал перед Рыжим, набычив голову, уперев руки в боки.
- Давай, сказывай все подробно. Что. Когда. Кто видел. Что сделал.
- Апосля полудни, как всегда, караульщик пошел туды, отпер дверь, а там и нет никого! – Рыжий старался рассказывать обстоятельно, но никак то ему не удавалось, сразу начинал спешить, сам себя перебивая. – Да еще и караульщик не самая бестолочь, ты его знаешь, должно быть, Свиное ухо, он в запрошлое лето купцов осрамил, кои от тебя мыто утаить хотели. Помнишь? Принес он твоему племяннику еды, а в башне-то и нет никого! Запор не тронут, дверь на месте. Свиное ухо все оглядел внимательно, потом дверь запер и ко мне воина послал, сам в башне оставшись, ни  на миг не отходя. Я, как услышал, прибег. Вместях мы подклеть осмотрели до пяди последней. Да ты и сам знаешь – укрыться там негде! Пропал! Совсем пропал! И духу его не осталося. Вот только что нашли, погляди.
Ключник разжал кулак, и на потной ладони Копченый узрел черный шнурок с привязанной к нему недорогой безделушкой – серебряный кругляшок с тремя висюльками, такие бабы павлинчиками зовут.
- Чей? – коротко спросил царь.
- Похож на тот, что у сеструхи твоей крали был.
- Не крали, дурак, а спутницы царевой, - отозвался Копченый тут же, но так, без злобы, сам думая теперь о другом. Что исчезновение племянниково ему сулит? С кем сговорился, подлец? Кто помог? Опять Подпалинка с сестрою своей лезут куды не след? Они ж клялись, что не причастны, что ревность его зряшная. Обманули в другой раз?
- Боле ничего не сыскали? – спросил наконец.
- Как же, - отозвался Рыжий и как-то странно поглядел на хозяина. – Кое-что отыскалось.
- Ну, говори! Что молчишь то? – мрачно сказал тот.
- Со свечками весь нижний ярус башни обшарили, - торопясь опять, затараторил ключник. – И на потолке подклета открылись знаки колдовские.
- Пошли, - буркнул злобно Копченый и стал торопливо одеваться.
Прищурившись, ибо видеть теперь стал вблизи куда хуже, чем раньше, и изогнувшись так, чтобы чад от дымившей как назло свечи не ел глаза, царь всматривался в зарубки-царапины, что оставил пропавший узник.
- Прямо бесовские письмена, - тихо, так, чтобы его не слышал стоявший у двери караульщик, сказал Рыжий. Царь взглянул на ключника, прикрыв один глаз и скривив нижнюю губу, потом снова уставился на знаки на потолке.
- Кажись, видал я что-то подобное, - протянул он, наконец, усевшись на пол и потирая затекшую от долгого стояния в неудобной позе шею. – Ну да, что-то такое видал. В Стране отцов – больше негде. На стенах в Долине царей.
Он еще раз задумчиво глянул на потолок. Длинные палки-черты пересекали поперек коротенькие черточки. И еще, и еще. А вот и длинные одни, без коротких почти.
- Как будто похожи. А может и нет, - сказал он не слишком уверенно. – Это ж когда было… Ну-ка, Рыжий, прикажи привесть сюда мышь эту серую. Пусть посидит здеся заместо полюбовника своего, авось вспомнит, куда он подеваться мог.
Холодный зимний день уж клонился к вечеру, когда плачущую сестру Подпалинки затолкали в подклеть Полуденной башни. Бессильно опустившись на грязные доски, девушка лежала не шевелясь, тихонько всхлипывая иногда, а то принимаясь едва слышно причитать: «Что же это? Что же за наказание мне через него? За что такое наслали на меня боги? Что же это?..» С тем, однако, и заснула.
За полночь, когда отпели по всему Верхнему городу первые петухи, в кромешной тьме узилища тихо скрипнуло дерево. Мышка, вздрогнув, проснулась. Полежала молча, не шевелясь, не дыша даже. Потом разом села.
- Кто здесь? – спросила напряженным, готовым в крик сорваться шепотом. Ибо рядом кто-то был. Дышал. – Кто?..
Грубая мужская ладонь плотно зажала ей рот, другая рука обхватила поперек туловища.
- Тихо-тихо-тихо, Мышка моя! – шелестел в ухо знакомый голос. – Это ж я, Кудряш! Али не признала? Тихонько лежи, как мышка. Ты же умеешь. Уговорились?
Сердце девушки бешено колотилось, но страх уж отпустил. Как не узнать этих сильных, что медвежьи лапы, рук, мягких кучеряшек бороды, кои смешно щекотали шею и ухо? Он отнял от ее лица невидимую в темноте ладонь, и Мышка прильнула к крепкому мужскому телу, вжалась вся в него – спиною, затылком, руками охватила обеими, сколь могла, будто влиться в него хотела, совсем раствориться, одним целым стать.
- Страшно-то как было, - прошептала. – Чуть не померла, когда почуяла кого-то рядом. Как?.. Откуда ты, люба мой?
- Слушай меня, деваха, и запоминай каждое слово, - Кудряш по-прежнему говорил едва слышно, в двух шагах не разобрать бы было. – Здесь под деревянным полом есть невеликая яма, в коей укрыться можно – должно, еще при строительстве башни зачем-то вырыли, да и забыли потом. Я доску вынул одну и там сховался. Никто не заметил. Теперь все от тебя, Мышка, зависит, самая жизнь моя на волоске повиснет, и только ты за волосок тот в ответе будешь. Сдюжишь? Сумеешь несколько днев продержаться, никому слова не сказав?
- Да я-то сумею, милый, а ты что же, целыми днями в подполье сидеть будешь? А ну как узнают? Да и сколь сидеть сможешь?
- Узнают, значит, так тому и быть. А сидеть больше взаперти мочи моей нету. Я так думаю, скоро Копченому надоест стеречь тебя, да и Подпалинка его поедом заест, пока тебя не отпустит. Тогда сторожу в башне и ослабят. Тут я и побегу, когда совсем не ждет никто.
Говоря все это, Кудряш вдруг понял, сколь трудно, да нет, не просто трудно, невозможно сделать то, что он задумал. Лежать без движения цельный день… А по надобности как же?.. От такой простой мысли он аж похолодел весь.
- Не думай ни о чем плохом, мой милый! – горячо зашептала девушка, словно бы вызнав, почуяв бабским своим чутьем, что он колеблется, что не уверен. – Ты все преодолеть сумеешь, ведь ты самый сильный, самый умный, самый отважный из всех людей, какие по земле ходят. И во мне не сомневайся ничуть, ежели ты рядом, мне ничего не страшно. Прикажешь – как лед будет холодна душа моя, ни звука от меня не услышат, ни вздоха.
- Ты что ж, такая храбрая? – усмехнулся Кудряш. – А ну как тебе Копченый злато-серебро предложит? Богатство несметное посулит? Не видал я еще такой девки, у которой бы нутро от радости не задрожало и в глазах бесенята не загорелись, когда перед ней колечки да браслеты, каменья да лалы драгоценные, ожерелки да платья богатые не разложат. Ну как…
- Это ж надо, как я в тебе ошибилась! – в темноте не видно было, но княжич поклясться мог, что девка улыбается. – А я то тебя самым умным мнила. Ты же, вижу, дурак дураком! Сколько ты меня знаешь? Лето уж цельное прошло с тех пор, как мы с тобою… И много ты видел на мне цацек разных? Я павлинчика твоего у сердца хранила не потому, что дорог он особо. А оттого, что от тебя он.
И еще помолчав, она потянулась сладко, вся к нему повернулась.
- И то сказать, у царя и богатств таких нету, чтобы за все вот это заплатить, - Мышка крепко обняла его, уткнувшись лицом в грудь, и принялась целовать жарко и жадно.
Самое трудное было для них делать это в полной тишине. Может оттого, едва отдышавшись, они снова и снова начинали ласкать друг друга, и кромешная тьма раз за разом раскалывалась мириадами звезд и расплывалась по их молодым телам неизъяснимым блаженством.
Отпели уже третьи петухи, когда Мышка поцеловала впадинку под левой грудью.
- Сердце мое, любимый, просыпайся! Пора тебе прятаться, - глаз она так и не сомкнула, жалея терять и миг единый наедине с ним. Лежала, положив голову Кудряшу на живот, и думала о том, что нынче подполонь – аккурат середина между половиною луны и полонью, а значит, сегодня у нее самый благоприятный для зачатия день.
Много позже, когда Кудряш сховался в подполье и Мышка, в полной темноте исползав все узилище на коленях, тщательно смела ладонями, чуть не языком слизавши малейшие пылинки, по которым догадаться могли караульщики о том, куда исчез ее милый, она легла лицом вниз и руки раскинув, словно бы укрыть старалась Кудряша.
- Возлюбленный мой… - прошептала. И уснула. И снился ей сон, тревожный и чудный. Снилось, что на ложе своем искала она того, которого любит душа…         
«На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его. Встану же, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя. Искала его и не нашла его. Встретили меня стражи, обходившие Город: «Не видали ли вы того, которого любит душа моя?» Но едва отошла от них, как нашла того, которого любит душа моя, ухватилась за него, и не отпустила его, доколе не привела его в дом матери моей. Я сплю, а сердце мое бодрствует и слышит голос моего возлюбленного: «Отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя! Голова моя вся покрыта росою, кудри мои - ночною влагою». Я скинула хитон мой, как же мне опять надевать его? Я вымыла ноги мои, как же мне марать их? Возлюбленный мой протянул руку свою, и все внутри меня взволновалось от того. Я встала, чтобы отпереть возлюбленному моему, и с рук моих капала мирра, и с перстов моих мирра капала на ручки замка.
Отперла я возлюбленному моему, а возлюбленный мой повернулся и ушел. Души во мне не стало, когда он исчез! Я искала его и не находила его, звала его, и он не отзывался мне! Встретили меня стражи, обходившие город, избили меня, изранили меня, сняли с меня покрывало стерегущие стены. Заклинаю вас, дочери Города святого: если вы встретите возлюбленного моего, скажите ему, что я изнемогаю от любви. «Чем возлюбленный твой лучше других возлюбленных, прекраснейшая из женщин? Чем возлюбленный твой лучше других, что ты так заклинаешь нас?»
Возлюбленный мой бел и румян, лучше сонмища сонмищ других! Голова его - чистое золото, кудри его волнистые, глаза его - как голуби при потоках вод, купающиеся в молоке, сидящие в довольстве. Щеки его - цветник ароматный, гряды благовонных растений, губы его - лилии, источают текучую мирру, руки его - золотые обручи, усаженные топазами. Живот его - как изваяние из слоновой кости, обложенное сапфирами, голени его - мраморные столбы, поставленные на золотых подножиях, вид его величествен, как кедр, уста его - сладость, и весь он - любезность. Вот кто возлюбленный мой, и вот кто друг мой, дочери Города святого!»

День второй. На рассвете.

Мытарь сидел на трухлявой деревянной колоде напротив придорожного кабака в Новой деревне в полном оцепенении. Душа его смутилась, разум, обычно ясный и рассудительный, никак выхода найти не мог. Что делать теперь? Куда идти? Кого на помощь звать? И звать ли? Солнце-царь ясно приказал – оставить его, уходить, не сметь биться. Слово царя непререкаемо для слуг его. Спорить с ним можно было, но не выполнить его волю они не решались до сих пор ни разу. Вот и теперь не посмели. Или просто струсили? Или испугались толпы, что смести, разорвать, затоптать может и самого сильного?
Мытарь знал, что такое толпа, он видел однажды, как озверевшие крестьяне насмерть забили молодую бабу только за то, что она де скотину их околдовала. Никакие уговоры не помогли – ни бабьи слезы, ни его, тогда деревенского старосты, доводы: и бабу несчастную не спас, и самого чуть не убили.
Значит, струсили… Просто струсили… Да еще девка эта! Почто, сука, выперлась из кабака? Почто голосила? В бессилии, злобе на себя, на девку, на туман и ночь, на весь свет, в растерянности великой Мытарь сжимал кулаки, хмурил брови, губами шевелил, как сам с собою споря. Никогда и никому он не верил – никогда и никому! Потому – людишки лживы, лживы и злобны. Каждый ближнего норовит обойти, обмануть, гадость какую соделать. И даже лучше те, кто не прикидываются добренькими, а со злобой той напоказ живут. Хуже те, кто скрываются доброй, сострадательной личиной. А на деле, ежели копнуть их поглубже, зацепить за живое – злоба и ложь, злоба и ложь! Солнце-царь был первым, в ком Мытарь не увидел злобы скрытой. Нет, мог царь и грозным быть и страшным даже, он человека на казнь отправлял не раз за самую, со стороны казалось, безделицу. И все ж, день за днем, миг за мигом узнавая царя все лучше, все ближе, Мытарь с удивлением немалым понимал, что главное в душе их господина – доброта. Не злоба и ложь, а доброта и правда. И вот сейчас он их всех бросил! Обманул, значит. Как детей малых, за собой пойти уговорил и бросил. Значит, и в ем за доброю личиной скрывалась ложь? И им, значит, злоба лишь правила?
Или это они струсили? Или не нужно было царя слушать? Вшестером они бы, пожалуй, смогли бы справиться. Или не смогли бы? Проклятые вопросы! Проклятая нерешительность! Что делать? Куда теперь идти?
Краса будто пробудилась от тяжелого сна. Встала с нижней ступеньки крыльца, отряхнула юбку – где ж так извозилась? Будто в пыли дорожной валялась. Где царь? Куда увели его? В серой предрассветной мгле не видать было ни огонька, ни тени. Из тумана лишь осина проступает со страшной своей ношей. Висит, не колыхнется. Напротив, на колоде сидит Мытарь, что-то, кажется, бормочет. Краса отвернулась и, не говоря никому ни единого слова, не глядя даже ни на кого из царевых вестников, решительно зашагала в сторону Города.
- Серебро я собрал, - проговорил, ни к кому в особенности не обращаясь, Рыбак. – Хочу найти того человека, кто его этой мерзавке дал. Пойдешь со мной, брат?
Каменная башка молча кивнул. Он поглядел на осину, на повешенную бабу.
- Ночь какая бесконечная, - вдруг произнес задумчиво. И так это было не похоже на тугодума и зануду, каким привыкли они видеть старшего брата Рыбака, что все пятеро невольно посмотрели на Каменную башку. – Вторые-то петухи еще эва когда отпели.
И действительно, казалось, что уже начинало светать, ан нет, темнота все отступать не желала. Может, от тумана так было, может, еще от чего. Или это могучий какой колдун заставил утро отступить, а ночь – длиться и длиться.
- Что же мы наделали, братья? – обводя всех долгим, напряженным взглядом, спросил Каменная башка. – Что мы наделали? Ведь совсем не тому учил нас господин наш. Помните? «Будьте все единомысленны, сострадательны, братолюбивы, милосерды, дружелюбны, смиренномудры. Не воздавайте злом за зло или ругательством за ругательство; напротив, благословляйте, зная, что вы к тому призваны, чтобы наследовать благословение. Ибо, кто любит жизнь и хочет видеть добрые дни, тот удерживай язык свой от зла и уста свои от лукавых речей. Уклоняйся от зла и делай добро, ищи мира и стремись к нему. Потому что очи отца нашего небесного обращены к праведным и уши его к молитве их, но лице господне против делающих зло. И кто сделает вам зло, если вы будете ревнителями доброго? Но если и страдаете за правду, то вы блаженны; а страха не бойтесь и не смущайтесь. Единого бога святите в сердцах ваших; будьте всегда готовы всякому, требующему у вас отчета в вашем уповании, дать ответ с кротостью и благоговением. Имейте добрую совесть, дабы тем, за что злословят вас, как злодеев, были постыжены порицающие ваше доброе житие. Ибо, если угодно воле божией, лучше пострадать за добрые дела, нежели за злые».
Рыбак громко скрипнул зубами. Никто из них не смотрел в глаза друг другу.
- Пошли! – младший легонько хлопнул старшего брата по плечу. – Пострадаем…
Краса шагала по дороге к Городу – холод и промозглая сырость, острые мелкие камни, коими усыпана была дорога – ничего не замечала, шла и шла вперед. Целую вечность идет она, и никак не кончается ночь, никак не выйдет солнце. Ни о чем не могла думать она сейчас, кроме одного мужчины, совсем нежданно, за единый день всего ставшего вдруг для нее всем, заполонившим всю ее, в каждый уголочек ее тела проникший неведомым чародейством. Мужиков она перевидала на коротком еще веку своем немало – красивых и уродов, злобных дураков и бесхребетных добряков, таких, сяких, разэдаких. И научилась – опыт научил – ценить в них одно лишь качество, радуясь крепости мужского их кореня, которое  приносило ей удовольствие. И в царе поначалу отличала именно это – ох и здоров, ох и хорош он был, когда сжимал ее огромными своими ручищами! Но вчера случилось нечто совсем ей непонятное, нечто необъяснимое, небывалое – как увидела в лесу старуху, как услышала слова ее, так будто огнем прожгло: он, он, только он нужен, только его видеть каждый день, от восхода до заката хотят глаза, только его жаждет душа ее. Нужно, чтобы взошло солнце и растаял страшный туман, что окутал, околдовал царя, отравил его разум. И она тогда обнимет его, прижмется к его могучей груди, вся с ним сольется, и очнется Солнце-царь от своего помрачения, зыркнет орлиным глазом, прикрикнет на бунтовщиков, все и разбегутся, что мыши поутру. Только бы поскорее солнце взошло, только бы кончилась бесконечная ночь.
Дорога шла все вверх и вверх, Краса обогнула бухту, потом мыс, и вот уже впереди справа увидела зарево пожара. В Верхнем городе было жарко и страшно. Многие из деревянных домов, коих и здесь, в царской крепости понастроили немало, полыхали, подожженные бунтовщиками. Вокруг Большого дворца гудела толпа – орали, дрались, выбрасывали что-то из окон, порою прямо на головы самых рьяных или неосторожных. Чуть в стороне и ниже по склону ватага помене бесновалась у Малого дворца. Выходившая на полудень его большая белая стена в отблесках пламени от горевшего рядом бревенчатого здания – здесь кухня была царская, и дворня жила – казалась кроваво-красною. А на ней во весь огромный рост страшно улыбался намалеванный прошлым летом самим царем Косец в синей рубахе. В причудливой, жуткой игре сполохов и теней представлялось, что вот сейчас эта коса божьей карой опустится на головы забывших о гневе божьем людишек и пойдет косить, и прольются реки крови… Один лишь угол крепости, там, где к выходившей на заход стене Верхнего города прислонился каменный Гостевой дом, оставался темным островком тишины. Вкруг него, ощетинившись короткими копьями, стояли воины-русичи. Бородатые, угрюмые, они мрачно поглядывали на кипевший вокруг бунт. Но сами в него не совались, и к ним погромщики не подходили, разумно предпочитая грабить, жечь, ломать то, что никто не охранял. 
Краса обошла весь Верхний город, благо, был он не таким уж обширным, но ни царя, ни людей, что увели его, нигде не видела. Спустилась к Нижней калитке и пошла в Средний город. Здесь тоже, похоже, никто не спал. Пожаров, как будто, не видать, но по улицам сновали возбужденные, разгоряченные, веселые в большинстве люди – по двое, по трое, редко боле. Орали что-то надсадными, охрипшими голосами, волокли награбленную в Верхнем городе добычу, и опять дрались – за нее же, не иначе. Краса долго кружила по знакомым с детства улицам, не узнавая в бесконечном этом ночном кошмаре ни единого дома. От одного к другому вдруг кидалась, то здесь почему-то ожидая царя увидеть, то там, но так и не нашла. Наконец очутилась перед большим каменным домом, верхний ярус которого был сложен из толстенных бревен. Узкие окна-бойницы выходили на небольшую круглую площадь, где сходились сразу несколько улиц. Посреди площади горел костер, вокруг весело шумели несколько мужиков.
Подошедши поближе, Краса услышала, как один из них, дюжий простоволосый парень в богатом, но разодранном на плече плаще явно с чужого плеча, чуть заикаясь, говорил.
- Уж я и не ч-чаял, что такого здоровяка одолеем. Д-дерется он знатно. Руками машет, что мельница к-крыльями. Один раз взмахнет – т-трое на землю валятся. Но н-ничего, сладили. Наша вз-зяла. Наш-шлася управа и на певца н-нашего. Он д-думал, что других можно палками…
Краса остановилась как вкопанная. Посмотрела на парня, потом взглянула на дом, перед которым очутилась. Как же это она не узнала? Ведь здесь же Бык безрогий живет, Тихонин дядька. Значит, и царь там должен быти, сюда его привели, не иначе. И обогнув стоявших в кружок возле костра, она пошла к крыльцу.
- Эй, куды?! – Краса почувствовала, как кто-то схватил ее за плечо, рванулась что есть силы, но словно клешнею вцепилась в нее рука, в другой раз дернулась, и платье треснуло, порвалось, девушка потеряла равновесие и, споткнувшись о попавший тут под ноги камень, упала на бок, больно ударившись локтем да затылком еще. – Ишь ты! Да ведь это сучонка царская, которая в Новой деревне с ним была! Куды путь держишь? И почто так спешишь?
Краса приподнялась, озираясь кругом – ее уже со всех сторон окружили бунтовщики, только что стоявшие у костра. Она вскочила на ноги, шагнула к крыльцу, словно бы не замечая вокруг никого, и тут в грудь ее уперлось острой холодной медью копье.
- Стой, говорят! – щербатый мужичонка, весь в каких-то болячках, обезобразивших лицо, шею, руки, длинноволосый, в сущие отрепья одетый, гнусно ухмыльнулся и больно ткнул копьем. – Да ты, красотка, никак, за хахалем своим сюда прибегла? Так это ладно, это правильно. Мужики, кто царскую девку попробовать хочет?
Краса ухватилась за древко, силясь отвести его в сторону, но силы оказались неравны, щербатый все сильнее пихал ее копьем, стараясь еще и платье разорвать на груди, мерзкая его харя все ближе придвигалась. Бунтовщики вокруг возбужденно загомонили – предложение понравилось, такую справную девку кто ж не схочет? Она попятилась, шаг сделала назад, еще и еще и, споткнувшись опять, упала навзничь.
- А-ах ты, м-милка! Сама аж падаешь, в-во как хоч-чешь! – услышала знакомый уже заикающийся голос.
Борьба продолжалась недолго. Платье в клочья порвали, двое за ноги держали, двое других за руки, щербатый за волосы схватил, на руку их намотал и, прижав голову Красы к земле и все столь же мерзко ухмыляясь, глядел, как заика – он самым здоровым был среди них, а потому вопросов, кому первым быти, и не возникло даже, – закатив глаза, кряхтя и постанывая, пялит цареву девку.
Самого щербатого пустили последним. Девка лежала в пыли, не шевелясь, – в синяках вся и кровоподтеках, страшно раздвинув ноги. Щербатый задрал изорванный и грязный свой плащ, неловко встал на колени. Да только ничего сделать так и не смог, как ни старался. Его товарищи громко хохотали – не любит тебя царская невеста, рожей, говорит, не вышел! Щербатый ругался и пинал девку ногами – проклятая сука! И тут где-то рядом, за домом Безрогого быка, должно быть в его подворье, а может, у соседей, запел петух. Звонко так, заливисто.

- И нам идти надо. Чего у дороги то сидеть? - Говорун мрачно посмотрел на Щегла. Тот неуверенно пожал плечами.
- И куда идти то? В Город?
- А хоть бы и в Город. Здесь все одно ничего не высидишь, - Говорун исподлобья глянул на Мытаря. – Слышь? Пойдем, что ли. Хватит губами то шевелить! Делать надо что ни то. Делать, а не сиднем сидеть.
Мытарь будто не слышал. Он продолжал сидеть на большой колоде, оставленной неведомо кем и когда у дороги, и чуть раскачиваясь из стороны в сторону, негромко и монотонно говорил, говорил…
- То, конечно, знает господин наш, как избавлять благочестивых от искушения, а беззаконников соблюдать ко дню суда, для наказания, а наипаче тех, которые идут вслед скверных похотей плоти, презирают начальства, дерзки, своевольны и не страшатся злословить высших, тогда как и вестники царевы, превосходя их крепостью и силою, не произносят на них пред господином укоризненного суда. Они, как бессловесные животные, водимые природою, рожденные на уловление и истребление, злословя то, чего не понимают, в растлении своем истребятся. Они получат возмездие за беззаконие, ибо они полагают удовольствие во вседневной роскоши. Срамники и осквернители, они наслаждаются обманами своими, пиршествуя с вами. Глаза у них исполнены любострастия и непрестанного греха, они прельщают неутвержденные души, сердце их приучено к любостяжанию - это сыны проклятия. Оставив прямой путь, они заблудились, идя по следам звездознатца, который возлюбил мзду неправедную, но был обличен в своем беззаконии: бессловесная ослица, проговорив человеческим голосом, остановила безумие прорицателя. Это безводные источники, облака и мглы, гонимые бурею - им приготовлен мрак вечной тьмы. Ибо, произнося надутое пустословие, они уловляют в плотские похоти и разврат тех, которые едва отстали от находящихся в заблуждении. Обещают им свободу, будучи сами рабы тления - ибо, кто кем побежден, тот тому и раб. Ибо если, избегнув скверн мира чрез познание господина и спасителя нашего, опять запутываются в них и побеждаются ими, то последнее бывает для таковых хуже первого. Лучше бы им не познать пути правды, нежели, познав, возвратиться назад от преданной им святой заповеди. Но с ними случается по верной пословице: пес возвращается на свою блевотину, и вымытая свинья идет валяться в грязи.
Тут Мытарь внезапно замолк и уставился на Говоруна. Молча поднялся с колоды, не глядя, не думая о том, отряхнул плащ, с силой провел ладонью по лицу, стереть стараясь все, что было сегодня, стереть напрочь, навсегда, бесследно, вместе с кожею, со щетиною!
- В Город? – скрипучим, сварливым на редкость голосом, каким говорить умел порою, немало раздражая остальных. – Ты видал, что там деется, в Городе то? Ежели царя схватили для суда-расправы, думаешь, нас с дарами встретят?
Говорун тяжело вздохнул, потом глаза отвел, поглядел на осину с повешенной бабой. Помолчал. Снова к Мытарю повернулся.
- Они вышли от нас, но не были наши: ибо если бы они были наши, то остались бы с нами. Но они вышли, и через то открылось, что не все наши, - Говорун снова замолчал, уставившись себе под ноги, брови нахмурив и губы упрямо трубочкой свернув, как капризное дитя. – Не знаю, как ты, а я царю жизнью обязан, я к нему пойду. Он бы меня не бросил.
- Да?! – ощерился Мытарь. – А кто нас здеся, на дороге, кинул? А? Что молчишь? Кто сказал – не ходите, мол, сам управлюсь? Кто? Не царь ли? Мы ему вроде как не нужны оказались. Три лета верою и правдою служили, а теперя не нужны?
- А ты кто, человек, что споришь с богом? – повысил голос Говорун. - Изделие скажет ли сделавшему его: «Зачем ты меня так сделал?» Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого? Что же, если бог, желая показать гнев и явить могущество свое, с великим долготерпением щадил сосуды гнева, готовые к погибели, дабы вместе явить богатство славы своей над сосудами милосердия, которые он приготовил к славе, над нами, которых он призвал не только из близких друзей своих, но и из дальних?
Щегол посмотрел на обоих нетерпеливо, бровь одну приподняв – в точности так порою царь делал, а все они, его ближайшие слуги и помощники, сами того не сознавая, многие мелкие черточки своего господина повторяли.
- Бросьте трепаться-то! Что вы, как бабы? Пошли.
И они пошли по дороге, по которой незадолго до того ушла сначала Краса, а потом и Рыбак с братом своим, и которая вскоре стала споро подниматься к Городу.
Шли молча, досадуя и сами на себя, и друг на друга, и на царя, и на туман, будь он проклят! Каждому казалось, будто он что-то недоделал, недосказал, забыл очень важное, и теперь без этого важного все пошло наперекосяк, и хуже того, случиться должно вскорости непоправимое, то, чего уж не отодвинешь, не отсрочишь. С чего и началось то? Два дни всего назад они были не только слугами приближенными, но и сподвижниками, помощниками, друзьями даже могущественнейшего на всем белом свете человека, и будущее казалось им ясным и безбедным. А ноне бредут по дороге сами не знают, куда и неизвестно зачем. С чего началось? Где корень таится их нынешних бед? Ярого излишняя горячность виновата? Царя в Городе на беду не оказалось? Лук его знаменитый медный ненароком сломался? Баба евонная не ко времени вылезла? Не было ответа. И они продолжали идти по дороге – молчаливые, растерянные.
- Так куды идем? – уже, считай, взобрались в гору, и впереди справа увидели зарево пожаров над Городом, когда первым прервал молчание Щегол.
- Думаю, к Хозяйке идти надо, - мгновение всего помедлив, отозвался его брат. Видать, Говорун еще в Новой деревне то решил.
Мытарь продолжал идти молча, все так же мелко семеня короткими ножками и тяжко отдуваясь – подъем давался толстяку тяжело. Дорога обогнула кладбище и свернула направо.
- Я к царю пойду, - проговорил, наконец, Мытарь.
- Давай-ка лучше к Гостевым палатам, - ответил тотчас Говорун. – Там Медведь с русичами, туда бунтовщики вряд ли сунутся. Тамо посоветуемся, оглядимся, что к чему, и решим, како быть.
- Как я его брошу? – после долгого довольно молчания сказал Мытарь. – Оглядимся? Огляделись уж…
- Нельзя тебе одному, - Щегол указал рукою на зарево. – Смотри, что деется.
Мытарь ничего не ответил и продолжал молча идти вперед, все так же смешно отдуваясь – чисто еж!
У Больших ворот расстались. Говорун с братом отправились к Гостевым палатам, где жила Княжна, и куда, по всему, Медведь ее должен был отвесть по наказу царя. Мытарь головой им мотнул, глаз не поднимая, и пошел к Малому храму.
Жар от горевших деревянных построек стоял нестерпимый. Кое-где огонь перекинулся на каменные хоромы, но пламя никто не тушил. Не до того – в разные стороны по всему Верхнему городу сновали люди, громко крича, то ссорясь друг с другом, то обнимаясь неистово. Большая их часть обременены были разного рода награбленным добром. Были тут и ценные вещи – большие серебряные чаши и даже золотые кубки, видать, из царских палат украденные, или массивные подсвечники, или целые сундуки, кои волокли вдвоем, втроем, скатанные в тяжелые свитки ковры, богатая одежда и оружие, но встречалось и откровенное барахло, схваченное в погромном раже: кто лавку тащил зачем-то, кто простые сапоги, сношенные, может, уже и до дыр. Порою среди бунтовщиков вспыхивали драки: «Мое!» - кричал один, - «Нет, мое!» - свирипел другой и тут же падал с разбитой в кровь мордою.
Мытарь шел сквозь стервенеющее море пожаров и грабежа, не обращая никакого внимания на орущие мерзкие хари, раззявленные воплями жадности и боли рты. «Вот, вот! Ты этого хотел, Солнце-царь, - твердил про себя, словно бы радуясь разору, которому подвергался Верхний город. – Три лета мы собирали все эти богатства для тебя, копили и лелеяли, приносили и оберегали, а ты сказал - сам! И вот – полюбуйся теперь! Три лета ты хотел сделать этих презренных людишек добрее и лучше, и что же? Вот они, те, ради кого ты трудился неустанно, те, ради лучшей жизни коих преследовал беспощадно обман и воровство, палками бил, руки рубил, глаза колол. Много они тебе благодарны? Быдло! Быдло! Быдло! Им ничего не дорого, ничего не свято, им насрать на твою грамоту, плевать они хотели на счет хитроумный и искусное малевание! Их надо бить с утра раннего до самого позднего вечера, чтобы работали и ртов не разевали. Потому как хочешь добра – получишь зло! Ты играл им на псалтыри? Вот этим мерзким, отвратительным уродам? Они слушали и угрюмо молчали. Но как только уразумели, что ты не бить их будешь, а жалеть, тут же вцепились в руку, кормящую их. Эх, Солнце-царь…»
Огромные, окованные бронзой дубовые двери Малого храма открыты были настеж. Перед ними на площади толпилось довольно много народу. Галдели, шумели, говорили без умолку, не слушая один другого нисколько. В глубине храма Мытарь разглядел патриарха – в его лысине странно отсвечивали огоньки множества зажженных в это неурочное время свечей. Или то лишь казалось странно искаженному сознанию царского слуги? То ли от страшного напряжения страшного этого дня, то ли от жара пожарищ, от сполохов огненных, от криков и воплей неустанных, но перед глазами Мытаря в глубине храма зияла лысина партиархова, и вокруг ее все кружилось медленно-медленно. Плешивый патриарх что-то говорил, обращаясь к окружавшим его, но не разобрать было голоса – слишком тихо. И слишком громкий гвалт стоял здесь, снаружи.
- Ба! – удивленно воскликнул рядом рябой мужичок в богатом плаще и рваных сандалиях, из которых наружу торчали неправдоподобно длинные пальцы. – Да ить это Мытарь! Я его знаю. Он царю служил. Он и нонче с ним был.
На Мытаря стали оглядываться – которые с интересом, с любопытством, а у некоторых уж кривились морды злобою.
- И вправду, гляди, похож! Ишь, како брюхо знатное отожрал, на нас наживаючись!
- Я был с ним? Да, я был с ним! И ночью в Новой деревне, и вчера цельный день я был с ним. Я с царем три лета. Я помогал ему в делах его. По приказу царя я урезонивал мздоимцев и искоренял воровство. Я исполнял свою работу честно. К этим рукам ничего не прилипло. Но сегодня царь отрекся от меня! Он отрекся от своих слуг, от друзей, он возгордился. И я отрекаюсь от него! – Мытарь начинал тихо, медленно, еле слышно, но, постепенно расходясь, распаляясь, говорил все громче, все жарче, руки протягивал с растопыренными толстыми своими короткими пальцами – вот, мол, глядите, ничего не прилипло к ним, и окружившие его бунтовщики впрямь уставились на мытаревы ладони. – Да, я отрекаюсь от него! Неблагодарный царь! Он недостоин верности своих слуг, он…
И тут совсем рядом, должно, за стеною Среднего города, где стояли на отшибе три дома, запел петух. Хрипло и очень громко. Мытарь запнулся, опустил руки и вдруг, шумно и судорожно вдохнув в себя воздух, заплакал – по-бабьи совсем, всхлипывая громко, кулаками размазывая по поросшим русой щетиной щекам слезы.
- Глядит-ко, заплакал! – рябой мужик, что стоял рядом с Мытарем, сделал к нему шаг, другой и ткнул грязным крючковатым пальцем чуть не в лицо. – По ком сокрушаешься, толстопузый? По царю своему, что муде в штанах парил? Иль по себе? А может, ты нас пожалел, вспомнил, как кровь всю из народа выпил за три лета? А ты, пиявка жопастая, брата моего вспомни, которого палками били на глазах детишек его! Вспомни и пожалей!
Отняв от лица руки, Мытарь в миг один, не замахиваясь, правый кулак сунул в рябую харю. Мужичок с протяжным стоном отлетел на пару шагов и мягко рухнул в пыль.
- А ить он храбрый! – заорал кто-то прямо над ухом, и не успел Мытарь обернуться, как получил удар в спину, потом в плечо левое, потом еще и еще. Крепкий, что пенек в лесу, царев слуга отбивался, сколь мог, но против толпы что сделаешь в одиночку? Били его долго, сладострастно, ногами, палками, кольями, всем, что попадалось под руку. Полуживого с земли подняли.
- А что, ребята, может, поджарим его? – вынырнул откуда-то рябой мужик. Лицо его было все в крови, зубов осталось еще мене, чем ране. – Может, жир лишний из брюха вытопим?
Сказано - сделано. Мытаря бросили на лавку, что вдруг оказалась так кстати.
- Эх, ради такого случая! Забирайте! - выкрикнул ее новый хозяин, стащивший ее, видать, из царевых палат. – Крепкая, справная. Ну, да не жалко. Гореть хорошо должна – в горнице стояла. И не зря, получается, пер на горбу.
Мытарь, хрипя и бешено сверкая глазами, пытался освободиться, но руки его и ноги связали и веревку еще гвоздями приколотили к лавке. Потом понанесли разного дреколья для костра, сложили посреди площади, сверху утвердили не без труда чудное орудие предстоящей казни. Работали весело, споро, с шутками.
- Дайте мне! Дайте мне поджечь! - подвывая, умолял рябой с разбитой харею.
Принесли факел, рябой взял его в руки и с распяленным чудовищной улыбкой ртом медленно подошел к своему обидчику.
- Вишь ты, как все повернулось, толстобрюхий! – он подносил факел к лицу Мытаря, так, чтобы нарочно пламенем опалить ему кожу, волосы, брови, потом тыкал в босые ноги, и несчастный толстяк дергался в тщетной попытке избавиться от нестерпимого жара. – Сейчас мы тебя как следует прожарим! У меня-то рожа заживет скоро, на мне все как на собаке заживает, и зубы, глядишь, новые повылезут. А вот тебя, толстожопый, уже никто наново не сделает.
Только как ни старался рябой, костер не желал заниматься. Дымил, трещал, Мытарь заходился в мучительном кашле, но огня все не было. Внезапно снизу, от самой земли выпахнуло облако густого желтого дыма, а вслед за ним высунулся язык пламени, жадно облизал широченную тяжелую доску, к которой привязан был Мытарь, еще один полыхнул, больше и жарче, толстяк выгнулся весь колесом от страшной боли и тоненько и пронзительно, чужим совсем, детским голосом, завыл.
- Господи-и-и-ин мой! Прости-и-и меня! Прости-и-и меня, господин! Молю тебя, тебя одного молю, прости-и-и меня! Избавь от мучений невыноси-и-имых! Един ты, ты един, нет тебя кроме никого на всем свете! Нету мочи боле, господи-и-и-ин! Нету боле…
Объятое пламенем тело изогнулось в последний раз, лавка посунулась, накренилась и, подняв столп искр, рухнула внутрь костра. Резко запахло паленым. Бунтовщики отчего-то затихли. Даже самые рьяные, что куражились больше других над своею жертвой, даже мужичок с рябой, разбитой Мытарем рожею молчал. Уж больно страшно выл сожженный ими человек. «И-и-и-и!» -  звенящей жутью все еще отдавалось в ушах у них. Не в силах глядеть боле на костер, они отворачивались один за одним. Небо над Большими воротами начинало сереть.

В бегах

Случилось чудо. Все сложилось так, как и задумал Кудряш. До полони еще не дошло, а замок с двери подклета, где томилась злосчастная сестра Подпалинки, сняли. В тот же день, когда солнце уж клонилось к холмам на противуположном берегу, княжич осторожно выбрался из подполья, уложил доску обратно, тщательно прибрал все за собою и вышел наружу. Поначалу едва не ослеп, когда впервые за долгие, долгие дни, что провел в своей кротовой норе, увидел белый свет. Серое предвечернее небо показалось узнику ослепительно, нестерпимо белым, сверкающим беспощадно. Бесконечные мгновения стоял он, оперевшись о косяк, не в силах выйти из башни, почти ослепший, беспомощный, и молился отцу небесному. Ведь в любой миг могли зашлепать по винтовой лестнице шаги караульщиков, в любой миг мог появиться перед Малым дворцом, глухой торцевой стеною выходившим к воротам, кто-то из челяди, и сами ворота могли распахнуться, пропуская воинов, купцов, али еще кого…
«Господи! Услышь молитву мою, вонми молению моему в истине твоей, услышь меня в правде твоей, и не войди в суд с рабом твоим, ибо не оправдается пред тобою никто из живущих. Ибо враг преследовал душу мою, смирил до земли жизнь мою, посадил меня в темноте, как от века умерших. И уныл во мне дух мой, смутилось во мне сердце моё. Вспомнил я дни древние, находил поучение во всех делах твоих, творениями рук твоих назидался. Простирал к тебе руки мои: душа моя к тебе, как земля безводная, стремилась. Скоро услышь меня, господин, дух мой исчез, не отвращай лица твоего от меня, и я уподоблюсь сходящим в ров. Услышанной сотвори мне по утру милость твою, ибо я на тебя надеялся. Покажи мне, господи, путь, по которому мне идти, ибо к тебе я вознесся душою моею. Удали меня от врагов моих, ибо я к тебе прибег. Научи меня творить волю твою, ибо ты – бог мой. Дух твой благой поведет меня в землю правды. Ради имени твоего, господи, даруешь мне жизнь по правде твоей, изведешь от печали душу мою, и по милости твоей истребишь врагов моих и погубишь всех угнетающих душу мою, ибо я раб твой».
Но ничего не случилось. Глаза Кудряша постепенно привыкли к свету. Никого. Теперь предстояло ему обойти Малый дворец, гостевые палаты, дойти до стены, совсем низкой в этом месте, забраться на нее и прыгнуть вниз, с порядочной довольно высоты. И опять все получилось! «Чудо, чудо великое! – повторял про себя беглец, прыжками, бегом, чуть не кувырком спускаясь по крутому склону к берегу Реки, спотыкаясь о корни деревьев и не обращая внимания на хлеставшие по лицу, цеплявшие за одежду, царапавшие нещадно, до крови, руки и ноги колючие ветви. - Что пользы в крови моей, когда я должен истлеть? Ужели прославит тебя прах? Или возвестит он истину твою? Помилуй меня, боже, помилуй меня! Ибо на тебя надеялась душа моя и на тень крыльев твоих буду надеяться, пока не пройдет беззаконие. Они приготовили сеть ногам моим и согнули душу мою, выкопали пред лицом моим яму, и упали в неё. Приклони, господи, ухо твоё и услышь меня, ибо я – нищ и убог. Сохрани душу мою, ибо я – благочестив, спаси раба твоего, боже мой, надеющегося на тебя. Помилуй меня, господи, ибо я к тебе взываю всякий день. Но ты, господин мой, щедрый и милостивый, долготерпеливый, и многомилостивый, и истинный. Призри на меня и помилуй меня, даруй силу твою отроку твоему и спаси сына рабы твоей. Сотвори со мною знамение во благо - да видят ненавидящее меня и устыдятся, что ты, господи, помог мне и утешил меня. Ты вывел меня из узилища, теперь, молю, доведи невредимого до берега Реки, господин мой!»
В другое время спуск к Реке в этом месте был бы долгим, трудным и опасным преизрядно, но сейчас Кудряш промчался здесь не хуже горного козла, с камня на камень перескакивая, падал не раз, но тут же вскакивал и несся вниз скорее и скорее, дальше от крепостной стены, дальше от караульщиков. И вот уже он на прибрежной гальке, вот впереди он уже видит лодку, в которой должен ждать его Ярый. Так они договорились. Да, это Ярый! Вот он привстал в лодке, руками машет, кричит что-то. Кудряш вошел в воду – по колено, по пояс, окунулся в обжигающий холод прозрачной лазури. Как же хорошо! После стольких дней тьмы тьмущей и вонючей грязи, которая для привыкшего к чистоте княжича была едва ли не столь же невыносима, как неволя, он, наконец, может смыть с себя всю мерзость узилища!..
- Эй, ты, там! – услыхал он вдруг грубый, властный окрик. – А ну, сюды иди!
Кудряш, только вынырнувший из леденящей глуби, отряхнулся, отфыркиваясь, будто лошадь. Стоя по пояс в воде, он оглянулся на берег. Стражников было двое, из горцев - один поднимал лук, натягивая уже тетиву. Кудряш затравленно обернулся к Ярому, к лодке. Далеко! А двое горцев так близко…
- Эй, кому говорю! Сюды иди! – гаркнул тот, что был без лука, с длинным ножом-кинжалом лишь в руках.
- Помилуйте, робяты! – заскулил, заканючил беглец и, подняв руки над головою, по силе возможности споро, борясь с силой воды, раскачиваясь из стороны в сторону, устремился навстречу стражникам. – Робяты, не отдавайте только меня людоеду етому, хозяину моему! Богами вашима всема проишусь, не отдавайте! Замучит он меня, как есть со свету сживет! Не было мочи моей боле у страшного того зверя в услужении быти. Бежал я… Бежал! Но не отдавайте, не выдавайте, робяты!
- Ах, мерзавец! Ах, мерзавец! – добродушно улыбаясь, заговорил один из стражников, опуская лук. – Нечто не знаешь ты, что закон Города запрещает рабам от своих хозяев бегать? А мы здесь на то и поставлены, чтобы закон блюсти.
- Робяты… - скулил Кудряш, уже подошедший к воинам совсем близко. – Робяты, не отдавайте!
Он упал на колени прямо в воду, подняв тучу брызг. Но стражники были неумолимы.
- Ну-ка назад! – весело прикрикнул лучник. – Повертайся и дуй к хозяину. А не то…
И он снова стал поднимать лук, натягивая в другой раз тетиву.
Теперь главное было не спешить. Беглец повернулся к Реке и медленно побрел к лодке, оскользаясь на камнях, глядя прямо под ноги, стараясь головы не поднимать, порою оборачиваясь на стражников, что остались на берегу. Те стояли, не двигаясь, переговаривались лениво, и все ж глаз не спускали с беглого раба. Кудряш по пояс в воду зашел, по грудь, потом поплыл – далеко вперед выбрасывая длинные ручищи, все быстрее и быстрее.
- Давай, помогу! – услышал, наконец, знакомый голос. Схватившись левой рукой за борт лодки, другую протянул вверх, все еще не поднимая головы, боясь обнаружить свою радость даже и сейчас – вдруг заметят что неладное с берега воины, вдруг стрельнуть из лука захотят для острастки, да попадут сдуру?
Перевалившись через борт, он упал навзничь на дно лодки и долго молча смотрел в улыбающееся лицо Ярого.
- Ну, здравствуй, друг ты мой сердечный! Уж и не чаял тебя увидеть!
- Грязный, вонючий раб! – заорал Ярый, по обыкновению своему смешно выдувая губы трубочкой, он всегда так делал, когда смеялся или кричал, и бывал тогда трогательно похож на ребенка. – Ну-ка, за весла! Ох, ужо ты у меня получишь сего дни, ох, уж и отхожу я тебя плетью. Как только до дому доберемся!
И наклонившись над Кудряшом, рыбак схватил его одной рукою за ворот, а другой, размахнувшись изрядно, изо всей мочи саданул по дну лодки рядом с головою друга и тут же застонал от боли.
- Что ж ты творишь-то, дурачина? Руку же отобьешь напрочь! – пытаясь побороть смех, шептал Кудряш, а потом что есть мочи заверещал. – Помилуй! Помилуй, хозяин! Не бей, не бей! Я тебе пригожусь еще, хозяин!
- Ты смотри-ка, чуть не утек! – добродушно, даже с некоторым сожалением, протянул один из воинов.
- Да уж, если бы не мы тут на берегу случились, наверняка бы утек, - согласился второй. – Только хозяин его живо бегать отучит. Ишь, как веслами заработал лихо!
И они отправились вдоль берега влево, потеряв всякий интерес к беглому рабу, так что скоро скрылись за мысом.
- Как же я по вас по всех соскучил! – со вкусом особым, с явным удовольствием вдыхая свежий морской ветер после столь долгого сидения взаперти, воскликнул Кудряш. – Ну, сказывай скорее!
- Идем зараз за Долгий мыс, в Песчаную бухту. Там пристанем, поднимемся вверх по Волчьему оврагу. В Духовой норе, у ручья тебя ждет одежа чистая, обувка, оружие. Оттуда я повертаю обратно, к Хозяйке, так она велела. А ты верхом отправишься в Широкую бухту. Там тебя будет ждать лодья с купцами из Страны орлов, - Ярый смотрел на друга во все глаза, словно бы насмотреться не мог. – Все, ушли уже стражники. Давай, сменю тебя, княжич.
- Не дам! – весело крикнул Кудряш. – Знаешь, как в башне сидючи, мечтал я о том, чтобы убечь, уплыть, улететь из проклятого подполья! Так уж сейчас-то каково раздолье, каковая радость руками всласть помахать!
И широченными, могучими взмахами он пошел врубаться в Реку, обарывая довольно сильное здесь течение, с каждым гребком оставляя позади не мене половины длины лодки.
- Гляди, весла не поломай! – улыбаясь, проговорил негромко Ярый. Пристально вглядываясь в своего друга, рыбак находил в нем нечто новое. Сколько они не виделись? Две луны? Три? Не боле ведь. Однако же Кудряш заметно похудел, черты лица заострились, огрубели, совсем мало в них осталось прежнего, мальчишеского. Взгляд голубых глаз посуровел, слегка как бы отстранился.
- И дернул же тебя бес! – не утерпев, Ярый все же выпалил то, о чем тужил  с тех пор, как узнал, что княжича посадили в башню. – Неужто удержаться не мог от бабы той? Ведь знаешь, боги прелюбодеяние наказуют строго.
Ярый говорил и сам на себя же и злился. Какое его дело? Никогда они промеж собой столь трудные, столь личного, особого касавшиеся дела не обсуждали. Вот Кудряш засмеется – ты что, мол, в своем ли уме? Я ж тебе не указую, с какими девками гулять! Однако княжич молчал, задумавшись.
- Знаешь, - сказал, наконец. – Вот мы думаем, что вольны в желаниях своих и поступках. Мнится нам, можем сделать тако и тако. Да только таковая свобода нам лишь мнится. На самом деле ни волос единый с головы твоей не упадет без воли отца нашего небесного. Ни единый волос! Все, что на земле всей творится, малейшие даже случаи и происшествия – птица ли гнездо совьет, птенцов желая, муха ли жужжит от радости у кучи дерьма – на все это дадено благословление господина нашего. На все! Потому, не мог я иначе соделать – видать, возжелал отец наш небесный меня испытать. И не прошел я испытания. Захотел девку, пуще свободы своей захотел. Не сумел удержаться, и наказание понес сразу же. Ты говоришь – боги, прелюбодеяние. А я так думаю: всяк, кто поглядит лишь на женщину с мыслию о ее теле, ее волосах, ее губах, всяк уже прелюбодеяние сотворил. Чтобы не случилось такового, глаз себе вырвать нужно, который на бабу глядит, руку ту отрубить, что хочет женщины коснуться. Только и только тогда ты не захочешь той девки, али бабы – когда без руки али глаза останешься…
Ярый молчал. Он не в первый раз слышал от княжича речи о небесном отце. Поначалу спорить пытался – уж больно все то, о чем говорил Кудряш, расходилось с тем, в чем Ярый вырос. Но мало помалу начинал он понимать – есть в речах друга столь необыкновенные простота и ясность, что мир, открывавшийся ему, ежели глядеть на него кудряшовыми глазами, становится боле… боле понятным, боле… боле мудрым, боле добрым, огромным и умным.
А Кудряш, работая веслами и вглядываясь в лазурную ширь за кормой, в малые белые бурунчики-барашки, неутомимо бежавшие справа налево, к берегу, на котором стоял Город, в сам Город, в неприступные его стены, оставшиеся позади, запел – мощно, раскатисто, так, что от первых же звуков захолонуло что-то в груди у Ярого, и в глазах стало подозрительно сыро.
- Я полюбил, что слышит господь глас моления моего, что он приклонил ко мне ухо своё. Поэтому во дни мои буду призывать: объяли меня болезни смертные, муки адские постигли меня, скорбь и мучение я обрел и имя господа призвал. О, господин, избавь душу мою! Милостив господь и праведен, и бог наш милует. Хранит младенцев господь! Я смирился, и он спас меня. Возвратись, душа моя, в покой твой, ибо господь облагодетельствовал тебя, ибо он избавил душу мою от смерти, очи мои от слез и ноги мои от преткновения. Буду благоугоден господу в стране живых.
Дальше обошлось без особых приключений. Вытащили лодку на берег в Песочной бухте, поднялись логом до неглубокой пещеры, которую с незапамятных времен звали Духовой норой. Здесь Кудряш сбросил с себя драное да грязное, долго мылся, с остервенением оттирая слои грязи в холодном ручье, постанывая, фыркая от удовольствия, потом оделся в чистое и взглянул на мула, привязанного неподалеку от пещеры к сломанной сосне. Тот чудно скособочил длинные свои уши – одно вперед, другое назад. Княжич подошел к Ярому, поглядели друг на друга, сразу и не находя, что сказать.
- Ну, прощевай, брат! – обнял Кудряш друга. – Прости, коли что не так сделал али сказал. Если отцу нашему небесному угодно будет, вскорости увидимся.
- Бывай здоров, княжич! – ответил Ярый, разомкнувши объятья. – Вертайся уж поскорее. Не то пропадем здесь без тебя. Един ты хороший человек в осином этом гнезде. Един справедливый и добрый сердцем…
Слова давались рыбаку нелегко: не мастер он был душу открывать, посмеяться, побалагурить, девок подначить, али поругаться с кем – за словом в карман не лез никогда. А вот чтобы так… Он смущенно потупился, переминаясь с ноги на ногу, потом в глаза Кудряшу глянул снизу вверх. Был Ярый с малолетства довольно близорук – вдаль хорошо видел, а вблизи не шибко, оттого взгляд его становился детским совсем, беззащитным и наивным.
- Ты же знаешь, княжич… Я так говорю не от того, что княжич ты только…
- Да все я про тебя знаю, друг ты мой! – воскликнул Кудряш и в другой раз обнял рыбака. Потом отстранился резко, к мулу подошел, в седло вскочил стремительно, как обыкновенно это делал. – Жди меня, Ярый! Вернусь, таких делов мы вместях наделаем! Гнездо это осиное поворошим! Прощай!
Дорога была не то чтобы совсем уж хорошо, и все ж знакомою. За те лета, что жил он в Городе, Кудряш исходил пешком и верхом изъездил его окрестности, почитай, на цельные дни округ. Потому и сейчас не особо раздумывал, куда двигаться и, изредка трогая уздечку или пятками взбадривая неторопливого своего мула, он думал о своем. Более всего о матери, с которой разлучался надолго впервые в жизни, о Мышке, которая оказалась неожиданно столь преданной, столь верной и столь сильной. Жаль только, не любит он ее совсем – сейчас особо ясно он это понял. А без любви как? Ведь можно лишь по любви с бабой жить. Или можно без? О Копченом, бесы б его взяли с потрохами, думал много – и что за человек такой? Хитрый, злобный, трусливый и все же иногда способный на доброту и любовь даже. О Яром и остальных своих друзьях-приятелях, рыбаках, бедняках, людях грубых и порою озлобленных преизрядно, судьбою битых, но честных. И о многом другом думал – о том, что совсем скоро весна, а в Лесной стороне еще зима в разгаре, в сию примерно пору русичи масленицу празднуют, рогатому Велесу в приношение блины пекут – круглые, как луна, вкуснющие! О том, как замечательно пахнет здесь, на берегу Реки сосновою смолой – этот прозрачный дух, смешанный с запахом близкого моря и трав, не перепутать ни с одним другим на земле всей! О длинных ушах гнедого мула: и пречудная же животина! В Лесной стороне их нет, да там и ослов нет. А мул ведь от осла и кобылы рожден. И каково чудно рожден! Крупное лошадиное тело, ноги тонкие, хлипкие – как такие поклажу выдерживают в два, а то и три раза боле, чем человек взрослый весит? Хвост конский, а уши длинные, ослиные. Ох, и чудны дела твои, господи!
Смерклось, и далее беглец шел по звездам. Таковое искусство открыли ему еще пастухи в Лесной стороне, рассказывая сказки о неутомимом Волопасе, что всю ночь стоит, опершись на посох свой, и сестрах Волосынях, о Коромыслице и Крунжилии, о Рое пчел вокруг Пасеки. Как любил он в детстве, глядя на небо, разгадывать пастушьи загадки: «Поле не меряно, овцы не считаны, пастух рогат» или «Из какого ковша не пьют, не едят, а только глядят?», «Наседка вперед идет, вокруг нее цыплятки, а за нею три зирки». Здесь, в Городе, ночью небо будто и таким было, ан не совсем, и кружили над земным окоемом звезды те же, да немного не так, как на полуночи – о том они долго еще с патриархом беседы вели. И все ж Золотой колышек небесный, к которому Белая сивка привязана, виден был и отсюда – только низко, по над самыми верхушками сосен.
Двигались всю ночь, и наутро княжич понял, что до Широкой бухты уж не так далеко – вскоре после полудня можно и дойти. Но то, если не останавливаться. А мул, видать, по-иному решил – до сих пор он шел себе и шел, бодро ступая по каменистым тропкам, но теперь все чаще стал оглядываться и фыркал – скорее, правда, устало, чем недовольно: «Ты что, мол, хозяин? Аль уснул? Давай-ка передохнем. Да и пожрать не помешает».
Кудряш потрепал животину промеж длинных ушей. Он и сам устал, ноги затекли, и спину ломило – и в самом деле, эва, сколько отмахали!
- Сейчас, сейчас. Скоро уже, погоди маленько. Должна быть здесь малая деревенька, у моря, под Большим камнем.
Пологой лощиной спустились почти к урезу воды, прошли еще малость, и впереди открылся громоздившийся у самого берега громадный камень – целая скала, высотою не меньше башен городских, а то и поболее. Напротив него, под сенью ореховых деревьев лепились к скалам бедные, крытые соломой домики. Здесь жило несколько семей рыбаков.
Только слезши с седла, Кудряш понял, как он устал. Ноги гудели, все вокруг – скалы и сосны, Большой камень и темно-синее, исчерченное барашками волн море – будто слегка кружилось. Мул стоял, низко, к самой земле, опустивши голову, потные бока его, на которых ясно обозначились ребра, тяжело вздымались.
- Сейчас, сейчас, животина! – негромко проговорил княжич. – Потерпи еще маленько, видишь, уже дошли.
В открывшейся двери ближайшего к ним дома появилась женщина, нестарая еще, но с изможденным, усталым лицом. Из-за подола темной юбки выглядывала любопытная рожица, обрамленная копной черных как смоль кучерявых волос.
- Здравствуй, хозяйка! – поднял руку Кудряш. – Дозволь передохнуть у тебя.
Женщина молча кивнула и показала рукой на малый загончик для коз, огороженный хлипким тыном их кривых, коротких веток. Княжич привязал узду к толстой ветке старой черешни, росшей в нескольких шагах от рыбацкого дома, снял со спины мула увесистый мешок, что снарядили ему в дорогу, и на негнущихся ногах поковылял к козьему загончику – пустому теперь. В деревянном корытце-кормушке, притороченном к покосившемуся забору, обнаружилось сено. Княжич взял часть, отнес мулу, пуком одним отер потные бока животного. Мул скосил уши назад, не переставая жевать, закивал смешно головою – дескать, спасибо.
И с людьми сходился Кудряш обыкновенно легко – потому, был приветлив, открытое его лицо с широко распахнутыми серо-голубыми глазами и дружелюбной улыбкой быстро располагало к себе и самых недоверчивых. Вот и сейчас вокруг узкого колченогого стола, грубо сколоченного из кое-как оструганных досок и даже скатертью не прикрытого, собрались не только хозяйка дома, но и ее соседки, и двое стариков, и дети  мал мала меньше – похоже, все, кто остался в деревеньке, когда мужчины ушли в море. На столе лежали ополовиненная уже краюха хлеба – пшеничного, царского, как его называли в Городе, три вяленые рыбины, шмат кабаньего сала – все это, вошедши в дом, княжич выложил из мешка. Он всегда делал так, еще с тех пор, как научила его тому материна подруга Ящерка. «Ты княжич, - говорила. - Ты царского роду, потому люди в Городе и рыбацких деревнях тебя чураться будут, не доверять тебе, ибо ты для них чужой. У тебя все есть – и еды каждый день на столе вдоволь, и одежа у тебя справная, и крыша над головой не течет. А у рыбаков да виноградарей, пастухов и хлебопашцев лишь самое необходимое остается после того, как отдадут все подати. А потому не ходи ни к кому без подарка. Хоть что, хоть самую малость, хоть от себя оторви, а им отдай. И тогда, увидишь, люди к тебе совсем другою стороной обернутся». С того дня Кудряш неуклонно пользовался советом и почти всегда добивался доверия бедняков.
Хозяйка поначалу, было, шикнула на младшего, который попытался забраться Кудряшу на колени, а теперь задумчиво глядела, как гость ее ловко режет сало тонкими ломтиками – чтобы всем досталось. Она глубоко вздохнула.
- Что ж это я, дура, сижу? Ты ведь с дороги устал, поди, - она поднялась с лавки, прошла в дальний угол дома, за печь, и княжич, поглядев бабе вслед, невольно восхитился фигурой: ежели б не видеть изможденного лица рыбачки и ребятишек ее, можно было б подумать, что совсем молодая девка.
- Давай-ка разувайся. Я тебе полью, - хозяйка поставила перед Кудряшом старый обтерханный, оббитый во многих местах медный таз, невесть какими путями и незнамо когда попавший в это бедное жилище из богатого наверняка дома. Одна ручка у посудины была искусно сработана в виде львиной головы, другой не было вовсе, на ее месте зияли две дыры в палец толщиной.
- Спасибо, хозяйка! – Кудряш с наслаждением стянул с себя сапоги, сразу же сконфузившись: от ног его, день, почитай, не мытых, крепко пахло потом. Женщина поливала ноги княжича ледяной водою, а он, постанывая, покряхтывая от удовольствия, которого, как ни старался, сдержать все ж не мог, старался поскорее смыть смущавший его нечистый дух. – Вот спасибо! Вот спасибо, хозяйка! Даже и не знаю, чем сумею отблагодарить тебя за чудное чудо такое! Словно бы родился заново!
Потом рыбачка, столь горячая и столь искренняя похвала которой явно понравилась: «И что за чудо? Обыкновенная вода из ручья» - потчевала гостя горячей похлебкой. Кудряш отнекивался, пока не заставил-таки всех сесть за стол, и долго нахваливал варево – он вообще любил пищу простую, к коей еще в Лесной стороне пристрастился. Еще потом заговорили они о тяжелой их жизни, об опасной рыбачьей работе, о том, что морские боги постоянно требуют жертв за свое покровительство и едва не каждое лето забирают одного из их мужчин.
- А все потому, - помолчав немного, раздумчиво произнес Кудряш. – Что молитесь вы не тем богам.
В доме стало тихо, так тихо, что слышно было, как зудят мухи. Тихонько икнул младший из детишек.
- Как так не тем? – спросил сухонький старичок, до сих пор незаметно сидевший в углу и в разговор общий почти не встревавший. – Разве ж бывают те боги и не те? Боги, они боги и есть.
- Нет, не боги, дед. Не боги. А лишь бог. Потому, бог – он един, - не враз, а опять же помолчав немного, ответил Кудряш. – Он создал небо и землю, людей и животных, огонь и воду. Ему, отцу нашему небесному, обязаны мы всем, что есть у нас. Радости, что ожидают впереди, или случились вчера, посланы им, беды, настигающие нас, тоже от него – как наказание за грехи наши, за неповиновение воле его, за упрямые суеверия в бесов морских и лесных, полевых да болотных.
Помолчав еще, Кудряш встал, прошел к косяку дверному, где оставил, вошедши, свою псалтырь. Снова сел на лавку, держа деревянный короб с натянутыми на него струнами на коленях.
- Подожди-ка, малец, - он осторожно отстранил любопытного малыша, который при виде незнакомой вещи не только глаза от восторга широко-широко распахнул, но и рот. – Это не игрушка.
И он тронул струны.    
- Благословлю господа во всякое время, хвала ему – всегда на устах моих. Господом будет хвалиться душа моя, да услышат кроткие и возвеселятся. Величайте господа со мною и все вместе превознесем имя его. Я взыскал господа, и он услышал меня, и от всех скорбей моих избавил меня. Приступите к нему и просветитесь, и лица ваши не постыдятся. Этот нищий воззвал, и господь услышал его, и от всех скорбей его спас его. Ополчится вестник господа вокруг боящихся его и избавит их. Вкусите и увидите, как благ господь: блажен муж, надеющийся на него! Богатые обнищали и стали голодны, а ищущие господа не будут лишены никакого блага. Приидите, дети, послушайте меня, страху господа научу вас. Кто любит жизнь, хочет видеть добрые дни? Удержи язык твой от зла и уста твои от лукавых слов. Уклонись от зла и сотвори благо, взыщи мира и устремись к нему. Очи господа к праведным и уши его – к молитве их. Лицо же господа против делающих зло, чтобы истребить от земли память о них. Воззвали праведные, и господь услышал их, и от всех скорбей их избавил их. Близок господь к сокрушенным сердцем и смиренных духом спасет. Много скорбей у праведных, но от всех них избавит их господь. Хранит господь все кости их, ни одна из них не сокрушится. Смерть грешников страшна, и ненавидящие праведного погрешат. Избавит господь души рабов своих, и не погрешат все надеющиеся на него…
Внезапно дверь распахнулась – с треском, грохотом и скрежетом неимоверным, видать, снаружи кто-то изо все дурацкой мочи по ней ногой саданул, не рукою.
- Ишь, как вкусно пахнет! – раздался с порога высокий, писклявый даже голос. В проеме стоял высокий и очень худой мужчина в плаще, отороченном понизу узорами из синих квадратов с красными прожилками, выдававшем воина из ближней царской стражи. Однако Кудряш не признал его – кто-то новый. Может, в походе дальнем был, али еще что. – Эй, хозявы, а ну-ка пожрать что ни то царским слугам! Да поживее!
Рыбачка, что-то бормоча себе под нос, пошла к очагу, остальные бабы и старики тоже поднялись и бочком, бочком стали подвигаться к выходу, стараясь прошмыгнуть мимо заходивших в дом один за одним царских воинов. Хозяйка поставила на стол тот самый медный таз, в котором давеча мыл ноги Кудряш, и налила в него из большого закопченного горшка с отбитым краем остатки похлебки.
- А вы тут богато живете! – пропищал старший из воинов. Его высокий рост столь не соответствовал писклявому голоску, что малая девчонка, должно, дочь хозяйкина, прыснула со смеху, за нею громко, заразительно, радостно рассмеялись ее братья и сестры. Длинный мрачно покосился на детей. – И весело к тому же. Надо царю сказать, что рыбаки, которые вечно на подати непосильные жалятся, сало свиное с белым хлебом трескают.
- Это я принесла им, - преувеличенно громко и как-то в нос произнося слова, сказал Кудряш.
- А ты кто ж такой будешь? – длинный уставился на княжича холодным, бесстрастным, рыбьим взглядом.
- Я покупщик. Нет, скупатель. Нет… Как правильно? - Кудряш скосил один глаз к носу, другим глядя прямо в светлые до прозрачности рыбьи очи долговязого воина.
- Правильно будет купец, - пропищал Длинный, внимательно разглядывая княжича, ощупывая его буквально с ног до головы. – Только сдается мне, что ты такой же купец, как я трактирщица из Нижнего города.
Он коротко глянул на дверь.
- Ну-ка, взять его!
Трое воинов кинулись к Кудряшу, за руки схватили, двое других у двери встали, сабли повытащили.

Надо же было так глупо, так бестолково, так по-дурацки попасться! Хмуро бредя по каменистой тропке в окружении царских воинов, порою утыкаясь почти в хвост мула, на котором ехал впереди Длинный, Кудряш ругал себя последними словами. Особо досадно было ему потому, что попал он как кур в ощип в другой уже раз. И снова так глупо, так бестолково! Связанные за спиной веревкою руки ломило, перекинутая через плечо и закинутая за спину псалтырь то и дело сползала и начинала шлепать по заднице, приходилось поправлять ее, а связанными руками делать то было непросто. Одно хорошо – хочь не отняли, не сломали. Кудряш очень дорожил бесценным инструментом, который подарил ему Копченый в память спасения своего от разбойников. Вот дурень! Пень! Бестолочь! Дубина стоеросовая! Распелся. Вместо того, чтобы бечь без оглядки, он вздумал проповедовать отца небесного! И кому? Кудряшу хорошо запомнился, прямо в душу врезался ехидный взгляд того старикашки, что в углу до времени сидел, а когда повязали княжича царские люди, так прямо и расцвел весь, от уха до уха беззубым ртом расплылся, сволочь: дескать, уводят тебя, милок, и поделом! Он ведь еще и прошептал напоследок – те, мол, боги, али не те, как думаешь теперь?
Но даже и сейчас, связанный и окруженный со всех сторон неприятелями, даже и ругательски себя ругая за неосмотрительность и бестолочь, он ни на миг единый не впадал в отчаяние. Он словно бы разделился теперь – один брел по каменистой тропке, едва переставляя ноги, тупо глядя в маячивший перед лицом хвост мула, а другой парил над вершинами окрестных холмов вместе с белохвостым ястребом, высматривал-выглядывал малейшие возможности, чтобы убечь немедленно. Что там, за этой лощиной? Нет… Не пригодится… А вот роща какая славная на склоне. Он давно уже каждого воина невзначай обсмотрел-ощупал внимательным, и малейшей мелочи не упускающим взглядом – этот чуточку прихрамывает на левую ногу, а у того, что запястье правое тряпкой обмотал, вид трусоватый, сабли у всех за пояс заткнуты, копья за спиной приторочены. И все они, как их старшой, княжичу не знакомы. Немного воинов, и справиться с ними можно, решил Кудряш - нужно только остановиться. Но для того, чтобы они становились, потребно, чтобы сначала они устали.
И ругая себя, думая о побеге, оценивая силы своих врагов, княжич еще и говорил. Да, говорил! По-прежнему коверкая на заморский манер слова, все так же прикидываясь иноземным купцом, он негромко, но неустанно повторял на разные лады одно и то же.
- Господина зря меня поймал, зря схватил! Я и сам в Город шел. Теперь в Широкой бухты шел, там хотел знать, рыба или вино. Наш мед, наш мех. Их рыба, их вино. А еще кувшины красивый. У нас такой кувшины ценны особо.
Длинный, покачиваясь в такт неспешной походке мула, слушал и поначалу возражал – не поворачиваясь к пленнику, а так, словно бы сам с собой разговаривал.
- Ежели б ты не пел, я б тебе, может, и поверил бы. Но уж больно ты на беглеца царского смахиваешь, о котором вчера верховой упреждал. Я ж видел тебя в Городе, ты племянник царский, он тоже петь горазд, я слышал от людей знающих. Так что сколь языком ни мели, а мы тебя в Город все одно отведем. Там и разберутся.
Но мало-помалу – вода камень точит, не зря сказано – Длинного начинали одолевать сомнения. В Городе воин бывал редко, сидел почти безвылазно в Широкой бухте, он и видел-то царского племянника раз единый, да и то мельком совсем. Этот на беглеца будто и похож, а словно бы и не очень. Остальные же воины и вовсе подсказать ничего старшому не могли, потому служили давно в Широкой бухте. Тот повыше, поздоровше был, сдается, рожей порумянее, глазами пояснее. И язык этот коверкает, словно и вправду не жил в Городе никогда. Может быть, чуя нерешительность седока, мул все замедлял шаг.
Солнце склонилось к закату, окрасив небо по правую руку в розовый, перламутровый, бледно-голубой…
- Стой! – приказал Длинный, натянув поводья левой рукой и подняв правую. – Тут привал сделаем.

Море

- Кончаются мои силы! Нет больше мочи тащить на своих плечах все горести и печали человеков! Нет мочи терпеть равнодушие и глупость людскую. Зачем им добро, которого жаждет дать душа моя? Ведь боле добра почитают они силу и злобу нарочитую. Зачем им раскрываю сердце свое? Ведь сердце открытое, суждения честные почитают они за слабость, а слабого презирают. Иные посмеются, иные и плюнут за спиною – дурак, мол. И никто – никто! – не понимает. Никому не могу объяснить, ради чего живу, ради чего грешу и почему жертвую спокойствием и отказываюсь от благ немалых. Не слышат! Что же за люди вы? Почему столь толстокожи? Или то я не от мира сего на муки себе и близким моим рожден? Но почему не могу отказаться, почему не могу уйти – в лес, в пустыню, за горы и моря, чтобы спрятаться там, одному остаться, наедине с вопросами теми? А еще лучше – пойти в Город, из кормушки золотой хлебать досыту и не думать о горестях и бедах людских. Ибо не достойны человеки таковой заботы. Да и своя рубашка всегда к телу ближе. Но не могу, нет! Господин, отец наш небесный, научи, подскажи, как быть мне! Ибо открытою раной стала душа моя, и на нее, кровоточащую, будто соли сыплет рука озлобленного в закоснелости своей невежды. Избавь меня от мучений, господин мой! Кончаются силы мои, и нет со мной никого, кто бы помог, кто бы плечо подставил и руку подал тонущей душе моей. Нету мочи, отец мой небесный, нету!
Столь поразила Кудряша сила этих слов, что поначалу он даже и не узнал голоса. Но мало-помалу, тихонько, стараясь не шуметь, подбираясь ближе к человеку, сидевшему у костра, он все боле понимал: брат. И уж совсем близко подойдя, по знакомой косматой не стриженой и не чесаной никогда гриве волос, по надрывной немного манере говорить признал – ну, конечно, брат!
- Жалейка, это я, Кудряш! – сказал княжич, стараясь, чтобы голос его в ночи звучал как можно тише, ибо не был еще уверен, что окончательно ушел от погони. Он вышел из-за окружавших малую прогалинку в лесу кустов, вплотную подошел к брату. Но тот сидел, не шевелясь, ссутулившись, не в силах, казалось, оторвать взгляда от огня.
- Здравствуй, брат, - наконец произнес Жалейка тусклым, усталым, бесцветным голосом и лишь после того повернулся к подошедшему. - Воистину, у тебя улыбка глубоко верующего человека.
- Помнишь, как сам ты мне говорил: «Веселье более угодно господу, нежели отчаяние», – по возможности беззаботно ответил Кудряш, хотя на душе его было далеко не столь легко, как стремился он показать. - А вот у тебя потерянный взгляд человека совершенно отчаявшегося.
- Скажи мне тогда, человек глубоко верующий, как заслужить мне покровительство господина нашего небесного и почему отвратил он от меня свой взор? – Жалейка вскочил на ноги, и протянул обе руки к ночному небу.
- И опять же могу только повторить слова, от тебя, брат, не раз слышанные: «Избегай чувства гнева», - пристально глядя в жалейкины глаза, полные невыносимой тоски и неподдельного сьтрадания, ответил Кудряш.
- Что же вызывает гнев, что его разжигает в таком кротком человеке, как я? – Жалейка опустил руки и напряженно всматривался в лицо брата, будто спрашивал ответа у самого господа.
- И о том мы с тобою не единожды говорили, - негромко ответил Кудряш. Он не в первый раз видел брата в таком состоянии: Жалейка неустанно копался в своей душе, постоянно сомневаясь в себе, не умея жить с собою в ладу, требуя от себя многого, порою невыполнимого, истязая себя телесно, но еще более духовно. - Надменность и любовь к роскоши – этих неугодных господу качеств человеческих в тебе, брат, конечно же, и на самую малую долю не сыщешь. Но есть и кроме - гордость, а также чрезмерное рвение, одержимость слепая. Ты говоришь: «Недостойны человеки такой заботы!». Но кто ты такой, чтобы судить о том, достойны или нет? Решать господу предоставь, ибо все мы не более, чем горсти пыли под ногами его. Если кто-то сказал о тебе правду, возблагодари бога, но если в злобе возвели на тебя напраслину, еще больше возблагодари: ибо так ты умножаешь число своих благодеяний и при этом обретаешь мир. Ты жалуешься: «Толстокожи они, злобны и глупы!». Это вопиет в тебе гордыня твоя, ибо как можешь ты оценить теперь промысел божий, не видя общего его замысла, не видя конечной цели? Ведь неисповедимы пути господни…
Они помолчали. Жалейка еще боле поник весь, опустил обреченно голову, руки свесились безвольно вдоль тулова, словно плети. Сели у костра.
- Что с тобою приключилось? Обидел кто? – пошевелив в костре суковатой палкой, отчего притихшее было пламя взвилось к ночному небу змеею трескучих красных искр, наконец, произнес Кудряш.
- Никто в отдельности и все разом, братишка, - отозвался Жалейка устало и почти безразлично, как говорят о том, что передумано-перетолковано многажды. – Никак не могу отвыкнуть о других думать. Все зачем-то хочется людишкам помочь. От болезней их избавить, от злобы и зависти. Ну да что воду в ступе толочь без толку, мы с тобою обо всем том судили-рядили уж сколь раз, все мои заботы ты давно знаешь. Только порою так тошно становится – хоть вой на луну. Вот я и вою, когда никто не видит и не слышит. Ты то сам в ночи по лесу отчего шаришься? Али девку-присуху в такой дали от Города нашел? Неужто ближе баб нету?
Кудряш усмехнулся в усы и весело посмотрел на брата.
- А ты ведь угадал – без девки не обошлось. Батяня твой темнорожий ко мне свою подружку приревновал. И что ему приблажилось? Второй уж день в бегах. А перед тем, почитай, две луны, не мене, в Полуденной башне просидел.
- Ишь ты! Вы же, вроде, с Копченым ладили?
- Сам не пойму, - пожал плечами Кудряш и со смехом и шутками стал рассказывать Жалейке о своих злоключениях. Брат отвлекся, похоже, от мрачных мыслей, шуткам кудряшовым смеялся. Особо ему понравилось, как княжич от Длинного и его воинов ускользнул.
- И что же, не распознали они, что к чему? Так и не догадались?
- Теперь уж, верно, знают! – расхохотался Кудряш, как умел он это делать – громко и заразительно необыкновенно, а потом посерьезнел и продолжил уже отнюдь не шутейно. – Диво дивное: видать, кто-то обо мне сугубо заботится, кто-то, кому все судьбы людские подвластны. Я и не чаял, что из затеи моей толк выйдет. Как смерклось, отошел от стана по большой нужде – что же, говорю Длинному, так, среди народа, и срамиться буду? В наших, говорю, краях лесных для такого особые места есть – отхожие, туда ходят нужду справлять, чтобы вони да дерьма не было там, где ешь, пьешь и спишь. У вас, говорю, у тех, кто по берегам Реки живет, обычаи, я вижу, другие – может, говорю, от того, что жарко у вас тут, дак и дерьмо сохнет быстрее. И все ж таки не отстаю от него – срамиться-то мне никак не возможно, потому, говорю… Тут ему, видно, слушать мою болтовню надоело, и он согласился. Я отошел в кусточки, отломал стволик орешины молодой, в землю воткнул, на него плащ свой повесил, да шапку нахлобучил – так знатно получилось, будто сижу-посиживаю, думу подумываю. Ну а сам, не медля ни мига, - ноги в руки и бежать. Бегать то я умею по лесу – русичи научили, ты и сам знаешь.
- Ох, братка, дурью ты маешься! – покачал головой Жалейка, когда они уже отсмеялись проделке Кудряша и поели хлеба с медом, и посидели молча, глядя в звездную россыпь в бездонном колодце неба. – Ты же умный, самый умный из всех людей, кого я видел в жизни. Тебе звезда светит. Вон она, ты ведь ведаешь то. И вместо того, чтобы людям божественные тайны открывать, науки небесные и земные вызнавать, ход звезд и течение рек, все то, о чем мы с тобою столь раз толковали, ты по девкам шляешься.
- Дак ведь девка – это ж тако хорошо! – улыбнулся Кудряш. – Тако хорошо! Давай-ка, я тебе подберу подходящую. Тебе побойчее надо, сам ты тихоня, скромник, таких бойкие бабы более разжигают… Только сначала тебе приодеться надо бы. Это ж погляди, какие лохмотья носишь! А еще слова тебе ласковые надо бы выучить. Бабы, они…
- Брось трепаться! – строго перебил брата Жалейка. – Единый лишь взгляд уже порождает в сердце нашем прелюбодеяние, внедряет в него нечто, что склоняет нас к потаканию своим слабостям, тем самым увеличивая беспечность и грех. Не смотри на то, что не принадлежит тебе, ибо то, что не видишь, не сделает тебя мудрее, и то, что не слышишь, не станет тебя беспокоить. И вообще, сколь раз говорил тебе – не того душа моя жаждет, не о том болит. Я вот о чем теперь думаю: ведь людей, живущих в одной и той же местности и ведущих жизнь почти одинаковую, если они заболеют одною болезнью, и лечат средством одним. Но еще лучше предупреждать болезни и насколько возможно принимать меры против хворей заранее. Скажем, жар от палящего солнца губительно действует на тело и жилы земледельцев, которые работают в поле. Потому им нельзя есть один или два раза: пусть едят часто, через короткие промежутки - это спасительно и очень полезно для пищеварения. Я пробовал делать отвар из руты и дикой мальвы, подливал его к прокисшему вину и давал этот водянистый напиток землепашцам в промежутках между едой. А еще можно смешивать молоко с водой, подлить немного прокисшего вина и с начала весны до поздней осени пить перед едой. Очень помогает вино, настоянное на полыни - его можно пить не только до еды, но и после и во время самой еды. Если же нет полынной настойки, то кладем полынь в горячую воду, кипятим ее и даем этот отвар. То же действие оказывает вино или уксус, настоянные на морском луке: вино надо давать перед едой, а уксус после. И вино с лоз, растущих в болотистых местах, очень полезно – оно тоже предотвращает болезни, и ячменный отвар питателен премного и целебен. И хлеб, испеченный в тандыре, тонко раскатанный и высушенный на солнце. А вот хлеб, испеченный в обычной печи, очень труден для живота работающего в поле. И вот что еще очень важно: если вода нехороша, не годна для питья и вызывает болезни, то ее нужно кипятить до тех пор, пока определенная часть ее не уварится, затем остудить и можно пить без опаски. А какое прекрасное лекарство волчий виноград! Нужно объяснить земледельцам, что не только вино из него успокаивает боль от укусов ехидн, пауков, змей, скорпионов и ядовитых землероек, но и уксус, сделанный из этого винограда, самый виноград и изюм из него. Зола от его сожженных листьев и ветвей, приложенная к месту укуса, успокоит боль, а зола от любой ветви вылечивает и от укусов собаки, порою даже бешеной.
Кудряш, улыбаясь, смотрел на брата.
- Ну, так-то лучше! Теперь узнаю Жалейку настоящего, не того, кто, как старик никчемный, себя все жалеет, а того, который всегда о других лишь печется. А только вот что я тебе скажу: как не стоит пытаться лечить глаза отдельно от головы и голову отдельно от тела, так не следует лечить и тело, не леча душу – ведь если целое в плохом состоянии, то и часть не может быть в порядке. Ибо все - и хорошее и плохое - порождается в теле человеческом душою, именно из нее все проистекает, точно так же как в глазах все проистекает от головы. Лечить же душу должно словом: от верного слова в душе укореняется рассудительность, а ее присутствие облегчает внедрение здоровья в теле человеческом.
Жалейка покачал головой, соглашаясь, разговор, однако, перевел на другое.
- Да, время, видать, не пришло мне еще по бабах скулить. Ты лучше скажи, что делать теперь станешь?
- Лодья меня должна ждать в Широкой бухте, - быстро ответил Кудряш. – В Страну орлов поплыву, там гнев копченого твоего родителя пережду, потом видно будет, что далее делать.
- Царь человек злобный и памятливый, он скоро обиду не простит, даже и мнимую.
- Ясно дело. Но, может, мама его урезонит, может, подружка его, она вроде не дура и не стерва. – Кудряш говорил это и сам не верил. – Один бес, ничего иного мне не остается, как бежать.
- Не сквернословь! – Жалейка снова посмотрел на брата строго, словно бы родитель на непослушного дитятю. Имел он обыкновение тако поглядывать на Кудряша, и княжичу это нравилось. Может, оттого, что рос он, почитай, без отца. – Зачем беса поминаешь? Помнишь, ведь мы с тобою о том уговорились: осквернить уста можно лишь тем, что из них выходит, а не тем…
- Да-да, помню, как не помнить, - улыбнулся Кудряш. У него почему-то – то ли от чудесного спасения его второго за два дни, то ли от быстрого бега кровь бурлила – было сейчас шутейное настроение, и даже брата, над которым старался он никогда не насмешничать, так и тянуло подначить. – Но ведь и ты о болезнях толковал – дескать, чтобы избежать мора, надобно в воду серебро класть, от того, мол, вода делается как бы божественной. А если тако, так другой водой, нечистой, выходит, можно уста-то осквернить?
- Не пойму, почто я тебя за умного держу? – усмехнулся Жалейка. – Ведь дурак дураком. Пенек лесной!
- Пойдем со мною, Жалейка! – Кудряш пристально и серьезно посмотрел в глаза брату. – Зачем тебе туто оставаться?
- Нет, брат, куда я пойду? – Жалейка ответил сразу, не задумываясь нимало. – За морем твои родичи, ты для них родная кровь. А я кто им? Да и мне тамошняя земля не родная. Я без Реки, без сосен этих, без бездонного нашего неба пропаду.
- Уж и небо какое-то здесь особенное что ли? В речном да лесном краю, на сколь помню, небо тоже не зеленое отнюдь, - Кудряш поскреб небольшую русую бородку и хитро прищурился. – Зато народ там не чета здешнему, проще они да отзывчивей. Грубее, может, да ласковей при том. А ты ведь только что жалился, мол, тут тебя не понимают. Так и пойдем со мною!
- Иди, иди! – Жалейка поднялся с земли, где сидел, чудно скрестив ноги – Кудряш так не умел, все хотел научиться у брата, но так и не сумел: ноги быстро затекали и немели. – Да возвращайся поскорее. Ты здесь нужен, ты народу своему нужен и земле этой. Без умной головы, твердой руки и доброго сердца совсем захиреет Город, злоба пожрет этих людей. Им свет нужен, а свет тот от тебя исходит, я вижу. Возвращайся!
- Прощай, брат! – Кудряш живо вскочил и, сделав шаг к брату, положил руки ему на плечи. - Да услышит тебя господь в день печали, да защитит тебя имя бога всевышнего. Да ниспошлет тебе помощь из святилища своего и от святой горы своей да охранит тебя. Да вспомнит всякую жертву твою и да будет она тучна. Да исполнит желание сердца твоего, и всякое намерение твоё да совершит. Возрадуемся о спасении твоем и именем господина нашего возвеличимся. Да исполнит отец наш небесный все прошения твои. Ныне я узнал, что спас господь помазанника своего, услышал его с неба святого своего: в силах спасение десницы его. Одни – на колесницах, другие – на конях, а мы имя господа бога нашего призовем. Они запнулись и пали, а мы встали и оправились. Господи! Спаси царя и услышь нас в тот день, в который призовем тебя.
Они обнялись, и каждый старался не показать другому, что вот-вот заплакать готов.

Плаванье выдалось трудным. Холодный ветер дважды относил их лодью от верного курса, и даже опытный кормщик в другой раз не вдруг сумел найти путь. Море словно бы не желало пропускать Кудряша в Страну орлов.
- И как это у тебя выходит? – все выспрашивал у моряка княжич. – Как можно дорогу отыскать в море пустынном? Ведь ни скалы-останца, ни дерева высокого, ни ложбины приметной в море нет. Все ровно и плоско.
- Наука эта кажется трудною, но ежели сызмальства ее постигаешь, то ничего сложного в ней и нет, - охотно отвечал кормщик. – Я ведь здесь, от Островов до Города, от Города до Широкой бухты, от Широкой бухты до Самшитового мыса каждую пядь берега знаю, как хозяйка знает свой двор. За лета и лета сначала с отцом, а потом и один исходил я эти места вдоль и поперек. Вот выходишь ты, скажем, из Города в Красное море, и на самом повороте по правую руку открывается удобная бухточка, в которую впадает неширокий, бурный ручей – здесь можно пресной водой запастись на долгое путешествие. Идешь дальше на восход и вскоре видишь покрытую почти всегда светло-серым облаком скалу Черного мыса – его за то еще называют порою Туманным. Поблизости от той скалы особо осторожным нужно быти, потому – даже порядочно далеко от берега можно напороться на подводные камни, которые злые морские феи в изобилии разбрасывают на пути моряков. Еще вдвое дальше на восход пройдешь и, миновав две удобные гавани, увидишь, как в море впадает речка, которую зовут Тихая – здесь тоже есть удобное место, чтобы встать на якорь. А вскоре, если полдня грести изрядно или при попутном ветре чуть мене, дойдешь до Горшечной бухты – так ее прозвали за то, что сверху, с окрестных скал, она напоминает перевернутый кверху дном горшок. Отсюда уже рукой подать до Широкой бухты. Дальше будут речки Рыбная, названная так за сугубое свое богатство рыбою, которую здесь, особливо чуть подалее от моря, можно ловить чуть не голыми руками, и Корабельная, выносящая с верховьев своих множество плавника, из коего строят местные жители знаменитые на все побережье Красного моря лодьи. Дале – шумный неимоверно Остров чаек, Красные скалы, по которым ходить нужно с большой осторожностью, чтобы не поранить ноги острыми колючками, и маленькая, незаметная совсем Гавань бабочек, Цветочный ручей, что течет, шустро петляя, между цветущих лужаек. Здесь берег начинает уходить к полуночи, и вскоре впереди открывается Самшитовый мыс – встречный ветер порою доносит до моряков дивное благоухание этого благородного дерева, растущего на том берегу в изумительном множестве. Ежели перед самым мысом, едва увидев его в лучах восходящего солнца - как, я полагаю, узрим его мы с тобою утром - отвернуть от берега в открытое море на полуночь, то морское течение подхватит лодью и всего через день и ночь вынесет нас к Бараньему лбу. За ним и Страна орлов начинается.
- Но почему плыть из Города надо не сразу на полуночь, а сначала вдоль берега на восход? – спросил удивленно Кудряш. – Ведь это ж лишку сколько получается…
- А вот и не лишку, - довольно улыбнулся кормщик, которому явно нравилось рассказывать о своем ремесле. – Все дело в течениях морских. Боги распорядились так, что от истеки Реки на восход идет течение вдоль берега, а потом оно поворачивает на полуночь в том самом месте, где Красное море как раз уже всего богами соделано. Вот почему, если пойдешь из Города к Самшитовому мысу, и оттуда к Бараньему лбу, в хорошую погоду да при попутном ветре доберешься за два дня, если же напрямую от истеки Реки к Стране орлов править, то куда как дольше получится.
Кому другому моряк ничего рассказывать и не стал бы, но к этому светловолосому богатырю сразу почувствовал уважение. Княжич не сидел, руки сложив, а греб вместе со всеми, выбиваясь из сил, против ветра и ни разу не пожаловался, ни разу не застонал, ни разу, кажется, даже не поморщился от соленых холодных брызг или от боли в стертых в первый же день ладонях. Этот юноша с красивым открытым лицом и умным, проницательным взглядом моряку очень нравился. Кормщик многажды видел, как море в трепет приводило сильных, заставляло в страхе холодеть перед непостижимой своей мощью тех, кто только что похвалялся храбростью, в тряпку превращало могучих воинов. Но этот юноша мог спокойно спать, когда вокруг клокотала буря, когда ярившиеся воды Красного моря перехлестывали через борт. Он еще и шутил!  «Что вы так боязливы, маловерные? Вот сейчас я закляну эти волны, и сделается великая тишина!» Кормщик не любил шуток с морскими богами и все же не мог не отдать должного смелости Кудряша. А когда буря утихала, гребцы, удивляясь, говорили: кто это, что и ветры и море повинуются ему?
- Не во мне причина отнюдь! – отвечал на это русоволосый богатырь и взяв в руки расписной короб с натянутыми на него струнами, начинал говорить нараспев, густым и мощным голосом. – Господня – земля и что наполняет её, вселенная и все живущие на ней. Он на морях основал её и на реках устроил её. Живущий помощью вышнего под кровом бога небесного водворится, скажет господу: «Ты – заступник мой и прибежище моё, бог мой и надеюсь на него». Ибо он избавит тебя от сети ловцов и от мятежного слова, хребтом своим защитит тебя, и под крыльями его будешь безопасен, щитом оградит тебя истина его. Не убоишься ужаса ночи, стрелы, летящей днем, дела, постигающего ночью, падучей и беса полуденного. Падет подле тебя сонмище, и сонмище сонмищ одесную тебя, к тебе же не приблизится. Только очами своими смотреть будешь и воздаяние грешникам увидишь. Ибо если вышнего изберешь прибежищем своим, не приступит к тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему. Ибо посланникам своим он заповедает о тебе – хранить тебя на всех путях твоих. На руки возьмут тебя, чтобы не преткнулся ты ногою своею о камень. На аспида и василиска наступишь, и попирать будешь льва и дракона. «Так как он на меня надеялся, то я избавлю его, покрою его, ибо он познал имя моё. Воззовет ко мне и услышу его, с ним я в скорби, избавлю его и прославлю его, долготою дней исполню его и явлю ему спасение моё».
Моряки слушали песни княжича затаив дыхание, все было внове для них – странно и удивительно, и сколь чуждо, столь и привлекательно. Чудно и страшно им было слушать о том, как стал господин небесный в сонме богов, чтобы среди богов произвести суд: «Доколе будете судить неправедно и лицеприятствовать грешникам? Давайте суд сироте и убогому, смиренного и нищего оправдайте. Отнимите бедного и убогого из руки грешника и избавьте его». Замерев, слушали гребцы плывущий на водами Красного моря голос: «Не познали. Не уразумели. Во тьме ходят. Да поколеблются все основания земли! Я сказал: вы – боги и все – сыны единого вышнего бога. Однако вы, как люди, умираете и, как всякий из начальников, падаете. Возстань, боже, суди землю, ибо ты будешь иметь наследие во всех народах». Однако же превозмогая невольный трепет, который внушал им этот молодой воин, что столь бесстрашно говорил о делах не людских, но божеских, они вновь и вновь просили его – расскажи еще. И Кудряш снова брал в руки псалтырь.
- Господь воцарился, в благолепие облекся, облекся господин наш небесный силою и препоясался, ибо утвердил вселенную, которая будет неподвижна. Искони престол твой приготовлен: ты от века существуешь. Возвысили реки, господин, голоса свои, поднимут высоко реки валы свои, от гласов вод многих: дивны высокие волны морские, дивен в вышних господь, откровения твои истинны. Дому твоему, господи, подобает святыня на долгие дни.
Расходившееся не на шутку море задержало их изрядно, потому не день, а почти три шли они от Самшитового мыса, все дальше уходя к полуночи, и Кудряш, отложив волшебную свою псалтырь, вновь брался за весла и снова с детским любопытством выпытывал у кормщика секреты морского дела.
- Ты сам, наверное, давно приметил – и солнце, и луна, и звезды ходят по небу кругом, колом, будто привязанные к колышку кони, - охотно отвечал тот. - Ежели найти на небе тот колышек и его держаться, то будет он тебе заместо самой высокой горы, и никогда в море не потеряешься. Окромя того, все звезды не просто абы как по небу разбросаны, а в сугубом порядке. Боги их тако расставили, и порядок тот ни человек, ни звезда сама даже нарушить не могут. Моряку нужно лишь тот порядок помнить. Точно как на земле – ты же знаешь, какого холма, какого оврага, какой речки держаться, чтобы попасть туда, куда наметил.
- Дак это ж когда небо ясное, - не отставал Кудряш. – А если облака обложные? Ежели дождь али туман? Ведь ни луны, ни звезд тогда не видать.
- Ты за день един хочешь постичь все, чему меня учили долгие лета? – улыбался кормщик. – Ты вот говоришь, что счету разумеешь. А можешь меня научить за день единый?
- С радостью, - отвечал Кудряш. – Гляди-ка, у меня, как у тебя, одна голова. Да две руки, и на каждой по пяти пальцев.
- Как? Пяти? – озадаченно хмурился кормщик, и обоих обдавало тучею холодных соленых брызг.
И тут, наконец, далеко на полуночи в проясневшем утреннем небе появилась узкая светло-желтая полоска.
- А вот и он, Бараний лоб, - с видимым сожалением, оттого, очевидно, что подумал о скором расставании с полюбившимся ему попутчиком, протянул кормщик. – Замечаешь желтизну? За этот цвет берег порою называют Желтым.               

Бесы

Жарко… Солнце в начале лета в Стране орлов, пожалуй, не мене горячее, чем в Городе. Только там полуденный ветер с Белого моря или полуночный с моря Красного духоту разгоняет. А здесь, хоть и море рядом, а жара стоит куда боле злая – должно, высокие береговые скалы не дают ветрам зной охолонуть. Дальше от берега, глубже в матерую землю – того хуже и жарче. Может, оттого жители местные не строили себе домов ни каменных, ни деревянных, хоть и того и другого имелось в избытке - и сосны, и акации, и дубы, и прочие многие деревья росли, а уж камня, для строительства подходящего, не мене, чем на Реке, уж точно. Видать, в домах было бы совсем непереносимо жарко, и они приспособились жить в пещерах, что изгрызли берег не хуже кротовьих нор.
У входа в одну из них на сложенных полукольцом изрядных, в обхват, дубовых бревнах сидели двое – Кудряш и невысокий толстяк, одетый в серо-бурый засаленный плащ плотного сукна. Длинные черные волосы, в которых проявились уже первые нити седины, забраны были в широкую косицу. Короткая и редкая довольно борода тоже казалась сальною, нечистою. Толстяк говорил, и голос его – чистый, звонкий по-мальчишечьи – и смысл самих слов как-то странно не совпадали с холодным, бесстрастным взглядом светло-серых водянистых, ничего не выражавших глаз. Только говорил он короткими обрывками – рублеными, лающими.
- Мы тебя, племяш, видят боги, рады узреть были несказанно. Помнишь сам, как тебя принимали, как встречали, как потчевали лучшим, что имели. От себя отрывали, а тебе отдавали. Сокола поднесли в дар. Плащ новый. Все тебе. Все единственному сыну нашей сестры. Единственной и любимой. Но сейчас – не обессудь. Боле нет у нас силы. Мочи нет. Терпения нет боле.
Кудряш слушал своего дядьку и как будто не здесь был, словно бы со стороны глядел на них обоих, сидящих на дубовых бревнах у входа в пещеру. Тако это было странно, тако непривычно! И даже немного не по себе стало княжичу. Красотою своей необыкновенной это место завораживало его – у самых ног вальяжной дугой раскрывалась широкая Яшмовая бухта. Прозрачная до невозможности, до самого мелкого камешка на дне зелено-голубая лазурь спокойного, тихого в этот час моря и великое разноцветие – от ярко-красного, что бычья кровь, до серо-голубого, серо-зеленого и теплого цвета томленого в печи молока – камней, которыми усеян берег. Окруженная желто-коричневыми отвесными стенами прибрежных скал таинственная молчаливая громада Студеного камня – словно воин, застывший у входа в бухту по пояс в воде. Эта красота – совсем другая, нежели в окрестностях Города, более суровая и мужественная, более пронзительная и резкая. Там, на благодатных берегах кишащей рыбой, величественной и неспешной Реки тучная земля родит золотистую пшеницу и солнечный виноград, там сбегающие с невысоких, покрытых кудрявыми соснами холмов прозрачные ручьи несут живительную воду, позволяя разводить во множестве скотину, дающую молоко и мясо. Здесь – бурное часто, неспокойное, суровое море, пресной воды совсем мало и каменистая земля не столь плодородна. Там, на берегах Реки, человек блаженствует, здесь, на столь красивых, но столь неприступных скалах Страны орлов, человек борется за свою жизнь, за пищу, за воду, как колючие кусты, что упрямо лепятся к желтым камням.
Княжич посмотрел поверх дядькиной головы на висящего в синем знойком небе орла. Огромная птица величественно парила, широко раскинув неподвижные крылья, медленно, воистину царственно кружа над прибрежными скалами, выглядывая, высматривая острым глазом добычу – не только зайца, сурка или лисицу, но и серну, и молодого оленя даже. А ловчие беркуты, говорят, и волка могут задрать. Чуть дальше к заходу кружила и вторая птица – подруга большого орла, царица. Сказывают, живут они неразлучно, парами, долгие годы и строят огромные, едва не с дом величиною, гнезда – да не одно лишь, два, а то и боле, и каждый год меняют жилище. Страна орлов. От подземной жизни, от вечного сидения в норах-пещерах, аки в гробах, не иначе, характер жителей ее испортился. Видать, когда вместо чистого неба над головою нависают каменные толщи, начинаешь злобиться на все и вся вокруг. А ведь здесь родилась мама – самое умное и чуткое существо из всех, кого знал Кудряш. Это ее родной брат? Ох, и пролаза, подумал сразу, как только встретил его, княжич, про таких в Лесной стороне говорят: «За тину ногой не заденет!». А потом мало-помалу, после встреч немногих с родичами, после разговоров с местными понял, что дядька его еще того хуже - бездушный, бессердечный совершенно мерзавец с рыбьими глазами, которому человека погубить – раз плюнуть. Не зря же князя своего здешние за глаза кличут Нос по ветру, забыв почти данное по смерти деда княжое имя. И еще один материн брат – жалкий, колченогий, похожий на состарившегося раньше времени ребенка с бегающими глазками и вечно красным шмыгающим носом – тот и вовсе пустое место, слова доброго не стоит.
- Оттого, что бежал ты, племяш, от царя, - продолжал старший из Кудряшовых дядьев все так же звонко, и все такими же безразличными оставались глаза его. – Оттого, что прячешься здесь, у нас, от гнева его. Зачем ты хочешь навлечь его на нас? А зачем смущаешь ты народ наш? У нас, в Стране орлов люди простые, вашим городским не чета. Мы живем маленькими заботами. Мы лишь о хлебе насущном каждый день думаем. Как детишек прокормить. Как охоту удачную у богов испросить. А ты зачем мудреными речами души людей смущаешь? О том, что цари земные и князья, дескать, немочны, а есть лишь царство небесное. Почто говоришь им о боге едином? О числах неисчислимых? О звездах, что судьбы людские решают? Все знают, что морской владыка морякам и рыбакам покровитель, а лесной бог звериным промыслом ведает. Речные нимфы, что в ручьях живут, и злое, и доброе соделать с человеком могут. И всеслышащие духи ветра, и могучий владыка молний, и ведьмаки, что путника заморочить могут, - им люди молиться должны, у них испрашивать себе судьбу. А ты им голову морочишь притчами темными, неясными. Зачем?
Притчи… Глядя вниз, на близкий берег с невысокого скального уступа, но котором они сидели, Кудряш вспомнил, как на второй день на берегу моря, на узкой полоске песка, что отделяла от воды череда словно бы нарочно наваленных великанской рукой огромных каменюг, он встретил нескольких рыбаков. Заговорил с ними. Мало-помалу собралось довольно народу. Говорили о том же, о чем рыбаки и в Городе, и в Широкой бухте тужат – о морских богах гневливых, о том, как трудно их умилостивить. Кудряш пытался рассказать собравшимся вкруг него о едином боге, но они и слушать не хотели. И так, и эдак княжич старался убедить упрямцев – и все без толку. Разгорячившись, Кудряш возвысил голос, взобрался на перевернутую лодку.
- Как же до душ ваших достучаться, как понятнее и ближе рассказать вам о господине нашем небесном и царствии его? Ну вот, послушайте. Вышел сеятель сеять, и когда он сеял, иное зерно упало при дороге, и налетели птицы и поклевали то. Иное же зерно упало на места каменистые, где немного было земли, и скоро взошло, потому что земля была неглубока. Когда же взошло солнце, зерно то увяло и, потому как не имело глубокого корня, засохло. Еще одно зерно упало в терние, и выросло терние и заглушило его. Однако было и такое зерно, что упало на добрую землю и принесло плод: одно в пять крат, а другое в десять, иное же в три на десять. Кто имеет уши слышать, да слышит!
Но никто не слышал!
«И в самом деле, зачем говорю с ними тако? – думал про себя Кудряш, глядя в белесые глаза своего дядьки. – Ведь не слышат. Не хотят слышать! А как иначе? Ведь нам дано знать тайны царствия небесного, а им не дано, ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет».
- Я потому говорю им притчами, князь, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют. Про таких говорил патриарх в Городе: слухом услышите – и не уразумеете, и глазами смотреть будете – и не увидите. Ибо огрубело сердце людей сих и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули, да не увидят глазами и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и да не обратятся, чтобы я исцелил их. Вот в чем смысл притчи о сеятеле: ко всякому, слушающему слово о царствии и не разумеющему, приходит лукавый и похищает посеянное в сердце его – вот кого означает посеянное при дороге. А посеянное на каменистых местах означает того, кто слышит слово и тотчас с радостью принимает его, но не имеет в себе корня и непостоянен: когда настанет скорбь или гонение за слово, тотчас соблазняется. А посеянное в тернии означает того, кто слышит слово, но суетные, каждодневные заботы и обольщение богатства заглушает слово, и оно бывает бесплодно. Посеянное же на доброй земле означает слышащего слово и разумеющего, который и бывает плодоносен, так что иной приносит плод в пять крат, иной в десять, а иной в три на десять.
Князь молчал. Он слушал Кудряша вполуха, беседы о столь отвлеченных понятиях, как притчи о посеянном и взошедшем, рассуждения о морских богах, да речных нимфах не слишком занимали этот ум – хитрый, изворотливый и отнюдь не суеверный. Поглядывая на сверкающую на солнце морскую ширь, Нос по ветру напряженно размышлял о том, как ему поступить. Намедни из Города, от Светлого царя прибыл тайный посол под видом купца и передал правителю Страны орлов крайнее неудовольствие своего господина. Копченый напоминал о клятвенных условиях, которые он заключил с князем, когда поддержал его после смерти отца, и укорял за то, что принял и удостоил дружбы Кудряша, тогда как этот Кудряш бежал из дворцовой темницы, где находился в заключении за гнусное преступление против царя. А еще посол намекнул, что ежели, паче чаяния, князь не послушает резонов царя, тот вынужден будет обратиться к его брату…
Тут нужно все тщательно обдумать, тут нельзя торопиться. Нос по ветру молчал, и по его непроницаемому лицу, по ничего не выражавшим белесым глазам нельзя было подумать, сколь напряженно размышляет сейчас этот человек. Брата он не боялся – Колченогого что бояться, с детства тот был трусом отъявленным и ума недалекого. Однако же в окружении братнем всегда найдется пара-тройка людишек тщеславных и недовольных, что захотят рыбку в мутной воде половить. Так нужно ли племяннику потакать, тем самым на себя навлекая неудовольствие Копченого? Правда, царь далеко, а племянник – вот он, здеся уже. И здоровенный бугай вымахал! Толстяк украдкой бросил взгляд на Кудряша. За те немногие дни, что успел прожить в Стране орлов его племянник, все здешние девки будто с ума посходили – царевич заморский! Признаться, у самого князя давненько появилась задумка, которую он даже с женою успел обсудить – что, если поженить племянника со старшей дочерью? Она хоть и мала пока еще годами, но выгод от такого союза можно получить немало. Княгиня, женщина рассудительная, удивившись поначалу, скоро согласилась – если Кудряш сумеет в Городе высшей власти добиться, они в зяте обретут щит надежнейший. Да…
На сколь прочным может быть тот щит? Потому как вчера поздно вечером, оставшись с князем в Долгой пещере с глазу на глаз, посол передал слово в слово заученное наизусть послание от Копченого: «Мы не будем подражать тебе в недоброжелательстве, которое ты без всякой нужды обнаружил в отношении к нам, вменив ни во что условия и договоры, недавно подтвержденные твоей клятвой. Тебе угрожает крайняя обида, и я представляю ее перед твоими глазами. Знай, что, выдавая свою дочь замуж за беглеца и преступника, ты соединяешь ее с человеком злонравным и в своих мыслях весьма нетвердым, который никогда не уважал правды, или истины, с человеком, отказавшимся от природы и законов и, кажется, совершенно расположенным все сделать легкомысленно. Итак, мой племянник пусть не соединяется с твоей дочерью и не вступает ни в какие другие законные связи с ней, потому что, и законно соединившись, он поставит себя в отношение к ней, как к распутной женщине. Ведь если он так оскорбляет наше величество и не стыдится обращать в шутку недавно данные нам клятвы, то подумай, какого бесчеловечия не сделает с тобой».
Выслушав эти слова, Нос по ветру не подал и виду, что крайне удивлен и встревожен – откуда узнал Копченый, кто донес ему о тайной задумке правителя Страны орлов? Значит, действительно, здесь, в его окружении, прячутся соглядатаи царя и его, князя недоброжелатели. И значит, гнев Копченого, пожалуй, может перевесить выгоды от дружбы с наивным мальчишкой, который мнит себя столь мудрым, что хочет поучать целые народы. Милый, да ты лучше округ себя посмотри, о себе самом озаботься, все лучше, чем праздно рассуждать о едином боге…
- Чисел твоих они все одно не разумеют, - хмуро проговорил князь, не глядя на Кудряша. – А вот то, что ты им о князьях рассказывал, они хорошо запомнили. Да ко мне пришли с жалобой на тебя.
И опять вспомнил Кудряш тот жаркий день, и то, как пытался достучаться до сердец тех людей. Он говорил им: царство небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем, когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы и ушел. Лишь взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы. Спрашивали рабы: «Господин! не доброе ли семя сеял ты на поле твоем? Откуда же на нем плевелы?» Ответил им хозяин: «Враг человека сделал это». «Хочешь, мы пойдем, выберем их?» - спросили рабы. Но ответил им: «Нет! Чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали с ними пшеницы, оставьте расти вместе то и другое до жатвы. Лишь тогда я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в снопы, чтобы сжечь их, а пшеницу уберите в житницу мою». А еще сравнивал Кудряш царство небесное с зерном горчичным, которое человек взял и посеял на поле своем - оно, хотя меньше всех семян, но, когда вырастет, бывает выше всех злаков и становится деревом, так что прилетают птицы небесные и укрываются в ветвях его. И с сокровищем сравнивал, скрытым на поле, которое, найдя, человек утаил, и от радости о нем идет и продает все, что имеет, и покупает поле то. А еще с купцом, искавшим на рынке хороших жемчужин - найдя одну драгоценную, пошел и продал все, что имел, и купил ее. И с неводом, закинутым в море - когда наполнился, вытащили его на берег и хорошую добычу собрали в сосуды, а дрянную выбросили вон...
Но ничего не понимали они!  Не хотели понять!
- Сеющий доброе семя есть сын человеческий! – в отчаянии взывал к ним Кудряш. - Поле есть мир. Доброе семя, это сыны царствия, а плевелы   сыны лукавого. Враг, посеявший их, есть диавол, жатва есть кончина века, а жнецы суть посланники господа. Посему как собирают плевелы и огнем сжигают, так будет при кончине века сего: пошлет сын человеческий посланников своих, и соберут из царства его все соблазны и делающих беззаконие, и ввергнут их в печь огненную! Там будет плач и скрежет зубов, тогда праведники воссияют, как солнце, в царстве отца их. Кто имеет уши слышать, да слышит!
И обвел глазами молчавших рыбаков – поняли ли вы все это?
- Ваши же блаженны очи, что видят, и уши ваши, что слышат, ибо истинно говорю вам, что многие прорицатели желали видеть, что вы видите, и не видели, и слышать, что вы слышите, и не слышали.
- Слушай, Лузга, откуда у парня такая премудрость взялась? – среднего роста и довольно неказистой внешности мужик тронул за плечо своего соседа, лицом до смешного походившего на бабу. – Это ж старого князя внук, кажись, сынок его младшой дочки. Она, бают, ноне в Городе хозяюет, а братья его двоюродные и сестры с нами живут и таковых речей мудреных не ведут. Откуда же у него все это?
Кудряш и сейчас каждое слово помнил из сказанных тем рыбаком. Он тогда спрыгнул с лодки на прибрежный песок и с досадою обвел их взглядом.
- Прощевайте! Не бывает, видать, пророк без чести, разве только в отечестве своем и в доме своем.
- Почто, князь, ты понять не хочешь? – Кудряш испытующе посмотрел на своего дядю. – Зачем за дедовские сказки держишься? Ведь ты умен и сметлив, опытен и хитер, от твоего взора вряд ли что укроется. Так почему в бесов веришь? Есть лишь един бог – создатель всего сущего, тот, кто в неизъяснимой мудрости своей воздвиг из небытия все, что мы видеть можем и осязать, и нас самих создал он по образу своему и подобию. Так учат Мудрые старцы, так пророчат они нам, тем, кого поставил единый господин наш над людьми низких сословий, чтобы мы просвещали народ наш, чтобы вели его к свету знаний, свету истинной веры в единого, создателя сути и сущего.
Ни на миг не проблеснул безразличный взор князя ответным пониманием. Он будто бы и не слышал ни слова. «Может, он тоже далеко отсюда? - подумал Кудряш. – Может, это он теперь парит в знойком белесом небе?»
И тут вдруг необыкновенно ясно вспомнился ему Росомаха. Широко открытыми глазами – такое редко с ним бывало! – старик мечтательно глядел вверх, в высоченное, бескрайне-синее небо над противуположным берегом Реки и медленно, глухо, словно бы зорко оглядывая, бережно ощупывая каждое слово, говорил.
- Как хочется мне увидеть сейчас небо над Страною орлов! Здесь, в Городе, оно почти такое же, ан нет, не совсем. Будто чуть холоднее, самую малость дальше. Ты знаешь, мальчище, что орел может, не мигая, смотреть прямо на солнце? Он летает выше всех остальных птиц, он царь над ними. Чтобы обновить оперение, царскую свою одежу, орел подлетает к солнцу – близко-близко, так, что невыносимый жар опаляет старые перья – и бросается потом в море… А когда наступает старость, он улетает на край света, купается там в озере с живой водой и снова молодеет. Когда мы с твоим дедом были совсем мальчишками, его дед рассказывал нам об этом, рассказывал о том, какими были наши пращуры – люди Страны орлов…
- Страна орлов? – княжич резко поднялся с бревна и с досадой, какой вовсе не хотел выказывать к дядьке, почти выкрикнул. – Да не орлов, а свиней! Люди, которые не желают видеть света истины, люди, чьи взоры обращены лишь долу, которые заботятся только о сегодняшнем дне и не хотят ни думать, ни верить, ни усомниться, ни знать, такие люди уподобят себя свиньям! Как стадо свиней, будут они блуждать по равнине, изничтожая корм под ногами, пока не стопчут и не сожрут весь. И попадают тогда в море с высокого обрыва, и не уцелеет из них ни одна! Потому – не хотели стремиться к свету, не хотели тянуться к богу, а единый господин наш берет в царство небесное только тех, кто сам стремится туда!
Едва договорив, Кудряш понял, что напрасно он не сдержался – лучше было бы промолчать. В водянистых рыбьих дядькиных глазах на мгновение проглянуло что-то вроде злобной радости, тут же, впрочем, сменившись прежним безразличием.
- Зря ты, племянник, нас со свиньями сравниваешь, зря! – Нос по ветру поднялся с бревна, на котором сидел, и Кудряш тоже встал. – Не знаю, как ты со свиньями жить будешь дале.
Прощаясь, они не смотрели в глаза друг другу. Оставшись же один, княжич поднял лицо к белесому синему небу, привычно обращаясь к небесному своему отцу.
- Радуйтесь, праведные, о господе, правым подобает хвала: славьте господа на гуслях, на десятиструнной псалтири пойте ему песнь новую, хорошо пойте, с восклицанием! Ибо право слово господне и все дела его в вере. Любит милостыню и суд господь, милостью господа полна земля. Словом господним небеса утверждены и духом уст его вся сила их. Он собирает, как мех, воды морские, заключает бездны в сокровищницы. Да убоится господа вся земля, да трепещут пред ним все, живущие во вселенной! Ибо он сказал – и стало, повелел – и создалось. Господь разоряет советы народов, отменяет замыслы людей и отвергает советы князей. Совет же господа во век пребывает, помышления сердца его – в род и род. Блажен народ, у которого господь есть бог его, – люди, которых он избрал в наследие себе. С неба посмотрел господь, увидел всех живущих на земле сынов человеческих тот, кто создал по одному сердца их и вникает во все дела их. Не спасается царь многою силою и исполин не спасется множеством крепости своей. Ложь – конь для спасения: во множестве силы своей он не спасется. Вот, очи господа на боящихся его, надеющихся на милость его - чтобы избавить от смерти души их и пропитать их во время голода. Душа же наша ожидает господа, ибо он помощник и защитник наш. О нем возвеселится сердце наше, и на имя святое его мы надеялись. Да будет, господи, милость твоя на нас, ибо мы надеялись на тебя.

День второй. Утро.

- На слабой нитке все сейчас держится, племянник! На тонком волоске наши с тобою жизни подвешены, и нету у нас ни мига единого сидеть и кукситься, нет когда думы думать. Действовать надо! Дело делать, а не сиднем сидеть! – старший из Быков говорил горячо, напористо, над узким тесовым столом наклонившись к самому уху Тихони, расшевелить стараясь застывшего, словно бы с открытыми глазами уснувшего племянника. Тщетно. Тот сидел истуканом, уставившись в серевшее уже рассветными сумерками узкое окно, откуда текла в палаты, расползалась по дому туманная сырость вперемешку с гарью и дымом. Гвалт разгрома и побоища к утру стал стихать, но порою доносились из-за стены, отделявшей Средний город от Верхнего, а то и поближе откуда бабский визг и душераздирающие стоны, площадная ругань и плач, пьяные вопли злобы и радости. То тут, то там вспыхивали ссоры – дорвавшаяся до вина, жратвы, до богатого имущества, в одну ночь ставшего вдруг ничейным, общим, до баб, которых под шумок можно было пялить безнаказанно, безбоязненно, средь разграбленного добра, всякая пьяная сволочь дралась между собою за добычу, мстя бедняцкой своей судьбе, жестоким богам, бессердечным соседям за никчемную, беспросветную жизнь.
- Да что ж ты сидишь, Тихоня?! – заломил руки востроносый Бык. – Вот же наказание! Ну почему коварные боги вдохнули в это молодое и здоровое тело столь хлибкую душонку? И почему состарили меня раньше, чем наступил этот благословенный миг? Вставай! Ты хоть понимаешь, что от тебя сейчас жизнь наша и смерть зависит? Ежели сдвинешь с места трусливую свою задницу, ежели рот откроешь, да скажешь верное слово, царем будешь! Царем, понимаешь, дурья твоя башка! А сидеть останешься, и сегодня же ввечеру будем мы с тобою на шестах болтаться с выколотыми глазами и отрубленными руками! Понимаешь ты али нет?!
- Да что же делать то? – Тихоня робко взглянул на отцова брата. – Мы его поймали. Так и пусть сидит. А ты что хочешь, голову ему с плеч?..
- Слава богам, очнулся, - дядя откинулся назад на лавке и, поглаживая маленькой холеной ручкой округлое свое брюшко, задумчиво поглядел на Тихоню. – Экий столбняк тебя хватил, право слово. Пусть сидит, говоришь? Да разве ж можно этого ужа оставлять надолго в темнице сидеть? Будто ты не знаешь, что колдун он, не знаешь, что из любых оков выбирается, словно чародей какой?
- Значит… - Тихоня глядел на дядьку, не отрываясь, завороженно, рот слегка приоткрыв, и правой рукой легонько провел поперек горла.
- Клянусь твоим покойным отцом, когда на небесах боги разум раздавали, ты в патриаршем саду финики воровал! – дядя посмотрел на племянника изумленно, даже с некоторой жалостью. – Да ты в своем уме? Ни в коем разе мы с тобою царя трогать не можем, иначе нам головы с плеч снесут, глазом моргнуть не успеешь. Нет, тут надо хитрее быть! Хитрее, осторожнее. Он суда хочет? Так надо суд зачать. Только повернуть дело так, чтобы тот суд его засудил, не мы! Уразумел? Вот в чем закавыка! Вот что нужно соделать. И соделать быстро, пока на помощь ему его друзья-жополизы не бросились, пока не подошел воевода с войском. А значит, на все про все у нас день-два, не боле.
Тихоня молча глядел себе под ноги. В лице его попеременно отражались обида, растерянность и упрямая решимость. Ему было страшно, так страшно, что уж второй день он не мог спать. В глаза будто песку насыпали, голова гудела, как пустой котел, и порою все вокруг начинало медленно кружиться, уплывая, уплывая. Но страх был сильнее. За что ему все это? За что невзлюбил его царь? При старом-то как хорошо было и покойно! А этот откуда свалился на их головы? Что такого сделал Тихоня в жизни своей, чтобы боги его так наказывали? Мзду брал? Так все ж берут! Брали испокон веку и посейчас берут. Только есть те, кому можно, а есть, которым нельзя почему-то. Вот и царевы подручники на Тихоню вызверились с царева наущения. Им можно, а ему нельзя? Почему? И этот бешеный надысь на двор пришел, в тюрьму отволочь хотел, да боги дали Тихоне силу башку раскроить супостату Ярому. Тихоня собою очень гордился. Никогда от себя такого ждать не мог. А сделал! И брат отцов напрасно на него слова такие обидные говорит. Напрасно. Если богам будет угодно, и все случится так, как сейчас Востроносый наметил – от мысли такой сладко замирало сердце у Тихони, но он старался гнать от себя столь дивное виденье, чтобы не сглазить, чтобы не спугнуть удачу – вот тогда он заставит дядьку пожалеть о своих словах обидных. И все ж страх остальное напрочь почти перекрывал. И зачем все это с ним? Почему с ним?
- Да кто ж судить будет? – сказал он вслух. – Ведь судить царь лишь может.
- Судить должен патриарх, - живо отозвался старший из Быков, и по всему было видно, что давно уж он все обдумал и решил про себя. – Патриарху дадена власть царей на царство помазывать, он тайны великие передает новому хозяину Города, никто иной того знать не может и делать не смеет.
- Что-то не больно он доволен был, когда давеча в храме мы с ним встретились, - с сомнением протянул Тихоня.
- Мы сейчас к нему пойдем и заставим упрямца с нами заодно быть. Варвара и он не любит, да боится, видать. А мы на то напирать должны, что царь этот, Солнцем себя назвавший, народ смущает, учит людишек мелких письму и счету, всех верных людей перевел, а босяков на должности поставил, от него Городу лишь худо одно, - все так же горячо, напористо говорил Тихонин дядька. – Но главное, что царь божьим сыном себя называет, а это ведь богохульство! Никто себя равным богам мнить права не имеет, и царь не исключение. А значит, бородач этот косматый хочет веру подорвать в народе. От такого патриарх не отвертится – хошь не хошь, а должен будет об том судить.
Тихоня медленно, с тяжким вздохом поднялся с лавки.
- Пойдем. Только давай сначала к царю зайдем, посмотрим, как ему там сидится.
- А что, пожалуй, дело говоришь, - согласился Востроносый, впервые за два дни посмотрев на племянника если не с уважением, то с одобрением уж точно. – Однако ухо надо востро держать: чародей этот заморский на всякую каверзу способен.
Они спустились из верхней хоромины вниз, потом прошли через весь дом, вышли во двор и подошли к дверям подпола, у которых стояли разрозненной кучкой несколько бунтовщиков, вооруженных кто чем и одетых кто во что горазд. Посреди двора уютно потрескивал костер, к которому жались они поближе, спасаясь от промозглого тумана. Здесь было весело: то и дело бодрый треск костра заглушали взрывы хохота.
- А слышали еще одну страшную тайну, что разгадали эти мудрецы? – услышали они высокий, слегка гнусавый голос. - Недавно Бородатый увидел у дружка своего Щегла блоху на носу и спрашивает: «На сколько, думаешь ты, блошиных стоп прыгают блохи?»
Слушатели замерли в ожидании веселого продолжения.
- И как же, счел он? – наконец не выдержал один из караульщиков.
- Преискуснейше! – радостно откликнулся рассказчик. – Ловко вытащил блоху, которая уж сиганула к нему, у себя из бороды, взял воску, растопил, окунул несчастную ножками в топленый воск. Остудивши, получил блошиные сапожки, ими расстоянье и вымерил.
Наградой рассказчику стал новый дружный взрыв хохота.
- Великие боги! Не ум, а острая бритва!
- А знаете, - не унимался гнусавый. - Что было, когда в Ученой палате в Верхнем городе задумались о комарином пении?
- Говори, говори скорее! – раздались нетерпеливые голоса караульщиков.
- Царь наш, ясное солнышко, спросил: «Как вы мыслите, мои ученые вестники, комар пищит гортанью или задницей?» – высокий, слегка гнусавый голос замер в торжествующем ожидании.
- И что ж сказали о комарах почтеннейшие мудрецы? – выступил в круг света перед костром Востроносый.
- Нашелся средь них самый умный, они его кличут Говоруном, - очевидно сдерживая подступавший к горлу смех, ответил рассказчик. - Сказал так: утроба, мол, комариная узка, чрез эту узость сдавленный воздух с силой завидной стремится к заднему отверстию и, войдя узким каналом в расширение, из задницы вылетает с эдаким тонким, зудящим присвистом.
- Это что! Это что! – надрывался, пытаясь перекричать громовые раскаты хохота, другой караульщик. – Мне сказывал свояк, что однажды в полночь царь стоял в галерее Малой полукруглой палаты, исследуя движение луны, да так увлекся бегом ночного светила, что в восхищении пасть разинул. Тут с крыши в рот ему наклала ящерка.
Смеялись все, смеялись от души, приседая и хлопая себя по ляжкам, на все лады пересказывая друг другу.
- Прямо в рот! Царю! Ящерица!
- Ну, как он там, мудрец наш? – преувеличенно бодро, с коротким смешком спросил старший из Быков, ни к кому в отдельности не обращаясь. – Сидит?
- Сидит, родимый! Куды ж он денется? – в тон Востроносому звонко и радостно ответил один из караульщиков.
- Не ерепенится? – все так же весело снова спросил Тихонин дядя. – Может, жалобить вас пытался?
- Нет, нас-то нет, - громко, так, чтобы тот, кто томился в подполе, слова его наверняка услышал, ответил караульщик. – А вот отцу своему жалится премного. Зачем, говорит, ты меня оставил. Во как!
- И что отец? – продолжал веселиться Востроносый. – Молчит? Не отвечает?
- Вроде тихо, - рассыпался заливистым, счастливым смехом худой, высокий, весь гнутый какой-то мужик с перевязанным грязной синей тряпкой лицом – то ли зубы у него болели, то ли по морде получил минувшей ночью.
- Ну-ка, посвети нам, - приказал старший из Быков худому. Тот вытащил из костра длинную полуобгоревшую суковатую палку, другой из караульщиков отодвинул засов и отвалил тяжелую дверь подклетья. Внутри было тихо. Востроносый, худой мужик с факелом своим, еще двое, потом только Тихоня – стали спускаться по земляным ступеням, снизу пахнуло холодом.
Подклетье на быковом подворье было обширным и глубоким, стены выложены камнем и укреплены бревнами, пол земляной, уставленный тесно бочками с припасами, что к весне уж изрядно подъели, кувшинами с вином и оливковым маслом, на отдельных деревянных настилах, повыше от земли, примерно с половину человечьего роста, аккуратно уложены были мешки с зерном. Царь сидел на одном из них. Едва послышался скрежет опираемой двери и показался на лестнице свет, он легко довольно соскочил с верхотуры и тут же скривился от боли – словно шилом сапожным пронзило левую лодыжку, должно вывихнутую в драке, когда били его по дороге в Город. Помяли его изрядно. Но и он в долгу не остался. Скоты! Он пытался заставить себя думать об этих людях, как о невинных жертвах обмана и неведения, и не мог. Не мог! Неблагодарная сволочь! Мотыло! Подонки!
Спустились, встали полукругом, намеренно отделяя узника от лестницы, по которой мог он выбраться и убечь. Стояли молча. Царь поочередно оглядел их, остановился взглядом на Тихоне, хотел сказать что-то, да передумал и лишь вздохнул. Тихоня же, может быть, уязвленный этим взглядом или этим вздохом, в которых столь явственно угадывалось бесконечное презрение, сделал полшажочка вперед и выпалил вдруг голосом высоким, тонким и жалким.
- Расскажи нам, зачем смущал народ, почто учил ученью тайному?
Царь посмотрел на младшего Быка удивленно, как бы не совсем понимая, с чего вдруг подобный вопрос мог прийти в эту именно голову. Бровь слегка левую приподнял, губы скривил, словно прикидывая что-то про себя.
- Все, что говорил я, суть явное, не тайное отнюдь. Я всегда учил открыто, учил в храме и на улицах, где все меня слушать могли, а тайно не говорил ничего, - сказав это, царь чуть улыбнулся в усы, привычным движением собрал в кулак бороду и снова заговорил – раздумчиво, не торопясь, так, словно бы беседовал в покойной тихой горнице с друзьями, а не стоял избитый и оборванный на земляном полу подклетья. – Что спрашиваешь меня? Спроси слышавших, что я говорил им. Вот они знают, чему я учил и где…
- Как ты говоришь с царем нашим, собака? – худой и будто гнутый весь мужик, державший в левой руке горевшую и чадившую нещадно палицу, как-то быстро и ловко, несообразно своей нескладной фигуре подскочил к царю и правой ладонью наотмашь ударил узника по щеке.
Царь отшатнулся – не от силы удара, а как будто бы от омерзения, что дотронулось до него нечто нечистое, отвратительное.
- Если я сказал худо, покажи, что худо, - он взглянул в глаза худому так, словно до самой глуби души его достать хотел, в самое сердце заглянуть и высмотреть причину злобы и ненависти такой. Мужик спрятал глаза и сник, сжался, скукожился весь, укрыться пытаясь от этих пронизывающих насквозь голубых глаз, от вопроса, что стоял в этих глазах. – А если хорошо, что бьешь меня?
Молчавший все это время Востроносый сделал шаг назад.
- Пойдем все наверх, а ты останешься здесь, варвар. Мы идем к патриарху. Он будет тебя судить, не мы. Пусть разберется в тайных твоих кознях. И еще очень правильно ты сказал – нужно спросить слышавших. Сейчас же, немедля пойти искать тех, кто слышал, как сей бородач подстрекал людей, как учил их знаниям тайным и страшным, как богохульствовал, как хотел разрушить храм и называл себя равным богам. Слышишь, Тихоня? Немедля искать таких людей! Чтобы все патриарху донесли!
- Да-да, - тут же встрял Тихоня. – Думаю я, чем всему народу в Городе погибать от одного человека, лучше одному человеку умереть за народ.
Царь взглянул на говорившего, будто увидел его впервые. Мысль, Тихоней высказанная, поразила его. Именно! Как верно! Лучше одному погибнуть за народ весь! И отколь в никчемном столь человечишке смогли родиться такие мудрые слова?
Караульщики и Быки вышли уже наверх, дверь в подклетье снова затворили и привалили еще к ней для верности камень потяжелее. А царь недвижно стоял в кромешной тьме временной своей темницы. Смутно и горько, тоскливо и страшно было ему. Должно быть, впервые в своей жизни этот могучий, смелый и умный человек чувствовал себя столь потерянным, неуверенным, немочным. Смутно и горько, тоскливо и страшно…   
               
- К тебе, господин мой, воздвиг я душу мою. Боже мой! На тебя я уповал, да не постыжусь, и да не посмеются надо мной враги мои. Ибо все терпящие тебя не постыдятся. Да постыдятся все, тщетно беззаконничающие. Пути твои, господин мой, скажи мне и стезям твоим научи меня. Наставь меня на истину твою и научи меня, ибо ты – бог, спаситель мой, и на тебя я надеялся весь день. Вспомни щедроты твои, господи, и милости твои, ибо они от века. Грехов юности моей и неведения моего не вспоминай, по милости твоей ты вспомни меня, по благости твоей, господин мой. Благ и прав господь, поэтому согрешающим он законоположит на пути. Все пути господа – милость и истина для ищущих завета его и свидетельств его. Ради имени твоего, господи, очисти грех мой, ибо он велик. Призри на меня и помилуй меня, ибо я одинок и убог. Скорби сердца моего умножились, от бедствий моих изведи меня. Посмотри на смирение моё и на изнеможение моё, и оставь все грехи мои. Посмотри на врагов моих: как они умножились и ненавистью неправедною возненавидели меня! Сохрани душу мою и избавь меня, да не постыжусь, что надеялся на тебя. Избавь, боже, Город мой священный от всех скорбей его.

Солнце уже взошло, но в затопившей Город туманной мгле о том можно было лишь догадываться. В Малом храме в Верхнем городе горело множество свечей. На возвышении стоял патриарх, мрачно оглядывая собравшихся здесь людей. Прямо напротив его - Тихоня с дядей востроносым, их некоторые родственники, не все, впрочем, а лишь те, кто посмелее – большинство все же сидели по домам, выжидая, чья возьмет, Солнце-царя или тех, кто хотел лишить его престола. Сам царь стоял от патриарха по левую руку – высокий, могучий, гордый, как всегда, и одинокий, как никогда. Он возвышался над остальными на целую голову, а в глазах его читалась неколебимая решимость. По правую руку стоял плотник с красным необыкновенно лицом и длиннющими руками и довольно толково, хотя и сбивчиво слегка рассказывал, как строили они в запрошлое лето акведук-водопровод.
- Солнце-царь всею работой нашей верховодил. Он такое объяснял, чего мы перед тем знать не знали, хотя давно по плотницкому делу. Сначала чертил на песке палкою, словно бы рисуя путь, по которому вода в Город должна прийти из Серебряного ручья. И так похоже!
- Постой! – перебил рассказчика патриарх и поворотился к Быкам. – Ничего предосудительного не нахожу я в словах плотника. Зачем нам слушать его дале?
- Как же, как же! – откликнулся Востроносый. – Пусть расскажет, как охмурял его варвар притчами. Про бесов пусть поведает.
- Про бесов? – патриарх удивленно поглядел на плотника. – Царь вызывал бесов, чтобы быстрее воздвигнуть водопровод?
- Нет, что вы! – удивляясь в свою очередь, откликнулся плотник. – Никаких бесов на стройке нашей не было! А только однажды ввечеру, когда уж закончили мы дневную работу и сидели у костра, похлебку рыбную ели, заспорили о духах лесных и речных. О наядах морских, о покровителях болот и прочих бесах. И говорил царь, трапезу с нами разделяя, что власти у нечисти перед богом единым нет. Изгоню, говорил, из вас беснование греховное и на путь истинный поставлю и возьму на себя немощи ваши и понесу болезни. А еще запомнил я удивительные его слова, что во мне с тех пор, словно факелы неугасимые, горят. Я детям моим теперь часто повторяю: «Просите, и дано будет вам, ищите, и найдете, стучите, и отворят вам! Ибо всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят. Есть ли между вами такой человек, который, когда сын его попросит у него хлеба, подал бы ему камень? И когда попросит рыбы, подал бы ему змею? Итак, если вы, будучи злы, умеете даяния благие давать детям вашим, тем более отец ваш небесный даст блага просящим у него. Итак, во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними, ибо в этом закон главный. Входите тесными вратами, потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их».
- Ты прав, плотник, - помолчав, задумчиво глядя на царя, произнес патриарх. – Мудрые слова. Достойные слова. Ничего предосудительного не нахожу я в свидетельствах этого человека. Где же обещанные свидетели его богохульств и тайных учений?
Патриарх мрачно уставился на Быков.
- Мы выслушали уж нескольких свидетелей и пока ничего важного не услышали.
Тихоня с дядей переглянулись. Востроносый выдвинулся вперед.
- Ежели тебе не достаточно этих свидетельств, хотя, видят боги, у всей нашей семьи, у всех Быков слова богохульные, что высказывал этот варвар ежедневно, не скрываясь нисколько, вызывают лишь гнев и возмущение, то выслушай же и еще двоих. Пусть докажут, как хотел варвар разрушить храм сей!
Болезненно сморщившись, патриарх посмотрел на царя. «Воистину, - подумал он. – Язык твой враг твой».
Меж тем на середину храма вышли двое. Один, тот самый худой нескладный мужик, что давеча в подклетье ударил царя по щеке, и с ним баба – моложе его, коротконогая, грудастая, с круглыми, маленькими, масляными глазами, тонувшими в пухлых, изрисованных красными прожилками щеках, и узким лбом.
- Говорите! – коротко приказал патриарх.
- Слышали! – выпалила баба и тут же замолкла.
- Что слышали? – попытался подбодрить ее Востроносый, но патриарх поднял руку.
- Здесь я говорю! Что ты слышала, женщина?
Однако баба замолчала, видать, надолго. Худой мужик, переминавшийся до сих пор с ноги на ногу, прочистил горло.
- Дозвольте мне. Мы с моей женой слышали, как вот этот человек сказал… Так, чтобы все слышали, сказал… И повторил еще: разрушу, мол, ваш храм!
Патриарх перевел взгляд на царя.
- Эти люди превратно поняли мои слова, - спокойно и просто произнес тот. От утренних страхов и неуверенности не осталось и следа, теперь он был, как всегда, собран и полон веры в себя и в небесного своего заступника. Он видел перед собой врагов своих, но и видел, что патриарх отнюдь не на их стороне. Патриарх умный человек, он поймет. И царь продолжал. – Я сказал тогда, что разрушу храм сей рукотворенный и через три дня воздвигну другой, нерукотворенный.
- Ты слышишь? – возмущенно завопил Тихоня. – Он снова богохульствует!
- В самом деле, неужели не видишь ты в словах бородача ничего предосудительного? – вкрадчиво вступил Востроносый. – Ведь тот, кто должен был быть царем добрым и закону послушным, хотел новую веру утвердить, старые храмы разрушив. Это ли не богохульство, патриарх? А теперь спроси его – как называет он себя. Спроси!
- Что же молчишь ты? – голос патриарха в наступившей внезапно мрачной, зловещей тишине прозвучал как-то отстраненно, будто не этот человек вовсе спрашивал сейчас царя, а некий голос. Голос вообще – с земли ли, с неба ли?
- Что же ничего не отвечаешь? Что свидетельствуют против тебя, - правда?
Царь молчал, глядя на патриарха. Неужто не поймет? От этого сейчас все зависит. Захочет ли понять? Захочет ли? 
- Заклинаю тебя богом живым, скажи нам, ты ли сын божий? Сын благословенного, называющий себя спасителем? – голос патриарха дрожал от напряжения. «Промолчи! Промолчи, не говори ничего, умоляю тебя, Солнце-царь! - думал он про себя. – Ради всего, что сделал ты для Города и народа, ради всего, что сделать еще способен, промолчи!»
Царь будто видел мысли патриарховы, и на пронзительный взгляд Плешивого ответил взгляд не менее напряженный, глубокий, умоляющий даже. Он глубоко вздохнул.
- Если скажу вам, вы не поверите. Если же и спрошу вас, не будете отвечать мне и не отпустите меня.
 - Так ты сын божий? Прореки! – раздалось сразу несколько выкриков с того места напротив патриарха, где кучкою сплоченной стояли Быки.
 - Вы говорите, что я! – наконец выкрикнул царь, словно тяжеленное ярмо с себя сбросив, руку могучую простерев к родичам своим. - Даже сказываю вам: я! И вы отныне узрите сына человеческого, сидящего одесную силы и грядущего на облаках небесных!
- Вы слышали?! Вы слышали все?! Он богохульствует! – завопил Тихоня, и его пронзительный вопль, в котором слышались смертельный, животный страх и столь же дикая злоба, будто бы надвое разодрал Малый храм, словно расколол статуи богов под священным куполом. - На что еще нам свидетелей? Вот, теперь вы слышали богохульство его! Как тебе кажется, патриарх? Как вам кажется, люди?
- В самом деле, какое еще нужно нам свидетельство? – загомонили вокруг. - Ибо мы сами слышали из уст его. Повинен смерти!
Дальше началось нечто невообразимое. Толпа, заполонившая храм, окружила царя со всех сторон, словно стая голодных, злобных собак, обложившая медведя. Поначалу они опасались подойти ближе, но убедившись, что скованный цепями по рукам и ногам гигант не сможет им ответить, поощряемые Быками, они стали плевать ему в лицо, прикрывая собственную трусость грязными, мерзкими ругательствами. Некоторые, подскочив сзади, били его в спину, по затылку и по щекам, если могли дотянуться, повторяя исступленно: «Сын божий? Все знаешь? Тогда прореки, кто? Прореки нам, спаситель, кто ударил тебя?» Под градом ударов, тычков, плевков царь стоял, не двигаясь, не проронив ни слова, устремив пронзительный взгляд потемневших от гнева и боли глаз на патриарха, и только губы его шевелились беззвучно.
- Боже! Именем твоим спаси меня и силою твоею суди меня. Боже, услышь молитву мою, вонми словам уст моих! Ибо чужие возстали на меня, и сильные взыскали душу мою, и не представили бога пред собою. Но вот, бог помогает мне и господь – защитник души моей. Обратит он зло на врагов моих: во истине твоей истреби их. Я охотно принесу тебе жертву, прославлю имя твоё, господи, ибо оно благо. Ибо от всякой печали ты избавил меня, и на врагов моих воззрело око моё.
С ужасом и омерзением наблюдал все это патриарх, не в силах пошевелиться, не в силах слова даже сказать. Наконец очнулся.
- Вон! Все вон из храма! Немедленно оставьте дом богов! Стража! Этого человека, что называет себя сыном бога, посадить в Полуденную башню. Все! Я сказал!

Росинка

Лениво изогнувшись поблескивавшей на послеполуденном солнце аспидно-темной змеей, река-руса сделала последний поворот, и Кудряш увидел Гремучую гору. Как мал оказался примостившийся на верхушке ее Велик-городок! После сложенных из камней-великанов неприступных стен Города, вознесшихся, кажется, к самым облакам, тесовый частокол княжого двора гляделся хлипким, что синичье гнездышко. И все же при виде тонувших в купах деревьев на склоне холма бревенчатых изб к глазам княжича подступили слезы. Он хмурился, стараясь скрыть непрошеную слабость, но ничего сделать не мог – каждое дерево здесь он знал с самого детства, каждую нависшую над зеленью воды иву, каждую заросшую осокой заводь, даже, казалось, и каждый рыбий всплеск в речке-русе.
Все три дня, что спускались они на восход по реке, стояла тихая, ясная погода. Вот и сегодня туманное утро сменилось чистым, прозрачным днем. Нежаркое солнце – совсем не такое, как в Городе или в Стране орлов, оно будто не пекло, не палило, а лишь грело – пронизывало все вокруг, и воздух делался оттого каким-то особым, звонким, лучистым. За каждой излучиной реки открывался Кудряшу вид один другого изумительнее. Тяжелая, густая зелень, какою была она в середине лета, сделалась теперь легкою, чуть даже прозрачною и во многих местах подернулась светлым золотом наступающей осени. Княжич глядел вокруг с жадностью неимоверной, словно бы выпущенный на свободу узник, словно хотел впитать в себя, выпить этот вновь открывавшийся ему мир до последней капельки, и наглядеться никак не мог. Да, он вырос здесь, он видел эту красоту лета и лета – но никогда и думать о ней не думал и в Городе даже о ней не скучал. А сейчас вдруг понял, что все вокруг походило боле на храм – божественно красивый и божественно величественный, укрытый необъятным голубым небесным куполом. И, как вошло у него уже давно довольно в привычку, он заговорил с отцом своим небесным.
«Суди, господин мой, обижающих меня, побори борющихся со мною. Возьми щит и возстань на помощь мне, обнажи меч и стань преградой против гонителей моих, скажи душе моей: «Я – спасение твоё». Да посрамятся ищущие душу мою, да постыдятся умышляющие мне зло. Да будут, как прах на ветру, да будет путь их темен и скользок, и посланники господа да преследуют их. Ибо враги тщетно скрывали от меня пагубную сеть свою, напрасно поносили душу мою. Да постигнет их сеть, которую сами же и готовили, и западня, которую они скрыли, да уловит их. Душа же моя возрадуется о господине моем, все кости мои скажут: «Господи, господи! Кто подобен тебе, избавляющему слабого от руки сильнейших его, и бедного и убогого от грабителя его?» Возстали на меня свидетели неправедные, спрашивали меня о том, чего я не знал. Воздали мне злом за добро и безплодием – душе моей. Как ближнему, как брату нашему, так я угождал; подобно плачущему и сетующему, я смирялся. А они против меня с веселием собрались, искушали меня, насмешливо позорили меня, скрежетали на меня зубами своими. Господи! Отставь душу мою от злодейства их, от львов рыкающих злобно спаси единородную мою. Прославлю тебя в многолюдном собрании, среди народа многочисленного восхвалю тебя. Да не торжествуют надо мною враждующие против меня неправедно. Ибо мне говорили они мирное, но во гневе о коварстве помышляли. Ты видел, господи, не умолчи, не отступи от меня! Суди меня, господи, по правде твоей. Да посрамятся все, радующиеся несчастьям моим; да возвеселятся желающие оправдания моего, пусть величат господа желающие мира рабу его. И язык мой будет поучаться правде твоей, весь день – хвале твоей».

- Такое дело, доплыли, кажись, княжич! – густым басом пророкотал стоявший на носу лодки кормщик  и обернулся к Кудряшу. – Узнаешь места родные али нет?
Княжич хотел сказать, да не сумел одолеть комок, подступивший к горлу, и только молча кивнул. Кормщик пристально посмотрел в лицо юноши и удивленно развел руками.
- Да ты, похоже, соскучил по дому, княжич.
Кудряш снова кивнул и отвернулся от кормщика, стесняясь своих мокрых глаз. Бревенчатые стены княжого двора все ближе, у подножия Гремучей горы пестрели пятнышки пасущихся коров.
- Это ничего, ничего, - смутился в свой черед мужик и тоже поспешил отвернуться. Потом яростно вцепился огромной, как лопата, какой хлеб из печи достают, ручищей в густую бороду, огляделся по сторонам. – Надоть скорее дружке твоему сказать, мол, доплыли. А то ведь, неровен час, пропадет.
С трудом оторвавшись от вида Гремучей горы, что вызывал в нем неизведанную доселе сладкую грусть, Кудряш обернулся и поискал глазами Неваляйку. Нет нигде, должно, в самый угол мурьи, исподней части корабля, где пустогруз и припасы обычно лежат, забился, от воды ненавистной подале – ох, и чудной парень! Кудряш встретил его вскорости после того, как добрался до Страны орлов. Сначала княжич все старался вызнать, где сыскать ему дедовых слуг, о которых сказывала мать, но не будешь же расспрашивать незнакомых людей, коих впервые в жизни видишь, - не видали, мол, таких-то, они, дескать, сокровища несметные здесь зарыли? Страна орлов вообще показалась ему иной совсем, нежели та, что осталась в отроческой памяти. Конечно, тогда они всего несколько дней провели здесь, в гостях у материных братьев – пиры помнил, охоту соколиную, улыбающееся лицо старшего из дядьев в черной бороде, а боле и ничего. Нынче же оказалось там все по иному – тихо, буднично, никто ему словно бы не рад…
За два дни Кудряш излазил вдоль и поперек прибрежные скалы, вплавь добрался до Студеного камня, у которого, как мать сказывала, они едва не разбились, когда с Росомахою в первый раз из Города бежали. В пещеру ходил, где сам он родился - здесь никто не жил, видать, только пастухи держали скот зимою: о чем ясно говорил крепкий овечий дух. Кудряш все старался представить себе ту зимнюю ночь, вспоминая рассказ, слышанный когда-то, еще в Лесной стороне от старика-ведуна, услышать, как грозно шумело неспокойное Красное море далеко внизу, как трещал костер, и громким шепотом твердила одно и то же повитуха…
Вечером второго дня, вдоволь набродившись по окрестным горам и подстрелив себе на ужин зайца, Кудряш развел костерок у входа в пещеру, где определили ему житье. Пока он раздумывал, глядя на жарившееся на огне мясо, ко входу в пещеру подошел малого роста дедок – востроглазый, курносый, с длинными седыми волосами, забранными на затылке кожаным ремешком.
- Здоров будь, чужеземец, - проговорил негромко, глядя в сторону, словно бы и не к Кудряшу вовсе обращаясь.
- И ты здоров будь, дед! – княжич невольно посмотрел сначала вниз по склону горы, тонувшему в кромешной темени, туда, куда уставился нежданный пришелец. – Только ведь я не чужеземец, я родился здесь.
- Да? – дедок только теперь соизволил перевести взгляд на сидящего у костра юношу. – То-то я смотрю – кто же это мясо так на огне жарит? Един Росомаха тако ловко умел.
- Так ведь он мне и… - Кудряш было приподнялся  с полешка, на котором сидел, но дед тут же отвернулся.
- Не знаю я тебя и знать не хочу, чужеземец, - проговорил он все так же негромко, ровно, не повышая голоса нисколько. И совсем уж тихо, неслышно почти, так, что только Кудряш с его чутким слухом прирожденного охотника услышать мог, добавил: - Ты меня не ищи. Сын мой, Неваляйка, сам тебя найдет.
Не сразу, а лишь через несколько дней, в другой раз оказавшись совсем один, княжич и встретил Неваляйку. Щуплый парнишка, летами немногим постарше Кудряша, с тонким, крючковатым, как у хищной птицы, носом и большими печальными отчего-то глазами, удостоверившись, что они и вправду одни, рассказал княжичу: из троих дедовых слуг остался только его отец, тот, которого когда-то звали Уголек, а теперь давно уж кличут Сухоруким.
В тот вечер сговорились, а еще спустя несколько Кудряш и седой дедок выбрали ночь потемнее и пошли к тому месту, где когда-то спрятаны были княжьи дары.
Пока шли, Уголек - так называл его Кудряш, и старику это явно нравилось – жаловался юноше на то, что жизнь в Стране орлов круто изменилась с тех пор, как помер старый владыка.
- Рыба то, она ить с головы тухнет, - жарким шепотом, потому, любой звук в ночи разносился далеко изрядно, говорил дед. – Так и у нас здесь, все с головы починается, все неустроенья, все народу пагубы. Старший из дядьев твоих жаден без меры, но главное, душою темен… Да даже и то можно было бы снести, если бы Нос по ветру о народе пекся. А только не хочет он. Али не может. Лишь о себе, в каждой мелочи лишь о себе старается, не понимая, что правитель всегда и всюду о стране своей, о народе заботиться обязан. Конечное дело, руки у человека так хитро устроены – не от себя, а к себе гребут. Но! Но ежели бы мельник всю муку себе оставлял, что бы было, а, княжич? Если б охотник всю добычу сам съедал? Знаешь, как дед твой мне рассказывал? Он владыку доброго с добрым пастухом сравнивал: «Истинно говорю тебе - кто не дверью входит во двор овечий, но перелазит через загородку, тот вор и разбойник. А входящий дверью есть пастырь овцам. Ему придверник отворяет, и овцы слушаются голоса его, и он зовет своих овец по имени и выводит их. И когда выведет своих овец, идет перед ними, а овцы за ним идут, потому что знают голос его. За чужим же не идут, но бегут от него, потому что не знают чужого голоса. Правильный, добрый владыка - аки дверь: кто войдет, тот спасется, и войдет, и выйдет, и пажить найдет. Вор приходит только для того, чтобы украсть, убить и погубить. Я пришел в этот мир и стал владыкою Страны орлов для того, чтобы люди наши имели жизнь и имели с избытком». Так говорил твой дед. Нынешние же, суть воры и разбойники, и овцы не слушают их.
Пробираясь в кромешной тьме ведомыми только его проводнику тропинками, Кудряш слушал угольковы речи и дивился тому, сколько точны слова старика, толковы его суждения. Княжич и сам в последнее время много думал о том, как править страною и народом, ибо был твердо убежден, что рано или поздно станет царем. «Смогу ли я стать пастырем добрым? – спрашивал он себя. – Таким, который жизнь полагает свою за овец? А вдруг сумею быть всего лишь наемником, которому овцы не свои, временщиком, что видит приходящего волка и бежит, потому что наемник, и не радеет об овцах, оставляет их, и волк расхищает овец и разгоняет их? Нет-нет, я должен, я просто обязан найти в себе силы и умение стать  пастырем добрым – я буду знать овец своих, и они будут знать меня. Как отец мой небесный знает меня, так и я знаю господина моего и жизнь свою положу за овец своих. Впрочем, есть ведь и другие овцы, которые не сего двора, а вот эти, к примеру, жители Страны орлов. И тех надлежит мне привести: и они услышат голос мой, и будет одно стадо и один пастух. Потому любит меня отец мой небесный и спасает и ведет меня по жизни, что я хочу отдать жизнь мою, чтобы опять принять ее. Никто не отнимает ее у меня пока, но я сам, если будет нужда в том, отдам ее. Имею власть отдать ее и власть имею опять принять ее. Сию заповедь получил я от отца моего небесного».
Только что делать в первую голову? Надобно снизить подати. Снизить, но сделать их обязательными для всех. Ведь что получается – и в Городе, и, судя по речам Уголька, здесь, в Стране орлов, - правитель установил непомерно высокие сборы, но мытари за мзду, которую втайне платят им, собирают в казну меньше, нежели установлено. А царю врут, дескать, нет у людишек прибытку на мыто – неурожай али улов плохой, али торговля нейдет. Только как заставить мытарей мзду не брать? Как лжецов честными сделать? Руки отрубать? Глаза выкалывать? Или добром лишь, как Жалейка твердит?
Обратная дорога показалась куда короче – всегда так бывает. Отчего? Несметность богатства, спрятанного когда-то, еще при его рождении, дедом в этой дальней пещере, поразила Кудряша. В трех сундуках, один другого больше, сложены были золото, серебро и драгоценные лалы – невиданной, дивной красоты. Переливаясь в неверном, мечущемся свете факела, каменья отбрасывали на стены пещеры отблески-искорки, и оттого казалось все вокруг неверным, марным, мнилось, что спит он и видит чудный сон. Юноша переводил изумленный взгляд с сокровищ на худое, сморщенное лицо Уголька и долго не мог вымолвить ни слова.
- Что, - спросил наконец старик. – Нравится?
- Как же ты сохранил все? – медленно, не сразу ответил княжич. – Как сумел уберечь таковое богатство? Другой бы не твоем месте…
- Так ведь я это, а не другой! – буркнул почти сердито Уголек, а потом улыбнулся, смягчившись. – Знаешь, княжич, сколь раз себе говорил: дурак, мол, дурак, о таких сокровищах знаешь, а не пользуешься! Вот прямо теми же словами и говорил – другой бы на твоем месте…
Кудряш сложил в две небольшие сумы лишь две горсти драгоценных лал, куски самородного золота и отсыпал изрядно серебряных рубленых пластинок-монет.
- Вижу, учить тебя уму-разуму не нужно, - одобрительно глядя на княжича, протянул Уголек. – Жадности в тебе излишней нет, и цену богатству ты хорошо знаешь, не чинишься зряшно. Теперь слушай: возьми с собой моего сына – Неваляйка хоть с виду невзрачен, но крепок весьма и, главное, не дурак отнюдь, он подыщет еще двоих-троих провожатых. С такими сокровищами не след по лесам-степям в одиночку ходить, а путь тебе в Лесную сторону неблизкий. Да ты и сам, чай, не забыл.
Дорога же в Лесную сторону вышла даже длиннее, чем помнилось Кудряшу. И не в пример труднее. Когда шли они с матерью в Город, то по реке-дону спускались, а теперь им приходилось подниматься вверх по течению, что, понятно, тяжельше гораздо. Хорошо хоть, молодцы, которых привел Неваляйка, оказались добры на редкость. Всех троих, пусть и отличались они и статью, и нравом, объединяло одно – и мелкий, похожий на лукавого лесовичка Мехоноша, и худой, жилистый, заросший серою бородой Вострило, и богатырь с румяным детским лицом и голубыми необыкновенно глазами за длинными, что у женщины, ресницами Нечай – все показали себя мужиками, на коих можно было положиться в любом деле. Две луны поднимались они по вспухшему, как назло, от обильных весенних дождей реке-дону, выгребая против течения, переволакивая лодью через пороги, хоронясь сугубо от лихих людей в местах, которые указывал кормщик. И ни единого разу не пришлось пожалеть Кудряшу, что послушал он Уголька и взял с собой его сына, а тот привел еще троих. Ни разу никто из них не пожаловался, не попытался на другого переложить хоть часть своей ноши и своей обязанности – может, оттого, что были они ровесниками почти, а может, не могли жалиться, когда среди них княжой сын от черной работы не бегал. Так или иначе, трудная дорога сплотила их, связала крепко еще даже до того, как они успели узнать друг друга как следует. Одну лишь приметил Кудряш у Неваляйки странность – угольков сын страсть как не любил воды. А потому, в то время, когда не требовалась его помощь, гребцам али еще для чего, он прятался в самый дальний угол лодьи и сидел там, набычившись, делая вид, что дремлет, или лениво отбрехиваясь от всегдашних шуток остальных: «А тута теплее!»
Однако же все ближе становился Велик-городок, вот уже и провиднелась знакомая тропинка, что вела по левому берегу русы-реки к впадающей в нее речке-невеличке. Там, чуть выше по течению прячется в верховьях Чудова оврага Кривая мельница… До сего дня Кудряш старался не думать о Росинке. Потому – чувствовал свою вину и злился на себя, что не сдержал слова, данного когда-то мельниковой дочке, что стерся почти из памяти ее облик, что нет в нем и в помине той детской любви, какая носила его несколько чудных дней, будто на крыльях, а потом вся и вышла. Давно заслонили Росинку другие девки, городские, боле яркие, боле смелые. Да и сама мельникова дочка уж верно замужем. Неужто ждать стала бы столь лет? И все ж думая так, княжич отчего-то по-прежнему злился на себя. Он не помнил точно, что сказал ей, прощаясь, отчетливо в памяти остались только ее слова: «Грех тебе будет великий, Кудряш!» «Бросил девку. Обманул, - подумал он вдруг, все пытаясь разглядеть за деревьями покосившуюся крышу Кривой мельницы, хотя знал наверное, что с реки ее не видать. – Нет тебе прощенья».
Внезапно на юношу нахлынула тоска. Эх, если бы не нужно было сейчас никуда плыть! И почто он с дядькой своим копченым не помирился? Кудряш поискал глазами спутников, но те, как назло, заняты были каждый каким-то делом и не глядели на княжича. А что делать, если не вышла замуж Росинка, если ждет его по сю пору? «Женюсь! – решил Кудряш. – Точно женюсь!» И на миг стало ему легче и свободнее оттого, что обузу тяжкую с совести снял. И тут же вспомнил карие глаза танцовщицы, ее пышущее жаром тело, и шелковистую кожу Мышки… А какова еще Росинка окажется на ложе? И еще тоскливее ему враз сделалось. Эх, если бы не плыть сейчас никуда, если бы с дядькой примирился!
- Как олень стремится к источникам вод, так стремится душа моя к тебе, господин мой, - истово шептал Кудряш, стоя на носу лодьи и внимательно всматриваясь в облака, плывшие чуть выше стен Велик-городка. - Возжаждала душа моя к богу крепкому, живому: когда приду и явлюсь лицу божию? Слезы мои были мне хлебом день и ночь, когда говорили мне ежедневно: «Где бог твой?» Это я вспоминал и изливал пред собою душу мою. Как пройду я к месту селения дивного, до дома  господина моего, при гласе радости и исповедания, при праздничном восклицании! Почему прискорбна ты, душа моя? И почему смущаешь меня? Надейся на бога! Ибо я исповедаюсь ему: спасение лица моего и господин мой! Во мне самом душа моя смущена, поэтому я буду вспоминать о тебе на пути от великой Реки к горе сей малой. Бездна бездну призывает голосом водопадов твоих: все валы твои и волны твои прошли надо мною. Днем повелит господин мой милость свою, а ночью – песнь ему от меня, молитва богу жизни моей. Скажу: заступник мой, почему ты меня забыл? И почему я сетуя хожу, когда оскорбляет враг? Когда сокрушались кости мои, поносили меня враги мои, говоря мне ежедневно: «Где бог твой?» Почему прискорбна ты, душа моя? И почему смущаешь меня? Надейся на бога, ибо исповедаюсь ему: спасение лица моего и бог мой!
Встречали их всем народом. Ох, и радости было! Князь, изрядно постаревший, трое его сыновей и прочие многие родичи, давние кудряшовы друзья-приятели – Мокша, Сбышка и остальные из верховых ребят, все они повзрослели, конечно, но будто ростом ниже стали и в плечах хлибковаты – мужики с бабами низовые, ребятня, и все вообще жители Велик-городка высыпали на склон к деревянным мосткам причала, такого хлипкого, такого маленького по сравнению с Торговой пристанью Города! И все отчего то смеялись, руками всплескивали, как от чуда великого или от великой радости. И самому Кудряшу было оттого легко и радостно, весело, светло, хорошо неимоверно! Его тискали в объятьях родичи, почтительно приветствовали ставшие вдруг стеснительными соседи. «К столу! К столу! – торопил, посмеиваясь в седую бороду, князь. – С вечера еще ждали, глаза все проглядели!» И так эта встреча не похожа была на ту, что лета назад ждала их с княжной в Городе! Казалось, и люди здесь живут совсем другие. Права была мать…
- Восхвалим вышнего Даждь-бога, а также праведного царя Дажень-яра и сына его Буса Белояра! – подняв изрядный серебряный кубок, искусно сработанный и украшенный замысловатой резьбой, торжественно, чинно загудел князь. За длинным столом враз стало тихо. – Белояра, явившегося нам и поведшего нас по Стезе прави к блаженным Ирийским лугам и к чертогам сияющим Солнца суряного.
После того как осушили чаши и кубки по первому разу, поднялся Кудряш.
- Позволь сказать мне, князь! – старик одобрительно кивнул, и в гриднице вновь стало тихо.
 – Много прошел я стран, множество видел народов разных, лета жил в Городе самом, дивном своими могучими стенами и великими храмами, богатом несметными сокровищами и грозном боевой силой, - Кудряш перевел дух и обвел глазами стол, за которым собрался едва не весь Велик-городок. Слушали его внимательно, переглядываясь порою, но друг с дружкою не переговариваясь, не мешая гостю. – Был и в Стране орлов, где живут смелые и гордые люди, трудолюбивые землепашцы и неутомимые рыболовы. Но нигде, ни в одной стране на всем белом свете не встречал я таких людей, как здесь, в Велик-городке! Столь доброты и великодушия, столь открытости и света не может, кажется, вместить душа человечья. Ваша вместила! Я пью этот кубок за вас, мои земляки!
- Спасибо тебе, сынок! – стремительно поднявшись, ответил явно растроганный князь, и за столом зашумели, загалдели: «Любо! Любо!». – Скажи, ведун.
Князь протянул руку к сидящему ровно напротив него седовласому старцу с большими, серыми, словно бы выцветшими от бесчисленных прожитых им лет глазами. И вновь, в третий уже раз за столь короткое время, совершенно замолчали гости.
- У истока лет и в начале начал стоит Алатырь-гора, а рядом с нею Скала вечности, на коей, как на алмазной оси, плавно вращается Звёздное коло времён, - старик начал едва слышно, но дальше голос его крепчал, и тут княжич вдруг узнал ведуна: это ж тот самый дед, который рассказывал ему когда-то о его, Кудряша, рождении. - И есть здесь Крыница вед, откуда истекает река памяти рода нашего. И там мы взойдём на лодью солнца, которую создал высший зиждитель, дабы устремиться по волнам моря древних лет под ветрами перемен и парусом веры нашей, сквозь бури войн и усобиц, минуя мели забвения и правя кормилом знания от лет давешних к нынешним. Да возвестит нам Крыница вед вечный закон русов и расскажет нам о доблестных старых временах, о деяниях старожилых людей и прежних князей, а также о будущем, ибо прошлое также и будущее наше, ибо всё возвращается к своему истоку, ибо так само время вращается по сварожьему Колу времён...
Слушая красивые легенды о предках нынешних князей, с радостью отмечая все новые лица старых своих знакомцев среди собравшихся на пиру, вспоминая вкус подзабытых было в Городе яств, Кудряш думал и о том, как непросто ему придется здесь. Ведь русичи, как рассказывали Хозяйка и Росомаха, да и сам княжич успел убедиться, крепко верили в своих богов, истово молились деревянным кумирам, возведенным в лесной чаще, и каменным истуканам, что венчали лежавшие к полуночи от Велик-городка холмы. Так что рассказы о небесном отце эти крепкие, рассудительные, доброжелательные, но и вспыльчивые порою весьма и весьма, люди вряд ли примут без спора.
Солнце уже закатилось за лес, окружавший Велик-городок с полуночи, когда Кудряш со Сбышкой и Мокшей вышли из княжого двора.
- Хочу на берегу посидеть, как когда-то, - потянувшись сладко, выгнув дугою спину, растрясая затекшие на пиру ноги, сказал княжич.
- Соскучил, что ли? – расплылся в широкой улыбке Сбышка. По нему было сразу видать, что немало хмельного меда и пива за столом было выпито.
Кудряш утвердительно хмыкнул. Он и сам выпил изрядно, на душе было тепло, хорошо, вольно и свободно. Он снова теперь дома, среди своих, от давешних сумрачных мыслей и следа не осталось. Друзья спустились чуть ниже и уселись на траве на самом краю высокого откоса, что уступами сбегал вниз, к реке. Небо было темным, совсем беззвездным, и только луна на подполони порою проглядывала сквозь разрывы споро бежавших на полудень облаков, и тогда на тронутой легкой рябью глади русы-реки змеилась серебристо-белая неровная дорожка. Княжич поглядел вправо, туда, где за второй излучиной речной хоронилось устье Чудова оврага, не видное теперь в кромешной тьме, потом от устья мысленно поднялся к верховьям оврага, пытаясь угадать в неразличимой темени покосившуюся крышу Кривой мельницы.
- А что, мельник то на Кривой мельнице, жив еще? – наконец произнес он раздумчиво, вспомнив невзначай, об чем думал еще с утра, но спросить ни у кого не решался. А теперь вот показалось то ему столь важным, что боле не мог терпеть, не мог ждать.
- Жив, - не сразу откликнулся Сбышка, потому, видать, что думал о своем. – С бабой своей живет. Робята ихние два лета назад на восход подались, счастья искать.
Кудряш сидел, боясь проронить вздох малейший. Вот уж не думал он, что будет для него столь трудным сей миг. Ведь давным-давно и думать уж он как будто забыл о Росинке. И девок других с тех пор…
- А дочка их молодшая утопла, - сказал вдруг Мокша.
В кромешной темени ночи княжичу показалось - видит он ясно и реку-русу, и берег противуположный, видит далеко-далеко вокруг. Сердце в груди стучало редко и громко, так, что и Сбышка, и Мокша обязательно должны были слышать. Пусто и горько, горько и пусто сделалось в душе его.
- Два дни искали, - продолжил Мокша. – Думали, медведь задрал. Ей ведь сватов прислали накануне, с княжого двора прислали. Во ведь повезло девке – Добрыня, молодший княжий сын на ней жениться хотел.  А через два дни нашли в омуте у Сиротского луга. Тако.   
«В омуте на Сиротском лугу глубока вода, черна иссиня, в омуте на Сиротском лугу твой венок плетен выбрал меня…» - повторял про себя Кудряш раз за разом вспомнившееся нечаянно. А стройная хрупкая девочка с непослушно выбивавшейся  из-под туго повязанного белого платка темной кудрявой прядью и нежно улыбавшимися карими глазами все твердила: «Грех тебе будет великий, Кудряш, надо мною смеяться. Зачем словами меня такими одарил сего дни, коими един раз и навсегда девичье сердце к себе привораживают, ежели знал, что бросишь меня тут же? Зачем?»
 
«Помилуй меня, боже, по великой милости твоей, и по множеству щедрот твоих смой с меня беззаконие моё и от греха моего очисти меня. Ибо беззаконие моё я сознаю, и грех мой всегда предо мною зияет. Тебе, единому, я согрешил и лукавое пред тобою сотворил, и сумею ли оправдаться пред глазами твоими, когда будешь судить меня за то? Ибо вот я в беззакониях зачат и во грехе родила меня мать моя. Ты же истину возлюбил: неизвестное и тайное премудрости твоей ты явил мне. Окропишь меня горьким зверобоем, и я очищусь, омоешь меня, и я сделаюсь белее снега. Возгласишь мне радость и веселие: возрадуются кости смиренные. Отврати лицо твоё от грехов моих, и все беззакония мои очисти. Сердце чистое создай во мне, боже, и дух правый обнови в утробе моей. Не отвергай меня от лица твоего, и духа твоего святого не отнимай от меня. Воздай мне радость спасения твоего, и духом могущественным утверди меня. Научу грешных путям твоим, и нечестивые к тебе обратятся. Избавь меня от кровей, боже, господин спасения моего! Возрадуется язык мой правде твоей. Господин, открой уста мои, и уста мои возвестят хвалу твою. Если бы ты восхотел жертвы, я дал бы, но к жертвам обычным ты не благоволишь. Жертва богу – дух сокрушенный, сердце сокрушенное и смиренное бог не унизит. Осчастливь, господин мой, по благоволению твоему гору эту, и да построятся на ней стены священные».

Храм

- В твоих словах есть правда, брат, - Добрыня хмурил брови, голову склонив слегка набок, и глядел прямо в глаза Кудряша. Впрочем, молодого княжича уже никто не звал мальчишеским именем. За два лета, что жил он в Велик-городке, царевич превратился в настоящего богатыря – и выше был любого из русичей ростом, и в плечах шире. За великое же его пристрастие к соколиной охоте величали его теперь Соколом, иногда Ясным соколом или Сокольим глазом, а в особых случаях даже и Соколом Велияром, показывая тем, что княжич принадлежит к роду Велиярову - из которого и прадед его, Велияр Древний, и бабка. Дядька же царевича, который после того как двое старших его братьев ушли с малой дружиной на восход, а отец, Велияр Старожилый, не сумев с тем смириться, помер от горя, стал княжить в Велик-городке, называя не племянником, а братом. – Только почему же ты говоришь сего дни одно, а завтрева другое?
- Об чем ты? Неужто врал я когда – тебе, али кому другому? – царевич взглянул на Добрыню, недоуменно подняв левую бровь.
- Ты ведь говоришь, мол, все вокруг создано единым богом, так?
- Ну конечно...
- А раз так, ведь и другие боги, те боги, которым поклонялись русы испокон веку, и Даждь-бог, и Сварог, и Морена, и все, все остальные, созданы им. Но почему же ты, брат, запрещаешь нам верить в них – суть созданий бога единого?
Тут уж и Сокол-царевич нахмурился, сгреб, по обыкновению, русую бороду в кулак.
- Думаю, так, брат, - наконец проговорил он раздумчиво и очень серьезно. – Жили человеки, по воле господина нашего небесного однажды созданные, в темноте и невежестве сугубом. Вот как, к примеру охотники в лесу зверя промышляют: из-за деревьев они недалеко вперед видят, и кажется им, пока из лесу не выйдут, что нет ничего кругом кроме как деревья сплошные. Но лишь только на опушку выходят, перед ними куда боле всего открывается – широчайшие поля с травами в пояс, бескрайние долины и высокие горы, покрытые снегом, и безбрежное небо, в лесу чащобой закрытое, и реки, что по равнинам стремятся. Вот и человеки на земле жили досе как в лесу, в духов и бесов верили, думали: духи и бесы всем на земле правят. А ведь духи и бесы, в том числе и главный бес на свете – сатана, черт, диавол, много ему еще названий-проклятий – они только потому на земле находятся, что так господину нашему небесному угодно было.
Кудряш говорил горячо, вдохновенно, и Добрыня глядел на него во все глаза, в задумчивости покусывая костяшку велесового пальца. Он не впервые слушал эти речи, с тех пор как два лета назад племянник рассказал ему о Создателе. Помнил хорошо, как поначалу страшновато было, как опасался гнева Даждь-бога и Велеса, потом как жарко спорили они с царевичем – до хрипоты, до одури. И не забыл, как однажды нарисовал племянник угольком на холстине дивной красоты картину – хоромы бога. И с тех пор Добрыня, пожалуй, убедился, пожалуй, поверил.
- Разные боги, которым поклоняются люди, не познавшие еще единого бога, они ведь и рознь сеют в сердцах, - продолжал княжич убеждать Добрыню. – Ты и сам знаешь, Перун покровительствует воинам, Велес охраняет земледельцев, Макошь и Лада пекутся о бабах и девках. Но лишь именем единого бога можно соединить и воинов, и зодчих, и купцов, и пастухов, сподвигнуть их на дело великое ради народа всего. Разумеешь, князь, как важно то именно для княжой власти? Ибо господня – земля и что наполняет её, вселенная и все живущие на ней. Он на морях основал её и на реках устроил её. Кто взойдет на гору господню? Или кто станет на месте святом его? Тот, у кого руки невинные и чистое сердце, кто не принял напрасно душу свою и не клялся лукаво ближнему своему. Этот получит благословение от господа и милость от бога – спасителя своего. Таков род ищущих его, ищущих лица бога народа своего. Князья, поднимете врата ваши и поднимитесь, врата вечные! И войдет царь славы. Кто этот царь славы? Господь крепкий и сильный, господь сильный в брани. Господь сил – он царь славы.
- Об том я еще не думал, брат. Ни разу, признаться, об том не думал, - помолчав, Добрыня серьезно глянул на княжича. - Но раз так, раз вера в единого бога поможет народу нашему и князьям его, нужно нам храм строить, тот храм, о котором ты мне рассказывал.
- Я знал! Я знал, брат, что ты поверишь! – воскликнул Кудряш, вскочивши с лавки, и обнял тоже вставшего, не столь разве что поспешно, Добрыню.
- Однако тут крепко думать надо, - чуть отстранил его князь. – Кто работать будет? Ведь у всех в Велик-городке свое дело есть. У нас, у русичей рабов, таких, о ком ты рассказывал, что в Городе живут, нету. Как ты людей работать заставишь?
- Ничего, брат, ничего! – отвечал ему радостно Кудряш. – На все воля господина нашего небесного. Без его воли не упадет ни один волос с головы самого жалкого из созданий его. Я надеюсь, что бог мой даст мне силы убедить людей. Начнем же мы с того, что пошлем Неваляйку с тремя лодьями за белым камнем, о котором я тебе говорил.
На следующее утро на самой вершине Гремучей горы, в том месте, где широким мыском выдается она меж двух оврагов, открывая вид небывало красивый на реку-русу и на всю долину за нею, собрался едва не весь Велик-городок. Кудряш стоял в кольце русичей, возвышаясь над толпою одетых в основном в белое людей, почти на целую голову. Он говорил, и его густой, сильный голос достигал и княжого двора, и далее, до самого леса на полуночи, и вниз по склону разливался, и через реку плыл, и по широкой равнине за рекою растекался, как растекались ее воды по весне до самого небесного окоема, и в небо самое поднимался и спускался оттуда, чтобы до души каждого из них, собравшихся в это хмурое весеннее утро по зову князя, достучаться…
   - Вы, мои земляки и мои братья, – соль земли, вам не должно терять своей силы. Все знают: то, что портится, можно посолить и сохранить надолго, но если соль потеряет силу, пропадут и заготовленные продукты. Ведь чем сделаешь ее вновь соленою? Испорченная, потерявшая силу соль уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон на попрание людям. Вы, простые землепашцы и князья, воины и звероловы – соль земли, свет мира. Вот, поглядите вокруг - не может укрыться город, стоящий на верху горы. Также и зажегши свечу, не укрывают ее под сосудом, но ставят повыше, на особом подсвечнике, и светит она тогда всем в доме. Так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли отца вашего небесного. Светильник же для тела есть око. И если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло. Если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно. Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?
- Что-то больно мудрено, - раздался совсем рядом резкий, лающий голос. Кудряш живо повернулся и протянул руку к говорившему, невысокому, коренастому, плотного сложения старику, одетому в богатый, соболем отороченный плащ и соболью же шапку. На красном, обветренном лице его особо выделялись густые, вечно нахмуренные брови и маленькие круглые серые глаза под ними.
- Я лишь сказать хочу, Щур, что не стоит собирать себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше.
- Но ведь предки наши завещали нам совсем другое. Иначе, зачем трудиться нам в поте лица день за днем и лето за летом? – не сдавался тот, кого прозвали, и столь точно, птичьим именем.
- Никто не может служить двум господам, Щур – ты и сам наверняка это знаешь. Ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. Нельзя и богу служить, и добро стяжать. Посему говорю вам: не заботьтесь о том, что есть вам и что пить, или во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды? Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, и отец наш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их? Да и кто из вас, заботясь, может прибавить себе росту хотя на один локоть? И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые цветы, как они растут: ни трудятся, ни прядут; но говорю вам, что и царь во всей славе своей не одевался так, как всякий из них. Если же траву полевую, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь, бог так одевает, кольми паче вас, маловеры! Так не заботьтесь и не спрашивайте, что нам есть, что пить или во что одеться. Потому что всего этого ищут язычники, и потому что отец ваш небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите же прежде царства божия и правды его, и это все приложится вам. Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы.
- И опять же – другое завещали нам деды. Все знают: если не оставить полевому анчутке несколько несрезанных колосьев, не видать на будущее лето хорошего урожая, если привяжется к неосторожному путнику грязная старуха бадзула, начнутся у него в дому разные неприятности, все из рук пойдет валиться, с горя запьет и спустит добро свое до последнего. Но чтобы бадзулу прогнать, нужно дом вымести чисто-чисто, а мусор выбросить в сторону от заката. А ты говоришь, что заботиться не след о дне завтрашнем. Эдак ведь без прибытку останешься совсем, - Щур, очевидно, говорил от многих русичей, рядом с ним стоявшие мужики согласно кивали. А вот бабы слушали молча, заворожено глядя на царевича. Так всегда бывало, бабы первыми попадали под обаяние этого человека и уж не могли боле противиться его сильному голосу, в котором твердость железа в миг единый сменялась сладостью меда.
- Не думайте, что я пришел нарушить законы предков наших - не нарушить пришел я, но исполнить. Ибо истинно говорю вам: доколе не прейдет небо и земля, ни одна малая крупица не прейдет из закона, пока не исполнится все. Итак, кто нарушит одну из заповедей сих малейших и научит так людей, тот малейшим наречется в царстве небесном; а кто сотворит и научит, тот великим наречется в царстве небесном. Ибо, говорю вам, если праведность ваша не превзойдет праведности язычников, поклоняющихся идолам деревянным, то вы не войдете в царство небесное.
- Как же попасть туда, в царствие божие? – едва слышно прошептала молодая баба, довольно далеко стоявшая от Кудряша. Но он услышал.
- Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное. Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут. Блаженны чистые сердцем, ибо они бога узрят. Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами божиими. Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас.
Вы знаете, что сказано древним нашим законом: не убивай. А я говорю вам больше: не токмо убийство великий грех, но даже и всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду. Кто лишь ругается на брата своего, подлежит народному осуждению, а кто назовет ближнего безумным, подлежит геенне огненной. Принеся дар твой к жертвеннику, ты вспомнил, что брата своего обидел? Оставь дар пред жертвенником и пойди прежде примирись с братом твоим. Мирись с соперником твоим скорее, пока ты еще на пути с ним, чтобы соперник не отдал тебя судье, и не ввергли бы тебя в темницу, отобрав до последней полушки имущество твое.
 - Если глубоко подумать, так то верно, – задумчиво глядя на царевича, проговорил Щур. – Верно, пожалуй, говорит Соколий глаз, так, земляки?
Однако остальные мужики стояли молча, не спеша пока соглашаться с княжичем. А тот и не думал останавливаться, голос его рос и ширился над Гремячей горой, огромные руки с длинными пальцами летали над головами земляков, убеждая и призывая, умоляя и требуя, голубые глаза в душу каждого из них заглянуть могли, увлекая за собой в незнаемые ими доселе выси.
- Вы слышали, что сказано древним законом: не прелюбодействуй, - продолжал княжич. - А я говорю вам больше: всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем. Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну. И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну.
Тихо было на Гремучей горе, люди стояли, боясь пошевелиться, боясь пропустить слово единое, ибо все, что говорил молодой царевич, было так ново, так необычно, и столь быстро проникало до самого тайного уголка души.
- Сказано также, что если кто разведется с женою своею, пусть даст ей разводную. А я говорю вам: кто разводится с женою своею, кроме вины прелюбодеяния, тот подает ей повод прелюбодействовать. И кто женится на разведенной, тот прелюбодействует.
- Клянусь, это правда! – Добрыня невольным движением поднес правую руку к губам, как бы запрещая себе говорить дале.
- Еще слышали вы, что сказано древним законом: не преступай клятвы, но исполняй пред богами клятвы твои, - Кудряш обе руки протянул к князю, тот открыл было рот, но ничего не сказал. - А я говорю вам: не клянись вовсе. Ни небом, потому что оно престол божий, ни землею, потому что она подножие ног его. Ни святым Городом, потому что он город великого царя. Ни головою твоею не клянись, потому что не можешь ни одного волоса сделать белым или черным. Но да будет слово ваше едино и крепко: если да, значит да, если нет, значит нет, а что сверх того, то от лукавого.
Еще говорили наши предки: око за око и зуб за зуб. А я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую. И кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду. И кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два. Просящему у тебя дай, и от хотящего занять у тебя не отвращайся. Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами отца вашего небесного. Ибо он повелевает солнцу восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных. Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? И если приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Но если будете прощать людям согрешения их, то простит и вам отец наш небесный, а если не будете прощать людям согрешения их, то и отец ваш не простит согрешений ваших. Не судите, да не судимы будете, ибо какою мерою мерите, такою и вам будут мерить. И что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь? Вынь прежде бревно из твоего глаза и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего.
Не творите милостыни вашей пред людьми с тем, чтобы они видели вас: иначе не будет вам награды от отца вашего небесного. И, когда молишься, не стремись показать себя перед людьми, а  войди в комнату твою, затвори за собою дверь и помолись отцу твоему втайне. И отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно. А молясь, не говорите лишнего, ибо знает отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде вашего прошения у него. Молитесь же так: «Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя твое; да приидет царствие твое; да будет воля твоя и на земле, как на небе. Хлеб наш насущный дай нам на сей день и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим. И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Ибо твое есть царство и сила и слава вовеки».
- Помните, как твердил я многим из вас о том, сколь важно воду кипятить? – Соколий глаз обвел собравшийся на Гремячей горе люд взглядом, с радостью подмечая, как внимательно слушают его, кивают согласно. – Помните, как убеждал, что должно временами воздерживаться от мяса, как от скоромного? Но то забота о здоровье телесном, а всем нам, детям господина нашего небесного, необходимо печься о здоровье наших душ. А потому, когда поститесь, не будьте унылы, чтобы показать людям, как вам трудно. Лучше помажьте головы и умойте лица, чтобы явиться постящимся не пред людьми, но пред отцом нашим, который втайне. И отец наш, видящий тайное, воздаст вам явно.
Кудряш замолчал, и на Гремучей горе сделалось так тихо, как, казалось, и до начала времен не было. Ни пенья птиц не слышно, ни тишайшего шороха дождя, сеявшегося с серого неба тонкой, невесомой пеленой. Народ стоял вокруг царевича, переглядываясь, перемигиваясь, с ноги на ногу переминались мужики, головами покачивали, как ото сна, от наваждения очнувшись.
- Верим тебе, Сокол Велияр! Ты наш, и мы твои, - сделав шаг вперед, прогудел Добрыня. – А теперь скажи…
- Спасибо тебе, князь, брат мой! – Кудряш поднял руку и поклонился Добрыне в пояс. - Спасибо вам, мои земляки, мои братья! Прежде я все говорил вам об отце нашем небесном. А теперь хочу от слов к делу перейти – хочу Велик-городок сделать домом бога. Хочу в Велик-городке храм для создателя всего сущего построить – вот здесь, на горе. Завтра я начинаю работу, кто желает мне помочь?
- Дак ведь весна, - оторопело отозвался кто-то из стоявших поблизости мужиков. – Кто ж в поле работать будет? А после поля – какая работа?
- Ежели сейчас припозднимся, без хлеба останемся, - встрял нескладный худой мужик с длиннющими руками и простуженным голосом. – Без хлеба как жить?
Загудели мужики, загалдели бабы, князь, стоявший по правую от царевича руку, с интересом поглядел на Кудряша – что, мол, скажешь? Кудряш поднял руку, призывая к тишине, и вскоре народ утихомирился.
- Все же, как я погляжу, мало в вас веры, - он помолчал, обводя людей пристальным, серьезным взглядом. – Понятное дело, что каждый хозяин о хлебе насущном для семьи своей печься должен. Однако скажите мне, сколь раз вы собирались, чтобы выпросить дождя у богов своих? Чтобы не потравили звери посевов, сколь раз их молили? Чтобы не побил ветер хлеба и не залила не ко времени буря дождем? И сколь раз обманывали вас ваши боги? Помните? А что если не поклоны бить будете перед деревянными истуканами на бесовском капище, а в дивном храме, который вместе мы воздвигнем на Гремучей горе, станете молить отца нашего небесного? Помните, о чем говорил я вам только что? Без воли господа ни един волос не упадет с головы вашей. И ежели захочет он, у каждого из вас будет столько хлеба, сколько необходимо ему и семье его. И ежели захочет он, пятью хлебами и двумя рыбами накормит весь Велик-городок и все его окрестности, да еще останется вдвое боле, чем было!  Зря вы печетесь о завтрашнем дне: помните, что говорил я вам о птицах небесных, кои ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы - и отец наш небесный питает их.
И тут совсем рядом, должно на одной из берез, что росли на склоне Гремучей горы, раздалось нежданно громкое дятлово стукотанье - так-так-так-так-так-так-так! И как нарочно, запели, засвистели вокруг птицы, замекала привязанная неподалеку к колышку чья-то коза, снизу, с реки, несмело пахнуло ветерком, дождь перестал и почти сразу разъяснело.
- А все же… - проскрипел тут простуженно длиннорукий худой мужик, с сомнением глядя на стоявшую рядом с ним румяную толстозадую бабу постарше явно возрастом. – Ежели не успеем…
- Да что ты, в самом деле, завсегда… - только было начала баба, как Кудряш поднял руку.
- Не рядитесь, земляки мои! Говорю же вам – на все воля господина нашего. Вот и я думаю, что отцу нашему небесному будет угодно, если мы тако сделаем, - глубокий голос Кудряша звучал уверенно, он уже знал, что русичи помогут ему, не могут не помочь. – Каждая семья из тех, кто хочет построить в Велик-городке дом для бога единого, отправит мне в помощь одного мужчину. Но чтобы не остаться в осень без хлеба, за то получит столько жита, сколь можно купить вот на такую серебряную монету.
Ропот пошел по рядам собравшихся на Гремучей горе людей, загомонили на разные голоса мужики, затараторили бабы.
- Ну что, любо вам то, братья мои? – весело выкрикнул Кудряш, уже зная, уже предчувствуя ответ.
- Любо! Любо! – раздалось со всех сторон.   
И на другой день закипела работа. Первым делом на берегу выстроили новый причал – чтобы камень белый, за которым ушел уже вверх по реке-русе Неваляйка, с лодей выгружать было сподручней. Потом место выбрали для храма – чуть ближе к обрыву над рекой, чем княжой двор стоял, и чуть левее от того места, где давеча Кудряш с народом говорил. Еще потом зачали копать изрядную ямищу – точно, как царевич указывал.

Танец

Который день Копченый будто на крыльях летал: боги сжалились над ним и подарили сына! Пока Подпалинка тяжелая ходила, он не верил, не хотел, не разрешал себе верить, что будет сын – только едва не каждый день приносил сам и присылал в Малый храм подношения богам. Заказывал горшечникам кувшины один другого краше и дороже – в них его дары скорей дойти должны были до тех, кого просил он, отбивая земные поклоны. Богине луны послал наипьянейшего черного вина, чтобы, отведав, ночная владычица забылась сном и отступилась от Подпалинки, у которой к тому времени трое дочерей уж родилось. И будет мальчик! Речному богу принес наиискуснейше украшенный резьбою рог, чтобы возрадовался и возвеселился. И будет мальчик! На серебряном подносе мясо забитой в безлунную полночь кобылицы отдал богу полуночного ветра, чтобы надул, навеял он Подпалинке мужского начала. И родится мальчик! По углам царских хором Копченый приказал выставить связки тростника, а по стенам развесить дубовые ветки, велел Подпалинке носить на шее мешочек с лепестками роз…
Но все ж до самого последнего дня не верил. И вот теперь, увидев наконец на руках у повитухи красное голое тельце, рассмотрев промеж растопыренных ножонок малюсенький кусочек плоти, на старости лет Копченый словно бы сам родился заново. Сын! Сын, наследник, продолжатель, будущий царь! С души тяжеленный камень свалился: нет, не наказывают его боги за те давние дела, забытые теперь окончательно, бесповоротно, раз и навсегда. Наоборот, боги дают знак, что все сделанное им угодно небу!
«Уж  как ждал я тебя! – думал царь, глядя, как повитуха растирает тело мальчика. – Желанный мой, жадобный! Жада мой! Да, так и буду звать его, Жада!» Тут же послали за Бородачом – наилучшим в Городе прорицателем. Когда-то именно он предсказал Копченому, что будет у него сын лишь от второй жены. Было это сразу после рождения Блажи, и души тогда не чаявший в Ласкаве царь немало подивился глупому пророчеству, заплатив Бородачу вдвое меньше оговоренного – нечего, мол, дичь всякую нести.
- Нет, господин мой, я на тебя не в обиде, - старик говорил отчетливо-звонким голосом, так что Копченый, сидевший в Большой палате, обширной комнате с низким сводчатым потолком и расставленными вдоль стен лавками, на возвышении в пядь высотою, на изрядном расстоянии от собеседника, ясно слышал каждое слово. - Любому свойственно неодолимое стремление узнать свое будущее. Но не то далекое будущее, которое ожидает после смерти, волнует нас в первую очередь, а то, что уготовано здесь, на земле. Приоткрыть тайну, известную лишь богам, можно - надо только обладать умением увидеть сверхъестественную сущность явлений, глубоко спрятанную под маской обычного. Сделать же это под силу немногим избранным, непосвященные по ограниченности знаний своих часто не верят в тайный смысл предсказаний.
Прорицатель и тогда был далеко уже не молод, а теперь, когда Блажа стала взрослою девкой, превратился в совершеннейшего старика – сгорбленный, с лицом сморщенным, как печеное яблоко, он ходил, опираясь на клюку, вырезанную из суковатой ветки вишни. Но и сейчас, как и тогда, отличался долгим крючковатым носом, круглыми, странного желтоватого цвета глазами и удивительной бородой – редкий пучок черных волос рос у него под подбородком, делая необыкновенно похожим на птицу-бородача, которая, как говорят пастухи, ворует ягнят из отар. Однако и теперь желтые эти глаза глядели ясно, отражались в них немалый ум и даже как будто бы некоторое высокомерие – я, дескать, знаю нечто, а ты, хоть и царь всемогущий, того не знаешь.
- И все же прости, что не поверил тебе тогда, - с некоторым неудовольствием, потому как не привык к подобному высокомерию, произнес Копченый. – Я отдарю тебя за прошлое твое предсказание сторицей, ибо сбылось оно только теперь. И как славно сбылось!
- Но ведь не за этим ты послал за мною, Светлый царь. А для чего? – устремив взгляд к подножию царской лавки, бесстрастно проговорил прорицатель и дальше принялся монотонно бубнить себе под нос, но не тем молодым и бодрым, а другим совсем, глухим и заунывным голосом, как бы даже и не замечая, что царь перед ним сидит, как бы даже и не к нему обращаясь. – Если волнуют вас длительность вашей жизни, богатство и наследство, кои могут оставить вам родичи ваши, отношения между членами вашей семьи, смерть, поиски спрятанных сокровищ, счастье, успех, дети, болезни, потеря денег, преследования со стороны властей, брак, старость, позорная смерть, отношения с друзьями, слава, отличия, благие надежды, страдания, опасности, различного рода беды…
- Ну, преследования со стороны властей меня, как будто, не очень беспокоят, - прервал Копченый прорицателя, подумав про себя: «До чего чудной старик!» - Ты мне расскажи все о сыне – как он будет жить, счастливо ли, не будет ли болеть, и главное, станет ли царем.
- Это не простая отнюдь задача, - желтые немигающие глаза старика впились в лицо Копченого, и царю стало немного не по себе от их жутковатого, бесовского цвета. – На более простые вопросы можно ответить, гадая по лопатке ягненка. Скажем, по тому, как она зажарилась, судят о жизни и смерти, о войне и мире. А еще полезно весьма бывает наблюдать за птицами: за направлением их полета и за криками, ими издаваемыми, за местом, откуда слышатся крики, ибо спереди они предвещают несчастье, а если доносятся сбоку, сулят доброе предзнаменование, ежели, к примеру, падает жертвенная птица слева, то непременно жди беды. Но для того, чтобы осветить предстоящий жизненный путь твоего сына от начала и до конца, всех этих премудростей недостаточно, необходимо составить подробный план движения небесных сфер – на то потребно время.
- Долго ли? – обеспокоенно вскинулся Копченый.
Бородач нахмурился, прикрыл глаза и стал беззвучно шевелить губами, что продолжалось довольно долго.
- К межимесячью все будет готово, Светлый царь, - проговорил, наконец, старик, когда Копченый уж начал терять терпение.
«Не столь и долго, слава богам!» - подумал царь, ибо подполонь уже прошла, и велел собрать прорицателю снеди со своего стола, превеликий кувшин с вином, несколько куньих шкур и заготовленный заранее туго набитый мешочек с серебром. Придирчиво осмотрев дары, Бородач с достоинством удалился и в назначенный срок вновь появился в Большом дворце. Царь ждал его, немало волнуясь – младенец родился слабым, плохо ел, мучился животиком. Что-то сулит гадание?
- Не переживай понапрасну, Светлый царь, - поспешил успокоить его прорицатель. – Сын твой вскоре избавится от болезней, обусловленных тем, что в ближайшие два лета взаимное расположение солнца и ярчайших звезд оказывает влияние на мальчиков, рожденных в последнюю луну лета. Между тем движение небесных сфер говорит о том, что проживет будущий царь, да-да, именно будущий царь, дольше своего отца. Ростом превзойдет тебя, Светлый царь, хотя и не намного, внешностью напомнит своего деда, лишь вырастет крепче его и плечистее. Характер царю звезды обещают непреклонный, даже упрямый порою, со склонностью к недоверчивости и доскональному исследованию любого предстоящего дела. На роду младенцу написаны два удачных брака, ибо первая жена, увы, скончается, родив девочку, и трое детей обоего пола, власть и богатство неслыханное доселе в Городе. Прежде чем стать царем, твой наследник будет много путешествовать и во главе многочисленного воинства добьется блистательных побед на бранном поле. Кроме того он будет счастлив в друзьях и вскоре получит брата и двух сестер.
Потрясенный столь выдающейся стезею, какую звезды обещали сыну, Копченый будто на крыльях летал. Он приказал накрыть столы в Верхнем городе и три дни поить и кормить здесь всех, всех поголовно жителей – из Среднего, из Нижнего, даже из окрестных деревень и дальних поселений на противуположном берегу, купцов заезжих и гостей из Широкой бухты звать велел. Крыса, после бегства Кудряша вернувший себе сан советника и по дряхлости уже почти выживший из ума, кряхтел, ругался и чуть не плакать принимался – это ж какие расходы! Но Копченый слушать ничего не желал, одно было у него на уме, одно на сердце, одним полнилась душа его – сын, сын, мальчик! Будущий царь…
На радостях вспомнил царь об обещании, данном когда-то своей любовнице, Ящерке, и велел позвать к себе ее сына. Копченый ни разу за все эти годы не думал о нем, как о своем: ведьмино отродье - и весь сказ. Но теперь… Теперь он всех простить был готов, всех одарить своею милостию и всех любить.
Искали долго – потому, пропал куда-то парень со странным именем Жалейка. Мать его, сказывали, померла уж сколько лет тому, избушка, в которой жили они в лесу вниз по течению Реки, развалилась вовсе. Едва не целая луна прошла с тех пор, как разосланные повсюду царевы гонцы нашли пропажу. Только вот зачем?
«И кой леший надоумил меня искать ублюдка? – досадовал сам на себя Копченый, с явным неудовольствием разглядывая худого парня небольшого росту, босого, лохматого, как дворовый пес, одетого в какие-то невообразимые отрепья. – И что теперь с ним делать, с эдаким уродом? Эх, не послушал Крысу! Старик ведь дело говорил…»
Жалейка глядел на царя, ничем своих чувств не выдавая, как смотрел бы на любого незнакомого человека – без приличного случаю раболепства и без неприязни, даже без любопытства. Можно было подумать, что он не знал, кто перед ним. Но Жалейка знал. Отца своего он ненавидел.
- Вон ты какой… - не сумел скрыть досады Копченый. Он сидел на покрытой пышным ковром широкой лавке за столом, сплошь уставленным едою, рядом с ним, опершись о дубовую столешницу обеими руками, восседала изрядно раздобревшая и немало подурневшая, особо после третьих родов, Подпалинка. Она шумно потянула носом воздух и презрительно скривилась.
- Воняет то как! Ты в хлеву, что ли, живешь?
- Ты звал меня, чтобы смеяться надо мною? – спросил Жалейка, глядя на царя исподлобья. На Подпалинку он внимания не обращал, будто и не было ее здесь вовсе.
- Смотри-ка, говно какое! – ощерилась та, но Копченый поднял руку.
- Погоди, царица, не собачься. А ты, малый, не обижайся, никто над тобою смеяться не будет и обиды не содеет, пока я того не схочу – так вот. Я матери твоей слово дал, что буду о тебе заботиться. И клятву свою сдержу: будешь жить в царских палатах, дарю тебе особую хоромину. Только уж не обессудь – рядом с царем в Верхнем городе жить, так надо себя блюсти сугубо, как босяки низовые здесь ходить не след, одеться тебе надо…
- А ты думаешь, царь, что людей можно делить на таких и этаких, да? – Жалейка сразу заговорил быстро, горячо, слегка при том шепелявя, и в какой то миг Подпалинке показалось даже, в голосе его прослышался Копченый, и оттого еще боле невыносимо ей стало видеть ублюдка рядом с собою. – А кто лучше из людей, босяки оборванные или те, кто, подобно тебе, купается в роскоши? Ты погляди на две горсти пыли – которая из них лучше, которая чище? Никоторая, обе они суть прах под ногами! Весь мир – поле сатаны, а люди – посевы его, это я усвоил давно и только пуще в том убеждаюсь, на тебя глядючи. Однако же помни: тот, кто позволяет себе удовольствие, наследует горе.
- Брось ругаться и меня лучше послушай, - Копченый изрядно был зол на себя и еще боле на этого оборванца, который вместо того, чтобы руки отцу целовать и в ногах валяться, как сделал бы каждый на его месте, еще рот разевает в злобе – истинно ведьмино отродье. – Я слово дал и сдержу его. Наверное, раньше нужно было тебя сыскать, наверное, тяжело тебе жилось все это время. Но то прошло, зла на меня не держи. Ты же молод, все у тебя впереди. Вот, возьми-ка…
Царь протянул сыну небольшой, однако туго набитый кожаный мешочек, явно ожидая, что тот подойдет. Жалейка остался стоять в дверях, как вошел.
- Не обессудь, царь, - сказал он, не горячась уже, а спокойно и бесстрастно, как смотрел на Копченого ране. Но потом, по мере того, как говорил, в голосе лохматого оборванца стало проявляться все боле неприязни. – Мне от тебя ничего не нужно. Мне вообще мало надо – я в пустыне живу, питаюсь тем, что посылает небо, не люди. А уж от тебя и вовсе черствой корки хлеба не возьму. Ты помнишь, злодей, как клялся? А что мать мою на улицу выгнал за то лишь, что была она тебе не ровнею, запамятовал? О загубленных тобою душах забыл, не поминаешь? Радуешься рождению сына, изверг, а помнишь ли, что мальчик тот дочерью твоего брата родного рожден? Столь грязное, столь страшное кровосмешение противно небу! За блуд сей накажет тебя и эту женщину отец наш небесный. Берегись, кара будет жестокая!
- Ах, ты, дерьма кусок! – завизжала Подпалинка. – Мы же его поим-кормим, а он же на нас и лается! Ведьмино отродье!
Жалейка повернулся и вышел вон, не слушая бабьего визга, не глядя на Копченого. А тот сидел, скривившись, как от зубной боли нестерпимой, молча уставившись на глиняную мису с недоеденной рыбой.
- Гаденыш! – прошипел он наконец. – Ну, гляди у меня…
С того дня прошло почти цельное лето, и Копченый о встрече той не вспоминал. Не до того было – сын его уродился слабым, болезненным, в палатах царицыных постоянно толклись врачеватели, ведуны, знахари, одна хворь сменяла другую, и уж, казалось, не осталось такого снадобья, каким бы не пользовали еще младенца. Копченый извелся весь, похудел и разом постарел. Услужливый ключник доносил ему – в народе, мол, давно причину нашли: стар царь, а царица, как ни крути, родня ему близкая… Копченый ярился, приказывая люто наказывать тех, кто болтает лишнее. Но ведь всем рта не заткнешь…
Хуже всего, однако, что открылся настоящий заговор. Началось все во вторую луну лета, когда доведенный бесконечными болезнями маленького царевича до совершенного исступления Копченый снова решил вызвать во дворец Бородача.
- Может, кто порчу наслал на наследника? – спросил царь, испытующе глядя в круглые желтые птичьи глазищи. Черный пучок волос под подбородком седого старика дернулся, рука со скрюченным, не разгибавшимся уже, очевидно, указующим пальцем протянулась к Копченому.
- За заботами своими немалыми запамятовал ты, Светлый царь, не иначе, те слова, что говорил я тебе при прошлой нашей встрече – в ближайшие два лета взаимное расположение солнца и ярчайших звезд оказывает влияние на мальчиков, рожденных в последнюю луну лета, обуславливая их многочисленные болезни. Так что наберись терпения – еще целое лето будет болеть твой сын и будущий царь и потом поправится совершенно.
- Точно ли говоришь, старик? – Копченый недоверчиво уставился на прорицателя, сжав переплетенные пальцы рук так, что аж побелели они. – Кажись, припоминаю я про два лета. Но верно ли твое предсказание? Не могло ли случиться так, что недобрые люди хотят извести наследника?
- Ты напрасно сомневаешься в прорицании, - голос Бородача звучал по-прежнему молодо и ясно, совершенно не соответствуя преклонным летам старика. – Небесные сферы в предопределенном богами движении своем не могут ошибаться. Ведь не кажется же тебе чудом ежедневный восход солнца и ежегодный приход весны. Прорицатель, основываясь на открытых ему законах мироздания, может предсказывать некие события с тою же уверенностью, как любой из людей непосвященных сумеет предсказать приход утра и солнечный закат. Однако прорицатель не придумывает этих открытых ему законов, а значит, не может изменить ни их, ни следствий, из тех законов проистекающих.
Копченый старался вникнуть в то, что говорил ему Бородач, и, кажется, немного успокаивался. Но тут старик сделал шаг, другой навстречу царю, сидевшему на возвышении у короткой стены Большой палаты.
- Вот только если жизни и здоровью царевича в ближайшее время ничто не угрожает, то тебе, Светлый царь, следует опасаться, - понизил голос Бородач. – Дозволь подойти ближе, ибо то, что скажу я тебе, не предназначено для чужих ушей, и хотя кроме нас с тобой здесь никого нет, осторожность никогда не бывает лишней.
Копченый нетерпеливо махнул рукой, и прорицатель, шаркая по деревянному полу сандалиями и глухо стуча суковатой своей клюкой, медленно подошел к возвышению, на котором стояла царская лавка. В Большой палате они были действительно одни, потому как царь, с самого начала не желая лишних свидетелей их беседы, выслал всех вон.
- Говори, - негромко приказал он, когда Бородач подошел. – Что там еще стряслось?
- Темные силы объединяются вокруг тебя, Светлый царь, - начал прорицатель, и лицо Копченого, как всегда это бывало в важные моменты его жизни, стало совершенно непроницаемым. – Один из близких тебе людей измыслил навести на тебя чары. Старший из зятьев твоих, назначенный тобою на высокую должность Великого воина, замечен был в колдовстве, да столь сильном и действенном, что оно делает человека летающим. При помощи братьев своих он добыл особые крылатые сандалии и такую шапку, в которой становится он совершенно невидимым для того, на кого он вздумал бы напасть с мечом в руках.
Копченый был совершенно потрясен услышанным и велел Рыжему назначить тайное дознание, чтобы раскрыть все детали мерзкого дела. И вот что выяснилось вскоре.
Муж его двоюродной сестры, старшей дочери Первыша Чипавы, будучи окружен большим богатством и наслаждавшийся всеми удовольствиями, которое сулит столь близкое родство с царем, вздумал тем не менее отнять власть у царя, стакнувшись со своими братьями, также женатыми на первышовых дочерях. У всех у них уже были дети мужского пола, и все они полагали своих сыновей куда ближе стоящими к царскому престолу, нежели родившийся лето назад Жада. Копченый рвал и метал: он почитал Попела, как с раннего детства называли его старшего зятя за пепельно-серые волосы, за обжору, не слишком умного любителя лакомых блюд и роскошных пиров, он даже по совету Рыжего сделал его Великим воином, а этот подлец захотел укусить руку, кормившую его!
Выяснились и другие ужасные подробности. Оказалось, что братья Попела, Хрув и Остой, под предлогом изучения движения звезд, на самом деле учились черной магии и другими дьявольскими обманам.
- Открыли мы, Светлый царь, что два лета назад Хрув влюбился в одну взрослую девушку и явно соблазнял ее, - докладывал Копченому Рыжий. - Но встречая с ее стороны пренебрежение и презрение, он через одну сводню послал ей персик. Едва положив персик за пазуху, девица начала с ума сходить от любви, разгорелась неистовым страстным желанием и, наконец, отдалась Хруву. Родственники девушки, негодуя на такое ее унижение, еще тогда обвиняли царева зятя как человека, который вооружает против девиц демонов, однако во избежание излишнего шума от них откупились. А Остой какими-то таинственными средствами омрачал людей, не давая им видеть предметов действительных, и вводил в обман глаза зрителей, насылая целые сонмы бесов на тех, кого хотел устрашить. Так однажды младший твой зять сидел на берегу Реки в окружении многих людей в то время, как мимо проходила лодка, нагруженная глиняной посудой. Обратясь к бывшим с ним свидетелям, Остой спросил, какую бы они дали ему награду, если бы он сделал, что лодочник вдруг сойдет с ума, встанет со скамейки, бросит греблю и перебьет вдребезги свои горшки? Когда те, изрядно развеселившись диковинным предложением, изъявили шумное согласие, хозяин лодки действительно встал со своего места и, взявши в руки весло, начал колотить посуду и не прекратил до тех пор, пока не обратил ее совершеннейше в прах. Смотревшие на это надрывались от смеха, а лодочник, очнувшись от омрачения, горько зарыдал, оплакивая себя, как человека сумасшедшего. Когда же у него спрашивали, отчего он так поступил со своим товаром, несчастный рассказал, что увидел вдруг страшного, кровавого цвета и с огненным гребнем змея, который, растянувшись над сосудами, собирался проглотить его. И что этот змей не прежде перестал извиваться, как когда уничтожена была вся посуда, а потом вдруг исчез из виду и как будто вылетел у него из глаз.
- И еще открыли мы, Светлый царь, - продолжал Рыжий. - Однажды Остой, мывшись в бане, поссорился с бывшими там людьми и вышел в предбанник. Спустя немного времени, в сильном испуге и сбивая друг друга с ног, выбежали оттуда все прочие и, едва переводя дух, рассказывали, что неведомо откуда явились какие-то люди чернее смолы и пинками по задним частям тела вытолкали их из бани.
Потрясенный неопровержимостью доказательств и возмущенный черной неблагодарностью зятьев, Копченый приказал всем троим выколоть глаза. Напрасно клялись братья, что не виновны в колдовстве и посягательствах на жизнь царя и царский престол, напрасно Чипава валялась в ногах у Копченого, моля пощадить мужа – она даже прыгнула с Вороньей горки в Реку, решившись убить себя, но не умерла, а лишь покалечилась, оставшись на всю жизнь хромою – Копченый был непреклонен.
Зато в редкие дни, когда никакая хвороба не мучила наследника, царь отходил душою, добрел. Так случилось и в годовщину рождения мальчика. Копченый закатил пир для всего Верхнего города, повелев раздать по медной монете всем низовым и по серебряной тем, кто жил в Среднем. Вспомнил царь и свояченицу – одарил Мышку золотым ожерельем с редкими зелеными каменьями-лалами, сыну ее, который родился два лета назад, дал в удел целую деревню, правда, в изрядной дали от Города, по левому берегу Реки, в том почти месте, где она в Белое море впадала. Мышка, непривычная к царевым милостям, приняла дары настороженно, но, в конце концов, неподдельная, искренняя радость шурина сделала свое дело.
- Дай знать племяннику моему, - приговаривал Копченый, сам любуясь дареным ожерельем и вспоминая, как Рыжий рассказывал ему об мышкином сынке, дескать, чернявый, востроносый тихий малец ничем не похож, слава богам, на своего буйного и строптивого папашу: «Может, еще и не евойный!» – Пусть вертается! Клянусь, простил! Радость-то какая, Мышка – Бородач не соврал, все верно предсказал! Пусть твой беглец вертается! После черной неблагодарности, коей меня мои родичи до глубины души потрясли, мне нужен рядом человек верный.
На пиру веселились весь день напролет и еще полночи – пили в три горла, ели от пуза, рыгали с наслаждением и блевали тут же, два пальца в рот запихнув, слушали музыкантов, привезенных Рыжим из Широкой бухты, дивились на танцоров, канатоходцев, скоморохов, веселивших напившихся изрядно гостей чудными масками, ужимками и прыжками.
- Подумаешь! – громко рыгнув, Подпалинка ткнула пальцем в распластавшуюся по земле танцовщицу, коей собравшиеся за столом гости шумно высказывали свое одобрение, кидая девке кто монетки, кто куски недоеденного мяса, ломти пирогов со стола. – Ну-ка, Чернавка, покажи свое уменье! Эй, музыканты!
Смуглая девочка, одетая в богатое платье из синей тяжелой ткани с золотой вышивкой, мигом вскочила с лавки – как подбросило ее. Лицо подпалинковой дочери было не то чтобы красиво, пожалуй, и вовсе некрасиво, разом напоминая чем-то неуловимым и бедовую мать, и смуглого отца. И все же, взглянув на нее раз и решив единожды – дурнушка, мол, каждый невольно хотел посмотреть и еще раз, а потом и еще. Дело было, всего скорее, в глазах – уж больно походили они на лисьи: двумя серыми хитрющими миндалинками-веретенцами поднимались от востренького носика к вискам. Непостижимым образом сочетались в этих глазах беззащитная наивность маленькой девочки с многою опытностью взрослой женщины. Ох, и обманчивы были эти глаза, ох, и коварны! Копченый гордился дочерью – пусть и не видная собою, не красивая отнюдь, зато такая хитрованка растет, что и отца родного перехитрить может. Глядит, кажется, овечкой невинной, а в головенке в тот самый миг думки бродят совсем не ребеночьи. И лишь изредка проглядывает в косых лисьих глазках – как зверек из норки зырк, зырк! – истинная ее натура.
Плясала девочка и в самом деле знатно, отдаваясь танцу всею душой, богатое ее платье кружилось одною сплошною синею лентой, руки взлетали к черному звездному небу и опадали вдруг красивыми полукружиями. И все же, конечно, до танцовщицы из Широкой бухты ей было далеко – все то видели, однако ж, едва музыка стихла, а девочка застыла, высоко подняв над головою руки, гости, за столом сидевшие, принялись преувеличенно громко восторгаться тем, что видели только что. Чернавка довольно улыбалась, мать ее, раскрасневшаяся от выпитого вина, победительно поглядывала вокруг. А набравшиеся уже к середине ночи изрядно гости наперебой стремились показать свое восхищение столь замечательными способностями. Злопамятность сварливой Подпалинки была всем хорошо известна – лучше уж похвалить лишний раз дочку, язык, чай, не отвалится.
- Гляди ко, владыко мой светлый, как наша дочь искусно танцует! – обратилась царица к мужу. – Получше всех девок заезжих, сколь бы их ни было!
«Надо же, - подумал про себя Копченый. – Как, однако, баба помнить может. Нет, не забыла девку, что в первую нашу ночь у костра на Большом острове отплясывала. Я-то на другой день забыл, а она помнит, ей-ей, помнит!»
Царь широко раскрыл объятия.
- Иди ко мне, красавица моя!
Девочка подошла к отцу, невинно поглядывая на него лисьими глазками, и тут же – зырк на мать.
- Этой шлюхе корявой из Широкой бухты смотри, сколь всего надарили, - тут же заговорила Подпалинка. – Царской дочери и подарок царский за искусство положен. Что отец дочке любимой за танец подарит?
Копченый широко улыбнулся. Ничего ему для кровинки своей не жалко. И пуще всего потому, что Подпалинки это дочь, а когда речь о жене шла, царь ни о ком и ни о чем другом думать не мог – любил ее более всего на свете.
- Проси, что хошь, девочка моя! – он отстранил несколько Чернавку от себя, с удовольствием оглядывая свое чадо.
- Так-таки и что хошь? – девочка набок склонила голову и прищурилась, испытующе глядя на отца, губы ее капризно надулись. – Не обманешь? Поклянись!
– Да нечто я чего для дочери своей пожалею? Платьев? Лалов самоцветных?
- Поклянись! – упрямо повторила Чернавка. «Вот же бесенок, - подумал Копченый. – Веревки из отца вьет. Вот бесенок! А и не жалко! Полцарства бы отдал, ей-ей! Другую половину – сыну».
Девочка взглянула на отца ясными, чистыми, невинными глазами и сделала робкий шажок вперед, руку правую ко рту поднесла, сказать не решаясь.
- Или колечко золотое, которое давеча у купцов видали? – царь, прищурившись, смотрел на дочь и потянул к ней руку, чтобы нерешительность ее развеять. – Угадал?
- Пап, - проговорила Чернавка вкрадчиво. – Помнишь того противного волосатого мужика, какой слова говорил нехорошие? И воняло от него еще…
Копченый взглянул на дочь недоуменно и нахмурился.
- Который это?
- Ну тот… - девочка замолчала, поглядела на мать.
- А ты будто и не знаешь! – тут же пришла на помощь дочери Подпалинка. – О ведьмином отродье, об ублюдке этом вонючем девочка толкует. Так ведь, дочка?
Чернавка серьезно кивнула. Копченый вздохнул тяжело и беспомощно посмотрел на жену, потом перевел взгляд на дочь и отвел глаза. Зачем, ну зачем об том сейчас? Именно в такой день, когда на душе у него светло, чисто, радостно…
- Не бойся, дочка, говори, - Подпалинка ободряюще поглядела на девочку. – Не тронет тебя урод патлатый, мамка с папкой тебя в обиду не дадут. Вишь, как запугал малышку ведьмин сын! Чтоб ему пусто было, чтоб все руки-ноги…
- Пап, - в наступившей внезапно тишине слышно было, как трещит где-то огонь в костре – должно, на заднем дворе снова жарили что-то к продолжавшемуся уж сколь времени пиру, глухо звякнула глиняная миса на столе. Чернавка глядела на отца в упор, рукою показывая на большое серебряное блюдо с объеденною наполовину горою винограда. – Хочу его голову вот на этом блюде.
Тишина за столом сделалась тягостной, осязаемою прямо, тягучей, липкой. Гости остерегались пошевелиться, исподтишка наблюдая за царем, скривившимся, точно от зубной боли, за дерзкой девчонкой, в коей проявилась вдруг столь нечаянная, страшная своей внезапностью, нежданностью и несоразмерностью юному возрасту злоба. Подпалинка во все глаза глядела на мужа, словно бы стараясь взглядом своим пробить, прожечь его насквозь. Эта бедовая баба давно не любила царя – а и любила ли когда? Может быть, поначалу, когда так сладко было девчонке совсем еще ощущать в себе мужской жаркий, сильный коренище, и любила. Но то давным-давно прошло, сейчас ежели и пытался когда Копченый вспомнить их былые забавы, получалась у него плохо. Потому царя Подпалинка теперь презирала – за слабость. Однако слабостью той пользовалась охотно, сразу, еще девчонкой лета многие назад уразумев, что муж ее, такой грозный и сильный с другими, ей и слова поперек сказать не может.
- Отведи девочку спать, - наконец прервал тягостное молчание Копченый. – Иди-ка, дочка. Покойной ночи.
- Ты поклялся, - все так же в упор глядя на мужа, негромко произнесла Подпалинка.
- Я помню, - отозвался царь. – Завтра поговорим.

День второй. Ближе к полудню.

Раньше Плешивый часто приходил сюда, поначалу чуть не каждый день. Жена ушла почти три лета назад, оставив жизнь его и его самого пустым, как старый дырявый горшок. Пустым и одиноким. И он шел сюда, на взлобок напротив Больших ворот Верхнего города, когда становилось ему особо горько и одиноко. Среди поросших травою и свежих, только насыпанных, светлевших сухой песчаною землею холмиков он безошибочно находил тот, под которым лежала его Гомза. Так звали ее смолоду – за необычайную домовитость, бережливость и сметку. Чудно: всюю жизнь, лета и лета он знал ее прозвище и никогда, пока были вместе, не задумывался о нем - Гомза и Гомза, впервые подумал, когда остался один. Гомзой называли в Городе и большую краюху дорогого белого хлеба, и мошну с добром. Была жена Плешивого невеликого росту, полная, с кудрявыми темными волосами, серыми глазами… Три лета почти прошло, а все так же слезы начинали бечь по щекам не старого еще патриарха, лишь только вспоминал он лицо ее.
Плешивый сидел прямо на земле, глядел, не видя, поверх разбросанных в беспорядке могил на стену тумана, за которой спряталась широченная истека Реки и бескрайнее Красное море. Он вспоминал о том, как заболел единственный из оставшихся в живых сын. Дочери жили, слава богам, а сыновья уходили один за другим. Последний, тихий белокурый мальчик, подхватил хворь в самую жару – должно, съел что, али сглазили его злые люди. Худел, блевал до желчи, на боль в животе нестерпимую жалился, плакал. А Плешивый не плакал – он уж троих сыновей отплакал – а только злобился. На жару, на злых людей, на богов. Почто на малых таких насылать подобное? Царь тогда – он ведь в ту пору еще царем и не был? Нет, не был, конечно, - просидел у топчана, на котором лежал совершенно чужой ему мальчик, всю ночь. Ввечеру, вскоре после захода солнца, дал затихшему уже было совсем мальцу снадобья какого-то, потом велел матери растереть его. И всю ночь просидел.
Наутро сыну стало лучше. Через три дни пострел уже не поминал о лихоманке, что чуть не убила его. Очень ясно помнил Плешивый тот день. Солнце-царь – нет, еще не был тот царем, конечно, нет, не был! – пришел к патриарху проведать мальчика, а тот по двору скачет и орет во все горло, даром, что таким тихим был до болезни. Гомза тогда перед царем – нет, еще не царем, нет еще! – на колени бухнулась: ноги тебе буду мыть и воду пить! Солнце-царь улыбнулся смущенно, бороду кудрявую в кулак сгреб, как часто делал, на Плешивого посмотрел открыто и радостно, потом мягко тронул Гомзу за плечи, приподнять попытался.
- Ну вот – сын твой здоров! Что ты, что ты, женщина! Не стоит меня благодарить. Это божий промысел, без ведома его ни один волос с головы не упадет. Нужно лишь верить. Верить в нескончаемую его доброту и надеяться на прощение. Только вы никак не уверуете, если не увидите знамений и чудес. Потому, отец наш небесный… - но заметив насупившегося патриарха, царь замолчал, вздохнул глубоко и продолжил немного погодя. – Хотя мужу твоему мои речи, я вижу, слушать невмочь.
Каждое слово из сказанных тогда помнил Плешивый. Он стал спорить с царевым племянником.
- Почему же невмочь? И раньше знал я, а теперь вновь убедился, что дадены тебе богами способности необыкновенные. Ибо таких чудес, какие ты творишь, таких исцелений и врачеваний искусных никто не может творить, если не будут с ним боги.
Княжич ответил загадочно, не совсем впопад как будто.
- Истинно, истинно говорю тебе: если кто не родится свыше, не может увидеть царствия божия.
- Значит, я уже не увижу? – Плешивому тогда показалось, что он поймал собеседника на противоречии. Молод тот еще, чтобы столь ученые беседы вести, чтобы о сути и сущем рассуждать. -  Ибо как может человек родиться, будучи стар? Неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей и родиться?
 Однако же царев племянник ничуть не смутился. Наоборот, стал отвечать - мягко, но внушительно, непреклонно, уверенно, чуть нараспев, словно разъясняя нечто дитяти.
- Истинно, истинно говорю тебе - если кто не родится от воды и духа, не может войти в царствие божие. Рожденное от плоти есть плоть всего лишь, а рожденное от духа есть дух. Не удивляйся тому, что я сказал тебе: должно вам всем еще родиться свыше. Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит. Так бывает со всяким, рожденным от духа.
- Как это может быть? – смысл ускользал от Плешивого, то, что говорил княжич, было непомерно далеко от всего, чему учили патриарха, в чем он вырос. – Ведь все сущее соделано богами, а значит, и я, и ты…
Но царев племянник даже не дослушал, перебил.
- Ты – учитель в Городе, советник царский, будущий патриарх, быть может, и этого ли не знаешь? Истинно говорю тебе: мы говорим о том, что знаем, и свидетельствуем о том, что видели, а вы свидетельства нашего не принимаете. Если я сказал вам о земном, и вы не верите, – как поверите, если буду говорить вам о небесном? Никто не восходил на небо, как только сшедший с небес сын человеческий, сущий на небесах. И как прародитель вознес змию в пустыне, так должно вознесену быть сыну человеческому, дабы всякий, верующий в него, не погиб, но имел жизнь вечную.
- Ваши заумные споры мне, простой бабе, непонятны. А только я одно знаю – ты моего сына от смерти спас. И я тебе до самого последнего своего дня, до самого последнего вздоха благодарная буду, - простодушно, но весьма решительно встряла в спор Гомза и руку царю поцеловала. Хоть он тогда царем не был еще, конечно.
А саму Гомзу и царь даже спасти не сумел. Хворала она долго и тяжко, и только тогда, во время ее болезни понял патриарх, какой сильной женщиной была его жена. Исхудала, исстрадалась от нутряной боли, ходила с трудом и задыхалась все чаще и чаще, чуткая стала к запаху любому – просто беда, ела совсем мало, поклюет, бывало, как птичка, и отставляет мису: воняет, мол, нестерпимо. Однако же не жалилась! И боролась с хворью изо всех сил – любое лекарство, какое приносил царь, хоть он и тогда царем еще не стал, пила. И только ему одному верила, остальных лекарей, каких приводил Плешивый, и слушать не желала. Временами лучше становилось: Гомза начинала даже есть, как раньше, бледное лицо ее покрывалось легкой как бы тенью былого румянца, но через пару-тройку дней болезнь снова хватала ее за горло и начинала душить, душить… Так и не помогли кудряшовы лекарства, ушла Гомза. Ушла, оставив Плешивого одиноким и не нужным никому, как старый дырявый горшок.
Теперь же эти людишки самого царя извести хотят. Плешивый сидел на земле – холодной и влажной, всею кожей, каждою косточкой ощущая туманную сырость кладбища, вдыхая веявший со стороны Города горький дух давешних пожарищ, тщетно пытаясь разглядеть за плотной пеленой тумана Реку и Красное море. Как быти? Как быти?
Разум патриарха противился царю. Смолоду царь шел наперекор всему, что знал, во что верил Плешивый с младых ногтей. Своенравный, упрямый, упорный в заблуждениях своих. Страшный в гневе. Беспощадный к тем, кого считал врагами собственными и врагами Города, врагами народа. А врагов определял сам, и никто не мог чувствовать себя в покое, никто не мог остаться в стороне от беспощадности этой. Как он лишил храм, а значит, лишил и его, патриарха, доли от торговли вином… «Дом отца моего не смейте делать домом торговли!» Патриарх тогда серьезно опасался, что и его самого выпорют на храмовой площади веревкою, как сделали с менялами и торговцами.
Но то разум. А сердце Плешивого к царю стремилось. Ту ночь патриарх забыть не мог и не забыл, конечно. Ночь, которую Солнце-царь провел у постели больного мальчика. И что с того, что не был еще тогда царем?! Даже не то чудо, что выздоровел сын, а то, что просидел царев племянник всю ночь, глаз не смыкая. Какой такой выгоды ждал он  от патриарха? Ведь и Плешивый патриархом тогда еще не был. Он бессознательно провел рукой по лысине. И плешивым тоже еще не был. Как быти?
- Эвон, ты где! А мы обыскались, - голос раздался так неожиданно и так был близко, что патриарх вздрогнул. Обернулся, позади стоял Тихонин дядя. Востроносый задыхался, забираясь на кладбищенскую горку, и теперь старался отдышаться. Говорил легко и даже, как будто, весело, но в глазах его ясно плескалась готовая вырваться наружу едва прикрытая злоба.
- А что меня искать? – Плешивый отвернулся от старшего из Быковичей, вновь уставившись поверх могил на стену тумана, ибо не хотел показать презрения, которое испытывал к этому человеку. – Или что новое стряслось?
Востроносый, семеня, шаркая ногами, обутыми в короткие синие сапоги из дорогущей мягкой козьей кожи, обошел Плешивого, встал перед ним за могилою. Ишь ты, уж принарядился: и плащ синий с полосками белой и золотой, и шапка с меховой оторочкой. Больно быстр!
- Послушай, патриарх! – начал тихо, елейным, мягеньким и гнутеньким, как сапоги его козьи, голоском. – Негоже тебе здесь прятаться, нужно нам усобицу скорее прекратить. Ты ж видишь, что деется: народ поднялся весь, суда над извергом требуют, который три лета над всеми нами измывался. Нельзя нам глаза закрывать, да уши затыкать, не то и нам достанется. Ты слышишь ли меня, патриарх?
- Слышу! Не глухой, чай… - Плешивый, кряхтя совсем по-стариковски, хотя был еще отнюдь не старым человеком, поднялся и, стараясь не глядеть на Востроносого, молча пошел вниз по склону к Большим воротам. Внезапно встал, обернулся к Быку. – Где он? В башне? Сначала к нему пойду. Один.
У двери в подклетье Полуденной башни стоял на страже давешний худой мужик, что в суде на царя клепал, будто тот хотел храм разрушить.
- Ну-ка, отворяй! Быстро! – гаркнул было на караульщика Плешивый, но голос его сорвался и прозвучал тонко, жалобно даже, истерично. Худой мужик ухмыльнулся, но ничего не ответил и стал отпирать засов.
Плешивый ждал, хмурясь и злясь на себя. Наконец тяжелая дверь отворилась, патриарх, наклонив голову, чтобы не удариться макушкой в каменный косяк, вошел внутрь. Обернулся к худому.
- Эй, ты! Дай свечу!
Напротив двери на земляном полу полулежал, прислонившись спиною к стене, царь. Он был избит и истерзан, одежда разорвана, длинные светлые волосы всклокочены, лицо в кровоподтеках и синяках, а все его могучее, богатырское тело, обыкновенно дышавшее силою и уверенностью, сейчас напоминало поваленное бурей дерево.
Держа свечу в руке, Плешивый дождался, пока дверь за ним закроется, глядя прямо в глаза царю. Тот прищурился, попытался улыбнуться, но сморщился от боли, выпростал из-за спины руку и привычным движением сгреб бороду в огромный кулак.
- Ну что, патриарх, судили уже? Али нет?
Плешивый сделал к царю шаг, другой. И внезапно опустился на колени.
- Молю тебя, Солнце-царь! Отрекись от всего, что говорил ты давеча. Отрекись, и мы с тобою как ни то из беды этой выйдем. Ты умный и сильный. Ум же даден человеку, чтобы не на рожон переть, а обойти опасность, отступить и с новою силой к ней приступить – только с другой стороны.
Царь помолчал. Попробовал подняться, но скривился от боли и передумал.
- Встань, зачем на коленях стоишь? Или вот лучше сядь здесь со мною.
Плешивый поднялся с колен, а затем, кряхтя, примостился рядом с царем, поджав под себя ноги.
- Помнишь, что сказал тебе тогда, когда сына твоего мы от лихоманки излечили?
- Как не помнить? – глухо отозвался патриарх, не в силах оторвать взгляда от огромной царевой руки, которой опирался тот о землю. Набухшие вены бороздили ее, что невиданные змеи, от плеча до самых до пальцев вилась дорожка запекшейся крови. – Говорил ты о сыне человеческом и об отце небесном.
 - Верно. Никто не восходил на небо, как только сшедший с небес сын человеческий… Видишь теперь, как возлюбил бог мир - что отдал сына своего единородного, дабы всякий верующий в него не погиб, но имел жизнь вечную. Ибо не послал бог сына своего в мир, чтобы судить мир, но чтобы мир спасен был чрез него. Верующий в него не судится, а неверующий уже осужден, потому что не уверовал во имя единородного сына божия. Суд же состоит в том, что свет пришел в мир. Но люди более возлюбили тьму, нежели свет, потому что дела их были злы. Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету, чтобы не обличились дела его, а поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, в боге соделанные.
- Да что же говоришь ты? – в отчаянье жарко зашептал Плешивый. -Неужто не понимаешь, что жизнь твоя на волоске повисла, и злые эти люди вот-вот волосок оборвут? И никто уж больше не спасет, никто не поможет!
Царь вздохнул долго и тяжко, и тут же в груди его что-то заклокотало – видать, отбили ему нутро мучители.
- Не хочешь ты, патриарх, поверить. Боишься поверить. А ты не бойся, это просто. Просто взять и поверить. Ну же!
- Да кто же ты? – взмолился Плешивый. – Скажи мне, кто ты? Ведь ты царь, Города повелитель?
- Попробуй припомнить, от себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе обо мне?
- Только ведь твой народ и родичи твои предали тебя мне на суд. А что ты сделал?
- Что сделал? – Солнце-царь серьезно посмотрел на патриарха, и тому показалось, что заглянул он в глаза самой вечности – так страшно глубоки, так неумолимы и отрешенны вместе были они. – Я пытался быть царем земным, царем добрым и справедливым. Я строил. Я пахал и сеял. Но теперь лишь понимаю, что царство мое не от мира сего. Если бы от мира сего было царство мое, то служители мои подвизались бы за меня, чтобы я не был предан бунтовщикам. Но ныне царство мое не отсюда.
Внутри у Плешивого сделалось пусто и глухо. Он понял, что не слышит его царь и не услышит. Что сейчас, сего дни, этот человек умрет.
- Но ведь ты царь... – начал было патриарх, но не закончил.
- Хорошо, раз ты говоришь, значит, я царь. Но только я на то родился и на то пришел в мир, чтобы не царствовать, а свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает гласа моего.
Плешивый, кряхтя громче прежнего, медленно поднялся.
- Да-да, конечно. Только кто скажет мне, что есть истина?
Царь безразлично следил за тем, как уходил патриарх. Подождал, пока закрылась скрипучая щелястая дверь и наступила темнота.   
- Блажен муж, который не ходил на собрание нечестивых, и на пути грешных не стоял, и в обществе губителей не сидел! Но в законе господа воля его и закону его он будет поучаться день и ночь. И будет он, как дерево, посаженное при истоках вод, которое плод свой даст во время своё, и лист его не отпадет. И всё, что он ни делает, будет благоуспешно. Не так нечестивые: они как прах, который сметает ветер с лица земли! Посему не возстанут нечестивые на суд и грешники в собрание праведных. Ибо знает господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет.
По ту сторону двери, прислонившись спиною к стене Полуденной башни, стоял худой мужик. Он слушал, как поет свои песни Бородатый. Поначалу он усмехался, а потом распевный, глубокий голос ему даже понравился. Пусть себе поет. Недолго петь осталось.
- Господи! Как умножились гонители мои! Многие возстали на меня, многие говорят душе моей: «Нет спасения ему в боге его». Но ты, господи, заступник мой, слава моя, и ты возносишь голову мою. Гласом моим ко господу я воззвал, и он услышал меня от горы святой своей. Я уснул, спал и возстал, ибо господь защитит меня. Не убоюсь мириад людей, кругом нападающих на меня. Возстань, господи! Спаси меня, боже мой!

Очнулась она, должно, от боли. Саднила содранная до крови кожа на ляжках. Огнем горело будто раскаленным песком набитое нутро. Краса открыла глаза, попыталась пошевелиться, и словно иглами пронзили ей избитые бока. Зажмурилась от дикой боли и застонала.
- Очухалась, знать, - голос прозвучал глухо, как издалека.
В полумраке девка разглядела сначала низкий дощатый потолок, потом беленые каменные стены. Она лежала на чем-то жестком, укрытая грубым, колючим – по всему видать, дерюгою. Услышала легкие шаги. И прямо перед собою увидела смутно знакомое женское лицо.
- Воды испей. Подняться можешь ли? – огромные глаза смотрели жестко и вместе печально. Глаза узнала сразу – во всем Городе у одной Хозяйки такие глаза. И в тот же миг вспомнила все. И застонала – тихо,  протяжно, долго и тоненько-тоненько.
Так, бывает, воет ветер в зимнюю ночь в Лесной стороне, подумала Княжна, глядя, как медленно, одна за другой катятся слезы по обезображенному синяками лицу. Девку приволокли под утро Щегол с Говоруном - нашли ее, сказывали, недалеко от Малого храма. Все рассказали о том, что видели. Княжна молча выслушала братьев и велела девку уложить в нижней горнице. И больше не сказала ни слова.
С рассветом бунт понемногу утих. Награбив вволю, напившись вина и пива, насытившись легкою поживой, городская чернь убралась восвояси. Оставив после себя дым пожарищ, накрепко смешавшийся с сырым, холодным туманом. В Гостевых палатах варили похлебку, кормили воинов, что всю ночь простояли округ, охраняя Хозяйку.
И что делать теперь? Княжна не знала. К Плешивому идти за сына просить? Или к Быкам сразу? Нет, к ним нельзя. Оба трусливы, а младший еще и дурак – у таких просить ничего нельзя, только хуже сделаешь. И как быстро от сына все его друзья отшатнулись! Вестники… Это он их назвал – вестники. Едва паленым запахло, все хвосты поджали да попрятались. Трусы! Впрочем, она никогда не доверяла этим городским босякам. И сколь их вообще осталось? Рыбака, Мытаря, Каменной башки и след простыл. Ключника уж второй день нигде не видно – похоже, первым, ехидна, утек. Лишь двое здесь, да от тех толку мало – глядят детьми, без родителев оставшимися. А девка молодец – по тому судя, что нынче Княжна о ней узнала. Только она и не побоялась, только она Кудряша остановить пыталась. Медведь? Он мужик сильный и верный, но умом не шибко крепок - не то, что Росомаха. Княжна вздохнула тяжело: сколь лет прошло, а дня единого не случалось, чтобы не вспомнила она старого воина – его широченные плечи, за которыми можно было упрятаться от любой беды, хитроватую улыбку, за коей скрывалась душа доверчивая, как у ребенка, и ум, однако, и сметка немалая. Вот лицо хуже помнила. Борода только, усы седые… Если б сейчас Росомаха рядом оказался! С любой напастью справились бы. Но лежит Росомаха на городском погосте – единственный мужчина, с которым она могла бы жизнь свою связать. Если б только все сложилось по иному! Если б знать тогда, если б ведать судьбу свою в тот солнечный весенний день, когда девкой стояла она на носу лодьи, входившей в истеку Реки! Да разве вышла бы она замуж за ту мокрицу, третьего царева сына?! Однако ж не было бы у нее тогда Кудряша – самого умного, самого сильного, самого заботливого и ласкового сына на свете.
А может, к невестке пойти? Еще вчера люди говорили, мол, верховодят бунтовщиками ее братья – не только Коней, но и Быковичей прямая родня. Неужто поднялась у бабы рука на мужа, на отца собственных детей? И опять же – Княжна ставила себя на место Кудряшовой жены и понимала, что от Дылды, была б ее воля, так или иначе избавилась бы. Столь же глубоко, как привязанность к Росомахе, гнездились в ней ненависть и презрение к мужу. И с летами не проходили ее чувства - привычней становились и только.
Склонив голову, Княжна сидела у узкого окошка, глядела на стену тумана, слушала, как тихонько воет Краса. Думала о сыне, думала о внуках. О невестке. О Росомахе. О муже, давно уже покойном. О вестниках – трусах и предателях. О том дне в пещере, когда, очнувшись от дурмана, услышала первый крик своего ребенка и почуяла страшную боль разрезанного, распоротого и вновь зашитого нутра. Кому теперь больнее?
В дверь негромко постучали. Задумавшись, Княжна отозвалась не сразу, и лишь в другой раз услышав столь же робкий стук, ответила.
- Заходи, кто там…
С тихим, протяжным скрипом сухого дерева по гладкому, отполированному за долгие лета камню дверь отворилась, в горницу, согнувшись, вошел Щегол, державший в руках круглую деревянную доску с какой-то снедью. За ним, нагибаясь еще боле, ибо ростом был повыше брата, зашел Говорун. Прошел к столу, поставил большую мису с дымящейся похлебкой.
- Отведай, Хозяйка, - Говорун взглянул Княжне в глаза и тут же потупился. По горнице пошел густой, вкуснющий дух вареной рыбы.
- Тут вот и хлебушка, и мясца холодного тебе принесли, - подал голос Щегол, поставив в свой черед на стол принесенное с собою.
- Благодарствую, - бесстрастно ответила Княжна. – Еда мужикам нужна, воинам. Бабам она ни к чему. Зачем мне теперь снедь эта? Чтобы слез поболе было?
- Зачем ты так, Хозяйка? – Говорун упорно смотрел в пол, не смея встретиться взглядом с бездонными глазами матери, у которой отняли сына. Он искал слова, чтобы утешить ее. – Господин наш ночью в кабаке том треклятом взял хлеб и, возблагодарив, преломил и сказал: приимите, ядите, сие есть тело мое, за вас ломимое, сие творите в мое воспоминание. Также и чашу после вечери поднял и сказал: сия чаша есть новый завет в моей крови, сие творите, когда только будете пить, в мое воспоминание. Ибо всякий раз, когда вы едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть господню возвещаете, доколе он придет. Посему, кто будет есть хлеб сей или пить чашу господню недостойно, виновен будет против тела и крови господней. Да испытывает же себя человек, и таким образом пусть ест от хлеба сего и пьет из чаши сей. Ибо, кто ест и пьет недостойно, тот ест и пьет осуждение себе, не рассуждая о теле господнем. Потому, не убивайся так, Хозяйка…
- Не убивайся? Да что ты такое лепечешь, щенок?! – от нежданного слова, от обращения, которого не могли ждать от всегда сдержанной, всегда приветливой женщины царевы слуги, голова Говоруна дернулась, как от удара. – Трусы! Трусы! Предатели! Как могли вы бросить своего царя?! Он вытащил вас из грязи, он сделал вас первыми людьми в Городе, он учил вас! Он… Вот, посмотрите – вот баба лежит, она единая не предала моего сына! Она единая за ним побежала. Она, кого хуже грязи городской все считали, она единая царю не изменила, она единая ему за добро добром отплатить старалась! А вы… Вы бросили его!
- Хозяйка, не надо! – Говорун медленно-медленно опустился на колени, глядя теперь прямо в глаза разгневанной женщины. – Умоляю, не надо! Ты страдаешь, я вижу. Я хочу разделить твое горе. Только думаю, как говорил нам твой сын и наш господин, что нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас. Ибо тварь с надеждою ожидает откровения сынов божиих, потому что тварь покорилась суете не добровольно, но по воле покорившего ее, в надежде, что и сама тварь освобождена будет от рабства тлению в свободу славы детей божиих. И мы сами, имея начаток духа, стенаем, ожидая усыновления, искупления тела нашего. Ибо мы спасены в надежде. Надежда же, когда видит, не есть надежда - ибо если кто видит, то чего ему и надеяться? Но когда надеемся того, чего не видим, тогда ожидаем в терпении. Также и дух подкрепляет нас в немощах наших, сам дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными. Испытующий же сердца знает, какая мысль у духа, потому что он ходатайствует за святых по воле божией. Любящим бога, призванным по его изволению, все содействует ко благу. Ибо кого он предузнал, тем и предопределил быть подобными образу сына своего, дабы он был первородным между многими братиями. А кого он предопределил, тех и призвал, а кого призвал, тех и оправдал, а кого оправдал, тех и прославил. Что же сказать на это? Если бог за нас, кто против нас? Тот, который сына своего не пощадил, но предал его за всех нас, как с ним не дарует нам и всего? Кто будет обвинять избранных божиих? Бог оправдывает их. Как же непостижимы судьбы его и неисследимы пути его! Ибо кто познал ум господень, кто был советником ему? Ибо все из него, им и к нему. И ведь ты знаешь, он сам запретил нам…
- Запретил? – Княжна говорила негромко, но голос ее звенел от напряжения, от гнева, от обиды, и казалось, что каждое слово ее словно камень падает на головы братьев. – А вы, должно, дети малые? Тятенька вам запретил, вы и рады – не мешаться, в стороне стоять, глядишь, вас и не тронут. Не мужики вы! Трусы! Эта девка смелее вас! Эта девка моей дочерью быть достойна. А вы… Подите прочь! Видеть вас не могу. И не хочу. Никогда!
Оглушенные, раздавленные, униженные страшными обвинениями, страшными тем более, что были они верными совершенно, не помня как, выкатились они из хозяйкиной горницы, бегом почти ссыпались по лестнице. Внизу, выйдя уже на улицу, остановились. Щегол тронул старшего брата за рукав и открыл было рот сказать что-то, но не успел.
- Да, братка, пойдем, - глядя прямо ему в глаза, прошептал Говорун. – Жить нам после такого незачем. Мы и впрямь трусы. Трусы и подлецы. Мы хуже гулящей девки. Мы…
Он не закончил. Повернулся и зашагал к Большим воротам.
Едва обогнув Малый храм, братья увидели, что у Полуденной башни собрался народ. Не то, чтобы изрядная толпа, но все ж несколько мужиков о чем-то спорили, размахивая руками, грозя друг другу. Подойдя ближе, узнали двоих – Рыбак горячо убеждал окруживших его людей, Каменная башка стоял за спиной брата, словно бы прикрывая его от бунтовщиков.
- …то, чего искали вы, того не получили; избранные же получили, а прочие ожесточились, как написано: бог дал им дух усыпления, глаза, которыми не видят, и уши, которыми не слышат, даже до сего дня. О таких  говорил господин наш: «Да будет трапеза их сетью, тенетами и петлею в возмездие им! Да помрачатся глаза их, чтобы не видеть, и хребет их да будет согбен навсегда!»
- А ты нас не пужай! – свирепея, лез поближе к Рыбаку мордатый мужик с редкими волосенками, облепившими похожий на яйцо некрасивый череп. – Мы нонче не пужаемся! Ишь, хребет, говорит, согнет навсегда. Один вон тоже все пужал. И где он? В башне сидит! И ты туда же сядешь!
Мужик попытался подскочить к Рыбаку, но уткнулся в кулак, вылетевший из-за плеча Рыбакова.
- Ах, ты гад ползучий! Да я ж вас…
Остальные мужики ломанулись к братьям, но тут сзади к ним подскочили Говорун со Щеглом, откинули двоих-троих самых горячих, остальные отошли сами подобру-поздорову.
- Здесь царь? – быстро спросил Говорун.
- Здесь, - ответил Рыбак. – В башню его посадили. На суд уж водили.
- И как?
- Пока патриарх не согласился, - Рыбак помолчал, потом повысил голос и обращался теперь ко всем бунтовщикам. – Отнюдь не пугать мы вас собирались. Но лишь предупредить хотели. Ибо открывается гнев божий с неба на всякое нечестие и неправду человеков, подавляющих истину неправдою. Ибо, что можно знать о боге, явлено для вас, потому что бог явил вам. Ибо невидимое его, вечная сила его и божество, от создания мира через рассматривание творений видимы, так что они безответны. Но как вы, познав бога, не прославили его, как бога, и не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось несмысленные ваши сердца! Вы обезумели и славу нетленного бога уподобили тленному человеку, и птицам, и зверям, и гадам. За то и предаст вас бог в похотях сердец ваших нечистоте, так что вы оскверните сами свои тела. Вы заменили истину божию ложью, и поклонялись, и служили твари вместо творца, который благословен во веки, аминь.
- Что болтать с ними? – воскликнул Каменная башка. – Вчера уж сколько болтали! Вся эта сволочь одну лишь силу разумеет.
- Умоляю вас, братия, милосердием божиим! – возвысил голос Говорун, обведя руками своих друзей, но обращаясь к бунтовщикам. – Умоляю вас, братия, вспомните все, чему учил нас господин наш. Представьте тела ваши в жертву живую, святую, благоугодную богу, для разумного служения вашего, и не сообразуйтесь с веком сим, но преобразуйтесь обновлением ума вашего, чтобы вам познавать, что есть воля божия, благая, угодная и совершенная. Не думайте о себе более, нежели должно думать, но думайте скромно, по мере веры, какую каждому бог уделил. Ибо, как в одном теле у нас много членов, так мы, многие, составляем одно тело во господине нашем. И по данной нам благодати имеем различные дарования: имеешь пророчество - пророчествуй по мере веры, имеешь служение - пребывай в служении, учитель – учи, увещатель – увещевай, раздаватель - раздавай в простоте, начальник - начальствуй с усердием, благотворитель - благотвори с радушием. Любовь да будет непритворна, отвращайтесь зла, прилепляйтесь к добру, будьте братолюбивы друг к другу с нежностью, в почтительности друг друга предупреждайте, в усердии не ослабевайте, духом пламенейте, господу служите, в скорби будьте терпеливы, в молитве постоянны, в нуждах святых принимайте участие. Благословляйте гонителей ваших, а не проклинайте. Радуйтесь с радующимися и плачьте с плачущими, никому не воздавайте злом за зло, но пекитесь о добром перед всеми человеками. Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу божию. Ибо говорит господин наш: «Мне отмщение, я воздам!» Если враг твой голоден, накорми его, если жаждет, напои его. Не будь побежден злом, но побеждай зло добром.
Слишком долго, слишком мудрено толковал он! Бунтовщики, поначалу притихшие, снова загалдели, над головами дрекольем затрясли. И тут от Малого храма показались несколько воинов-горцев. Угадав подмогу, мужики бросились на царевых слуг: «Бей их!»
Довольно скоро все было кончено – заступников царя скрутили, связали, Каменную башку, который дрался отчаянней остальных, избили кольями преизрядно.
Стоя на коленях, Рыбак обвел взглядом врагов своих, сплюнул кровь из разбитого рта и поднял голову кверху, как бы к царю, запертому в башне,  обращаясь.
- Они дадут ответ имеющему вскоре судить живых и мертвых. Ибо для того и мертвым было благовествуемо, чтобы они, подвергшись суду по человеку плотию, жили по богу духом. Впрочем, близок всему конец.
- Замолчь, гнида! – мордатый яйцеголовый мужик с размаху саданул Рыбака ногою под ребра, и тот повалился на землю.

Жалейка.

Следующий день выдался необычно прохладным для конца лета, облачным и ветреным. На берегу Реки, сразу за рыбацкой деревней, там, где среди больших, скользких, кое-где поросших мхом, кое-где отполированных текучей водой до зеркального блеска валунов обозначились проплешины песка и где обычно купались дети бедняков, а бабы-рыбачки стирали белье, сидел, скрестивши ноги, Жалейка, задумчиво перебирая длинными худыми пальцами густые нечесаные пряди каштанового цвета волос. Рядом с ним на камне примостился Ярый, порою ежась от холодного полуночного ветра с Реки, за его спиною стоял, сощурив щелки-глаза на круглом румяном лице Мытарь. И еще несколько мужчин и женщин, по-разному одетые – кто, видать, из Среднего города, кто из Нижнего, кто и вовсе из деревни – стояли и сидели вокруг оборванца, заросшего длинною, видимо, не стриженою никогда бородой и усами. Жалейка говорил – горячо, иногда сбивчиво, торопясь, слегка шепелявя, его порою перебивали вопросами обступившие его люди, тогда он оглядывался вокруг, как бы ища поддержки, и, не находя ее, все более волнуясь, все чаще сбиваясь.
- Покайтесь, ибо приблизилось царство не земное, но небесное. Принесите искреннее раскаяние в содеянных грехах своих, всячески удаляйтесь от них и на место греховных склонностей питайте в себе лучшие и богоугодные расположения. Очистите свое сердце от всех лукавых страстей и делами добродетели приближайтесь к богу – не к богам языческим, не к бесовским порождениям, каковым поклонялись темные, невежественные предки наши, но к богу единому, к отцу нашему небесному.
- Может, наши отцы и деды, которых ты темными ругаешь, и не великого ума были, но ведь они своих богов не выдумали, они их сами видели! – выкрикнула молодая баба с недовольным и некрасивым преизрядно лицом. – Землепашцы знают, что ветер с захода больше остальных ветров их труду благоволит. Сызмала мы слышим, что ветер с восхода предвещает волнение на море и грохот на морском побережье, ясно видимые горные вершины. Спроси любую старуху в деревне, и она скажет: колючки и сухие листья кружатся при ветре во всех направлениях, а с той стороны, откуда пришла гроза, или где потухли падающие звезды, оттуда жди ветра. Морской бог являет лицо свое в буре, и все рыбаки его видят и его боятся. Бог полуночного ветра тоже всякому в деревне знаком. А кто твоего отца небесного видел? Кто о нем рассказать может?
- Бога не видел никто и никогда, - Жалейка живо повернулся к недовольной бабе и продолжил говорить горячо и несколько сбивчиво, размахивая над головою руками, встряхивая длинными волосами. -  А вот его единородный сын, сущий в недре отчем, явился нам. Идущий за мною стал впереди меня, потому что был прежде меня. И от полноты его все мы примем и благодать, и закон, и истину. Ибо наступило время, которое предрекали не раз мудрейшие из предков наших и так долго ожидаемое вами. Наступило время пришествия посланного спасти нас, того, кто откроет для вас и всего человеческого рода царство небесное - в этом-то царстве исполнятся обещания божии о спасении людей. Царство это не земное и чувственное, а духовное и небесное, где все достойные будут наслаждаться духовными, небесными, вечными радостями.
- Как-то мутно, неясно ты рассуждаешь, Жалейка! – нетерпеливо перебил говорившего Ярый. – Кудряш куда понятнее все объяснял, а ты - то про небесное царство, то про воду живую талдычишь.
- Да-да, верно! – Жалейка посмотрел на Ярого так, будто тот сказал нечто удивительное, нечто такое, о чем сам Жалейка думал, но чего высказать никак не мог и вот теперь только услышал. – Верно! Идущий за мною сильнее меня! Я даже не достоин понести обувь его… Я рассказываю вам о простейших вещах, учу кипятить воду и сохранять ее в серебряной посуде – чтобы болезни не забирали ваши жизни. Я призываю лечиться целебными травами и предостерегаю от чревоугодия, которое губит разум и застилает истину. Я твержу о великой пользе воздержания от пищи жирной, скоромной. Я тако лишь приуготовляю вас водою к покаянию и смирению, но он – он другое дело! Он будет очищать вас перед приятием царствия небесного духом святым и огнем. Лопата его в руке его, и он очистит гумно свое и соберет пшеницу свою в житницу, а солому сожжет огнем неугасимым. Ведь кроме и превыше здоровья телесного должны мы печься о здоровье духа нашего. Люди скупые и своекорыстные должны уделять нуждающимся из своего собственного достатка и имущества: у кого две одежды, тот дай неимущему, и у кого есть пища, делай то же. Мытари, кои взыскивают пошлины больше надлежащего и тем обогащаются, должны помнить об обязанности не брать с народа больше того, что постановлено законом. Воины, насилия которых становятся тяжки для народа, обязаны воздерживаться от всяких насилий, не клеветать ни на кого и довольствоваться определенным жалованьем. Попробуйте принять для себя столь простую, сколь и великую заповедь: «Люби ближнего своего, как самого себя!»
- Но есть ведь и те, кто призван соблюдать закон, - раздумчиво произнес Мытарь, его неприятно кольнули слова Жалейки о тех, кто взыскивает более надлежащего и тем богатеет. – Зачем нам слушать твои неясные проповеди, когда уже есть те, кто пользуется народным уважением?
- О да! – воскликнул Жалейка и продолжал со все возраставшим жаром. - Они гордятся мнимою святостью, они строгие исполнители закона, они громко молятся на улицах и даже раздают милостыню на площадях. Но сердца их исполнены тщеславия, зависти и лукавства. Они мечтают, что, как люди, богами поставленные у власти, они наслаждаются царством земным и то же ожидает их в загробной жизни. Есть и другие - люди неверующие и отличающиеся вольнодумством, они отвергают бытие мира духовного и потому не верят в существование небесного, в загробную жизнь и ожидающие там всех божиих созданий мучения и блаженства. Порождения ехиднины! Кто внушил вам бежать от будущего гнева? Сотворите же достойные плоды покаяния и не думайте говорить в себе: «Отец у нас царь земной», ибо говорю вам, что бог может из этих вот камней воздвигнуть детей земному царю. Уже и секира при корне дерев лежит: всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь.
- Эй, ты, оборванец, хватит глотку драть! Пойдешь с нами. Светлый царь тебя видеть хочет, - захваченные если не убедительностью, то страстной силой жалейкиных речей, собравшиеся у Скользких камней люди и не заметили, как их окружили несколько воинов из ближней царской стражи.
- Что стряслось, Турий лоб? – нахмурясь, Ярый глядел на старшего среди воинов, коренастого горца, заросшего черной с проседью бородой и густыми усами. – Зачем вам этот парень понадобился?
- Не твоего ума дело, рыбак, - Турий лоб отвечал спокойно, рассудительно, даже добродушно, пожалуй, рука же его, тем не менее, столь же неторопливо и как бы невзначай оказалась на рукоятке длинного кривого ножа, притороченного к потертому кожаному поясу. – И не моего тоже. Ты знаешь – у воина работа такая: царь приказал, воин сделал. Не боись, ничего дурного блаженному вашему в Верхнем городе не соделают. Может, что из одежи с царского плеча пожалуют.
Ярый коротко взглянул на Мытаря, тот прищурил глазки-щелочки, и не понять, о чем думает, но в драку вступать с царскими посланными толстяк явно не намеревался. Остальные же, все кто собрался было вокруг Жалейки, с появлением воинов стали потихоньку, бочком-бочком отступать в сторону и один за другим расходиться. Ярому тоже драться не хотелось – он недолюбливал кудряшова братца, размазню и нытика, и все недоумевал, как такой умный и смелый человек, как его друг, может якшаться с таким слабаком и плаксой. Сам же Жалейка, словно бы ненароком разбуженный со сна, растерянно обводил взглядом воинов, Ярого, Мытаря. Потом уставился на башни Верхнего города, хорошо видные отсюда – словно головы двух великанов, охранявших истеку Реки.
- И для чего говорю я? Ради чего хожу и проповедую по всей стране покаяние для прощения грехов? Ведь не спаситель я, я даже не пророк! Я всего лишь глас вопиющего в пустыне… - он вновь обернулся к воинам. – Молю вас, приготовьте путь господину нашему грядущему, прямыми сделайте стези ему! Всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся, кривизны выпрямятся и неровные пути сделаются гладкими, и узрит всякая плоть спасение божие.
- Пойдем же, - Турий лоб сделал знак воинам, и двое разом шагнули к Жалейке. Оборванец беспомощно взглянул на Ярого, протянул было к нему руку, но тут же, словно передумав, поворотился к подступившим к нему воинам, рукою указав на полуночь.
- Его сейчас нет среди нас, он там, далеко. Но он и здесь! Верьте, стоит, уже стоит среди вас некто, которого вы не знаете. Он то и есть идущий за мною, но который стал впереди меня. Я не достоин развязать ремень у обуви его. Вот истинно агнец божий, который берет на себя грех мира. Я не знал его, но однажды узрел духа, сходящего с неба, как голубя, и пребывающего на нем. Я не знал его, но пославший меня из пустыни отец наш небесный сказал мне: на ком увидишь духа, сходящего и пребывающего на нем, тот есть спаситель человеков. И я видел и засвидетельствовал, что сей есть сын божий.
- Сдается мне, дурака мы большого сваляли, - мрачно глядя на спины воинов, неспешно удалявшихся по пыльной каменистой дороге в сторону деревни, заметил Ярый. – Зря парня горцу отдали. Да еще без драки. Зря.
«И почему «мы»? – подумал Мытарь. Он был старше Ярого и прочих дружков кудряшовых и по положению куда как выше. – Вечно эта голь себя ровняет с людьми значительными».
Он еще поглядел на худую, сгорбленную и скособоченную малость спину Жалейки, в который раз подивился чудной его походке – ходил тот, изрядно раскачиваясь, как будто припадая сразу на обе ноги – и наконец ворчливо ответил.
- Авось, ничего с ним не сдеется. Ты помнишь, чей он сын? То-то. А ворон ворону глаза, чай, не выклюет.
Ярый с сомнением поглядел на Мытаря и ничего не ответил.
- Болтает невесть что, - продолжал ворчать тот. – Покайтесь! А коли не в чем? Мне, скажем, в чем каяться? Я дело свое делаю. Думаешь, это просто, подати собирать? Ведь каждый утаить норовит, обмануть, соврать. Конечно, в лесу жить да в рванье ходить проще – ни семьи кормить не надо, ни дома содержать…
Ярый вполуха слушал приятеля. На душе его было муторно, ибо знал он точно, что Кудряш так не поступил бы. А как?

Чем дальше слушал Турий лоб царя, тем менее ему нравилось то, о чем тот толковал. Горец давно жил в Городе, многие уже лета в охране царской провел и во Дворце большом видел всякого – и хорошего, и дурного, иное и рад бы забыть, да не выходит. Волею или неволею, но он хорошо изучил Копченого и мог, не то что по голосу, а и по выражению глаз, по нетерпеливому жесту – когда царь начинал легонько постукивать ладонью по колену – или невольному движению головы, в точности так делает кошка, когда в молоке ей попадается что-то неладное, мог судить, о чем думает сейчас владыка Города, в каком он настроении и что говорить станет. Теперь вот Копченый явно старался себя распалить, ему, похоже, не хватало злобы, и он старательно выискивал все новые и новые для нее причины-поводы, чтобы доказать себе всенепременно: прав, мол.
- И в довершение всего этот хорек лесной стал на дочку мою заглядываться! Ублюдок! – Копченый вполне убедительно брызгал слюной, разошелся, видать, не на шутку. «Такая работа», - вспомнил привычное Турий лоб, и на сердце его сделалось совсем тошно. Перед глазами, вдруг заслоняя и царя, и хоромы царские, раскрылось синее-синее небо, далекие белые шапки гор и прилепившиеся кое-как к каменистому склону несколько убогих хижин. Та, что повыше других стоит, отцова. Сейчас…
- Ублюдок! Ведьмино отродье! – продолжал бушевать Копченый. – Нет и не может быть ему прощенья! Видят боги, я многое гаденышу попускал, но не теперь! Не теперь! Иди к нему, Турий лоб, иди к нему в Полуночную башню и отрежь его проклятую башку!
Когда сказанное дошло, наконец, до воина, горец оторопело уставился на царя. В широко раскрытых его глазах такое, видать, углядел Копченый, что на миг осекся.
- Дак ведь ен же ж твой… - Турий лоб не договорил, полуоткрыв рот и разведя как бы в недоумении руки, он продолжал глядеть на царя.
- И неча на меня тако смотреть – дырку протрешь! – выкрикнул Копченый, и голос его сорвался на визг почти. – Ты кто, дите малое или воин? Тебе твой господин приказывает! Али ты немочен стал? Тогда ступай - к черту, к дьяволу, к бесам! В бабское платье нарядись и стряпней занимайся, а мужское дело мужчинам оставь! Ну, немочен? Я на твою работу другого найму. Али, думаешь, мало охотников найдется царскими телохранителями верховодить?
Турий лоб еще какое-то время глядел на царя, но уже не столь оторопело, а с другим выражением – не то жалости, не то брезгливости, и даже как будто и не на него, а словно сквозь него, потом поворотился и, ничего не говоря, вышел вон из царских хором тяжелой усталой походкой, на ходу поправляя рукоятку то ли длинного ножа, то ли короткого меча, что висел на потертом кожаном поясе. Выйдя из Большого дворца, горец решительно отправился к Нижней калитке, потом протопал широкой пыльной дорогой мимо стен Среднего города, миновал Нижний и вскоре очутился перед покосившейся крышей, что притулилась к огромному, в три, не менее, обхвата старому тополю. Ногою пнул дверь – та поддалась неохотно, со страшным скрипом – быстро, привычно прошел вдоль длинного узкого стола, вдыхая вкусный запах рыбной похлебки, распахнул еще одну дверь и вышел на неширокую каменную площадку, одной своей стороною выходившую прямо на берег Реки. Здесь, в прохладной тени, стояли три дощатых стола, у каждого по две лавки. Турий лоб, не колеблясь, прошел к дальнему, отделенному от других невысокой каменной стенкой, сел на лавку и молча уставился на противуположный берег. Почти тотчас же дверь, выходившая на площадку, снова отворилась.
- Что ж не предупредил, гость дорогой? – мягко хлопая по земляному полу сандалиями, к нему, заметно хромая, приближалась небольшого роста разбитная бабенка. Довольно тучное ее тело все колыхалось под неопрятным, засаленным во многих местах платьем, с прорезанного глубокими, несмотря на не старый отнюдь возраст, морщинами лба струились ручейки пота на большой, красный, с синими прожилками нос и покрытые столь же нездоровой краснотою пухлые щеки, плутоватые маленькие глазки хитро посверкивали.
Турий лоб ничего не отвечал, а бабенка тем временем быстро, хоть и отнюдь не суетливо, расставила на столе перед горцем простой глиняный кувшин с вином, мису с холодным мясом и еще одну, с рыбою, вяленый виноград в деревянной плошке, положила прямо на чисто выскобленные доски стола ломти свежего, теплого еще хлеба. И как в руках ее все уместилось? Горец молча глядел на хлопотавшую перед ним бабу и думал о прежней хозяйке кабака, старухе-Камбале. Сколь лет он уже здесь, в Городе, сколь лет! И вновь, как давеча в царских хоромах, на месте стен кабака вдруг увидел он белые вершины гор и синее-синее небо. Как наяву, неслись перед ним мутно-зеленые воды двух быстрых речек, что сливались в одну прямо у подножия горы, к которой лепился его дом, сердито, неуживчиво ворочаясь, вскипая тут и там белыми барашками, и постепенно притираясь, привыкая друг к другу, бежали дальше, на заход. А над Черною скалою, что вздымалась на противном берегу огромным темно-бурым медведем, поросшим густой кудрявой шерстью низкорослых сосен, садилось ярко-красное, сердитое солнце. Дверь самой дальней и самой убогой хижины отворилась, и в проеме показалась маленькая сморщенная старушка. «Сынок, где же ты пропадал? – произнесла она сухим, надтреснутым голосом, как будто хворост ломала своими короткими, сильными пальцами. – Вот отец обрадуется!»
Турий лоб взял кувшин и стал пить – не торопясь, большими глотками вливая в себя терпкое красное вино. Отпил изрядно, поставил кувшин на стол, взял горсть изюму.
- Садись, посиди со мной, Красноносая, - он широким приглашающим жестом указал на лавку напротив. – Ох, и хорошо же у тебя вино!
Странные отношения связывали его с этой женщиной. Давным-давно, когда молодым воином Турий лоб еще только осваивался в Городе, она прислуживала в кабаке толстухи-Камбалы, своей дальней родственницы. Невзрачная девчонка, одетая в жалкие лохмотья – правда, всегда чистые, - мыла посуду, мела пол, подавала на стол, чистила, скребла, помогала готовить, стирала. Старший из горцев, Хромой барс облюбовал этот ничем не примечательный кабак на берегу Реки в Нижнем городе – мол, здешняя хозяйка одна среди всех городских могла достать такое вино, которое хоть немного, хоть самую малость походило на вино их родины. И за ним, ясное дело, тянулись остальные горцы. Хотя скорее всего дело было в дешевизне, а отнюдь не в вине каком-то особенном – это Турий лоб сразу понял, однако же говорить не спешил, он вообще не любил много говорить.
Однажды, было это в тот самый вечер, когда дылдиных ребят порешили, горцы засиделись у Камбалы до глубокой ночи. Турий лоб тогда все старался забыть ту картину, как по Реке плывет маленькое тельце с торчащим из груди древком копья, и еще потом – как вытирает он кинжал холщовой рубашкой другого мальчишки, того, что помладше, светловолосого. Но вином залить никак не получалось, перед глазами стояло перерезанное от уху до уха детское горло, алая кровь толчками выплескивалась, пузырилась… «Такая работа…»
- Сопли не распускай, хватит! Тоже мне, горец! - сердито посмотрел на него Хромой барс. – Поди-ка лучше бабу найди. Хочешь, у Камбалы спрошу?
Турий лоб помотал головой безразлично и поднял большой пузатый глиняный кувшин с горлом в виде собачьей головы, чтобы налить еще вина. Но кувшин оказался пустым.
- Эй, девка! – позвал он. – Вина!
Вскорости, мягко ступая босыми ногами по земляному полу, подошла девчонка-служанка, забрала пустой кувшин. В неверном, трепещущем при порывах ночного ветерка свете масляных ламп она вдруг показалась горцу необыкновенно красивой и совсем взрослой. Вот принесла другой кувшин, наклонилась, наливая вино в стоявший на столе кубок, и тут все нутро молодого воина содрогнулось от внезапного желания. Он схватил ее правой рукой сзади между ног, рванул на себя, а левой вырвал у нее кувшин, который с размаху уже летел ему прямо в рожу…
Девчонка сопротивлялась отчаянно, яростно, злобно, царапаясь, кусаясь, но тем только распаляла горца. Он взял ее прямо здесь, на земляном полу кабака, под одобрительные возгласы остальных…
Прошли лета и лета. Девчонка с тех пор хромала – должно, Турий лоб вывихнул ей ногу, ломая на полу, а та так и не выправилась – и поначалу люто ненавидела горца. Но потом как-то сама собою ненависть прошла. Может, оттого, что более ее никто трогать не смел – Турий лоб отвадил самых ретивых. И хоть пальцами показывали и смеялись за спиною, но чудом каким-то Хромоножка избежала обычной участи порченых по пьяни девок. А когда прошла первая, самая жгучая, самая страшная боль, когда зажили ссадины на спине и прошли синяки на руках, она поняла вдруг, что сама хочет теперь молодого горца… Хочет.
Турий лоб так и не нашел себе женщины в Городе, и у Красноносой – так вскорости стали называть Хромоножку, которой после смерти Камбалы достался старухин кабак, - мужа тоже не случилось. И однажды два одиноких человека вновь сошлись. Раз в несколько дней Турий лоб приходил в кабак, Красноносая наливала ему лучшего вина, какого никогда не ставила на стол перед другими, жарила ягнятину, и ночь они проводили вместе. Утром горец уходил, не сказав порою ни слова, и Красноносая никогда не знала, когда придет он снова и придет ли. Он вообще говорил мало, даже меньше, чем прежний главарь горцев Хромой барс.
Вот почему она так удивилась, когда Турий лоб похвалил вино, потом рядом усадил, обнял даже. С чего бы? Но она молчала, зная по опыту, что выпытывать бесполезно – сам скажет, если захочет.
- Этот оборванец… - начал Турий лоб, отхлебнув еще вина и пристально глядя на противуположный берег Реки. Потом повернул голову к сидевшей рядом женщине. – Нет, все же прав был Хромой барс, вино отменное. И что вы такое в него добавляете? В царских палатах такого не нальют.
- Что? – отозвалась она буднично совсем, как бы даже и не к нему обращаясь. – Ты же знаешь, что – ежевику. Моя мама так вино делала.
Мать Красноносой хромоножки, Турий лоб узнал это совсем недавно, приходилась родной сестрой прежнему патриарху, но почему-то жила несообразно отнюдь высокому братнему положению. Что-то мутное было в этой истории, что-то странное. «Нужно спросить у Красноносой», - подумал горец. Баба молчала, полузакрыв глаза и положив голову ему на плечо, и Турий лоб без всякого перехода продолжил.
- Царев сын незаконный, ну, тот, что вечно в лохмотьях ходит и болтает разное непотребство…
- Что такое с Жалейкой? – встрепенулась женщина. – Али царь что удумал?
Турий лоб помолчал, допил вино, поднялся.
- Я сего дни приду. Поздно. Жди, спать не ложись, - и потопал к двери, тяжко ступая обутыми в сапоги дорогой кожи кривыми довольно ногами.
Солнце уже клонилось к закату, разлив над противуположным берегом Реки неописуемо красивый – от нежно-розового до золотого и багряно-красного – небесный полог, по которому не спеша плыли рваные облака, когда Турий лоб вошел в Большие ворота. Повернул налево, к Полуденной башне, хмуро кивнул воину, стоявшему у запертой двери, тот поворотился и стал отпирать тяжелый засов.
Внутри темницы стоял тяжкий дух человечьего дерьма. Турий лоб шумно потянул носом, и стоявший позади воин сразу отозвался.
- Усрался, вражина! Должно, со страху.
Турий лоб, не глядя, протянул назад руку, и караульщик вложил в нее факел.
- Ступай, постой снаружи, я немного поболтаю с этим… - горец не договорил, но воин и не дослушал, поспешно повернувшись, он уже выходил.
- Ты один? – с усмешкой проговорил Турий лоб, протянув факел вперед, и пламя осветило сидевшего на корточках у стены человека, одетого в лохмотья, крепко обхватившего обеими руками колени. – Нет ли здесь и того, кто далеко, но и здесь, среди нас?
- А ты, помнится, кое-чего из одежи с царского плеча мне сулил, - неожиданно ясным, звонким голосом отозвался Жалейка. – Что, не дали?
Турий лоб снова невесело усмехнулся. Тяжко было на душе его, тяжко и душно. За долгую службу при царе воину не единожды приходилось убивать – что сделаешь, работа такая. Делал он это без особого удовольствия, а со старанием лишь, умело, быстро, хладнокровно. Но в сей раз почему-то на душе было тяжко, царский приказ отчего-то казался неверным, неправым. И вся его жизнь, вся служба на миг краткий показалась ненужною, неправою. Странно это было, странно и небывало – словно бы сам на себя Турий лоб глядел со стороны, сам себя не узнавал и сам себя жалел. Хорошо хоть, оборванец обделался – учуяв запах страха, горец ощутил, пусть небольшое, но все же облегчение – подобно зверю: он охотник, перед ним жертва. Переложил факел в левую руку, правая потянулась к поясу.
- Пришел убить меня и не решаешься? – сидящий на корточках человек отпрянул от стены и, расцепив руки, сел на земляной пол темницы, широко раскинув ноги. – Совсем затекли. Это хорошо, что не решаешься. Это значит, что есть в тебе человек. Вот о том мы с Кудряшом и спорили долгими ночами. Он мне говорил, что со злом нужно биться только силою, а я ему твердил, дескать, в любом зле, в самой его сердцевине, может быть скрыта искра добра.
- Кто же ты все-таки такой есть, а? – Турий лоб сделал шаг к Жалейке, руку, меж тем, словно ошпарившись, отдернул от пояса. В голове его мысли скакали с одного на другое. – Сидишь здесь в куче говна и решаешь, есть во мне искра али нет ее совсем! Я, значит, сердцевина самая зла, так?
Жалейка молчал. Горец поискал глазами щель в стене, нашел, пристроил между камнями факел.
- Я спросил, - Турий лоб совсем не зло, а немного даже обиженно, будто ребенок, посмотрел на сидящего на полу узника. – Ты что же, говорить не хочешь?
- Я человек маленький, я никто, совсем никто, - отозвался Жалейка живо и говорил поначалу просто, ясно, легко, но мало помалу голос его как-то сгущался, серьезнел, и горец порою даже не слишком хорошо понимал, о чем толкует худой и лохматый, как пастушья собака, его собеседник. - Я всего лишь предтеча того, кто идет следом, кто послан нам во оставление грехов наших. В самый первый день, как увидел я его, словно бы осенило меня: это идет агнец божий, это тот, кому суждено принять на себя грехи мира! И видел я духа святого, на него нисходящего в образе голубином, и слышал с неба голос, говорящий: «Это сын мой возлюбленный, в котором мое благоволение». И ныне перед лицом его пришел я возвестить вам, что приблизился сын божий, чтобы в вышнем мире поселить нас, издавна сидящих во тьме и сени смертной.
- О ком ты все толкуешь? – Турий лоб глядел на Жалейку озадаченно. - Кого ты называешь сыном самого бога?
- Кого? – узник посмотрел тоже слегка удивленно. - Да разве не помнишь ты, как заточить его пытались в полуденной башне? Но он разрушил врата медные и затворы железные сокрушил, принял их от пути неправды их.
- Так ты про царева племянника, - раздумчиво протянул горец. – Что ж, воин он изрядный, умный, противник в бою опасный. И еще лекарь знаменитый – помню, дал он мне какого-то масла, когда ломота в пояснице одолела, так через два дни все как рукой сняло. Но чтобы сын божий?
- Лекарь? Можно и так сказать. Однако лекарь не только тел, но и душ человечьих. Дьявол сделал людей слепыми и хромыми, горбатыми и уродливыми, глухими и страждущими, а Кудряш их словом исцеляет. Он даже мертвых воскрешать может, - Жалейка говорил столь спокойно, рассудительно, что Турий лоб поневоле начинал ему даже верить. Но на последних словах встрепенулся.
- Ты в своем уме? Или ты уже многих воскрешенных приятелем твоим мертвецов видал? – усмехнулся он и, видя, что собеседник не отвечает, словно бы задумавшись о чем то, продолжал, чуть помолчав. – Вот ты считаешь его сыном божиим, но ведь царев племянник всего лишь человек, и как все люди, он боится смерти. Ведь говорил он: «Душа моя скорбит смертельно». Помнишь? 
Жалейка не ответил. Он, кряхтя, поднялся и, сделав шаг к горцу, коснулся его руки.
- Есть древнее пророчество: когда наступят последние времена, придет на землю возлюбленный сын божий – спаситель всего рода человечьего. Он сотворит воскресение телу первого человека, похороненного на Лысой горе, что лежит к полудню от Города, и оживит мертвых. И придет он по Реке, и когда выйдет из воды, тогда елеем милости своей помажет всех верующих в него, и будет елей милости для рождения от воды и духа в жизнь вечную. Тогда, сойдя на землю, возлюбленный сын божий введет первого человека в рай к древу милости.
Турий лоб начинал раздражаться. Оборванец говорил туманно, путано, глаза порою закатывал, покачиваться начинал странно из стороны в сторону. И зачем его за рукав хватает? И вонь эта… Да, горец не любил говорить много и спорить тоже не любил – если да, так да, а если нет, так и нет - и все ж хотел вникнуть, хотел выслушать, хотел до истины добраться. Потому как в последние дни охватывало его все чаще странное беспокойство, и тяжко, муторно становилось на душе, и вся жизнь вдруг начинала казаться ненужною, неправою, никчемною.
- Владыка столь всесильный, что мертвых воскрешать может, - как может быть человеком, боящимся смерти? – он легким движением плеча стряхнул руку жалейкину и испытующе посмотрел на оборванца сверху вниз. - Все власти земные покорны дьяволу, но если сатана столь могуч - как может этот человек, спаситель, как ты его называешь, но всего лишь человек, боящийся смерти, власти князя тьмы противиться?
- Уберите врата царей ваших и воздвигните врата вечные, и войдет царь славы! Исчезни от меня, исчадие дьяволово! Прочь иди от мест моих! Поди к князю тьмы, который тебя породил, и скажи ему: «Если ты могучий противник, борись с царем славы. Что тебе стоит справиться с ним?» А я тебе скажу так - заприте страшные врата медные и железные затворы забейте, и сопротивляйтесь сильно, чтобы не увели нас схваченными в плен. Разве не говорил я вам прежде: «Исповедайтесь господу, и милости его, и чудеса его поведаются сынам человеческим».
С этими словами Жалейка стремительно шагнул к горцу и обеими руками обхватил предплечья воина. Тот отпрянул, не без труда стряхнув с себя оказавшиеся неожиданно сильными пальцы узника, и выхватил кинжал.
- Ах, вот ты как! – прошипел он злобно, в одно мгновенье ловко схватил Жалейку за волосы, бросил на земляной пол и прыгнул сверху, наступив на грудь коленом. – Ты и теперь будешь нести всю эту дурь? А может, твой братец-спаситель тебя воскресит, когда я твою башку лохматую с плеч снесу вот этим кинжалом?
Хрипя и тщетно пытаясь освободиться, Жалейка с ужасом глядел, как длинное широкое лезвие, на котором играли языки пламени от висящего на стене факела, медленно приближается к горлу. А потом он перевел взгляд на горца и, уставившись ему прямо в глаза, зашептал.
- Где твое жало, смерть? Где твоя победа, ад? Распахни свои врата: ныне ты побежден и, изнемогая, утратишь власть свою. Уберите врата царей ваших, и воздвигните врата вечные, и войдет царь славы. И увидев его, ад и служители дьяволовы содрогнутся в собственных царствах своих, познав столь великого света сияние. Когда же увидят господина сидящим на престоле, то возопят: «Отныне мы побеждены тобой! Кто ты, посланный богом в наше царство? Кто ты, страшный обликом человек, сила, необоримая тлением? Победив лютосердие наше, попираешь наше царство. Кто ты, пришедший столь малым, хотя власть твоя выше небес. Царь во образе рабском, простой воитель и царь славы, в смерти живой? И ныне ты восстал, и мертвых освобождаешь, приводя в смятение бесчисленные воинства наши. Кто ты, разрешающий бремя тех, которые были связаны первородным грехом, и ведущий их к первозданной свободе? Кто ты, озаряющий властью сияния божьего света тех, кто ослеплены грехами тьмы?» Так все полчища диавольские ужаснутся, пораженные боязнью и страхом, и в один голос возопят: «Откуда ты, столь крепкий чистый человек и столь сияющий силою, что не можем смотреть на тебя?»
- Ужаснутся? – заревел вдруг Турий лоб и, одним взмахом руки рванув слева направо, перерезал Жалейке горло. – Ужаснутся? Нет, это ты ужаснешься! Сдохни! Сдохни! Сдохни!
Истекающее кровью тело еще не затихло, еще тянул ногу к двери в смертной судороге обезглавленный Жалейка, как его убийца, одним прыжком подскочив к порогу, уже молотил в дверь: «Эй, там, заснул, что ли? Отворяй немедля!».

Велик-городок

Лето уходило за летом, и Соколий глаз все боле начинал тяготиться жизнью своей в Лесной стороне. Не то чтобы тосковал он – скучать здесь было некогда, потому все его время отнимало строительство храма. Дело это было для русичей новое совсем – как камень тесать и пилить, как укладывать его, никто точно не знал, и даже княжич подсказать мог немногое. Да, он видел, как работают каменотесы в Городе, но ведь видеть и своими руками делать – разница великая. Потому работа шла трудно, не скоро отнюдь. Чтобы делу помочь, Соколий глаз посылал гонцов в Страну орлов, за мастерами, что Пещерный город из скал вырубали, так ведь и сами мастера никогда таких белокаменных хоромин не то что не строили, а и не видели даже. Вот и приходилось до всего доходить своим умом, трудно, через ошибки многие и лишний труд.
Но то летом, а зимою лютые морозы сковывали землю, река-руса вставала – ни камень, ни лес строевой, для стройки потребный, по ней уже возить нельзя было. И долгими зимними вечерами совсем становилось царевичу  тошно. Думал он часто, что ежели б с матерью не уехал в Город когда-то, то теперь и жил бы здесь, в Лесной стороне, не тоскуя ничуть. Узнавши же Город, изведавши просторы неизъяснимые, неохватные, что отделяли Лесную сторону от Страны орлов, от Реки, от Широкой бухты, от того леса, где жил-правил царь-зверь, юноша уже чувствовал, как тесно ему в Велик-городке. Ему хотелось вдохнуть всею грудью соленый морской ветер, хотелось отправиться на корабле в Страну отцов, чтобы услышать от мудрых старцев тайны, которые хранили они поколение за поколением… И конечно же хотелось Сокольему глазу царем стать – хотелось страстно, неимоверно.
Часто в такое время они сиживали вместе с Добрынею и о чем только ни говорили – об охоте  на лося в княжеском боровом урочище-зверинце на правом берегу русы и урожае будущем, об том, можно ли пчел приручить, и от чего зимою дни столь коротки, а летом длинны, об хатках и плотинах, кои с великим искусством строят бобры, и костяных снастях, на которые щука лучше всего ловится, об том, как в Городе перед знатным пиром скатерть на столе опрыскивали благовониями, и об том, что вкуснее – жареный лебедь в меду, какой считался у русичей княжеским лакомством, или откормленная изрядно и холощеная курица, набитая тремя сортами рыбы, как делали в Городе. Особо жарко обсуждали с князем строительство городских стен – как верховья оврагов, сбегавших к реке-русе на восход от Велик-городка, нужно соединить нарочно прорытыми рвами и насыпать здесь земляные валы, а поверху поставить поначалу тесовые стены с проездными башнями. Княжое подворье Соколий глаз задумал соделать Средним городом и воздвигнуть от него к восходу и к полуночи, там, где протекала еще одна речка-руса, помельче, куда крепчайший Верхний – точно так, как сделано было в Городе на великой Реке.
- А потом мы обнесем весь Велик-городок неприступными каменными стенами, построим внутри еще и не один даже храм и палаты княжеские, лучшие много тех, в которых царь живет, красотою своей восхищать они станут и правнуков наших, и внуков их правнуков, - сжимая в кулаке русую бороду, увлеченно рассказывал Соколий глаз. Добрыня слушал по обыкновению своему внимательно и помалкивал поначалу, а потом, лишь по размышлении, не вдруг, не сразу начинал спрашивать.
- А зачем столь крепкие стены нам нужны? Или ты видишь вокруг врагов сонмища? И сколько же, мил человек, камня придется сюда привезти? Сколь лодей понадобиться, сколь лет стройка займет? Ты б подумал прежде, чем языком трепать!
И они начинали спорить и спорили до хрипоты, обижаясь порою друг на друга, но быстро мирились – ведь и князю страсть как хотелось, чтобы Велик-городок велик стал на деле, и ему мнилось, что сыновья его будут править городом, который самого Города поболе вырастет.
- Ты как хочешь, Добрыня, а уж ворота должны быть каменными! – настаивал Соколий глаз.
- Так ведь тогда те ворота воистину золотыми станут, - смеялся князь.
- А хочь бы и так, - не сдавался царевич. – Тут уж моя забота. А еще можно тако устроить: из белого тесаного камня лишь внешние стены ставить, а промеж них боле мягкого камня здешнего забутить и раствором, на какой камень кладут, залить. Ты только представь себе… Входит в главные ворота… Как ты их назвал – золотые? Входит в Золотые ворота караван торговых людей. Поутру они на лодьях своих подошли к пристани Велик-городка и видели, как величественно выступает перед ними из молочного моря клубящегося тумана сказочно красивый город, как пламенеют в первых лучах народившегося только что солнца белокаменные его соборы, вздымаются ввысь неприступные стены, гордо стерегут окрестности могучие башни. Купцы привезли из далекого заморского далека драгоценные лалы, золотое узорочье, серебряную посуду тончайшей работы, узкогорлые кувшины с оливковым маслом и хотят обменять все это богатство на меха и мед, златогривых коней и зерно, на все, чем славен Велик-городок во всех землях, до самого Города на соленой Реке. Входит караван с товарами в Золотые ворота, глядят купцы по сторонам и изумляются: вот здесь, по правую руку, открываются перед обомлевшими торговыми людьми белокаменные княжьи хоромы, а дальше, за ними, под самые облака вздымаются небесно-голубые, отороченные красным золотом купола храма отцу нашему, создателю и господину. Далеко впереди замыкает путь стена Среднего города с деревянною – так уж и быть, покуда пусть будет деревянная! – башней. По левую руку – в два, в три яруса палаты и хоромы горожан наилучших, наивиднейших, людей торговых и княжьих…
Однако ж до строительства стен, ворот и башен было еще куда как далеко. Прежде нужно было храм тот неземной красоты воздвигнуть.  Трудная работа, однако, людей нужных от никчемных отделяет быстро, а общее дело, как ничто иное, помогает друзей находить. И мало-помалу вокруг царевича собралась невеликая дружина – Мехоноша, Неваляйка, Вострило и Нечай, с которыми он из Страны орлов пришел, и старые приятели Сбышка с Мокшей стали ближайшими помощниками Сокольего глаза. Обладая силою немеряной, царевич пахать умел и любил, сеял чисто и косил так, что любо-дорого. Сызмальства еще в Велик-городке плотницкому делу выучился, а в Городе никакой работы не чураясь, гончарам помогал горшки лепить и с кузнецами дружбу водил, и с кожевенниками даже – всякое дело в его руках спорилось. Вот и теперь царевич на месте не сидел нисколь – вместях с мужиками ямы рыл и камень тесал, стропила ставил и лодьи разгружал, казалось, он был в нескольких местах зараз! И не только на стройке – в первую же весну по левую руку от того места, где княжьи хоромы стояли, Соколий глаз зарыл в землю вишневые косточки, что остались от вяленых ягод, когда-то в дорогу взятых. И поди ж ты – почти все взошли! А из тех, что зазеленели, опять же почти все перезимовали. Русичи нарочно приходили поглядеть на невиданное дело, а царевич еще подначивал их – дескать, скоро Велик-городок в белой кипени вишневых садов утонет и будет потом на все земли ближние и дальние своей вишней славен.
Даже и зима не могла удержать царевича на месте, с дружками своими он объезжал окрестности Велик-городка, забираясь все далее и далее. Краем леса скакали они на полуночь, а оттуда на заход, в глубь уходивших за голубой окоем тучными боками холмов бескрайних полей. Земля здесь была жирною, плодородною, по тому хотя бы судя, что трава росла – коням по самое брюхо. И не раз и не два встречали они здесь малые села-поселки, в два-три, а то и поболее дома. Люди, жившие здесь, в ополье, встречали царевичеву дружину без опаски. Были они не все русичами – кои случались ростом помене, лицами пошире и говорили не столь понятно. Сбышка рассказывал другу, что это меря, племя, жившее на русе-реке до того, как сами русичи сюда пришли и Велик-городок построили. Царевич и вправду помнил, что среди его друзей-мальчишек были такие, да-да, были, да он тогда и внимания на это не обращал. Кого-то дразнили «Меря! Меря! Букало-жужукало!», однако почему именно так звали, Кудряш и не задумывался. Только с русичами, как сказывал Сбышка, меря ни тогда, ни сейчас особо не ссорились. «Отчего?» - спрашивал теперь Соколий глаз. «А уж так», - немного озадаченно отвечал его дружок.
- Не обидно вам, что пришли чужаки с захода и на землях ваших поселились? – однажды, сидя в мерянской избе, допытывался царевич у пожилого хозяина, потчевавшего гостей полбяной похлебкой.
- Возьми-ка хлипца ломоть, - вместо ответа мужик протянул гостю хлеб на деревянной доске-подносе. – Чуешь, тух какой? От его отного уже насыдиться можно. Дак с чего обижаться? Кляти, сколь земли здесь, кляти, кака вона мякка, плотовида. Та тута не только мери и руси, на все нароты, на все земли хвадит.
- Благодарствую! – Соколий глаз с удовольствием жевал вкуснейший хлеб и слушал чудную хозяйскую речь: меря почему-то «т» говорили так звонко, что оно в «д» превращалось, а «г» произносили столь мягко, что оно  переходило в «к» - и наоборот. Только теперь княжич понял, почему так дразнились мальчишки – букалом меря филина называли, а жужукать означало шушукаться. Ему страсть как нравился дух избы, не только этой, мерянской, а и любой, где жили землепашцы, и в Лесной стороне, и здесь, в ополье – тут пахло дымком, и печкой, и немного молоком, и чисто выметенным земляным полом, и сосновыми стенами, и, конечно, хлебом, и слегка навозом. Вкусно!
- Землица то, она ж живая! – сказал ему как-то, в другой уже избе и в другом селе землепашец-русич. – Ты рукой ее повороши в жаркий тень, такой, как сего дни – она теплая, сухая, жарко ей, пить хочет. А весною, когда сеем, запусти руку во вспаханную землицу – прохладная, влажная, хлеба ждет, раскрывается словно бы ему навстречу. Да, живая землица, если к ней с добром, она добро отдаст, а злым людям на земле жить долго не получится: их злоба на них же оборотится – неурожаем, мором, гладом.
- Так ведь это же наш отец небесный грехи людские наказует, - отвечал Соколий глаз. – Господь воздает по справедливости: доброму, послушному – добром, злому, грешному – злом.
- Может, оно и так, - соглашался хозяин, простодушно улыбаясь. – Может, вы, в городе живущие, и боле моего знаете. Только я так от своего отца слышал, что землица живая и добро и зло она людям воздает по добру и злу души их. А мой отец от своего отца слыхал, а тот от своего, и так от начала времен ведется. Отец мой тако меня учил: лучшую землю узнать можно по самому ее виду. Если в засуху она не сильно трескается, если в ливни в болото не превращается, а впитывает в себя всю дождевую влагу, если по осени вода эта превратилась в лед, что коркой лежит поверх нее, такая земля чудо как  хороша. А еще по деревьям можно судить: ежели высоки они и развесисты, то и земля под ними знатная, если средненькие они, то и землица так себе, серединка на половинку, а когда поле поросло колючками, мелким кустарником и низкой травой, значит, земля сама бессильна и не многого стоит. Дед же мой вот как делал - выкапывал из глубины в две пяди ком земли и уже по запаху одному знал, хороша ли она. Потом клал тот ком в ковшик с водой и на вкус пробовал, отец говорил, ни разу не ошибся.
Однако же долго, очень долго не решался Соколий глаз ходить на восход – туда, где вниз по течению русы-реки лежал Сиротский луг, где за синим окоемом виделись ему чуть не ежедневно карие глаза Росинки и слышалось: «Грех тебе будет великий, Кудряш…» Три, почитай, лета оставалась эта сторона словно бы заповедною для него – и хотел он на восход от Велик-городка пойти, а не мог. Не несли ноги! Думал он все о том, засыпая после трудного дня на стройке, умаявшийся, уставший до того, что и рукой-ногой пошевелить не мог – «глубока вода, черна иссиня». И в конце концов решился – надо идти.
На этот раз взял он с собою лишь двоих своих приятелей, Вострило и Мехоношу, и обоих – из Страны орлов. Не желая, конечно же, чтобы рядом с ним были Сбышка или еще кто, кому бы пришло в голову спросить: «А помнишь?..». А еще накануне сказал княжне.
- Мама, поехали со мною завтра. Хочу на восход сходить с ребятами.
Хозяйка ничего поначалу не ответила, лишь молча испытующе поглядела на сына. Лето целое прошло уж, как приехала она в Лесную сторону из Города, а до того два лета его не видела. За то время сын изменился – теперь это был мужчина взрослый совсем, огромный ростом, силы неимоверной и ума, как не уставала радоваться мать, превеликого, острого и точного. Вот только от матери он отдалился еще более – все тако ж ласков был, приветлив и предупредителен, но в беседах их, кои стали довольно редки, видела она легкую отчужденность, словно думал сын все время об ином, лишь внешне в разговорах участвуя. А еще беспокоила ее глубокая складка, что залегла между бровями сына, в том месте как раз, где сходились они, словно бы третий глаз, столь ею любимый, намечая. И частенько в глазах сына встречала княжна печаль, несвойственную ему прежде – будто бы вглядывался Кудряш в себя, пытаясь рассмотреть что-то потаенное, и видел там нечто, беспокоившее его невыносимо и тоску нагонявшее.
- Что это, сын, ты о матери вспомнил? – проговорила она, наконец, но хотя смысл ее слов был строгим довольно, голос звучал мягко.
- Мама! – он улыбнулся и руки свои огромные широко в стороны раскинул, как бы обнять ее желая. – Будет тебе сына-то бранить. Ты же знаешь…
Между матерью и сыном теперь не принято было особых нежностей, и Хозяйка порою с тоской вспоминала, как бежал к ней златокудрый мальчишка, возвращаясь с охоты или с поля, как прыгал с разбегу, обнимая: «Мама, мама!» Хотя любил царевич ее глубокою, неподдельною любовью, самой красивой, самой умной женщиной на свете полагая, однако чувств своих стеснялся, показывая их крайне редко. Поцеловал ее в последний раз лето назад, когда встретил вернувшуюся из Города Хозяйку и услышал: «Как же я соскучила по тебе, сын!» Да и любовь все ж не застила глаз ему – царевич знал, сколь сильный характер у княжны, сколь непросто бывает с нею всем, кроме него, сколь ревниво относится она к его девкам, ко всем, без малого изъятия. И взрослый уже мужик, он жалел мать, у которой, как понимал он теперь, не было любимого человека, не было мужчины – давно не было, очень, очень давно… Порою он даже приглядывался к окружавшим их в Лесной стороне – может, какой из братьев Добрыниных, может, кто из двоюродных или еще дальней родни матери приглянется. Но ей об том не говорил никогда.
- Да знаю, сын, знаю, - отозвалась Хозяйка. – Ты все в делах, дня, мига свободного не имеешь. И все ж мне обидно, одной-то.
Еще и это скрепляло их любовь – были мать с сыном одни на свете. В том растила она его, повторяя неустанно, что он единая ее опора и надежа, что вокруг большею частью лишь те, кто хочет им зла соделать.
Собираясь, провозились что-то долго и из Велик-городка вышли поздно – солнце, с трудом пробивавшееся сквозь светло-серые облака неярким белым кругом, взошло уж высоко довольно над заречными лугами, теперь, в конце зимы, укрытыми до самого окоема на полудни снежным ковром. День выдался странным, тихим, туманным, даже и лая собак не слыхать было отчего-то, даже и петушиного пенья – только ворона вдруг каркнет, будто со сна, и снова тихо. Вчетвером они спустились от ворот, потом торная дорога, сейчас, в преддверии весны обильно помеченная тут и там давно уж разворошенными остатками куч конского навоза, желтыми лужами лошадиной мочи, вытаявшими в солнечные дни ветками, клочьями сена и прочим мусором. Вострило и Мехоноша ехали чуть впереди и вполголоса лениво перебранивались – должно, с утра что-то не поделили. «Вот же человеки! – про себя размышлял царевич, слушая и не слушая их вяло текущий спор. – Случись что, жизни друг за друга не пожалеют, а собачатся чуть не каждый день из-за пустяков таких, что стыдно слушать». Он поехал рядом с матерью, иногда исподтишка поглядывая на нее, любуясь, в который раз любуясь тонким прямым носом, большими, всегда немного печальными глазами и вечно гадая, о чем сейчас тужит Хозяйка. Вот и теперь между точеными бровями залегла легкая упрямая складка, губы чуть поджаты…
- Думаю, сын, - внезапно произнесла она, и Соколий глаз даже вздрогнул от неожиданности, потому как мать все так же спокойно сидела верхом, вглядываясь в дорогу впереди, и как бы вовсе не к нему обращаясь, а лишь думая вслух. – Пора нам с тобою из Велик-городка куда-нибудь опричь перебраться.
- Ты мои мысли словно бы видишь, мама, - вполголоса ответил он.
- Грустно это, конечно, - подхватила Хозяйка. – Только родичам моим мы начинаем глаза мозолить. Да ты и сам видишь, уже не столь они приветливы, как ране. Еще по весне, когда особо голодно стало в Велик-городке, многие из наших родичей отчего-то озлобились. Не по нутру им, вишь, пришлось, что ты велел каждый день возить по городу еду и питье различное больным и неимущим на пользу.
Соколий глаз хорошо помнил то недавнее совсем время: после долгих дождей, что начались в конце лета и продолжались с малыми перерывами до поздней осени, землепашцам не удалось собрать достаточно хлеба, и многие, очень многие, уже к зимнему карачуну стали голодать. Царевич тогда роздал множество своего добра, на что княжья семья смотрела неодобрительно весьма. Оно и понятно: в Велик-городке стали славить княжича-спасителя – кому такое понравится?
- А как иначе, мама? – развел руками Соколий глаз. - Всякому я подавал по прошению их, ведь это господин наш небесный присылал испытать меня, говоря: «Если малым сим сотворите - то мне сотворите!» И я всегда держал те слова в сердце. Ибо если бы не беда - не было б венца, если б не мука - не было бы благодати: всякий, живущий добродетельно, не может остаться без многих врагов.
Хозяйка вздохнула. Помолчала, потом посмотрела на сына.
- А и мне, признаться, приживалкою торчать у племянников не шибко нравится. Может быть, податься нам на полудень, туда, откуда прабабка моя родом, в леса, где мурома живет? Только это глушь такая…
- Прости, мама, - улыбнулся царевич. – Все из-за моего строптивого нрава тебе приходиться терпеть. Вместо того, чтобы жить царицею…
Он не закончил, как княжна перебила сына, лишь руку правую подняв.
- Ты знаешь, что это не так. К чему разговоры пустые? Все ты делаешь верно, сын. Теперь нам ничего не остается, как только ждать, ничего другого не оставили нам твой папашка и его братец-душегубец.
Царевич ничего не ответил – и впрямь, к чему разговоры? Ждать! Снова ждать и ждать… И они ехали дальше молча, не особо торопя коней и слушая ленивую перепалку царевичевых дружков.
Дорога шла широким логом, пересекала две малые речки, укрытые теперь льдом, взбиралась влево на холм, вновь сбегала вниз, и наконец, обогнув малую рощу справа, они неожиданно вышли на высокий открытый взлобок. По правую руку у его подножия река-руса, тоже еще закованная толстым панцирем льда, делала резкий поворот и потом широкой дугой вновь плавно уклонялась к восходу, туда, где, как знал царевич, впадала в нее другая река, чуть помене. И внутри широкого этого полукружия раскинулся Сиротский луг. Царевич спрыгнул наземь, взял коня под узцы и сделал несколько шагов с дороги. Провалился в подтаявший снег по колено да так и остался стоять. Глаза его заволокло влажною пеленою, повернуться к матери он не мог, чтобы не увидала она его в тот миг. «Грех тебе будет великий, Кудряш!..»
Что же это он за злодей такой? В который раз, стоило лишь оказаться ему в месте, которое связывалось в памяти с Росинкой, накрывала царевича тяжкая волна стыда и растерянности, раскаяния и боли душевной. Как мог он так поступить с девочкой столь чистой, столь невинной? Как может теперь ходить по земле, как может глядеть в глаза людям, что знали Росинку? А он ведь может, может! Да еще и учит их жить по законам совести в почитании единого господина небесного. И не сгорает от стыда, и сквозь землю не проваливается. Более того, о Мышке вспоминает, и часто ночами не дает ему спать мужской его коренище, и в тяжких ночных видениях представляется ему, как ласкает танцовщицу свою, мягкое, теплое милкино лоно… Глаза ее голубиные под кудрями ее, волосы ее – как стадо коз, сходящих с Лобной горы… Как лента алая губы ее, и уста ее любезны, как половинки граната – ланиты ее под кудрями... Отруби правую свою руку, если соблазняет тебя она? Вырви глаз свой, если соблазняет тебя твой глаз, ибо всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем? Лучше, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну? Легко говорить это другим, а како самому быти? Как быть, если мужское естество твое властно требует – хочу! Если при взгляде на девку молодую да ладную, коих здесь, в Лесной стороне, премного особо, сердце его чаще стучать начинает? Како быть летними ночами, когда все вокруг проникнуто, пронизано желанием? Как бороться с тем желанием, с мужским естеством? И надо ли? А как не надо, коли стоят над Сиротским лугом карие глаза смертельно обиженной им девочки – обманутой, брошенной, коли просыпается он порою от страшного видения: вот идет он по лесной тропинке к Кривой мельнице и несет на руках Росинку, у крыльца встречают их мельник с мельничихою, смотрят оба строго и молчат, он протягивает им дочку, возьмите, мол, а тело ее вдруг наливается тяжестью мертвой, и видит он, что принес утопленницу…
Соколий глаз собрал в кулак единый всю свою волю и все так же, не оборачиваясь, крикнул.
- Красотища-то какая, мама! Глянь-ко, глянь-ко туда, где солнце из-за облаков прорезалось – прямо к слиянию речек, гляди, каковы лучи, что золоченые клинки, воздух пронзают!
Княжна посмотрела, куда указывал сын.
- И вправду, красота, - она никак не могла рассмотреть лица сына, конская голова мешала. – А день какой спервоначалу серенький наметился. Ты знаешь, я, пожалуй, проголодалась. Может, поедим чего?
Они возвращались в Велик-городок, когда уже начинало смеркаться. Мехоноша с Вострилой, забыв давешнюю ссору, увлеченно обсуждали преимущества костяных и железных крючков для рыбной ловли.
- Сын, а может быть, мы там и жить станем?
Соколий глаз молча поглядел на мать, остановил коня.
- Где, мама?
- Так на взлобке этом, над рекою, - Хозяйка в свой черед смотрела на сына, внимательно вглядываясь в то новое выражение, которое заметила сегодня в нем впервые. – Тебе же, кажется, понравилось место?
- Хорошо, мама, - он еще помолчал, оглянулся назад, туда, где на восходе небо уж начинало темнеть. – Думаю, что те солнечные мечи неспроста были явлены именно над тем местом. Отец наш небесный твой выбор одобрил. Там дом будем строить.
«Небеса проповедуют славу божию, и о творении рук его возвещает твердь, - повторял он про себя, пока зимними сумерками возвращались они в Велик-городок, и по мере того, как все ближе подходили к дому, спокойнее становилось на душе. Он знал теперь, что нужно сделать. На Сиротском лугу нужно построить еще один храм. - День дню изливает слово, и ночь ночи возвещает знание. В солнце поставил он жилище своё. И оно, как жених, выходящий из чертога своего, как исполин, возрадуется быстро пройти свой путь: от края неба исход его и встреча его на краю неба, и никто не укроется от теплоты его. Закон господа непорочен - обращает души, свидетельство господа верно - умудряет младенцев. Оправдания господа правы - веселят сердце, заповедь господа светла - просвещает очи. Страх господа чист - пребывает вовеки, суды господа истинны, все они вместе праведны, вожделеннее золота и многоценного камня и слаще сотового меда. Ибо раб твой хранит их: за сохранение их воздаяние велико. Грехопадения кто уразумеет? От тайн моих очисти меня, и от чуждых пощади раба твоего: если они не возобладают мною, тогда я буду непорочен и очищусь от греха великого. И будут слова уст моих и помышление сердца моего всегда благоугодны пред тобою, господин мой, помощник мой и избавитель мой».

Погребение

- Что ты наделал! Что ты наделал, черная твоя душа! – причитала Красноносая, обхватив обеими руками трясущиеся щеки и круглыми, полными отвращения и ужаса глазами глядя на горца.
Турий лоб сидел за обычным своим столом в дальнем углу кабака, мрачно уставившись на почти пустой медный кубок. Его большие карие глаза под густыми дугами черных бровей словно влажной поволокою подернулись, длинный, изогнутый книзу нос уныло тонул в пышных усах.
- Я царю своему служу, - проговорил он глухо и порывисто схватил кубок, поднес ко рту, допил глотком одним и продолжал немного путано, не очень связно, как бы и перед Красноносой, и сам перед собою оправдываясь и злясь от этого еще более. – Всю жизнь мою служу царю. Работа у воина такая – приказы царские исполнять. Жалейка твой, он о боге все талдычил – дескать, все мы дети божьи, все созданы добрым богом. Да полно, так ли это? Оглянись вокруг, погляди, что творится в Городе среди созданий доброго бога! Женщины, забыв всякий стыд, заменили естественное употребление противоестественным, мужчины, пресытившись женщинами, разжигаются похотью друг на друга, мужчины на мужчинах делая срам. И те и другие исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, зависти и злонравия, они живут убийством, распрями и обманом! Среди самых диких племен не встретишь людей столь отвратительных и никчемных! Они злоречивы, клеветники, обидчики, самохвалы, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям, безрассудны, вероломны, непримиримы, немилостивы. Они знают, что совершающие такие дела достойны смерти, однако не только им попустительствуют и одобряют, но и сами делают. Так кто же остановит подобные непотребства? Закон, только закон! Вот почему всякая душа обязана быть покорна высшим властям, ибо нет власти не от бога, ибо власть богами и установлена. Я много о том думал, и хотя говорить красиво не умею, могу теперь возразить праздному трепу о добром боге. Верно, что всякая власть от богов? А если так, то всякий, противящийся власти, противится богам и сам навлечет на себя осуждение. Ибо начальствующие страшны не для добрых дел, но для злых. Хочешь ли не бояться власти? Делай добро, и получишь похвалу от нее, ибо начальник есть божий слуга, тебе на добро. Если же делаешь зло, бойся, ибо воин не напрасно носит меч: он божий слуга, отмститель в наказание делающему злое. И потому надобно повиноваться не только из страха наказания, но и по совести. Для сего вы подати мытарям платите, ибо и они божии служители. Всякому отдавать должное нужно: кому подать – подать, кому оброк – оброк, кому страх – страх, кому честь - честь.
- Это ведь ты совесть свою заговариваешь, - сдавленным голосом произнесла кабатчица, все так же сжимая пухлые щеки руками и мелко и часто из стороны в сторону качая головой. – «Кто остановит непотребства?» Тебе ли о том говорить, который приходит сюда лишь похоти единой ради! Мальчишке невинному, какой мухи за всю жизнь ни разу не зашиб, голову отрезать напрочь… Этого человек соделать не сможет! Только зверь – такой же лютый и такой же черный, как ты. Откуда ты такой взялся? Неужто баба тебя родила?
- Мне едва не каждый день лачуга наша у Черной горы снится и мать, старая совсем, - проговорил Турий лоб. Потом помолчал, запустил пальцы в бороду, в задумчивости перебирая густые черные кольца, и продолжил совсем другим голосом, словно бы отстраняясь и от себя, и от разговора этого, и от Красноносой, и от кабака, где сидели они поздним вечером. – Я вернулся в Большой дворец, взял там блюдо серебряное, опять в башню пошел, положил на него голову этого парня и Копченому отнес. Слышала б ты, как верещала дочка царская! А Подпалинка - хоть бы хны ей, поначалу разве побледнела чуть и тут же рассмеялась: «Ты помнишь, урод лохматый, как кару жестокую нам с царем сулил? И кого боги наказали – тебя или нас? А все язык твой поганый, все он виноват. У-у, так бы и проткнула его ржавою иголкой!»
Красноносая в безмолвном ужасе смотрела на воина, полуоткрыв рот и руку правую вперед протянув, чтобы защититься от слов страшных невыносимо. Довольно долго не говорили они ни слова, наконец, кабатчица поднялась с лавки.
- Где она теперь?
- Кто? – переспросил Турий лоб.
- Голова жалейкина, - тихо сказала Красноносая, тыльной стороной руки утирая безудержно катившиеся по толстым щекам слезы.
- Царица велела выкинуть на улицу, собакам… - горец не успел договорить, как женщина его перебила.
- Пойдем, покажешь. Сначала к братьям моим зайдем. А потом мул нужен будет. Достанешь?
Турий лоб безропотно встал из-за стола и пошел за Красноносой. По дороге они заходили в два дома в рыбацкой деревне, кабатчица стучала, будя уснувших уже в столь поздний час хозяев. По всей улице лаяли собаки.
- Эй, кто там! – горец молотил рукояткой короткого своего меча в Большие ворота. – Открывай! Турий лоб здесь.
Стража отворила ворота, потом открыли темницу в Полуденной башне, Говорун со Щеглом, согнувшись в три погибели, вытащили обезглавленное тело Жалейки наружу, а горец с Красноносой пошли к Большому дворцу. Вернулись нескоро, в руках кабатчица держала невеликий мешок. Один из караульщиков подвел мула, животина громко фыркала, прижимая к шее длинные ослиные уши, пританцовывая, испуганно кося неестественно белевшим в свете луны глазом на покойника. Завернутое в холстину тело Жалейки Говорун со Щеглом перекинули через спину мула.
- Пошли, - тихо сказала Красноносая, все четверо вышли из Больших ворот и повернули направо, к Реке. Миновали Верхний город, Средний, Нижний, прошли деревню, провожаемые неумолчным собачьим лаем. За все то время не произнесли ни слова. Каждый думал о том, кто еще сегодня был живым и полным желанием жить, а теперь безголовым трупом мерно покачивался на спине мула. Они знали Жалейку не то чтобы уж очень хорошо – парень вообще ни с кем не сходился накоротке, жил один где-то в лесу, иногда лишь появляясь в Городе, очевидно дичась людей, тяготясь своим положением незаконного царского сына. Говорун со Щеглом понимали его лучше любого другого, ибо сами были ублюдками такими ж: толстуха-Камбала прижила обоих от Дылды, старшего брата царя. Но знали о том трое лишь, они да Красноносая, звавшая обоих своими братьями.
Турий лоб молча шел позади, неотвязно думая одну и ту же думу, бесконечно спрашивая себя все об одном: «Так что же, неужели неправда у богов самих? Ибо не кто иной, а сами они решают: кого миловать, помилуют; кого жалеть, пожалеют. И значит, помилование зависит не от желающего и не от подвизающегося, не от меня, Копченого или несчастного лохматого паренька, которому я голову отрезал по царскому приказу, но от бога милующего. Ибо сами боги говорят царю: для того и поставили тебя, чтобы показать над тобою и через тебя силу божества, которое кого хочет, милует, а кого хочет, ожесточает. Так смею ли еще и обвинять? Ибо кто противостанет воле богов самих? А ты кто, человек, что споришь с богом? Изделие скажет ли творцу своему: «Зачем ты меня так сделал?» Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для вина на стол царский, а другой для дерьма в бедняцкой лачуге?
Дошли до Скользких камней, здесь остановились, братья сняли с мула сверток с телом Жалейки, опустили на землю у самого берега, развернули холстину, сняли обноски, в которых парень обыкновенно ходил, и Красноносая начала обмывать покойника. В мертвенно-бледном свете убывающей луны тело светилось голубовато-зеленым, страшным. Турий лоб не мог оторвать глаз от длинного, худого, безголового парня, но даже еще боле, чем убитого мальчишку было ему жалко самого себя. «Бедный, бедный, несчастный я человек! – думал он, наблюдая, как Красноносая развязывает мешок и бережно, словно бы стараясь не сделать больно мертвой голове, вынимает ее, кладет на землю. - Ибо, блюдя закон, все боле погрязаю во грехе. Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. За что мне такое? Ведь если, соглашаясь с законом, что он добр, делаю то, чего не хочу, то уже не я делаю, но живущий во мне грех. Может, все от того, что не живет в плоти моей доброе? Да, желание добра есть во мне, но чтобы сделать оное, воли не нахожу в себе. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. Так неужто сам закон, когда хочу делать доброе, вынуждает меня ко злу? Ибо откликается нутро мое, душа моя, на то, что называют эти люди законом божиим, но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного. Бедный я человек! Кто избавит меня от страшного каждодневного выбора? Кто избавит меня от сего тела смерти?»
Снова завернули в холстину тело и убрали в мешок голову жалейкину, пошли далее, все так же молча.
- Здесь, - наконец сказала Красноносая, когда дорога, отвернув от берега Реки, пошла влево и стала подниматься вверх по дну неглубокого оврага.
Могилу рыли долго – земля, пропеченная солнцем за три летних месяца, была каменистою, твердою. Говорун со Щеглом, попеременно спрыгивая в яму и хватая заступ, упорно и все так же молча, как шли, копали и копали, будто бы самой этой неистовостью стремились то ли облегчение себе сделать, то ли честь воздать покойнику, с которым при жизни, как теперь лишь понимать начинали, говорили столь мало. А Турий лоб сидел на земле, спиною привалясь к сосне, сидел, отчего-то не смея пошевелиться и слова сказать. Он думал все об одном: «Такая работа… Такая у воина работа». Сколь помнил себя горец, не было в душе его такого смятения. И вдруг именно сейчас, не раньше отчего-то, но именно сейчас, вспомнились ему с необыкновенною ясностью Жалейкины слова, которые бормотал парнишка, когда вели его от Реки к Полуденной башне. Сидя теперь под сосною, Турий лоб явственно слышал сбивчивую, приглушенную речь: «Не может человек ничего принимать на себя, если не будет дано ему с неба. Не спаситель я, нет, но я послан пред ним. Сия-то радость моя исполнилась. Ему должно расти, а мне умаляться. Приходящий с небес есть выше всех, и что он видел и слышал, о том и свидетельствует, только никто не принимает свидетельства его. Отец любит сына и все дал в руку его. Верующий в сына имеет жизнь вечную, а не верующий в сына не увидит жизни, но гнев божий пребывает на нем».
Расстались в рыбацкой деревне, в том месте, где узкая улочка резко сворачивала вправо перед тем, как, плавно изгибаясь, уйти вверх, к воротам Среднего города. Здесь, притулившись крышей к стволам разу трех огромных тополей, стоял кабак старухи-Камбалы, в котором хозяевала теперь Красноносая.
- Прощай, Турий лоб, - сказала женщина. – Не знаю, когда тебя… Пойдемте со мною, ребята, помянем брата нашего…
Красноносая не договорила, плечи ее затряслись в беззвучных рыданиях. Горец хотел обнять ее за плечи, но руки не поднимались, словно приросшие к тулову, он хотел сказать ей, хотел крикнуть им всем: «Кто ты, осуждающий чужого раба? Перед своим господином стоит он или падает. И будет восставлен, ибо силен бог восставить его». Но слова застревали в горле, губы словно окаменели. Наконец, круто повернувшись и так ни слова и не сказав, Турий лоб устало потопал по дороге в Город, а Говорун, Щегол и кабатчица остались и сидели за столом на выходящей к Реке каменной террасе до самого утра, вспоминая Жалейку.
Каждому хотелось сказать о покойнике что-то хорошее, доброе, ибо был он хорошим и добрым, не от мира сего добрым, за что и имя свое получил, но вспоминалось почему-то в первую голову чудное и смешное – длинные, немытые и нечесаные жалейкины волосы, рванина, в которой ходил он, не обращая внимания на насмешки. Оттого Говорун со Щеглом долго сидели молча, головы опустив, пока Красноносая ставила на стол нехитрую снедь.
- Обо всем свое мнение имел брат, - кончив хлопотать, она примостилась на краешек скамьи. – Помните, как говорил он, где людям селиться след, а где нельзя ни в коем случае?
- Да-да, - ожил Щегол. - Самые здоровые, говорил, места при море да в горах на северных склонах. А близ стоячих вод и болот, в глубоких долинах, в местах, обращенных к южным ветрам, на западных склонах жить нельзя.
- И я помню, - поднял голову Говорун. Ему показалось вдруг сейчас необыкновенно важно то, что он скажет. – Жилье, говорил,  нужно строить на возвышенности, и дом должен быть обращен дверями и окнами к востоку, потому что восточные ветры самые что ни на есть здоровые, а солнечное тепло, скорее проникая в дом, рассеивает ночную сырость. Еще говорил, дома должно делать не низкие и не тесные, как теперь повсеместно у бедноты, а просторные, широкие и высокие. Сам-то я всегда думал, что лучше, когда окошки на юг выходят, ведь так в доме больше солнца. А Жалейка говорил: ветер, дующий с юга, влажен, порывист и болезни приносит.
- А помнишь про бобы? – перебил брата Щегол, и оба улыбнулись.
- Что такое про бобы? – не поняла Красноносая. – Какие еще бобы?
- Да однажды на базаре к Жалейке гадалка пристала: дескать, сон про тебя вещий видела, дашь монетку, расскажу, - начал Говорун, но старший брат его перебил.
- Ты, говорит ей Жалейка, вместо того, чтобы мне тут голову дурить, на ночь лучше бобов поешь. «Зачем это?» спрашивает тетка. А он ей: «Ну как же, от бобов ведь живот пучит, глядишь, пердеж твой вещие сновидения и отгонит!»
- Дураки! – сказала женщина, сказала, впрочем, не строго, а, скорее, устало и вздохнула – долго и тяжко.
Помолчали, выпили по малому кубку красного вина.
- Еще про бани брат говорил, - начал Говорун, ему уже не хотелось продолжать, ибо не важно все, что они теперь скажут, не важно и не нужно, мелко и глупо. Но он все же продолжал, лишь бы только не молчать, лишь бы только не видеть боле страшную мертвую голову брата, опутанную слипшимися от крови волосами, его голубое в лунном свете, худое, жилистое тело. - Бани, говорил, строить нужно лицом к западу или к югу, поблизости от них не должно быть ни грязи, ни вони, чтобы воздух был чистым, а печи в них устраивать на уровне земли, с топкой изнутри с наклоном вниз...
И они сидели до самого утра, вспоминая Жалейку, вспоминая, как говорил он то и это, как называл землю сладкой, если растут на ней тростник, лотос или терновник, как советовал избегать земли зловонной или соленой, считая ее годной для одних финиковых пальм, и поливать древесные корни отстоем оливкового масла, выжатого из маслин, которых не посыпали солью, а навозные кучи смачивать родниковой водой.
Спать она так и не ложилась. С восходом солнца, едва сторожа начали стучать деревянными колотушками в ореховые била, она, проводив братьев, прибралась, умылась да стала собираться на рынок в Нижний город. Ведь человек создан богами, чтобы работать – кто об этом не знает в рыбацкой деревне? Новый же день требовал новой пищи: кончались чечевица и горох, нужно было купить сыру, поглядеть сушеного вина, которое в последнее время спрашивали все чаще. И осматривая погреб, чтобы чего не забыть, Красноносая вновь вспоминала Жалейку. «Как торговец может избегнуть греха? - спрашивал он ее не раз и сам же отвечал – печально или гневно, в зависимости от того, в каком пребывал настроении. – Ведь каждый день, на каждом шагу он обвешивает и обманывает, он стремится извлечь выгоду из голода, вызванного засухой, или жажды, принесенной летней жарой, он покупает за меньшие деньги, а продает за большие, ибо своя рубашка ближе к телу и руки человеческие сделаны так, чтобы грести к себе, но не от себя. Сколько стоит одна рыбина на рынке? Одну медную монету. А за сколько лоточник, что на базаре стоит, у рыбака ее купил? По медной монете за связку целую – в которой сколько рыбин-то? Вот то-то и оно! Торговец даст в долг нуждающемуся, но не безвозмездно, а так, чтобы выгоду опять же получить для себя, попросив в залог ценную вещь. Занимать у него можно только в случае крайней нужды, ибо, те, кто делает это, продают свою свободу и свободу своих детей, оставляя им долги».
- Да что ж ты говоришь такое! – кипятилась кабатчица. – Ведь я работаю с утра до ночи, всю мою жизнь в поте лица тружусь, только чтобы концы с концами свести! А ежели буду покупать вино али сыр али муку дороже, чем продавать стану в своей харчевне, то сколь времени мой кабак простоит? День? Два? И ежели кому в долг даю, то ведь из хозяйства изымаю. И сколь нажила, бедняков, как ты говоришь, обирая? Вот эти хоромы?
- Не серчай, сестрица, - мягчел Жалейка. - Давший в долг может быть и честным человеком, может. Но только если каждодневно держит он ответ перед богом.
На рынке чуть не до полудня провозилась, торговалась отчего-то злобно и ожесточенно, как никогда. Может, подспудно, сама того не замечая, отвлечься хотела от неотвязных мыслей о своей нескладной жизни? Как теперь быть, как поить и кормить в своем доме, как на ложе пустить жестокого убийцу? Только и жизни без горца Красноносая себе не представляла – он был ее опорой единственной, не мужем, нет, но защитником, которого опасались не только завистливые соседи и озорующие порой пьяницы, а и всесильные даже мытари. Он подарил ей, вернувшись из похода, двоих рабов, без которых как бы она справилась с харчевней одна? И тут же вспоминала Красноносая, как укладывала в мешок вывалянную в грязи, скользкую от крови голову, опутанную длинными, слипшимися волосами, и стыло все внутри…
- Будто и не видишь меня! – кабатчица не сразу и поняла, что говорит ей стоящая перед нею стройная молодая женщина в богатой одежде. И не сразу, а лишь вглядевшись в большие серые, чуть навыкате глаза, высокий лоб, слегка впалые щеки, узнала Мышку.
- Здравствуй! – попыталась она улыбнуться, но улыбка вышла кривою, натянутой.
- Что с тобою, не заболела ль? – заботливо спросила Мышка, внимательно и слегка удивленно всматриваясь в лицо кабатчицы.
- Устала, должно, - отозвалась та. – Всю ночь не спала. Жалейку схоронили.
Мышка тихо охнула и тут же прижала руку к губам, будто говорить себе запрещая. Она не слишком хорошо знала своего двоюродного брата, видела его лишь несколько раз, парой слов перекидывались, однако же Кудряш ей много рассказывал о Жалейке, и очень хорошо она запомнила слова, что слышала однажды от Кудряша: «Истинно говорю тебе - из рожденных женами не восставал больший брата моего». Они сидели в избушке лесной, где жил Жалейка, сам он вышел, чтобы принести гостям ягод. «Уж ты и скажешь! – рассмеялась тогда Мышка. – По сравнению с тобой особенно большой! Да рядом с тобою он кажется мальчиком совсем перед могучим воином». «Наибольший Жалейка не телом, а величием души своей, несгибаемостью духа», - ответил Кудряш. Так что же теперь будет? Ведь три дня всего назад Копченый сам велел ей передать Кудряшу, чтобы возвращался. Но как же быть теперь? Если Копченый приказал убить собственного сына, перед тем незадолго к себе его позвав, то что ему помешает погубить двоюродного брата, заманив в Город обещанием прощения? А ведь Мышка ждала любимого, изнывая от тоски, с того памятного пира в Верхнем городе, когда царь сказал ей: «Пусть вертается!», дня не проходило, чтобы не говорила она сыну, укладывая спать: «Еще один день прошел, любовь моя, еще ближе к нам твой папка!» Малец глядел на нее серьезными глазами – большими и серыми, не в отца, увы, но в мать, - смешно сдвинув брови. И что же, теперь Кудряшу в Город опять дорога закрыта?
- Пойдем ко мне, поговорим, что посреди площади стоять, - наконец произнесла Мышка вполголоса и добавила уже громче. – Угощу тебя пшеничными колечками с дынным вареньем, что мне сестра вчера прислала. Вкуснотища – страсть!
Но Красноносая отказалась: «Я бы с радостью, а на кого ж кабак брошу?», и тогда Мышка пошла с нею в рыбацкую деревню.
Солнце уже заходило за покрытые соснами холмы на противуположном берегу Реки, когда Мышка вышла из кабака под тремя огромными тополями и отправилась дальше в деревню, к дому Ярого. Оттуда спустя немного времени пошла в Средний город, где у полуденной стены на улице точильщиков жили обособленной общиной русичи. А еще через три дня от причала в рыбацкой деревне отошла легкая купеческая лодья, груженая ценным, но малым по весу товаром – медной и серебряной посудой, дорогими тканями. Среди бывалых бородатых мореходов внимательный глаз мог бы заметить двоих, чьи бритые лица и темные довольно волосы заметно выделялись. Но кроме вечно голодных чаек, носившихся над лодьей с резкими, пронзительными криками, да горстки деревенских мальчишек, игравших на берегу, никто за отходом купцов не следил. Говорун со Щеглом с застывшими от напряжения лицами неловко жались ближе к корме лодьи, стараясь не мешать морякам делать свое дело. Они никак не могли привыкнуть к неудобной одежде – штаны им пришлось надевать впервые в жизни.
- И что за бесовская придумка! – прошипел тихонько Щегол.
Говорун в ответ кивнул. Он пристально следил, как удаляются огромные каменные близнецы городских башен. Пересечь Красное море от полуденного побережья до полуночного им тоже предстояло впервые в жизни.

День второй. Вечер.

Царь лежал ничком, широко разметав длинные ручищи, прижавшись щекою к холодной каменистой земле, словно обнять ее хотел, слиться с нею, войти в нее, укрыться от боли, что терзала все его тело. Тупо ныла вывихнутая, должно, в плече левая рука, ножом острым резало справа в груди – наверное, сломаны ребра, при каждом вздохе рвалось что-то в отбитом ногами нутре… Не оставалось ни единого места здорового на его избитом, измочаленном изуверски большом теле. Но еще больнее, еще горше терзалась душа его. Потому – знал, все, что послано ему, послано не зря, не по случайности, не попустительством чьим-то и не от слепой лишь злобы людской. Все то - наказание и наказание заслуженное. Один за другим бесконечной чередой проходили перед царем те, кого обидел он, кого наказывал, истязал и мучил. И первой в той страшной очереди – Росинка. Синее, вспухшее лицо, страшные, выеденные рыбами открытые глаза, черной удавкой обвившая тонкую шею коса – такой не раз приходила она к нему во сне, до тех пор, пока не выстроил белокаменный храм у слияния двух рек над Сиротским лугом. «Грех тебе будет великий, Кудряш, надо мною смеяться…» Грешен! Грешен!
А за мертвой девочкой с Кривой мельницы толпились воры, у коих царь приказывал руки рубить, мздоимцы с выколотыми палачом глазами, старосты, битые плетьми перед казнью – за то, что в их деревнях грабили выброшенные на берег корабли… У царя была отменная память, он помнил их всех, каждого по имени. И самым страшным стоял в той душегубской очереди царевых обвинителей толстый мальчик с мешком на шее – племянник, Копченого поздний сын.
Царь стонал от невыносимой, нечеловечьей боли – не в избитом теле, а в кровоточащей, истерзанной своей душе. Грешен! Грешен! Отчего утопла девочка в Лесной стороне? Оттого, что бросил он ее ради Города и царского престола. Отчего руки рубил, глаза выкалывал, плетьми бил, смертью наказывал живых людей? Они ведь тако же страдали, как он сам сейчас, тако же жить хотели и смерти страшились! Оттого, что возомнил он себя единственно правым! Он шел к цели прямою дорогой, он стремился сделать свой народ богатым и счастливым, свой Город – лучшим местом на земле. Но горе тому, кто стоял на пути к этой цели! Чтобы достичь ее, рубил, колол, убивал… Можно или нельзя ради столь великой цели убить толстого, глупого, капризного мальчика, загубить невинную душу? Можно или нельзя? Да, сам не убивал, но ведь и не помешал и не наказал виновного, хотя знал наверняка – он, Ярый. А значит, виновен, а значит, грешен. Грешен! Грешен! И грех тот не может быть искуплен, не может прощения иметь кроме как через великую жертву.
В бесконечной ярости на себя, на неумение свое найти выход из страшной, безвылазной ямы, в которой очутился как бы вдруг, как бы внезапно, а на самом деле давно, еще в тот день, когда говорил Росинке «Жди!», да еще раньше, в ночь, когда старый знахарь-ведун в пещере резал нутро матери, чтобы на свет появился будущий царь, он рванул на себя правую руку, и тут же пронзила его боль от содранной в запястье кожи. Памятуя о том, сколь ловко Кудряш выбирался из разных узилищ и как сбежал из той же Полуденной башни коими летами ранее, бунтовщики приковали его цепью к железному кольцу, что как раз для таких хитрецов вмуровано было в стену, а дощатый пол разобрали вовсе.
Царь лежал ничком на холодной каменистой земле, широко, едва не от стены до стены, раскинув длинные руки, и повторял: «Господи! Не в ярости твоей обличай меня и не в гневе твоем наказывай меня. Ибо стрелы твои вонзились в меня и ты утвердил на мне руку свою. Нет исцеления в плоти моей от гнева твоего, нет мира в костях моих от грехов моих. Ибо беззакония мои превысили голову мою, подобно тяжелому бремени отяготели на мне. Возсмердели и сгнили раны мои от безумия моего. Пострадал я и согнулся до конца, весь день в печали ходил. Бедра мои насыщены укоризнами, нет исцеления плоти моей. Я много страдал и чрезмерно унижен, кричал от терзания сердца моего. Господи! Пред тобою все желание моё и воздыхание моё от тебя не утаилось. Сердце моё смущено, оставила меня сила моя, и свет очей моих – и того нет у меня. Друзья мои и соседи мои напротив меня приблизились и встали, а ближайшие мои вдали от меня стали. Ищущие душу мою теснились, и ищущие мне зла говорили пустое, и весь день помышляли о коварстве. Я же, как глухой, не слышал и, как немой, не открывал уст своих для обличения. Ибо на тебя, господи, я надеялся: ты услышишь, господи, боже мой. Пусть не торжествуют надо мною враги мои, ибо, когда колебались ноги мои, они величались речами надо мною. Впрочем, я на раны готов, и грехи мои – предо мною всегда. О беззаконии моем я буду говорить и буду терзаться грехом моим. А враги мои живут и укрепились более меня, и умножились ненавидящие меня несправедливо. Воздающие мне злом за добро клеветали на меня, так как я следовал добру. Не оставь меня, отец мой небесный, не отступи от меня! Поспеши на помощь мне, господин спасения моего!»
Сквозь непреходящую, нескончаемую, изматывающую боль откуда-то из далекого-далекого далека он заслышал грохот засова, протяжный скрип отворяемой двери. Даже не открывая глаз, различил, что в подземелье стало светло – должно, факел.
- Уйди! – знакомый женский голос – тихий, напряженный.
- Да как же, царица?! Как я тебя здеся оставлю? Не велено мне…
- Уйди! – обычно тихая, не вспыльчивая отнюдь Мышка, когда надо, могла говорить весьма твердо, наорать даже могла. Когда надо. – Ежели боишься, замкни дверь снаружи.
Караульщик долго возился, гремел и скреб чем-то, наверное, старался пристроить факел в щель между камнями кладки. Наконец царь услышал скрип затворявшейся двери, грохот засова, звякнул ключ. «Что ж так лежу? – подумал царь. – Глупо как-то». Открыл глаза и, опершись на здоровую левую руку, подтянулся ближе к стене, сел.
Они долго молча смотрели друг на друга и думали сходное. Словно вчера это было! Та же башня, та же темница в ней, и снова они вдвоем. Сердце царицы обливалось кровью, когда глядела она на то, что стало с ее красавцем-мужем. Золотисто-русые когда-то, красивые волосы безобразно длинными грязными прядями почти закрывали вытянутое худое лицо с выдававшимися скулами и впавшими щеками. Правый глаз заплыл сине-багровым синяком, а левый, широко раскрытый, глядел напряженно, тревожно, спрашивая будто чего и боясь ответа. Высокий лоб пересекла наискось дорожка запекшейся крови. Пурпурный царский плащ вывалян в грязи и разодран во многих местах.  Огромная ручища висит безжизненной плетью, большие, сильные, красивые пальцы, которыми он обычно сжимал в кулак густую русую бороду и которые ласкать умели столь искусно, которые до самой глуби ее женской добирались и оттого неземное тепло разливалось по всему ее телу… И в сей же миг вспоминала она его измены, представляла, как пальцы эти вчера еще ласкали проклятую блудницу, и твердила про себя исступленно – так тебе и надо, гадина! Так тебе и надо! Пусть выколют эти бесстыжие глаза напрочь! Пусть отрубят эти руки и поотрывают похотливые пальцы! И пусть останется она одна, одна, совсем одна на белом свете и никогда не увидит более своего Кудряша, самого красивого и умного, самого доброго и сильного человека на земле, человека, который однажды глянул на нее своими голубыми очами и вынул из нее душу и вознес ее на немыслимые, незнаемые, неземные высоты и научил ее летать в заоблачных высях и несказанное блаженство раскрыл и сжимал ее в своих объятиях так, что дух ее отлетал… А потом отвернулся, в душе ее оставив пепелище.
И царь молчал, не в силах сказать всего, что думал он, глядя в большие, чуть навыкате, серые, столь лет знакомые глаза, высокий, круглый лоб над ними, нос с малой горбинкой, маленький рот с плотно сжатыми губами, упрямый треугольник чуть выпяченного обычно подбородка. Каждую малую крошечку, каждую родинку знал он на этом теле – белые, мелкие, острые зубы, маленький, любознательный язык, впадинки щек, короткие пальцы с округлыми ноготками, маленькие тоже уши с теплыми всегда мочками… Он любил другую, всем сердцем его, всеми мыслями владела Краса, однако ж ни одну из девок и баб, что встречались царю в бурной его жизни, не забыл он, о  каждой лишь добром, лишь теплом и нежностью вспоминая. А тем более не мог забыть ту, которая родила ему троих детей, ту, которая служила ему беззаветно в самые трудные лета, ту, с которой в этой вот Полуденной башне они…
- Любимый мой! – проговорила Мышка едва слышно, и острый ее подбородок сделался совсем некрасивым оттого, что пыталась она удержать подступившие к горлу рыдания. – Прости меня, любимый мой! Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь, люта, как преисподняя, ревность. Стрелы ее – стрелы огненные, она пламень весьма сильный. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презреньем. Приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах, поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки - там я окажу ласки мои тебе. Мандрагоры уже пустили благовоние, и у дверей наших всякие превосходные плоды, новые и старые: их сберегла я для тебя, мой возлюбленный! Только прости меня, любимый мой!
- Разве ж я прощать должен? – взволнованный до самой глуби души, ответил царь. Он со всей поспешностью, какую позволяло его избитое, израненное тело, поднялся на ноги, встал перед женою и положил на плечо ее здоровую руку, попытался было и другой рукой обнять ее, но лишь скривился от боли и глухо зарычал, так делал он порою, злясь – на себя ли, на что-либо вовне непреодолимое, несломимое, на все, что не было в его власти. – Ты меня прости! За то, что был плохим мужем, за то, что был плохим отцом нашим детям, за то, что вся твоя жизнь наперекосяк пошла! Я лишь старался делать так, как подсказывает мне совесть. А только не всегда почему-то получалось. Грешен я! Грешен, что любил! Но любовь – единственное, что есть ценного на этом свете. Я верил, и вера давала мне надежду. Я старался веру, что дал мне отец наш небесный, вдохнуть в людей, и сделать так, чтобы и они жили надеждою. Но главное, что хотелось бы оставить после себя, - любовь.  Ибо любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.
Мышка закрыла лицо руками и стояла так довольно долго. Потом отстранилась о царя и посмотрела на него с мелькнувшей на миг надеждою.
- А может… Беги, возлюбленный мой, будь подобен серне или молодому оленю на горах бальзамических!
- Нет. Теперь не могу, - он опустил голову, отнял от ее плеча руку. – Теперь уже не могу. Я царь, а не беглец. Прости.
Царица вышла из Полуденной башни и пошла к дому братьев, куда убежали они с детьми из царских палат позавчера еще днем. Темно и тихо было в притихшем Городе, в сыром, тягучем еще более в темноте мороке тумана тонули, растворялись голоса людей и даже собачий лай. Слышно было лишь карканье – то здесь, то там вдруг мокрую темень разрывали мрачные птичьи крики: «Кровь! Кровь!». Она шла, не разбирая дороги, не видя, не помня, не чуя даже запаха гари от давешних пожарищ, и в голове ее отчетливо, слово за словом повторялось сказанное мужем – снова и снова, раз за разом, раз за разом: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит...»
Она никогда особенно не прислушивалась к тому, о чем толковал Кудряш – то было его, мужское, царское дело, его мужская, царская забота. А Мышку отец небесный и царствие, которое не от мира сего, тревожили куда мене, нежели здоровье детей. Но сказанное царем сегодня словно бы раскаленным клеймом, каким скотину метят, выжглось в голове ее: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…» Она не забудет этого никогда. Никогда. Никогда.
Мышка редко думала о том, любит ли его. Любит? Наверное, любит. Да конечно – любит! С тех пор, как много лет назад Кудряш сам выбрал ее, он был единственным мужчиной в жизни Мышки – других просто не замечала. Поначалу она все пытала его – почему меня? Почему ты выбрал именно меня, ведь вокруг столько красивых девок? И каждый раз княжич говорил что-то новое, выискивая слова удивительные, такие, каких никто кроме и выдумать бы не смог. «О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! – мягко касался Кудряш ее щиколоток, и потом рука его поднималась выше и выше. - Округление бедр твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника! Живот твой - круглая чаша, в ней не истощается никогда ароматное вино. Чрево твое - ворох пшеницы, обставленный лилиями! Два сосца твои - как два козленка, двойни серны». Поначалу Мышка смущалась необыкновенных слов, каких ни одна женщина никогда не слыхала от своего мужчины, но мало-помалу стали они для нее необходимы, как воздух, как вода, как пища, без которой нет жизни. И она уже нарочно спрашивала: а что же еще во мне такого необычного, Кудряш? И слушала в ответ, млея вся от внутреннего жара: «Шея твоя - как столп из слоновой кости. Глаза твои – горные озера, что у перевала, ведущего к Снежным пикам». А иногда он смеялся над нею: «Нос твой - башня Среднего города, та, что обращена к Реке. Голова твоя на тебе, как гора, на которой Город построен». Ему нравилось, когда она красилась хною: «Волосы на голове твоей, как пурпур - царь увлечен твоими кудрями! Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, твоею миловидностью! Этот стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее, и груди твои были бы мне вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблок, уста твои - как отличное вино. Оно течет прямо к другу моему, услаждает уста утомленных».
Он умел говорить, о, как он умел говорить! Мышку завораживал его голос – то мягкий и теплый, нежный, убаюкивающий, то сильный, страстный, звенящий словно бы струною с его псалтыри, он становился порою глубоким, волнующим, из самого нутра идущим. В такой миг она прижималась щекою к его груди и слушала этот глухой рокот, и становилось ей тогда легко и покойно.
Они никогда не ссорились, ни разу, как она помнила, друг на друга голоса не повысили. Только он часто был вдали, бросал ее одну, убегая злобы царской. Мышка тосковала, оставаясь одна, на людях виду не подавала, но наедине с собою плакала много и не слушала сплетен о том, что в каждом иноземном городе есть у Кудряша по девке. А два лета назад он сам сказал ей – у меня другая…
И опять – не задумывалась она о том, любит ли. Ненавидела! Ночи напролет ревела, бегала за ним, как побитая собачонка, к ворожеям ходила, но ничего не помогало. Сколь ни жгли вороновы перья, сколь воску ни лили на глиняные черепки в последний предрассветный час, все оставалось по- прежнему - царь жил отдельно, детей даже навещал редко, с женою был холоден, на ложе к ней не приходил вовсе. Царица извелась совсем – постарела разом, подурнела, ночи напролет исплакав, и в конце концов поддалась на уговоры двоюродных братьев – ибо те давно ей твердили: мол, Солнце-царь не по закону поступает, не как предки велят правит, родню словно нарочно изводит, он против их богов, славя какого-то другого, своего бога, оттого душа у него черная и оттого все беды Мышкины.
И вот сего дни, увидевши мужа в подземелье Полуденной башни, она поняла в какой-то миг, что братья его убьют. И больше никогда она не увидит Кудряша. Никогда! А жить без него, и это тоже поняла вдруг с холодною, ясною чистотой, она не могла. Ни дня. Ни мига не могла и не хотела. Пусть спит с другой бабой, пусть смеется над нею ее соперница – молодая и красивая блудница. Пусть! Главное, чтобы он был, и даже не столь важно, далеко или близко – лишь бы был. И тогда она сама жить на земле сможет.
Только что же теперь делать? «Кровь! Кровь!» - раздалось прямо над головою. Мышка вздрогнула и остановилась – перед нею чуть светлели свежеструганными досками ворота братнего дома.

С протяжным унылым скрипом затворилась за Мышкою дверь подземелья, заскрежетал засов, звякнул ключ, и царя поглотила сырая холодная тьма. Однако же на душе его теперь было вовсе не столь беспросветно, как до прихода жены. Не все добро в людях убил проклятый туман, не всех зверями дикими сделал. Может быть, эта серая мгла послана отцом небесным в предостережение? Она, как яд, отравила души людские, все доброе, божеское в них утопив, черное, сатанинское обнажив. Но может быть эта ночь станет последней ночью божьего предостережения? Может, назавтра ветер с полудня разгонит серую мглу, может, проглянет на заходе его Звезда? И тогда… «Господи! Словам моим внемли, вонми голосу моления моего, царь мой и бог мой, ибо тебе помолюсь, господин. Поутру поутру предстану пред тобою, и ты увидишь меня. Ибо ты – бог, которому неугодно беззаконие, не водворится у тебя лукавый. Ты возненавидел всех, совершающих беззаконие и погубишь всех, говорящих ложь, мужем кровей и льстивым гнушается господь. А я, по множеству милости твоей, войду в дом твой, поклонюсь храму святому твоему в страхе твоем. Господи! Наставь меня правдою твоею, ради врагов моих исправь путь твой предо мною. Ибо нет в устах их истины, сердце их суетно, гортань их – открытый гроб, языком своим они льстили. Суди их, боже! Да отстанут от замыслов своих, за множество нечестий их низринь их, ибо они огорчили тебя, господи. И да возвеселятся все надеющиеся на тебя, и вселишься в них, и похвалятся тобою любящие имя твоё. Ибо ты благословишь праведника, господи: как оружием, благоволением ты оградил нас».

Совуша.

- Как, однако, одна река заметно отличается от другой, - задумчиво глядя в то место, где в реку-русу впадала меньшая речка, проговорил Соколий глаз. – По одной земле бегут, из одних родников начало берут, а отчего-то в большей вода мутная, в желтизну и зелень отдает, в той же, что помене, прозрачна и чиста – аж отсюда дно видать.
Сидевший рядом с княжичем на поросшем высокой травой пригорке плотный мужик с лысой почти головой, сощурился, глядя туда, куда указывал Соколий глаз.
- Удивительней того другое, - отозвался он, подумав недолго. – Рыба в чистой воде малой речки водится отчего-то жирнее той, что в большой живет. Да-да, и щуки, и голавли, и судак, и жерех, и всякая прочая рыба здесь брюхо нагуливает куда лучше – это тебе любой рыбак в Велик-городке скажет. Тут недалеко, чуть выше по течению этой речки-невелички место есть знатное для рыбалки, слышал?
- Там, где правый берег повыше, а левый, лесом поросший, боле пологий? – вопросительно посмотрел княжич на лысого, тот кивнул. – Бывал. Там на самом взлобке еще дуб молодой растет. Знаешь, Коротень, на том месте, возле самого дуба, можно было бы храм поставить…
- Экой ты скорый, княжич, как я погляжу! – усмехнулся тот, кого назвали Коротенем. – Нельзя же враз все на свете успеть. – Большого божьего дома не закончили, хоромы хозяйкины только начали, здесь, на Сиротском лугу, храм хочешь ставить, ан тебе еще один видится.
- Да, - согласился Соколий глаз. – Спешу я. Так ведь и время бежит, что заяц по полю от моего любимого сокола. Оглянуться не успеешь, старость придет, спросят тогда: «А что ты успел, что сделал в жизни?» И ответить будет нечего… Вот почему хочу я немедля за стройку приниматься. И уже вижу на этом самом месте, у слияния двух речек, белокаменный храм дивной красоты и величия. А после, как построим, особливый тот дом бога разукрасим более всех иных храмов: драгоценными ликами, золотом и дорогими каменьями, и жемчугом крупным бесценным, и украшеньями разными иными, и плитами из яшмы и всяким узорным литьем. И куполы в виде свечек снаружи, и стены внутри от верха до пола, и столбы, на коих своды будут держаться, золотом покроем, и двери, и сами даже своды. И утварью золотой, драгоценной храм уставим - всем входящим на удивленье, золотом и эмалью, и всякими драгоценностями, и дорогими каменьями, опахалами ценными и кадилами разными с благовониями, и прочим добром и художеством!
Коротень хотел было что-то сказать, да передумал, нахмурился, потом перевел взгляд на проплешину сырого песка, открывавшуюся прямо у их ног. Он взял из рук княжича тонкий ивовый прут и указал на линии.
- Ох, и ловок ты речи говорить! – Коротень поглядел на царевича, чуть наклоня голову, и в маленьких его серых глазках заиграла веселая искорка. – Нет, однако, и не так вовсе, Соколий глаз! Остроум ты изрядный, а того все же не разумеешь, что ежели мы эти дуги-радуги равными оставим, то не сдюжат они, не сдержат тяжести главы, разойдутся, и вся постройка наша рухнет-провалится, и опахал чудесных, и ликов драгоценных не дождавшись. А вот мы как лучше соделаем…
Соколий глаз, нахмурившись и губы чуть поджав, глядел, как Коротень широкими движеньями стирает линии, которые царевич на песке набросал только что, и принимается чертить свое. Коротеня почитали в Велик-городке за плотника самолучшего, говорили, будто топор давно стал продолжением его руки: не просто мужик избу ставил, а каждый раз словно бы другая она выходила из-под искусного его топора. Иная столь прозрачна и светла собою, аки девица с тонким станом, иная широка и плотна – как домовитая, запасливая хозяйка. Конские головы, что вырезал Коротень, чтобы бог солнца Ярило дом охранял, живыми с крыши навершия глядели - вот-вот заржут, ей-ей! Плотник же сугубо царевича зауважал, когда увидел однажды вздыбившегося коня, что нарисовал Соколий глаз углем на белом камне. И сколь хорош мужик был в плотницком деле, столь же хваток оказался в постройке каменных хоромин. Теперь, когда Большой собор на Гремячей горе стенами ввысь пошел, и когда Хозяйкины палаты на взлобке у поворота реки-русы начали становиться, оба они с жаром обсуждали новую стройку – храм на Сиротском лугу.
- Ведь ты, княжич, на сколь я понял, хочешь, чтобы белокаменная эта изба вышла бы легкою, как перышко, чтобы ввысь уходила, душу за собою зовя, так? – Коротень поглядел на Сокольего глаза уже без всякой смешинки, серьезно и просто.
- Как верно ты сказал, Коротень, - царевич даже слегка опешил. – Я сколь времени потратил, тебе мои мысли описывая, а ты сколь просто и верно их в двух словах выразил!
- А ты думал, царевич, мы здесь, в лесу, щи лаптем только хлебаем? – плотник, насупившись, бросил на собеседника колючий взгляд. На редкость ершистым, обидчивым был мужик, а еще отличался он забавной черточкой – слова частенько укорачивал, глотая их окончания, за что, как иные говорили, и получил свое прозвище. «Это вам, лежебокам, трепаться бездельно есть когда, мне же любой миг жизни дорог – для работы. Вот и корочу слова».
А только прозвище плотниково как нельзя точнее подходило его внешности. Был он малого росту, широкоплечий необычайно, с длинными ручищами, которыми размахивал во время разговора, как ветряная мельница крыльями, и маленькой, лысой почти головой, плотно сидевшей на груди совсем, почитай, без шеи. Могучий торс и круглый, основательный весьма живот покоились на коротких, толстых ножках. Спинища широченная, что печка, грудь колесом – особо потешно смотрелся Коротень рядом с женою – баба моложе его значительно, на голову выше, толстозадая, грудастая, с вечно недовольным выражением на лице. Плотник взял ее в свой дом после того как умерла первая его жена, так что сыновья коротеневы немногим моложе мачехи оказались. Любил же молодую свою и капризную, надо признать, весьма бабу он без памяти, глядел на нее собачьим преданным взглядом. Стоило той бровью повести, кидался желания ее исполнять сломя голову. Плотника жалели – «Пропал мужик!» говорили, однако же Соколий глаз, увидев однажды, как смотрит Коротень на жену свою, подумал, что мужику-то скорее позавидовать можно: столь неподдельным счастьем, готовностью к добру светились его глаза. «Любовь – необыкновенное чувство человеческое, - тогда впервые подумал княжич. – Ни что остальное, а лишь любовь может быть столь бескорыстна, столь независтлива, столь проста и бесхитростна. Любовь – это когда не думает о себе человек, совсем не помнит, а думает и помнит только о том, кого любит».
Коротень перевел взгляд за плечо княжича, и тут же серые, колючие глаза его разом изменились, как-то погрустнели – словно бы увидел нечто, расстроившее его весьма. Так всегда бывало – на лице Коротеня отражалось все, что переживал сейчас мужик, будто бы в надраенном до блеска серебре зеркала. А кроме того, был он при всей своей ершистости человеком еще и отходчивым и добрым, зла-обиды долго не держал, да и вообще, сердился боле для виду, такой уж был у плотника нрав.
- Вот и Совуша! – выдохнул, и столько в голосе слышалось тепла, что Соколий глаз удивленно поднял бровь: на сколь помнил, жену плотникову звали иначе.
Они сидели на высоком песчаном берегу старицы, оставшейся посреди Сиротского луга от весеннего половодья. День выдался жарким, полденное солнце изрядно припекало, зудели комары, заходились на разные голоса лягушки. Высоко-высоко в разморенном жарою синем, без единого облачка небе, раскинув широко руки-крылья, совсем как будто неподвижно парил орел. Отсюда хорошо была видна стройка за рекою-русой – белокаменные стены будущих Хозяйкиных палат, обросшие дощатыми лесами, по которым букашками почти невидимыми ползали-карабкались люди, словно бы вырастали из зеленой кипы лип и тополей. Оттуда по лугу вилась едва заметная тропка – когда-то, давным-давно, в ту незабвенную, волшебную туманную ночь как раз по ней шли девки из Велик-городка хороводы водить, венки плесть, а мальчишки, и Кудряш среди них, затаившись, лежали в кустах чуть подале от того места, где сидели сейчас царевич с Коротенем. По тропке шла баба в длинной, до пят рубахе беленого полотна, подпоясанной под самой грудью тонким пояском, державшим еще украшенную узорным тканьем поневу, и отороченной по подолу и рукавам затейливой вышивкой. Шла она быстро, внимательно глядя себе под ноги, слегка наклонившись на левый бок – оттого, видать, что ивовая корзинка в правой ее руке была слишком тяжелою. Из-под белого платка выбивалась прядь светло-русых волос, на шее, как теперь уже можно было разглядеть, покачивались в такт ее шагам три нити бус – зеленых и синих.
- И почто тяжесть такую таскает? – вполголоса, как бы ни к кому не обращаясь, проворчал Коротень, и в голосе его прослышалась неподдельная нежность.
- Здоровы будьте, батя! – подошедши, баба опустила прикрытую холстиной корзинку на траву и задорно взглянула на Коротеня, потом, тут же потупив глаза, поворотилась к Сокольему глазу. – Здравствуй, княжич!
Тот быстро вскочил и, внимательно глядя на женщину, ответил.
- Здравствуй, Совуша!
На какое-то время воцарилась неловкая тишина, и чем дольше длилась она, тем боле неловко чувствовали себя все трое. Княжич думал о том, куда деть ставшие почему-то длинными непомерно руки – сначала за пояс заткнул, потом решил, что выглядит так слишком надутым и глупым, спрятал за спину, снова передумал. «И почто так разоделась?» - думал Коротень, уставившись на затейливые бронзовые булавки-фибулы, красивыми полукружиями оттенявшие белизну бабьей рубашки. Плотник любил свою младшую сноху – и особо после того, как два лета назад помер от неизвестной хвори сын. Оставшись молодой вдовою с двумя дитями-погодками, Совуша как-то закрылась вся, притихла, и только недавно совсем Коротень стал замечать, что понемногу отходит баба от своего горя, проявляется порой ее смешливый нрав, в серых глазах нет-нет, да и мелькнет былое веселье – ведь ране в большом доме Коротеня младшая из снох считалась за младшую дочку. Даром что не девочка уже возрастом, она выглядела намного моложе своих лет.
«Так вот за что ее Совушей прозвали», - думал княжич, впервые рассмотревший лицо плотниковой снохи. Она и раньше встречалась Сокольему глазу, когда приносила свекру на стройку из дому обед. Но всегда была молчалива и очей не подымала – из скромности, наверное, стеснялась посторонних. Теперь на мгновенье всего он увидел большие серые глазищи, в которых и озорство плескалось нечаянное, и тако же наивность девчоночья, и испуг застигнутого врасплох зверька, и храбрость нежданная, и знание чего-то, что не знакомо пока никому. Вот точно так глядит из гнезда совенок на появившегося невзначай прямо перед ним охотника или бортника: «Ты кто? Ты что? Ты зачем здесь?»
- А я вам поснедать кое-чего принесла, - наконец прервала молчание женщина, звонко хлопнув себя по щеке. – Ах, ты кровопийца! Улетел…
И неловкость разом ушла, растворилась в лягушачьем гвалте, комарином зуденьи, все трое засуетились, расстилая по траве широкое полотенце-скатерку, расставляя на ней нехитрую снедь.
- Только скажу тебе, княжич – одно важное дело нам сделать нужно, прежде чем храм тот на Сиротском лугу ставить, - задумчиво глядя на косой мыс, где сливались две реки и где надумал Соколий глаз начинать строительство, сказал Коротень.
- И что же? – не сразу ответил царевич. Ибо только что дожевал кусок пирога. – Вкуснотища какая, Совуша! Самые знатные твои пироги во всем Велик-городке, ей-ей!
Плотникова сноха подняла руку, как бы отвергая похвалу, но промолчала, потому как заговорил ее свекор.
- Ежели мы просто на берегу каменный дом поставим на этом именно месте, не удержит его берег, ни за что не удержит. Потому с двух сторон река. Ты видел, половодье каковое здеся по весне бывает? Отселе, где мы с тобою сейчас сидим, аж до Синего леса во-о-он там море разливанное плещется – конца краю не видать! Значит, нам нужно как-бы подставку, как-бы основание соделать – широкое, глубокое, прочное.
- Думаешь, надо? – с сомнением протянул княжич. – Может, просто стены повыше воздвигнуть…
- Обязательно надо! – горячо, по обыкновению растопырив длиннющие ручищи, перебил его плотник. – Не удержит, не удержит земля таковую тяжесть, и сползет храм в реку. Но ты не боись, я уже знаю, что делать надо. Мы навезем сюда камня, уложим его наподобие стола широкого, в рост человечий высотою, и кверху чтобы сужался. Опять же храм тот будет к небу ближе, не стоять станет над Сиротским лугом, а как бы парить.
- Что ж, пожалуй, - согласился Соколий глаз. – Парить… Пожалуй. Но ведь это время еще лишнее. И дороже так будет, и дольше.
- А как ты хотел, соколик? – прищурился Коротень и протянул руку к тому месту, где собирались они строить храм. – Ты хочешь, чтобы каменная свеча господину твоему небесному вечно светила или через лето-другое угасла?
- Не моему лишь, но нашему, Коротень, отцу. Однако прав ты, как всегда, - княжич, не отрываясь, смотрел на противуположный берег, туда, где давным-давно лежали они в кустах, затаив дыхание, с мальчишками из Велик-городка, не в силах глаз отвесть от волшебного девичьего хоровода.
- Не бабское, наверное, это дело, - тихо сказала Совуша. – Но зачем труды такие? Почему именно здесь хочешь ты, княжич, храм поставить? Ведь никто здесь не живет, а каждую весну Сиротский луг под воду уходит. Кто в том храм ходить будет?
- Храм – это жилище бога, дом отца нашего небесного, - глядя прямо в широко открытые совушины глаза, ответил тот, и по мере того, как говорил он, все шире распахивались светло-серые и чуть, как будто, зеленоватые, глубокие, что омуты, очи коротеневой снохи, и снова увидел в них княжич то самое знание никому еще не ведомого, что углядел давеча, и удивление, и испуг, и храбрость, и еще что-то…
- Ты его послушай, послушай, дочка! – сощурился Коротень, отчего круглое его лицо стало необыкновенно хитрым. – Царевич наш такого может порассказать, чего ты во всюю жизнь не услышишь. Вот, к примеру, об удивительном звере верблюде с двумя горбами на спине.
Круглые совушины глаза сделались огромными.
- Вправду?
- Ты напрасно смеешься, Коротень, не вру я, ей-ей! Хотя, конечно, смеяться-то над тем, чего не видел никогда, легче легкого, - Соколий глаз шутейно пальцем погрозил плотнику и перевел взгляд на его сноху. – В Городе, да и вообще, в полуденных землях лошадей мало. Вместо них люди там держат ослов – это малые такие коники с длиннющими ушами, на диво упрямые и горластые. Так из-за нехватки лошадей придумали случать с ними тех малых коников, причем, считают, что лучше случать кобылицу с ослом, чем ослицу с жеребцом. Некоторые пускают ослят сосать кобылиц - вскормленные вместе с лошадьми, они чувствуют больше любви к кобылицам и охотно устремляются к ним. Говорят даже, самое лучшее потомство бывает от диких ослов, которые живут не взаперти, а гуляют на свободе.
- Так и получается верблюд? – изумленно спросила Совуша, и тесть ее залился счастливым смехом. – Да ты надо мною смеешься…
- И ничуть я не смеюсь! -  взвился царевич. – Вот ведь язва, а не мужик! Нет, от осла у кобылы рождается мул, а у ослицы от жеребца – лошак, он помельче и послабее. Верблюд же сам по себе – ростом повыше лошади, нравом более дикий, мохнатый, с горбом превеликим на спине. Говорят, этот верблюд может три дня не пить ни капли. А еще, баяли купцы, ходившие в далекие-далекие страны, что лежат на восходе, у подножья Великих снежных гор, живет там верблюдица, которая зачинает от диких кабанов, пасущихся вместе. И рождается у нее двугорбый верблюд, как от лошадей и ослов - мул. Такой верблюжонок сохраняет многие отцовские черты - густую шерсть, большую силу, уменье не скользить и на глинистой земле, но по мере сил выпрямляться и нести двойную ношу по сравнению с другими верблюдами. Еще будто бы видели верблюдов-бегунов, которые состязаются в беге с лошадьми и побеждают их. Есть и пятнистые верблюды, но сам я в то мало верю...
Обратно в Велик-городок они возвращались пешими. Коротень шел впереди, неся пустую корзинку, а Соколий глаз вел коня в поводу и говорил, говорил. Никогда, наверное, не было у него слушателя столь благодарного, столь внимательного, как Совуша. Глаза молодой женщины светились неподдельным интересом, детским совсем любопытством. И княжич рассказывал ей о великолепном и богатом Городе и могучей соленой Реке, бесчисленных звездах, что управляют судьбами людскими, и ночной царице Луне, любимой матери своей Хозяйке и об отце, коего презирал, о дяде Копченом, что правит сейчас, неправдою престол добыв, и о царь-звере, которого встретил однажды на охоте ночью.
- Чудо невиданное - огромный лев таких размеров, о каких лишь в сказках сказывают, лежит на похожем на лошадиный череп исполинском камне, вытянувшись, сложив крест-накрест передние лапы и поворотив ко мне голову. Длиннющий хвост с кисточкой на конце, закинут на спину и слегка подрагивает. В хитро посверкивавших глазах отражается лунный свет, а пасть, в которой запросто мог бы уместиться немалый барашек, улыбается!
Женщина охала, по-детски совсем прижимая ладонь к губам: «Страсть какая!» В небе над тропинкою чуть впереди них зависла, трепеща крыльями, пустельга и, углядев добычу, камнем упала вниз.
- А я никогда и не задумывалась отчего-то о том, что луна столь разною бывает, - подняв густые довольно, темные брови домиком, по-детски открыто и просто сказала Совуша. – И невдомек мне было, чем новец от межей отличается…
- Дак межи или межимесячье – это когда вовсе нет луны на небе, не в облаках она прячется, а совсем уходит, - объяснял Соколий глаз.
- А куда, куда уходит? – допытывалась женщина.
- Не знаю, - разводил руками княжич. – Тайна это великая. Господин наш небесный тако повелел, и тако есть. Знаю лишь, что седмица проходит, и на небе уже красуется узкий серпик, рожками влево глядящий, еще через семь днев луна как бы половиною ковриги становится – такой месяц новым называется. Потом подполонь еще через седмицу и полонь, когда луна сияет всею силою и полным кругом и следом начинает на убыль идти – ущерб, затем ветхий перекрой, еще потом ветох – он как новец узкий, только рожками вправо грозит. И вот что замечательно и таинственно особо: каждый раз между образами теми луны проходит ровно семь днев.
- Как это? – переспросила Совуша. – Что есть семь?
- А вот дай-ка руки, - остановившись, Соколий глаз взял руки женщины в свои, бережно повернул их ладонями вверх. – Видишь, сколь перстов у тебя на руке?..
Потом долго шли молча, и каждый думал о своем. Княжич – о том, что никогда не встречал он женщины, которая бы столь внимательно слушала его, обычно даже мужчины отмахивались: зачем, мол, нам о сем рассуждать, добра от того не прибавится. Лишь некоторые соглашались, что от счета могла бы польза быть, да заниматься этим недосуг… А Совуша слушала, как отчаянно бьется ее сердце, и хотела лишь одного – чтобы этот большой и красивый мужчина снова взял ее руки в свои.
- Вот тут-то и есть главная загадка, - продолжал меж тем Соколий глаз. – Даже, скорее, главная задача. Мы же знаем, что зимою дни короткими становятся, летом, наоборот, длинными. Знаем, что зимою снег и мороз, а летом солнце жарит немилосердно. Отчего так? Отчего еще предки наши разделили год на отдельные части? Почему середка зимы, сечень, это всегда время снежное, холодное…
 - У нас иногда такое время называют просинец, - перебила княжича Совуша, но он только обрадовался.
- Да-да, сечень, когда лучшее время настает для рубки леса, или просинец – оттого, что день начинает понемногу прибавляться, светлее становится - не так суть важно. Важно, что за ним всегда идет сухий…
- Или снежень, - вновь вставила свое слово Совуша.
- Именно! – с готовностью согласился Соколий глаз. – Или даже бокогрей, потому что скотина выходит на солнце погреться. А далее березозол, в котором березовую золу пережигают, далее цветень, когда начинает расцветать земля, травень, червень, липец, серпень, вересень, падзерник, листопад, студен. А затем снова приходит сечень. И так повторяется год за годом, год за годом.
- Ну и что здесь такого удивительного? - неожиданно спросила Совуша. – Какая-такая здесь загадка? И какая задача?
- Задача великая! – воскликнул княжич. – Задача – соединить в одно луну и солнце, высчитать, сколько дней проходит от одной луны до другой, и отдельно, сколько дней в году солнечном, от одного зимнего карачуна до другого. И потом соединить луну и солнце.
- Соединить? Но как? Да и возможно ли то вообще? – Совуша нахмурила брови.
- Обязательно возможно! И нужно, необходимо! – Соколий глаз весело поглядел на женщину. – Неужто тебе это действительно интересно?
- Очень! – искренне ответила Совуша. – Но я только в толк никак не возьму, как можно столь многое число днев сосчитать? И откуда нужно счет вести?
- Вот! Именно! Ай, молодец девка, ай, молодец! – княжич смотрел на женщину во все глаза. – В корень зришь, даром, что баба. Как раз день отсчета нужен, и я, кажется, тот день нашел.
Увлеченный собственным рассказом, Соколий глаз не заметил легкого румянца, выступившего на лице его собеседницы. «Даром, что баба… - подумала она. – Кто я для него? Глупая баба, только и всего».
- Есть в году особый день, день, когда приходит весна, день, когда свет сравнивается с тьмою, день равноденствия. Что если за точку отсчета взять первую полонь после равноденствия? Так мы соединим солнце с луною.
И они шли дальше, и он говорил, говорил, говорил.
- И вот еще что крайне важно: то, о чем я думаю, то, что я знаю, до чего дошел в мыслях своих, обязательно нужно другим передавать. Обязательно! И не в беседах лишь, а особым образом – письмом. Вот смотри, - княжич остановился, нагнулся над тропкой и прочертил на ней несколько линий. – Что это такое? 
Никогда столько не говорил он, никогда! Переходя неожиданно с одного на другое, вновь возвращаясь к тому, о чем рассказывал только что, Соколий глаз похож был сейчас на оголодавшего чуть не до смерти человека, которого усадили за уставленный множеством вкуснейших блюд пиршественный стол: и того отведать хочется, и этого! И он говорил, говорил… О том, что зима в Городе совсем не такая, как здесь, в Лесной стороне – теплая, сырая и мягкая. О том, как мальчишкой охотился на куропаток – глупых и очень красивых птиц, что покрупнее галки, голубовато-серые, с винным оттенком в передней части спины. О горных козлах-архарах с огромными рогами и пятнистых кошках-леопардах, диких ослах и горбатых верблюдах, степном коте-черное ухо, который может в прыжке поймать двух птиц разом, и кудрявой птице-пеликане, что в большущем клюве целую рыбину уносит… И не удержавшись почему-то, рассказал совсем незнакомой бабе о Росинке, впервые в жизни открыв тайну, которую таил даже от матери.
- Вот зачем храм на Сиротском лугу, - мрачно глядя себе под ноги, заключил он и замолчал, наконец.
Совуша тихо шла по другую сторону от коня, неслышно совсем ступая по протоптанной в сухой траве тропке. Солнце, клонясь к заходу, светило им прямо в лицо, жужжали, кружась вокруг, мухи и слепни, тоненько зудели комары, орали в близкой реке лягушки, пели на разные голоса птицы, стукотал дятел, гнедой жеребец тряс головой, фыркал и яростно отмахивался хвостом, отгоняя злобных кусак – летний день звенел, жил, радовался.
 - Одно лишь знаю совершенно твердо, - решительно глядя вдаль, туда, где за зеленым пригорком-выступом, который обегала руса-река, прятался Велик-городок, произнес Соколий глаз. - Что при жизни не дам телу своему покоя и глазам своим сна, пока не обрету настоящего дома, прибежища всех истинных детей господина нашего небесного: он всякого человека разными путями ко спасенью приводит. Думаю так - кого любит бог, того и наказывает, и наказывает всякого сына, какого приемлет, ибо коль наказанья претерпишь, точно сыном становишься богу. Ведь господин наш не поставил солнца на месте одном, чтоб оттуда могло освещать всю вселенную, но устроил ему восхожденье, зенит и заход. Надеюсь только, что сына своего не возьмет к себе напрасно, как братьев моих несчастных, Смолку и Ядрейку, а даст мне подвигом душу спасти, кровью омыв мои прегрешенья. Сердцем нельзя осознать, что господь приготовил для верных своих. И в блаженство рая вселяясь безмолвно с ними, которых око не видит и ухо не слышит, те блага сподобившись видеть, дерзну всемогущего, из богатейших богатого, на высоких престолах сидящего бога просить, чтоб простил он братий моих, победу им дал над врагами и мирное царство, правление почетное и многолетнее, во веки веков.
Подгадав, когда лошадиная морда в очередной раз резко дернулась кверху, Соколий глаз украдкой взглянул на женщину – в огромных серых глазах Совуши стояли слезы.
- Хороший ты человек, княжич, - проговорила она еле слышно. – Очень хороший. Самый лучший на всем свете человек. Почему ты не брат мне, княжич?
Соколий глаз еще раз взглянул на женщину – нет, не серыми были сейчас ее глаза под высоко поднятыми бровями, а будто бы золотистыми! Он остановился, посмотрел, прищурившись, на солнце, снова на Совушу, себе под ноги, нахмурился и стал вдруг говорить слегка нараспев, глядя теперь уже не отрываясь в серо-золотистые и даже зеленые словно бы бабьи очи.
- О, если бы ты был мне брат, сосавший груди матери моей! Тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы. Повела бы я тебя, привела бы тебя в дом матери моей. Ты учил бы меня, а я поила бы тебя ароматным вином, соком гранатовых яблоков моих. Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня…
Они стояли довольно долго молча, глядя неотрывно друг на друга, и что-то такое видел княжич теперь в ее глазах… что-то еще новое – испуг, нет не испуг как будто. Любопытство? Желание?
- А что такое гранатовые яблоки? – наконец спросила Совуша.

Вести

Соколий глаз проснулся рано, когда первые лучи солнца только-только заглянули в выходившее на восход узкое окошко верхней ложницы Хозяйкиных палат, и долго лежал, не в силах подняться и уйти, не в силах оставить теплую постель. Совуша дышала ровно – знать, спит. Стараясь не разбудить ее, княжич не шевелился, вдыхая знакомый запах женского тела, стараясь припомнить ускользающий, как всегда, утренний сон. Мысли его неспешно и неуловимо перетекали с одного на другое: как будто бы баран снился, да, именно что баран, русичи верят, что увидеть его во сне – к преодолению всяческих невзгод и препятствий, если ешь баранье мясо, то это поможет победу над неприятелем одержать. Какие здесь, в Лесной стороне, неприятели? Холодное, как никогда, лето с частыми дождями обещало, говорили старики, неурожай, а за неурожаем неминуемо придет голод и столь же неминуемо начнутся в Велик-городке распри – у кого хлеба боле окажется, у кого мене. И что тогда делать, в Город купцов посылать? Дожди мешают достроить готовый уже почти храм на Сиротском лугу. И где на все, и на хлеб, и на стройку, золота-серебра взять? А как они под дождем пойдут на свадьбу на Дальние выселки, куда Хозяйка очень просила его сходить? Надо же, он даже в мыслях своих называет мать Хозяйкой. Почему она не любит Совушу? Почему она не любила ни одной из его женщин? Ревнует? Сразу вспомнилось: «Крепка, как смерть, любовь - большие воды не могут потушить ее, и реки не зальют любви. Но люта, как преисподняя, ревность, стрелы ее – стрелы огненные, пламень она величайший». А вот сам Соколий глаз не ревнует – какой смысл в том? Наверное, нет в нем ревности потому, что по-настоящему он еще ни одной бабы не любил. Но как же - он любил и любит их всех и каждую из них, ведь все они такие разные, и у каждой находилось всегда что-то свое, особенное, такое, за что не любить было нельзя. У Совуши – глаза. Были они чудного цвета: и зелеными немного, и золотистыми вместе, и светло-серыми иногда казались, и темнели, если злилась она на него. Мягкое, податливое ее тело, белая, чистая, нежная кожа… И совсем другой была первая его девка, та, в Городе – смелые и смешливые карие глаза, нос с надменной горбинкой, пухлые, капризные словно бы губы, черные волосы, упрямо выбивавшиеся из-под маленькой синей шапочки, и такое упругое, сильное тело танцовщицы. «Два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями...»
Соколий глаз часто думал о женщинах – и тех, кого познал, и тех, кто видом своим, красотою или одним лишь взглядом, поворотом головы, изяществом осанки или легкостью, соблазнительностью походки привлекали, манили княжича постоянно и в Городе, и здесь, в Лесной стороне. Он вспоминал ночи с Мышкой, особенно ту последнюю, в Полуденной башне, и тут же перед глазами вставали теплые стволы сосен вокруг Ведьминого ложа, и в ушах слышался приглушенный Милкин голос: «Ты ступай, а то я уж снова тебя хочу…». Думать о девках было и сладко, и вместе горько, потому каждый раз словно бы кто-то непрошеный в голове его начинал корить: разве ж можно тако? Разве может мужик жить с разными бабами? Ведь лаская одну, ты обманываешь другую, и ни одной не даешь того, что дать должно. Но как удержать в себе рвущиеся из нутра слова? Как запретить себе петь, когда поется? Как молчать, если самое, кажется, душа звенит и плачет, ликует и рвется ввысь, в небеса, и дальше, и выше… «Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами. Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами. В тени ее люблю я сидеть, и плоды ее сладки для гортани моей. Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною - любовь. Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви».
Но хуже всего, что всякий раз, когда мучил он сам себя такими думами, всякий раз знал, чем закончится – тем страшным сном, который единый не забывался в его жизни никогда, сном об утопшей девочке. И сейчас, лежа в теплой постели в верхней ложнице большого белокаменного дома, Соколий глаз знал: первое, что сделает, когда встанет – подойдет к окошку и долго будет глядеть на восход, туда, где за Сиротским лугом поднимается высоко к утреннему небу ослепительно белая свечка нового храма, храма, которым он старался вымолить прощение себе и от мыслей дурных, и от еще более дурных дел. Господи! Кто будет обитать в жилище твоем? Или кто поселится на святой горе твоей? Только тот, кто ходит непорочно и делает правду, говорит истину от сердца своего, кто не льстил языком своим, и не делал зла ближнему своему! Тот, в чьих глазах презрен лукавый, кто боящихся господа славит, клянется и не нарушает клятвы. Кто серебра своего не давал в рост, и даров против невинных не принимал. Делающий это не поколеблется вовек. Но тако ж блаженны те, кому отпущены беззакония и кому покрыты грехи. Блажен муж, которому не вменит господь греха и в устах которого нет лести...
- Любеник мой! – Совуша проснулась и порывисто обняла княжича. – Соколик! Ты почто грустен? Зачем думаешь о грехах и беззакониях? Скажи мне мое любимое – как ты будишь меня…
Соколий глаз осторожно повернулся к ней: брови взлетели вверх забавными коромыслицами, глаза теперь зеленовато-серые, тревожные. Он нежно провел рукою по теплой щеке.
- Возлюбленный мой начал говорить мне: «Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди! Вот, зима уже прошла, дождь перестал,  цветы показались на земле, время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей. Смоковницы распустили свои почки, и виноградные лозы, расцветая, издают благовоние. Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди! Голубица моя в ущелье скалы под кровом утеса! Покажи мне лицо твое, дай мне услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лицо твое приятно. Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвете». Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему. Доколе день дышит, и убегают тени, возвратись, будь подобен серне или молодому оленю на расселинах гор.
- Отчего-то ты сегодня не столь весело зовешь свою голубицу, - Совуша крепко прижала руку княжича к своей щеке. – Плохой сон привиделся?
- Нет, как будто. Вроде, баран снился – мелкий, плюгавый какой-то и грязный. И еще что-то, а что – не помню, - ответил Соколий глаз несколько нетерпеливо и мягко, но настойчиво отнял руку от ее лица. – Давай вставать, поздно уже.
Он легко соскочил с постели и подошел к выходившему на восход окну. Унылое и серое, холодное и сырое утро совсем не похоже было на летнее – словно бы хмарь и морось из поздней осени послал на землю в разгар лета злой чародей, укрыв зеленые поля и лес на левом берегу реки-русы серой кисеею. Столь же серо и сумрачно было и на душе у княжича. Он все глядел на белевшую вдалеке свечу почти достроенного храма и видел девочку в длинной, до пят белой рубахе и с непокрытою головой – стоит одна-одинешенька, мокрые волосы перепутаны: «Грех тебе будет великий, Кудряш, надо мною смеяться…»
- Царевич! – Совуша неслышно подошла сзади, обняла, ткнулась щекой в спину. Она очень редко называла его так, лишь когда хотела сказать что-то особое, нарочитое. – Не изводи себя, не гляди туда более! Ты взрослый, сильный мужчина, ты будущий царь, тебе не след распускать нюни. Да, соделал когда-то неправое, но ведь раскаялся. А это главное – главное, что есть у тебя совесть, что переживаешь ты свою неправоту. Но вечно корить себя, всюю жизнь поедать себя поедом – нет в том никакого геройства и пользы никакой нет, особенно тебе. Я полюбила тебя за силу и смелость, за ум, какого нет ни у кого из мужчин на всем белом свете. А ты, как мальчик, нюни распускаешь. Возьми себя в руки, скрепи свое сердце – не ради меня, ради себя!
Княжич порывисто обернулся и обнял ее.
- Девочка моя! Любая моя! Все ты правду говоришь, все так! Однако же что делать мне с собою – ведь одно я говорю, а делаю совсем иное! Была ли ты тогда на Гремучей горе, когда слушал меня весь Велик-городок? Помнишь? «Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем, - говорил я тогда. - Если же правый глаз твой соблазняет тебя, поучал я, вырви его и брось от себя… Если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя - лучше, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело было ввержено в геенну». Я так говорил, думая, что открываю тайное знание язычникам, не блюдущим законов господина нашего небесного… А что делаю? Живу с тобою здесь не как с женою, но как зверь, как язычник. Да в Городе осталась у меня женщина – она собою жертвовала, чтобы из темницы меня вызволить. Не знаю, что с ней стало теперь. Почему, отчего я такой?
- Отчего такой? – прежде, чем сказать, Совуша долго молчала, с мыслями собираясь. – Спроси у сынков моих, коих ты милуешь, как и родной отец их не миловал, кои при тебе расправились-расцвели, словно бы деревца молодые, после бури оправившиеся. И я с тобой как бы новую жизнь начала, а без тебя что? Как бы мы без тебя были? Ты боишься дурной славы? Боишься, пальцами на тебя показывать будут? А я не боюсь! Я за тебя на все готовая, лишь бы ты был столь же сильным, столь же смелым и столь же умным. Я люблю тебя, понимаешь? А моя любовь все перетерпеть сможет, даже то, что баба у тебя в далеком Городе есть, и даже то, что говоришь ты мне о ней, ничуть меня не жалея. Моя любовь милосердствует и не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде. Моя любовь все покрывает, единственный мой, всему верит, всего надеется, все переносит. Моя любовь никогда не перестанет, пусть даже все языки на земле умолкнут, и знание самое прекратится.
Соколий глаз крепко обнял ее, и они долго еще стояли, не шевелясь, у выходившего на восход узкого окошка, в котором сквозь серую утреннюю морось виднелась вдали одинокая белая свечка почти достроенного храма.
«Сколь благ господин наш небесный к правым сердцем! А у меня едва не пошатнулись ноги, едва не разъехались стопы мои. Ибо я сам возревновал на тех, кто преступает закон, видя мир грешников. Ибо нет восклонения в смерти их и стойкости в страдании их. В трудах людей не участвуют и с людьми не примут ран, овладевает ими гордость их до конца, одеваются они в неправду и нечестия свои. Помышляли и говорили о лукавстве, поднимали к небу уста свои, а язык их проходил по земле. И говорили они: «Как узнает бог? И есть ли разум у господина вышнего? Вот, эти грешники вечно благоденствуют и удержали богатство». Так нежели напрасно сохранял я в праведности сердце моё, и умывал среди невинных руки мои, и истязал себя весь день с утра до вечера? Но если бы не делал того, преступил бы пред родом сынов твоих, боже. Посему я попытался уразуметь – это было трудно мне, пока я не вошел во святилище божие и не узнал, что за коварство ты назначил им зло, низложил их, когда они возгордились. Как сновидение для пробудившегося, господи, уничтожь образ их в городе твоем. Ибо когда разжигалось сердце моё и внутренности мои изменялись, то я был ничтожен и не понимал, был для тебя подобен скоту. Но я всегда с тобою, ты держал меня за правую руку, и советом твоим наставлял и со славою принял меня. Что для меня на небе? И без тебя чего желать мне на земле? Изнемогло сердце моё и плоть моя. Бог сердца моего и часть моя, боже, во век! Ибо удаляющиеся от тебя погибнут, ты истребишь всякого прелюбодействующего от тебя. А мне благо соединяться с богом, полагать на господа надежду мою, возвещать мне все хвалы тебе».
Холодное, промозглое утро сменилось серым, ветреным днем. Соколий глаз с Хозяйкой выбрались из дому сразу после полудня – мать, сидя в телеге, сама правила лошадью, сын ехал рядом верхом. Большую часть пути до Велик-городка они молчали, каждый думая о своем и обижаясь каждый на другого за то, что тот молчит. В последнее время такое бывало все чаще. Они по-прежнему любили друг друга и уважали премного, а все ж отдалялись – не вдруг, не скоро, а исподволь, шажочек за шажочком, крупиночка за крупиночкой, но отдалялись. С возрастом нрав княжны портился, все боле в ней проявлялось нетерпимости и своеволия, желания поставить на своем. Хозяйка переругалась со всеми их родичами в Велик-городке, все почти были ей нехороши, редкие подруги умели вынести излишнюю резкость и прямоту властной и гордой женщины, которая считала себя законной царицей самого большого и богатого города на свете, а вынуждена была коротать свои дни приживалкой в лесной глуши. Сын же видел ее все реже, ибо к нескончаемым делам добавилась теперь и баба, княжна ревновала и к Совуше, и к детям даже ее. Княжичу теперь вдруг вспомнилась грустная и страшная совушина сказка. Три дни назад они сидели на самой вершине сбегавшего к русе-реке склона, молча глядя, как клонилось к заходу, почти касаясь кромки леса, покрасневшее от дневных трудов солнце. Нежно перебирая длинные русые волосы княжича, женщина прошептала: «Чурила мой златокудрый!»
- Это что еще за Чурило? – улыбнулся он, и Совуша посмотрела на него долгим и отчего-то тоскливым взглядом.
- Слушай, сейчас расскажу, - и начала нараспев голосом тихим и монотонным, сразу навеявшим на него неизъяснимую тоску. - Пел Чурилушка в светлом Ирии: «Приключилася мне кручинушка от зазнобушки, красной девы, от Тарусушки молодой... По тебе ли, жаль моя, дева, я сердечушком все страдаю, от тебя ль не сплю темной ночью...»
- Да кто же он такой? – перебил княжич, нарочито веселым тоном пытаясь немного разогнать нежданную тоску, что наводила на него напевная речь Совуши. – И что за Ирий? Где это?
- Чурила, а не Чурило – сын Дыя, бога ночного неба, внук козы Седуни, брат Индры, бога битв и мечей, - задумчиво ответила Совуша. – Когда великий Сварог Дыя победил и в палатах его пир устроил, Чурила, задобрить пытаясь правителя царства яви, вынес ему из кладовых тайных злата и лал драгоценных, отцом припрятанных. За то Сварог взял Чурилу к себе в услужение и в Ирийский сад отвез. Но тебе, я вижу, сказка не слишком по душе пришлась…
- Нет, отчего же, - улыбнулся Соколий глаз. – Продолжай.
- Ты нейди, порошица белая, на вечерней, на поздней зорюшке! Ты пойди на зорюшке утренней! Занеси все стежки-дороженьки, скрой от Бармы-бога следочки, по которым к Тарусушке хаживал... По полям поскакивал зайчиком, по приступкам - горностайчиком. По сеням ходил - добрым молодцем, ко кроваточке – полюбовничком…
Как поутру рано-ранешенько выпадала порошица белая. И по снегу тому пушистому то не белый заяц проскакивал, то не сер горностайчик хаживал, то гулял Чурилушка Дыевич. Он соболею шубкой шумливал, он пуховою шапкой махивал. И зашел Чурилушка к Барме, только Бармы в ту пору не было - улетел за горы Ирийские ко великой горе Березани. И детей во тереме не было, вышли в поле они гулять, в светлом Ирии поиграть. Оставалась в тереме Бармы лишь жена его молодая. То не белая лебедь кычела, то Тарусушка говорила:
- Не соловушка крылышком встряхивал, то мой милый шапочкой махивал. То не перышки тронул ветер, то у милого взвились кудри. Ах, удалый Чурилушка Дыевич, ты пожалуй ко мне в светлый терем, я давно тебя поджидаю!
И брала Чурилу за рученьки, и вела Чурилушку в терем, говорила ему таковы слова:
- Премладой Чурила, сын Дыевич, помешался во мне светлый разум, глядя на красу на Чурилову, на твои-то желтые кудри, да на перстни твои золоченые.
Повела Чурилушку Дыевича молодая Таруса в спальню и ложила его на перинушку… Покрывало Ирийский сад белою, пушистой порошицей, замела она все дороженьки. Одного не сумела скрыть - горя лютого и измены. Как на горушке Березани поднималась береза белая - вверх кореньями, вниз ветвями. По корням она корениста, по вершиночке шепотиста. Зашаталась береза белая, стала Барме-богу нашептывать:
- Как не греть зимой солнцу красному, как не греть в ночи ясну месяцу, так любить не станет Таруса распостылого мужа Барму! Будет пасмурный день осенний, будут дуть холодные ветры, и сбежит от мужа Таруса ко Чурилушке полюбовнику.
Как услышал песенку Барма, обратился в белого лебедя, полетел к Ирийскому саду. Прилетел, к крылечку спустился, застучал в золотые двери.
- Встань, Таруса! Вставай, сонливая! Подымайся скорей, дремливая!
Спит Таруса, не пробуждается.
- Спится мне молоденькой, дремлется. Голова к подушечке клонится…
Застучал бог Барма еще разок - светлый терем тут зашатался,   обломались у терема маковки. Тут Тарусушка пробуждалася, отпирала она ворота и впускала гневного Барму. И вошел в светлый терем Барма, и увидел платье Чурилы. Вынимал он меч свой изостренный, шел с мечом своим он во спаленку. И увидел Чурилушку Дыевича на кроватушке той помятой да на той пуховой перине. То не лебедь крылышком взмахивал - то махнул мечом своим Барма. То не жемчуг скатился на пол - то скатилась глава Чурилы.
Княжич молчал, глубоко задумавшись.
- Прости, если в тоску тебя вогнала, - Совуша поглядела на него серьезно. – Старые сказки, они все грустные премного.
- Да-да, - отозвался Соколий глаз и, помолчав еще, добавил. – Все по справедливости: за грех прелюбодеяния следует наказание…
- Только здесь сказке еще не конец, - женщина снова нежно коснулась его кудрей. – Хочешь послушать дальше, Соколик?
Княжич кивнул, и она продолжила все тем же монотонным, наводящим тоску голосом.
- Хочет Барма убить супругу за немалые прегрешенья, но Тарусушку любят дети, брат с сестрицею - Ман и Маня. Дети просят Барму и молят, и послушал Барма мольбы их, дал своей супруге год жизни. Тут сказала Таруса Ману:
- Что мне делать, скажи, сыночек? Аль погибнуть мне молодою?
Показались слезы у Мана:
- Ты послушай-ка, мать родная! Мы сбежим с тобою от Бармы!
И сказала ему Таруса:
- Ты пойди, поймай лебедь белую! Мы на ту лебедушку сядем, улетим от Бармы далеко! Чтоб не мог о нас он услышать и глазами не мог увидеть!
Оседлали они лебедушку, полетели к горам далеким и нашли в горах светлый терем. А вкруг терема - тын железный, гридни в тереме белодубовы, пол покрыт седыми бобрами, потолок покрыт соболями. А в том тереме жил Дый батюшка. Спать ложились Ман и Таруса, только Ман сомкнул ясны очи, пред Тарусою Дый явился. И спросила Дыя Таруса:
- Ты, Чурила, ко мне явился из подземного царства Вия?
Говорил тогда Дый Тарусе:
- Нет, я – Дый, родитель Чурилы! Погубил его гнусный Барма и закрыл Чурилушка очи!
И сказала Дыю Таруса:
- Подойди ко мне, Дый-отец! Будем мы с тобою любиться! Будем мы с тобой целоваться!
Дый тогда Тарусе ответил:
- Я боюсь, молодого Мана, ведь меня он тоже погубит.
- Так давай подумаем вместе, как сгубить молодого Мана.
- Ты возьми, Тарусушка, перстень, спрячь тот перстень в одной ладошке. Пусть с тобою Ман поиграет - отгадает, где спрятан перстень. Не сумеет - тогда, как в шутку, ты свяжи-ка его ремнями! Сам тогда я с ним совладаю!
Вот проснулся Ман ранним утром. Говорила ему Таруса:
- Мы одни с тобою сегодня. Сын, давай с тобой поиграем. Отгадай, где перстень упрятан?
Мог бы Ман обыграть Тарусу, только он проиграл нарочно, чтоб порадовать мать родную. Обыграла его Таруса и связала руки сыночку, повязала до самых плеч и до самых пальцев скрутила. И явился в хоромы Дый. Мукой мучил младого Мана, ослепил ему оба глаза.
- Барма сына убил Чурилу, ныне будет ему расплата!
Говорила Дыю Таруса:
- Ты послушай-ка, Дый, меня! Ты возьми-ка Мана младого и садись на белую лебедь и лети к горе Сарачинской, отвали на горушке камень, там под камнем – пропасть увидишь. Мана брось в глубокую яму!
Но беда и с Дыем случилась: как бросал он Мана в колодец, упустил он белую лебедь. Дый вернулся снова к Тарусе. А в ту пору белая лебедь поднималася ко Всевышнему. Пела так она в горных высях:
- Ты, всевышний бог, прародитель! Мана ты подыми из бездны, отвали от пропасти камень!
Бог отваливал черный камень, подымал он Мана из бездны… Ман на белую лебедь сел, полетел к Ирийскому саду. Приходила к Ману сестрица, видит Маня, что оба глаза Дыем выколоты у брата. Омывала она глазницы Алатырской живой водою, и вернулось зрение брату, белый свет он снова увидел. Обнимала Манечка брата, вместе с братом плакала горько, а потом хохотала громко:
- Слава Вышню! Ты снова видишь!
Ман вскочил на белую лебедь, полетел он, песнь напевая:
- Слава Вышню и белой лебеди! Вы меня возвратили к жизни! Но бесчестье будет Тарусе, что дитя свое ослепила!
Подлетел Ман к терему Дыя. Видит он, что чешет Таруса гребнем голову богу Дыю. И вскричала тогда Таруса:
- Горе, Дый мой! Мой сын вернулся!
И могучий Дый испугался, бросил меч и, жалуясь громко, убежал в далекие горы. Крикнул вслед ему Ман:
- Я тебя, Дый подлый, прощаю, отплатил ты за смерть Чурилы, мы с тобой отныне в расчете. Но Тарусушку не прощаю!
Он схватил за пояс Тарусу, с нею сел на белую лебедь, полетел к родителю Барме. Барма Мана встречал, плакал и обнимал:
- Ах, мой сын! Что сделал со мною? Я уж думал, ты не вернешься.
И устроил он пир великий, расспросил о том, что случилось. Рассказал тогда отцу Ман, что мать ему учинила. И вскочили все слуги Бармы, и бросились они к Тарусе, на нее надели рубашку, что покрыта смолой и дегтем, подожгли ее с трех сторонок. И вскричала сыну Таруса:
- Сын мой, Ман! Спаси мать родную!
Ничего ей Ман не ответил, лишь слезу смахнул он рукою. И в огне Таруса сгорела.
До сих пор на душе его от той совушиной сказки оставался неприятный след. «И почему не могут они выносить друг друга?» - думал княжич.
- Надеюсь, подарки наши молодым понравятся, - наконец прервал начинавшее уже становится тягостным молчание Соколий глаз.
- Как не понравятся, - тут же ответила Хозяйка, полуобернувшись назад и протянув руку к заваленной добром телеге. – Ты ж погляди, сколь всего им везем: и шуба, и кольца, и шкуры куньи и собольи – не больно ли много чести? Мужикам же всего более по душе придется вино, тобою сготовленное.
Княжич улыбнулся и ничего не ответил. Белое вино он научился делать недавно – дюже злое, дюже крепкое вино! В Лесной стороне виноград не родил, и русичи пили меда, квасы, взвары разные, перевары и сбитни. Каких только медов ни варили – смородиновый, можжевеловый, малиновый, черемуховый, сборный, приварный, красный, белый, старый, вешний и прочих множество! А все же княжичу хотелось удивить их напитком невиданным. Не то чтобы он был охоч до хмельных пирушек, скорее наоборот, просто деятельная, кипучая его натура и живой, изобретательный ум не желали мириться с долгим ничегонеделаньем бесконечными зимними вечерами, когда жизнь, казалось, самая замирает в Лесной стороне. И однажды, подсмотрев, как бабы варят варенье и готовят отвары разных трав, надумал он поставить над котлом, в котором варится сбитень, холодный медный таз, чтобы собирался в него хмельной пар. Когда попробовал, что получилось, едва не задохнулся – таким крепким получилось вино! Пить его Соколий глаз не пил, однако же вскоре обнаружил, что раны, им смоченные, быстрее заживают. И вот сегодня, собираясь на свадьбу, куда пригласили их совсем дальние родичи, решил взять с собой немалый кувшин – глядишь, гостям понравится.
По холодку запряженные в телегу лошади шли споро, так что довольно быстро они добрались до Велик-городка и повернули на полуночь, отсюда до Дальних выселок оставалось еще полпути.
- Лишь бы только посуху добраться, не вымокнуть, как давеча, до нитки последней, - мрачно поглядывая на серое по-осеннему небо, готовое в любой миг разразиться дождем, произнесла Хозяйка. – А то ведь намочит шубу подарочную и прочую рухлядь.
Княжич с сомнением посмотрел на небо и, сняв с плеч богатый темно-синий с серебристой каемкой плащ, укрыл им сложенные в телеге подарки. Потом проехал вперед и вдруг, не удержавшись, громко, протяжно зевнул.
- Что, не выспался? – в спину сыну спросила мать.
- Да, спать хочется отчего-то, - ответил он, не оборачиваясь. – Должно, от погоды осенней ко сну тянет.
- От погоды… - недовольно проворчала Хозяйка. – Не от погоды, а от присухи этой твоей лупоглазой.
Княжич промолчал, он не хотел спорить с матерью. Но Хозяйка не унималась.
- И что ты в ней нашел? Была бы хоть девка добрая, а так – ни кожи, ни рожи.
- Ну, зачем ты так, мама? – Соколий глаз ехал теперь рядом с телегой, хотя и не глядел на Хозяйку. – Ты же сама знаешь, что не права. Совуша – хорошая женщина, добрая и умная, что на свете встречается редко. А главное – меня любит. Почему ты ее терпеть не можешь?
- Хорошая? – мать холодно взглянула на сына, но тот упрямо глядел вперед, и Хозяйка повысила голос. – Любит, как же, держи карман шире! Хорошая баба с двумя дитями своими сидеть должна, а не по мужикам бегать. И не ты ей нужен вовсе, а добро твое, титул твой, положение и слава.
- Да нет же, мама, нет! – княжич, наконец, посмотрел на мать и улыбнулся. – Или ты думаешь, сын твой недостаточно хорош, чтобы бабы его лишь любили, а не его добро?
- Разумеется, сын мой, ты красавец и умница, - улыбнулась в свой черед Хозяйка, и тут же в огромных ее глазах появилось выражение печали и тревоги вместе. – Только ты должен помнить то, что я тебе с рождения самого твержу неустанно: ты царь, ты законный владетель Города и окрестных земель. А если по уму соделать, то к Городу можно и Страну орлов присовокупить,  и Лесную сторону. Мы же с тобою говорили о том. Но чтобы стать не только в Городе властителем, но и в этих землях, ты себя блюсти должен сугубо, блюсти от связей ненужных и людей никчемных. А то ведь вокруг человека сильного и богатого всегда вьется рой целый прилипал всяческих. Ты по великодушию своему им себя отдаешь-открываешь, они ж тебя и оболгут, и обжулят, и ославят дурной славою.
До Дальних выселок, небольшого сельца из нескольких дворов, вольно разбросанных на обоих берегах заросшей совершенно камышом излучины малой речки, добрались они как раз вовремя, когда в доме жениха составлялся поезд, чтобы ехать за невестою. Давным-давно, когда не только Сокольего глаза, но и его матери еще и на свете не было, младший сын сестры Хозяйкиной бабки, а стало быть, ее самой двоюродный дядька, ушел из Велик-городка на полуночь, чтобы жить отдельно. Далеко, однако, не ушел, остановившись в широкой и удобной низине: земля на склонах окружавших ее холмов была плодородной, вода в многочисленных родниках, что питали речку, вкуснейшею, и рыбы оказалось преизрядно – и щука, и лещ, и судак, и налим, и многие другие отчего-то жиру нагуливали в мелкой речке боле, нежели в широкой и глубокой русе-реке, на которой Велик-городок стоял. Здесь и решили ставить дом и хозяйство заводить. За лета и лета дворов на Дальних выселках, как прозвали сельцо – иные звали его Камышовою излучиной, а то и просто Камышовкой - все прибавлялось, люди из Велик-городка шли и иные из мери приходили, места тут всем хватало. И не в кущах, шалашах или лачугах жили, а в добротных деревянных избах – кои и в два яруса строились - благо, до леса отсюда рукой подать. Теперь же сын того самого первопоселенца женил своего старшего сына, приходившегося Сокольему глазу племянником в четвертом уже колене.
Согласно высокому положению жениха и поезд свадебный составился богатый. Впереди на особых носилках молодые девки несли большущие караваи, каждым из которых можно было бы накормить множество народу, далее ехали верхами друзья молодого и его родичи, потом в украшенных цветами и лентами телегах везли самых почетных гостей, в числе которых были и Соколий глаз с матерью, родители жениха и, наконец, сам жених. Княжич не слишком хорошо знал юношу, видел в Велик-городке пару-тройку раз и только, однако запомнил простое, открытое лицо, усеянное россыпью веснушек, соломенного цвета волосы, остриженные в кружок, курносый нос. Парень, по всему видать, волновался - на лошади сидел, как аршин проглотил, глядел по сторонам растерянно, ни на ком особенно взгляд не задерживая, будто отыскать не мог никак чего-то важного.
До дома невесты было рукой подать, но поезд жениховый медленно и торжественно объехал все дворы в сельце, показывая, что никто особо не торопится, а еще, конечно же, выставляя перед соседями Хозяйку и царевича – пусть, мол, знают, какие знатные у нас гости! Въехав во двор, остановились перед крыльцом, где будущих родственников встречали отец невесты и прочие гости. Княжич поискал глазами молодую, но той нигде не было. Тем временем дружка, до смешного похожий на жениха, столь же молодой и румяный парень, поклонился родителям невесты, испрашивая благословения. И только сейчас в открытых дверях хоромины появилась высокая, статная девица в богатом платье, сплошь вышитом и украшенном лентами, бусами и прочей пестрой разноцветностью. Лицо ее укрывала тончайшая ткань, и Соколий глаз вспомнил - у русичей частенько бывает так, что жених впервые видит свою суженую лишь за свадебным столом. Княжич с любопытством разглядывал невесту, вспоминая рассказы о том, как еще на смотринах лукавые свахи исхитряются подсунуть простоватым родителям девок некрасивых, хромых и убогих. Хромую водили под руки, а малорослых и коротконогих ставили на подставки, да так искусно, что ничего не было заметно. Если обман раскрывался, отца невесты и кнутом били. А что потом? Как жить с нелюбимою женою, да еще и выданной замуж обманом, думал Соколий глаз, пристально вглядываясь в невесту, словно бы стараясь разглядеть под пышными одеждами скрытый изъян. Будут жить и мучиться, ненавидеть друг друга и рожать нелюбимых детей…
Ну, нет же, здесь все не так, мысль княжича и богатая его фантазия стремились далее: молодые из одного малого сельца знакомы наверняка с пеленок, хороводы водили вместях, в колючки и дергача скучными зимними вечерами играли и целовались, наверное, впервые, парный платок кончиками разворачивая... Вот жених подошел, наконец, к будущему своему тестю, и тот, рассмотрев его внимательно, будто не видел никогда в жизни, затряс бородой.
- Мой милый! Твои родители – мои добрые друзья, а ты мне по сердцу: честен, добр, любезен и можешь быть любимым всеми, потому я хочу отдать за тебя свою дочь. Я наградил ее приданым и всякого рода украшениями: серьгами, платьем, серебром, золотом, скотом, лошадьми и домашними вещами.
- Спасибо тебе, отец, что тебе угодно было выдать за меня дочь, а меня иметь своим сыном, – отвечал жених заученными явно словами, покорно склонив голову.
«Теперь мне самому бы не оплошать!» - подумал Соколий глаз, ибо именно ему, по его высокому положению и княжескому, царскому даже роду, предстояло сыграть на свадьбе важную весьма роль. Выступив вперед, он медленно подошел к молодому и положил руку на соломенные волосы мальчишки-жениха.
- Ты берешь молодую и милую: будешь ли ее любить в радостях и бедности? Не будешь ли издеваться над нею и поступать с нею грубо? Если она состарится, сделается немощною или больною, то не покинешь ли ее?
- Нет, - хриплым от волнения голосом отвечал жених.
Княжич повернулся к невесте.
- Ты еще молодая и неопытная, будешь ли жить с мужем в согласии, как следует доброй жене? Будешь ли смотреть за хозяйством? Пребудешь ли ему верною, когда он состарится и ослабеет?
- Да! – неожиданно громко почти выкрикнула она, и Соколий глаз невольно улыбнулся.
- Тогда растите и множьтесь!
Потом княжич стал рядом с молодыми, повернувшись ко всем собравшимся во дворе невестином родственникам и гостям, и вмиг стало тихо, и в полной тишине голос княжича звучал густо, плотно, отражаясь от высоких бревенчатых стен, разносясь не только над всем малым сельцом, а поднимаясь выше, выше…
-  Блаженны все, боящиеся господина нашего небесного, ходящие путями его. Труды рук твоих будешь есть: блажен ты и благо тебе будет! Жена твоя – как виноградная плодовитая лоза по стенам дома твоего, сыновья твои – побеги маслины вокруг трапезы твоей. Вот так благословится человек, боящийся господа! Благословит тебя господь от священной горы своей, и видел бы благо священного города своего во все дни жизни твоей. И видел бы сынов твоих. Мир вам, дети господни!
Трудно описать тот трепет, который объял всех этих людей под влиянием произнесенных только что слов – слов, каких не слыхали они еще в жизни своей. Даже Хозяйка застыла недвижно, пораженная силой убеждения, проникновенностью, какая дарована была ее сыну не иначе как свыше.
- Ну что же, а теперь честным пирком да за свадебку! – воскликнул княжич, и зашумели, загалдели вокруг.
Молодые, которых женщины осыпали конопляным семенем, желая здоровья и долгой жизни, и родители, и гости сошли с крыльца, жених усадил невесту в сварганенную по такому случаю из обычной телеги особую колымагу, и поезд отправился в дом молодого. Здесь встречали новобрачных позолоченной чашей с медом, из которой они пили, а потом бросали на землю, топтали ее ногами, приговаривая: «Да будут так попраны наши враги, которые захотят поселить между нами ненависть и раздор!» Еще потом подносили молодым хлеб-соль и сажали за стол, ломившийся от кушаний и напитков многоразличных. Потом угощали их и всех гостей, и тогда только открывали лицо молодой. Теперь уже каждый из гостей, поднимая кубок за здоровье молодых, одаривал их соразмерно своему состоянию: золотое и серебряное кольца, собольи и куньи шкуры, богатейшая шуба для невесты, пожалованные княжичем и Хозяйкой, встречены были восхищенным гулом и затем бережно уложены в стоявшие здесь же, по стенам, сундуки с приданым.
  За третьим кушаньем дружка испросил у родителей благословения вести новобрачных в почивальную. Отец, вручая жениху дочь свою, бил ее слегка плетью и говорил: «Любезнейшая дочь моя! Я бью тебя в последний раз, ибо власть моя над тобою кончилась. Теперь ты должна повиноваться своему мужу: он заступил мое место, а этой плетью он будет наставлять тебя, если забудешь свой долг». Обнявши молодую, отец передал плеть мальчишке-мужу, и тот, серьезно глядя в глаза тестю и залившись весь малиновым румянцем, выпалил: «Не думаю, батя, чтобы плеть ваша впредь пригодилась».
Теперь молодых повели в опочивальню, где дружки должны были снять платье с жениха, а свахи - раздеть невесту. Уложив их спать, они вернулись к гостям, и свадебный пир продолжался громче и веселее прежнего. Какое-то время спустя родители послали в почивальню дружку, чтобы спросить жениха, все ли в порядке. К вящему удовольствию гостей молодой велел передать, что все в добром здоровье, дружку за радостную весть потчевали и дарили ширинкою, а в почивальную, оставив мужчин за столом, отправились бабы – они поздравляли молодых и пили заздравные кубки. Наконец от молодых отстали, и вскоре гости начали расходиться. Только невестин брат до самого рассвета ездил верхом под окнами спальни, обнаженным мечом отгоняя нечистых духов.
Проснулся княжич поздно и отчего-то в самом радостном, приподнятом настроении духа. На улице он облился ледяной водой из колодезя, удивляясь яркому солнечному деньку – от вчерашней холодной и сырой хмари не осталось и следа. Хозяйка рассказала все последние новости: новобрачные уже ходили в баню, сначала молодой с дружкою, а потом молодая со свахою и близкими ее знакомыми. После мыльни новобрачная – «На диво почтительная и уважительная девушка, разве что полновата!», похвалила ее Хозяйка - одарила всех поезжаных рубашками и споднею одеждою. А молодой – «Похоже, он рохля рохлей!» - благодарил родителей жены и с дружкою уехал просить гостей на обед. Никто, кажется, не видел, понизив голос до шепота, говорила Хозяйка, чтобы парень укорял невестиных родителей втихомолку, а стало быть, девка досталась ему непорчною. И опять же - теперь молодой отправился бить челом князю в Велик-городок, а когда молодая не сохранит девственности, мужу воспрещается являться пред княжьи очи. «Все кругом все знают – и откуда узнают? – изумлялась Хозяйка. – Говорят, Добрыня назначил ему жалованья по охапке великой соболей, дарил золотою обьярью, камкою, тафтою, серебряною посудою, а молодая послала от себя княгине и княжнам тафтяные, шитые золотом, серебром и жемчугом убрусы».
Свадьба шла своим чередом: когда вернулся из Велик-городка жених с подарками и княжим благословением, вновь сели за стол и вновь пили и ели вдоволь. И снова, как утром, княжичу было на душе хорошо и покойно и светло, он с удовольствием смотрел на молодых, радуясь счастью, которым светились их глаза, веселился крепким шуткам, что отпускали гости за столом – всех живо интересовало, какова в постели молодая, и жених не тушевался, не робел, а отвечал с завидной и вместе трогательной гордостью, и сразу понятно становилось каждому, что молодая и вправду хороша!
В середине, примерно, обеда, когда далеко уж перевалило за полудень и многие гости заметно начали хмелеть, к княжичу подошел хозяин дома, женихов отец, и наклонившись к самому уху, прошептал.
- Соколий глаз, будь ласков, выйди со мною на двор.
В сенях, сжав в руках соболью шапку, переминался с ноги на ногу Неваляйка.
- Здорово, дружище! – княжич шагнул к нему навстречу. – Случилось что?
- Здрав будь, княжич! Меня Добрыня-князь послал, бежи, говорит, скорее, дело срочное, - Неваляйка поглядел нерешительно на стоявшего в дверях женихова отца. – Только, прости хозяин, одному княжичу говорить велено.
Дождавшись, пока закроется дверь, добрынин гонец подошел к княжичу поближе.
- Добрыня сказать велел, чтобы ты скорее в Велик-городок скакал. Из Города какие-то Говорун со Щеглом приехали, твои, дескать, друзья. Бают, у царя тамошнего сын родился, на радостях он тебя зовет возвертаться, будто бы особых гонцов в Лесную сторону уже отправил.
Соколий глаз сгреб Неваляйку в охапку и легко, будто ребенка малого, оторвал от пола.
- Спасибо! Спасибо тебе, дружище, за добрую весть! Сей же час еду! А ты останься с Хозяйкой.
Спокойным, размеренным шагом, ничуть не торопясь, Соколий глаз вернулся в хоромину, где продолжался свадебный обед, подошел к столу, сел рядом с матерью.
- Знаешь, что сказала мне сестра? – наклонившись к сыну, вполголоса проговорила она. – Мед у них кончается. И здоровы же пить оказались гости!
- Вот тут и пригодится мое злое вино, - улыбнулся Соколий глаз. – Прикажи достать его и на стол нести. А мне в Велик-городок скакать сейчас нужно.
- Почто? – черные точеные брови княжны удивленно взлетели вверх.
- Говорун со Щеглом из Города приплыли, - он замолчал, пристально глядя на мать.
- Почто? – брови княжны удивленно приподнялись. – Почто эти двое…
- У Копченого, говорят, сын родился, он просит меня вернуться.
Ни единым движением не выдала Хозяйка чувств своих, ничуть голоса не повысила, только пристально поглядела в глаза сыну.
- Чудно немного, что эти двое дружков твоих безпортошных до Лесной стороны добрались. И почем ты знаешь, что не обманет он тебя? Может, заманить хочет посулами, а сам в башню вновь заточит. Я-то не забыла, как чумазый царь лютовал, когда ты в прошлый раз от него утек – еле ноги унесли.
- Помню, как о том ты мне рассказывала, помню, - ответил княжич. – А только думаю, что ехать в Город все равно нужно: ежели здесь, в лесу, сиднем сидеть, трона царского не высидеть. А там, рядом с Копченым, может быть, и опаснее, зато к престолу ближе значительно.
Дорога неслась встреч одной темно-бурою лентой, в непросохших еще после долгих дождей низинках из-под копыт летели во все стороны ошметки грязи, на высушенных уже за день яростным летним солнцем взлобках за всадником столбом вставала в неподвижном воздухе пыль. И все то время, пока скакал он до Велик-городка, княжич благодарил своего небесного отца.
- Блаженны те, кому отпущены беззакония и кому покрыты грехи, - шептал он истово, прижимаясь к шее коня. - Блажен муж, которому не вменит господь греха и в устах которого нет лести. Когда я молчал, ослабели кости мои от вседневного вопля моего, ибо день и ночь тяготела на мне рука твоя, я обратился страдальцем, когда вонзился в меня терн. Беззаконие моё я познал и греха моего я не скрыл, исповедуясь господину нашему небесному в беззаконии моем, и ты простил нечестие сердца моего. Поэтому помолится тебе всякий благочестивый во время благопотребное, и тогда разлившиеся многие воды к нему не приблизятся. Ты – прибежище моё от скорби, объявшей меня. Радость моя! Избавь меня от окруживших меня. Вразумлю тебя и наставлю тебя на путь этот, по которому должен пойти, остановлю на тебе очи мои. Много ран грешному, а надеющегося на господа милость окружит. Веселитесь о господе и радуйтесь праведные, и хвалитесь все правые сердцем!

Чудо.

Соколий глаз схватил со стола тяжелый медный кубок и сжал его так, что побелели пальцы. Голубые глаза царевича потемнели от гнева и боли, ноздри раздулись, как у быка, подрагивавшие губы кривились, словно удержать пытаясь рвущийся наружу крик: «Будьте прокляты! Будьте прокляты вы все, кто поднял руку на брата моего!» Но сидевшие напротив его за широким дубовым столом в княжьей гридне Щегол и Говорун услышали лишь глухое рычание.
Наконец, царевич осторожно поставил кубок на стол, разжал пальцы, глубоко и долго вздохнул.
- Расскажи еще раз, Говорун, - произнес он медленно и глухо, глядя на друга, принесшего ему злую весть. – Хочу запомнить каждое слово, чтобы каждая мельчайшая мелочь запечатлелась в памяти моей навечно.
И Говорун вновь рассказал, как взяли Жалейку на берегу Реки царевы посыльные и отвели в Полуденную башню, как Турий лоб отрезал ему голову и отнес ее Копченому, как глумилась над головой жалейкиной Подпалинка, грозясь проткнуть мертвый язык иголкою, и как верещала Копченого дочка, как ночью пошли кабатчица Красноносая, горец, убийца жалейкин, и они двое, Говорун со Щеглом, хоронить, как тело обмыли у Скользких камней и как закопали его там, где дорога отворачивает вверх от Реки по дну неглубокого оврага.
Когда Говорун закончил, настала тишина, слышны были лишь приглушенные толстыми тесовыми стенами голоса – большой княжой дом продолжал жить своей жизнью. За окном снова зарядил дождь – мелкий, нудный, вдалеке коротко, требовательно взмыкивали возвращавшиеся с пастбища по своим дворам коровы.
Резкая, пронзительная, нутряная, телесная почти боль утраты пронизывала душу, выворачивала наизнанку сердце, перекрывала дыхание. Соколий глаз неимоверным усилием воли останавливал готовые пролиться слезы, ибо и сейчас не мог позволить себе плакать на глазах даже у друзей. «Брат мой! Брат мой! Как же так? – спрашивал он себя и ответа пытаясь добиться и у небесного своего отца. – Почему? За что? За что, боже? Почему ты решил убить столь мучительной смертью самого лучшего, самого доброго, самого невинного из твоих слуг?» Царевич вспоминал, как впервые увидел Жалейку, и как расставались они в ночном лесу после чудесного бегства его. Вспоминал, как смеялся он над лохмотьями, что носил брат, а тот отвечал: «Вы не получите милости от бога, пока не научитесь с радостью носить самое драное рубище, есть с радостью ячменный хлеб вместо пшеничного и вместо мягкого ложа с радостью спать на земле».
А еще Соколий глаз вдруг вспомнил, как шли они однажды по рынку в Нижнем городе, и какая-то торговка - толстая, потная, губастая, выперевшись прямо перед ними из узкого проулка меж торговых рядов, со всего маху саданула Жалейку в живот корзиной сушеной рыбы. Тот отлетел на сажень, не мене, ударившись еще и о соседний прилавок. Кудряш уже и рот раскрыл, чтобы обругать тетку, но брат остановил его: «Не гневайся, прошу тебя! Клянусь, я даже и не почувствовал ничего». Оглядывая брата, Кудряш сказал тогда: «Завидую выдержке твоей, брат. Я вот не способен бороться со своим гневом, ведь я только человек... Ну да ладно, не ушибся? И слава богу!» И уже много после, когда вышли они из Города и стояли на берегу Реки, любуясь закатом, Жалейка, задумчиво глядя на выкрашенные в розовое и пурпур облака над Красным морем, произнес: «То не выдержка, брат. А смирение». «Твое тело со мной, - отозвался тогда Кудряш. - Но где твое сердце?» Жалейкин ответ не забылся до сих пор: «Брат, если хоть на мгновение мое сердце найдет отдых в чем-либо другом, кроме бога, я буду думать, что я не знал бога».
- Воистину, - заговорил, наконец, Соколий глаз, прервав тягостное молчание. – Наш бренный мир напоминает мне мост: перейти его можно, но строить на нем ничего нельзя. Ибо бренно все мирское, а вечно лишь царствие небесное.
- Я вижу… Мы видим, как тяжело тебе, учитель, - Говорун встал с лавки, подошел к царевичу и положил ладонь ему на плечо. – Мы оба хотели бы облегчить твою душевную боль. Только, думаю, не в силах то человечьих. Помнишь, как учил ты нас: «Блажен тот, кто будет стоять в начале: и он познает конец, и он не вкусит смерти».
- Помню, - глухо отозвался Соколий глаз. – И дальше помню: «Блажен тот, кто был до того, как возник. Ибо тот, кто существует, был и будет». Но в такие минуты, как теперь, мне кажется, что тот, кто вообще не был создан, счастливее того, кто создан был.
Соколий глаз поднялся с лавки, обнял Говоруна и подошедшего тут же к нему Щегла, на глазах царевича все же выступили столь долго сдерживаемые слезы.
- Спасибо, други мои! Братья мои! – сказал он проникновенным, до самой глуби души доходящим голосом. - Истинно говорю вам, из рожденных женами не восставал еще человек больший брата моего Жалейки.
Разумеется, враз уехать из Велик-городка, как надеялся Соколий глаз, когда столь спешил он со свадьбы на Дальних выселках, не получилось. Сначала судили-рядили, стоит ли ехать вообще – после коварного убийства Жалейки веры Копченому царю не осталось никакой. Но Соколий глаз решил, в конце концов, что ехать все равно придется, иначе о престоле царском нечего и думать. Потом долго ждали послов от царя – без особого приглашения, рассудили княжич с Хозяйкой, ехать уж точно не след. А когда те, наконец, добрались до Гремучей горы, стояла уж поздняя осень, холодная и дождливая – по такому времени отправляться в дальний путь нечего было и думать. К тому же, как и опасались, за сырым, ненастным летом пришел неурожай, и Сокольему глазу пришлось снова посылать Неваляйку в Страну орлов, чтобы вновь почерпнуть из изрядно оскудевшего к тому времени драгоценного источника в заветной пещере. Спасая людей в Велик-городке от голода, Соколий глаз покупал зерно, рассылая Нечая, Вострилу, Мехоношу по дальним селениям, и до дона-реки даже на заходе доходили они и далеко довольно на полудень забирались. И все же открылись, как ни старался избежать того царевич, многие распри в городке. Однажды, было это в самом начале зимы, когда нежданно лютый для студня мороз сковал уже реку-русу, а снег так еще и не лег, дело едва до бунта не дошло. После полудня у нового храма на Гремучей горе стал собираться народ – судили-рядили, шумели много, требовали князя к ответу, некоторые вину возлагали на Сокольего глаза и кляли преизрядно его нового бога. Княжич стоял на крыльце почти уже законченного Большого храма на шаг позади Добрыни, к которому  все же большею частью были обращены упреки и недовольство его подданных.
- Дозволь мне сказать, - тихо проговорил Соколий глаз.
- Попробуй, - так же, не повышая голоса, ответил тот, потом обернулся и добавил. – Только сдается мне, брат, слова тут никакие уже не помогут, увы. Им хлеб нужен.
-  Я все же попробую. А вдруг? – княжич сделал шаг чуть в сторону и сошел на ступеньку вниз: он не хотел загораживать князя от его народа, а собственный завидный рост позволял все же оставаться в центре внимания, возвышаясь над недовольными жителями городка на две головы с лишком. – Не стыдно ль вам, маловеры? Доколе будете сомневаться в боге истинном? Помните, как совсем недавно стояли мы с вами здесь, на склоне Гремучей горы, и я рассказывал об отце нашем небесном? Все прошедшие с тех пор лета выдались тучными, земля родила богато, жили мы с вами с достатком немалым и возблагодарили господа нашего, возведя ему сей храм. И в первое же лето, когда случился неурожай, вы усомнились! Но, как я говорил вам в тот день, в который решили мы построить всем миром сей дом божий, и как не устану повторять до последнего своего мига – на все воля его, без ведома господина нашего небесного ни единый волос не упадет с головы самого последнего из его рабов, как ни единый лист не упадет с дерева. Сегодня испытывает господь силу веры нашей, и это испытание господне лишь усилит нашу любовь к нему.
Соколий глаз снял с плеча подвешенный на широком ремне богато изукрашенный короб с натянутыми на него струнами, и через миг над площадью у храмового крыльца, над головами собравшихся жителей Велик-городка полилась поначалу робкая, тихая, а потом все боле разраставшаяся, все боле сильная мелодия, раздался мощный, густой, до самого нутра слушавших его доходивший голос.
- Благословлю господа во всякое время, хвала ему – всегда на устах моих. Господом будет хвалиться душа моя, да услышат кроткие и возвеселятся. Величайте господа со мною и все вместе превознесем имя его. Я взыскал господа, и он услышал меня, и от всех скорбей моих избавил меня. Приступите к нему и просветитесь, и лица ваши не постыдятся. Этот нищий воззвал, и господь услышал его, и от всех скорбей спас его. Ополчится вестник господа вокруг боящихся его и избавит их. Вкусите и увидите, как благ господь: блажен муж, надеющийся на него! Бойтесь господа, все святые его, ибо нет недостатка у боящихся его. Богатые обнищали и стали голодны, а ищущие господа не будут лишены никакого блага. Приидите, дети, послушайте меня, страху господа научу вас. Кто любит жизнь, хочет видеть добрые дни? Удержи язык твой от зла и уста твои от лукавых слов. Уклонись от зла и сотвори благо, взыщи мира и устремись к нему. Очи господа к праведным и уши его – к молитве их. Лицо же господа против делающих зло, чтобы истребить от земли память о них. Близок господь к сокрушенным сердцем и смиренных духом спасет. Хранит господь все кости их, ни одна из них не сокрушится. Избавит господь души рабов своих, и не погрешат все надеющиеся на него.
- Легко тебе говорить, - тишину, воцарившуюся на несколько мгновений всего после вдохновенной песни Сокольего глаза, почти тут же нарушил резкий лающий голос. – Ты княжич. У тебя, у князя нашего и семьи его добра довольно, чтобы хлеба достать и зиму пережить. А что делать вот им, тем, кому не столь повезло князьями родиться?
Плотный коренастый старик с красным обветренным лицом, одетый в длинную лисью шубу почти до пят и соболью шапку, повел рукой вокруг себя. Русичи стояли хмурые, мужики с бабами досадливо переглядывались, с ноги на ногу переминались, постукивали себя по бокам, покрасневшие на морозе лица пряча то и дело в рукавицах. По всему было видать, что прав оказался Добрыня – сегодня словами их не пронять. Сегодня дело нужно.
- Все меняется, Щур, - Соколий глаз дружелюбно улыбнулся, обращаясь к старику в лисьей шубе. – Одно неизменно под солнцем, как я погляжу – ты сомневаешься всегда и во всем.
- Видать, натура моя такая, - буркнул старик. – А только зря ты запрещал нам оставлять колосья Велесу на бородку – вот он и рассердился. И Макошь по весне обидел: ведь теперь бабам нельзя в честь древней нашей богини на поле плясать. Макошь же с Велесом на пару посильнее оказались твово небесного отца.
- Не кощунствуй, Щур, и не поминай имени божьего всуе. Но главное, не сомневайся в нем ни на миг! Не сомневайтесь, люди, в силе господа! – княжич обвел глазами собравшихся перед крыльцом храма русичей и поднял руки к небу, возвысив голос. – Отец наш небесный научит нас, как избежать голода. И я, коего однажды вы назвали Соколом Велияром, и князь ваш, мой брат, слово даем вам – будет хлеб! Будет!
- Когда? – раздались со всех сторон крики.
- К межам самым нуждающимся будет даден хлеб.
Ввечеру того же дня они сидели в княжьей гридне – Добрыня, Соколий глаз и четверо друзей-помощников царевича. На большом обеденном столе, покрытом чистой скатертью из небеленого полотна, несколькими стопками лежали небольшие досточки – в одну ладонь шириною и две, не более, длиною, - какие порой пользуют особо башковитые из купцов для подсчета товаров. «И почто царевич с собою их принес? – спрашивал себя Вострило, задумчиво теребя длинными, костлявыми пальцами клок темно-русой своей бороды и поглядывая украдкой то на Сокольего глаза, то на Добрыню, что сидел напротив мрачнее тучи. – Ведь неспроста же, ей-ей, неспроста! Ничего этот хитрец без причины не делает. Не иначе, Сварог-бог наградил его особым даром к волхованию».
- Почто обещал? – князь действительно был сердит не на шутку и глядел на царевича исподлобья, нахмурив брови, сжав в кулаке полу отороченного собольим мехом плаща. – Зачем слова пустые говорить, зная, что словами они и останутся? Где мы хлеба на всех возьмем к межам, ежели, сам знаешь, до новолуния три дня осталось всего? Цельный город накормить – это, брат, не языком трепать! Может, ты думаешь теперь отбрехаться, а сам под шумок в Город сбечь, где ждет тебя милость царская, а там, глядишь, и царский венец?
Неваляйка, Нечай, Мехоноша и Вострило сидели, в дощатый пол глаза уперев, страсть как неловко им было слушать княжую ссору.
- Не серчай, брат! – Соколий глаз серьезно посмотрел на князя. – Неужто и вправду думаешь ты обо мне тако? Что ж я, подлец последний, что бросить тебя хочу? И в мыслях не было у меня попусту балаболить и княжье твое достоинство ронять порожними обещаниями. Только думаю, сможем мы все же эту зиму перезимовать. Но для того надобно перво-наперво пересчитать, сколько у нас, в твоих и моих закромах, осталось хлеба.
- Считать! – недовольно проворчал князь. – Как считать, почто считать, ежели и так ясно, что тем хлебом, какой у нас с тобою имеется, города не накормить?
- Думаю, вот что нужно сделать, - спокойно заговорил царевич. – Завтра с утра вы, ребята, возьмете с собою еще людей, которых вам Добрыня-князь даст, и пойдете по Велик-городку, чтобы все до одного дома обойти. Возьмете с собой вот такие досточки и каждый дом, в какой войдете, отмечайте зарубкой – вот так, понятно? На одной долгой зарубке делайте по зарубке короткой поперек – с каждым едоком в том доме. Дале глядите, у кого из хозяев сколько запасов есть, и сообразно тому откладывайте в разные туесочки камешки, соломинки или веточки – хлеб в мешках отдельно, рыбу вяленную отдельно, мясо, на зиму заготовленное, тоже особо. За два дня нужно обойти все дворы в Велик-городке, счесть всех жителей его. А мы с князем сочтем все запасы, что есть в закромах, и к вечеру второго дня здесь, в гридне соберемся, чтобы поделить их сообразно числу едоков в городке.
Князь и остальные глядели на царевича слегка оторопело, разве только на круглом лице Мехоноши мелькнуло нечто, похожее на понимание: «Ах, вот, что ты...»
- Воля твоя, брат, - нерешительно проговорил Добрыня. – Как-то чудно.
- Не робейте и не сомневайтесь! – ободряюще улыбнулся Соколий глаз. – Непостижимого человечьим разумом, да и вообще трудного в том, о чем я толкую, ничего нет. Ежели б я вас попросил шапку-невидимку достать, другое дело, а тут ведь – проще пареной репы: один дом – долгая зарубка, один в нем едок – короткая, один мешок зерна – один камешек, одна рыбина – одна соломинка. А после, как соберемся здесь через два дня, разделим принесенные вами камешки, соломинки и веточки поровну между всеми, чтобы на каждую зарубку поровну припасов приходилось. С божьей помощью и счет мы с вами осилим!
И действительно, обошлось! Кое-как зиму одолели, потом отсеялись землепашцы. Многие то за чудо почитали, но царевич твердил все одно: настоящее чудо – это навык к счету, наука, даденная человеку свыше, надо лишь постигать ее неустанно. Когда нежданно теплый, обильный дождями березозол сменился на славу солнечным травнем и появилась в черневших до того полях первая нежная зелень всходов, в первый день Красной горки в храме на Гремучей горе народу собралось видимо-невидимо. Каждый хотел послушать княжича, каждому хотелось поблагодарить небесного господина за чудеса его, и даже в невероятно огромном новом храме, чей купол уходил, казалось, в самую небесную высь, не смогли уместиться все жители Велик-городка - еще многие и многие стояли вкруг крыльца снаружи, стараясь не пропустить ни единого слова из того, что говорил Соколий глаз.
- Тебе приличествует песнь, боже, на горе твоей святой, и тебе будет воздаваться молитва в городе твоем святом. Услышь молитву мою, к тебе придет всякая плоть. Блажен, кого ты избрал и принял, поселится он во дворах твоих! Насытимся благами дома твоего: свят храм твой, дивен правдою. Услышь нас, боже, спаситель наш, надежда всех концов земли! Ты утверждаешь горы силою своею, препоясан могуществом, возмущаешь глубину моря пред шумом волн его. Кто устоит? Придут в смятение народы, и убоятся знамений твоих живущие на пределах. Исходы утра и вечера ты украшаешь. Ты посетил землю и напоил её, обильно обогатил её: река божия наполнилась водами, ты приготовил пищу им, ибо таково устройство её. Борозды её напой, умножь плоды её, от капель своих она возвеселится, возсияя. Ты благословишь круг лета благости твоей, и поля твои наполнятся туком. Утучнеют прекрасные места пустыни, и холмы опоясаны будут радостью. Овны овец оденутся, и долины в обилии умножат пшеницу. Воззовут, ибо воспоют.
А только и весною не смог Соколий глаз враз собраться и уйти в Город – докончить нужно было храм на Сиротском лугу. Царевич злился и переживал сильно, что пока сидит он здесь, вдали от Города, месяц за месяцем, настроение Копченого переменится, и снова окажется он далеко от царского престола. Между тем появилось у него еще одно дело – и весьма важное.
Давно, еще в первое свое лето в Городе, когда днями напролет беседовал он с патриархом о движении солнца и звезд, о силе богов и плодородии земли, о строительстве домов и кораблей, когда, подобно губке, жадно впитывал Кудряш все новые и новые знания, думал княжич о том, как можно передавать все только что узнанное дальше. Рассказывая услышанное впервые от патриарха матери, Росомахе или своим друзьям из ватаги Ярого, он дивился, как по-разному они принимали его слова. Так ведь и говорил он каждый раз вроде бы и так, ан нет, чуточку иначе. А значит, передавая из уст в уста слышанное однажды от кого-то, люди изменяют, поправляют, перевирают неустанно, так что, глядишь, через короткое время рассказывают совсем иное. Можно ли передать слово реченное в истинном, первоначально сказанном его значении?
- Для того у Мудрых старцев в Долине царей есть особые знаки, - сказал Кудряшу патриарх, услышав, о чем тужит мальчик. – Они особыми клинышками высекают на каменных табличках или пропечатывают на глине значки-картинки. Каждая изображает нечто – человека, меч, реку, плуг, птицу, воду, солнце, тыкву, огонь. Однако знания те сугубо секретные, тайные, они передаются только от Мудрых старцев царям и другим поколениям Мудрых старцев. Если когда-нибудь ты станешь властителем Города, то поплывешь в Страну отцов и там научишься тайному царскому знанию.
«Но зачем же ждать так долго?» - спрашивал себя Кудряш и с тех пор часто думал о том. Горячо обсуждали они и с Жалейкой, и с Говоруном, как слова и звуки изобразить можно – черточками на песке, рисунками? Однако тогда в Городе времени свободного у него оставалось совсем немного, и только теперь, долгими зимними вечерами в Лесной стороне он стал все чаще возвращаться к давней своей задумке. Как передать слово реченное, не прорекая его, а показывая? Поначалу царевич постарался определить все звуки, слышавшиеся в словах, кои знал, кои говорили вокруг – Хозяйка, Добрыня, Совуша и остальные все Велик-городка обитатели. А затем пробовал изображать их, рисуя сначала палкою на земле, а потом на прочных буковых дощечках вырезая различные значки. И еще росло в нем убеждение, что придумать сами значки – «буковки», так стал он их звать из-за тех самых досточек из бука – еще только полдела. Если хочешь, чтобы крепко запомнили их те, кому передать знания свои пытаешься, нужно построить «буки» в определенном порядке и каждую назвать особо: так произнося ее, запоминая, каждый сможет себе образ представить – близкий, знакомый, важный.
Совуша посмеивалась над Сокольим глазом: «Погляди, сколь дров-то извел!», а царевич продолжал неутомимо раскладывать на столе дощечки и вырезать на них все новые черточки-знаки, бормоча про себя – Аз! Аз есмь. Буки – добро… Живите зело. Слово твердо».
Так продолжалось всю зиму, и вот однажды, уж вторая луна пошла после весеннего равноденствия, он проснулся с полным, абсолютным ощущением счастья. Кажется, все сложилось!
- Совуша! – позвал Соколий глаз. – Совуша, я буквы знаю!
- Погоди, любый мой! – откликнулась женщина, гремя посудой. – Делов невпроворот. Или кто другой тебя покормит?
Соколий глаз спорить не стал и все же едва дождался полудня, когда Совуша, оставив домашние хлопоты, уселась у стола и взглянула на него широко открытыми зелено-золотистыми глазами.
- Сказывай уже. Вижу, что терпеть тебе доле невмочь, - улыбнулась она.
- Вот, погляди, - начал Соколий глаз, указывая на разложенные на широком столе деревянные дощечки. – Это буки-буквы, из которых слова складывать можно, как мастера в Городе из разноцветных камней выкладывают рисунок-мозаику. Гляди, это первая - «Аз». Видишь, как стоит он, твердо ноги в землю уперев? Аз! – говорит, я, стало быть. Дале значок, на бабу беременную похожий, – «Буки», те самые буквы, которые на дощечках всех вырезаны. И слово «бог», и слово «богатство» начинаются именно с этой буквы. Следующая называется «Веди», с нее такие слова пошли, как «ведать», «ведун», «весна» и «вера». А вместе что получается, разумеешь? Ну, попробуй соединить три буки-буковки, так чтобы прочесть воедино, с «аза» начиная.
Совуша нахмурила лоб, явно заинтересовавшись. Она внимательно всматривалась в вырезанные на дощечках черточки, круглые зелено-золотистые глаза распахнулись.
- Аз буки веди! – произнесла она, наконец.
- Ну да! – широко улыбнулся Соколий глаз. - Я буквы знаю.
- Дальше, дальше хочу! – Совуша глядела на княжича, чуть склонив голову вправо, брови-коромыслица забавно поползли вверх: ну, чистое дитя, что от мамки требует новой ляльки!
- Понравилось? – Соколий глаз выглядел абсолютно счастливым. – Давай новую дощечку глядеть. Здесь длинная черточка, как будто человек стоит, и от него другая, покороче, словно бы говорит он – такая буковка означает «Глагол», то есть «слово»: и «говорить» с той буквы начинается, и «гусь», шея-то, вишь, гусиная и клюв. Далее домик нарисован, с крышею и на столбах-сваях крепких. Это «Добро» - и «дом», и «достояние», и «дорога» тако ж, и «дар» начинаются с такой буквы. Потом, похожая на елку немного, - «Есть». И что же получилось?
- Глагол добро есть! – немного поразмыслив, выпалила Совуша.
- Умница ты моя! – похвалил ее Соколий глаз. – Слово для человека это добро, достояние. Дальше?
Женщина часто закивала головой, всматриваясь уже в следующую дощечку.
- На жука похожа.
- Правильно, - ответил княжич. – Жук, жужжит, жало, жалит. Но главное – жизнь! Вот, погляди, слева уголочек – это женщина, справа – мужчина, когда сходятся они вместе близко-близко, вот так, от их соития жизнь рождается.
- Откуда ты?.. – начала было Совуша, но осеклась, а Соколий глаз, увлеченный своими буквами, не заметил ее смущения, не заметил легкого румянца, покрывшего щеки женщины, и продолжал.
- Теперь, видишь, как извивается? «Зело», то есть усердно, со рвением изрядным, упорно и ревностно. Потом «Земля» - тучная, плодородная, пышная, как женское лоно. «И» - то, что соединяет союзом и тех, и других, и мужчину, и женщину, и духовное, и телесное. Дале «Иже», «они же». «Како» - «как», «подобно». «Люди» - «существа, наделенные разумом».
- Что-то не разберу я, - тихо произнесла Совуша. Румянец с ее щек сошел, однако от смущения своего она, видать, еще не оправилась. – Живите зело, земля, и иже како люди. Не складывается…
- Почему ж не складывается? – поглядел на нее с легкой укоризной Соколий глаз. – Ведь просто: «Живите, трудясь усердно на земле, и как подобает людям». Еще одна большая буква – большая, всеобъемлющая словно бы, как мать, что ребенка своего обнимает. Называется эта буква «Мыслите», то есть «постигайте разумом» - эта буква начало дает словам «мерить» и «молчать», «морока» и «молоко». Потом идет «Наш» - нам принадлежащий, далее «Он», да не «тот, который…», а «оный», значит, единственный, единый. Облака, которые, господин наш небесный на землю посылает, чтобы дождями пролились, и озера, что бог создал, тоже с той буквы начинаются. А после того еще один знак, на дом похожий, на дом или на покои. Это и есть «Покой», основа, на чем покоится, основывается наш мир.
Княжич внимательно посмотрел на Совушу.
- Для одного дня учения, похоже, достаточно, - сказал он с некоторым сомнением.
- Вовсе нет! – заупрямилась та. – Хочу знать все, что знаешь ты.
И все же княжичу показалось, что женщина слушает его не столь внимательно, как раньше, что думает она о чем-то своем.
- Ну что ж… Если сложить эти буквы вместе, то получится «Мыслите наш он покой»: постигайте даденное нам богом мироздание. После того видим «Рцы» - реки, изрекай, говори. Отсюда и «речь», и «река», и «рукав». Следующая буква «Слово» - «суть», «соль», «сомнение», «совет», «сознание» начинает эта буква, передающая знание. Твердо стоит на земле вот эта буква, она и означает «Твердо», от которой починается «творение» и «творец», «телец» и «травля», «тянуть» и «топор» - слова все упорные, жесткие, крепкие. А теперь прочитаем: «Реки слово твердо», что можно даже сказать иными словами - неси знание убежденно. «Ук» - основа знания, наука, от нее пошли «учить», «навык», «привыкать». «Ферт» стоит, уперев руки в боки, - видишь, какой он гордый, довольный, спелый, зрелый, аж распирает его! Потому как он оплодотворяет. И рядом «Хер» - божественный, данный нам свыше, от Хорса, как хлеб, как все хорошее. Получилось «Ук ферет хер»: знание - дар божий. Дале «Цы» - точи, проникай, вникай, дерзай: «цепляться» и «целиться», «царапаться» и «целоваться» от той буквы происходят. «Червь» - тот, кто точит, проникает. «Ша» - что, чтобы. «Ер», если ты замечала, говорят всегда раскатисто, с первоначальным придыханием и отзвуком. Все потому, что древнее слово это еще у предков наших означало сущее, вечное, светоч, само солнце. Даже и время содержит тот же «ер», и яра-весна, и утро – от ера, от Солнца, и вечер - в ер, в истекающее время Солнца, и пора – по еру, по Солнцу. «Юсь» - свет, ясный. «Ять» или яти – постигати, имети. Вот и добрались мы до конца: «Цы, черве, шта ера юсь яти!» - Дерзай, точи, червь, чтобы сущего свет постичь!
Оторвавшись от последней дощечки, Соколий глаз оглянулся на Совушу. Женщина стояла рядом с княжичем, полуобняв его могучие плечи, смотрела прямо в глаза восхищенно и вместе немного печально.
- За то и полюбила тебя, - произнесла как будто без всякой связи. – Не за кудри и силу богатырскую, не за глаза голубые – за ум. Я готова слушать тебя, любый мой, днями напролет. Говори, говори, расскажи мне еще раз: «Аз буки веде...»
 - Аз буки веде, - княжич проворно вскочил с лавки, на которой сидел, объясняя Совуше мудреные буквы, обнял ее и зашептал в самое ухо. - Глагол добро есть. Живите зело, земля, и, иже како люди, мыслите наш он покои. Рцы слово твердо - ук ферет хер. Цы, черве, шта ера юсь яти!
- Щекотно! В самое ухо-то – щекотно, - Совуша чуть отстранилась от княжича и снова поглядела на него и печально чуть, и восхищенно. – Ишь ты, «ферт» стоит, уперев руки в боки, - гордый такой, довольный, спелый, зрелый, аж распирает его! Стоит мой ферт, постигая божественное учение и не зная того, что здесь вот, рядом с ним уже ношу я его дитятко…














   


Рецензии