Религиозное миросозерцание Ф. М. Достоевского

Как он, измученный, влачился по дороге,
Бряцая звеньями страдальческих цепей,
И как томился он, похоронен в остроге,
Под стражею штыков и ужасом плетей, –
Об этом пели вы, но из его страданий
Вы взяли только то на песни и цветы,
Что и без пошлых фраз и лживых восклицаний
Сплело ему венок нетленной красоты…

Но между строк его болезненных творений
Прочли ли вы о том, что тягостней тюрьмы
И тягостней его позора и лишений
Был для него ваш мир торгашества и тьмы?
Прочли ли вы о том, как он страдал душою,
Когда, уча любви враждующих людей,
Он слышал, как кричал, ломаясь пред толпою,
С ним рядом о любви – корыстный фарисей?
Сочтите ж, сколько раз вы слово продавали,
И новый, может быть прекраснейший цветок,
И новый, может быть острейший терн печали
Вплетете вы в его страдальческий венок!..
С.Я. Надсон

                Федор Михайлович Достоевский – один из величайших русских писателей, он – не только великолепный художник и непревзойденный драматург, сравнимый с Эсхилом, Софоклом, Данте, Мильтоном и Ибсеном – его романы не раз переносились не экран и инсценировались на сценах и здесь Достоевскому равны только Чехов, Шекспир и Толстой,  – но и необычайно тонкий психолог, проницательный мыслитель, гениальный метафизик и диалектик, философствующий не в отвлеченных понятиях, а в художественных образах и сценах, изощренно анализирующий духовные миры своих героев, мастерски запечатлевающий их противоречивые натуры и драматичные судьбы, охватывающий своей мыслью самые разнообразные и подчас непримиримые миросозерцания. В блестящей, сильной и несомненно гениальной книге «Миросозерцание Достоевского», русский религиозный философ Н.А. Бердяев глубокомысленно писал: «Достоевский не только великий художник, но он также великий мыслитель и великий духовидец. Он – гениальный диалектик, величайший русский метафизик». Всю жизнь Достоевского мучил вопрос о бытии Бога, в его сердце огненная вера в Спасителя боролась с величайшими сомнениями и муками духа, он – мученик мысли, создатель самой гениальной аргументации атеистического богоборчества и диалектики Ивана Карамазова, и он же – пламенный исповедник веры во Христа Богочеловека, убежденный, что жизнь без Бога – абсурдна и бессмысленна.  Все «вечные темы» философии, все тайны и откровения, муки и искания, сомнения и надежды минувших веков и тысячелетий – все «проклятые», по выражению Гейне, вопросы о добре и зле, о бессмертии души и бытии Бога, о смысле жизни и смерти поднимаются и разрешаются на страницах его романов-трагедий. Каждый герой монументального романного Пятикнижия Достоевского – «Преступления и наказания», «Идиота», «Подростка», «Бесов» и «Братьев Карамазовых» – по-своему философствует и размышляет о судьбах мира, о Боге, красоте и грехе, о душе и справедливости – от лакея Смердякова и импульсивного Мити до Ивана Карамазова, Мышкина и Ставрогина. По слову русского публициста, писателя и философа Василия Розанова «Достоевский вызывает своих читателей на разговор, вовлекает их в диалог, длящийся уже больше века, не теряя остроты, накала, страстности, отчаянной смелости мысли. Писатели, мыслители, святые, журналисты, церковные служки – все они становятся философами, вступив в этот разговор».   Со всей пылкостью своего вулканического сердца Достоевский размышлял над вопросами Иова о том, как можно примирить веру во всемогущего и всеблагого Бога с тем безотрадным фактом, что мир наш лежит во зле, ум его кружился над непроницаемыми для эвклидова ума тайнами теодицеи и происхождения зла, страдания и свободы, греха и искупления, а душа – жаждала веры и спасения. Все крупнейшие религиозные философы России – Н.А. Бердяев, С.Н. Булгаков, Д. Мережковский, Л.И. Шестов, Вяч. Иванов, Н.О. Лосский, С.Л. Франк, Ф.А. Степун и Г. Флоровский – считали своим долгом написать книги и статьи о  жизни, личности и творчестве Ф.М. Достоевского, именно они, а не профессиональные литературоведы, смогли дать самый глубокий и проникновенный анализ его характера, ключевых вех его жизненного пути и духовных исканий, с непревзойденным архитектоническим искусством воссоздать целостный духовный образ Достоевского и наиболее полную панораму его миросозерцания, осветить все сокровенные изломы его трагического мироощущения и отчаянный поиск высшей гармонии, проникнуть в самые темные глубины душ человеческих, виртуозно раскрытые Достоевским, тонко проанализировать его рассуждения о зле, страданиях и теодицее, раскрыть самые изощренные соблазны ума, воли и сердца – соблазны Ивана Карамазова, Версилова и целой сонма отрицательных героев из романа «Бесы – циничного Петра Верховенского, идеоманов Кириллова и Шигалева, и особенно загадочного Николая Ставрогина. По глубокомысленному умозаключению С.А. Левицкого «именно русским философам более, чем профессиональным литературным критикам, обязаны мы лучшими книгами о величайшем русском художественном гении. Мало того, Достоевский был, по существу, впервые по достоинству понят и оценен именно философами – создателями русского религиозно-философского Ренессанса, т. е. тем поколением, которое было затронуто и пронизано влиянием Достоевского и Вл. Соловьева и в котором после позитивистической духовной летаргии проснулась жажда духовного, в том числе философского, творчества. При этом Розанов и Мережковский, отчасти Лев Шестов почти что начали свою творческую деятельность с исследований о Достоевском, а Бердяев и Булгаков написали свои исследования в процессе становления их философского миросозерцания». В литературном творчестве Достоевского со всей пламенностью, порой доходящей до исступления, высказалась русская натура со всеми ее надеждами и разочарованиями, идеалами, добродетелями и грехами, смирением и бунтом, страданиями и красотой, молитвами и проклятиями, а он сам – выразитель русского национального самосознания, национальный философ России, а его романы – зеркало русской души.  Достоевский – самый русский из всех наших писателей – более русский, чем Толстой и Тургенев, Лесков и Некрасов, Чехов и Бунин – на Западе читают его книги и ищут в них разгадку тайны России и загадочной русской души со всей ее жуткой противоречивостью и антиномичностью, ибо понять Достоевского – значит понять саму душу России и национальный характер русского народа, его нравы, пороки, святыни и все духовное своеобразие. Если мы не исследуем романов Достоевского и не поймем того, что хотел донести до нас писатель, то мы не поймем самих себя – Россию, ее загадочную душу, национальный характер и историческую судьбу, а наша жизнь и миросозерцание – обнищают духовно, станут скудны и невыносимо одномерны. Духовное влияние Достоевского огромно, он – вдохновитель лучших наших философов, писателей и поэтов – чего стоит один Семен Надсон – это драгоценный бриллиант в сокровищнице русской культуры. Блистательная плеяда религиозных философов Серебряного века – Н.А. Бердяев и С.Н. Булгаков, В. Розанов и Д. Мережковский, Л. Шестов и С.Л. Франк – почитала Достоевского своим духовным учителем. В этом смысле справедливо суждение философа Николая Бердяева о том, что всякий гений – национален, а не интернационален, и Достоевский в своих произведениях выражал те мысли и проблемы, которые волновали лучших русских людей – он до глубины души русский писатель, но в то же время гений – всемирен, он обладает врожденной «всемирной отзывчивостью», и лучшие образцы творчества Достоевского написаны не только для России и своего века, но и для будущего и всего мира – в том числе и для Запада. В глубокомысленной и аналитически превосходной статье «Достоевский и кризис гуманизма» выдающийся русский мыслитель и метафизик С.Л. Франк писал о том, что на Западе Достоевский обрел известность именно как религиозный мыслитель, тончайший психолог и аналитик духовной жизни человека, а не просто очередной русский литератор: «Можно без всякого преувеличения сказать, что Достоевский на Западе теперь – бесспорно самый популярный, любимый и ценимый русский писатель. И притом эта популярность Достоевского лишь в очень малой мере определена чисто художественными достоинствами его произведений. Достоевского ценят на Западе - и, надо сказать, в данном случае (в отличие от аналогичной совершенно неправильной западноевропейской оценки Толстого) вполне справедливо – в первую очередь как религиозного мыслителя, как наставника жизни, как гения, принесшего какие-то драгоценные откровения в области человеческого духа». По проницательному высказыванию преподобного Иустина Поповича именно Достоевский сумел пророчески разгадать и художественно описать величественную и страшную трагедию Европы – апокалипсис европейского человека с его фаустовской душой, устремленной к бесконечному, но потерявшей Богу и религиозную веру, стоящего над апокалиптической пропастью самоуничтожения, прошедшего через соблазны католичества и протестантизма, через рациональные философские системы эпохи Просвещения, деизм, затем – позитивизм и кризис гуманизма, лучше всего выраженный Ницше с его вулканическим темпераментом, отвергнувшего свое тысячелетнее духовное наследие – Слово Божие, опавшего от единой, святой, соборной и апостольской Церкви, бросившего все силы науки и техники, чтобы устроиться на земле без Бога – создать анти-христианскую цивилизацию, новый Вавилон – и здесь Достоевский предстает как титанический мыслитель и художник с ликом печального пророка Европы, намного более глубже и проникновеннее описавший  ее апокалиптическую драму, чем это сделали Ортега-и-Гассет, Карлейль и Освальд Шпенглер в его эпохальной книге «Закат Европы»: «В Европе не было ни такого мыслителя, ни такого философа, ни такого поэта, которые так сильно и всесторонне, как Достоевский, ощутили бы величественную драму и страшную трагедию европейского человека и всех его завоеваний. Ему до тонкостей знакомы не только Евангелие, но и апокалипсис европейского человека. Апокалипсис со всеми его безднами, страхами и ужасами. Если на нашей планете есть что-то страшнее самого страшного, то это, без сомнения, апокалипсис европейца. Достоевский его поэтически предчувствовал и пророчески предсказал, а мы в него уже вошли. Очевидно, что этот апокалипсис наступил, т.к. все приобретения людей Европы потихоньку уже обволакиваются апокалиптическими страхами и невиданными ужасами». Неслучайно Бердяев окрестил литературный стиль Достоевского пророческим художеством, указав на то, что его манера литературного письма отличалась от художества Толстого с его эпическими картинами, бытовыми сценами и картинами обыденной жизни. В художественном мире Достоевского все люди охвачены вихрем страстей и идей, они поставлены на грань безумия и прозрения, исступления и озарения, поставлены в трагические и экстремальные ситуации – между жизнью и смертью, верой и неверием, отчаянием и надеждой, погибелью и спасением.
                В статье «Венец терновый» религиозный философ С.Н. Булгаков, перефразируя известные строки из Пушкинской речи Ф.М. Достоевского, писал, что когда Достоевский умер, то он унес с собой свою тайну и все мы теперь ее разгадываем, изучая его литературное наследие, стремясь понять ход его мыслей, перерождение убеждений и борьбу веры и неверия в его исстрадавшейся душе. Духовный мир Достоевского – этого художника слова и проницательного мыслителя, непревзойденного психолога на поприще литературы и проповедника Слова Божиего – необычайно таинственен и многообразен. В истории русской культуры многоликий Достоевский – один из самых таинственных писателей, он столь же загадочное лицо, как Н.В. Гоголь и В.С. Соловьев, но если Гоголь унес с собой тайну своей сокровенной жизни и религиозной драмы, а Соловьев выразил себя с наибольшей силой не в богословских и философских трактатах, а в лирических стихах, то Достоевский вложил всю душу и весь огонь сердца в свое творчество – поведал на страницах своих романов о всех своих муках, исканиях, душевных метаниях, борениях, соблазнах и идеалах. По меткой характеристике Бердяева «Дocтoeвcкий пpинaдлeжит к тeм пиcaтeлям, кoтopым yдaлocь pacкpыть ceбя в cвoeм xyдoжecтвeннoм творчестве. B твopчecтвe eгo oтpaзилиcь вce пpoтивopeчия eгo дyxa, вce бeздoнныe его глубины. Tвopчecтвo нe былo для нeгo, кaк для мнoгиx, пpикpытиeм тогo, чтo coвepшaлocь в глyбинe, Oн ничeгo нe yтaил, и пoтoмy eмy yдaлocь cдeлaть изyмитeльныe oткpытия o чeлoвeкe. B cyдьбe cвoиx гepoeв oн paccкaзывaeт o cвoeй cyдьбe, в иx coмнeнияx – o cвoиx coмнeнияx, в иx paздвoeнияx – o cвoиx paздвoeнияx, в иx пpecтyпнoм oпытe – o тaйныx пpecтyплeнияx cвoeгo дyxa». Для Достоевского литература была главным жизненным делом, он жил литературой во всех своих произведениях раскрывая свою духовную и душевную жизнь – загадку своей личности и трагической судьбы, поэтому все его творчество – это грандиозная исповедь, откровение о тайне его внутреннего мира, о том, каковы его взаимоотношения с Богом, во что он верует и как разрешает мировые философские вопросы – вопросы вековые и неразрешимые. Долгое время творчество Достоевского было овеяно непроницаемой тайной, его не могли понять современники писателя – во всем девятнадцатом веке лишь один непревзойденный лирик С.Я.Надсон в полной мере возвышался до конгениальности Достоевскому и понимал его религиозные, философские и социальные темы, ставя его выше Толстого и Тургенева. В начале двадцатого века художественный мир Достоевского вновь открыли символисты, декаденты и корифеи русского духовного ренессанса – Н.А. Бердяев, Д. Мережковский, С.Н. Булгаков, Вяч. Иванов, В. Розанов и Л. Шестов, увидев в нем великого мыслителя и религиозного метафизика, не только психолога и психопатолога, но и пневматолога, а после революции 1917 года в русском зарубежье стали исследовать не только идейную диалектику и метафизику романов Достоевского, но и их поэтику – за внешней небрежностью и грубостью языка увидели композицию, стиль, образующие уникальный эстетический универсум. В советской России и зарубежье переиздавались забытые и малоизвестные произведения Достоевского, публиковались его черновые наброски и записные тетради, появилось много исследователей, положивших начало научному и историко-литературному изучению творчества этого великого писателя – среди них Л. Гроссман, Г.Чулков, Ю. Тынянов, Ю. Селезнев и Г. Померанц, в наше время широко известны имена И. Волгина и Т. Касаткиной, но для меня выше всех них в изучении Достоевского стоят четыре фигуры – Н.А. Бердяев, Н.О. Лосский, К.В. Мочульский и преподобный Иустин Попович, сумевшие наиболее глубоко, обширно и проницательно исследовать его литературный стиль, идейно-смысловое содержание и эстетику его романов, а самое главное – загадочный духовный мир писателя. О литературных творениях Ф.М. Достоевского написаны целые тома и библиотеки фундаментальных исследований, их пристально и скрупулезно изучали самые выдающиеся философы и ученейшие психиатры, их экранизировали и ставили на сцене, его героев играли талантливые актеры, его оценивали с самых разных мировоззренческих позиций, провозглашали певцом «бедных людей», «униженных и оскорбленных» – Белинский, «жестоким талантом» – Михайловский, «подпольным человеком» – Шестов,  предтечей «нового религиозного сознания» – Мережковский, истинным «православным мыслителем» и «пророком православной культуры» – преподобный Иустин Попович, «гениальным диалектиком и величайшим русским метафизиком» – Бердяев, но загадка Достоевского так и остается неуловимой тайной, ибо духовный мир гения – это целая необъятная вселенная – бесконечная и многообразная, сам Достоевский – многолик, а мысль его огненна и динамична, он весь в порыве и надрыве, наконец, запредельная глубина каждой личности апофатична, ибо она сотворена по образу и подобию непостижимого Бога, а потому один всеведущий Бог знает все тайны сердец – святая святых каждого человека. Можно согласиться с исследовательским признанием Юрия Селезнева из его книги «В мире Достоевского»: «Действительно, Достоевский в целом, как явление, для нас и по сей день – загадка. Тайна. И мы все еще не умеем разгадать ее». В понимании миросозерцания Достоевского есть единственно верный экзистенциальный метод – изучать его творения как явления его великого духа, принимать их целостно – рассматривать Достоевского во всей полноте со всеми его идеалами, думами, страстями, грехами, разочарованиями и соблазнами – не идеализировать и не демонизировать, не оставаться на поверхности, но интуитивно проникать в глубину смыслов – вживаться в драмы его героев, не прочитывать, а проживать его книги. Вдумчивое чтение книг Достоевского – это хождение по мукам, оно, как и чтение книги Иова, не дается без слез и рыданий, а он, как Вергилий из Божественной Комедии» Данте, берет нас за руку и проводит сквозь все круги Ада – сквозь все ужасы и трагедии жизни, показывает нам падших людей и мир, лежащий во зле, побуждает нас размышлять о Боге и назначении человека, о добре и зле, мучиться возвышенной мукой – биться над проблемой теодицеи, развенчивает оптимистическую веру Руссо и гуманистов в человека, сокрушает мотыльковый оптимизм Лейбница и все социалистические планы справедливого переустройства мира без Бога, сжигая их в огне немыслимых страданий и душераздирающих вопросов, ставит нас на грань отчаяния и безнадежности, когда с дрожащих уст уже готовы раздаться горькие слова: «Когда же придет конец всем мучениям нашей души и Господь милостиво откликнется на мольбы несчастных, или же Бог не благ и не всемогущ, а может Его и вообще не существует, и тогда нет никакой надежды на воздаяние злодеям, искупление грехов, утешение скорбящих и победу над смертью?»  По мудрому рассуждению преподобного Иустина Поповича – автора одной из лучших книг о Достоевском, все положительные и отрицательные герои Достоевского – мученики духа и мысли, ужасы жизни бьют по ним, как сверкающие молнии, испепеляющие все вокруг, а Достоевский носит их в своей бурной душе, он через них приходит к своей демонической дьяволодицее и херувимской теодицее, он волнует и мучает души своих читателей, но в то же время «бесконечно милостив, несмотря на свое устрашающее величие. Каждый может найти себя в нем. Если вы печальны, то он всеусердно разделит вашу печаль. Если вы в отчаянии, то тут он ваш друг, ваш брат, ваш близнец. И в то же время – утешитель. Если вы атеист, он страдает вместе с вами, мучается вашей мукой, гениально защищая атеизм, подводит вас к взрывоопасному бунту и к безумному отчаянию с тем, чтобы вместе с вами с криком броситься в ноги благородного Иисуса. Если вы преступник, он милостиво принимает вас под кров своей многострадальной души, вашу душу преобразует в свою, вместе с вами болеет вашей болезнью, ставит точный диагноз вашей болезни и излечивает вас надежным лекарством, ибо и сам болеет и искушен в болезнях. Если вас мучают «проклятые вопросы», он вас обнимет как самого родного человека, будет проводить с вами бессонные ночи и тяжелые дни и не покинет вас до тех пор, пока вы не найдете правильное решение. Если вы верующий, он умножит вашу веру до апостольской влюбленности во Христа. Если вы оптимист или пессимист, он вас убедительно будет вести к самому совершенному оптимизму, показывая вам, что чудесная Личность Богочеловека Христа – единственный источник самого совершенного оптимизма, ибо Он – единственное истинное благовестие во всех мира».
                Со студенческих лет Ф.М. Достоевский – мой вечный спутник, подобно Соломону и Плотину, Григорию Богослову и Иоанну Дамаскину, Данте и Шекспиру, Байрону и Лермонтову, увлекший меня своей идейной диалектикой и духовными исканиями, своей мученической верой сквозь все сомнения и отчаяние, сквозь все невообразимые ужасы жизни, смерти и посмертья, тревожащие ум и терзающие сердце и душу; он – одна из самых загадочных и колоссальных фигур в русской литературе: проповедник гуманности и певец униженных и оскорбленных, «жестокий талант», изобличивший метафизический трагизм земного бытия, всю низость грешных сердец и порочность душ человеческих, ту инфернальную стихию ненависти и ожесточения, что охватила все человечество после грехопадения Адама – начиная с братоубийцы Каина, но кроме того, Достоевский обладал противоречивой натурой, он сочетал в себе всемирную отзывчивость А.С. Пушкина и нетерпимость протопопа Аввакума – одного из самых идейно непримиримых идеологов и вождей старообрядчества семнадцатого века, он – тонкий знаток и ценитель Шекспира и Гете, Бальзака, Сервантеса и Шиллера, вслед за славянофилом, философом, богословом и поэтов за А.С. Хомяковым нарекающий Европу – «страной святых чудес», и убежденный почвенник, анафемствующий либералов и верящий в исключительную миссию русского народа-богоносца – в мессианское призвание России, мечтающий водрузить крест на храм святой Софии, но национальное мессианство, исповедуемое Достоевским – это не спокойная и незыблемая славянофильская вера в Россию и ее особое всемирное призвание, а иступленная мечта, омраченная самыми отчаянными сомнениями, думами и апокалиптическими тревогами – «не отречется ли русский народ от Христа и своей веры?». Достоевский – религиозный мыслитель с трагическим мироощущением, очень близкий библейским пророкам – Исайи и Иеремии, он чутко предчувствовал, что на Россию и мир надвигается катастрофа – эра социальных, исторических и духовных потрясений, и в этом плане он – пророк русской революции 1917 года, описавший духовный климат эпохи. По своим идеологическим убеждениям Достоевский был почвенником, он утверждал, что роковой изъян наших интеллигентов – скитальцев земли русской, именуемых «лишними людьми», есть отрыв от почвы – от национальных корней, от народа, его святынь и Церкви, но сам Достоевским всю жизнь был неприкаянным скитальцем, не являющимся ни славянофилом, ни западником, вся мысль его динамична, огненна и беспокойна, он апокалиптик по натуре своей – неслучайно Бердяев будет писать, что Достоевский – «человек Апокалипсиса». По справедливому суждению Мочульского современники видели в Достоевском проповедника гуманности  и певца «бедных людей», защитника «униженных и оскорбленных», они не смогли понять его гениальных прозрений – «Преступление и наказание», «Бесы» и «Братья Карамазовы» оставались неразгаданными романами-трагедиями, а сам художественный мир Достоевского людям девятнадцатого века представлялся слишком фантастическим и катастрофическим, они привыкли к тому, как Тургенев лирически, а Лев Толстой эпически изображали незыблемый строй русского «космоса», а Достоевский был проникнут апокалиптическими предчувствиями, он кричал, что строй русской жизни непрочен – под ней «хаос шевелится», если использовать поэтическое выражение Тютчева, и вообще для Достоевского более близки Гоголь и Тютчев, а в Европе – Паскаль, Ибсен и Кьеркегор, чем Лев Толстой, Тургенев и наши славянофилы – Хомяков и Киреевский, не так остро ощущавшие катастрофический ход истории России, как Достоевский, вопивший о несбыточности утопии всеобщего благополучия, о страшном кризисе культуры и надвигающихся на мир невиданных катастрофах. Несмотря на всю свою эрудицию, Мочульский заблуждается, думая, что Достоевский был вскоре забыт после смерти и духовная связь между писателем и поколениями 80-х и 90-х годов девятнадцатого века порвалась, ведь достаточно вспомнить религиозного поэта С.Я. Надсона и его стихи в память о Ф.М. Достоевском, он был неисправимым идеалистом, сыном мучительных раздумий, тревог и сомнений, и, как у Достоевского, его религиозное миросозерцание – христоцентрично. В начале двадцатого века к творческому наследию Достоевского обратились поэты-символисты и декаденты – Д. Мережковский, А. Блок, А. Белый и Вяч. Иванов, а затем и религиозные философы Серебряного века и русского духовного ренессанса – особенно Бердяев с его профетическим духом, они почувствовали, что заколебались исторические устои и вся Россия стоит перед разверзнувшейся бездной, предрекли русскую революцию 1917 года и все то, что за ней последует, их трагическое мироощущение  было созвучно Достоевскому с его апокалиптической тревогой и пророческими прозрениями, ставшему для них духовным учителем, предсказавшим наступление эпохи грозных социальных и духовных потрясений, которые охватят не только Россию, но и весь мир – в этом смысле творец «Бесов» и «Братьев Карамазов» не только пророк русской революции 1917 года, но и всех катастрофических событий двадцатого столетия, более того – его произведения будут животрепещущими и актуальными до скончания веков, ибо в них он затрагивал вековечные вопросы о Боге добре и зле, счастье и социальной справедливости, о диалектике бесконечной свободы, доходящей до анархии, и тайне ее перерождения в деспотизм, о тайне человека со всеми его пороками и идеалами, муками, печалями и надеждами, со всеми драматичными изломами его исторической судьбы, падениями и взлетами духа, как взыскующего высшей правды, так и становящегося пленником омерзительных и низменных страстей. По мудрому умозаключению преподобного Иустина Поповича Достоевский «всегда вечен, когда говорит о человеке, когда мучается проблемой человека, ибо он страстно погружается в человеческие бездны и жадно ищет все то, что в человеке бессмертно и вечно. Он вечен и тогда, когда размышляет о твари, о всякой твари, ибо спускается в глубины пракорней человеческих, корней, которыми всякая тварь укореняется в таинственных глубинах вечности. Вечен он и тогда, когда лихорадочно мучается проблемой страдания, ибо не удовлетворяется поверхностным, относительным, человеческим решением ее, но стремится к абсолютному, вечному и божественному. Вечен он тогда, когда мятежной своей душой переживает историю рода людского, когда пробивается через ее хаос, когда переживает ее ужасную трагедию, ибо отбрасывает проходящий, временный, антропоцентрический смысл истории и усваивает бессмертный, вечный и богочеловеческий. Нет такой муки человеческого духа, которой бы он не мучился. Он живет и проживает жизнь человека во всех ее измерениях, а поэтому с рыданием бросается к ногам Богочеловека. Для него Богочеловек – смысл и цель человека, смысл и цель истории. Его Всечеловек это не что иное, как исторический Богочеловек – Иисус Назарянин». Миросозерцание Ф.М. Достоевского христоцентрично, он не мог жить без Христа, для него Христос – это Спаситель и высший нравственный идеал, а Евангелие – житие Иисуса Христа, книга о жизни, смерти и воскресении Сына Божиего, и нет ничего удивительного в том, что вершиной творчества Достоевского является роман «Братья Карамазовы», а его драгоценной жемчужиной – Легенда о Великом Инквизиторе, в свое время потрясшая Бердяева и обратившая его ко Христу, побудившая вновь взять в руки Евангелие и прочесть эту Вечную Книгу более вдумчиво, а самое главное – прочесть ее с верой и любовью.
Великая русская литература девятнадцатого века – это духовная сокровищница России, она – подвижница, молитвенница и правдоискательница, явившая целое созвездие бессмертных творений, которые сравнимы с величайшими шедеврами мирового искусства – «Илиадой» и «Одиссеей» Гомера, «Божественной Комедией» Данте, «Гамлетом», «Королем Лиром» и «Бурей» Шекспира, «Потерянным Раем» Мильтона», «Фаустом» Гете, «Манфредом» и «Каином» Байрона, у ее истоков стоят такие колоссы духа и мысли гениальные творцы как Пушкин и Лермонтов, она имеет философский характер – на страницах своих поэтических и прозаических произведений Гоголь и Тютчев, Баратынский и Одоевский, Чадаев, К. Леонтьев и славянофилы, Некрасов и Толстой поднимали этические, религиозные  и историософские вопросы – размышляли о назначении человека, смысле жизни и смерти, задумывались о том к чему призвана Россия и каковы ее взаимоотношения с Европой, вместе с тем великие русские писатели тосковали по идеалу и остро ощущали, что мир лежит во зле, они всматривались в многоскорбные реалии земной жизни со всей ее низостью и несправедливостью, и не находили утешения, сердца их наполнялись грустью и замирали в страданиях, оттого лица их – задумчивы, глаза таят неисцелимую печаль, а судьбы – драматичны. По характеристике Николая Бердяева сквозь всю великую русскую литературу проходит боль о всех униженных и оскорбленных,  жажда спасения и искупления, лучшие поэты и прозаики России – печальники, молитвенники и страдальцы, а вершиной русской литературы с ее глубокой религиозностью, исканием правды Божией и философствованием о последних тайнах бытия является творчество Достоевского. Советский исследователь Юрий Селезнев в своей увлекательной книге «В мире Достоевского» писал: «сколь бы не был велик и гениален человек, его мировоззрение всегда исторически обусловлено, а потому и исторически ограниченно». Но в действительности духовный мир великих творцов – мудрецов и святых, поэтов и музыкантов, писателей и художников не определяется их исторической эпохой и социокультурным окружением, не привязан к конкретному историческому моменту, но имеет непреходящую ценность, вот почему Данте и Рафаэль, Микеланджело и Бетховен, Моцарт и Пушкин, Лермонтов и Достоевский – наши вечные спутники и учителя, современники и собеседники. Можно согласиться с мыслью преподобного Иустина Поповича, о том, что Достоевский творил для вечности и для каждой души, он  совечен всем нашим философским размышлениям и духовным исканиям, нашей тоске и сомнениям, а самое главное – нашей религиозной вере, если мы мученически бьемся над разрешением вековечных, проклятых вопросов и сталкиваясь с неразрешимыми тайнами жизни и смерти, вслед за ветхозаветным пророком Исаией и немецким философом-аналитиком Кантом осознаем ограниченность познавательных сил нашего рассудка – евклидова ума, имеющего трехмерное мышление и привыкшего мысль сквозь призму категорий пространства, времени и причинно-следственных связей, обращаем мысль свою в молитву и, несмотря на все ужасы и трагедии земного существования, веруем во Христа Искупителя, в таинства святой Церкви и те богооткровенные истины, что изложены на страницах Священного Писания. Необычайная острота ума Достоевского изумительна, по остроте мысли и ее глубине он не уступает Иову, Соломону, Сократу, апостолу Павлу, Шекспиру, Кьеркегору и Ибсену, намного превосходит Гете и Толстого, он – великолепный диалектик и метафизик, искренне и бесстрашно задающийся вековечными вопросами, ищущий следы Промысла Божиего в истории мира и жизнях людей,  ощущающий бесконечную таинственность мироздания и бесконечность каждой тайны. Как мыслитель экзистенциального типа – невероятно близкий не атеистам Камю и Сартру, а религиозным экзистенциалистам – Иову, апостолу Павлу, Паскалю и Кьеркегору, а впоследствии ставший вдохновителем Бердяева и Шестова, Достоевский чутко осознавал конечность земного бытия, он утверждал, что если нет Бога и бессмертия души, то жизнь наша лишена смысла, она – дьявольская насмешка и трагикомедия, а человеку лучше было бы совсем не рождаться. Пройдя через мучительный духовный кризис и став пламенным апологетом христианской веры, Достоевский провозгласил, что человек не только природное и социальное, но и духовное существо, ему присущи не только физические свойства, но и метафизические – ужас пред небытием, искание Абсолютной Истины, жажда бессмертия и совершенства, тоска по запредельному – по Богу и вечности, искание смысла и нетленной красоты, более того – сама физика в основе своей метафизична, ибо реальность намного грандиозней и обширней, чем наш эмпирический опыт и наше рациональное мышление, она, выражаясь языком самого Достоевского, фантастична – таинственна, многогранна, чудесна, неизъяснима, а ее первоосновы – духовны, они простираются за гранью материальной вселенной с ее физическими законами, пространством, временем и необходимостью.
                Духовная жизнь Достоевского была драматична, она протекала в перманентных борениях духа, в огненной и раскаленной атмосфере, само мышление его – пламенно, динамично и диалектично, как у Гераклита, Кьеркегора и Бердяева, он – «человек без кожи», чуткий к страданиями всех несчастных и угнетенных, экзистенциальный диалектик и метафизик, чья художественная интуиция проникала в неисследимые бездны человеческих душ и жизненных ситуаций, намного глубже, чем аналитический рассудок Канта и Гегеля, идейная диалектика его подобна обжигающему вихрю, а идеи – не застывшие и статичные первообразы и архетипы Платона, а динамические силы и огненные энергии, изменяющие внутренний мир людей и влияющие на их судьбы, определяющие их миропонимание и всю систему ценностей. Достоевский ощущал в себе страстную натуру, его сердце было подобно огнедышащему вулкану – дотронешься и извергнется раскаленная магма. Все творчество Достоевского – это литературная исповедь, все его герои с их муками, вопрошаниями, надеждами и страдальческой жизнью отражают в себе его духовную жизнь, жизненный опыт и страсти, волнующие его душу. На страницах романов Достоевского все кружится в вихре иступленных страстей, нас увлекает не только диалектика идей, но поистине шекспировское столкновение лиц и характеров, их самые потаенные думы и желания, их мучения и мольбы – вся сокровенная и динамичная жизнь их души и духа, находящихся в взвинченном состоянии, а сам Достоевский – величайший экспрессионист среди литераторов России, он все пропускает через свою душу, доводит своих героев до величайшего накала страстей – до сильнейшей экзальтации, граничащей с исступлением и истерикой, когда спадают все маски, не остается места ничему фальшивому и обнажается метафизический трагизм человеческих судеб. Священник, ученый и богослов о. П. Флоренский – эллин и утонченный эстет по мироощущению, упоенный красотой церковных богослужений, плохо чувствовал себя в художественном мире Достоевского, но признавал величие этого писателя, заметив, что в литературном творчестве Достоевского силен элемент истеричности, но в то же время он необычайно близок апостолу Павлу с его антиномиями и парадоксальной манерой мышления: «Достоевский, действительно, – истерика, и сплошная истерика сделала бы нестерпимой жизнь, и Достоевский сплошной был бы нестерпим. Но, однако, есть такие чувства и мысли, есть такие надломы и узлы жизненного пути, когда высказаться можно только с истерикой – или никак. Достоевский единственный, кто вполне постиг возможность предельной искренности, но без бесстыдства обнажения, и нашел способы открыться в слове другому человеку. Да, конечно, это слово будет истерикой и юродством, и оно безобразно и само собою замрет среди благообразия, подлинного благообразия, но закупоривающего поры наиболее глубоких человеческих общений. Конечно, Достоевскому, чтобы высказаться, ...не годен монастырь, по крайней мере хороший монастырь, может быть, не пригоден даже храм. Достоевскому нужен кабак, или притон, или ночлежка, или преступное сборище, по меньшей мере вокзал, – вообще где уже уничтожено благообразие, где уже настолько неприлично, что этой бесконечности неприличия никакое слово, никакое неблагообразие уже не увеличат. Тогда-то можно дозволенно делать недозволенное, излиться, не оскорбляя мирного приюта, не оскорбляя самой атмосферы. Достоевский снова открыл, после антиномий апостола Павла, спасительность падения и благословенность греха, не какого-нибудь под грех, по людскому осуждению, поступка, а всамделишного греха и подлинного падения». Натура Достоевского была огненной и страстной, а его характер – крайне противоречив, он совмещал в себе желание любить и быть любимым, был по собственному признанию человеком «с нежным сердцем», не умеющим высказать свои чувства, он с добротой обходился со всеми несчастными и никогда не отказывал просящим милостыню, но вместе с тем у него было болезненное самолюбие и честолюбие, приступы ревности и меланхолии, а за беспечность в денежных делах он сам иронично называл себя мистером Микобером, наконец, всем известна страсть Достоевского к рулетке, доводящая его не только до безденежья, но и до исступления и унижения. С горечью Достоевский именовал деньги – «чеканной свободой», он знал унизительную зависимость от денег, его ум и фантазия  были взволнованны вопросами о власти, даваемой богатством, и об обогащении путем игры – тема «Пиковой дамы» А.С. Пушкина, а плененной азартом игрока сердце его на протяжении долгих лет не могло освободиться от пугубного пристрастья. Когда Достоевский  в 1867 году женился на Анне Григорьевне Сниткиной, то отправился с ней за границу, где в первые месяцы умудрился проиграть все деньги, взятые для поездки, и вынужден был ожидать авансов за роман «Идиот», продавать и закладывать свои вещи – в том числе и обручальное кольцо, приходил в отчаяние, рыдал,  «бил себя в голову, бил кулаком об стену», говорил, что «непременно сойдет с ума или застрелится». Измученный тяжелым материальным положением Достоевский помышлял о самоубийстве – заявлял, что выскочит из окна, вставал перед женой на колени и молил ее о прощении, чувствовал себя плохим мужем и находил в своих катастрофических проигрышах «последний и окончательный урок» Бога, по своему бесконечному милосердию вразумляющего страстного и беспутного игрока, отрезвляя его  демонстрацией тщетности надежд на выигрыш. В одном из своих писем жене – А.Г. Сниткиной, Достоевский исповедуется в воем недуге – одержимости рулеткой, кается  за то, что целыми бессонными ночами страстно грезил о выигрыше, но уверяет, что после всех проигрышей и благодаря Богу освободился от проклятой фантазии и обещает никогда более не сядет играть в рулетку: «Веришь ли, ангел мой, что я весь год мечтал, что куплю тебе сережки, которые я до сих пор не возврагил тебе. Ты для меня все свое заложила в эти 4 года и скиталась за мною в тоске по родине! Аня, Аня, вспомни тоже, что я не подлец, а только страстный игрок. Но вот что вспомни еще, Аня, что эта фантазия кончена навсегда. Я и прежде писал тебе, что кончена навсегда, но я никогда не ощущал в себе этого чувства, с которым теперь пишу. О, теперь я развязался ; этим сном и благословил бы Бога, что так это устроилось, хотя и с такой бедой, если бы не страх за тебя в эту минуту. Я как будто переродился весь нравственно (говорю это и тебе и Богу), и если б только не мучения в эти три дня за тебя, если б не дума поминутно «Что с тобою будет?», то я даже был бы счастлив. Не думай, что я сумасшедший, Аня, ангел–хранитель мой! Надо мною великое дело совершилось, исчезла гнусная фантазия, мучившая меня почти десять лет. Десять лет (или лучше с смерти брата, когда я вдруг был подавлен долгами) я все мечтал выиграть. Мечтал серьезно, страстно. Теперь же все кончено. Это был вполне последний раз! Веришь ли ты тому, Аня, что у меня теперь руки развязаны; я был связан игрой, я теперь буду об деле думать и не мечтать по целым ночам об игре, как бывало это. Нет, уже теперь твой, твой, нераздельно весь твой. А до сих пор наполовину этой проклятой фантазии принадлежал». К чести Достоевского надо сказать, что, это обещание он действительно исполнил. Шекспировский накал страстей – неразлучный спутник Достоевского на протяжении всей жизни и во всех делах – в творчестве, игре, любви и вере; он – человек импульсивный и колеблющийся, душа его разрывалась между титаническими страстями и благодатными моментами духовного просветления, во всем облике его прочитывались глубокая задумчивость, печаль о мире и измученность видением зла и беззащитности людей. Религиозный экзистенциалист и мыслитель Григорий Померанц, углубленно изучавший дзен-буддизм, дзенские парадоксы и коаны, восточную мудрость Упанишад, мистицизм Мейстера Экхарта и являющийся выдающимся исследователем творчества Достоевского, признавался, что с юношеских лет испытывал метафизический страх перед математической бесконечностью, аналогичный экзистенциальному ужасу Паскаля перед дурной бесконечностью ньютоновских пространств, пред которой человек есть нуль, не только нашел в лице Достоевского родственную душу, но и проницательно заметил, что существенной чертой его миросозерцания была открытость бездне. В русскую литературу тема бездны вошла со времен Ломоносова с его астрономической бездной полной бесчисленных звезд и Державина с его пропастью забвения и жерлом вечности, она занимает значимое место в поэзии Тютчева, писавшего о внутреннем мире души и темном хаосе, испытавшего сильное влияние романтизма и Шеллинга, а визионер Даниил Андреевым полагал, что вся религиозная философия и историософия от Чаадаева и славянофилов до В.С. Соловьева и С.Н. Булгакова, наша литература  в лице Гоголя, Лермонтова и Достоевского – все это порождено открытостью бездне космоса, времени и смерти. По мысли Григория Померанца все творчество Достоевского после «Записок из подполья» – это порыв к бездне и ужас перед бездной, острое ощущение не только смертности – конечности бытия как у Толстого с его «арзамасским страхом», не только переживание абсурдности существования, что блестяще выражено в вопросе Ипполита Терентьева из романа «Идиот» о том, можно ли мириться с машиной смерти, но и чувствование бесконечной греховности перед Творцом, осознание внутренней пустоты – опустошенности души, из которой проистекает метафизическая жажда Бога, неутолимая тоска по запредельному – трансцендентному, по касанию к иным мирам, находящимся за гранью власти времени и смерти.
                Важнейший штрих к портрету Достоевского – роковая болезнь, мучившая его всю жизнь, а именно – эпилепсия, она затрагивала не только его психику и физику, но и самые глубины его духовной жизни, являясь характерной чертой его духовного образа. В романе «Идиот» Достоевский делает князя Мышкина носителем этой священной болезни и вкладывает ему в уста следующее красноречивое признание:  «В эпилептическом состоянии его была одна степень почти пред самым припадком (если только припадок приходил наяву), когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды. Но эти моменты, эти проблески были еще только предчувствием той окончательной секунды (никогда не более секунды), с которой начинался самый припадок. В здоровом состоянии он часто говорил сам себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть, и «высшего бытия», не что иное, как болезнь, как нарушение нормального состояния, а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. И однако же он все таки дошел, наконец, до чрезвычайного парадоксального вывода: «Что же в том, что это болезнь, - решил он, наконец, - какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни». Эти туманные выражения казались ему самому очень понятными, хотя еще слишком слабыми. В том же, что это действительно «красота и молитва», что это действительно «высший синтез жизни», в этом он сомневаться не мог, да и сомнений не мог допустить. Мгновения эти были именно одним только необыкновенным усилием самосознания, - если бы надо было выразить это состояние одним словом, - самосознания и в то же время самоощущения в высшей степени непосредственного. Если в ту секунду, т. е. в самый последний сознательный момент пред припадком, ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: «Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!», то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни».  В романе «Бесы» Шатов вспоминает эпилептика Магомета и предостерегает Кириллова – «Берегитесь падучей», а Кириллов, словно мистик-экстатик подобный Плотину, описывает свой экстаз и рассказывает о «минутах вечной гармонии», о секундах невыносимого блаженства, переживаемых перед припадком, когда кажется, что в них дается предвкушение будущего блаженства и проблеск сияния Царства Небесного: «Есть секунды, их всего за раз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: «Да, это правда». Бог когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: «Да, это правда, это хорошо». Это… это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то, что любите, о, - тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически». После эпилептических припадков Достоевский находился в мрачном настроении духа, он по нескольку дней был угрюм и молчалив, испытывал безотчетное чувство вины, неизъяснимый мистический ужас и ослабление памяти – не узнавал знакомых, из-за чего на него порой обижались.               
                Советский философ, литературовед и культуролог М.М. Бахтин в своих трудах – «Проблема творчества Достоевского» и Проблема поэтики Достоевского» – высказал мысль о том, что в художественном мире Достоевского с огромной силой и выразительностью ощущается диалогическое мирочувствие, начиная от «Бедных людей» и завершая «Братьями Карамазовыми», а основная черта его поэтики и ключ к пониманию его творчества – полифоничность, иными словами – многоголосие: «Мир Достоевского  глубоко персоналистичен. Каждую мысль он воспринимает и изображает как позицию личности. В замысле Достоевского герой – носитель полноценного слова, а не немой, безгласный предмет авторского слова… Герой Достоевского не только слово о себе самом и о своем ближайшем окружении, но и слово о мире: он не только сознающий – он – идеолог… Поэтому слово о мире сливается с исповедальным словом о себе самом… Это особая одаренность Достоевского слышать и понимать все голоса сразу и одновременно, равную которой можно найти только у Данте, и позволила ему создать полифонический роман… Множественность самостоятельных и неслиянных голосов и сознаний, подлинная полифония полноценных голосов, действительно, являются основною особенностью романов Достоевского… Достоевский – творец полифонического романа». Но, вникая в художественный мир Достоевского и его поэтику невозможно согласиться с Бахтиным, что высшая цель всего творчества Достоевского – полифонизм, сочетание неслиянных голосов, здесь упускается самое главное – голос самого Достоевского и его мировоззренческая позиция, его религиозная драма и духовный поиск, борьба веры и отчаянных сомнений в душе писателя, более того, Достоевский – художник, философ и православный христианин в одном лице, религиозные мотивы и философские раздумья пронизывают его творчество и оказывают сильнейшее влияние на его поэтику и литературный стиль – необычайно многогранный, экспрессивный и контрастный, он сумел преодолеть величайшую трудность для художника и создать из разнородного материала –  цельное художественное произведение, как писал Гроссман – «сочетать в одном художественном создании философские исповеди с уголовными приключениями, включить религиозную драму в фабулу бульварного рассказа, привести сквозь все перипетии авантюрного повествования к откровениям новой мистерии». Ключевая особенность поэтики Достоевского – это симфонизм, можно сказать, что он – творец романа-симфонии, котороо можно условно назвать Бетховеном русской литературы, он излагает глубочайшие раздумья о жизни и смерти, о Боге и душе через мировоззренческую позицию личности – своего литературного героя – взволнованным человеческим голосом, идущим из глубин сердца, в них есть место – келейной исповеди и уличной сцене, газетным статьям и боговдохновенным строкам Библии, гротеску и памфлету, стихам Шиллера и будничной действительности, его романы – это трагедии, в них изобличаются душевные борения и метания, солипсическая замкнутость сознания человека в его собственном мире и отрыв от Бога, эти трагедии художественно и идейно ближе книге Иова и Апокалипсису Иоанна Богослова, чем трагедиям Эсхила, Софокла и Еврипида, ведь как христианский художник-экзистенциалист, Достоевский живописует религиозную драму потери веры и ее мучительных и страстных поисков, жизненный путь, разворачивающийся между отчаянием и надеждой, в вместе с тем, романы Достоевского – это мистерии, они отсылают нас к текстам Священного Писания и показывают, что в человеческой жизни присутствуют иные силы – как небеса и преисподняя, Бог и дьявол борются за сердца людей.
                Художественный мир Ф.М. Достоевского необычайно таинственен, многолик и многогранен: от самых низких и омерзительных страстей маркиза де Сада до евангельских заветов Иисуса Христа и Его Нагорной проповеди, от Петра Верховенского с его правом на бесчестие и отрицанием всякой нравственности, от низкого нравом Смердякова, берущего на вооружение идею Ивана Карамазова о том, что если Бога нет, то все позволено, но читающего творения Исаака Сирина, до мечтательного идеалиста, славянофила и прозорливца князя Мышкина и умудренного летами жизни и подвижническим опытом старца Зосимы, видящего тайну Божию и чудо премудрости Создателя в каждом цветке и каждой горящей на небе звезде, славящего и почитающего Христа Богочеловека с Его чудесным и святым ликом. В одной из записных книг Достоевского есть признание писателя: «Меня зовут психологом, неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть, изображаю все глубины души человеческой». По заветной мысли Достоевского, испытавшего влияние Гоголя и Белинского, Гюго, Диккенса, Бальзака, Жорж Занд и Гофмана, великое искусство должно быть реалистическим, но он сам называл себя фантастическим реалистом, подчеркивая, что изображает не эмпирическую реальность – бытовые сцены, а метафизическую реальность – духовную жизнь людей, их драматичные и экзистенциальные взаимоотношения с Богом, всю противоречивость их натуры, борьбу добра и зла в их трепещущих сердцах, поэтому за внешней социальной канвой его романов просвечивают духовные реалии метафизического мира, а сцены становятся символами того, что свершается в душах.  В великолепной книге Мочульского – одного из лучших исследователей жизни и творчества Достоевского, есть глубокое размышление о том, что великий русский писатель был не только психологом, но и пневматологом и антропологом – исследователем и аналитиком духовного мира людей: «Психология – только поверхность искусства Достоевского. Она для него не цель, а средство. Область душевной жизни – только преддверие царства духа. За психологом стоит пневматолог – гениальный исследователь человеческого духа. У Достоевского было свое учение о человеке – и в этом его великое историческое значение. Все свои творческие силы он посвятил борьбе за духовную природу человека, защите его достоинства, личности и свободы». Совершенно прав Бердяев, писавший, что творчество Ф.М. Достоевского – это искусство и литература, посвященное духовной жизни людей и метафизической реальности, а не обыденному быту, а сам Достоевский – мистический реалист, а не реалист в смысле психологического романа, «он не психолог, а пневматолог и метафизик-символист», в произведениях которого русская литература достигла высочайшего напряжения – самых глубоких и мучительных раздумий о человеке, смысле его жизни и страданий, о добре и зле, о Боге и вере, прошедшей через горнило самых страшных испытаний и самых горьких сомнений. В самом деле, Достоевский – не психолог и не художник уголовных хроник, а гениальный пневматолог и антрополог, более глубокий и изощренный аналитик, чем Кант, он – религиозный мыслитель и антрополог, обращенный к иным мирам и исследующий самые глубинные тайники души человеческой. Многие исследователи называют Достоевского не только великим писателем, по художественной мощи, таланту, блеску и остроте ума равным Данте, Сервантесу, Шекспиру, Мильтону, Гете и Байрону, но и тонким психологом, намного более глубоким, чем Фрейд и Юнг, заглянувшим в глубинные бездны нашего подсознания, психоаналитиком, постигнувшим запретные тайны безумцев, фанатиков и самоубийц, изобличителем душ человеческих, их надежд и сомнений, идеалов и соблазнов, и несравненным пневматологом, исследующим человека в его взаимосвязи с Богом. Можно согласиться с мысль Стефана Цвейга, понимавшего, что Достоевский «больше чем поэт», и писавшего: «Высший масштаб измерения подобает Достоевскому, и его можно оценить сравнительно с самыми возвышенными, самыми неувядающими творениями мировой литературы. Для меня трагедия Карамазовых не менее значительна, чем сплетения Орестеи, чем эпос Гомера, чем возвышенные очертания творчества Гете». Лучше всего о трагическом реализме Достоевского – этого «православного Данте», тайнозрителя зла и всех ужасов земного мира, с экспрессивностью и апостольской вдохновенностью и святоотеческим глубокомыслием писал преподобный Иустин Попович: «Кто заворожен поверхностным оптимизмом многих современных «возродителей» и «благодетелей» человечества, тот пусть не опускается в преисподнюю православного Данте, ибо в огнедышащих безднах диаволиады испарится его легковесный оптимизм и сгорят все его планы по переустройству мира и человека, построенные на основе возвеличивания человека, на принципах «чистого разума» и «commen sens'a». Достоевский не мог принять метафизический оптимизм Лейбница, утверждавшего, что наш земной мир – самый лучший из всех возможных миров, но он верил во Христа и благость Промысла Божиего, а потому был далек от мысли пессимиста и философа отчаяния Шопенгауэра о том, что наш мир – худший из всех возможных миров. Для трагического реалиста Достоевского наш земной мир – самый таинственный и неизъяснимый из всех возможных миров, а человек со всеми падениями и взлетами его духа, с добром и злом, борющимися в его сердце, с горьким осознанием конечности своего существования и святой надеждой на бессмертие, с осознанием греховности и нераскаянностью, с пристрастием к мимолетному и трепетом перед вечностью, с грандиозной свободой воли, колеблющейся между Богом и дьяволом – самое загадочное из всех созданий во всех мирах и во всех временах.
                Достоевский – самый великий из трагиков русской литературы, его философские романы, где решаются вечные вопросы о Боге и бессмертии души, о добре и зле, о смысле жизни и тайне смерти, столь же потрясают душу, как и трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида, поэмы Мильтона и Данте, драматические произведения Шекспира и Байрона. Блистательный поэт-символист, филолог-эрудит, утонченный декадент Вячеслав Иванов – один из самых культурных людей России, определил жанр произведений Достоевского как романы-трагедии, указав на то, что как драматург, русский писатель равен не только Шекспиру и Байрону, но древнегреческих трагикам – Эсхилу, Софоклу и Еврипиду. Полемизируя с этим умозаключением Вяч. Иванова, философ Григорий Померанц заявлял, что хоть значение Достоевского для судеб мировой литературы не ниже, чем значение творцов древнегреческой трагедии, сама эстетика его романов и драматургия иная, чем у них – она ближе не спектаклям, разыгрываемым на амфитеатрах, а Библии – особенно книге Иова и Евангелию. Эти тонкие и глубокомысленные замечания Григория Померанца содержат в себе глубокую долю истины, но нельзя игнорировать, что романы Достоевского пронизаны трагическим пафосом, они близки трагедиям Шекспира, драмам Байрона и «Божественной Комедии» Данте, с которым Достоевского сравнивали Герцен, Мочульский и преподобный Иустин Попович, наконец, ошибочно утверждение, что если бы книга Иова была трагедией, то она закончилась бы тем, что Иов проклял Бога и умер – история Иова трагична, а голос Божий из бури и преображение Иова из скорбящего мученика, вопиющего к небесам и проклинающего жизнь во вдохновенного пророка и мудреца, познавшего на опыте всю безграничную и таинственную силу Божию и любовь Вседержителя, простирающуюся на всю вселенную и каждое создание – это катарсис, испытанный Иовом, его духовное просветление. Для определения жанров романов Достоевского можно использовать выражение Г. Федотова – «христианская трагедия», эстетика этих романов-трагедий – в самом деле, более близка Библии и Шекспиру, чем античным трагикам, а их драматургия носит исповедальный и экзистенциальный характер, наконец, их идейно-смысловое содержание – это настоящая христианская философия, затрагивающая самые значимые проблемы, волновавшие мыслящих и совестливых людей с древнейших времен. Лев Николаевич Толстой был убежден, что настоящий художник призван быть и мыслителем, он должен страдать с вместе с людьми, чтобы найти спасение и утешение, быть вечно в тревоге и волнении, непрестанно думать о мировых и смысложизненных вопросах, ибо настанет час и он умрет, а в момент смерти вся слава мира обратится в ничто – встреча с вечностью и Богом развенчает ложное величие земных кумиров – в «Войне и мире» раненый Андрей Болконский созерцает высокое и безмятежное голубое небо и в его сознании совершается переворот – он обнаруживает эфемерность величия Наполеона, низость, суетность и бренность наполеонизма с его волей к власти. Сам Л.Н. Толстой был не только блестящим писателем, чьи творения явили целые художественные миры и целую эпоху в русской литературе, потрясли лучших европейских писателей – Р. Роллана, С. Цвейга и Г. Мопассана, находящих в «Войне и мире» произведение равное «Илиаде» Гомера и индийской «Махабхарате», несравненную эпопею и художественное воскресение минувшей исторической эпохи, но и глубочайшим мыслителем, изумляющим махатму Ганди, мученически размышлявшим о жизни и смерти, искавшего смысл бытия, страдающим от екклесиастовой меланхолии, гордо и надменно ощущающим себя равным Христу, Конфуцию и Будде – «прежде я не решался поправлять Христа Конфуция, Будду, а теперь думаю: да я обязан их поправлять, потому что они жили три – пять тысяч лет тому назад!» Если для Достоевского во Христе явился миру «идеал недосягаемый», то Толстой не стеснялся исправлять Евангелие и вычеркивать из Слова Божиего все чудесное и мистическое, что не вписывалось в его рациональную картину мира. В своих письмах к философу и литературному критику Н.Н. Страхову, Л.Толстой признавался, что Гоголь, Достоевский и Пушкин – особенно близкие ему писатели, которых он высоко ценит, в то же время, выступая против возведения Достоевского в пророка и мученика и утверждая, что нельзя поставить на памятник в поучение потомству человека, умершего в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла, но ведь духовная и нравственная борьба сопровождает каждого человека до скончания жизни и достигает величайшего напряжения в  таинстве смерти, в душе самого Толстого она протекала до последнего вздоха его, и надо полагать, что неслучайно он желал встретиться с Достоевским и философствовать с ним о Боге, а навсегда уходя из Ясной Поляны, взял с собой в последний путь – путь, пролегавший через Оптину пустынь, роман «Братья Карамазовы» – вершину литературного и религиозно-философского творчества Достоевского. Все романы Достоевского – это исповедь, в них он излагает свои самые сокровенные мысли и выстраданные истины, свою веру и религиозную философию жизни, в них Толстой искал ответы на мучившие его вопросы, избрав Достоевского своим последним собеседником из круга русских писателей. Поэт, литературный критик и философ Серебряного века Дмитрий Мережковский, несколько искусственно и схематично назвавший Толстого «ясновидцем плоти», а Достоевского – «ясновидцем духа», справедливо отмечал, что «главные произведения Достоевского, в сущности, вовсе не романы, не эпос, а трагедии», в которых «чувствуется близость катастрофы». Е.В. Тарле анализируя «все типы страстей, темпераментов, подвигов и преступлений» в творчестве русского писателя, утверждал, что «Достоевский открыл в человеческой душе такие пропасти и бездны, которые и для Шекспира и для Толстого остались закрытыми». Немецкий писатель Томас Манн прозорливо будет говорить о «жутких откровениях Достоевского, человека который побывал в аду» и добавлю – изошел с верой во Христа из ужасающих глубин преисподней. Достоевский познал все ужасы и глубочайший трагизм греховной жизни, и напрасно Константин Леонтьев обвинял его в «розовом христианстве». Достоевского называли «жестоким талантом», как тайновидца зла подобного святым отцам Церкви – Иоанну Лествичнику и Макарию Египетскому, обличившим все самое страшное и греховное в душе человека. Достаточно посмотреть на картину Иеронима Босха «Несение Креста», где страждущий Сын Божий, Иисус Христос представлен в окружении самых отвратительных грешников, чтобы понять, что в духовно-эстетическом аспекте грех – это «безобразие», вражда с Богом и противостояние Его святой воле, попрание самого прекрасного – образа Божиего в человеке. Каждый человек в глубине души – философ, ибо он сотворен по образу и подобию Божиему, ум его задумывается о вещах духовных, нравственных и метафизических, размышляет о добре и зле, назначении человека и смысле творчества, о тайне красоты и свободы, о том, что такое счастье и что ожидает нас за грозными вратами неумолимой и беспощадной смерти. Все герои произведений Достоевского философствуют, а его книги обращены к мыслящим людям – каждый читатель становится философом или отбрасывает их прочь. Искусство Достоевского величественно и грандиозно, он мыслит целыми мирами, его произведения – это целая вселенная, а каждый персонаж – целый мир чувств, характера, воли и мысли. У Германа Гессе – одного из величайших писателей двадцатого века, есть глубокая мысль о том, что Достоевский стоит «по ту сторону искусства», он – мистический реалист и пророк исторических судеб человечества. По слову Чехова каждый истинный писатель – «это то же, что древний пророк: он видит яснее, чем обычные люди». Задолго до Чехова Достоевский мучился вопросом – «Существует ли пророчество?», он считал, что реализм в высшем смысле – это искусство пророческое, прозревающее дальнейший ход истории России и мира, изобличающее грехи и пороки общества, указывая путь исправления нравов и нравственного преображения, он оценивал свое время как период духовного кризиса и предчувствовал наступающую эпоху социальных и исторических катастроф всемирного масштаба, апокалиптически возвещая: «Конец мира идет. Конец столетия обнаружится таким потрясением, какого еще никогда не бывало. России надо быть готовой». Замечательно, что в представлении Достоевского А.С. Пушкин – «реалист, каких еще не бывало у нас», а его поэзия и проза – «пророчество  указание» Для Достоевского и великий писатель, поэт и драматург Уильям Шекспир – «это пророк, посланный Богом на землю, чтобы возвестить тайну о человеке, тайну души человеческой». Задумываясь о своем призвании, Достоевский пришел к убеждению, что он является наследником Шекспира и Пушкина, призванным сказать новое пророческое слово о России и мире, о Боге, человеке и его душе, о проблемах не только эстетических и литературных, но и социальных, этических, философских и религиозных.
В понимании Ф.М. Достоевского литература – это великое дело, оно сродни священнослужению,  а сам он с малых лет любил читать и впечатления художественные были для него важнее впечатлений жизненных. У Достоевского была настоящая страсть к литературе, он читал истории Карамзина и его повести, великолепно знал Библию, восторгался стихами Державина, Жуковского, Пушкина и Лермонтова, зачитывался «Героем нашего времени», сочинениями Вальтера Скотта и Шиллера, любил театр – особенно игру актера Мочалова в «Разбойниках» Шиллера, концерты Рубини и Листа, оперу Глинки «Руслан и Людмила», его воображение было заполнено картинами Венеции, Константинополя и сказочного Востока из арабских сказок «Тысяча и одна ночь». Известно, что Достоевский благоговел перед Пушкиным, знал многие его стихи наизусть и если бы не траур по матери, скончавшейся в 1837 году, то он признавался, что носил бы траур по Пушкину, горько оплакивая его гибель на дуэли. Во время обучения в Инженерном  училище с его муштрой, маршировкой и барабанными звуками, Достоевский продолжал жить в мире поэзии и литературы, в те дни он был пламенным идеалистом и романтиком с задумчивым лицом, одиноким и непонятым сверстниками, искавшим уединения и погруженным в чтение книг – вдохновенном отдававшимся общению с величайшими творцами искусства и изучению тех величайших порывов человеческого духа, которые были запечатлены в творениях  Данте, Шекспира, Сервантеса, Гете и возвышали его душу над унылой прозой жизни и угнетающей действительностью. Наблюдательный воспитатель Савельев точно описывает Достоевского в 1841 году: «Задумчивый, скорее угрюмый, можно сказать, замкнутый, он редко сходился с кем-нибудь из своих товарищей… Любимым местом его занятий была амбразура окна в угловой спальне роты, выходящей на Фонтанку. В этом изолированном от других столиков месте сидел и занимался Ф. М. Достоевский; случалось нередко, что он не замечал ничего, что кругом него делалось; в известные установленные часы товарищи его строились к ужину, проходили по круглой камере в столовую, потом с шумом проходили в рекреационный зал к молитве, снова расходились по камерам. Достоевский только тогда убирал в столик свои книги и тетради, когда проходивший по спальням барабанщик, бивший вечернюю зорю, принуждал его прекратить свои занятия. Бывало, в глубокую ночь, можно было заметить Ф. М. у столика, сидящим за работой. Набросив на себя одеяло сверх белья, он, казалось, не замечал, что от окна, где он сидел, сильно дуло». Огромное значение имела для Достоевского его дружба с Иваном Николаевичем Шидловским – русским романтиком и талантливым поэтом с лицом мученика и туманно-мистическими стихами, человеком высокого ума, глубоких нравственных чувств, искренней религиозности, больших дарований и шекспировских страстей, вдохновенно говорившим о Боге и любви, но одолеваемого сомнениями, разочарованным в жизни. «Взглянуть на него –  это мученик! Он иссох; щеки впали; влажные глаза его были сухи и пламенны; духовная красота его лица возвысилась с упадком физической силы. Он страдал, тяжко страдал! Боже мой, как любит он какую то девушку… Без этой любви он не был бы чистым, возвышенным, бескорыстным жрецом поэзии… Передо мной было прекрасное, возвышенное создание, правильный очерк человека, который представили нам и Шекспир и Шиллер; но он уже готов был тогда пасть в мрачную манию характеров Байроновских. Часто мы с ним просиживали целые вечера, толкуя Бог знает о чем. О, какая откровенная, чистая душа! У меня льются теперь слезы, как вспомню прошедшее… Наступила весна; она оживила его. Воображение его начало создавать драмы и какие драмы, брат мой!… А лирические стихотворения его!.. О, как провели мы этот вечер! Вспоминали нашу зимнюю жизнь, когда мы разговаривали о Гомере, Шекспире, Шиллере, Гофмане… Прошлую зиму я был в каком-то восторженном состоянии. Знакомство с Шидловским одарило меня столькими часами лучшей жизни». Шидловский проникся натурфилософией Шеллинга, изумлялся стихам Шиллера и Новалиса, отдавался чтению элегий Жуковского, исследовал историю русской Церкви, мучительно испытывал разлад с окружающим миром, искал свое предназначение, поступил в Валуйский монастырь, потом уехал в Киев, где один из старцев благословил его вернуться домой, где он, не снимая одежд инока, проповедовал Евангелие. Впоследствии русский поэт, религиозный философ и богослов Владимир Соловьев, с которым Достоевский поедет в Оптину пустынь, очень понравится писателю не только за философский ум, колоссальную эрудицию и талант, но и тем, что будет напоминать ему Шидловского. Как и Шидловский, Достоевский много думал о смысле жизни, знал печоринскую грусть и печаль, а жизнь в училище представлялась ему мученичеством: «Как грустна бывает жизнь твоя, жалуется он брату, когда человек, сознавая в себя силы необъятные, видит, что они истрачены в деятельности ложной и неестественной для природы твоей… в жизни достойной пигмея, а не великана, - ребенка, а не человека». По свидетельству Мочульского «скоро друзья расстаются и навсегда. О дальнейшей судьбе Шидловского, русского романтика-мистика, мы узнаем из письма его невестки к Анне Григорьевне Достоевской в 1901 г. Шидловский скоро бросил писать стихи и стал работать над историей русской Церкви. Но ученая работа не могла всецело поглотить его душевную деятельность. Внутренний разлад, неудовлетворенность всем окружающим, вот предположительно те причины, которые побудили его в 50-х годах поступить в Валуйский монастырь. Не найдя, по-видимому, и здесь удовлетворения и нравственного успокоения, он предпринял паломничество в Киев, где обратился к какому-то старцу, который посоветовал ему вернуться домой в деревню, где он и жил до самой кончины, не снимая одежды инока–послушника. Его странная, исполненная всяких превратностей жизнь, свидетельствует о сильных страстях и бурной природе. Глубокое нравственное чувство Ивана Николаевича стояло нередко в противоречии с некоторыми странными поступками; искренняя вера и религиозность сменялись временным скептицизмом и отрицанием. В своем имении Шидловский то кутил с драгунами, то проповедовал. Еще долго по окраинам Харьковской губернии можно было видеть у входа в шинок человека высокого роста в страннической одежде, проповедовавшего Евангелие толпе мужиков…». Романтическая дружба сложилась у Достоевского и со старшим товарищем по училищу – Иваном Бережецким, любившим тщеславно щеголять своими часами и бриллиантовыми кольцами, имевшего деньги, но отличавшегося достойным образованием, читавшего Шиллера, о чем мы узнаем из письма Достоевского своем брату: «я имел у себя товарища, одно создание, которое так любил я. Ты писал ко мне, брат, что я не читал Шиллера — ошибаешься, брат! Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им; и я думаю, что ничего более кстати не сделала судьба в моей жизни, как дала мне узнать великого поэта в такую эпоху моей жизни; никогда бы я не мог узнать его так, как тогда. Читая с ним Шиллера, я поверял над ним и благородного, пламенного Дон–Карлоса и Маркиза Позу и Мортимера. Эта дружба так много принесла мне и горя и наслажденья. Теперь я вечно буду молчать об этом; имя же Шиллера стало мне родным, каким то волшебным звуком, вызывающим столько мечтаний; они горьки, брат; вот почему я ничего не говорил с тобой о Шиллере, о впечатлениях, им произведенных; мне больно, когда я услышу хоть имя Шиллера». В юношеские годы свои Достоевский был ярчайшим представителем русского романтизма, он восторженно декламировал Шиллера, восторженно преклонялся перед величайшими гениями – Гомером и Гюго, Шекспиром и Гете, Бальзаком и Сервантесом, вдумывался и вживался в их художественные миры и учился у них писательскому искусству и умению мыслить необычайно объемными и емкими по смыслу образами, символами и сценами, как ученик учится у маэстро. В письме к своему брату Михаилу от 1 января 1840 года он исповедует романтический культ Гомера, давшего духовную организацию античному миру, сравнивает его с Иисусом Христом и почти уравнивая с Сыном Божиим по влиянию на мир: «Гомер (баснословный человек, может быть, как Христос, воплощенный Богом и к нам посланный) может быть параллелью только Христу, а не Гете… Ведь в Илиаде Гомер дал всему древнему миру организацию и духовной и земной жизни, совершенно в такой же силе, как Христос новому…». С непомерным восторгом, чуждым всякого духовного трезвения, Достоевский хвалит Виктора Гюго как лирика  «чисто с ангельским характером, с христианским младенческим направлением поэзии», поясняя, что «никто не сравнится с ним в этом, ни Шиллер (сколько ни христианский поэт Шиллер), ни лирик Шекспир, – я читал его сонеты на французском, – ни Байрон, ни Пушкин. (Только Гомер похож на Гюго». Со всей пылкостью и страстностью сердца, он восхваляет классиков Расина и Корнеля: «У Расина нет поэзии? У Расина, пламенного, страстного, влюбленного в свои идеалы Расина, у него нет поэзии? И это можно спрашивать? Теперь о Корнеле… Да знаешь ли ты, что он по гигантским характерам, духу романтизма –  почти Шекспир… прочти и пади в прах перед Корнелем». С благоговением и трепетом Достоевский читал Бальзака, полагая, что «его характеры – произведения ума вселенной», они готовились веками и тысячелетиями, а его роман «Евгения Грандэ» – переведенный Достоевским на русский язык и ставший вечным спутником его жизни, есть чудо и последнее слово христианского искусства. Глубокое влияние на духовный мир Достоевского оказали Гоголь и Гофман, они ошеломили его своими таинственными и фантастическими мирами, где столько неизъяснимого и страшного, дали почувствовать, что за внешними картинами социального быта таятся загадочные явления иных миров, дали ощутить, что человек открыт бездне, что он не только земное, но и небесное существо, что в сердце его могут кипеть вулканические и адские страсти. Ум и сердце Достоевского искали высокой цели – особого жизненного призвания, а томящаяся душа его – жаждала свободы творчества: «О, брат! милый брат! скорее к пристани, скорее на свободу! Свобода и призвание дело великое. Мне снится и грезится оно опять, как не помню когда-то… как-то расширяется душа, чтобы понять великость жизни». Духовная жизнь Достоевского была раскалена как магма и напряжена, для него чтение классической литературы – это экзистенциальное событие, встреча с великими творцами – благодаря ужасам и мистике Гофмана, культу прекрасного и возвышенного Шиллера, социальному роману Бальзака, поэзии Гете и Шекспира, Достоевский нашел свое призвание – быть писателем, он обратился к постижению тайны человека и его двойственной натуры – земной и небесной, осознал хоть и несколько туманно, что на всем мире лежит печать грехопадения: «Мне кажется, что мир наш – чистилище духов небесных отуманенных грешною мыслью. Мне кажется, мир принял значение отрицательное и из высокой изящной духовности вышла сатира».
                Романтическая юность, дружба с Шидловским и восторги над стихами Шиллера, чтение Новалиса и Гофмана – все это наложило сильнейший отпечаток на душу Достоевского, после обучения, зачисленного на службу в чертежную инженерного департамента, сделав его страстным мечтателем, грезящим о далеких и экзотических странах, о былых временах, героических подвигах, рыцарских замках из романов Рэдклиф и Вальтер Скотт и дьявольщине Гофмана, о чем он писал в «Петербургских сновидениях в стихах и прозе»: «В юношеской фантазии моей я любил воображать себя иногда  Периклом, то Марием, о христианином из времен Нерона… И чего я не перемечтал в моем юношестве, чего не пережил всем сердцем, всею душою моей в золотых воспаленных грезах... Не было минут в моей жизни полнее, святее и чище… и когда судьбы вдруг толкнула меня в чиновники, я… служил примерно, но – только кончу, бывало, служебные часы, бегу к себе на чердак, надеваю свой дырявый халат, развертываю Шиллера и мечтаю и упиваюсь, и страдаю такими болями, которые слаще всех наслаждений в мире, и люблю, и люблю…». В «Петербуржской Летописи» есть блестящие и вдохновенные лирические страницы, посвященные одной художественной теме, волновавшей Достоевского, а именно – мечтательству, и, описывая мечтателя, Достоевский изображает самого себя – совершает лирическое признание о своей противоречивой и загадочной натуре – эстетически отзывчивой, романтически-экзальтированной,  нервной, тяжелой и мрачной, но одновременно – нежной и утонченно-творческой: «Знаете ли вы, что такое мечтатель, господа? Это – кошмар петербургский, это – олицетворенный грех, это – трагедия, безмолвная, таинственная, угрюмая, дикая, со всеми неистовыми ужасами, со всеми катастрофами, перипетиями, завязками и развязками, и мы говорим это вовсе не в шутку. Вы иногда встречаете человека рассеянного, с неопределенно тусклым взглядом, часто с бледным, измятым лицом, всегда как будто занятого чем-то ужасно тягостным, каким-то головоломнейшим делом, иногда измученного, утомленного как будто от тяжелых трудов, но в сущности не производящего ровно ничего; таков бывает мечтатель снаружи. Мечтатель всегда тяжел, потому что не ровен до крайности: то слишком весел, то угрюм, то грубиян, то внимателен и нежен, то эгоист, то способен к благороднейшим чувствам… Селятся они большей частью в глубоком уединении, по неприступным углам, как будто таясь в них от людей и от света, и вообще даже что-то мелодраматическое кидается в глаза при первом взгляде на них… Они любят читать… но обыкновенно со второй, третьей страницы бросают чтение, ибо удовлетворились вполне. Фантазия их, подвижная, летучая, легкая, уже возбуждена, впечатление настроено, и целый мечтательный мир, с радостями, с горестями, с адом и раем, с пленительными женщинами, с геройскими подвигами, с благородною деятельностью, всегда с какой нибудь гигантской борьбою, с преступленьями и всякими ужасами, вдруг овладевает всем бытием (мечтателя. Комната исчезает, пространство тоже, время останавливается или летит так быстро, что час идет за минуту. Иногда целые ночи проходят в неописанных наслаждениях. Часто в несколько часов переживается рай любви или целая жизнь, громадная, гигантская, неслыханная, чудная, как сон, грандиозно–прекрасная. По какому-то неведомому произволу ускоряется пульс, брызжут слезы, горят лихорадочным огнем бледные увлаженные щеки… Минуты отрезвления ужасны: несчастный их не выносит и немедленно принимает свой яд в новых увеличенных дозах… На улице он ходит, повесив голову, мало обращая внимания на окружающих, но если заметит что, то самая обыкновенная житейская мелочь принимает в нем колорит фантастический… Воображение настроено: тотчас рождается целая история, повесть, роман… Нередко же действительность производит впечатление тяжелое, враждебное на сердце мечтателя, и он спешит забиться в свой заветный золотой уголок… Неприметно начинает в нем притупляться талант действительной жизни… Наконец, в заблуждении своем он совершенно теряет то нравственное чутье, которым человек способен ощутить всю красоту настоящего, и в апатии лениво складывает руки и не хочет знать, что жизнь человеческая есть беспрерывное самосозерцание в природе и в насущной действительности… И не трагедия такая жизнь! Не грех и не ужас! Не карикатура! И не все ли мы более или менее мечтатели!» Если «Петербуржская Летопись» – это художественная исповедь Достоевского, лирико-патетическая фантазия с нарастающим по силе элементом мелодраматизма и морализма, то «Белые ночи» – это сентиментальный роман, с поэтическим блеском развертывающий тему мечтательства в беседах, плавно переливающихся в исповедь главного героя, он – полный великих замыслов и вдохновения фантазер, раскрывающий свою душу  Настеньке – задорной и «премиленькой брюнетке», встреченной на петербуржской улице в белую ночь: «Послушайте, вы хотите знать, кто я таков… Извольте, я – тип… Тип, это – оригинал, это такой смешной человек!… Это такой характер… Слушайте, знаете ли вы, что такое мечтатель?.. Вы спросите, может быть, о чем он мечтает? К чему это спрашивать? Да обо всем… Об роли поэта, сначала непризнанного, а потом увенчанного, о дружбе с Гофманом; Варфоломеевская ночь, Диана Верной, геройская роль при взятии Казани Иваном Васильевичем, Клара Мовбрай, Евфия Денс, собор прелатов и Гусс перед ними, восстание мертвецов в Роберте (помните музыку? Кладбищем пахнет! Минна и Бренда, сражение при Березине, чтение поэмы у графини В-й Д-й, Дантон, Клеопатра е isuoi amanti, домик в Коломне, свой уголок, а подле милое создание, которое слушает вас в зимние вечера, раскрыв ротик и глазки»…». Действительность для мечтателя фантастична, она есть загадочная смесь идеального и прозаичного, обыденная жизнь угнетает его, но «богиня фантазия», воспетая Новалисом и Жуковским, сообщает ей фантастический колорит. Если в «Петербуржской Летописи» Достоевский характеризует мечтательство как грех – бегство от реальности в область вымысла и грез, то  на страницах своего сентиментального романа он признает громадную эстетическую ценность фантазии, она – творческая сила художника, теснейшим образом связанная с вдохновением, и если она источается, то художника ожидает мучительный творческий кризис, доходящий до отречения от прежних идеалов и разочарования в своем призвании: «Отчего же целые бессонные ночи проходят, как один миг, в неистощимом веселии и счастии, и когда заря блеснет розовым лучом в окна, наш мечтатель, утомленный, измученный, бросается на постель и засыпаем в замираниях от восторга своего болезненно–потрясенного духа и с такою томительно–сладкою болью в сердце… Чувствуешь, что она, наконец, устает, истощается в вечном напряжении, эта «неистощимая фантазия», потому что ведь мужаешь, выживаешь из прежних своих идеалов; они разбиваются в пыль, в обломки; если же нет другой жизни, так приходится строить ее из этих же обломков…». Сентиментальная повесть «Белые ночи» – великолепная лирическая поэма Достоевского, озаренная нежным светом петербуржских белых ночей, она звучит тихой и грустной мелодией, но в ней нет метафизического трагизма, она полна очарования и поэзии. В изображении Достоевского мечтатель – это юный идеалист, одинокий человек с горячим сердцем и пламенным воображением, он замкнут в себе – оберегает свой внутренний мир, но когда он встречает Настеньку, то сердце его наполняется любовью и раскрывается ей исповедью, он благоговеет перед святыней любви и спасается от греха мечтательства – от замкнутости в самом себе и воображаемом мире грез, возвращается к реальности и обретает силы жить действительной жизнью. Замечательно, что когда возлюбленный возвращается к Настеньке и их роман завершается счастливым браком – редкое явление счастливой любви в художественном мире Достоевского, то мечтатель не погружается в печаль и разочарование, а благословляет Настеньку за ту минуту блаженства, что она подарила в беседе с ним, оживотворив его одинокую душу: «Да будет ясно твое небо, да будет светла и безмятежна милая улыбка твоя, да будешь ты благословенна за минуту блаженства и счастья, которое ты дала другому, одинокому, благодарному сердцу! Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую!» По проницательному замечанию Мочульского наивной Настеньке вверяет Достоевский свою заветную мечту о всемирном братстве, проповедует ее устами о взаимной открытости, отвечая на философский вопрос, с трагической остротой поставленный Тютчевым в его бесподобном стихотворении «Silentium»– «Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?..»: «Послушайте, говорит она, зачем мы все не так, как бы братья с братьями? Зачем самый лучший человек всегда как бы что-то таит от другого и молчит от него? Зачем прямо сейчас не сказать, что есть на сердце?» Живший в романтический мечтах Достоевский,  мечтавший о средневековых рыцарях и венецианских красавицах, внезапно и сам осознал, что нет ничего более таинственного и фантастичного, чем действительность – он навсегда перешел от романтизма к фантастическому реализму, описав свое рождение как самобытного писателя в фельетоне «Петербургские сновидения в стихах и прозе», а именно – в своем «видении на Неве»: «Помню раз, в зимний январский вечер, я спешил с Выборгской стороны к себе домой. Был я тогда еще очень молод. Подойдя к Неве, я остановился на минутку и бросил пронзительный взгляд вдоль реки, в дымную, морозно-мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром зари, догоравшей в мглистом небосклоне. Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в 20 градусов… Мерзлый пар валил с усталых лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука и словно великаны со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх, по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе… Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и, искурится паром к темно-синему небу: Какая-то странная мысль вдруг зашевелилась во мне. Я вздрогнул и сердце мое как бы облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива могущественного, но доселе незнакомого мне ощущения. Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не осмысленно; как будто прозрел во что-то новое, совершенно но: вый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам. Я полагаю, что в эти именно минуты началось мое существование… Скажите, господа, не фантазер я, не мистик я с самого детства? Какое тут происшествие, что случилось? Ничего, ровно ничего, одно ощущение…Стал я разглядывать и вдруг увидел какие-то странные лица. Все это были странные, чудные фигуры, вполне прозаические, вовсе не Дон-Карлосы и Позы, а вполне титулярные советники и в то же время как будто какие-то фантастические титулярные советники. Кто-то гримасничал передо мною, спрятавшись за всю эту фантастическую толпу и передергивал какие-то нитки, пружинки, и куколки эти двигались, а он хохотал и все хохотал! И замерещилась мне тогда другая история, в каких-то темных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое, нравственное и преданное начальству, а вместе с ним какая-то девочка, оскорбленная и грустная, и глубоко разорвала мне сердце вся их история». Это видение на Неве – одно из самых художественно совершенных произведений Достоевского, лучший поэтический эскиз его лирики, повествующий о рождении его как оригинального художника – фантастического реалиста, продолжающего литературную линию Гоголя и его петербуржских повестей. В представлении Достоевского Петербург – это «самый фантастический город нас свете», здесь происходит удивительная встреча мечты и реальности, изумляющее воображение писателя.
                В сокровенных тайниках «разорванного сердца» Достоевского, с раннего детства мучавшегося страданиями и скорбями несчастных и угнетаемых людей, болезненно чуткого ко всякой несправедливости, родился замысел создания своего первого романа «Бедные люди», который он писал по собственному признанию «со страстью, почти со слезами», где рассказывается история «титулярного сердца, честного и чистого, и девочки оскорбленной и грустной» из фантастического видения на Неве – история несчастной любви Макара Девушкина и Вареньки. С художественной стороны в «Бедных людях» Достоевского чувствуется сильное влияние «Станционного смотрителя» Пушкина, «Шинели» Гоголя и Бальзака – величайшего французского романиста с ясным реализмом и художественно-психологическим анализом, тонкой и острой постановкой социальны проблем, любовью и сочувствием к страдающим и отверженным. Сотворение «Бедных людей» стоило Достоевскому многих мук и бессонных ночей, он выстрадал свой роман – многократно его переделывал, как Пушкин, Гоголь и Рафаэль стремясь к художественному совершенству, постоянно ощущал неудовлетворенность и подчеркивал, что от успеха романа зависит его литературная судьба. Размышляя о своем призвании писателя, Достоевский заявляет, что вопрос о творчестве – это вопрос жизни и смерти, его терзают мрачные мысли о самоубийстве, от которых он не спит по ночам  и признается, что если роман его не будет признан, то он не переживет этого и броситься в Неву. Литература – это трагическое призвание Достоевского и его крестный путь к Богу, она требует от человека настоящего подвижничества, самой строгой аскезы и  напряженного духовного делания. Всем известна фраза, приписываемая Достоевскому – «все мы вышли из «Шинели» Гоголя», но по меткому замечанию Н. Страхова уже в «Бедных людях» открывается иной художественный мир, чем у Гоголя, а Достоевский, учась у него словесному искусству, спорит с ним и делает «смелую и решительную поправку Гоголя». Если в повести «Шинель» Гоголь изображает Акакия Акакиевича как бедного, пошлого и забитого чиновника, ходячий автомат, лишенный нравственных идеалов, закопавший все атланты в землю и помышляющий лишь о суетном и бренном – обычная житейская вещь – шинель, на которую он собирает деньги ценой невероятных лишений, проявляя своего рода трагикомический аскетизм, пленяет его сердце и является недостойным объектом всех его мечтаний, а когда ее крадут у него, то ему не зачем становится жить и он умирает в отчаянии, то герой романа «Бедные люди» – бедный и жалкий чиновник Макар Девушкин, над которым издеваются его сослуживцы и начальство, человек с горящим сердцем, у него ест идеалы и он умет любить, он возмущается «Шинелью» как насмешкой Гоголя над «маленьким человеком», как клеветой и пасквилем, жалуясь своей возлюбленной Вареньке: «И для чего же такое писать? И для чего оно нужно?.. Да ведь это злонамеренная книжка, Варенька; это просто неправдоподобно, потому что и случиться не может, чтобы был такой чиновник. Нет, я буду жаловаться, Варенька, формально жаловаться». Во всех бытовых подробностях прозаичного существования Акакия Акакиевича Макар Девушкин узнает самого себя – все списано с натуры, но списано гротескно и карикатурно – изображено не живое лицо, а «мертвая душа», облекшаяся в тело, но не способная к действительной жизни. Если писательская манера Гоголя, его склонность к преувеличениям и гротеску, осмеяние «маленьких людей» чуждо сердцу Девушкина, то в герое «Станционного смотрителя» Пушкина – Симеоне Вырине, он находит живое лицо и родственную душу – человека, умеющего любить и быть самоотверженным, замечая, что скорбные и незаметные люди могут быть замечательными выдающимися личностями – в этих суждениях Достоевский предвосхищает Чехова. По определению Белинского «Бедные люди» – это первый социальный роман в России, но на самом деле – «Бедная Лиза» Карамзина, «Станционный смотритель» Пушкина и «Шинель» Гоголя понимали социальные проблемы еще до Достоевского, а произведение последнего – это сентиментальный роман, художественно созвучный «Страданиям юного Вертера» Гете – Белинский не заметил, что в центре внимания Достоевского не бытовые сцены, не одни общественные нравы и пороки, а внутренний мир его героя – душа Макара Девушкина, история его душевной жизни, его любви, страданий и крушения всех надежд – грандиозная трагедия «маленького человека», в отличие от Акакия Акакиевича, не утерявшего человечность – любящего Вареньку, наслаждающегося пением птиц и ароматом цветов, идиллическими картинами природы, жаждущего безмятежной и мирной жизни, но так и не обретающего счастье. Вопрос о социальной справедливости всегда стоял в центре внимания Достоевского, занимал его ум и тревожил совесть, разрывал сердце и взвинчивал воображение, но сам вопрос этот имеет не только политическую и социальную плоскость, но и метафизическую глубину, являясь вопросом этического порядка. В правдивом изображении Достоевского, знавшего, что такое нужда, бедность – это не только личная трагедия отдельных людей и всего Петербурга с его улицами, переулками и трущобами, кричащими о бедности, но и трагедия всей России и всего остального мира, она – знак беззащитности и униженности человека, бедняк замыкается в себе, перестает доверять людям, сердце его ожесточается, но самое страшное, что даже достойные люди в нашем мире могут быть обречены на бедность, в то время как нечестивцы – утопать в роскоши и богатстве. Смиренный и тихий Макар Девушкин начинает робко бунтовать, он вопрошает о том, почему одни счастливы и богаты, а другие – бедны и несчастны, отчего такая несправедливость? Если бы «Бедные люди» являлись только социальным романом, а причиной горестной участи Макара Девушкина была бы бедность, то ему достаточно было получить наследство или достать больших денег, чтобы обеспечить Вареньку и жить счастливо, но в том то и дело, что Достоевский намного более глубокий мыслитель, чем представлялось Белинскому, он ясно понимал, что свобода от денежных забот еще не даст человеку счастья, а трагедия Девушкина заключается в том, что Варенька ценит его как друга, молится за него Богу, но не любит его, а он сам – гораздо ближе гетевскому Вертеру, чем неистовому Белинскому.
                В «Дневнике писателя» 1877 года Достоевский поведал о том, как после написания «Бедных людей» он стал знаменитым писателем, признанным Некрасовым и Белинским. В одну белую петербуржскую ночь Некрасов и Григорович не отрываясь прочли вслух весь роман «Бедные люди», а затем в 4 часа ночи пришли к Достоевскому и в восторге, чуть не плача, бросились обнимать его. Некрасов принес рукопись Достоевского к литературному критику Белинского со словами – «Новый Гоголь явился», Белинский же, сначала настроенный скептически и иронично заметивший – «У вас Гоголи-то как грибы растут», взял рукопись, с увлечение прочел ее и тонко проанализировал, попросил привести Достоевского и с горящими глазами, пламенно обратился к нему: «Да вы понимаете ли сами-то, что вы такое написали!.. осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в двадцать лет уже это понимали… Да ведь этот Ваш несчастный чиновник, ведь он до того дослужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным то себя не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую жалобу, даже права на несчастье за собой не смеет признать, и когда добрый человек, его генерал, дает ему эти сто рублей – он раздроблен, уничтожен от изумления, что такого, как он, мог пожалеть «их превосходительство». Не его превосходительство, а «их превосходительство», как он у Вас выражается. А эта оторванная пуговица, эта минута целования генеральской ручки, - да ведь тут уж не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его ужас! Это трагедия! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась в дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будьте великим писателем!..». Это – самый торжественный момент в жизни Достоевского, самая восхитительная и счастливая минута в его жизни – минута, когда он вышел от Белинского в упоении и адамантовой убежденности в том, что не ошибся в своем призвании: «Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих…. О, я буду достоин этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду «верен»…. Я это все думал, я припоминал эту минуту в самой полной ясности и никогда потом не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом. Теперь еще вспоминаю ее с восторгом». Эти патетически-возвышенные строки из Дневника писателя – не только бесценный исторический документ, но и художественное произведение – лирическая зарисовка самой восхитительной минуты в жизни Достоевского, изящно названный Мочульским «прологом на небе» – началом литературного пути, озаренным светом восходящего солнца надежды, кратким мгновением счастья, за которым началось нисхождение в преисподнюю и скитание по кругам Ада, которое завершилось лишь под конец бурной, мученической и многоскорбной земной жизни – в торжественный день Пушкинской речи, озаренной светом заходящего солнца, тихими лучами величественного заката жизни, возвещающими о примирение с Богом и молитвенном успокоении, о пророческом предчувствии вечного покоя незаходящего дня в Царстве Небесном. Литературный успех и внезапно обретенная слава вскружили Достоевскому голову – он с долей тщеславия сознается, что «почти упоен собственной славой своей», расхваливает себя в письмах как гоголевский Хлестаков, его самолюбию льстит дружба с красавцем и аристократом Тургеневым, который впоследствии станет его заклятым идейным оппонентом, но вначале пленил сердце Достоевского и вызывал искреннее восхищение: «На днях воротился из Парижа поэт Тургенев и с первого раза привязался ко мне такою привязанностью, такою дружбой, что Белинский объясняет ее тем, что Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что за человек! Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богат, умен, образован, 25 лет, - я не знаю в чем природа отказала ему. Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе…». С момента признания начинается дружба Достоевского с Белинским, на короткое время он становится учеником «неистового Виссариона», ощущает свою значимость как литератора и в письме брату Михаилу от 16 ноября 1845 года самоуверенно сообщает: «Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народа, самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Сологуб рвет на себе волосы от отчаянья. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. Все меня принимают, как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский что-то сказал, Достоевский что-то хочет делать. Белинский любит меня, как нельзя более…». Для справедливости надо сказать,  что в летом того же 1845 года проявился особый трагический дар Достоевского – дар пророческого предвидения – момент упоения сменился у него мрачными предчувствиями мученической судьбы – он вдруг прозрел свое страшное будущее и с горечью писал, что предпочел бы умереть в  восторженную и светлую минуту счастья, чем испытать все то, что явилось ему в таинственном и ужасном видении: «Как грустно было мне въезжать в Петербург, Мне Петербург и будущая жизнь петербургская показались такими страшными, безлюдными, безотрадными, а необходимость такою суровою, что, если бы моя жизнь прекратилась в эту минуту, то я, кажется, с радостью бы умер». В скором времени громадный успех Достоевского сменился градом насмешек и эпиграмм со стороны литераторов – Некрасова и Тургенева, которые начали открыто высмеивать его самолюбие. По воспоминаниям Автодьи Панаевой молодой Достоевский «не умел владеть собой и слишком явно высказывал свое авторское самолюбие и высокое мнение о своем писательском таланте. Ошеломленный неожиданным блистательным первым своим шагом на литературном поприще и засыпанный похвалами компетентных людей в литературе, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литераторами, которые скромно выступили на это поприще с своими произведениями. С появлением молодых литераторов в кружке беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как нарочно, давал к этому повод своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах; особенно на это был мастер Тургенев – он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые взболтнул в горячности, а Тургенев их подхватывал и потешался… У Достоевского явилась страшная подозрительность… Достоевский заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду». Печальную картину травли Достоевского, принадлежащую к одним из самых постыдных страниц в истории русской литературы, дополняет Григорович, писавший: «Неожиданность перехода от поклонения и возвышения автора «Бедных людей» чуть ли не на степень гения к безнадежному отрицанию в нем литературного дарования могла сокрушить и не такого впечатлительного и самолюбивого человека, каким был Достоевский. Он стал избегать лиц из кружка Белинского, замкнулся весь в себе еще больше прежнего и сделался раздражительным до последней степени. При встрече с Тургеневым Достоевский, к сожалению, не мог сдержаться и дал полную волю накипевшему в нем негодованию, сказав, что никто из них ему не страшен, что дай только время, он всех их в грязь затопчет… После сцены с Тургеневым произошел окончательный разрыв между кружком Белинского и Достоевским. Он больше в него не заглядывал. На него посыпались остроты, едкие эпиграммы, его обвиняли в чудовищном самолюбии, в зависти к Гоголю». Иван Тургенев распространял нелепый слух о том, что Достоевский требовал напечатать свой роман «Бедные люди» с золотой каймой, и рассказывал И. Павловскому как однажды Достоевский вошел к нему в ту самую минуту, когда собравшиеся у Тургенева гости – Белинский Герцен и Огарев смеялись над чем-то, Достоевский же принял это на свой счет и, выскочив во двор, целый час гулял там на морозе, а потом сказал Тургеневу: «Боже мой! Это невозможно! Куда я ни приду, везде надо мной смеются. К несчастью, я видел с порога, как вы засмеялись, увидавши меня. И вы не краснеете?». Апофеозом травли Достоевского стало едко-саркастичное «Послание Белинского к Достоевскому», вышедшее из-под пера Тургенева и Некрасова, переполнившее чашу терпения писателя. В это мучительное время Достоевский пишет психологический рассказ «Двойник», где в лице Голядкина еще до каторги и «Записок из подполья»  – весьма значимый факт, упущенный Мережковским, Бердяевым и Шестовым – он вывел художественный тип подпольного человека, загнанного и обиженного на весь свет, живущего затаенными чувствами, обладающего непомерными амбициями, никому не верящему и разуверившемуся во всем прекрасном и возвышенном, ставшего «олицетворением подлости» – являющегося прообразом «мелкого беса» Петра Верховенского, приспешника страшного и могучего искусителя – Николая Ставрогина. Вначале хваливший «Двойника» за тонкость психологического анализа Белинский, вскоре стал критиковать этот рассказ Достоевского и засомневался в его таланте писателя, что в совокупности с ядовитыми насмешками Некрасова и Тургенева и разрывом с кружком «Современника» вызвало у Достоевского учащение сердцебиения, приливы кврои к голове, все усиливающиеся эпилептические припадки, уныние и желание покончить с собой.  В письме к своему брату в 1847 году пребывающий в меланхолии Достоевский с горечью замечает, что произошло развенчание его славы в журналах и литературных кругах и вся жизнь его стала напоминать картины адских мучений: «Ты не поверишь, вот уже третий год литературного моего поприща я, как в чаду. Не вижу жизни, некогда опомниться; наука уходит за невременьем. Хочется установиться. Сделали они мне известность сомнительную и я не знаю, до которых пор пойдет этот ад. Тут бедность, срочная работа, - кабы покой!». Глотком свежего воздуха, или лучше сказать дыханием жизни, в то время для Достоевского стало сближение с братьями Бекетовыми и дружба с поэтом Аполлоном Майковым, сохранившаяся на всю жизнь, посещение его литературного салона, где Достоевский обсуждал произведения Гоголя и Тургенева,  анализировал их героев, сюжет и ключевые идеи. По прошествию многих лет Достоевский будет вести полемику с социалистическими идеями Белинского и западничеством либерально настроенного Тургенева, но примирится с Некрасовым, посетит его во дни болезней в январе 1877 года, а после его смерти просидит целую ночь за чтением его произведений, затем – произнесет прекрасную речь на его могиле, расскажет о том, как связан с Некрасовым глубоким духовным чувством и назовет его поэтом, чье сердце было ранено «и не закрывавшаяся рана эта и была источником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли, что гнетет нашу русскую женщину, нашего ребенка в русской семье, нашего простолюдина в горькой, так часто, доле его».
                В «Дневнике писателя» Ф.М. Достоевский будет вспоминать как в первые дни знакомства Белинский привязался к нему всем сердцем и стал обращать его в свою веру – атеистический социализм: «Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма. Он знал, что основа всему – начала нравственные. Но как социалисту, ему прежде всего следовало низложить христианство; он знал, что революция непременно должна начинать с атеизма. Ему надо было низложить ту религию, из которой вышли нравственные основания отрицаемого им общества. Семейство, собственность, нравственную ответственность личности – он отрицал радикально. (Замечу, что он был тоже хорошим мужем и отцом, как и Герцен.) Без сомнения, он понимал, что, отрицая нравственную ответственность личности, он тем самым отрицает и свободу ее; но он верил всем существом своим (гораздо слепее Герцена, который, кажется, под конец усомнился), что социализм не только не разрушает свободу личности, а, напротив, восстанавливает ее в неслыханном величии, но на новых и уже адамантовых основаниях. В последний год его жизни я уже не ходил к нему. Он меня невзлюбил; но я страстно принял тогда все учение его». Мечта о золотом веке и Рае на земле прельщала Белинского, он грезил о том, что в будущем человечество устроится по законам разума, добра и справедливости, публично провозглашал, что настала пора России перестать восхищаться Европой, где рождались социалистические теории, и осуществить социализм на практике. Идея высокого предназначения России, убежденность в том, что она призвана сказать миру новое слову глубоко запала в сердце Достоевского, он страстно уверовал в теории Белинского, горячо любившего Россию, но ненавидящего азиатские стороны ее действительности. В те дни Достоевский тосковал о лучшей жизни для Росси и всех народов земли, зачитывался сочинениями Сен Симона, Фурье и Прудона, как хилиаст верил в возможность наступления золотого века, он думал, что новое христианское искусство в лице Виктора Гюго, Жорж Занд и Бальзака может преображать души людей, а социализм – осуществить евангельскую правду. Вспоминая о своей восторженной юности, отрезвленный горькими разочарованиям и умудренный летами страдальческой жизни Достоевский писал в 1873 году: «Тогда понималось дело еще в самом розовом и райски-нравственном свете. Действительно правда, что зарождавшийся социализм сравнивался тогда, даже некоторыми из коноводов его, с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации. Все тогдашние новые идеи нам в Петербурге ужасно нравились, казались в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими, будущим законом всего без исключения человечества. Мы еще задолго до парижской революции 48-го года были охвачены обаятельным влиянием этих идей». Но надо заметить, что и в момент самого страстного увлечениями идеями Белинского, Достоевский хранил в сердце своем пламенную любовь ко Христу и преклонялся перед образом евангельского Спасителя. Достоевский понимал порочность крепостного права, хотел примирить надежды и идеалы социализма с верой в духовную свободу личности и ее бессмертие, с евангельским учением Иисуса Христа и Его апостолов – высоких душ и истинных человеколюбцев. Для Достоевского горячая любовь ко всем людям и к Богу, восстановление образа Божиего в человеке во всем его несказанном величии и красоте, справедливое устройство общества, где все были бы счастливы, и вся жизнь стала бы гимном Создателю – это святые и высоконравственные идеи, от которых он никогда не отречется, но с годами его умственный взор станет более проницательным, а философия жизни – гораздо более трагичной. У Шидловского было такое поэтическое выражение – «первоверховная идея Божества». В отношении Достоевского можно с уверенностью сказать, что его «первоверховной идеей» была идея Богочеловека Иисуса Христа, все миросозерцание великого русского писателя – христоцентрично. Для Достоевского явление Иисуса Христа в мире – это чудо истории, явление величайшего идеала для человечества. В жизни Достоевского было время угасания религиозного чувства – это первый период его литературного творчества, когда известный литературный критик, яростный социалист и атеист Белинский «бросился обращать его в свою веру» и он «страстно принял тогда все его учение». Пылкий социалист Белинский его обостренным чувством социальной справедливости прошел через философию Гегеля, одно время он верил, что все действительное – разумно, но впоследствии под влиянием Фейербаха, он отрекся от метафизики Гегеля, увлекся естествознанием и точными науками, стал видеть в слове религия – мракобесие, цепи и кнут, восстал на Бога из любви к человечеству – маратовской любви, готовой ради всеобщего счастья принести в жертву тысячи и тысячи жизней. Все новозаветное учение Иисуса Христа Белинский, «как социалист, необходимо должен был разрушать, называть его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукою и экономическими началами; но все-таки оставался пресветлый лик Богочеловека, Его нравственная недостижимость, Его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием». Но вопреки мнению Мочульского, Достоевский и в те годы не отрекся от «сияющей личности Христа», «пресветлый лик Богочеловека, Его нравственная недостижимость, Его чудесная и чудотворная красота» остался святыней его сердца, ведь когда неистовый Виссарион пытался развенчать личность Сына Божиего и насмешливо говорил о Христе, то «лицо Достоевского изменялось, точно он заплакать хотел». В то время Достоевский еще не мог опровергнуть атеистическую аргументацию Белинского, но заветную святыню своего сердца – любовь к Иисусу Христу, он никогда не предавал и не отвергал. Впоследствии Достоевский порицал себя за то, что стал «европейским либералом», утратил церковную веру в Божественность Иисуса Христа, сравнивая с ним Гомера и Гюго, ставя их выше Шиллера и Шекспира, Гете, Байрона и Пушкина. Но и тогда Достоевский не отрекался от почитания Иисуса Христа, считая Его высшим воплощением добра, и  чудесная Личность Его, как и прежде, оставалась для него святым идеалом и путеводной звездой. В своей книге «В мире Достоевского» Юрий Селезнев рассудительно замечает, что Христос – вечная святыня для Достоевского, и хоть Белинскому удалось заронить в душе писателя сомнения в Божественности Сына Человеческого, в совершенные Им чудеса и Его воскресение из мертвых, в результате чего Достоевский впоследствии всю жизнь мучился вопросом о бытии и благости Бога, но никогда с уст его не сошла ни одна насмешка на сияющий лик Богочеловека. Русский религиозный философ Николай Лосский верно заметит, что Достоевский на время отвергнет церковное учение о Христе Богочеловеке, отойдет от Церкви и будет пренебрегать ее таинствами – откажется от причастия Святых Тайн – неслучайно спустя года в Базеле он с содроганием будет вглядываться в картину Ганса Гольбейна «Мертвый Христос в гробу» и заметит – «Да от этой картины у иного вера может пропасть!» Эта фраза Достоевского – невольное признание о сомнениях в том, что Христос есть Богочеловек, победивший смерть чудом Своего воскресения, и сомнения эти с особенной силой вспыхнули в душе писателя, когда он общался с Белинским и тот старался поколебать его веру. Известно, что после ссоры с Белинским, произошедшей в начале 1847 года, начинается возвращение Достоевского в Церковь, он вновь молится и постится, богословствует о любви и милосердии Христа Спасителя, беседует с друзьями не только об искусстве и литературе, но и о религии, называя себя человеком, верующим в Откровение. Почитая Библию священной книгой, Достоевский возмущался, когда кто-то сказал, что в Евангелии оправдывается ложь во спасение: «В Евангелии этого не сказано»; когда «человек лжет, то делается гадко, но когда лжет и клевещет на Христа, то это выходит и гадко, и подло». По свидетельству доктора Яновского Достоевский любил и обожал Христа, он был твердо убежден в истинности истории Ветхого и Нового Заветов, утверждал что чистосердечная покаянная молитва – лучшее лекарство от всех грехов, но убежденность эта – давалась ему через мученическую борьбу с легионом самых отчаянных сомнений. По разъяснению Н.О. Лосского «Яновский обладал церковною верою в Иисуса Христа как Богочеловека, верою, не поколебленною сомнениями, но и не разработанною личными усилиями ума. Наоборот, Достоевский в начале этого знакомства находился в кратковременном периоде утраты веры в божественность Христа, однако личность Христа и в это время, как в течение всей его жизни, оставалась для него идеалом и путеводною звездою. Поэтому он мог помогать Яновскому понять глубокий смысл многих истин Евангелия, а сам в свою очередь, может быть, под влиянием толчка, данного примером Яновского, вернулся к Церкви и пошел вместе с другом к св. Причастию, вероятно, в Великом посту 1847 года. Маловероятно, однако, чтобы этот возврат к Церкви был обусловлен только примером Яновского. Скорее следует предполагать, что он был подготовлен уже впечатлениями и размышлениями, оттолкнувшими его от увлечения Белинским и от всего его «европейского» кружка. Неуважительное отношение Белинского к личности Христа было непереносимо для Достоевского».
                Исповедуя хилиастическую веру в преображение мира и устроение царства всеобщего счастья и справедливости, Достоевский признавался, что является утопическим социалистом и последователем Фурье: «Фурьеризм – система мирная: она очаровывает душу своей изящностью, обольщает сердца тою любовью к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он составлял свою систему, и удивляет ум своею стройностью. Привлекает к себе она не желчными нападками, а воодушевляя любовью к человечеству. В системе этой нет ненависти». Идея грядущего золотого века – самая заветная мечта Достоевского, она стоит в центре его миросозерцания и охватывает се его литературное творчество от «Бедных людей» до «Сна смешного человека», и здесь явственно ощущается сильнейшее влияние Бальзака, утверждавшего, что Фурье продолжает дело Христа, а его теория заслуживает лучшего анализа и практической реализации. В 1846 году Достоевский познакомился с Петрашевским, а  с 1847 году стал посещать его кружок, углубленно изучать книги социально-христианского содержания, встречает единомышленников – А.П. Миллюкова, преклоняющегося перед Ламенне и переводящего его на церковно-славянский язык, К.И. Тимковского, обещавшего доказать чисто научным путем Божественность Иисуса Христа и необходимость Его пришествия в мир, поэта А.Н. Плещеева, писавшего в стихах о Великом Назорее, распятом на Кресте, и христианского социалиста Д. Ахшарумова,  с его восторженной похвалой в честь Фурье: «И вот нашлись люди с горячей любовью ко всем людям, к целому человечеству, а также к Богу, которые посвятили всю свою жизнь на то, чтобы найти такое устройство общества, где все были бы богаты, счастливы и довольны, где бы самая жизнь наша, каждый день, час и минуты ее были бы благодарственным гимном Создателю, где не было бы ни слез, ни преступлений, и во главе их стоит величественный гений Фурье». Величайшей мечтой петрашевцев было возродить образ свободного человека во всем его величие и красоте и создать царство справедливости и счастья – «покрыть всю землю нищую дворцами, плодами и разукрасить в цветах». Рассудительный Мочульский верно писал, что никакого заговора Петрашевского не было,  а сами петрашевцы – это русские фурьеристы, человеколюбивые либералы и утопические социалисты, не имевшие четкой социальной и политической программы, их суждения были проникнуты религиозно-гуманистическим пафосом и в подавляющей массе своей они не были ни революционерами, ни сторонниками насильственных переворотов, а об их собраниях по пятницам знал весь Петербург. В докладной записке по делу Петрашевского чиновника особых поручений Министерства Внутренних Дел Липранди сказано: «В большинстве молодых людей очевидно какое-то радикальное ожесточение против существующего порядка вещей, без всяких личных причин, единственно по увлечению «мечтательными утопиями «, которые господствуют в Западной Европе и до сих пор беспрепятственно проникали к нам путем литературы и даже самого училищного преподавания. Слепо предаваясь этим утопиям, они воображают себя призванными переродить всю общественную жизнь, переделать все человечество и готовы быть апостолами и мучениками этого несчастного самообольщения». В объяснении следственной комиссии сам Достоевский открыто и смело объявлял себя мечтателем-вольнодумцем и полагал, что таковым должен быть всякий благородный человек, желающий блага своей отчизне: «Да, если желать лучшего есть либерализм, вольнодумство, то в этом смысле может быть я вольнодумец. Я вольнодумец в том же смысла, в котором может быть назван вольнодумцем и каждый человек, который в глубине сердца своего чувствует себя в праве быть гражданином, чувствует себя в праве желать добра своему отечеству». Достоевский не был сторонником кровавой революции, воспитанный на произведениях гениев самой высокой культуры – Шекспире и Гомере, Пушкине и Данте, Шиллере и Гете, Байроне и Гоголе, он возлагал надежды на мирные реформы и преобразования, мечтал о нравственно преображении людей, и с восторгом излагал идею золотого века – самую невероятную мечту, за которую был готов отдать жизнь. Интересно, что во время допроса мечтатель Достоевский проявил неожиданное трезвомыслие и назвал фурьеризм «вредной системой», изящной утопией – несбыточной мечтой, но вместе с тем горячо настаивал на том, что идеи социализма, при условии мирного осуществления их – это святые и нравственные идеи, а главное, общечеловеческие, они станут будущим законом всего без исключения человечества. Осознав, что икарийская коммуна и фаланстера Фурье напоминает казарму, Достоевский исповедовал идею христианского социализма, не противоречащую духовной свободе личности, и ей он остался верен до конца своих дней, о чем свидетельствуют восторженные строки из «Дневника писателя» 1876 года, посвященные Жорж Занд: «Жорж Занд была, может быть, одною из самых полных исповедниц Христовых, сама не зная о том. Она основывала свой социализм, свои убеждения, надежды и идеалы на нравственном чувстве человека, на духовной жажде человечества, на стремлении его к совершенству и к чистоте, а не на муравьиной необходимости. Она верила в личность человеческую безусловно (даже до бессмертия ее), возвышала и раздвигала представление о ней всю жизнь свою – в каждом своем произведении и тем самым совпадала и мыслью, и чувством своим с одной из самых основных идей христианства, т. е. с признанием человеческой личности и свободы ее (а стало быть, и ее ответственности). Отсюда и признание долга, и строгие нравственные запросы на это, и совершенное признание ответственности человеческой. И, может быть, не было мыслителя и писателя во Франции в ее время, в такой силе понимавшего, что «не единым хлебом бывает жив человек». Что же до гордости ее запросов и протеста, то, повторяю это опять, эта гордость никогда не исключала милосердия, прощения обиды, даже безграничного терпения, основанного на сострадании к самому обидчику; напротив, Жорж Занд в произведениях своих не раз прельщалась красотою этих истин и не раз воплощала типы самого искреннего прощения и любви». «Жорж Занд не мыслитель, но это одна из самых ясновидящих предчувственниц (если только позволено выразиться такою кудрявою фразою) более счастливого будущего, ожидающего человечество, в достижение идеалов которого она бодро и великодушно верила всю жизнь, и именно потому, что сама, в душе своей, способна была воздвигнуть идеал. Сохранение этой веры до конца, обыкновенно, составляет удел всех высоких душ, всех истинных человеколюбцев».
                Надо сказать, что личность Петрашевского не нравилась Достоевскому, он считал его агитатором и интриганом, а его собрания он посещал  лишь потому, что там осуждались вопросы о реформе суда, свободе печати и отмене крепостного права. По свидетельству Спешнева, сами основы миросозерцания Достоевского были религиозными, он не мо принять атеистический социализма, «а Петрашевский производил на него «отталкивающее впечатление тем, что был безбожник и глумился над верою», в одной из своих речей назвав Иисуса Христа «демагогом, несколько неудачно кончившим свою карьеру». Исследователи жизни и творчества Достоевского отмечали, что огромное влияние на него имела загадочная фигура Николая Спешнева – гордого и мрачного аристократа, богатого красавца, молчаливого и скрытного, изучавшего историю христианства и вернувшегося в Россию, чтобы проповедовать социализм, атеизм и террор. Таинственный аристократ Спешнев играл в жизни Достоевского роковую роль коварного искусителя, Мефистофеля, он же стал прообразом Николая Всеволодовича Ставрогина – литературного героя из трагического и пророческого романа «Бесы». Всем известно, что главным предметом обвинений, приведшего петрашевцев на эшафот, а затем – на каторгу,  было чтение знаменитого письма Белинского к Гоголю, где было написано: «Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства… Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это (русский народ) по натуре глубоко атеистический народ». В «Дневнике писателя» есть удивительное признание Достоевского, он не только называет себя исповедником социалистических идей, но и заявляет, что петрашевцы и он сам – могли стать нечаявцами: «Почему же вы знаете, что петрашевцы не могли бы стать нечаевцами, то есть стать на нечаевскую же дорогу, в случае, если бы так обернулось дело? Конечно, тогда и представить нельзя было, как бы это могло так обернуться дело? Не те совсем были времена. Но позвольте мне про себя одного сказать: Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы… во дни моей юности».  Трагическая и зловещая фигура Нечаева – основателя революционного общества и автора «Катехизиса революционера», мечтающего опутать всю Россию сетью тайных ячеек, возмутить народные массы и поднять их на восстание, устроить кровавый бунт, свергнуть правительство, упразднить религию, семью и частную собственность, впоследствии стала прообразом Петра Верховенского из «Бесов», заклейменного Достоевским позором за циничное убийство студента Иванова. Из кружка Петрашевского выделился гораздо более радикальный кружок Дурова, где высказывались идеи создания тайной типографии и рассматривалась возможность освобождения крестьян через восстание и свержение самодержавной власти, а для сохранения тайны «должно включить в одном из параграфов приема угрозу наказания смертью за измену; угроза будет еще более скреплять тайну, обеспечивая ее», что является предвосхищением нечаевщины и с точки зрения позднего Достоевского, страшным грехом – отречением от Христа и Его евангельских заветов. На страницах «Дневника писателя» 1873 года Достоевский приносит публичное покаяние – совершает великий подвиг бесстрашного и беспощадного самообличения, но когда петрашевцы восходили на эшафот, то многие из них остались людьми убежденными и не сломленными, не испытывающими раскаяния и ощущающими себя мучениками за идею: «Мы, петрашевцы, продолжает он, стояли на эшафоте и выслушивали наш приговор без малейшего раскаяния… Если не все мы, то, по крайней мере, чрезвычайное большинство из нас почло бы за бесчестие отречься от своих убеждений. То дело, за которое нас осудили, те мысли, те понятия, которые владели нашим духом, представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то очищающим, мученичеством, за которое многое нам простится. И так продолжалось долго. Не годы ссылки, не страдания сломили нас. Напротив, ничто не сломило нас, и наши убеждения лишь поддерживали наш дух сознанием исполненного долга». Находясь в заключение в Петропавловской крепости Достоевский читал сочинения святого Димитрия Ростовского и Шекспира, просил прислать ему «Отечественные записки» и Библию, но, несмотря на свою религиозность, стоя на эшафоте он отказался от исповеди и святого Причастия – говоря с восторгом о Христе и безмерно любя Его он еще не был церковным человеком – возвращение в Церковь произойдет лишь после каторги и многих лет самых напряженных духовных борений. Духовный путь Достоевского пролегал через борьбу веры и неверия, через восхождение на эшафот, когда перед ним встал жизненный вопрос: «Христос или смерть?», во всей его трагической и религиозно-философской глубине. Как писал Юрий Селезнев «сначала была Голгофа, Достоевский «стоял на эшафоте», ему выпала «по воле рока и жизнь, и скорбь, и смерть пророка...». Приговоренный к смертной казни по делу петрашевцев, Достоевский, пережил ее как Голгофу и, с ужасом заглянув в бездну смерти, он обратился к Спешневу со словами: «Мы будем там со Христом!!?», и получил мефистофельский ответ, от которого можно «сойти с ума»: «Горстью праха!» Все мотивы трагических романов Достоевского вышли из вопроса: «Мы будет там со Христом!!?» («Идиот»), ироничного ответа Спешнева: «Горстью праха!» («Бесы»), и религиозного прозрения самого Достоевского – «русский инок» («Братья Карамазовы»). Достоевский взошел на эшафот с потаенной мыслью о Христе, прошел через все круги Омского острога – «мертвого дома», с Евангелием у сердца пронес веру в человека через самые мрачные годы, чтобы обрести веру в библейского Бога, воскреснуть из мертвых. Григорий Померанц виртуозно сравнил веру Достоевского с гравюрой Калло, на которой изображен огромный развесистый дуб, на ветвях его вешают разбойников, и вот последний разбойник стоит на ступеньке приставной лестницы, петля уже обмотала его шею, а снизу к нему взбирается священник с крестом. Еще несколько мгновений и лестницу выдернут из-под ног этого разбойника, но сейчас – он весь устремлен к кресту в руках священника. Вся жизнь для него, вся надежда и вера – этот крест, образ распятой Божественной Любви. Эта картина Калло напоминает рисунок смертной казни, который просит нарисовать князь Мышкин, акцентирующий внимание зрителей на двух фигурах – преступник и крест: «Нарисуйте эшафот, так чтоб видна была ясно и близко одна только последняя ступень; преступник ступил на нее; голова, лицо бледное, как бумага, священник протягивает крест; тот с жадностью протягивает свои синие губы, и – все знает… Крест и голова – вот картина!» Всей страдальческой душой своей Достоевский ощущал, что все мы – приговорены к смерти, но вера для него – устремление духа и сердца к Богу, вера – это духовная почва, то на что можно опереться в жизни, то, что дает человеку смысл и надежду, а без нее – смерть и отчаяние.
                Взойдя на эшафот, Достоевский испытал мистический трепет перед смертью, с грандиозной силой и глубиной осознал, что смерть – это необычайно таинственная, страшная и трагическая вещь. Трагична гибель человека как уникального и неповторимого Божьего создания, духовного существа, чья душа – это целый мир, незримая вселенная. Наша жизнь со всеми ее тяготами и страданиями, со всем добром и злом, со всеми чудесами и тайнами невероятно сложна и загадочна, а смерть как ее неизбежный итог – перечеркивает всю жизнь человека, обнуляет все его дела, если не существует бессмертия души и личности. Зачем были даны человеку сердце, ум и талант, душевные муки и радости, зачем он напряжено искал и любил, думал и молился, зачем ему была дана жизнь – уникальная во всей вселенной, если конец его бытия – горсть праха в могиле? Мучительные переживания ожидания казни оставят неизгладимый след в сердце и памяти Достоевского, буду запечатлены в его творчестве – в романе «Идиот» князь Мышкин передаст рассказ человека, ожидавшего расстрела, а затем помилованного: «Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот и ему был прочитан приговор смертной казни расстрелянием за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но однако-же в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут, или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрет… Он помнил все с необыкновенной ясностью и говорил, что никогда ничего в этих минутах не забудет. Шагах в двадцати от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, было врыто три столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых повели к столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые, длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат. Мой знакомый стоял восьмым по очереди стало быть, ему приходилось идти к столбу в третью очередь. Священник обошел всех с крестом. Выходило, что остается жить минут пять не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть… Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный… Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чем он будет думать; ему все хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот, как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты уже будет «нечто», кто-то иди что-то, так кто же? Где же? Все это он думал в те две минуты решить! Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченной крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними… Неизвестность «и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, было ужасно: но он говорил, что ничего не было для него в то время тяжелее, как беспрерывная мысль: «что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, - какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уже ничего бы даром не истратил!» В памяти о смерти есть горькое осознание конечности земного бытия, побуждающее человека глубоко задуматься о смысле жизни, о цели существования и своем предназначении, о Боге, душе и вечности. Какую мучительную жажду жизни испытывает человек пред лицом смерти, как хочет он вернуть все назад – хотя бы несколько лет, как жаждет прожить жизнь заново! В день инсценировки смертной казни по делу петрашевцев, Ф.М. Достоевский писал в письме своему брату Михаилу: «Как оглянусь на прошлое, да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз грешил против сердца моего и духа, - так кровью обливается сердце мое. Жизнь – дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья… Казематная жизнь уже достаточно убила во мне плотских потребностей, не совсем чистых; я мало берег себя прежде. Теперь уже лишения мне нипочем, и потому не пугайся, что меня убьет какая-нибудь материальная тягость. Я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях не уныть и не пасть – вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да! правда! Та голова, которая создавала, жила высшею жизнью искусства, которая сознала и свыклась с высшими потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мною. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и жалеть, и помнить, а это все таки жизнь. Брат, береги себя и семью, живи тихо и предвиденно. Думай о будущем детей твоих… Живи положительно. Никогда еще таких обильных и здоровых запасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь. Но вынесет ли тело: не знаю. Если кто обо мне дурно помнит и если с кем я поссорился, если в ком нибудь произвел неприятное впечатление – скажи им, чтоб забыли об этом, если тебе удастся их встретить. Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так любить и обнять хоть кого нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, прощаясь с моими милыми перед смертью». После грехопадения Адама все люди стали смертны, а значит каждый из нас – приговорен к смертной казни. Если вся наша земная жизнь заканчивается смертью как уничтожением личности, то в жизни нет смысла, она абсурдна и бесцельна и незачем тогда жить, но если существует Бог и есть бессмертная душа, то наша жизнь имеет непреходящий смысл. Жизнь без Бога – абсурдна и неприемлема, вера – это духовная опора в самые трагические минуты жизни, устремление души к Всевышнему, ощущение Бога в сердце, духовное чувство причастности вечности, она – убедительнее всех математических доказательств, научных фактов и философских умозрений. Для Достоевского страх перед смертью – это не только психологическое явление, но и метафизическая проблема, человек боится смерти, ибо сотворен для вечной жизни, смерть – противоестественна, она – аномалия в Божьем мире, ее не должно было быть, апостол Павел называет смерть – последним врагом и пророчествует, что она истребится – ее не будет в Царстве Небесном; страх перед смертью – это кьркегоровский ужас перед ничто, страх перед темной бездной небытия, все естество наше требует вечной жизни и противится смерти, оно не мирится с исчезновением личности в безгласной могиле и жаждет обрести онтологическую основу своего существование в вечной любви и бесконечном могуществе Бога.
                После инсценировки смертной казни приговоренным заговорщикам было объявлено на площади о помиловании их императором Николаем I и отправке на каторгу – Достоевский получил вначале восемь лет, а позднее наказание было смягчено: «4 года каторги, а потом – рядовым». Если эшафот ужас ожидания смертной казни Достоевский пережил как личную Голгофу, то четыре года каторги в Омском остроге были для него – сошествием в преисподнюю, литературной смертью – лишением высших запросов человеческого духа – искусства и творчества, но вместе с тем он не ощущает в сердце своем озлобленности, но надеется сохранить дух и сердце в чистоте и переродиться к лучшему, ибо высшие потребности духа остались в нем и сердце его жаждет идеала: «Боже мой! Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольется! Да, если нельзя будет писать, я погибну!…. Нет желчи и злобы в душе моей; хотелось бы так любить и обнять хоть кого-нибудь из прежних в это мгновение. Это – отрада, я испытал ее сегодня, прощаясь с моими милыми перед смертью… Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все утешение мое!» В жизни Достоевского эшафот был колоссальным духовным событием, разделившим его жизнь на «до» и «после», с этого момента начался внутренний процесс «перерождения убеждений» – переход от нравственного идеализма и романтизма Шиллера к трагическому реализму и православной вере. По пришествию многих лет Достоевский вспоминал как его заковали в кандалы и отправили в Сибирь, судьба его была неведома и печальна, на ноющем сердце – грустно, из глаз проступали слезы, но его не покидала бодрость духа, о них заботились ссыльные старого времени, их утешали и ободряли жены декабристов – чудные души, «испытанные 25-летним горем и самоотвержением», а жена декабриста Фонвизина подарила ему Евангелие – вечную книгу, которая была испещрена пометками Достоевского на каторге, писавшего о женах декабристов «Они благословили нас в новый путь, перекрестили и каждого оделили Евангелием – единственная книга, позволенная в остроге. Четыре года пролежала она под моей подушкой на каторге. Я читал ее, иногда и читал другим. По ней выучил читать одного каторжного». Трагический опыт пребывания в Омской каторжной тюрьме с ее жестокими нравами, наказаниями, непримиримой ненавистью каторжников к дворянам, грубостью речи и озлобленностью, доходящей до исступления и злобы сатанинской, Достоевский называл погребением заживо: «А эти четыре года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу. Что за ужасное было это время, не в силах я рассказать тебе, друг мой. Это было страдание невыразимое, бесконечное, потому что всякий час, всякая минута тяготела, как камень, у меня на душе». В своих письмах и на страницах «Записок из Мертвого дома» – одного из самых страшных творений в русской литературе, произведшего потрясающее впечатление на современников реалиями каторжной жизни, картинами нравственных и физических мучений, Достоевский, по праву заслуживший имя «русского Данте», изложил ужасы, окружавшие его на протяжении четырех лет: «Это народ грубый, раздраженный и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и со злобной радостью о нашем горе. Они бы нас съели, если бы им дали. Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить, есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться за бесчисленностью всевозможных оскорблений… 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие… Нам пришлось выдержать все мщение и преследование, которыми они живут и дышат к дворянскому сословию…». « Жили мы в куче, все вместе в одной казарме… Все полы прогнили. Пол грязен на вершок, можно скользить и падать… Затопят шестью поленами печку, тепла нет, а угар нестерпимый, и вот вся зима. Тут же в казарме арестанты моют белье и всю маленькую казарму заплескают водой. Поворотиться негде. Выйти за нуждой уже нельзя с сумерек до рассвета, ибо казармы запираются, и ставится в сенях ушат, и потому духота нестерпимая. Все каторжные воняют, как свиньи и говорят, что нельзя не делать свинства, дескать, «живой человек» … Блох, вшей и тараканов четвериками… В пост капуста с водой и почти ничего больше. Я расстроил желудок нестерпимо и был несколько раз болен. Суди, можно ли было жить без денег, и если бы не было денег, я бы непременно помер и никто, никакой арестант, такой жизни не вынес бы… Прибавь ко всем этим приятностям почти невозможность иметь книгу, что достанешь, то читать украдкой, вечную вражду и ссору кругом себя, брань, крики, шум, гам, всегда под конвоем, никогда один, и это четыре года без перемены, - право, можно простить, если скажешь, что было худо…». Каторга – это явление Ада на земле, особенно же сильно удалось Достоевскому описание бани и творившейся в ней инфернальной оргии бесчеловечности: «Когда мы растворили дверь в баню, я думал, что мы вошли в ад… Пар, застилающий глаза, копоть, грязь, теснота… На всем иолу не было местечка в ладонь где бы не сидели, скрючившись, арестанты, плескаясь из своих шаек… Веников пятьдесят на полке подымалось и опускалось разом; все хлестались до опьянения. Пару поддавали по-минутно. Это был уже не жар: это было пекло. Все это орало и гоготало при звуке ста цепей, волочившихся по полу… Грязь лилась со всех сторон. Все были в каком-то опьянелом, в каком-то возбужденном состоянии духа; раздавались визги и крики… Обритые головы и распаренные до красна тела арестантов, казались еще уродливее. На раскаленной спине обыкновенно ярко выступают рубцы от полученных когда-то ударов плетей и палок, так что теперь все эти спины казались вновь израненными. Страшные рубцы… Поддадут – и пар застелет густым горячим облаком всю баню, все загогочет, закричит. Из облака пара замелькают избитые спины, бритые головы, скрюченные руки, ноги…». Но на фоне адского мрака каторжной жизни контрастно выступает трогательное описание Достоевским усердных молитв арестантов, их пожертвования на церковный собор, чувство греховности перед Богом и то, как все они падали ниц на землю, когда священник с чашей в руках произносил слова: «…но яко разбойника мя прийми». Неслучайно в романе «Братья Карамазовы» сидя в остроге и предвидя тяжкие испытания на каторге, Дмитрий Карамазов восклицает в беседе с Алешей: «О да, мы будем в цепях, и не будет воли, но тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой человеку жить невозможно, а Богу быть, ибо Бог дает радость, это его привилегия великая… Врет Ракитин: если Бога с земли изгонят, мы под землей его встретим! Каторжному без Бога быть невозможно, невозможнее даже, чем некаторжному. И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн Богу, у Которого радость! Да здравствует Бог и Его радость! Люблю Его!»  Как глубокомысленно писал профессор И.М. Андреев «После эшафота, на каторге, в кандалах, на нарах, «причтенный к злодеям», в первую каторжную ночь в «Мертвом  доме», в страшные, тяжкие минуты глубокого душевного кризиса, в смятении ума и сердца, на грани полного отчаяния обращается Достоевский ко Христу с молитвенным воплем о вразумлении, прощении и спасении, и открывает Евангелие…». На каторге Достоевский стал экзистенциальным философом, а его миросозерцание сделалось еще более религиозным и трагичным, он познал ложь гуманизма, оторванного от христианских истоков, отверг гуманистический миф о естественной безгрешности человека и открыл для себя страшную религиозную истину о первородном грехе – о греховности и падшести человека. На каторге Достоевский узнал страшные и жестокие нравы преступников, лицезрел жуткие сцены дантевского Ада в реалиях земной жизни, столкнулся с яростной ненавистью и невероятной озлобленностью, но более всего потрясли писателя загадочные натуры преступников – «чудищ и нравственных Квазимодо», не ведавших душевных мук совести и раскаяния: «В продолжении нескольких лет я не видал между ними ни малейшего признака раскаяния, ни малейшей тягостной думы о своем преступлении. Ведь можно же было во столько лет хоть что нибудь заметить, поймать, уловить в этих сердцах, хоть какую нибудь черту, которая бы свидетельствовала о внутренней тоске, о страдании. Но этого не было, положительно не было». Впоследствии Достоевский, насмотревшийся на картину «ужасающего духовного отупения, страшного совмещения кровожадности и ненасытимого плотоугодия», характеризовал остроги как «школы взаимного обучения разврату и преступлению». Тургенев признавался, что «Записки из Мертвого дома» поражают дантовскими картинами, тонким психологическим анализом, атмосферой безысходности. С фигурой Данте Алигьери и его «Адом» сравнивал Достоевского и его записки Герцен: «Не следует, кроме того, забывать, что эта эпоха оставила нам одну страшную книгу… которая всегда будет красоваться над выходом из мрачного царствования Николая, как надпись Данте над входом в ад: это «Мертвый дом» Достоевского, страшное повествование, автор которого, вероятно, и сам не подозревал, что, рисуя своей закованной рукой образы сотоварищей-каторжников, он создал из описания нравов одной сибирской тюрьмы фрески в духе Буонаротти». Достоевский – это человек, побывавший в Аду, в центре «Записок из Мертвого Дома» была жизнь каторжников, их характер, быт и нравы; но как проницательнейший психолог, он замечает, что каторжники – необыкновенный, даровитый и сильный народ, среди них не только откровенные злодеи, но характеры глубокие, сильные и прекрасные, отверженные от мира сего они обращались к Богу и вере, сохраняли в себе человечность. На каторге Достоевский становится убежденным волюнтаристом и персоналистом, он задается вопросом – почему одни каторжники окончательно становятся извергами, а иные – перерождаются, раскаиваются и становятся христианами? – и находит ответ в тайне свободы и их личном самоопределении, ибо какой бы не была окружающая человека социальная среда, он имеет свободу духа и выбора – всегда может остаться человеком. В «Записках из Мертвого дома» Достоевский приходит к убеждению, что русский народ – необыкновенный народ, в кромешной каторге лучшие его представители могут быть глубоко религиозными, и пусть западная цивилизованность чужда ему, но душа России жаждет веры и святыни. Достоевский не только становится своеобразным народником, но задается вопросами о добре и зле, о свободе и душе человека, становится экзистенциальным философом, родственным Паскалю и Кьеркегору, выходит из каторги не озлобившимся на весь мир, а духовно обогащенным, воспринимает день освобождения как воскресение из мертвых и начало новой свободной жизни.
                У Достоевского есть сильные, обжигающие строки, изобличающие крушение его прежней романтической веры и этики: «И таков проклятый романтизм всех этих чистых сердец! О мерзость, о, глупость, о ограниченность этих поганых, сентиментальных душ!». Все романтические идеалы Достоевского рухнули на каторге, он увидел страшное зрелище зла в лице нераскаянных злодеев, стоявших вне морального закона. Шиллеровская вера в возвышенное и прекрасное, в то, что искусство и просвещение могут преобразить и нравственно исправить каждого человека не выдержала испытание действительностью и Достоевский становится трагическим реалистом. Многим читателем Достоевский представляется мрачным и пессимистическим писателем, развенчивающим гуманизм – веру в человека, но на самом деле, Достоевский не пессимист, он отверг гуманистическую веру в человека, но укрепился в религиозной вере во Христа Богочеловека, провозгласил, что без Бога человек – окаянен, низок и бесчеловечен, с Богом же – велик, благороден и божественен. Мне очень нравится мысль русского религиозного философа Николая Бердяева, гласящая, что Достоевский «учит через Христа открывать свет во тьме, открывать образ и подобие Божие в самом падшем человеке, учит любви к человеку, связанной с уважением к его свободе. Достоевский проводит нас через тьму, но не тьме принадлежит у него последнее слово. Творчество Достоевского мене всего оставляет впечатление мрачного и безысходного пессимизма… Свет Христов побеждает мир, просветляет всякую тьму. Само христианство Достоевского не мрачное христианство, это – белое, Ианново христианство. Именно Достоевский много дает для христианства будущего, для торжества вечного Евангелия, религии свободы и любви». В смысловом центре жизни и творчества Достоевского стоит фигура Богочеловека Иисуса Христа. В этом плане прав русский поэт и религиозный философ, В.С. Соловьев в своих трех речах справедливо назвавший Ф.М. Достоевского – пророком и предтечей «нового религиозного искусства». Возвращение Достоевского к церковной вере происходило мученически, через глубочайший духовный кризис, а его путь от романтизма и Шиллера ко Христу и Церкви, проходил не только через каторгу, но и через философию подпольного человека – «философию трагедии», как ее окрестил Лев Шестов. Проникнувшись пафосом «Записок из подполья» Достоевского, где с раздирающим душу воплем ужаса и отчаяния, человек с насмешливой физиономией – глубоко трагическое лицо, отстаивая приоритет свободы личности над общественными нормами и полагая, что никакие общественные переустройства не отменят трагизма бытия, осыпает градом ядовитых сарказмов все нравственные идеалы, некогда наполнявшие душу Достоевского восторгом и умилением, не выдержали испытания каторгой, все заветы нравственного идеализма, заключенные в поэзии Шиллера и Некрасова и мечтаниях о всеобщем счастье, Шестов заявляет: «Его первоначально оптимистичный и позитивный взгляд на жизнь, сменился воззрениями пессимистическими и негативными, произошел поворот от философии жизни как драмы к философии жизни как трагедии, от философии нравственной самоценности к философии отчаяния, которая начинается с осознания бесконечного, безнадежного и принципиального одиночества человека в мире и завершается практическим принципом: абсолютным эгоизмом, или идеологией «человека из подполья» Достоевского». По мудрому суждению Бердяева сам Шестов «хочет философствовать как подпольный человек», для него духовный мир Достоевского – это психологическая загадка, а ключ к пониманию его творчества – пережитая трагедия и крушение нравственного идеализма, исповедуемого до каторги – до момента отчаяния и безнадежности. Акцентируя внимание на «Записках из подполья»  – трагической повести, служащей увертюрой к романному Пятикнижию Достоевского, Шестов находит в ней отречение от идеалов прошлого и «раздирающий душу вопль ужаса, вырвавшийся у человека, внезапно убедившегося, что он всю свою жизнь лгал, притворялся, когда уверял себя и других, что высшая цель существования – это служение последнему человеку», По характеристике Шестова Достоевский был самым мечтательным, самым надзвездным, самым искренним романтиком и идеалистом, думающим, что «мораль может справиться со всеми вопросами, задаваемыми  человеку жизнью», «учившим людей верить, что ужасная судьба униженных и оскорбленных искупается слезами и добрыми чувствами  читателей  и  писателей». Если до каторги Достоевский жил среди обычных людей, то после перенесенных им испытаний, он освободился от обыденности и произошло перерождение его убеждений – испытав страшное одиночество перед лицом ужаснейших врагов – злых демонов сомнения и отчаяния, он стал исповедником философии трагедии, а она – «есть дело рук отступников  идеализма,  людей, потерявших  почву под ногами, утративших чувство «живой жизни», разочаровавшихся во всем прекрасном и высоком». С точки зрения Шестова в «Записках из подполья» Достоевский предстает как изощреннейший психолог, дающий ответ на «Критику чистого разума» Канта, а философия «подпольного человека», исповедуемая и диалектически развитая такими героями как Раскольников, Кириллов и Иван Карамазов – это ключ к целостной философии жизни русского писателя, поэтому любое отклонение от идей, изложенных в «Записках из подполья» Шестов рассматривает как измену Достоевского самого себе и своим подлинным убеждениям, переродившимся на каторге под влиянием жизненных испытаний и углубленного чтения Священного Писания. По верному замечанию С.А. Левицкого «отрицательный, богоборческий аспект мировоззрения Достоевского был выведен Шестовым на первый план – в противовес «благостным» истолкованиям творчества писателя. Указания на родство Достоевского и Ницше ставшее общем местом критики, также принадлежит к числу открытий Шестова». Для самого Достоевского богоборчество – это тяжкая болезнь духа и мученичество, а сам богоборец – несчастный человек, он разочарован в Боге и не принимает существующий миропорядок, жаждет изменить и переустроить мир согласно своей воле – бросает вызов небесам и противостоит всему миру, хотя в то же время через богоборчество человек может сокрушить ложные идеи о Боге и найти живого Бога пророков и Евангелия, но это – «святое богоборчество» Иова, Иакова и Иеремии, оно благословлено небесами и есть борьба не с Богом, а с ложными суждениями о Боге – борьба во имя Бога и правды Его. В своем толковании  творчества Достоевского и анализе его убеждений, Шестов не  смог осмыслить самое главное – то, что Достоевский был настоящим христианином, великолепно знавшим Библию, а его миросозерцание – христоцентрично, для него – Христос, воплощенное Слово Божие, есть ответ господень на все неистовые речи Иова, на мольбы всех одиноких и лишенных надежд на все земное. В книге «Миросозерцание Достоевского», Бердяев, полемизируя с Шестовым,  возражал против понимания Достоевского «исключительно как подпольного психолога», ибо подпольная психология «есть лишь момент духовного пути человека», а Достоевский не оставляет нас в атмосфере безнадежности, но ведет к Богу и обретению веры – ведет через Голгофу к спасению и Царству Небесному. По мысли Шестова, Достоевский «всю жизнь воевал с теоретическими отступниками «добра», хотя во всемирной литературе был всего один такой теоретик – сам Достоевский», он боролся с самим собой, изобретя «положительно прекрасных героев» –  князя Мышкина, Алешу Карамазова и старца Зосиму, чтобы спасти себя от ужасов «подполья». В своих суждениях о Достоевском и его творчестве, Шестов словно не замечает, что хотя в сердце Достоевского и шла мучительная борьба Бога и дьявола и ум его был охвачен тяжкими сомнениями в бытии Творца и Его благости, но жизнь со всеми ее трагедиями и ужасами, равно как и смерть с ее грозной тайной, была ему не страшна, ибо в сердце его жил Бог. Миросозерцание Достоевского религиозно и христоцентрично, он нашел единственный исход из трагедии во Христе Спасителе и проповедовал на страницах своих романов распятого и воскресшего Мессию, искупившего грехи рода человеческого и победившего Ад и смерть. По мудрому умозаключению русского религиозного философа Н.О. Лосского: «…Шестов не усмотрел, что «Записки из подполья» выражают не крушение идеализма Достоевского, а отказ от поверхностных идеалов, выразителем которых был, напр., Чернышевский. В эту пору Достоевский увидал такую глубину зла в себе и в человеке вообще, что понял необходимость помощи Божией для метафизического преображения души и мира, чтобы достигнуть завершения борьбы совести человеческой со злом. В нем совершался переворот, который привел его к христианскому идеалу Царства Божия и такой свободы в нем, которая роднит его религиозный максимализм с религиозною требовательностью Шестова. По-видимому, под конец жизни Шестов стал замечать это. В книге «На весах Иова» он уже говорит, что не только у подпольного анти-героя, но и в книгах и исповедях величайших святых можно найти «такие же признания». «Так глубоко пал человек», что «потребовалось, чтоб Бог отдал Своего единственного Сына, потребовалась такая жертва из жертв, – иначе нельзя было спасти грешника. Так верили, так видели, так буквально говорили святые. То же увидел и Достоевский, когда отлетел от него Ангел смерти, оставив ему неприметно новые глаза». «Второе зрение» открыло Достоевскому «иные миры» и «он познал последнюю свободу», увидел, что Бог требует невозможного» с точки зрения ограниченного разума, и дошел до Осанны».  Литературное искусство Достоевского – это беспощадная и острейшая, как бритва, пневмоаналитика, обращенная к тайнам души человека, он оставил нам глубочайшие прозрения о парадоксах народной души, о психологии русского народа, изощренно вскрыл жизненную драму «человека из подполья», этого русского Гамлета, отравленного сомнением и рефлексией, трагически одинокого, видящего нашу земную жизнь без прикрас – со всеми ее невообразимыми ужасами и трагедиями, абсурдом и катастрофами. По проницательному суждению Бердяева все творчество Достоевского разделяется на два периода – до «Записок из подполья», когда он был своеобразным гуманистом, полным сострадания к «бедным людям», «униженным и оскорбленным», романтиком, исповедующим нравственный и эстетический идеализм Шиллера, и после «Записок из подполья», где разворачивается его гениальная идейная диалектика,  и он предстает как метафизик и пневматолог, исследующий глубины человеческого духа и трагедию личности, разрывает с гуманизмом Белинского и рассматривает человека не в социальной плоскости, а в измерении метафизической глубины – погружается в Марианскую впадину его внутреннего мира, дабы поведать о самом сокровенном, вскрыть ту тьму, что гнездится, как скопище ядовитых змей, в безднах сердечных, мучаясь и страдая за каждого своего героя, бесконечно сопереживая ему, но правдиво живописуя драму его жизни.  Человек из подполья – это разочарованный русский мечтатель, страдальчески переживший крушение романтических идеалов, ставший воинствующим иррационалистом и волюнтаристом, анализирующий загадку сознания более изощрен, чем Декарт, Кант и Гегель, отчаянно борющийся с утилитаристами, позитивистами и рационалистами, отвергающий эвдемонические и социалистические теории, разумность исторического процесса и мира, где отравлен Сократ и сожжен Бруно, это романтик ставший циником и парадоксалистом, восстающим на законы разума и логики, утверждающим, что человек есть иррациональное существо, отстаивающим свободу его воли и выступающим против превращения личности в бездушный автомат, в бессердечную машину и жалкий штифтик, в фортепианную клавишу. Прежние идеалы его рухнули и теперь «нет ничего святого». Но тайна духовного мира и миросозерцания Достоевского, глубочайшая тайна его сердца и веры – это не тайна подпольного человека с безжалостным цинизмом и отчаянием разоблачающего все высокое и прекрасное в душе человека, все его «возвышенные обманы», как думал Лев Шестов. Достоевский обнаружил, что человек стоит у края пропасти – смерти, в его сердце есть темная бездна греха, низменных страстей, его жизнь – трагическое зрелище, и никакие социальные преобразования, никакое воспитание не спасут человека, не преобразят его личность и весь окружающий его мир. В «Записках из подполья» Достоевский изобразил катакомбы нашего духа – изобличил всю низость душ, для которых нет ничего святого, указал на вопиющую пошлость нашей жизни, где нет места ничему прекрасному и возвышенному, высказал суровую правду о России и мире, проник в сущность падшего человека и низверг гуманистическую веру в его добрую натуру, поставил диагноз всеобщей духовной болезни – греховности, опроверг самонадеянность эвклидова ума с его культом логики, науки и рассудка, поднял бунт против мечтательного прекраснодушия Шиллера и эстетического идеализма, развенчал всех «благодетелей человечества», как Данте, продемонстрировал, что благими намерениями вымощена дорога в Ад, и задумался о смысле истории и жизни каждого человека. Если существует всемогущий Бог и Его благое промышление о мире и всех сотворенных Им созданиях, то и провиденциальный смысл истории мира должен осуществляться не за счет смысла жизни отдельных людей, а благодаря им – иными словами, человек – произведение любви и премудрости Божией не может считаться средством для реализации грандиозного замысла Творца. Мысли Достоевского – это не только трагическая философия, но прежде всего религиозная философия, он понимает, что человек пребывает в падшем и греховном состоянии, он проклят – обречен на тление и смерть в двух ее аспектах – духовном и физическом, отсюда – «потребность веры во Христа», неутолимая духовная жажда искупления и спасения. Нельзя спасти падшего и грешного человека, обреченного на смерть, ни культурой, ни моралью, ни мудростью, ни властью. Человек не может спасти себя сам, но что невозможно человеку, то возможно Богу и Достоевский «открывает путь к Богу». «Записки из подполья» имели для Достоевского катарсическое значение, он совершил суд над собой – изобличил в исповеди своей не только разочарование во всем прекрасном и возвышенном, а ясно осознал, что преображение человека и нравственное исправление его не может совершиться без благодати Божией – никакие правовые и социальные реформы и преобразования не устроят царство справедливости на земле, нужно молитвенное воззвание к Богу и духовное преображение, а посему поел крушения шиллеровского идеализма открывается два пути: путь разочарования и отчаяния, мизантропии и крайнего пессимизма, и религиозный путь веры, ведущий из «сени смертной» к Богу и спасению.
                С ранних лет Ф.М. Достоевский был глубоко религиозен, он признавался, что происходил из благочестивого русского семейства – пусть отец его был вспыльчив, подозрителен и ревнив, склонен к приступам тоски, но мать его отличалась  религиозной одаренностью, добрым нравом и судя по ее письмам – талантом художественного словесного творчества, а няня Алена Фроловна учила его молиться: «Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим». Читать Достоевский учился по Священному Писанию – особенно потрясли его Евангелие и книга Иова, он любил летние прогулки в Марьиной роще с назидательными беседами отца, торжественное посещение Кремля и московских соборов, ежегодное паломничество в Троице-Сергиеву Лавру, церковную архитектуру, богослужения, стройное поение хора и моления богомольцев. Закон Божий в семье Достоевских преподавал дьякон, прекрасно знавший Библию и обладавший удивительным даром слова, умение пробуждать в детях религиозные чувства и интерес к истории Ветхого и Нового Заветов. Сильнейше впечатление на Достоевского произвели рассказы и предания о христианских мучениках и подвижниках, он уверовал, что русский народ – самый религиозный народ в мире: «Народ наш, чтит память своих великих и смиренных отшельников и подвижников, любит рассказывать истории великих христианских мучеников своим детям. Эти истории он знает и заучил, и я сам их впервые от народа услышал, рассказанные с проникновением и благоговением и оставшиеся у меня в сердце». «Если народ, целый народ – заметьте, может чтить Божий образ, т. е. слабое, а у нас иногда и уродливое изображение Бога, Христа или Богородицы, то насколько же больше чтит он и любит самого Бога! У народа Богу всегда первое место, - передний угол; там у него божница, боговня. Ему надо иметь у себя святыню, видимую, как отображение Божества. Здесь, в этом почитании сказывается трогательная целокупность духа и сердца. Надо веровать, устремляться к невидимому Богу, но и почитать Его на земле простым сродным обычаем. Мне сказать могут, что такая вера слепа и наивна, а я отвечу, что вера такой и быть должна. Не всем же ведь богословами стать». О пробуждении своей сознательной религиозности в восьмилетнем возрасте, Достоевский расскажет устами старца Зосимы на страницах «Братьев Карамазовых» «В первый раз посетило меня некоторое проникновение духовное еще восьми лет от роду. Повела меня матушка одного (не помню, где был тогда брат) во храм Господень в Страстную неделю в понедельник к обедне. День был ясный, и я, вспоминая, теперь точно вижу вновь, как возносился из кадила фимиам и тихо восходил вверх, а сверху в куполе, в узенькое окошечко, так и льются на нас в церковь Божьи лучи, и, восходя к ним волнами, как бы таял в них фимиам. Смотрел я умиленно, и в первый раз от роду принял я тогда в душу первое семя Слова Божия осмысленно. Вышел на средину храма отрок с большою книгою и прочитал начало книги Иова». Книга Иова приводила Достоевского в трепет и восторг, он читал ее сквозь слезы и восхищался покорностью Иова святой воле Вседержителя и ужасался перенесенным им страданиями: «Буди имя Твое благословенно, несмотря на то что казнишь меня», а затем тихое и сладостное пение во храме: «Да исправится молитва моя», и снова фимиам и кадила священника и коленопреклоненная молитва! С тех пор, даже вчера еще взял ее, и не могу читать эту пресвятую повесть без слез». Если сравнить духовный путь Достоевского ко Христу Богочеловеку и Церкви – святому Вифлеему, с паломничеством волхва, то книга Иова и Евангелие, а шире – вся Библия, стали для него той Вифлеемской звездой, что вела его сквозь тьму и пустыню мира сего, лежащего во зле. Но раннее впечатление от богослужения Церкви, духовного пения и храмовой архитектуры – имело более эстетический, чем духовный характер, обрядовое благочестие не коснулось глубин сердца, а детская вера Достоевского оказалось весьма хрупкой. В юношеские годы Достоевский был христианским гуманистом и мистически настроенным романтиком, он был мечтателем, утоляющим свою религиозную жажду не в таинствах Церкви и ее Священном Писании и Священном Предании, а в стихах Шиллера и Новалиса, приравнивая Гомера к чудесной личности Христа Спасителя, почитая Гюго и Бальзака, признаваясь в готовности взять на Страшный Суд не вечную книгу – Евангелие, а «Дон Кихота» Сервантеса. Примечательно, что в юношеских письмах Достоевского часто встречаются упоминания имени Божиего и Провидения, рассуждения о духе христианства и цели жизни, о назначении поэта и тайне человека, о произведениях Гомера, Шиллера и Гюго – он был идеалистом и романтиком, исповедующим религию сердца, вслед за Паскалем утверждавшим, что высшая ступень знания – познание Бога и самого себя, достигается не умом, а сердцем, предвосхищая философию сердца Юркевича, И. Ильина и Вышеславцева: «Что ты хочешь сказать словом «знать»? Познать природу, душу, Бога, любовь… Это дознается сердцем,. а не умом… Заметь, что поэт в порыве вдохновения разгадывает Бога, следовательно, исполняет назначение философии». В письмах Достоевского прослеживается желание изучать творения святых отцов Церкви и ее историю, понять значение христианства в судьбах искусств аи культуры, надежда на Бога и вера в благость Его Промысла – «все от Бога и у Бога», «все в руках Божиих, а я, надеясь на Бога, не задремлю и сам». В Семипалатинске Достоевский пережил мистический опыт Богообщения перед начало эпилептического припадка: в ночь перед Светлым Христовым Воскресением он горячо спорил с одним знакомым-атеистом и закричал «Есть Бог!» – в эту минуту раздался колокольный звон, воздух загудел и заколыхался и Достоевский почувствовал, что небо сошло на землю и поглотило его, признаваясь – «Я реально постиг Бога и проникнулся Им». Полемизируя с атеистами в последний год своей жизни, Достоевский с негодованием восклицал: «Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же (фанатик) я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием! Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я. Им ли меня учить!»  Со времен кружка Белинского страшный и душераздирающий вопрос о теодицее мучил Достоевского, он горячо любил Христа, но страдал от того, то не мог примирить существование благого и всемогущего Бога с тем, что мир лежит во зле и страдают невинные – дети, унаследовавшие поврежденную природу ветхого Адама, но не совершившие личных грехов. Вспоминая о своей гениальной поэме – «Легенда о Великом Инквизиторе», Достоевский писал: «И в Европе такой силы атеистических возражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же, в том же романе черт». По мысли Достоевского величайшая трудность для цивилизованного человека с его рациональным мышлением и возведением науки в культ заключается в том, чтобы уверовать во Христа Искупителя и Его Божественность: «Дело в настоятельном вопросе: можно ли веровать, быв цивилизованным, т. е. европейцем, т. е. веровать безусловно в Божественность Сына Божия Иисуса Христа (ибо вся вера только в этом и состоит)?». По свидетельству близких людей, знавших Достоевского в последние годы  его жизни, он был глубоко религиозен, часто молился перед образами Иисуса Христа и Пресвятой Богородицы, надеялся на заступничество святых и покровительство Всевышнего, порой молился на протяжении всей ночи – горячо и усердно, постился и ходил в храм Божий, особенно любя «пасхальную заутреню, состоящую из песнопений, проникнутых ликующею радостью», исповедовался и причащался Святых Тайн Христовых, веруя в действенность всех таинств Церкви и приступая к евхаристической чаше с церковной молитвой – «верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос, Сын Бога живаго, пришедший в мир грешные спасти, от них же первый есмь аз. Еще верую, что сие есть самое пречистое Тело Твое, и сия есть самая честная Кровь Твоя». Размышляя о тайне веры мудрый старец Зосима ясно говорит, что рационально доказать бытие Бога невозможно, но убедиться в том, что Бог существует и Он благ можно через опыт деятельной любви: «Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере того как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии Бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете до полного самоотвержения в любви к ближнему, тогда уж, несомненно, уверуете и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу».
                В романе «Преступление и наказание», где поднимается тема страданий и социальной справедливости, решается вопрос о Христе Спасителе и судьбах мира, о Боге и человеке, уже поднимается основная религиозно-метафизическая тема Достоевского, заявленная в письме матери Раскольникова: «Молишься ли ты Богу, Родя, по-прежнему и веришь ли в благость Творца и Искупителя нашего?» Достоевский задумал роман «Преступление и наказание» еще на каторге «в тяжелую минуту грусти и саморазложения», задумал как исповедь Раскольникова – трагического персонажа, идейного убийцы, «сильной личности», жаждущей стоять вне морального закона, «по ту сторону добра и зла» (используя выражение Ницше), и признался: «все мое сердце с кровью положится в этот роман». Проблема преступления – одна из вечных тем философской мысли, она волновала Эсхила и Софокла, Данте и Шекспира, Мильтона и Пушкина, и мимо нее, конечно, не мог пройти такой колосс как Достоевский. Раскольников – молодой человек, раненый в сердце духовной болью за мир, безотрадным зрелищем страданий несчастных людей, эгоистичностью и цинизмом своего века, нравственным разложением общества, нищетой близких и порочностью цивилизации. Он хочет выйти из своего тяжелого положения и убить одну скверную старуху, дающие деньги под проценты. В «Моцарте и Сальери» Пушкин писал: «…гений и злодейство две вещи несовместимые». Для великого русского поэта, которого Достоевский прославлял как величайшего национального гения России, существует и моральная гениальность – праведность, а гений – это высшая степень не только ума и таланта, но также нравственного сознания и совести. Если порочность – это нравственная бездарность, а злодейство – бессовестность, то гений и злодейство – вещи несовместимые, ибо истинный гений не может быть бездарен и бессовестен. Такова логика А.С. Пушкина. Но Раскольников убежден, что есть две категории людей: одни «необыкновенные люди», «право имеющие», которые могут «переступить законы» ради идеи «спасительной для человечества», а все остальные – простые и обыкновенные люди, «твари дрожащие». Он – мечтатель и гуманист с сострадательным сердцем, мечтающий о всеобщем счастье, желающий помочь «униженным и оскорбленным», но он же – разочарованный идеалист с манией Наполеона, созерцающий бессилие добра и смирения перед лицом мирового зла, сетующий на то, что в нашем безотрадном мире добрые обречены на тяжкие муки и гибель, а злодеи торжествуют. Раскольников задается вопросом: Зачем живет на свете эта скверная старушонка и кому из несчастных и бедных людей она полезна? В отчаянии он решает преступить Божью правду и нравственный закон – убить ее, убить грешного и скверного человека из любви к человечеству, совершить зло во имя добра. В отвлеченной любви к человечеству очень мало любви к человеку. И весь идеалистический альтруизм Раскольникова оборачивается страшным цинизмом: «одна смерть и сто жизней взамен – да ведь тут арифметика! Да и что значит на общих весах жизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки? Не более как жизнь вши, таракана, да и того не стоит, потому что старушонка вредна». С христианской точки зрения личность человека – уникальна и бесценна, и даже в самом падшем грешнике есть, хоть и помраченный бесчисленными грехами, образ Божий, и всегда есть надежда на духовное и нравственное возрождение грешника через покаяние. Но Раскольников не видит в окружающих его людях образ Божий, он утерял веру в Творца, Промыслителя и Спасителя, и стал – идеоманом, человеком одержимым идеей – «проклятой мечтой», вселившейся не только в его ум, но и в его сердце: «Я сердцем зол; этим можно многое объяснить». У Достоевского есть блестящее, психологически тонкое описание Раскольникова, он – прекрасный человек, хорош собой, с красивыми темными глазами, тонок и строен, это благородная и гордая личность, мечтатель и романтик Петербурга, но он же – угрюм и загадочен, как город на Неве – самый таинственный из городов России. У него чуткое сердце, умеющее сострадать, оно подобно золотому куполу Исаакиевского собора, но на темном дне его души есть мерзкое подполье порока, злобы и разврата – теория о двух типах людей, мысль об убийстве, «проклятая мечта» добиться всеобщего счастья преступив Божьи заповеди и нарушив закон человеческий. Еще французский ученый и религиозный философ Блез Паскаль, проницательно заметил «с какой легкостью и самодовольством злодействует человек, когда он верит, что творит доброе дело». Раскольников говорит: «я сам хотел добра людям», но он же обронил красноречивую фразу: «у иезуитов научимся», имея ввиду их девиз: «цель оправдывает средство». Тут разгадка всей философии Раскольникова, всей его арифметики цинизма и высшей математики иезуитства. Он убивает скверную старушонку «по плану» (и нечаянно убивает Лизавету), не из бескорыстной любви к несчастным людям, а для того, чтобы узнать «тварь я дрожащая, или право имеющий», доказать себе, что он новый Наполеон – «Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил». Он уже не христианин, знающий, что убийство – это грех, требующий искупления – раскаяния и страдания, а атеист, отчаянно бунтующий против миропорядка, с презрением относящийся к людям, нарушающий нравственный закон, чтобы обрести власть. Вся гуманная мотивация Раскольникова и его благородная цель оказывается самообманом. «Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью, над всем муравейником!.. Вот цель!» – признается Раскольников Соне, раскрывая перед ней как книгу доселе сокровенную тайну своего замысла. Можно жалеть преступника, понять его жизненную драму, ту боль и душевную муку, которую он пережил, но нельзя называть зло добром и оправдывать преступление. Достоевский говорил, что нравственность – это не верность своим убеждениям, но проверка верности своих убеждений, а «проверка же их одна – Христос», и эта проверка Христова изобличает безнравственность идей Раскольникова, его отречения от Бога. Занимаясь микроанализом романа Достоевского «Преступление и наказание», Юрий Карякин верно заметит: «цель не оправдывает, а определяет средства». Жизненная драма героя Достоевского – это не раскол между  высокой целью и чудовищными средствами – убийством, нет – это раскол между душой Раскольникова и Богом, трагическая потеря веры в благость Творца и надежды на Его Промысел, отказ следовать Его заветам любви.
                В загадочном сне Раскольникова о засеченной лошади излилась вся боль его души, вся мука ума и сердца и весь ужас перед злом – неразрешимые вопросы о добре и зле, о свободе и страданиях, о Боге и миропорядке встают перед ним и мучают его душу: «Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Правда Божия, земной закон берет свое, и он кончает тем, что принужден сам на себя донести. Принужден, чтоб хотя погибну на каторге, но примкнуть опять к людям, чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас де по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое. Преступник сам желает принять муки, чтоб искупить свое дело». В этом плане прав Юрий Карякин утверждавший, что сон в художественном мире Достоевского – это «обнаженная совесть», обнажение «всех глубин души человеческой», раскрывающее мотивировку Раскольникова. Разрешая тайну мотива преступления Раскольникова непревзойденный аналитик и психолог Достоевский показывает, что с одной стороны он хочет убить старуху-ростовщицу, чтобы осчастливить свою мать и спасти от гибели сестру, закончить свое образование и всю остальную жизнь жить честно – «загладить свое преступление», с дрогой стороны – он хочет доказать себе, что является «Наполеоном» – человеком исключительным, творцом истории, имеющим право переступит правду Божию и закон человеческих во имя достижения своих высших целей. Наша земная жизнь – сложна, загадочна и трагична. Раскольников не верит в силу Божьей любви, не понимает тайны искупления, не надеется на милость Провидения, признает бесполезность сострадания и молитв, таинств и богослужений. Когда Соня говорит о своей вере в чудо и сострадание Божие: «Бог такого ужаса не допустит», то Раскольников со злорадством отвечает ей: «Да, может, и Бога то совсем нет». В центре романа «Преступление и наказание» есть изумительный и таинственный эпизод, когда блудница Соня и убийца Раскольников сходится за чтением Евангелия – рассказом о воскрешении Лазаря. Вся трагедия Сони и сложность ее жизненной ситуации, заключается в том, что она – «падшая», нравственное и социальное падение ее произошло от голода и нищеты своей семьи, она вступила на путь проституции – если Раскольников убил процентщицу, то Соня принесла себя в жертву. За чтением Евангелия убийца не обретает веру в Бога, не верует в воскресение четырехдневного мертвеца и не раскаивается в своем преступлении – он доносит на себя не из раскаяния: «Он строго судил себя и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться… Он не раскаивался в своем преступлении». Трагедия Раскольникова не только в крушении его теории, но и в нераскаянности сердца – он доносит на себя из презрения к себе и уязвленной гордости, но не из чистосердечного раскаяния. На каторге Раскольнику снится загадочный и фантастический сон, изумляющий и ужасающий жуткой картиной апокалиптических бедствий, более страшной, чем офорты и черная живопись Гойи, чем полотна Иеронима Босха, трагически иллюстрирующей духовное состояние мира, лежащего во зле: «Весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу… Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселяющиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими… Все были в тревоге и не понимали друг друга… Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе». И сам Раскольников идейно заражен и духовно развращен, но совесть его восстает против совершенного преступления, он понимает, как нравственно отвратительна вся его теория – «О Боже! как все это отвратительно», и теоретический замысел убийства и его практическое исполнение ему отвратительно – «На какое дело хочу покуситься и в то же время каких пустяков боюсь!.. Разве я способен на это?». «О Боже!  как все это отвратительно!.. И неужели такой ужас мог прийти мне в голову!.. Главное, грязно, пакостно, гадко, гадко!». В своем произведении Достоевский обличает ложь теории гласящей, что человеку позволено совершить малое зло ради всеобщего счастья, что цель оправдывает средства, что человек своевольно может исправить неисповедимые пути Провидения. На примере Раскольникова – человека одаренного пытливым умом, обостренным чувством справедливости и величайшей и болезненной совестливостью, безудержной мыслью доходящей до исступления, и проникновенной нравственной чуткостью, Достоевский наглядно показал многоскорбную диалектику жизни: как совесть без Бога может заблудиться до самого безнравственного – как мечтающий о подвиге совершит преступление, тоскующий по идеалу – дойдет до откровенного цинизма, одержимый идеей – падет на самое дно преступного и запретного, желающий избавить близких людей от несчастной участи – возжелает власти над всей дрожащей тварью, над всеми людьми, узревший высокий жертвенный подвиг Сони – будет видеть в людях лишь жалких муравьев, чья жизнь ничего не стоит, исстрадавшийся душой и жаждущий любви – отвергнет Бога и изберет одиночество, чутко ощущающий боль и страдания окружающих, и обрекший себя на каторгу – не найдет в сердце своем раскаяния и гордо провозгласит: моя совесть и есть Бог, судящий всех и вся во мне. Но я не могу согласиться с явно пристрастным Мочульским утверждающим, что на даже каторге Родион Раскольников не пришел к раскаянию, и называя слова Достоевского о нравственном обновлении своего героя – «благочестивой ложью». Весь роман «Преступление и наказание» без духовного и нравственного преображения Раскольникова – это храм без купола. На каторге Раскольников жаждет, чтобы судьба послала ему «жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон», он мучительно думает: Зачем мне жить? К чему стремиться? Каторжники не любили Раскольникова, избегали его, а однажды они «все разом напали на него с остервенением»: «Ты безбожник! Ты в Бога не веруешь! – кричали ему. – Убить тебя надо!». Мочульский говорит об исключительной  религиозности русского народа, но забывает, что глас народа – это не глас Божий, с иступленной злобой глядя на Христа Искупителя народ иудейский кричал – «распни Его, распни», и русские каторжники не пророки, несущие миру Слово Божие, а люди порочные, жестокие, некоторые из них искренне кающиеся и пришедшие к Богу, а многие из них – и нераскаянные, не им отстаивать заветную святыню евангельской веры – Христа, и быть судьями Раскольникову – у одного Бога суд и милость, лишь Христос есть Верховный Судия. В эпилоге Достоевский пишет о Раскольникове и Соне – «в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого». По справедливому слову профессора И.М. Андреева «Раскольников и Соня полюбили друг друга и этой любовью исцелили свое одинокие души. Две личности дополнили друг друга в трогательной гармонии истинного человеческого счастья. Великое женское счастье Сони  заключалось в том, что она спасла своего любимого от духовной смерти, а такое великое мужское счастье Раскольникова заключалось в том, что он любил такую светлую, чистую, святую женскую душу и любим ею. Оба сознали свое подлинное счастье как чудо милости Божьей». На каторге Раскольников хранил Евангелие Сони, он до времени не открывал эту священную книгу, но здесь есть великая и неизъяснимая тайна – тайна воскрешения его духа и перерождения убеждений, ибо, когда раскроется святое Евангелие, то свершится «великий, будущий подвиг» покаяния, Родион Раскольников обретет веру в Бога и воскреснет из мертвых, как воскрес Лазарь и воссияет утренняя заря новой жизни, как воссияла она в свое время над самим Достоевским, вышедшим из «Мертвого дома».
Пройдя через тяжкие годы в Омском остроге и отвергнув ложь гуманизма, Ф.М. Достоевский долго вдумывался в свое прошлое, он пересматривает всю прежнюю жизнь, воспринимает свое освобождение как «воскресение из мертвых» в двух аспектах – социальном – свобода и новая жизнь, и духовном – обретение веры, он ищет спасения у Бога, слагает свой «символ веры»: «Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но и с ревнивою любовью говорю себе,  что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, а действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истинной». Мочульский с присущей ему проницательностью замечает, что этот «символ веры Достоевского еще далек от Никейского символа, и религиозность его еще мало похожа на веру православной Церкви». Достоевский и сам признавался о себе и о религиозном типе своей личности: «Я скажу Вам про себя, что я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных». Любовь ко Христу – та путеводная звезда, что вела Достоевского к Православной Церкви, но сам путь его был длительным, тернистым и мучительным, он задавал сам себе пилатовский вопрос – «Что есть Истина?», и наконец, уверовал, что Христос есть истинный Богочеловек и Спаситель мира, что нет христианства без Церкви, ее догматического сознания и священных таинств, что нет спасения вне веры в Святую Троицу и апостольское благовестие. Ключевой вопрос, мучавший Достоевского всю жизнь – вопрос о бытии Бога и Его существе – существует ли Бог и есть ли Он – всемогущая и премудрая Любовь? Впоследствии Достоевский утверждал, что во всей Европе нет и не было с такой силой выдвинутых атеистических возражений, как в его творчестве – в лице Ивана Карамазова и Великого Инквизитора, а его вера во Христа через большое горнило сомнений прошла. Надо сказать, что из русских писателей столь же остро пережил борьбу веры и неверия Чехов, «много раз старательно и твердо говоривший, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме – сущий вздор», но потом столь резко заявлявший: «ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие – это факт. В записной книжке Чехова есть следующие строки, выявляющие определенную черту его миросозерцания: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец». Конечно, жажда веры у скептичного меланхолика Чехова не столь сильна и неистова как у Достоевского – этого мученика мысли и веры, но и этот писатель и драматург, считавший, что открыто опираться «на текст из Евангелия – это уж очень по-богословски», также всю жизнь решал для себя главный вопрос философии: «есть Бог или нет Бога». По справедливому замечанию Бердяева мучительный опыт каторги и столкновение с людьми, потерявшими образ человеческий, совершил переворот во внутреннем мире и духовной жизни Достоевского, он потерял юношескую веру в Шиллера и его гуманистический идеализм, но обрел религиозную веру во Христа Богочеловека, выдержавшую все испытания. Многие говорят, что читать романы-трагедии Достоевского можно только через слезы и рыдания, сюжеты его произведений мучительны и безотрадны, а он сам – безысходно-пессимистический писатель, в художественном мире которого сгорает всякий мотыльковый оптимизм, но читать романное Пятикнижие Достоевского радостно, ведь на страницах его романов светит свет Христов во тьме здешней жизни с ее скорбями и испытаниями. Протоиерей С.Н. Булгаков совершенно прав, утверждая, что «самый большой триумф гения Достоевского состоит именно в том, что он сумел в своих произведениях показать и сделать так, что мы ощущаем живого Христа, он ввел Его к нам, научил нас любить Его». Достоевский не мог жить без святыни и всегда жаждал веры, самый отчаянный из всех богоборцев, он мучительно искал Бога и обрел Его в сияющей личности Богочеловека Иисуса Христа распятого и воскресшего. Нельзя подобно Юрию Карякину, любящему заострять высказывания Достоевского, зачастую интерпретируя идеи писателя в отрыве о его миросозерцания и духовного мира, видеть в «споре между истиной и Христом» видеть лишь «злую пародию на западную философию: Платон мне друг, но истина дороже». Достоевский жаждал верить в Бога канонически, на каторге он заново перечитал Евангелие и через страшные мучения духа, через горькие раздумья и неисчислимые сомнения, ощутил, что сияющий лик Христа, распятого на Голгофе, для его сердца дороже всех осколочных и отвлеченных истин. По глубокомысленному, но не исчерпывающему толкованию Григория Померанца, истина – это наша греховность и наше окаянство, наша неспособность любить Бога и любить ближнего как самого себя – любить искренне и бескорыстно, а Христос – Божественная Любовь, спасающая мир, искупающая наши грехи, преображающая души человеческие. Богослов и священник о. Георгий Флоровский справедливо писал о том, что «любовь сохраняла Достоевского от пессимизма». «Он веровал от любви, не от страха» и перед его духовным взором «всегда стоял образ Христа» как свидетельство «бесконечности Божественной любви к человеку». Меня более всего изумляет и потрясает Достоевский не как литератор и психолог, и даже не как антрополог и пневматолог, метафизик и диалектик, а как вдохновенный исповедник веры в Сына Божиего, Иисуса Христа. Разгадать тайну человека, понять его душу и сердце – значит понять его взаимоотношения с Богом, узнать, что дорого его сердцу и «в чем его вера». Сергей Фудель проникновенно писал, что «вера Достоевского была верой Голгофы, а не гуманизма, верой трагической, то есть стремящейся повторить в себе всю евангельскую быль: христианство он воспринимал не как доктрину для добродетельного поведения, а как соучастие человека и человечества в жизни Богочеловека Христа, в Его смерти и воскресении». Историк богословия Минин, подчеркивал, что горячая вера в Сына Божиего, Иисуса Христа была религиозным стержнем все художественной теологии и антропологии Достоевского.
                Многие слова Достоевского о Боге и вере и по сей день звучат с пророческой и евангельской силой, ведь его вера в Сына Божиего, Иисуса Христа – дело жизненного подвига, трепещущего от боли сердца, имеющего любить и сострадать, дело его «личной Голгофы и Воскресения». Пятикнижие Достоевского – это исповедь горячего сердца, искавшего и обретшего Бога, проповедь христианства в литературе, и все его религиозно-философское знание об Иисусе Христе – выстрадано, оно глубоко сердечно, но он знал страшные муки сомнения, и потому столь болезненно реагировал на то, что могло подорвать его веру во Христа. Известно, что Достоевский почитал православные иконы, а религиозна живопись производила на него сильнейше впечатление – он картину Аннибала Караччи «Голова молодого Христа», «Сикстинская Мадонна» Рафаэля приводила его в восторг и молитвенное настроение, а картина Ганса Гольбейна, изображающая бездыханное тело Спасителя, снятое с Креста,  по свидетельству Анны Григорьевны, потрясла его до глубины души: «По дороге в Женеву, мы остановились на сутки в Базеле, с целью в тамошнем музее посмотреть картину, о которой муж от кого то слышал: Эта картина, принадлежащая кисти Ганса Гольбейна, изображает Иисуса Христа, вынесшего нечеловеческие истязания, уже снятого со креста и предавшегося тлению. Вспухшее лицо Его покрыто кровавыми ранами, и вид Его ужасен. Картина произвела на Федора Михайловича подавляющее впечатление, и он остановился, перед него как бы пораженный. Я же не в силах была смотреть на картину: слишком уж тяжелое было впечатление, особенно при моем болезненном состоянии, и я ушла в другие залы. Когда минут через 15-20 я вернулась, то нашла, что Федор Михайлович продолжает стоять перед картиной, как прикованный. В его взволнованном лице было то как бы испуганное выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии. Я потихоньку взяла мужа под руку, увела в другую залу и усадила на скамью, с минуты на минуту ожидая наступления припадка». Достоевский расценил картину Ганса Гольбейна как образец живописного кощунства, ведь в образе Сына Божиего, Иисуса Христа не было ничего Божественного, и чуткий писатель ощутил «необъяснимую метафизическую угрозу», исходящую от этого произведения, отрицание того, что Христос воскрес из мертвых. Спустя многие годы Достоевский обратится к картине Ганса Гольбейна в романе «Идиот», где в лице князя Мышкина Достоевский изобразит «положительно прекрасного человека», русского Дон Кихота, подчеркивая, что изображение это – задача безмерная, во всей мировой литературе в идеале она исполнена только на страницах боговдохновенного Евангелия – Христос есть величайшее чудо истории, явление бесконечно прекрасного Лица, а это означает, что истинно прекрасное лицо – христоликая личность, уподобляющаяся Иисусу Христу, через покаяние совлекающая с себя «ветхого человека» – низменные страсти и пристрастия к суетному и бренному, исполняющаяся благодати Святого Духа евангельских добродетелей – сострадания, всепрощения, смирения, самоотверженной и бескорыстной любви к людям. В доме Рогожина висела копия с картины Ганса Гольбейна, изображающая истерзанного Христа, умершего в страшных муках. Всматриваясь в этот жуткий образ «Мертвого Христа во гробе» князь Мышкин на вопрос Рогожина, любящего смотреть на эту картину, «веруешь ли ты в Бога иль нет?», отвечает: «Да от этой картины у иного еще вера может пропасть!». Достоевский говорил, что готов остаться со Христом даже «вне истины», но как замечает Татьяна Касаткина «Христос вне истины – это Христос вне своей Божественной сущности, вне бессмертия». Христос есть Божественная Истина, и вне Христа нет, и не может быть ничего истинного, прекрасного и возвышенного. Все истины от Бога, предвечная Истина была у Бога – сверхсущего Отца, была в Боге – Христос как Слово Божие, и была Богом – Святой Дух как «Душа Истины». Если Христос «вне истины», то Он не Богочеловек, а человек – не Сын Божий и Спаситель мира, а древнеиудейский философ и моралист, проповедник любви и всепрощения, распятый на кресте и не воскресший из мертвых. В центре романа «Идиот» князь Мышкин – «вполне прекрасный человек», философ и идеалист, но не Богочеловек – Спаситель мира и Искупитель грехов. Князь Лев Мышкин – это последний русский романтик в наступающий век бездушной и мещанской цивилизации, наш Чайльд-Гарольд бегущий в неведомую и загадочную Россию, беглец из Европы, патриот-славянофил с пламенным сердцем и мягким характером, за внешней тихостью его порой таятся самые бурные чувства, он – «осмеянный пророк», трагикомичный Дон Кихот, почти юродивый, он – идеалист, лицо с высокими нравственными достоинствами, но зачастую жалкое и комичное в жизни, в иные моменты являющее, как тургеневский Рудин, «музыку красноречия», косноязычный оратор и талантливый каллиграф, тонко рассуждающий о красоте шрифтов, мыслитель, прозорливый как старец и наивный как дитя в вопросах житейских, самый нужный человек в России и лишний человек, не находящий себе места в отечестве – «нет пророка в своем отечестве», религиозный философ, наблюдательно заметивший, что у атеистов нет доказательств небытия Божиего, и эпилептик, анафемствующий католичество как лжехристианство, натура надломленная, в речах своих доходящая до исступления, он – убежденный почвенник, верящий в великую миссию России, человек не от мира сего, и в то же время – лицо трагическое, а не смешное, ибо этот благородный моралист с самоотверженной и сострадающей душою, обречен на гибель в окружающем его бессердечном мире. Достоевский считал, что «Дон Кихот» Сервантеса – это «величайшая и самая грустная книга из всех созданных гением человека», «во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения, это последнее и величайшее слово человеческой мысли», с этим произведением можно смело идти на Страшный Суд. Князь Мышкин – это русский Дон Кихот, он – хоть и не борец по натуре, но полон бессильной жалости к грешным и падшим людям, он – рыцарь без страха и упрека, более всего желающий спасти Настасью Филипповну – гордую и неотразимую красавицу, бывшую наложницей Тоцкого, оскорбленную женщину, измученную и отчаянную, с сердцем переполненным страданием, не способную простить обидчиков своих, не верящую в возможность своего спасения, она же – печальный образ падшей женщины, загубленной в страшном мире разврата, где царит роковая власть денег. Он любит Настасью Филипповну жалостью – любовью сострадательной, эта любовь-агапе –  милосердие ко всем униженным и оскорбленным, жалость к страждущим и плачущим, «милость к падшим». В любви к Настасье Филипповне князь Мышкин бесконечно сострадает ее невыразимой муке, распинает свое сердце: «сердце точно пронзено навеки», а его любовь к Аглае доходит до восхищения – это платоническая любовь, любовь Дон Кихота и «рыцаря бедного», окрыляющая душу: «он точно по небу ходит, сияет». Князь Мышкин признается, что ему «мечталось» об Аглае, он как «рыцарь бедный» романтически грезит о своей «Мадонне», но если «сострадание – все христианство» или романтическая влюбленность – сущность христианской веры, то смерть победила Христа, как изображено на картине Ганса Гольбейна. Надо сказать, что образ христоликого русского Дон Кихота не вполне удался Достоевскому – Лев Мышкин не живет литургической жизнью Церкви и не исповедует ее догматическое сознание, не присутствует на ее богослужениях и не участвует в таинствах исповеди и Евхаристии, не изучает Священное Писание, верит, что сострадание – главнейший закон бытия человеческого, но евангельская любовь больше, чем сострадание, она несет в себе силу искупления и побеждает смерть.  Вся трагедия любви Льва Мышкина – это трагедия романтической любви бессильной животворить и воскрешать мертвых, любви душевной – сентиментальной жалости и романтического восхищения, но христианская любовь – это любовь душеспасительная, духовная и более сильная, чем смерть и Ад, она есть созерцание в человеке образа Божиего, религиозное оправдание его жизни и залог преображения его личности. В христианстве любовь – это Сила Божия, побеждающая Ад и смерть. Князь Мышкин говорит, что мир прекрасен и жизнь есть счастье, не понимая трагедию грехопадения и то, что грех требует искупления и в центре истории мира – Голгофский Крест. Князь Мышкин восторженно говорит: «Я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его? Говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его!» «А сколько вещей на каждом шагу таких прекрасных, которые даже самый потерявшийся человек находит прекрасными. Посмотрите на ребенка, посмотрите на Божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…». С чудной наивностью нравственного идеалиста, с юродством Дон Кихота князь Мышкин не понимает, что после грехопадения Адама – жизнь стала трагичной, сложной и противоречивой, люди осквернены грехами и в их сердцах бушуют дантевские вихри страстей, а путь спасения – это не путь возвращения утраченной невинности, а путь к искуплению грехов и преображению – путь, пролегающий через Голгофы на надзвездные небеса. В мечте князя Мышкина о Рае на земле художественно раскрывается не только хилиастическая ересь, долгие лета соблазнявшая сердце Достоевского, но и трагедия утопизма и эстетического идеализма, а его проповедь любви к жизни, более чем к ее смыслу на согласуется с Евангелием – Бог есть не только сама Жизнь, но и Логос – Смысл. Пусть князь Мышкин страстно любит жить и восхищается красотой Божьего мира, что достойно настоящего христианина, но как он утешит несчастного Ипполита – культурного и страстного, несчастного и правдивого молодого человека, больного чахоткой, буквально приговоренного болезнью к мучительному и безотрадному финалу печальной повести жизни? Весь возвышенный идеализм князя Мышкина разбивается о метафизический трагизм и нескончаемые ужасы жизни и смерти, он не может утешить и спасти ни Ипполита, ни Настасью Филипповну, ни Рогожина, ибо у нас один Утешитель – Святой Дух, и один Спаситель – Иисус Христос, и надо ясно понимать, что  спасает человека ни жизнь, ни красота само по себе, а только Бог и Его таинственная небесная, святая, вечная и бесконечная любовь, Его искупительная жертва, и что спасение немыслимо вне Церкви и без ее священнодействий. Размышляя о жизни человека, разочарованный Ипполит приходит к мысли, что его жизнь – никчемна, всеобщая гармония требует кровавых жертв – жизней миллионов существ, и даже если есть будущая жизнь и Провидение, то устройство мира – кошмарно, и все мученические усилия постигнуть его тайны – тщетны, ведь человек не в силах осмыслить непостижимое. Когда Ипполит был дома у Рогожина, он видел картину Ганса Гольбейна, где снятый с креста Спаситель изображен поверженным смертью и истлевшим мертвецом, то несчастный юноша потерял веру в бытие всемогущего Бога, смерть предстала его взору разгадкой всех трагедий и ужасов земного существования. Ипполит потерял веру в то, что Христос победил смерть, и, проиллюстрировав правду слову апостола Павла, сказавший, что если Христос не воскрес, то вера наша тщетна, и мы – самые несчастные из всех созданий, пришел к исповеданию философии отчаяния. Если Христос не воскрес и смерть Им не побеждена, то Он не предвечный Бог Слово вочеловечившийся и родившийся на земле от Святой Девы Марии, а все люди приговорены к смерти, она – подлинный царь и властитель всего земного мира, а наша жизнь – «дар случайный, дар напрасный», как некогда изрек А.С. Пушкин. Неудивительно, что несчастный Ипполит с горечью восклицает: «Если б я имел власть не родится, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях».
                Смерть – имя всадника на бледном коне из Апокалипсиса, за которым следует Ад. Все мы смертны, и каждого  христианина посещает помысел: «почему смерть, а не Христос властвует над миром?» И Христос на картине Ганса Гольбейна, и Иисус Ренана – это проповедник поверженный смертью, а не Тот, Кто победил Ад и смерть, и Кому «поклонилось всякое колено небесных, земных и преисподних» (Флп.2:10). Если Христос не Слово Божие ставшее плотью, а человек хоть и нравственно прекрасный, то и нет Бога и бессмертия души, нет искупления грехов и воскресения из мертвых, и вся наша жизнь тщетна и бессмысленна. Георгий Федотов, верно, писал, что «христианская трагедия» основа на таинстве искупления, а само христианство – это благая весть о спасении, но «там, где утверждается крест без воскресения, мрак без надежды, там уже нет христианства. Есть трагедия, родившаяся на почве христианства, но не христианская трагедия». Христос не только умирает на Голгофе, чтобы искупить грехи рода человеческого и сходит в преисподнюю, но и воскресает из мертвых и возносится на небеса, чтобы воссесть одесную Отца, прославить человеческую природу во славе Божества и ниспослать Духа Святого – Утешителя. «Если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша». «А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна: вы еще во грехах ваших» (1 Кор.15:14,17). Если «Христос вне истины», то и вера наша тщетна, и нет победы над смертью и Адом, и «высшая идея на земле» – бессмертие и вечная жизнь в Боге есть по слову Кириллова из романа «Бесы» «ложь»: «Слушай большую идею: был на земле один день, и в середине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому: «Будешь сегодня со Мною в раю». Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдалось сказанное». По заветной мысли Кириллова Иисус Христос умер и не воскрес, он отвергает Божественную природу Христа, совершенное Им искупление первородного греха, не одержал победу над смертью и Адом. Но во Христе раскрылся смысл истории и Божественное назначение человека – обожение, без Христа, весь мир наш – наихудший из всех возможных миров, а вся мировая история – «мефистофельская насмешка» и «дьяволов водевиль». Достоевский подобно Кьеркегору – мученику веры и смертельному противнику рационализма, понимал, что спасает нас не мораль и добро, а вера в Бога, которая по слову апостола Павла действует любовью. Если сущность религии мораль, а не таинство веры, то Авраам – погиб. Кьеркегор стремящийся познать тайну жизни в страдании, в мрачном пафосе «страха и трепета» провозгласил не мудрость «апостола разумности» Гегеля, а мудрость веры «патриарха скорби» Иова. Все величие библейской веры в свободе у Бога, а не в разуме с его всеобщими истинами, отрицающими трагизм и смысл жизни человека и истории мира. Богослов и религиозный философ о. Сергий Булгаков писал: «В воскресении Христа решался вопрос о смысле жизни, истории, о правде мира. В Нем все бы умерло, и с Ним все воскресает, исполняется разума, становится светоносным, и даже та теория эволюции и прогресса, которую теперь человечество отгораживается от религии, получает высший смысл и значение. «Если Христос не воскрес, тщетна вера наша», тщетна история, тщетен прогресс, тщетна культура – все тщета, тлен, бессмыслица». У философа Владимира Эрна есть сильные строки, выражающие религиозное миросозерцание Достоевского: «Поворот от греха, от кошмарных ужасов темного и злого хаоса, истинное освобождение из-под власти всеобщего рабства, истинный и единственный катарсис мировой трагедии – в Гефсиманском саду и на Голгофе. Второе творение мира, создание «новой земли» произошло там. А без новой земли нам некуда было бы идти; без этой цели, лежащей впереди человечества, не могло быть никакого движения вперед. Мировая трагедия без своего катарсиса превратилась бы в безысходный кошмар. Вся жизнь, вся история, весь мир полетел бы в зияющую дыру, и все провалилось бы, сгнило в бездне небытия». Для Достоевского жизнь – это дар Божий, ее истоки и смысл в Боге, а вне Бога – существует лишь смерть. Смерть имеет два аспекта – физический – исход души из тела, и духовный – отречение души от Бога, отказ исполнять святую волю Всевышнего, нравственная деградация человека – и эта смерть намного страшнее, чем смерть физическая. В рассказе «Бобок» – одной из самых экспрессивных, художественно сильных и убедительных новелл в мировой литературе, пред которой бледнеют истории ужасов романтизма и страшные рассказы Эдгара По, Достоевский, много думавший о том, что  «все на свете станет греховно и грязно без Христа», описывает нравственное разложение человеческих душ в потрясающих сценах разговоров истлевающих в могилах покойников, послушанных литератором на кладбище с серый октябрьский день – таинство смерти попрано самими усопшими, прогнили не только их тела, но и души – они ведут самых гнусные и пошлые разговоры, собираются весело провести оставшееся время, их обуревает омерзительная замогильная похоть, а завершает картину душевного растления – потеря рассудка и дара речи, окончательный разрыв со Христом Логосом – Богом Словом: «Тело здесь (в могиле) еще раз оживает, остатки жизни сосредоточиваются, но только в сознании. Это продолжается еще месяца два или три… иногда даже полгода. Есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть, он все еще вдруг пробормочет одно слово, конечно, бессмысленное, про какой-то бобок: «Бобок, бобок», – но и в нем значит жизнь все еще теплится незаметною искрою… Тут вонь слышится, так сказать, нравственная – хе! хе! Вонь будто бы души, чтобы в два–три месяца успеть спохватиться, и это, так сказать, последнее милосердие». Бобок»  – одно из самых страшных произведений в русской и мировой литературе, в этой фантастической новелле, описано в стиле Гоголя и В. Одоевского, Достоевский изложил в тошнотворных сценах и омерзительных образах разлагающихся тайных советников, генерал-майоров, знатных дам и баронов самое мрачное свое метафизическое прозрение, сравнимое со сценами дантевского Ада, – то, как заживо сгнивают бессмертные души людей, чья посмертная жизнь превращается в нескончаемую дьявольскую оргию бессовестности и бесстыдства: «Я предлагаю всем провести эти два месяца как можно приятнее и для этого всем устроиться на иных основаниях. Господа! я предлагаю ничего не стыдиться. На земле жить и не лгать невозможно, ибо жизнь и ложь синонимы: ну, а здесь мы для смеха будем не лгать… Все это там вверху было связано гнилыми веревками. Долой веревки и проживем эти два месяца в самой бесстыдной правде: заголимся и обнажимся». По замечанию Мочульского пафос метафизического бесстыдства присутствует у многих героев Достоевского: «Князь Волковский в «Униженных и оскорбленных» сладострастно мечтает о такой исповеди, от которой по всей земле поднялся бы смрад. Свидригайлов в «Преступлении и наказании» цинично откровенничает с Раскольниковым и наслаждается его отвращением. Ипполит в «Идиоте» не стыдится «обнажиться» публично перед возмущенными слушателями. Гости Настасьи Филипповны со вкусом рассказывают о самых дурных поступках. Ставрогин в «Бесах» бросает в лицо архиерею Тихону свою исповедь как дьявольский вызов Божьему закону и Божьей правде. «Обнажимся и оголимся» – предел сатанинского отрицания и разрушения: перед лицом космоса бездна небытия с бесстыдным смехом открывает свою похабную наготу». В новелле «Бобок» Достоевский художественно изображает нравственное разложение душ и их духовную гибель, которая гораздо омерзительнее и страшнее тления тел. Картина посмертного существования нераскаянных грешников предстает как апофеоз бесстыдства и бесчестия, их мертвые души не имеет «дыхания жизни» – благодати, исходящей из уст Божиих, они уже на земле привыкли дышать смрадом адской бездны, о раскаянии они не помышляют, спасение ими отвергается – по Своему бесконечному милосердию Господь дал им последний срок для покаяния, но все их помышления и речи посвящены самом низкому и презренному, нет ни единого проблеска осознания своей греховности и своего окаянства, своей бесконечной вины перед Богом, нет ни плача о грехах, ни сокрушения сердца, ни переосмысления жизни, ни молитвы, ни раздумий о Страшном Суде, есть лишь омерзительный разврат, уводящий их от Бога в преисподнюю. По характеристике Бахтина «Бобок» – это микрокосм всего творчества Достоевского, здесь присутствуют все его главные философские темы: идея о том, что если Бога нет, то все позволено, тема бесстыдной исповеди без покаяния – исповеди Раскольникова и Ставрогина, тема сознания, находящегося награни безумия, жесткости и порочности нашего страшного мира, абсурдности бытия без Бога и бессмертия души.
                В Библии сказано, что всякий человек есть неразгаданная тайна, его сердце – неисследимая бездна, ведомая только всеведущему Богу. Преподобный Ефрем Сирин сравнивает духовную сущность человека  и тайну его души с загадочной книгой из Апокалипсиса, запечатанной семью печатями, раскрыть которую может только всеведущий и бесконечно премудрый Господь. В книге «Миросозерцание Достоевского» и в статье «Откровения о человеке в творчестве Достоевского» Н.А. Бердяев проницательно заметит, что тайна человека, его души, свободной воли и загадочных, сложных, драматичных взаимоотношений с Богом мучила Достоевского на протяжении всей жизни: «Достоевский, прежде всего, великий антрополог, исследователь человеческой природы, ее глубин и ее тайн. Все его творчество – антропологические опыты и эксперименты. Достоевский – не художник, а экспериментатор, создатель опытной метафизики человеческой природы. Все художество Достоевского есть лишь метод антропологических изысканий и открытий… Все художники изображали человека, и много среди них психологов. Каким тонким психологом бы, например, Стендаль. Шекспир открыл разнообразный и богатый человеческий мир. В творчестве Шекспира открылась шипуча игра человеческих сил, выпущенных на свободу в эпоху Возрождения. Но открытия Достоевского не могут быть сопоставлены ни с кем и ни с чем. И постановки темы о человеке, и способы разрешения ее у него совершенно исключительные и единственные». «Дocтoевcкий пpeждe вceгo –  вeликий aнтpoпoлoг, экcпepимeнтaтop чeлoвeчecкoй пpиpoды. Oн oткpывaeт нoвyю нayкy o чeлoвeкe и пpимeняeт к нeй нoвый, нeбывaлый дo cиx пop мeтoд. Xyдoжecтвeннaя нayкa или нayчнoe xyдoжecтвo Дocтoeвcкoгo иccлeдyeт чeлoвeчecкyю пpиpoдy в ee бeздoннocти и бeзгpaничнocти, вcкpывaeт пocлeдниe, пoдпoчвeнныe ee cлoи. Дocтoeвcкий пoдвepгaeт чeлoвeкa дyxoвнoмy экcпepимeнтy, cтaвит eгo в иcключитeльныe ycлoвия, cpывaeт вce внeшниe нaплacтoвaния, oтpывaя чeлoвeкa oт вcex бытoвыx устоев. Oн пpoизвoдит cвoи aнтpoпoлoгичecкиe иccлeдoвaния мeтoдoм диoниcичecкoгo xyдoжecтвa, вoвлeкaя в тaинcтвeннyю глyбинy чeлoвeчecкoй пpиpoды, в глyбинy этy вoвлeкaeт экcтaтичecкий, иcстyплeнный виxpь. Bce твopчecтвo Дocтoeвcкoгo ecть виxpeвaя aнтpoпoлoгия. B нeй вce oткpывaeтcя в экcтaтичecки-oгнeннoй aтмocфepe, дocтyп к знaнию Дocтoeвcкoгo имeют лишь тe, кoтopыe вoвлeчeны в этoт виxpь. B aнтpoпoлoгии Дocтoeвcкoгo нeт ничeгo cтaтичecкoгo, ничeгo зaстывшeгo, oкaмeнeвшeгo, вce в нeй динaмичнo, вce в движeнии, вce — пoтoк pacкaлeннoй лaвы. Дocтoeвcкий зaвлeкaeт в тeмнyю бeзднy, paзвepзaющyюcя внyтpи чeлoвeкa. Oн вeдeт чepeз тьмy кpoмeшнyю. Ho и в этoй тьмe дoлжeн вoccиять cвeт. Oн xoчeт дoбыть cвeт вo тьмe.  Дocmoeвcкuй бepem чeлoвeкa omnyщeнным нa cвoбoдy, вышeдшuм uз-noд зaкoнa, выnaвшuм uз кocмuчecкoгo nopядкa u uccлeдyem cyдьбy eгo нa cвoбoдe, omкpывaem нeomвpamuмыe peзyльmamы nymeй cвoбoды. Дocтoeвcкoгo пpeждe вceгo интepecyeт cyдьбa чeлoвeкa в cвoбoдe, пepexoдящeй в cвoeвoлиe». В метафизическом анализе художественной антропологии Достоевского и его потрясающих прозрений и откровений о человеке, с высокой оценкой Бердяева соглашается и преподобный Иустин Попович, утверждавший, что из писателей и философов никто так глубоко не познал тайну человека, как Достоевский: «В решении человеческих проблем никто не может ни превзойти, ни сравниться с Достоевским. Во всех своих произведениях он неустанно ищет человека в самом человеке, исследует его суть, размышляет о его предназначении. Он подвергает человека невиданному психоанализу, подвергает его страшным испытаниям с тем, чтобы психологически и экспериментально решить «проклятые» вечные проблемы человека. И если результатом этих исследований будет убеждение: человек смертен до конца, - тогда решение другой вечной проблемы должно гласить: нет Бога. Но если же немилосердный психологический анализ покажет, что человек бессмертен, то тогда решение первой проблемы будет гласить: есть бессмертие, есть Бог». В загадочной лаборатории своего пламенного духа гениальный аналитик расчленяет человеческое существо на его составные части, отделяет человечное от нечеловечного, земное от небесного, доброе от злого, страстное от бесстрастного, грешное от безгрешного, человеческое от Божественного. При всем этом он провидчески следует за загадочными переходами чувств в мысли и мыслей в чувства, страстей в идеи и идей в страсти. В человеческом сердце, как на поле брани, постоянно сражаются все противоречия неба и земли, и сам Достоевский – в центре этого побоища. Чудовищные загадки мира бьют по нему, ядовитые стрелы тайн уязвляют его сердце, и он, весь израненный, вопиет: «Господа, меня мучают вопросы, разрешите их мне!». Достоевский слишком глубок и неспокоен, чтобы его могло удовлетворить или успокоить поверхностное решение главных жизненных вопросов. Он не сможет успокоиться до тех пор, пока не отыщет фундаментальное основание того, на чем стоит мир и люди в этом мире, и поэтому с такой грустью и болью в сердце вопрошает: «Как я себя успокою? Где у меня первоначальные причины, на которые я упрусь, где основание? Откуда я их возьму?» Тема человека как существа не социального и природного, а духовного, его внутреннего мира и судьбы, его страстей, исканий и борений стояла в центре всего творчества Достоевского, он разрешал вопрос о человеке и его внутреннем духе, мысль его вращалась вокруг загадки о человеке и его личности – вокруг тайны Раскольникова и Версилова, Ставрогина и Ивана Карамазова. Достоевский великий христианский  антрополог, словно ниспосланный Богом, чтобы постичь загадку человека, тайну его души и предназначения. Для него человек есть существо не плоское и двухмерное – природное и социальное, но загадочное и метафизическое, открытое Бог и дьяволу, а в душе его разверзается бездна более грандиозная, чем астрономические пространства вселенной, ужаснувшие Паскаля. «Знаете ли вы, как силен «один человек» – вопрошал читателей Достоевский, – Рафаэль, Шекспир, Платон?.. Он остается на 1000 лет и перерождает мир…». «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком». Все тайны мира и загадки истории сходятся в сердце человека, а он сам – самая великая тайна и самая парадоксальная тайна, после Бога. Для Достоевского разгадать человека – значит ответить на «проклятые вопросы» о Боге и бессмертии души, о добре и зле, о смысле жизни. В центре всех раздумий Достоевского стоит тайна человека, во всех книгах его решался вопрос: «Что есть человек? Кто он такой? Откуда пришел? И в чем его предназначение? Зачем он живет?» Он подобно немецкому поэту и философу Генриху Гейне задается вопросом: «Скажите мне, что значит человек? Откуда он, куда идет, и кто живет над звездным сводом?» На всю жизнь Достоевский стал спутником Григория Померанца – одного из лучших представителей интеллигенции в России, испытавшего метафизический страх перед бесконечностью – открытость бездне, в которую проваливается человек – бездне ньютоновского пространства, восхищавшего Ломоносова и Канта и ужаснувшего Паскаля, бездне времени и вечности, описанной в оде Державина «На тленность», в бездне ужаса и отчаяния, которую изведал Кьеркегор, в бездне души человека, которую познали Тютчев и Достоевский. Григорий Померанц изучал дзенские коаны и читал Достоевского, чтобы через медитацию освободиться от страха перед бесконечностью, раздавливающего его: Если есть бесконечность, то меня нет, я – ничто, атом во вселенной. Но для христианского миросозерцания бесконечная таинственность Божьего мира простирающаяся на астрономические просторы вселенной, вглубь человеческого сердца, названного в Псалтыре – неисследимой бездной, вниз – в адские круги преисподней, и ввысь – в надзвездные сферы Царства Небесного, – это источник изумления, ибо если бы мир наш не был грандиозно таинственен и загадки Божии не охватывали его и не окружали нас со всех сторон – как мученика Иова, то он бы был плосок и скучен, лишен метафизической глубины и недостоин называться творением Бога. Если есть бесконечность, то есть Бог и свобода, есть безбрежный простор вечность и бессмертие души, ибо бесконечность открывается не только в пространстве и времени, но и внутри нашего духа – и эту бесконечность, эту волнующую нас тайну человеческой души, всю жизнь пристально и страстно изучал Достоевский – не только великий художник слова, изощренный психолог, но и глубокий религиозный мыслитель, явивший миру трагическое зрелище бессилия морали и культуры, просвещения и прогресса духовно и нравственно преобразить человека, спасти его бессмертную душу. Если в христианстве человек сотворен Богом, он – образ и подобие Создателя, наделенный умом, бессмертной душой, свободой воли, творческими талантами и дарованиями, то в гуманизме человек рассматривается вне связи с Богом, освобождается от теологии и религиозной метафизики, признается лишь природным, социальным и разумным существом, подчиненным законам природы и законам логики. Если христианство есть вера в Бога и человека, то секуляризированный гуманизм есть вера только в человека, в естественного человека, потерявшего свою метафизическую сущность, а потому атеистический гуманизм – это не возвеличивание человека, а его унижение – отречение от духовной природы человека и его высшего назначения, от его метафизического достоинства и величия, а вместе с тем и от колоссальной нравственной ответственности.
 Выдающийся русский философ Семен Франк в блестящей статье «Достоевский и кризис гуманизма», глубочайшим образом проанализировал крушение гуманистической веры в естественно доброго человека. В христианской антропологии Господь сотворил человека по образу и подобию Своему, а потому его природа – добра, а он одарен свободой – духовным суверенитетом личности и является самодержавным властелином своей жизни, что налагает на него колоссальную нравственную ответственность. Если в эпоху Ренессанса  на первый план выдвигается «особое представление об особом достоинстве человека как существа, самовластно и самочинно устроящего свою жизнь и призванного быть верховным самодержавным властителем над природой, над всей сферой земного бытия», то в эпоху Просвещения провозглашается идея «неотъемлемых «естественных» прав человека», «идея верховенства «народной воли», и идея «прав человека»  в какие бы исторические коллизии между собой они ни вступали». Но вся философия просветителей – это узкий рационализм, их оптимистическая антропология учит, что человек добр по своему естеству и разумен, а его воля направлена к добру, не понимает тайну греха и свободы, тайну негативного самоопределения человека по отношению к Богу. В романтизме в Европе у Байрона, Леопарди, а в России у Лермонтова, Баратынского и Тютчева – после всех ужасов и трагедий, всей крови Французской революции, с могучей силой звучат мотивы «мировой скорби», обнаруживается, что воля человека колеблется между добром и злом, а в его душе есть бездна зла, низменных страстей и греха. Эстетический идеализм Шиллера и наивная вера Руссо в естественную доброту человека разбиваются о трагические реалии нашей земной жизни, и это ясно понимал Достоевский, знавший, как глубоки темные и иррациональные страсти в душах людей, сколь много в наших умах и сердцах ненависти, самолюбия, тщеславия, зависти и плотских похотей. Идеал Шиллера – идеал «прекрасной души» возможен, только если есть Бог – все прекрасное от Бога, Он свят и благ, а истинная красота – это святость. Человек есть свободная личность, без свободы он был бездушным автоматом, а не образом Божиим, но свобода предполагает возможность отречения от Бога, восстания на добро, красоту и правду, путь зла и греха. Человек страшно загадочное и трагическое существо, в нем совмещаются все противоречия, он – образ Божий и может стать святым, но он же – охвачен грехом и бесчисленными страстями, и если грех торжествует, то история мира оборачивается ужасной катастрофой. Но если Бога вообще не существует, то человек – это уже не духовное существо, он – существо природное и плотское – «разумное животное», у него нет бессмертной души и высокого назначения, со смертью он исчезнет в небытии, сама его жизнь – случайна и не играет никакой роли в судьбах мира. В натуралистическом гуманизме уже таится кризис всей гуманистической веры в человека: у Дарвина человек есть лишь часть животного мира, у пессимиста Шопенгауэра – орудие слепой и иррациональной воли, для Маркса классовая борьба и присущие ей корысть, злоба и зависть – двигатели исторического процесса, а вера в человека – в личность и творца мировой истории, сменяется верой в «безликое чудище» – коллектив и пролетариат. Немецкий философ Фридрих Ницше утверждал, что мораль и религия – свидетельства низменной и рабской природы человека, а сам «человек есть нечто, что должно быть преодолено», для него цель – «сверхчеловек», находящийся «по ту сторону добра и зла».  Неудивительно, что настоящий крик отчаяния вырывается у Герцена в итоге признавшего, что вера в человека есть слепой пережиток веры в Бога, а вера в земную гармонию и прогресс столь же нелепа, как и вера в Царство Небесное, ведь жизнь человека и история мира – бессмысленны. Как религиозный мыслитель и тонкий знаток душ человеческих, Достоевский изобличил, что в гуманизме человек возвышается не в его духовной связи с Богом, но в гордом самоутверждении и прометеевой борьбе с Творцом, а затем и в плоском натуралистическом гуманизме с его возвеличиванием земной плотской природы человека, вызывавшем отвращение у Байрона и Лермонтова, у Гоголя и Герцена. Для христианского гуманизма человек велик не в противостоянии Богу – как у Байрона к его «Каине» и «Манфреде», не в открытии всех тайн мира – как в «Фаусте» Гете, не в единении с природой – как у Руссо, не в теориях натуралистического гуманизма, где человек – не духовное, а лишь природное – плоское и земное существо, напротив, человек велик в его связи с Богом и в любви к Богу. Иов велик даже на гноище, когда он спорит с Елифазом, Вилдадом и Софаром и изливает в горьких мольбах и раздумьях всю муку души своей, ибо он – правдив и полон любви к Богу. Боэций велик, даже заточенный в темницу и дожидающийся часа смерти, ибо он до конца верен Богу, остается поэтом и человеком возвышенно и философски мыслящим. Соломон велик не тем, что он царь, восседающий на троне Израиля, а тем, что он – мудрец, ищущий Богопознания, прославляющий премудрость и мощь Творца вселенной, кающийся пред Вседержителем в грехах своих. Начиная с «Записок из подполья» Достоевский открывает, что тайна человека заключена в его антиномичности: человек не арифметика, он – существо иррациональное и загадочное, восстающее против рациональной картины мира, не всегда стремящееся к выгоде, счастью и удовлетворению, порой ищущее страданий, почитающее свободу выше всех благ, существо безмерно свободное и своевольное, бесконечно сложное, самое таинственное и трагическое во всех мирах. Человек есть собрание всех противоречий, он может быть велик и ничтожен, порочен и свят, горд и смирен, восходит к Богу и опускается до дьявола, а само основание его естества – метафизично, он принадлежит не только материальному миру, но и духовному миру, обладает сознанием и склонен к самоанализу, дух его не может удовлетворить ничто земное – это причина его вечной Соломоновой муки – «все суета сует и томление духа», но величайшая тайна его заключается в том, что он наделен свободой – грандиозной, загадочной и страшной силой самовластия, не подлежащей никакому контролю даже со стороны абсолютно всемогущего Бога. Человек есть свободная и самоопределяющаяся личность, а не штифтик, загадочность его воли теряется в грандиозной и неизъяснимой бесконечности свободы, в свободе заключено все величие человека, она – высочайший дар Божий, но вместе с тем – и величайшая мука человеческого духа, и тяжелейший крест, возложенный Самим Творцом на плечи каждого из нас. По глубокомысленному суждению Бердяева: «Teмa o чeлoвeкe и eгo cyдьбe для Дocтoeвcкoгo ecть пpeждe вceгo – тeмa o cвoбoдe. Cyдьбa чeлoвeкa, eгo cтpaдaльчecкиe cтpaнcтвoвaния oпpeдeляютcя eгo cвoбoдoй. Cвoбoдa cтoит в caмoм цeнтpe миpocoзepцaния Дocтoeвcкoгo. И coкpoвeнный пaфoc eгo ecть пaфoc свободы. Удивитeльнo, чтo дo cиx пop этo нe былo дocтaтoчнo coзнaнo o Дoстоевском. Пpивoдят мнoгиe мecтa «Днeвникa пиcaтeля», в кoтоpыx oн бyдтo бы был вpaгoм cвoбoды oбщecтвeннo-пoлитичecкoй, кoнcepвaтоpoм и дaжe peaкциoнepoм, и эти coвepшeннo внeшниe пoдxoды мeшaют yвидeть cвoбoдy кaк cepдцeвинy вceгo твopчecтвa Дocтoeвcкoгo, кaк ключ к пoнимaнию eгo миpocoзepцaния. To, чтo нaзывaли «жecтoкocтью» Дocтoeвcкoгo, cвязaнo c eгo oтнoшeниeм к cвoбoдe. Oн был «жecтoк», пoтoмy чтo нe xoтeл cнять c чeлoвeкa бpeмeни cвoбoды, нe xoтeл избaвить чeлoвeкa oт cтpaдaний цeнoю лишeния eгo cвoбoды, вoзлaгaл нa чeлoвeкa oгpoмнyю oтвeтcтвeннocть, cooтвeтcтвyющyю дocтoинcтвy cвoбoдныx. Moжнo былo бы oблeгчить мyки чeлoвeчecкиe, oтняв y чeлoвeкa cвoбoдy. И Дocтоeвcкий иccлeдyeт дo глyбины эти пyти, эти пyти oблeгчeния и ycтpoeния чeлoвeкa бeз cвoбoды eгo дyxa. У Дocтoeвcкoгo ecть пoиcтинe гeниaльныe мыcли o cвoбoдe, и нyжнo иx вскрыть. Cвoбoдa для нeгo ecть и aнтpoпoдицeя и тeoдицeя в нeй нyжнo иcкaть и oпpaвдaния чeлoвeкa и oпpaвдaния Бoгa. Becь миpoвoй пpoцecc ecть зaдaниe тeмы o cвoбoдe, ecть тpaгeдия, cвязaннaя c выпoлнeниeм этoй тeмы. Дocтоeвcкий иccлeдyeт cyдьбy чeлoвeкa, oтпyщeннoгo нa cвoбoдy. Eгo интepecyeт лищь чeлoвeк, пoшeдпшй пyтeм cвoбoды, cyдьбa чeлoвeкa в cвoбoдe и cвoбoды в чeлoвeкe. Bce eгo poмaны-тpaгeдии – иcпытaниe чeлoвeчecкoй свободы. Чeлoвeк нaчинaeт c тогo, чтo бyнтyющe зaявляeт o cвoeй cвoбoдe, гoтoв нa вcякoe cтpaдaниe, нa бeзyмиe, лишь бы чyвcтвoвaть ceбя cвoбoдным. И вмecтe c тeм чeлoвeк ищeт пocлeднeй, пpeдeльнoй свободы». Вся грандиозная сила духа человека проявляется в его свободе, благодаря свободе он похож на своего Творца, но если абсолютная свобода Бога изнутри проникнута Его благостью и пребывает в совершенной и идеальной гармонии со всеми Его вечными свойствами, то свобода человека может быть использована в злых целях, ибо он может восстать на Творца своего, захотеть возвыситься над Его нравственным законом, сознательно отринуть Его святую волю, а кроме того – сознательно отречься от свободы, в которой заключена вся сущность личности человека и его самосознания – совершить самоубийство и потерять самого себя – путь отречения от свободы есть путь Шигалева и Великого Инквизитора, а путь утверждения своеволия – путь Раскольникова, Кириллова и Ставрогина – одного из самых страшных анти-героев в мировой литературе, человека с лицом, напоминающим маску и «гордого, как Бог», «премудрого и лукавого змия» с изощреннейшим умом и ледяным сердцем, почти человекобога, хладнокровно попирающего все нравственные законы и святыни, в искусстве сеяния зла, доходящий до гениальности, способный совершит самые гнусные  преступления с аристократическим изяществом, обладающий титанической волей ницшеанского сверхчеловека, как де Сад не знающий различия в красоте и демоническом сладострастии, не знающий ослепительных порывов гнева и всегда сохраняющий полную власть над собой, он – демон иронии и отчаяния во плоти, необычайно красивый и циничный, со злостью холодной как последний круг дантевского Ада, с душой оледеневшей в гордости сатанинской, являющегося главным идеологом и гением-вдохновителем всех одержимых – Шатова, Кириллова, Петра Верховенского, распространяющего вокруг себя атмосферу мистической экзальтации, страшных прельщений и ужасающих предчувствий.
                Тайна свободы духа – это тайна самоопределения человека – в том числе и по отношению к Богу: каждый из нас может быть с Богом или отвергнуть Его святую волю. Роман Достоевского «Бесы» представляет собой символическую трагедию и метафизический эксперимент, в центре которого – путь своеволия и демонического самоутверждения, ведущий к бытию без Бога – погибели. Все герои «Бесов» одержимы маниакальными идеями: циник Петр Верховенский думает подменить Христа лжемессией, пророча на это роль Николая Ставрогина, Шатов самозабвенно исповедует идею народа-богоносца, но не верит в Бога, а Кириллов – одержим идеей человекобожия, но отрицает, что Христос есть Богочеловек и Спаситель мира, победивший смерть. Найдя «атрибут Божества» в своеволии Кириллов хочет убить себя, чтобы явить «страшную свободу» – совершить насилие над жизнью и над смертью, возвестить человекобожие: «– Кто учил, того распяли. – Он придет и имя ему человекобог. – Богочеловек? – Человекобог, в этом и разница». Для Кириллова «Бог есть страх смерти», как и страждущий атеист Ницше, он не верует в Бога и Его бесконечную любовь, думает, что Христос умер и не воскрес, мученически ищет избавление от страха смерти, провозглашает идею человекобога, «заявляющего своеволие» – власть над жизнью и смертью, и акт самоубийства – как роковую вершину своеволия. По экзистенциальной диалектике инфернального волюнтариста Кириллова если существует Бог, то у человека нет свободы воли, но если Бога нет, то человек безмерно свободен и обязан заявить свое своеволие. Для Кириллова абсолютное всевластие человека и его безудержная свобода провозглашаются на могиле Бога, смерть Бога – это его сатанинский догмат, он исповедует веру, что Творца не существует и Христос не воскрес: «Я обязан неверие заявить, Для меня нет выше идеи - что Бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал Бога, чтобы жить, не убивая себя, в этом - вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать Бога. Пусть узнают раз и навсегда». «Если нет Бога, тогда я сам бог» – в исступлении заявляет Кириллов, для которого свобода от Бога стала абсолютной ценностью. Как великолепный диалектик Достоевский показывает, что отречение от Бога ведет к истреблению самого человека, ибо высшее проявление своеволия – истребить себя, отказать от навязанной жизни и стать властелином над смертью – через самоубийство совершить богоубийство: «Вся ложь от того, что был прежний Бог... все спасение для всех – всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога, и не сознать в тот же раз, что сам богом стал – есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если осознаешь - ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить до самой главной славы. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только бог поневоле, и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны, потому что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека... Но я заявляю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну и дверь отворю и спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя было человеку без прежнего Бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего –  своеволие! Это все, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою». Прельщенный идеей русского народа-богоносца Шатов низводит Бога «до атрибута народности» и на вопрос Ставрогина верит ли он в Бога, уклончиво отвечает, не в силах признаться в своем скрытом безбожии: «- Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершиться в России… Я верую… - залепетал в исступлении Шатов. – А в Бога? В Бога? – Я… я буду веровать в Бога». Вера Шатова в русский народ-богоносец и великую всемирную миссию России без веры в Бога – это не христианская вера, а фатальный срыв в ветхозаветный мессианизм на почве русского национализма. В колоритной фигуре Петра Верховенского, действующего и мыслящего в тени Ставрогина, нечаевский цинизм соединяется с бакунинским желанием «раскачать Россию». Русский философ Ф.А.Степун с блестящим литературным талантом и тончайшим психологически анализом описал религиозную трагедию «темных героев» «Бесов»: «Кириллов бессознательно любит Христа, но своим сознанием отрицает его. Ставрогин, некогда верующий человек, в романе канонически исповедует дьявола, Марья Тимофеевна, праведница и святая, исповедует дохристианский мистический космизм, Шатов, душа которого прирожденная христианка, почитает Божьим Телом не Тело Иисуса Христа, а тело русского народа, Федька-каторжный, зажигающий Кириллову лампадку, изучающий и проповедующий Апокалипсис – убийца и вор; обкрадывая икону Божьей Матери и кладя жемчужины себе в карман, он успокаивается тем, что жемчуга – слезы Богоматери, которые она льет о его окаянстве». Всех героев романов Достоевского мучит вопрос о бытии Бога, а самый мрачный и загадочный из них – «идееносец» Николай Ставрогин – фигура трагическая. «Это трагический, но и пророческий образ, человек, которому даровано все, кроме самого важного, - прекрасный нарцисс с покойником в сердце; концентрация интеллекта и воли, но без любви и веры; исполин с парализованной душой, сверхчеловек без Бога. Как бы всемогущий духовный аппарат, но без духа, а потому – без идеи, без цели, без радости в жизни» –  писал о Ставрогине религиозный философ Иван Ильин. Николай Ставрогин – это самый темный из героев Достоевского, лицо трагическое и загадочное, русский Фауст и Гамлет, чье чело «колеблет великая мысль», но он же – самый порочный из всех, человек с железной волей, самый отчаянный из отчаянных богоборцев, русский аналог красавца Дориан Грей с мертвой и нравственно разложившейся душой. По справедливой мысли философа С.Н. Булгакова «героем трагедии, бесспорно, является Ставрогин; из него исходят все мысли романа, а на самом деле его нет». И Николай Бердяев отмечая, что Ставрогина нет в «Бесах», и нет там никого кроме самого Ставрогина, говорит, что он «угас, истощился, умер», «мертвенно холоден, застыл». Для него жуткая судьба Ставрогина – это трагедия человека, не нашедшего в себе «свободной силы духа узнать в Иисусе Сына Божьего». «Не вы ли говорили мне, что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной?» – обращается Шатов к Ставрогину. Но вера Ставрогина остается мертвой, бесовской верой. «А можно ли веровать в беса, не веруя совсем в Бога?» – задается  вопросом Ставрогин. «О, очень можно, сплошь и рядом» – отвечает Тихон, разгадывая роковую тайну его сердца. Тайна богоборца Ставрогина – это трагедия окаянного своеволия и свободы от Бога – отречения от страха Божия и от любви Божией, а загадка его мерзкого преступления – богоубийство. Зачем Ставрогин совершает страшное преступление – развращает Матрешу, доводя ее до осознания неимоверной вины – «я Бога убила», а потом – до самоубийства? Как глубочайший философ и психолог с блестящим умом, Ставрогин знает, что развратить ребенка – значит оскорбить Бога и бросить вызов Его Промыслу, надругаться над Его иконой, ибо человек сотворен по образу и подобию своего Творца, преступить библейскую заповедь «не убий», совершить величайшее кощунство – извратить образ Божий в человеке – «убить Бога», распять Христа в своей душе и в сердце Матреши. Ставрогин – это Ангел Лаодикийской Церкви, богоборец в ореоле трагического мученика, а не русский Маркиз де Сад, он не из сладострастия доводит Матрешу до самоубийства, а использует власть губить души, как демон, хочет одолеть Творца, сделать так, чтобы Бог ее не смог спасти, развенчать всемогущество, премудрость и всеблагость Всевышнего, и тем самым попрать веру в Него и сделать невозможной любовь к Нему. Вся жизнь Ставрогина – метафизический спор с Богом, он не менее умен, чем Иван Карамазов, но гораздо более порочен и страшен, сила его воли – воистину титаническая. На страницах романа «Бесы» Достоевского происходит столкновение мечты о человекобоге с истиной о Богочеловеке в сердцах людей, разоблачается как свобода во зле неизбежно оборачивается рабством у греха и неизбежной погибелью – духовной и физической смертью. Вся сущность демонизма – это мефистофельское неприятие Спасителя и всего Божьего мира. Демон стремится уничтожить саму идею Бога и превратить мир в «кладбище душ», где все объято тьмой отчаяния и всюду царствует грех, о чем свидетельствует откровенное в своей бесстыдности признание черта в «Братьях Карамазовых»: «По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать, - о, слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от Бога, то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастья и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человекобог... а ему «все позволено»... Для Бога не существует закона! Где станет Бог - там уже место Божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место... «все дозволено» и шабаш!»
                Блестящий знаток дьявольской психологии, Достоевский гораздо лучше и глубже, чем  Гофман и Гоголь, Шекспир, Гете и Байрон, знавший инфернальную философию и сатанинские методы искушения, он сравним с Мильтоном и Данте – моментами превосходит их, возвышаясь до Лермонтова, святоотеческой мудрости и Библии. На страницах его романов – особенно в «Преступлении и наказании», «Бесах» и «Братьях Карамазовых» ощущается присутствие демонических сил, он мастерски проникает в сатанинскую логику титанического богоборчества: Бог есть единый Абсолют, Он – Несравненный и Единственный, как Его называет Тертуллиан, не может быть двух Абсолютов, но Люцифер в непомерной гордыне своей жаждет стать выше Бога и превзойти Творца своего – он бросает все свои силы, чтобы властвовать над всем творением и уничтожить в людях саму идею Бога – изгнать ее из человеческого сознания, зная, что после этого люди настолько нравственно падут, что дойдут до антропофагии, ибо стоит уничтожить идею Бога и бессмертия души, как люди придут к аморализму и все станет дозволенным для них – самое коварнее злодейство и самый изощренный эгоизм станут законом, но сделать это человек сможет лишь заявив свою своеволие – страшную свободу свою, как говорит Кириллов, лишь провозгласив себя законодателем морали и властителем над жизнью и смертью, лишь возвеличившись силой титанической гордости и низвергнув свою веру, ибо только на кладбище религиозной веры в Бога человек может сделать себя идолом – может возвеличиться и стать человекобогом, и это сделает человека – сподвижником Люцифера и исповедником дьявольской философии, а стало быть – жрецом и поклонником духа тьмы, ибо как заявляет Люцифер в «Каине» Байрона – «непоклоненье Богу есть поклоненье мне». Вся грандиозная загадка философии Ивана Карамазова, его страшных духовных  и душевных мучений, трех его теоретических догм атеизма – Бога не существует, нет бессмертия души и все дозволено, вся тайна его исстрадавшейся души заключена в одной инфернальной фигуре – в черте, который дерзко вторгается в сознание и жизнь Ивана, вдохновляет его на мефистофельскую критику Божьего мира, мучает неразрешимыми и вековечными вопросами о добре и зле, о дисгармонии бытия и страданиях невинных, доводит его трехмерный евклидов ум до состояния кошмарного бреда, сводит его с ума и раскрывает самую страшную тайну атеистической философии, открыто заявляя– «я одной с тобой философии». Великолепный пневматолог Достоевский показывает, что участие в своей жизни демонических сил сознают и другие его герои: Раскольников исповедуется Сони, что черт навел его убить старуху-процентщицу, а Николай Ставрогин на слова Дарьи Павловны – «Да сохранит вас Бог от вашего демона», - иронично отвечает – «О, какой мой демон! Это просто маленький гаденький золотушный бесенок с насморком». В этом аспекте своей литературной демонологии Достоевский идет не по стопам Данте, Мильтона, Байрона и Лермонтова, эпически изображавших злых духов – демонов, во всем их страшном инфернальном величии, ибо мощь каждого падшего Ангела – ужасает, о чем возвещают Священное Писание и Священное Предание, и то же преподобный Серафим Саровский, писавший, что один демон может разрушить всю вселенную, если не будет сдерживаться Божьей силой, а по стопам тайновидца зла Гоголя – срывая с дьявола ореол романтического величия и стремясь показать зло во всей его прозаической омерзительности и пошлости, что тонко подметил Бердяев: «Чepт y Дocтoeвcкoгo нe ecть yжe coблaзнитeльный и пpeкpacный дeмoн, являвщийcя в «кpacнoм сиянии, гpeмя и блиcтaя, c oгнeнными кpыльями». Этo – cepый и пoшлoвaтый джeнтльмeн c лaкeйcкoй дyшoй, кoтopый жaждeт вoплoтитьcя в «ceмипyдoвyю кyпчиxy». Этo дyx – нeбытия, пoдcтepeгaющий чeлoвeкa. Пocлeдний пpeдeл злa – пoшлocть, ничтожecтвo и нeбытиe». Жизнь без Бога – жизнь без веры и любви, без святынь и идеалов оборачивается Адом на земле. В Священном Писании есть глубокомысленное определение Ада – «вторая смерть». Религиозный философ Евгений Трубецкой писал: «Ад не есть какая-либо вечная жизнь вне Христа, ибо вечная жизнь – одна: она только в Боге, только во Христе; действительность Ада возникает не путем отторжения чего-либо живого от вечной Божественной Полноты, ибо тогда эта полнота была бы нарушена – нет! Отпадение Ада от Бога есть отпадение смерти, а не отпадение жизни. Этим самым фактом отпадения смерти полнота Божественной Жизни не умаляется, а, напротив, утверждается… И червь, и огонь в Аду – не более и не менее как образы неумирающей смерти». И у проницательного Тихона в «Бесах» есть рассуждения об адских муках: «будет душа блуждать и увидит весь свой грех, да не так, как теперь, а весь, и увидит, что Бог объятия к ней отверзает – взяв все в соображение, и возмутится, и потребует сама казни, и станет искать ее, а ей отвечают любовью – и в этом ад ее. Сознание любви не исполненной должно быть всего ужаснее, и в этом-то ад ее». По мысли преподобного Исаака Сирина Божественная Любовь станет нестерпимой мукой, для тех, кто не любил при жизни – причина их мук есть собственная нераскаянность и злоба, которой они ответили на вечную и бесконечную любовь Творца. Старец Зосима в романе «Братья Карамазовы» рассуждая «о Аде и адском огне», по-апостольски премудро и вдохновенно утверждал, что адские муки – это «страдание о том, что нельзя уже более любить»: «О, есть и во аде пребывшие гордыми и свирепыми, несмотря уже на знание бесспорное и  на созерцание правды неотразимой; есть страшные, приобщившиеся сатане и гордому духу его всецело. Для тех ад уже добровольный и ненасытимый; те уже доброхотные мученики. Ибо сами прокляли себя, прокляв Бога и жизнь. Злобною гордостью своею питаются, как если бы голодный в пустыне кровь собственную свою сосать из своего же тела начал. Но ненасытимы во веки веков и прощение отвергают, Бога, зовущего их, проклинают. Бога живого без ненависти созерцать не могут и требуют, чтобы не было Бога жизни, чтоб уничтожил Себя Бог и все создание Свое. И будут гореть в огне гнева своего вечно, жаждать смерти и небытия. Но не получат смерти».
                С проницательностью провидца Достоевский предсказал, что на путях своеволия и бунта против Бога может произойти и отречение от свободы во имя идеи всеобщего счастья – это парадокс Шигалева – «выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом», парадокс его системы, отвергающей все высшие запросы человеческого духа: «…каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежал всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается камнями, вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть, равенство, и вот шигалевщина!» Вся философия Великого Инквизитора есть бунт против Христа Богочеловека, отречение от свободы во имя социального эвдемонизма. «Легенда о Великом Инквизиторе» – это самое гениальное произведение Достоевского, обличение лжи католичества и социализма, соблазнов антихристова царства, строящегося на трех силах – чуде, тайне и авторитете, глубочайшее философское исследование и метафизический анализ свободы и власти. Великий Инквизитор – лицо величественное, загадочное и трагическое, он – человеколюбец, аскет и мудрец, ему свойственна любовь к людям, милость к падшим, но его сердце хранит страшную тайну – он потерял веру в Бога. Религиозный философ Владимир Соловьев предостережет нас – Антихрист будет мудрецом и филантропом, он выдаст себя за Христа, действуя во имя любви к людям, но в его сердце не будет самого главного – любви к Богу, он будет отрицать Иисуса Христа – величайшую святыню Церкви. В загадочной фигуре старого испанского кардинала Достоевский прозревает антихристову измену Богу – Инквизитор выдает себя за ученика Христова, за продолжателя дела Спасителя, но на самом деле он богоборец, отвергающий заповедь любви к Богу, а его весь его гуманизм – лжехристианство, антихристианство. Как скрытый богоборец и безбожный человеколюбец Великий Инквизитор отвергнет Бога и станет фанатиком любви к людям, но под его жалостью к ближним таится ненависть к образу и подобию Божиему в человеке – к свободе духа. Весь пыл его сердца, все силы души и вся вера его обратились от служения Богу к служению человечеству, но атеистическая любовь неизбежно обратили этого гуманиста к истреблению инакомыслящих, к попранию образа Божиего в человеке. Трагическая потеря веры в Бога увенчается потерей веры в человека. Отвергнув Бога и образ Божий в человеке, Великий Инквизитор отвергает и духовное достоинство человека, свободу его личности, ведь свобода предполагает нравственную ответственность и самоопределение, а самоопределиться человек может не только к добру, но и ко злу. В представлении Великого Инквизитора из легенды Ивана Карамазова, люди немощные и подлые земные существа, они – жалкие бунтовщики, ищущие пред кем преклониться, для них свобода – невыносимо тяжкая ноша, и чтобы избавить этих несчастных созданий от свободы, нравственных дилемм и мук совести, и устроить всеобщее «тихое смиренное счастье», испанский кардинал вознамерился исправить подвиг Христа Спасителя, используя «чудо, тайну и авторитет», и превратить людей в покорное стадо: «Есть три силы, единственные три силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков, для их счастья, - эти силы: чудо, тайна, авторитет. Ты отверг и то, и другое, и третье и сам подал пример тому… Мы исправили подвиг Твой и основали его на чуде, тайне и авторитете. И люди обрадовались, что их вновь повели, как стадо, и что с сердец их снят наконец столь страшный дар, принесший им столько муки… мы взяли от него Рим и меч кесаря и объявили лишь себя царями земными, царями едиными, хотя и доныне не успели еще привести наше дело к полному окончанию… О, пройдут еще века бесчинства свободного ума, их науки и антропофагии, потому что, начав возводить свою Вавилонскую башню без нас, они кончат антропофагией. Но тогда-то и приползет к нам зверь и будет лизать ноги наши, и обрызжет их кровавыми слезами из глаз своих. И мы сядем на зверя и воздвигнем чашу, и на ней будет написано: «Тайна!» Но тогда лишь и тогда настанет для людей царство покоя и счастья. Ибо кому же владеть людьми, как не тем, которые владеют их совестью и в чьих руках хлебы их… Свобода, свободный ум и наука заведут их втакие добри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят самих себя, другие непокорные, но малосильные, истребят друг друга, атретьи оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: «Да, вы были правы, вы одни владели тайной Его, и мы возвращаемся к вас, спасите нас от себя самих»… Они станут робкие и станут смотреть на нас и прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке. Они будут дивиться, и ужасаться на нас и гордиться тем, что мы так могучи и так умны, что могли усмирить такое буйное многомиллионное стадо. Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселию и к смеху, светлой радости и счастливой детской песенке. Да, мы заставим их работать, - но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешили им и грех, они слабы и бессильны, и  они будут любить нас, как дети, за то, что мы позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет искуплен, если сделан с нашего позволения…И не будет у них никаких от нас тайн… Самые мучительные тайны их совести – все, все понесут они нам, и мы все разрешим, и они поверят решению нашему срадостию, потому что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного». Со времен апостола Павла никто кроме Достоевского с такой духовной силой и литературной мощью не утверждал, что любовь – это образ Божий в человеке, а свобода – тайна нашего богоподобия. Свобода – драгоценнейший дар Всевышнего человеку, ее невозможно обосновать и изъяснить ни наукой, ни моралью, ни философией, ни искусством. Свобода – это основа всей религиозной и нравственной, научной и философской, художественной и творческой – всей духовной жизни личности. Акт веры и любви есть акт свободы, нельзя верить и любить по принуждению. Еще апостол Павел учил, что тайна свободы – от Бога и в Боге, истинная свобода во Христе, а вне Христа – свобода неизбежно вырождается в своеволии и рабство у страстей и грехов. Тайна свободы – это тайна оправдания человека – антроподицея, провозглашение его богоподобного достоинства, и тайна оправдания Бога – теодицея, провозглашение Его любви, ибо только любящий Бог мог даровать свободу Своему творению. Для Достоевского христианство – это религия абсолютной духовной свободы, а Христос – не только Искупитель и Спаситель, но и Освободитель. Величайшее духовное прозрение Достоевского гласит, что только свободный человек может уверовать в Бога и возлюбить Его, и только преображенная Его благодатью наша свобода становится совершенной.
                Тайна самоопределения человека по отношению к Богу – это тайна свободы его духа и сердца. В свободе заключается богоподобие нашей личности, духовное достоинство и величие человека, но свобода налагает на каждого из нас грандиозную нравственную ответственность – от свободы не только добро, но зло. Бог свободен, а потому и человек как духовная личность и образ Божий – одарен умом, самосознанием, свободой и творческой мощью. Свобода духа – это дар Божий, но это таинственный, величественный и подчас трагический дар. Свобода человека бесконечно дорога для Бога. В последней записной книжке Достоевского читаем: «полная свобода вероисповеданий и свобода совести есть дух настоящего христианства. Уверуй свободно – вот наша формула. Не сошел Господь со креста, чтобы насильно уверить внешним чудом, а хотел именно свободы совести. Вот дух народа и христианства! Если же есть уклонения, то мы их оплакиваем». Для Достоевского Христос – всевышний Судия и образец нравственности, духовный идеал и явление совершенного Бога и совершенного человека, истинное мерило добра и зла. «Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком, ибо не признаю ваш тезис, что нравственность есть согласие с внутренними убеждениями. Это лишь честность, но не нравственность. Нравственный образец и идеал есть у меня один, Христос. Спрашиваю: сжег ли бы Он еретиков – нет. Ну так значит сжигание еретиков есть поступок безнравственный». Преподобный Максим Исповедник учил, что Бог никого не спасает насильно, тайна спасения – это тайна синергия, соработничества благодати Божией и свободы человека. И Достоевский убежден, что путь спасения немыслим без свободы. Философ Николай Бердяев справедливо напишет, что у Достоевского были гениальные мысли и интуиции о свободе, которая является теодицеей и антроподицеей, а «тайна христианкой свободы есть тайна Голгофы, тайна Распятия. Почему Господь взошел на Голгофу и принял распятие, а не покори весь мир силой Своего Божественного всемогущества? Потому что Он ищет свободной любви человека, акт веры – это акт свободного духа, вера и любовь не терпят принуждения. «Поэтому тайна Голгофы и есть тайна свободы. Сын Божий должен был быть распят силами этого мира, чтобы свобода духа человеческого была утверждена». Святой Дионисий Ареопагит отмечал, что христианская вера предполагает схождение Бога в сотворенный Им мир и восхождение человека к Богу. Тайна Голгофы – это тайна свободы человека и любви Бога, ибо Спаситель принимает смерть и страдание на Кресте, чтобы спасти всех нас, не умаляя нашей свободы. О тайне любви Бога и свободе Достоевский писал в своей «Легенде о Великом Инквизиторе»: «Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за Тобой». Христос отверг все три искушения дьявола в пустыне, чтобы защитить свободу человеческого духа, она драгоценна перед Богом как сокровище Царства Небесного. «Ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил Ты, если послушание куплено хлебами?» «Ты отверг единственное абсолютное знамя, которое предлагалось Тебе, чтобы заставить всех преклониться пред Тобой бесспорно, - знамя хлеба земного, и отверг во имя свободы и хлеба небесного. Взгляни же, что сделал ты далее. И все опять во имя свободы!»  Христос явился в мир в образе распятого Мессии, а не в силе и славе Своего Божества. Народ иудейский предал Его крестной смерти, так как ждал властного кесаря и не узнал Мессию в страждущем Спасителе. Достоевский в романе «Братья Карамазовы» гениально прозревает в Голгофе – правду о Христе, откровение о любви Бога и свободе человека. «Ты не сошел с креста, когда кричали Тебе, издеваясь и дразня Тебя: «сойди со креста и уверуем, что это Ты». Ты не сошел потому, что опять-таки, не захотел поработить человека чудом, и жаждал свободной веры, а не чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника пред могуществом, раз и навсегда его ужаснувшим». Господь не торгует верой, Он ищет не корыстного наемника или льстивого раба, а любящего и бескорыстно верного сына. На религиозной вере в Бога основано величие человека, о чем поведал русский поэт А.А. Фет, в сердце которого до самой смерти шла страшная борьба веры и неверия, но который написал удивительное стихотворение, где звучат библейские звуки:

Не тем, Господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день Твой светлый Серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти Твои законы,
Все пробуждать живительны лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, Ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам бессильный и мгновенный
Ношу в груди как оный Серафим
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
Меж тем, как я –  добыча суеты,
Игралище ее непостоянства,
Во мне он вечен, вездесущ, как Ты,
Ни времени не знает, ни пространства.

                С поразительной прозорливостью Достоевский, показывает нам, что в мире, где нет Бога, человек, обречен на горе, и лучше бы ему из колыбели сразу отправиться в гроб. Без Бога жизнь обращается в демониаду, которую нельзя вынести. Мир без Бога – абсурд, а человек без бессмертной души – горсть праха. «Нет Бога, нет бессмертия – чего ради тогда жить?» – с душевной мукой вопрошает писатель. Преподобный Иустин Попович отмечал, что в отличие от Шопенгауэра и Гартмана, Камю и Сартра, Достоевский не бросает якорь души в пучину отчаяния, а пребывает в неустанном поиске Бога, Который может всех спасти, духовно оправдать историю мира. В свете Божьего замысла, человек через подвиг веры и любви, постигает смысл жизни – предназначение, гласящее: «будь умом, сердцем и волею своей в Боге». Все бессмертие в Боге, а без Бога – бессмертие есть лишь абстракция. Вся жизнь в Боге, а вне Бога – тьма и смерть. «Бессмертие души и Бог – одна идея» – заключает Достоевский. Мировой трагизм как острейший клинок рассек страждущую грудь Достоевского, обнажил его трепещущее сердце, и только вера в живого Бога пророков и Откровения дала ему силы не сойти с ума от ужаса и отчаяния. Человек, почувствовавший трагедию мира и жизни, приходит к дилемме: револьвер или Распятие; он должен либо убить себя – избрать бесовский путь Свидригайлова, Кириллова, Ставрогина, либо уверовать во Христа – избрать путь старца Зосимы и Алеши Карамазова. Достоевский прошел через страшные искушения, чтобы обрести веру. Он принимает Сына Божиего, Иисуса  Христа через муки Иова и его молитвы, а Христос – исцеляет его сердце от страшной муки отчаяния и умиротворяет душевную бурю его философской мысли. До конца земных дней Достоевский остался гуманистом – защитником человека и его духовного и нравственного достоинства, но гуманизм Достоевского – это христианский гуманизм, прошедший через горнило всех сомнений и всех ужасов нашего существования, сочетающийся с трагическим реализмом и верой во Христа Богочеловека – теогуманизм. Достоевский верил, что самый падший человек и даже тот, кто, бросает вызов Богу, может спастись – придти к покаянию и унаследовать Царство Небесное, ибо само Евангелие возвещает, что на небесах больше радости об одном кающемся грешнике, чем о девяноста девяти праведниках. Символично, что в романе «Братья Карамазовы» подлый, циничный и обидчивый Смердяков, решившийся на убийство, читает творения преподобного Исаака Сирина – этого великого подвижника Церкви, учившего, что спастись могут все и в любви к врагам, заповедованной Христом, дошедшего до высшего милосердия – молитвы за бесов. По слову Исаака Сирина «что горсть песку, брошенная в великое море, то же грехопадение всякой плоти в сравнении с Промыслом и Божией милостью. И как обильный водою источник не заграждается горстью пыли, так милосердие Создателя не побеждается пороками тварей». Глубокая вера в человека и его достоинство есть основополагающая черта нравственного аспекта миросозерцания Достоевского, сущность его христианского гуманизма. На каторге Достоевский находил среди разбойников натуры прекрасные, характеры глубокие и сильные, души обратившиеся к Богу, постигнув тайну двух разбойников распятых подле Иисуса Христа, один из которых окончательно отдался злобе и ненависти, а другой – раскаялся в грехах. Библейский сюжет ожил в сценах каторжной жизни России, на глазах у писателя наблюдающего как нераскаянных маньяков, так и кающихся грешников. Достоевский – Караваджо русской классической литературы, высвечивающий из мрака страстей душу, характер и личность человека, высвечивающий образ Божий в человеке. Человек может быть пошл и злобен, коварен и циничен, низок и развратен, и все же в глубине его души сияет искра Божия, а его призвание – уподобиться Христу, он может спастись через веру, покаяние и любовь. Для Достоевского Иисус Христос – это все, он не может жить без Сына Божиего, Голгофа и Воскресение – это непреходящие святыни его сердца. Со временем Достоевский пришел к мысли, что «Христос затем и приходил, чтобы человечество узнало, что и его земная природа, дух человеческий может явиться в таком небесном блеске на самом деле и во плоти, а не то что в одной мечте и в идеале, - что это и естественно и возможно». Христос «весь вошел в человечество, и человек стремится преобразиться в Христа как в свой идеал». Это высказывание, напоминает изречение Афанасия Великого: «Бог стал человеком, чтобы человек стал богом». Христос – нравственный идеал для человека, а христианин – тот, кто уподобляется Ему, отвергает себя, берет крест свой и следует за Спасителем.
                Миросозерцание Достоевского имеет христианский характер, все его рассуждения о назначении человека и смысле жизни, о цели искусства и истории мира, его общественные идеалы и тончайшие психолого-аналитические наблюдения и суждения – все проникнуто это религиозностью, а в центре всего его миропонимания стоит Бог. Задумав написать роман «Житие великого грешника» с его идеей духовных мытарств и рассказом о монастыре, где  о вековечных вопросах беседуют Тихий Задонский, западники Чаадаев и Грановский, атеист Белинский и раскольники, Достоевский, отчасти воплотивший свой величественный замысел в «Бесах» и «Братьях Карамазовых», признается: «Главный вопрос, который приведется во всех частях – тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь –  существование Божие».  В представлении Достоевского весь наш мир – собрание Божьих тайн, грандиозны тайны струятся сквозь вселенную, все ее тайны – тайны жизни и смерти, добра и зла, времени и вечности – сходятся в трепещущем сердце человека, замирающего с Платоном и Кьеркегором, Паскалем и Кантом от ужаса и восхищения. По слову преподобного Иустина Поповича Достоевский мучительно ощущает бесконечную таинственность мира, невместимую в трехмерные категории евклидова ума – рассудка, он бдит своей провидческой душой над тайнами всех миров, находя во всем тайну и загадку, а в сердцевине всех тайн и всякой загадки – Бога, ибо нет никого, кто был бы более таинственен и непостижим, чем живой Бог Библии и пророков – неизъяснимый Господь,  Чей ум выше нашего, как небо выше земли, Чьи пути – неисповедимы, а судьбы – бездны неисследимые, Чья Сущность недоступна познанию самих высших Ангелов – шестикрылых Серафимов и многооких Херувимов. Вся жизнь Достоевский мученически бился над разрешением вековечных и проклятых вопросов, но подобно тому, как Кант признал, что все философские вопросы сводятся к проблеме человека, так и русский писатель провозгласил, что все вечные проблемы заключены в разрешении двух вопросов – о бытии Бога и бессмертии души, от их разрешения зависит и разрешение всех иных философских проблем и тайн бытия. Если Бог есть, то душа бессмертна и жизнь имеет смысл, человек свободен и несет нравственную ответственость за свои речи, помыслы и дела, но если Бога не существует, то нет и бессмертной души, жизнь не имеет смысла, а человек – жалкое смертное создание, приговоренное к смерти, не имеющее свободы самоопределения и воли, полностью определяемое исторической эпохой или социальной средой. Все герои романов-трагедий Достоевского – положительные и отрицательные, мучаются вопросами о бытии Бога и бессмертии души – Кириллов в «Бесах» и Митя в «Братьях Карамазовых» признаются, что их всю жизнь мучил вопрос о Боге, верующий в народ-богоносец Шатов и Ставрогин, загадочный, страшный и величественный как лермонтовский Демон, сгорают душою в мучительном и  страстном искании Бога, их сердца терзает страшная, огненная и вечная мука – мука искания Бога и разлуки с Ним, Раскольников и Соня в «Преступлении и наказании» читают Евангелие и разрешают вопрос о Боге и Его промышлении о мире и каждом отдельном создании, вопрос о смысле жизни и социальной справедливости, о зле и добре, о страданиях, свободе и вере – вопрос жизни и смерти. По заветному убеждению Достоевского от решения вопроса о Боге и бессмертии души зависит разрешение всех философских вопросов, а ответы, которые каждый его герой и каждый из нас призван дать лично, искренне и совершенно свободно, определяют всю нашу жизнь – все миросозерцание человека и его судьбу,  его систему ценностей и веру, его философию жизни и нравственное сознание, его поступки и суждения. С точки зрения Достоевского человек есть существо религиозное, атеизм же – противоестественен и есть мученичество – жизнь без Бога есть тоска и мука, она невыносима для сердца человека, поэтому на месте Бога сразу возникают идолы, по существу атеисты – идолопоклонники: «Безбожника то я совсем не встречал ни разу, а встречал заместо его суетливого – вот как лучше объявить его надо. Всякие это люди; не сообразишь, какие люди: и большие и малые, и глупые и ученые, и даже из самого простого звания бывают, и все суета. Ибо читают и толкуют весь свой век, насытившись сладости книжной, а сами все в недоумении пребывают и ничего разрешить не могут. Иной весь раскидался, самого себя перестал замечать. – Иной паче камене ожесточен, а в сердце его бродят мечты; а другой бесчувствен и легкомыслен, и лишь бы ему насмешку свою отсмеять. Иной из книг выбрал одни лишь цветочки, да и то по своему мнению; сам же суетлив и в нем предрешения нет. Вот что скажу опять: скуки много. Иной все науки прошел – и все тоска. И мыслю так, что, чем больше ума прибывает, тем больше и скуки. Да и то взять: учат с тех пор, как мир стоит, а чему же они научили доброму, чтобы мир был самое прекрасное и веселое и всякой радости преисполненное жилище? И еще скажу: благообразия не имеют, даже не хотят сего; все погибли, и только каждый хвалит свою погибель, а обратиться к единой Истине не помыслит; а жить без Бога – одна лишь мука. И выходит, что чем освещаемся, то самое и проклинаем, а и сами того не ведаем. Да и что толку: невозможно и быть человеку, чтобы не преклониться; не снесет себя такой человек, да и никакой человек. И Бога отвергнет, так идолу поклонится – деревянному, али златому, аль мысленному. Идолопоклонники это все, а не безбожники, вот как объявить их следует. – Ну, а и безбожнику как не быть? Есть такие, что и впрямь безбожники, только те много пострашней этих будут,- потому что с именем Божиим на устах приходят. Слышал неоднократно, но не встречал я их вовсе. Есть, друг, такие, и так думаю, что и должны быть они». Князь Мышкин говорит, что русские люди религиозны, если они станут атеистами,  то страстными и иступленными, фанатически воинственными атеистами: «…наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль. Такова наша жажда!» «Коль атеистом станет, то непременно начнет требовать искоренения веры в Бога насилием, т. е., стало быть, и мечом». Но по проницательному суждению Достоевского страждущий атеист и богоборец, ищущий правды, скорее придет к Богу, чем равнодушный к вере. С тонким психологическим анализом и неопровержимой достоверностью Достоевский демонстрирует, что если Бог существует, то всемирная история и наша жизнь, протекающие во времени, имеют вечный смысл, а мы призваны жить по заповедям Евангелия, но если Бога нет, то нет вечного смысла и посмертного воздаяния Божьего, нет вечных критериев добра и зла, тогда мораль – продукт исторического процесса, нет вечных ценностей, понятия добра и зла изменчивы, как полагал Ницше, а значит – все дозволено, как думает практик Раскольников и заявляет теоретик Иван Карамазов, ибо для них не Бог – Законодатель морали и не Христос – мера всех вещей и Верховный Судия, а человек, он сам решает – что есть добро, а что зло, его этика автономна от религии и Божественного Откровения, нравственное сознание – становится анти-христианским, миросозерцание – анти-библейским, что неизбежно ведет к духовному падению и нигилизму – отрицанию различия между грехом и добродетелью, отрицанию всех  святынь и идеалов, всякой веры и всех вечных ценностей, ибо нигилизм – неизбежное следствие атеизма. Вслед за апостолом Павлом, Паскалем и Кьеркегором, Достоевский являлся религиозным экзистенциалистом, он убежден, что глубокая вера не нуждается в доказательствах бытия Божиего, в основах таинства веры лежит экзистенциальная встреча с Богом, она – не просто уверенность в том, что Бог существует, но и Авраамово и Иовово доверие Богу – рыцарская верность Творцу, Промыслителю и Спасителю, принятие и исполнение Его святой воли. Глубокая вера в благость Бога Творца и Его Промысел хранила душу Достоевского от отчаяния в самые тяжелые и страшные минуту его земной жизни. По справедливому умозаключению Н.О. Лосского «в своем мировоззрении Достоевский, как всякий настоящий христианин, выводил все мировые ценности, придающие жизни смысл и обеспечивающие конечную победу добра, из положения, что Бог существует, что Он – Творец мира и Промыслитель… Если Бог есть существо всемогущее, всеведущее и всеблагое, от которого все зависит, то мир в целом и во всех своих деталях имеет высокий смысл. Отсюда в душе человека возникает спокойствие и за судьбу мира, и за свою личную жизнь». Достоевский – не только великий философ и гениальный художник, но и изощреннейший аналитик духовной жизни человека, он исследовал загадку сознания человека и пришел к мысли, что никто кроме Бога не мог бы создать столь таинственную вещь, сознание – это дар Бога каждому из нас, а идея Бога имманентна сознанию человека, она скрыта в самых сокровенных глубинах его существа, в сердцевине его духа, ума и сердца, и теснейшим образом связана с богосознанием – человек не мог бы осознать себя и понять себя без Бога, и свидетельствует, что Бог существует. Если бы не было Бога, то не существовал бы и человек, обладающий свободой и сознанием, мучающийся над проклятыми вопросами, борющийся с Богом или принимающий Его. Преподобный Иустин Попович писал, что положительные герои Достоевского – Соня, князь Мышкин, Алеша Карамазов и старец Зосима принимают Бога и веруют в бессмертие души и посмертное воздаяние, они – христианские мистики и исповедники евангельской философии любви и смирения, а отрицательные герои – отрицают бытие Бога и благость Творца вселенной, они – безбожники, нигилисты и смертники, исповедники атеизма и самого отчаянного религиозного бунта, но все гораздо сложнее и загадочнее – мучимый ужасными страданиями безвинных детей Иван Карамазов, равно как Дмитрий Карамазов с его мятущейся и страстной натурой, восторгающийся стихами Шиллера и излагающий потрясающую философию красоты – загадочного явления, где Бог с дьяволом борются, а поле битвы – сердца людей, не являются ни отрицательными, ни положительными героями, в них происходит внутренняя духовная борьба света и тьмы, веры и неверия, отчаяния и надежды, они – сложные и загадочные персонажи, лица трагические и неоднозначные, не мирящиеся с тем, что весь наш мир лежит во зле, а его атмосфера напоена безмерными страданиями и несправедливостью. По проникновенной характеристике преподобного Иустина Поповича «и в древнем мире были бунты. Бунтовали Иов и Соломон, бунтовал Прометей. Их бунты продолжили Фауст и Вольтер, Манфред и Шелли, Ницше и Метерлинк. Но все эти бунты вместе взятые – всего лишь глухонемые предтечи бунта героев Достоевского. Битые кнутом жизненных ужасов, потрясенные страшной трагедией миров, антигерои Достоевского поднимают такие бунты, которыми мог бы гордиться и сам верховный дух зла и уничтожения. Если бы он сам (дух зла) преподавал философию атеизма и отрицания бессмертия, то и тогда он не был бы страшнее и бунтарнее, нежели антигерои Достоевского. В истории русской и мировой литературы Достоевский – один из самых отчаянных и великих бунтарей, он глубже всех задумался над проблемой теодицеи и тайной мирового зла, попытался осмыслить трагедию мира и понять как может ли существовать всеблагой и всемогущий Бог, если наш мир полон ужасов и страданий и предстает зоркому взору как худший из всех миров?
                Теряясь перед загадкой мирового зла в его соотношении с бытием всемогущего, всеведущего и всеблагого Бога, страдальчески переживая не только самые резкие проявления зла – страдания детей, но и утонченные проявления – скрытые в тайниках человеческих душ, в апофеозе доходящие до демонизма у Николая Ставрогина с его инфернальной одиссей – погружением в Марианский желоб глубин сатанинских, Достоевский приходит к безутешной мысли – совесть и разум провозглашают, что все трагедии и ужасы земной жизни есть доказательство не бытия Божиего, а бытия дьявола и его кошмарной власти над вселенной. Со всей пылкостью своего сердца Достоевский стремился разрешить вечные и проклятые вопросы, тревожащие совесть и мыслящий дух человека. Сидя в дурном трактире Иван Карамазов говорит своему брату – «русскому иноку» Алеше: «Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют? Иные то есть? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они сходятся, засели в угол. Всю жизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира, сорок лет опять не будут знать друг друга, ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймали минуточку в трактире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога не веруют, ну те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это же черт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца. И множество, множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах говорят у нас в наше время. Разве не так?» – «Да,– настоящим русским вопросы о том: есть ли Бог и есть ли бессмертие, или, как вот ты говоришь, вопросы с другого конца, конечно, первые вопросы и прежде всего, да так и надо». Сергий Булгаков отмечал, что Иван представляет образ русской интеллигенции, «центральную фигуру» в «грандиозной эпопее русской жизни», с пафосом Иова и Шекспира он задается «метафизическими вопросами о Боге, о душе, о добре и зле, о мировом порядке, о смысле жизни». Леонид Гроссман тонко подметил, что «из всех героев Достоевского только Иван Карамазов мог бы написать его романы». Иван Карамазов – образ человека с мятежным духом байроновского Каина и скепсисом Вольтера, философ с душевной драмой Фридриха Ницше, мыслящего на грани безумия, и иронией Мефистофеля, аналитик не менее проницательный, чем Кант, русский Фауст, мучимый вечными вопросами о Боге и бессмертии души, о смысле жизни и смерти, о добре и зле.  Иван Карамазов – русский философ с «больной душой», сильный диалектик и мученик идеи, чью душевную драму прозорливо разгадывает старец Зосима: «Идея эта (о бессмертии души) еще не решена в вашем сердце и мучает его». «В вас этот вопрос не решен, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения». Великолепный аналитик человеческого ума – более глубокомысленный, чем Аристотель, Декарт, Кант и Гегель, Иван Карамазов заявляет, что наш евклидов ум создан  «с понятием лишь о трех измерениях пространства», он не может понять Бога и разгадать величайших тайн мироздания: «…между тем находились и находятся теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, что вся вселенная, или еще обширнее – все бытие, было создано лишь по евклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые по Евклиду ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности. Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где же мне про Бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать эти вопросы, у меня ум евклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего. Все эти вопросы совершенно несвойственны ему, созданному с понятием лишь о трех измерениях». Все в мире – загадка, а человек мучается и страдает, стремясь осмыслить жизнь и оправдать Бога Творца, все существо его открыто тайнам бытия и небытия, всем ужасам жизни и смерти, они поражают его как удары молнии и оглушают как раскаты грома: «Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека!..». Бесконечность тайн Божиих окружает человека со всех сторон, но есть горькие и страшные тайны – тайны страдания и смерти, они мучают душу мыслящего и совестливого человека – Иван Карамазов, страдальчески бьющийся над разрешением вековечных вопросов о добре и зле, в исповедальной беседе с Алешей признается, что не может принять мир Божий из-за наличия страданий невинных детей, он отвергает мировую гармонию, если ради нее надо пролить реки крови и слез, ибо такая гармония не согласуется с благостью Творца вселенной и Его милосердием – с той боговдохновенной истиной Священного Писания, что гласит – Бог есть Любовь: «Итак, я принимаю Бога и не только с охотой, но мало того, принимаю и премудрость Его, и цель Его, нам совершенно неизвестные, верую в порядок, в смысл жизни, верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы все сольемся, верую в Слово, к Которому стремится вселенная и Которое Само «бе к Богу», и Которое есть Само Бог... Но представь себе, что в окончательном результате я мира этого Божьего – не принимаю, и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого евклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца. На утоление всех негодований, на искупление всех злодейств, всей пролитой ими крови хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми, - пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого не принимаю, не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся, и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму. Вот моя суть, Алеша, вот мой тезис». Во всей русской литературе Достоевский самый пламенный и отчаянный критик эстетической теодицеи, идущей от Гераклита, Плотина, Августина Блаженного и Лейбница, гласящей, что для мировой гармонии необходимо существование зла в мире, оно как диссонанс в музыкальном произведении или тень в живописи, но для христианина  зло не может быть тенью Бога и необходимым условием добра. С горечью Иван Карамазов исследует человеческую природу и мощный ум его раскрывает «зверскую» жестокость человека, но само это сравнение несправедливо и обидно для зверей: «зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток». По слову Ивана Карамазова в человеке есть темная сущность, он артистически изощрен в искусстве зла, может добровольно взращивать в себе любовь ко злу и совершенствоваться в злодействе, короновать ее властительницей его сознания. Леонардо да Винчи некогда воскликнул: «Человек, ты – царь зверей, ибо воистину зверство твое величайшее». Но вся история мира свидетельствует, что ни один зверь не может сравниться с человеком с любви ко злу, ведь эта демоническая любовь – специфическая черта человеческого сознания, только человек может совершать злодеяния со сладострастием и артистичностью, или ставя психологический  метафизический эксперимент как Ставрогин в «Бесах», только человек может быть маньяком и наслаждаться мучениями неповинных детей, как турки – завоеватели Балкан, со смехом убивали младенцев славянских христиан. Воистину прав мученик и мудрец Паскаль, изрекший печальную и многоскорбную истину о роде человеческом: «Никогда люди не делают зла так много и с таким удовольствием, как когда делают его сознательно». В отчаянии от душераздирающей боли и вселенского ужаса, Иван Карамазов полемизирует с книгой Бытия и провозглашает, что не Бог сотворил людей по образу и подобию Своему, а люди сотворили демонов в воображении своем, наделив их своими качествами и чертами, ибо каждый человек – демон во плоти: «Я думаю, что если диавол не существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию». Измученный вековечными тайнами и миром, лежащим во зле, со всей его ужасающей реальностью, Иван Карамазов заявляет, что не существует Бога и бессмертия души, но он не может понять, как в сознании такого злобного существа как человека возникла идея вселюбящего Бога – это неразрешимый парадокс: «И действительно, человек выдумал Бога, - говорит Иван. - И не то странно, не было бы дивно, что Бог в самом деле существует, но то дивно, что такая мысль – мысль о необходимости Бога – могла засесть в голову такому дикому и злому животному, каков человек, до того она свята, до того трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку». Мучительно пытаясь разгадать мировую трагедию и тайну Бога и человека, добра и зла, страдания и смерти во всех ее неисследимых глубинах и высотах, Иван Карамазов теряет веру в то, что существует Бог и бессмертие, в то, что над миром носится Святой Дух, он анафемствует жестокость рода человеческого, мучается над проблемой теодицеи и антроподицеи, «о горнем мудрствует и горнего ищет», но ничего не может понять, ибо евклидов ум не в силах вместить в себя грандиозные тайны Божии, подобно тому, как невозможно вместить огромный Млечный Путь или Туманность Андромеды в маленькую земную песчинку.
                В отчаянии Иван Карамазов заявляет, что если бы в конце времен открылось, что Бог существует и является любовью, Он страдал на Голгофе и воскрес, все на небе и под землей сольется в едином хвалебном гласе и все воскликнули «Ты прав, Господи, ибо открылись нам пути Твои», все объяснится – настанет венец познания и вечное счастье для всех, то он почтительно вернет Богу свой билет на вход в Царство Небесное, ибо для него невозможно принять Бога и уверовать в Его безграничную благость и милосердие, если для возведения Своего Царства и достижения мировой гармонии Он решился принести в  жертву страдания невинных детей – нельзя принять Царство Божие, основанное не неискупимой слезинке хотя бы одного невинно убиенного ребенка: «Представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотмщенных слезках его основать это здание, согласился бы ты быть архитектором на этих условиях! И можешь ли ты допустить идею, что люди, для которых ты строишь, согласились бы сами принять свое счастие на неоправданной крови маленького замученного, а приняв, остаться навеки счастливыми?» «Пока еще время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только что замученного ребенка, который бил себя кулачком в грудь и молился в зловонной конуре своей не искупленными слезками своими к «Боженьке»! Не стоит, потому что слезки его остались не искупленными. Они должны быть искуплены, иначе не может быть и гармонии. Но чем, чем ты искупишь их? Разве это возможно? Неужто тем, что они будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены? И какая же гармония, если ад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтоб страдали большие. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, то вся истина не стоит такой цены. Не хочу я, наконец, чтоб мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами! Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание свое, но страдания своего растерзанного ребенка она не имеет права простить, не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так, если они не смеют простить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Не хочу гармонии, из любви к человечеству, не хочу. Я хочу оставаться лучше со страданиями, не отомщенными... Лучше уж я останусь при не отомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и не прав. Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не Бога я не принимаю, Алеша, а только билет Ему почтительно возвращаю». По слову С.Н. Булгакова «пламенный дух байроновского Каина, дух мировой скорби воскрес в Иване» и он задается вопросом о теодицее, над которым бились Августин Блаженный и Лейбниц, Вольтер и Шопенгауэр, мудрецы Церкви и все русские религиозные философы.  Сергей Фудель обратил внимание на то, что философствование Достоевского связано с его трагической верой – верой Иова. Книги Ветхого Завета и Нового Завета оказали сильнейшее влияние на Достоевского и его миросозерцание. Более всего Достоевский любил книгу Иова с ее рассказом о невинном страдальце Иове, претерпевшем тяжкое испытание веры – гибель жены и детей, проказу нищету, порицание и осмеяние, спорящем с тремя мудрецами о правде и справедливости Божией. «Господи, что это за книга и какие уроки! Что за книга это Священное Писание, какое чудо и какая сила данные с нею человеку! Точное изваяние мира и человека и характеров человеческих, и названо все и указано на веки веков. И сколько тайн разрешенных и откровенных: восстанавливает Бог снова Иова…» – с восторгом писал Достоевский. Мочульский метко охарактеризовал Достоевского как русского Иова, которому Господь послал «великое испытание веры. Никто так бесстрашно не боролся с Богом, как автор «Легенды о Великом Инквизиторе», никто с такой любовь не спрашивал Его о справедливости устройства мира, и никто наверное, так не любил Его». В горестных рассуждениях Ивана Карамазова о страданиях невинных, ужасах и трагедиях жизни, отчетливо слышится тяжба Иова с Богом. Не только личные безвинные страдания угнетают Иова, он скорбит оттого, что «земля отдана в руки нечестивых», беззаконные живут благоуспешно, а праведные мучаются, терпят мучения. В душе Иова, изнывающего от тяжких страданий, колеблется не вера в Бога, а вера в справедливость миропорядка, и он мученически переживает богооставленность: «Страдания мои тяжелее стонов моих. О, если бы я знал, где найти Его, и мог подойти к престолу Его! Я изложил бы перед Ним дело мое и уста бы мои наполнил бы оправданиями; узнал бы слова, какими Он ответит мне, и понял бы, что Он скажет мне. Неужели Он в полном могуществе стал бы состязаться со мною? О, нет! Пусть Он только обратил бы внимание на меня… Но вот, я иду вперед – и нет Его, назад – и не нахожу Его» (Иов.23:2-6,8). Все мучительные сомнения Ивана Карамазова тяжки оттого, что он не чувствует близость Бога, Его участие в нашей жизни и страданиях. Иван Карамазов во многом противоположен Иову – Иов непоколебимо верует в Бога. Бунт Иова это не отход от Бога, а сильнейшее устремление к Богу, искание правды Божией. Книга Иова – это богословие высочайшей пробы, книга несокрушимой веры, крепкой как адамант. Иов ищет «Посредника» между Богом и человеком. Вся религиозная трагедия его разрешается не только Откровением Бога в Ветхом Завете, но и чудом Нового Завета – явлением Агнца Божиего, страдающего ради спасения мира, искупающего все грехи человечества. В тоже время как подметил Г. Померанц: «Фудель, смотревший не на тексты, а в сердце Достоевского», ясно показал, что «бунтующий Иван ближе к Богу, чем Ферапонт». Здесь явная аналогия с религиозной трагедией Иова, оказавшимся в своем мнимом богоборчестве более близким к Богу и правде Его, чем трое мудрецов, спорившие с ним. Для меня неприемлема попытка «подойти к символу веры Достоевского как к дзэнскому коану», которой придерживался Григорий Померанц, но у него я нахожу глубочайшую мысль: «Задавать неразрешимые вопросы – один из классических путей религиозного опыта; это как раз, то, что делал праведник Иов на своем гноище, и Бог ответил ему». Чем больше неразрешимых вопросов встает перед Иовом, тем более он приближается к Богу. Достоевский не дает всесторонний ответ на неразрешимые и вечные вопросы, стоявшие перед Иовом, Давидом и Соломоном, Сократом, Платоном и Плотиным, Данте, Шекспиром и Мильтоном, Паскалем и Кьеркегором, но исповедует веру, что Христос может ответить на них – и Его ответ есть Слово Божие, разъясняющее все загадки бытия. В разговоре с Алешей, Иван Карамазов пересказывает апокриф «Хождение Богородицы по мукам»: «Там есть, между прочим, презанимательный разряд грешников в горящем озере: которые из них погружаются в это озеро так, что уж и выплыть более не могут, то «тех уж забывает Бог». Выражение необычайно глубины и силы…» Но христианская мудрость, запечатленная в Священном Писании, учит, что Бог всегда с нами – ни смерть, ни жизнь, ни Ангелы, ни настоящее, ни будущее, не могут отлучить нас от любви Божией во Иисусе Христе, ибо как сказал псалмопевец Давид: «Куда пойду от Духа Твоего и от лица Твоего куда убегу? Взойду на небо – Ты там; сойду в преисподнюю – и там Ты, возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря, - и там рука Твой поведет меня, и удержит меня десница Твоя» (Пс.138:7-10). Не Господь забывает грешников, ибо это противоречит Его всеблагости и всеведенью, но грешники забывают Бога – своего Спасителя. В Псалтыре  духовная смерть ассоциируется с забвением Бога: «Ибо в смерти нет памятования о Тебе: во гробе кто будет славить тебя» (Пс. 6:6). «Ни мертвые восхвалят Господа, ни все нисходящие в могилу» (Пс.113:25). В ветхозаветной книге пророка Исайи говорится, что в преисподней нет памяти о Боге:  «Ибо не преисподняя славит Тебя, не смерть восхваляет Тебя, не нисшедшие в могилу уповают на истину Твою. Живой, только живой прославит Тебя…» (Ис. 38:18-19). Древние библейские мудрецы и пророки противопоставляли духовной смерти жизнь по заповедям Божиим, служение Всевышнему и искание правды Его. В Священном Писании сказано, что жизнь с Богом – это отвращение от зла, вечная жизнь по образу Его любви, духовное пребывание в Боге, истинное бессмертие и райское блаженство, а жизнь без Бога – это духовная смерть, отпадение от источника жизни, страшная мука – угрызения совести. Апостол Иоанн Богослов проповедовал о любви к Богу и пребывании в Боге. Любовь к Богу – это исполнение заповедей, а исполнение заповедей есть верность Спасителю. После грехопадения человека и изгнания из Рая, человек стал глубоко грешным и падшим созданием, и духовно возродиться он может через духовное усилие – «Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Мф.11:12), только через подвиг надежды веры и любви, только через жизнь во Христе и стяжение Святого Духа, ибо Святой Дух изливает в его сердце любовь Божию, делая человека «причастником Божеского естества» (2 Пет.1:4).
Со скорбью и ужасом вглядываясь в страшный мир, где проливается кровь невинных и торжествуют злодеи и нечестивцы, Достоевский задается вопросом, всю жизнь волновавшим его ум, сердце и совесть: неужели этот ужасный мир мог создать всеблагой Бог, неужели можно оправдать Бога и искренне верить в Его бытие и бесконечную любовь, глядя на всю бессмысленность и бесцельность существования людей, на все их страдания и все те душераздирающие трагедии и проклятые вопросы, остающиеся неразрешимыми на протяжении веков и тысячелетий? Для Достоевского очевидно, что все богоборческие аргументы Ивана Карамазова – это страждущего атеиста, жаждущего верить в Бога, но измученного отчаянными сомнениями и неразрешимыми философскими вопросами, логически неотразимы и фактически неопровержимы – их нельзя опровергнуть рационально,  и все же они бессильно разбиваются о «пресветлый Лик Богочеловека Христа», как бушующие волны о несокрушимую скалу, ибо никакие атеистические теории, изощренные философские системы и богоборческие бунты не могут сокрушить пресветлый Лик Христа Богочеловека с Его недосягаемой духовно-нравственной высотой, с Его чудесной и чудотворной красотой и бесконечной любовью, смиряющей бунтарский дух и умиротворяющей мятущиеся души и их мятежные стремления. Глубочайшая загадка духовного мира Достоевского, неразгаданная тайна его жизни и творчества, религиозной драмы и самых напряженных духовный исканий – это христологическая тайна.  Христос –  ключ к миросозерцанию Достоевского. «Я неисправимый идеалист. Мое сердце жаждет святыни. Я не могу жить без нее» – признавался писатель. Христос – это наивысший идеал для Достоевского, святыня его сердца. Все его романы проникнуты евангельскими сюжетами и библейскими мотивами, меланхолической грустью Екклесиаста, пламенными молитвами Псалтыря и трагической мудростью безвинного страдальца Иова. Произведения Достоевского – это путеводитель ко Христу для мира, позабывшего о Голгофе и Воскресении. Достоевский убежден, что «понять Христа» – значит «понять русского человека». Достоевский знал, что истинная и спасающая любовь невозможна без веры во Христа – Сына Бога Живого, и он отчеркивает стихи Нового Завета, возвещающие об Иисусе  Христе из Назарета как о Богочеловеке: «видевший Меня видел Отца (Ин.14:9); «Я и Отец – одно» (Ин.10:30), «Я есмь путь и истина и жизнь» (Ин.14:6). Символично, что выстрадавший веру в Бога Достоевский, столь много размышлявший и писавший о человеке и его душе, о покаянии и духовном возрождении личности, о грехопадении и искуплении, пройдя драматичный путь духовных исканий и нравственных борений, в последние минуты земной жизни попросил жену прочесть евангельскую притчу о блудном сыне – покаянную притчу о жизненном пути человека к Богу. И это свидетельство о верности не только его бессмертных творений, но и его духа заветам Евангелия. Достоевский знал, что «время и смерть царят на земле» (поэтическое выражение В.С. Соловьева), но он верил всем сердцем, что спасение наше заключается в трех словах: «Слово стало плотью». Для него Иисус Христос есть Богочеловек, распятый на Кресте, победивший смерть и Ад чудом воскресения из мертвых. Во всей русской литературе никто с такой силой, глубиной и вдохновением не понял как Достоевский, что наше высшее счастье – «радость о Господе», о том, что Бог есть и безмерна Его любовь к нам и всему миру, Им сотворенному. Многие века назад из сердца пророка и царя Давида вырвалась восторженная хвала Богу: «Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних. Хвалите Его, все Ангелы Его, хвалите Его, все воинства Его. Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, все звезды света» (Пс.148:1). И на страницах «Братьев Карамазовых» раздается возвышенная хвала Творца, Промыслителю и Спасителю – молитвенная хвала, произнесенная Митей от избытка сердца: «Каторжному без Бога быть невозможно, невозможнее даже, чем некаторжному. И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр земли трагический гимн Богу, у Которого радость! Да здравствует Бог и Его радость! Люблю Его!» Для Достоевского жить без Бога невозможно, такая жизнь – нестерпимая мука, Ад, ибо человек сотворен так, что сердце, ум и дух его могут упокоиться только в Боге – только в Нем найти вечную Любовь, бесконечную Свободу и ту Премудрость, что отвечает на все проклятые вопросы. Встреча с Богом – страшна, ибо об нее, как бушующие волны о несокрушимую скалу, разбиваются все наши мечты, планы и иллюзии, и мы видим себя такими, какие мы есть – греховными и плотскими, оказавшимися ниже своего призвания, эта встреча – нелицеприятный суд Божий, но она также и неизреченная радость, ибо Бог открывает Себя как совершенную Любовь пред Которой меркнут все нужды, несчастья и скорби земного бытия, возникает спокойствие за судьбы людей и мира, ибо они – в деснице всемогущего и всеблагого Бога, и человек готов воскликнуть стихами Псалтыря: «Господь твердыня моя и прибежище мое, избавитель мой, Бог мой – скала моя; на Него я уповаю» (Пс. 17:3); «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною; Твой жезл и Твой посох – они успокаивают меня» (Пс. 22:4). Эту радость испытал Иов во время Богоявления, когда все вопросы, терзающие его мыслящий дух и сердце исчезли пред лицом Всемогущего, с любовью сотворившего небо и землю. Миросозерцание Достоевского христоцентрично, для него Христос – духовная основа бытия мира и ось мировой истории, Он – предвечный Бог Слово, Божественный Логос, в Нем вся логика жизни – ее оправдание и смысл, ибо если бы не было Христа Богочеловека, то вся наша жизнь была бы бессмыслицей и дьявольской насмешкой, нельзя было бы оправдать ни Бога, ни человека, ни даже самую идею жизни – теодицея, антроподицея и витадицея стали бы невозможны и немыслимы, мировая трагедия не имела бы катарсиса, вековечные и проклятые вопросы остались бы неразрешенными, а смерть – неодолимой. Если Бога не существует, а Христос не проповедовал в древней Галилеи, не свершал чудеса и не рассказывал притчи, не был распят на Голгофе, не искупил грехи мира и не сходил во Ад, сокрушив врата державы смерти, и не воскрес из мертвых, то лучше бы человеку было бы и вовсе не рождаться, а родившись – скорее перенестись из колыбели во гроб. Как изрек православный мудрец и старец Зосима: «На земле же воистину мы как бы блуждаем, и не было бы драгоценного Христова образа перед нами, то погибли бы мы и заблудились совсем, как род человеческий перед потопом. Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему и говорят философы, что сущности вещей нельзя постичь на земле. Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле и взрастил сад Свой,  и взошло все, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего таинственным мирам иным; если ослабевает или уничтожается в тебе сие чувство, то умирает и взращенное в тебе. Тогда станешь к жизни равнодушен и даже возненавидишь ее». Христос приходил на землю для того, чтобы искупить грехи рода человеческого и спасти всех нас – научить нас жить по логике Божией – любить, дабы все сыны человеческие уподобились Сыну Божиему и избежали жесточайших мук преисподней.
                «Смерть – верховное зло, которое синтезирует все зло; высший ужас, который вобрал в себя все ужасы; высшая трагедия, в которой собраны все трагедии. Перед этим верховным злом, перед этим верховным ужасом, перед этой верховной трагедией в бессилии и отчаянии замирает весь человеческий дух, все человечество… Прогресс? О, всякий человеческий прогресс есть что другое, как не прогресс к смерти, прогресс ко гробу? Все прогрессы в мельнице смерти завершаются смертью…» – размышлял преподобный Иустин Попович. Зачем человеку прогресс и многовековая цепь истории, культура и цивилизация, Россия и мир, добро и зло, небо и земля, если смерть неумолимо перечеркнет его жизнь? Христос сказал о Себе: «Я есмь воскресение и жизнь» (Ин.11:25). Опечаленный старец Екклесиаст сказал, что нет ничего нового под солнцем, но пришел в мир Христос и возвестил новозаветную истину – вечно новую любовь. Человек без Бога – смертное существо, а с Богом – бессмертное создание. Христос даровал людям бессмертие, а они – осудили Его на смерть. Агнец Божий пришел совершить искупление грехов мира, а они – распяли Его. Мессия проповедовал им о заповедях блаженства и призывал искать Царства Небесного, а они – обрекли Его на крестные муки. Спаситель принял за них смерть на Кресте, сошел в преисподнюю, и там проповедовал, а они – отвергли Его. Господь вочеловечился, чтобы даровать им жизнь вечную, а они – сделались воплощеньем всех пороков, уподобились демону по грехам и злобе, обрекая души свои – на смерть и Ад. Во Христе не было ни капли зла, Он есть Свет и в Нем нет тьмы. Во Христе открылся смысл всемирной истории, а ее сердце – это события евангельской жизни Христа. Все новозаветные чудеса вмещает в себе самое радостное событие – Воскресение Христово, ибо Христос победил смерть и Ад не абстрактно и теоретически, а историческим фактом Своего воскресения из мертвых. Если бы Христос не воскрес, то Он не был бы Богом, не совершилось бы искупление грехов мира, всемирная история не обрела бы свой духовный смысл, не пронеслась бы по миру проповедь апостолов, не было бы христианства и Церкви. В Церкви нам дано духовно ощутить бесконечную близость Бога к нашим душам, осознать в Нем бессмертие и постичь смысл жизни. «Что такое бессмертная жизнь?» – вопрошал Исаак Сирин и отвечал: «Ощущение Бога». Господь пришел в мир, и распятый на Кресте победил смерть, воскреснув из мертвых. Христос есть Богочеловек, в Нем полнота вечной жизни, Он даровал людям Божественные силы, чтобы они были совершенными как Отец Небесный. Достоевский вдумчиво читал религиозно-философские творения выдающегося русского философа, богослова и публициста, поэта и славянофила А.С. Хомякова, и Церковь для него – это тайна Святого Духа, свободное согласие всех в любви, благодатное единение человечества с Богом. Тайны Божии познаются не умозрительно, а открываются любящему сердцу. Рассуждая о том, как достигнуть веры в Бога и бессмертие души Достоевский вложи в уста старца Зосимы свою заветную мысль: «Доказать тут нельзя ничего, убедиться же возможно. Как? Чем? – Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере того как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии Бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете до полного самоотвержения в любви к ближнему, тогда уж, несомненно, уверуете и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу». Вера в Бога имеет основой  деятельную любовь. Как апостол Павел, Достоевской утверждает, что христианка вера, действует любовью и без любви вся мудрость и все знания, все чудеса и вся вера – ничто, и как апостол Иоанн Богослов, он убежден, что любовь – это единственный путь познания Бога, пребывания в Боге, жизни по заповедям Божиим. На все философские доводы и богоборческие умозаключения Ивана Карамазова Церковь отвечает не рационально, а духовно, не логическими аргументами, а христианским опытом веры и деятельной любви, и неоспоримой истиной Откровения, исходящей от Бога. Апостол Павел в послании Ефесянам называет Церковь – мистическим Телом Христовым, связывая ее бытие с тайной Боговоплощения. Преподобный Иустин Попович определил «Церковь как богочеловеческий организм», хранящий все истины единой, святой, соборной и апостольской веры. В Церкви таинственно действует Святой Дух, освящающий человеческое естество, преображающий личность каждого верующего, открывающий перспективу высшего совершенства. Неслучайно преподобный Серафим Саровский учил, что цель нашей жизни – стяжание Святого Духа.
                Изощренный аналитик и могучий диалектик Иван Карамазов – гениальнейший мыслитель в художественном мире Достоевского, продемонстрировал, что человек без Бога бесчеловечен, он отверг веру в благость Творца и подверг сомнению само бытие Его, отказался принять мир Божий и войти в Царство Небесное, на том основание, что мир полон несправедливости и страданий, а человек – зол, подл, низок и окаянен, но идея всеблагого и любящего Бога предстала его уму неразрешимым парадоксом – как могла она возникнуть в сознании такого порочного создания как человек? Справедливо полагая, что логически и диалектически нельзя доказать существование Бога и бессмертие души, отчаянный богоборец Иван Карамазов убежден, что люди не способны искренне и от всего сердца возлюбить ближнего своего, ибо дар любви, присутствующий в нашем мире, лежащем во зле, нарушал бы все его законы и каноны был бы неизъяснимым чудом и умением не от мира сего, свидетельствовал, что существует Бог. Блестящий знаток душ человеческих, Достоевский понимал, что возлюбить ближнего, как самого себя, для людей– невозможно, но Христос дал заповеди любви и Сам явил в Себе нравственный идеал бескорыстной и жертвенной любви, а это значит, что Он есть Бог вочеловечившийся, показавший каким должен быть человек и возвестивший нам высшую цел жизни и величайшее счастье – научиться любить святой, духовной, небесной, таинственной, божественной, евангельской любовью – уподобиться Христу Богочеловеку, обожиться. Высший нравственный идеал и тайна спасения – это уподобление Богу, она – цель нашей жизни, достигаемая через жизнь во Христе – жизнь в Церкви, принятие ее таинств и догматической веры, а главное – через духовно-аскетический подвиг, борьбу со страстями, непрестанное покаяние, молитву и исполнение заповедей Евангелия. По слову премудрого старца Зосимы святые подвижники Церкви, преданные святой воли Вседержителя и очистившие свои души слезами покаяния, научились  любить и с любовью смотреть на мир Божий: «В юности моей, давно уже, чуть не сорок лет тому, ходили мы с отцом Анфимом по всей Руси, собирая на монастырь подаяние, и заночевали раз на большой реке судоходной, на берегу, с рыбаками, а вместе с нами присел один благообразный юноша, крестьянин, лет уже восемнадцати на вид, поспешал он к своему месту на завтра купеческую барку бичевою тянуть. И вижу я, смотрит он пред собой умиленно и ясно. Ночь светлая, тихая, теплая, июльская, река широкая, пар от нее поднимается, свежит нас, слегка всплеснет рыбка, птички замолкли, все тихо, благолепно, все Богу молится. И не спим мы только оба, я да юноша этот, и разговорились мы о красе мира сего Божьего и о великой тайне его. Всякая то травка, всякая то букашка, муравей, пчела золотая, все то до изумления знают путь свой, не имея ума, тайну Божию свидетельствуют, беспрерывно совершают ее сами, и, вижу я, разгорелось сердце милого юноши. Поведал он мне, что лес любит, птичек лесных; был он птицелов, каждый их свист понимал, каждую птичку приманить умел: лучше того, как в лесу, ничего я, говорит, не знаю, да и все хорошо. Истинно, отвечаю ему, все хорошо и великолепно, потому что все истина. Посмотри, говорю ему, на коня, живогное великое, близ человека стоящее, али на вола, его питающего и работающего ему, понурого и задумчивого, посмотри на лики их: какая кротость, какая привязанность к человеку, часто бьющему его безжалостно, какая незлобивость, какая доверчивость и какая красота в его лике. Трогательно даже это и знать, что на нем нет никакого греха, ибо все совершенно, все, кроме человека, безгрешно, и с ними Христос еще раньше нашего». – «Да неужто, – спрашивает юноша, – и у них Христос?»  – «Как же может быть иначе, – говорю ему, – ибо для всех Слово, все создание и вся тварь, каждый листик устремляется к Слову, Богу славу поет, Христу плачет, себе неведомо, тайной жития своего безгрешного совершает сие». Бесстрашно и мученически исповедуя веру во Христа, Достоевский провозглашает, что убежденность в бытии Бога и бессмертии души обретается через веру, действующую любовью, – через свободное принятие Творца и опыт деятельной любви – научаясь любить, человек познает, что Бог существует и Он есть любовь – это новозаветная истина становится животворящей святыней сердца человеческого, но если человек становится на путь ненависти и утрачивает умение любить, то он теряет Бога и обретает страшный, как сама смерть, мучительный, как пламя геенны огненной, и горький, как чаша полыни, опыт общения с дьяволом. Если бы не было Бога, то не было бы и святых, но история Церкви имеет сонм мучеников и исповедников веры Христовой, великих мудрецов и подвижников для которых самая большая драгоценность – чудесный Лик Христа Спасителя, они сами уподоблялись Сыну Человеческому в земной и многоскорбной жизни своей, становились маяками веры, надежды и любви, утешителями скорбящих и уверением колеблющихся, наставниками заблудших и примером для подвизающихся, печальноликими, смиренномудрыми и добросердечными молитвенниками за мир, зовущими людей отвергнуть дьявола и обратиться к Богу, воззвать к Нему из глубин сердца с любовью и покаянием, очистить душу в исповеди и освятить ее святейшим таинством Евхаристии, они умели любить грешников без мечтательства и сентиментальности, трезво и мудро, молиться за них искренне и непритворно – от всего сердца, непримиримо ненавидя и проклиная грех, проницательно разгадывая искушения дьявола – отца лжи, человекоубийцы и губителя душ, клевещущего на Бога и на все Им сотворенное. Величайшие подвижники Церкви и  христоликий герой Достоевского – старец Зосима, умеют любить, ибо они живут Христом и облеклись в Него – мыслят Им, чувствуют Им и действуют по его воле, их православная философия практически реализуется  в каждодневной жизни, она зиждется на апостольской вере во Христа, а Он воплощает в Себе идеальную православную теодицею – христодицею. Для Достоевского прекрасная и чудесная Личность Христа Богочеловека – величайшая из тайн Божиих, она – самое прекрасное и возвышенное чудо в нашем печальном мире,  вне Христа нет надежды на спасение, в Нем одном – смысл жизни и оправдание Бога и человека, Он умиротворяет буру, бушующую в мятежных душах, разрешает все самые горькие и мучительные тайны, дает ответы на все проклятые и вековечными вопрошания человеческого ума, духа и сердца. По премудрому рассуждению сербского православного богослова и мудреца – преподобного Иустина Поповича, утверждавшего, что Достоевский по-апостольски верует и мученически исповедует веру во Христа Богочеловека: «Такое бесстрашное исповедание веры во Христа – соблазн для чувствительных и безумие для рациональных. Но именно через такое исповедание веры Достоевский в новейшее время стал самым большим исповедником евангельской веры и самым даровитым представителем Православия и православной философии. Да, православной философии, ибо она по сути отлична от неправославных философий тем, что для нее первым и последним критерием всех истин и всех добродетелей является Личность Богочеловека Христа. Надо сказать, что христианские воззрения в известной мере существовали и до Христа. Некоторые христианские моральные принципы и догматические истины можно найти в иудаизме, некоторые в буддизме, некоторые в конфуцианстве. Но в них нельзя найти того, что является самым главным, того, что «едино на потребу». А это - Личность Богочеловека Христа. Ибо Она Своей вечной животворящей силой спасает человека от греха и смерти, перерождая его, исполняя его всем божественным совершенством. Без Личности Христа учение Христово не имеет ни спасительной силы, ни непреходящей ценности. Оно (учение) сильно и спасительно настолько, насколько жива ипостась Его Божественной Личности. Евангелия, Послания, весь Новый Завет, вся догматика, вся этика без чудотворной Личности Христа представляют собой или вдохновенно-мечтательную философию, или романтическую поэзию, или утопические мечтания, или злонамеренный обман. И только Личность Христа, чудесная в Своем беспредельном совершенстве, создает вечную ценность и придает животворящую силу всему новозаветному учению. Из этой Личности постоянно изливается некая творческая сила, которая дает людям возможность претворить божественное новозаветное учение в человеческую жизнь. Все, что нужно человеку в этом и во всех возможных мирах, Достоевский нашел в Личности Богочеловека Христа. В Ней он видит решение всех личных и всех социальных проблем не только нашего времени, но и всех времен до скончания истории. Где есть присутствие Лика Христова, там для Достоевского истинный прогресс, истинное просвещение, истинная радость, истинная жизнь, истинная мудрость и всякое истинное совершенство. Но если спросить Достоевского, где находится, где сохраняется Лик Христов, то он вам без сомнения скажет – в Православии, только в Православии. А что с римокатолицизмом, что с протестантством? Ах, вздохнет Достоевский, римокатолицизм извратил Лик Христов и изуродованного Христа проповедует, а протестантство давно Его потеряло».
                В центре религиозной философии Достоевского стоял евангельский образ Иисуса Христа. Человек создан для любви – жизни в Боге, а жизнь без Бога и любви – «ад добровольный и ненасытимый». Высший образ Любви и вся ее красота, спасающая мир воплощена во Христе и Его искупительной Жертве. На все неотразимые факты Ивана о слезинке ребенка и зле, царящем в мире, отвечает предвечное Слово Божие ставшее плотью. Богочеловеческий ответ на вопль Иова – это Голгофа. «Христос молчит перед Инквизитором, как Он молчал перед Пилатом. Он уже дал ответ Своим сошествием в мир – и этот ответ должен быть духовно воспринят и пережит человеком» – верно подмечает М.М. Дунаев. Достоевский утверждает веру духа и сердца – свободную веру во Христа и свободное признание Его чудесного лика – путеводной звездой жизни. Человек спасается верой через дела любви по милости Божией. Путь любви – это путь страданий и жертвы, сораспятия Христу, духовное чувство собственной виновности и ответственности за всех в мире. Мир лежит во зле, но Господь хранит Свое творение от всеобщего самоуничтожения. Со всем пылом своего сердца Достоевский проповедовал, что нравственность зиждется на вере в Иисуса Христа как абсолютный идеал, и что стоит только упразднить веру в Бога и бессмертие души и «ничего уже не будет безнравственного, все будет позволено, даже антропофагия». В молитве и покаянии – таинстве преображения ума и сердца, человек приобщается ко Христу и уподобляется Богу. Во Христе открывается миру единственно возможная теодицея и антроподицея – христодицея, ибо Христос – совершенный Бог и совершенный человек, и в Нем как в Слове Божием каждая тварь находит свой искомый Логос – оправдание и смысл.. Христос – мера всего, Он мера жизни и смерти, Он – Тот, Кто искупил грехи мира и всех спас, Он – истинный Судия живых и мертвых, Он есть Божественная Истина ставшая плотью. Все возможно во Христе, Он – идеал каждого человека, а вера в Него есть тайна спасения. Достоевский верует не по толстовской формуле «разумной веры», не из латинских «доказательств разума», и даже не по тертуллиановскому кредо – «верую, ибо абсурдно», а из свободной любви ко Христу. В любви человек обретает общение с Богом. В любви нет страха, совершенная любовь изгоняет страх. Кто верует в Бога из страха, то не познал Бога, а кто любит, тот познал Бога. Любовь – это Рай, а ненависть – Ад. Любить – значит воскреснуть из мертвых, а ненавидеть – умереть духовно. Кто возлюбил Бога и все Его творение, тот уподобился сердцем и духом Христу. Мир наш окружен великой тайной. «Все в мире тайна, во всем тайна Божия». Все тайны Божии открываются в любви. Во Христе открывается «красота мира Божьего и великая тайна его». Любовь сообщает каждому Божьему творению высочайшую Божественную ценность, ведь оно сотворено Богом для горнего Иерусалима. Бог есть Любовь, «солнце любви горит в Его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей Его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответной любовью». Любовь всесильна, бесконечна и может всех спасти и оправдать: «и греха такого нет и не может быть на земле, какого бы не простил Господь воистину кающемуся. Да совершить не может такого греха великого человек, который бы истощил бесконечную Божию любовь. Али может быть такой грех, чтобы превысил Божию любовь? О покаянии лишь заботься, непрестанном, а боязнь отгони вовсе. Веруй, что Бог тебя любит так, как ты и не помышляешь о том, хотя бы со грехом твоим и во грехе твоем». Достоевский верит, что Бог есть Любовь, и если Он существует, то и душа наша бессмертна, ведь любовь Его никогда не потерпит, чтобы Его возлюбленное создание обратилось в горсть праха, в небытие. Предсмертные мысли осмеянного на празднике нигилистов идеалиста, русского скитальца и «лишнего человека» Стефана Трофимовича, вдохновенно защищавшего красоту, Шекспира и Рафаэля, посвящены не только предсказанию о судьбе России, но и великой идее бессмертия: «Мое бессмертье,  уже потому необходимо, что Бог не захочет сделать неправды и погасить совсем огонь, раз возгоревшейся к нему любви в моем сердце. И что дороже любви? Любовь выше бытия, любовь – венец бытия и как же возможно, чтобы бытие было ей неподклонно? Если я полюбил Его и обрадовался любви моей, возможно ли, чтобы Он погасил и меня, и радость мою и обратил нас в нуль? Если есть Бог, то и я бессмертен!» Любовь Бога к нам – основа нашего бытия и бессмертия нашей личности, а наша любовь к Богу – основа нашего спасения. Как христианин Достоевский верил не только в идеальное бессмертие души, но и во всеобщее воскресение мертвых – бессмертие целостной личности – духа, души и тела, верил в «в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле»: «…тела в первом воскрешении, назначенном быть на земле, будут иные тела, не теперешние, то есть такие, может быть, как Христово тело по воскресении Его, до вознесения…».  В чудесной, недосягаемо возвышенной и прекрасной Личности Христа Спасителя всем душам и мирам открывается величайшее Божественное Совершенство, Он соединяет в Себе Высочайшее Добро, Абсолютную Истину и Несравненную Красоту в их неописуемым и неизъяснимом великолепии.
                Быть может, самые глубокие мысли о тайне красоте высказал Достоевский – один из величайших мыслителей и писателей России, всю жизнь мучавшийся над проблемой прекрасного и вопросом и задачах и смысле искусства. Тайна красоты волновала Достоевского, но она оказалась великой и непостижимой загадкой, соприкасаясь с которой, ум сталкивается с неразрешимыми антиномиями: 1) по изречению князя Мышкина из романа «Идиот» «красота спасет мир» и восстановит первозданную гармонию – это теургическая формула искусства, но в то же время, как проницательный мыслитель, Достоевский исповедует трагическую концепцию красоты – он замечает, что в нашем мире, лежащем во зле, красота сама нуждается в спасении; 2) человек есть существо прекрасное, сотворенное по образу и подобию Божьему, но после грехопадения Адама все люди пребывают в падшем состоянии – в темных подпольях их душ бушуют «страсти роковые», и ничто – ни справедливые законы и социальные реформы и преобразования, ни лучшие произведения искусства от Эсхила, Софокла и Шекспира до наших дней, ничто не может спасти человека и вернуть ему духовную чистоту – ничто и никто кроме Христа, сказавшего о Себе: «Если будут грехи ваши как багряное, - как снег убелю; если будут красны, как пурпур, - как волну убелю» (Ис.1:18); 3) на страницах «Дневника писателя» Достоевский охарактеризовал красоту как норму и идеал для человека, она существует в мире и в нас самих как тайна и чудо Божье, но затемнена грехом, а грех – источник разрушения, порчи и гибели всего прекрасного, а значит миру и всему человечеству нужен Спаситель, искупающий грехи мира и несущий в Самом Себе величайший нравственный идеал и величайшую красоту – тот идеал, что открывает тайну предназначения человека, и ту красоту, что спасает мир, держит небо и землю и содержит в себе всю тайну, силу и чудо жизни. По воззрению Достоевского существует великое назначение христианства в искусстве и само искусство может стать ступенью к христианству – вести людей к вере, что видно на примере иконографии и Божественной Литургии – самого священного, таинственного, чудесного  и прекраснейшего из всех искусств, но трагедия искусства залкючается в том, что по причине грехопадения разорвалась изначальная связь красоты, истины и добра, искусства, познания и морали, и в сознании людей «помрачилась эстетическая идея» – люди стали искать красоту вне Бога и в отрыве от духовной жизни. Развенчивая эстетический идеализм, доставшийся русской культуре в наследство от Шиллера, Достоевский замечает, что не всякая красота имеет сотериологическое значение – может спасать, но только та красота, которая «предполагает святыню души, обращенность ее к Богу и добру». Как зоркий психолог, драматург и метафизик, знаток душ и их сокровенной жизни, Достоевский в романе «Бесы» утверждает, что можно любить красоту и быть нигилистом – в этом вся трагедия и весь ужас эстетизма, ибо противопоставленная Богу, морали и религии красота может стать идолом, требующим жертвоприношений, не маяком спасения, а соблазном, уводящим в темную бесконечность греха. Концепция красоты у Достоевского трагична и антиномична, его вера в красоту и ее спасительную силу прошла через крушение эстетического идеализма – он шел от Шиллера и романтизма к Евангелию и  Иисусу Христу. В романе «Братья Карамазовы» в исповедальной тираде Дмитрия Карамазова, наиболее остро переживающего конфликт двух типов красоты – Мадонны и Содома, захватывающий его страстную и мятежную натуру, порой доходящую до исступления, Достоевский сумел гениально выразить все свои сомнения и внутренние борения, эстетические искания, прозрения и тяжкие раздумья над загадкой красоты и ее антиномиями: «Я падаю и считаю это для себя красотой. Красота это страшная и ужасная вещь. Страшная потому, что неопределимая, определить нельзя, потому что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут... Перенести я при том не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом Содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом Содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком широк, я бы сузил. Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? В содоме красота и сидит для огромного большинства людей – знал ли ты эту тайну или нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут диавол с Богом борется, а поле битвы – сердце человека». В фигуре Дмитрия Карамазова узнается наш русский Гамлет – Аполлон Григорьев – человек страстной натуры, «наиболее русский человек», темпераментный лирик с мятежной душой, изливающий в стихах свою «мысль сердечную», мыслитель порывистый и противоречивый, то страдающий от несовершенства мира, то бросающийся с головой в омут бесшабашного разгул, и он более всего подходит для изложения антиномии и тайны красоты. Красота столь же бесконечно загадочна, как и тайна души человеческой. Человек сотворен по образу и подобию Божиему, его душа изначально прекрасна, но после грехопадения в душе разверзлась бездна греха и порока. В эстетическом аспекте грех есть безобразие, он обезображивает душу, помрачает в человеке образ Божий. Насколько наивен эстетический идеализм и оптимизм князя Мышкина, проповедующего о том, что мир спасет красота, настолько же философски глубок и экзистенциально трагичен вопрос над разрешением которого всю жизнь бился Достоевский: «какая красота спасет мир?» В душе человека заложено искание красоты – тоска по утраченному Эдему. Красота дорога нашему сердцу, ибо она от Бога и свидетельствует о премудрости Создателя мира и великолепии Его творения, побуждает к хвалебному гимну в честь Творца, в о время как нечуткость к прекрасному, свойственная гетевскому Мефистофелю или лермонтовскому Демону есть неизгладимое клеймо падшести и признак сознательного отречения от Бога, дьявольской клеветы на Всевышнего и вражды с Ним, охлаждения и оледенения духа и сердца. Русский идеалист Стефан Трофимович в романе «Бесы», споря с нигилистами, заявляет: «Я объявляю, что Шекспир и Рафаэль выше освобождения крестьян, выше юного поколения, выше почти уже всего человечества, - ибо они уже плод, настоящий плод всего человечества –  и, может быть, высший плод, какой только может быть... Да знаете ли вы, что без англичан еще можно прожить человечеству, без Германии можно, без русского человека слишком возможно, без науки можно, без хлеба можно, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете. Вся тайна тут, вся история тут. Сама наука не простоит без красоты, обратится в хамство». Для Достоевского красота есть тайна, правда и норма жизни, ведь истинные идеалы и святыни – прекрасны, но грех извращает нашу душу и нашу жизнь, извращает и наше представление о красоте, отрывая ее от добра и истины, делая двусмысленной и соблазняющей, независимой от Бога и Его святой правды – обманчивой, содомской и вавилонской. Вслед за Кьеркегором и Гоголем  Достоевский наносит сокрушительные удары по эстетическому идеализму романтиков – Новалиса, Шеллинга и братьев Шлегелей, на примере своих отрицательных героев – Николая Ставрогина и Петра Верховенского, он демонстрирует, что любовь к прекрасному не спасает душу от цинизма и отчаяния, от разврата и атеизма – потери веры в бытие Бога. По оценке священника, историка и богослова В. Зеньковского, Достоевский развенчивает наивную мечту идеалистов о спасительной силе красоты, он возвещает свое горькое открытие, гласящее, что человек есть падшее и грешное создание, он может найти «прекрасное» в прелести греха и порока «что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой», он может начать с идеала Мадонны, а закончить – Содомом, или даже попытаться совместить святой идеал и самую изощренную греховность, а потому «не красота спасет мир, но красоту в мире нужно спасать – вот страшный трагический вывод, к которому подходит, но которого не смеет осознать Достоевский. Красота в мире является предметом «борьбы» между злым началом и Богом. Есть красота вне мира – вечная, изначальная красота в Боге, но красота в мире попала в плен злу... (но не освящает и не преображает зла – это понял Достоевский с ужасом, с надрывом), она является как бы залогом спасения, она вечно возвращает в самом зле к изначальной целостности бытия. Но красоту в мире надо спасать – и это спасение красоты в мире только и возможно через оцерковление мира и души». Каждый человек есть свободная и самопоределяющаяся личность, всю жизнь он находится в ситуации нравственного выбора, его воля колеблется между добром и злом, в его сердце идет духовная борьба и сам человек решает, кому отдать свое сердце – Богу или дьяволу, добру или злу, идеалу Мадонны или Содому, ибо где сердце его, там и сокровище его – там то, что он считает самым ценным и прекрасным. Человек сотворен по образу и подобию Божьему, он сам – произведение Божьего искусства, а вместе с тем, свободный поэт и художник, его жизнь – это симфония и поэма, а каждый день – сонет и аккорд, в его душе заложена воля к прекрасному, но человек есть падшее и греховное создание, в его сердце гнездятся грехи, как в темных ущельях гнедятся змеи, он не может спасти себя сам в том числе и через воспитание сердца, самосовершенствование и искусство. Если бы искусство заключало в себе силу спасения, а воспитание и самосовершенствование могло нравственно возродить нас, то не нужен был бы Христос Богочеловек и Его голгофская жертва. Трагические реалии нашей земной жизни порой напоминают жуткие сцены дантевского Ада, и, столкнувшись с ними, Достоевский пережил крушение прежних идей – социальных и эстетических, он осознал, что искусство, науки и самое справедливое социальное устройство не могут спасти ни мир, ни одну душу, но он не впал в отчаяние, не стал циником и пессимистом, но обрел утешение в святом Евангелии и христианской вере, проникся сострадательной любовью к падшим людям и осознал, что только Христос Богочеловек – единственный Спаситель мира и прекраснейший идеал. В литературной формуле Достоевского о спасении мира через красоту дана не апология и оправдание искусства, а религиозная идея спасения мира через святость, через восстановление образа Божия в нас. Святой человек – это угодник Божий, молящийся за весь мир, радующийся о Христе и Его победе над смертью и Адом, и печалящийся о том, что мы разлучаемся с Богом и отступаем от Него через  согрешения, имеющий смирение и не превозносящийся, стяжавший любовь к Богу, ближним и врагам, в нем таинственно действует сила Святого Духа, а значит, благодать Божия есть источник истинной красоты и сила, спасающая мир. С точки зрения Достоевского только Дух Святой может дать нам непосредственное понимание красоты и пророческое осознание высшей гармонии – гармонии Царства Небесного, ибо красота есть чудо и тайна Божья, она – высшее качество бытия и эсхатологическая реальность – чудо грядущего преображения мира, ибо Царство Божие есть царство вечной красоты, где нет места дисгармонии – уродству и безобразию, смерти, тлению и низости.
                Христианство есть религия спасения и искупления, а исполнение заповедей Евангелия о любви к Богу и человеку – это путь спасения. Достоевский познал греховность и падшесть человека в свете христианской веры и евангельской проповеди Спасителя, возвещающего, что милость Божия обращена к каждому – даже к самому падшему и окаянному грешнику, каждый из нас может спастись, если в сердцах наших найдется покаяние и мы с сокрушением сердца и горьким, но душеспасительным плачем раскаемся в совершенных преступлениях и злодеяниях, отвергнем пути тьмы всем сердцем и без малейшее тени лукавства, воззовем с надеждою и верой к всемогущему Богу, беспощадно осудим сами себя и обретем утешение в Его бесконечной любви и прощение на Его всеправедном суде. Достоевский полагал, что эстетическое искание красоты неразрывно связано в душе человека со всей его нравственной и религиозной жизнью, с духовным исканием Бога, с обращением души ко всему священному и доброму. «Эстетическое начало зависит от религии. Религия от себя самой, от Откровения и непосредственно вмешательства Бога. Тайна Христова» – писал Достоевский в черновиках к «Бесам». Но после грехопадения эта первозданная связь в душе человека красоты, добра и правды, связь искусства, морали и религии разорвалась. Много размышляя над загадкой красоты, Достоевский с горечью признается, что падший человек может находить красоту и прелесть в Содоме – грехе и пороке: что уму и совести представляется позором, то сердцу – красотой. Не всякая красота спасает, более того – красота сама нуждается в спасении, ибо красота – это трагическая и таинственная область борьбы Бога и дьявола, и кроме вечной и истинной красоты – эта красота в Боге и от Бога, - есть еще и лжекрасота – прелесть содомская, мерзкая лжекрасота порока и греха. Эстетическое назначение христианства – спасти красоту во вселенной, в человеке и в искусстве, ибо вне христианства весь мир обречен на гибель, человек – окаянный грешник, поправший красоту души своей, а искусство – бескрыло и бездуховно. Самое прекрасное в человеке – образ Божий, не спасает его, но нуждается в спасении – в искуплении, совершенном Иисусом Христом на Голгофе, в Его Воскресении, в победе над смертью. Спасение невозможно без искупительной жертвы Сына Божиего, без благодати Святого Духа и Церкви, ибо только благодать Божия воскрешает из мертвых душу человека и преображает его личность, возрождая истинную красоту его души – образ Божий. Достоевский был убежден и горячо верил, что Святой Дух – источник и сила красоты, а спасение через красоту – это спасение через стяжение благодати Святого Духа: «Дух Святый есть непосредственное понимание красоты, пророческое сознавание гармонии, а стало быть, неуклонное стремление к ней». Священник, поэт, ученый и богослов о. Павел Флоренский  писал, что все прекрасное в мире – это дело силы Божьей, любви и премудрости Творца, Сам Бог есть величайшая и непостижимая Красота, вызывающая неизъяснимый восторг и трепет у Ангелов, а святая и духовная жизнь – жизнь в Святом Духе есть уподобление Богу и пребывание в Боге и с Богом. В богослужебных текстах Православной Церкви, Бог Отец именуется «Отцом всех светом», от Него предвечно рожден Бог Сын – Свет от Света, Бог истинный от Бога истинного, предмирный Логос и Солнце Правды и Любви, и предвечно исходит Святой Дух – Бог Освятитель, окруженный неприступным светом и славой; нерадельная и единосущая Троица Святая есть Трисолнечное Божество, создавшее вселенную, Ангелов и людей – «Бог Отец все творит через Бога Сына в Святом Духе»; наш Господь есть Свет истинный, тихий и невечерний, просвящающий и освящающий всякого человека, приходящего в мир, но и сам человек, как свободная и самоопределяющаяся личность, должен свободно участвовать в деле своего спасения и преображения через веру, надежду и любовь, пост и молитву, покаяние и Богопознание, борьбу со страстям и исполнение заповедей Евангелия, таинства и богослужения Церкви, дабы Солнце Правды воссияло в его сердце и он стал живым храмом Бога и Его прекрасной иконой. Вся аскетическая наука Церкви – это духовное  и нравственное делание, «искусство из искусств» и «художество из художеств», она соединяет в себе любомудрие – любовь к мудрости и ее величайшему обладателю – Богу, и добротолюбие – любовь к доброте и красоте и к Творцу всего благого и прекрасного, через это искусство человек шлифует алмаз души своей и, как реставратор, восстанавливает нерукотворую икону – таинственный образ Божий в себе, а для этого требуется искусность и многоопытность в духовной жизни – многие труды, подвиги и скорби – подвижничество, а еще более требуется благодать Святого Духа, ведь без Бога человек не может сотворить ничего благого, в том числе и обрести величайшую, нетленную и ослепительную духовную красоту, драгоценную в очах Всевышнего. Для христианина путь спасение – это путь к святости, а святые есть те, чьи души осенены благодатью Святого Духа, они – истинно «прекрасные души». Весь наш мир держится любовью Божией и благодатью Святого Духа, неисповедимо действующей как в душе человека, так и в Церкви. Благодать Святого Духа не только восстанавливает образ Божий в нас – красоту первозданного Адама, но и обожает нас – украшает наивысшей Божественной красотой, изумляющей даже Серафимов и Херувимов. Но вершина всей религиозно-философской эстетики Достоевского – красота Богочеловека Иисуса Христа: «на свете есть одно только положительно прекрасное лицо – Христос».  «Христос есть отражение Бога на земле», «Слово ставшее плотью». Христос и Его мироискупительная жертва есть «красота, спасающая мир», Он – провозвестник «жизни будущего века» и Царства непреходящей, нетленной и невиданной красоты. Истинная красота – это величайшая тайна Божия и в тайне этой раскрывается безмерность Божественной Любви, являющейся залогом спасения и преображения человека и мира. О тайне духовного образа Иисуса Христа и Его подвига на Голгофе как об идеальной и наивысшей красоте поэтически проникновенно поведал русский поэт Константин Бальмонт, испытавший влияние творчества Ф.М. Достоевского:

Одна есть в мире красота.
Не красота богов Эллады,
И не влюбленная мечта,
Не гор тяжелые громады,
И не моря, не водопады,
Не взоров женских чистота.
Одна есть в мире красота –
Любви, печали, отреченья,
И добровольного мученья
За нас распятого Христа.

                «Красота – это идеал, а идеалы давно поколеблены у нас и в цивилизованной Европе. В мире существует только одно-единственное явление абсолютной красоты – Христос. Это бесконечно дивное явление, бесконечное чудо. Все Евангелие от Иоанна исполнено этой мыслью. Иоанн зрит чудо воплощения, явленную красоту» – признается Достоевский. «Христос – не только абсолютная красота Сам в Себе, но и в Своем отношении ко всему тварному. Он – Украситель всего тварного: от Херувима до червя. В Нем всякое существо находит свою боголикую и богоданную красоту, не омраченную и не искаженную грехом. В Нем каждый человек ощущает и понимает, что Бог его создал бессмертным и вечным, что человек – подобие Божие» – богословски истолковывает религиозно-эстетический и духовно-нравственный идеал Достоевского преподобный Иустин Попович. Христос есть воплощение Абсолютной Красоты и Краситель всего сущего – от атома до Серафима, в Нем каждое творение и каждый человек обретает боголикую красоту и несказанную силу, избавляется от  скверны греха и через подвиги веры и молитвы, надежды и смирения, любви и прощения созидает свою личность. По пламенному исповеданию Достоевского любовь выше молитвы и всех добродетелей, она – совокупность всех совершенств и святое имя Бога и образ Его предвечного бытия, единственный способ Богопознания, ибо Бог познается через любовь, преображающую человека и проявляющую себя в смирении, сострадании, молитве и вере, в том, что человек отдает всего себя Богу и наполняется Духом Божиим – освящается и становится христоликой личностью – уподобляется Иисусу Христу. Любовь – это сила Божия, соединяющая  всех воедино в Церкви – сила соборная и вселенская, устремляющая души людей к Богу – нашему Небесному Отцу, примиряющая враждующих, учащая всепрощению и состраданию, исцеляющая и очищающая нас от скверны греха, наполняющая жизнь смыслом. Человек  сотворен Богом, его душа – христианка по природе и он призван к духовному преображению. Тайна спасения и преображения заключена в христианской любви, ибо любовь есть самое прекрасное на свете. Старец Зосима в «Братьях Карамазовых» говорит: «Любите все создание Божие, и целое, и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь и тайну Божию постигнешь в вещах». Все великие христианские мудрецы проповедовали о любви как о пути соединения с Богом. В христианстве спасение понимается как духовное преображение личности через свободную любовь к Богу. Преподобный Симеон Новый Богослов премудро и вдохновенно писал, что приобщение к любви и красоте Троичного Божества преображает человека и духовно уподобляет его Всевышнему. Поразительно, что такой вдумчивый мыслитель и историк русской философии как о. В. Зеньковский, безукоризненно раскритиковавший религиозный натурализм Достоевского и пространно рассуждающий об эстетическом аспекте его миросозерцания, упустил самое главное – религиозную сердцевину эстетики христианского  писателя – евангельский образ Христа Богочеловека.  Во Христе открылся совершенный образ Бога, Он – Спаситель мира, ибо «во всей вселенной нет имени, кроме Его, которым человечество могло бы быть спасено», а кроме того – идеальный образец человека – быть человеком в полной мере значит быть христианином и уподобиться Христу, осуществить замысел Творца о человеке. Для Достоевского Христос – самое чудесное и значимое явление Божественной Красоты, спасающей мир, и нет ничего более прекрасного, драгоценного, таинственного и великолепного, чем чудесный Лик Христа Спасителя. Невозможно согласиться с Юрием Селезневым утверждавшим, что осью духовного и художественного мира для Достоевского была триада Россия – народ – Христос, и народ занимал центральное и высшее место, ведь это означало бы, что он не смог преодолеть соблазн шатовщины и Христос не являлся величайшей святыней его сердца. Миросозерцание Достоевского религиозно, он – христианский писатель и гуманист, православный философ, все действия в его романах разворачиваются на фоне сюжетов образов и притч Евангелия, и для него нет ничего выше, прекраснее, благороднее, мудрее и величественнее Личности Иисуса Христа.
                До самых последних глубин своего духу Ф.М. Достоевский – русский человек и русский писатель, в центре его литературного творчества и историософских раздумий – судьба России, ее грехи и святыни, соблазны и надежды, его романы – зеркало русской души, а он сам – глашатай русской идеи, подобно Тютчеву и славянофилам, он воплощает в себе всю Россию в ее падениях и взлетах – русское смирение и русское самомнение, всю психологию русского народа с его покорностью и бунтом, все наше национальное самосознание с его идеалами и болезнями. В литературном творчестве Достоевского дано самое высокое и глубокое выражение русского национального самосознания, он – Россия в миниатюре, в своих романах высказавший тайну русской души – все ее святыни и грехи, чаяния, скорби и идеалы. Как писал русский мыслитель Закржевский: «Уже стал неоспоримою истиною тот факт, что Достоевский весь воплотился в современности, что он стал вдохновителем и отправной точкой почти всех наших писателей, поэтов, философов, что современное религиозное сознание все целиком вышло из Достоевского, что творчество нынешнего времени буквально живет им, лишь видоизменяя и преображая его мысли, его откровения, его бездонную и вечную глубину. И не в убожестве нашем, не в оскудении творческих сил нужно усматривать причину этого влияния, а в необычайно сильном родстве всего русского творчества с личностью Достоевского. В этом отношении Достоевский как бы является выразителем пред миром всех глубин русского духа, гениальным творцом всех бродящих, скрытых, таинственных его сил, великолепным символом, живым символом загадочного царства русской души и народа, его исканий и его надежд, его молитв и его проклятий! Ибо не мы воссоздаем Достоевского, а он сам, его титаническая сила присутствует в нас и творит в современных писателях свой надрывный бунт, и свое великое страдание, и свою мистическую, безумную красоту. Ибо Достоевский – это вся Россия, ее душа, ее сокрытая и стихийная сущность». Достоевский – самый русский из всех писателей России, в его произведения отразились все парадоксы и антиномии нашего национального характера, всего его добродетели и болезни – самый отчаянное русскую бунтарство и почти евангельское смирение, всемирная отзывчивость русских людей и их нетерпимость, русское национальное самомнение – мессианское сознание русского народа, вера в то, что русский народ – самый смиренный народ в мире, народ-богоносец, призванный Богом к великой, исключительной и всемирной миссии. Мессианское сознание Достоевского и его вера в русский народ-богоносец не знала благодушной уверенности и славянофильского спокойствия, она прошла через горнило величайших сомнений и испытаний, доходила до надрыва и исступления как у славянофильствующего романтика и идеалиста князя Мышкина, так и у народника Шатова, одержимого идеей исключительной миссии России, но не уверовавшего в Бога пророков и Евангелия, сделавшего из Христа атрибут народности. В минуты религиозного упадка, отчаянных сомнений и экзальтации мессианского сознания Достоевский склонялся к подмене Бога – народом, он впадал в соблазн Шатова, утверждавшего, что «Бог есть синтетическая личность всего народа», писал в письме к Майкову – «кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую, и Бога», забывая, что народ иудейский требовал кровавой казни Иисуса Христа, не предвидя, что  русский народ может предать святыню веры – Православие, и отпасть от Церкви, вняв увещеваниям атеистической пропаганды. Все великие русские философы решали «загадку о России», стремились постичь духовное своеобразие русской культуры и мысленно увидеть национальный лик русского народа, понять его душу. Еще Гоголь в поэме «Мертвые души» вопрошал: «Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами?» «Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца?» Россия для них есть самая загадочная страна в мире, она существует на водоразделе культур и цивилизаций, душу ее – влечет мятежный и творческий Запад, и застывший, но загадочный Восток. Лермонтов любил Россию «странною любовью», воспевал героическое и высмеивал прозаическое в русской жизни, пророчески предрекая, что «настанет год, России черный год». Для Тютчева Россия – это предмет веры: «в Россию можно только верить», она одна противостоит силам надвигающейся революции и дехристианизации мира. По мысли Тютчева русская идея – мессианская идея всемирной теократии. Белинский в своем знаменитом письме к Гоголю, яростно доказывал, что русский народ «по натуре своей глубоко атеистический народ». Достоевский настаивал на исключительной религиозности русского «народа-богоносца», хранящего полноту знания о Христе: «Прекрасное есть идеал, а идеал – ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо – Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж, конечно, есть бесконечное чудо. (Все Евангелие Иоанна в этом смысле; он все чудо находит в одном воплощении, в одном появлении прекрасного)». Но религиозная вера – это вера личности и ее избрания, вера, возникшая из глубин духа и сердца, выстраданная и вымоленная, каковой и была вера Достоевского. Возвращение в Церковь это не хождение в народ, как представлялось «кающимся интеллигентам» со времен славянофилов и почвенников, ибо могут настать времена, когда народ отступит от Церкви и впадет в атеизм, а интеллигенты и философы станут верующими людьми и защитниками Церкви. Богослов о. Георгий Флоровский заметил, что «мещанское православие» и «религиозное народничество» – «самый опасный вид обскурантизма». Вера неграмотной богомолки, с ее обскурантизмом и недоверием к культуре, с трагическим отрывом от догматического сознания Церкви и пренебрежением к богословию и философии, оборачивается народным  мифотворчеством и языческим фольклором. Русский народ, хранящий образ страждущего Христа, явил Его «облако свидетелей» (Евр.12:1) – тысячи мучеников и исповедников, прошедших через лагеря, но он же породил и миллионы отступников от веры. В споре Белинского с Гоголем и Достоевским, правы оказались Бердяев, Бунин и Лихачев, которые нашли разгадку русской души в ее безмерной противоречивости – русский человек по натуре своей – «топор» или «икона», он раздирается между верой и неверием, отчаянием и надеждой, бунтом и покорностью, он – и ярый атеист, рубящий иконы и взрывающий храмы, но он же – искренний богомолец, готовый умереть ради своей святыни – Бога. У Достоевского были соблазны национализации веры, Церкви и даже Христа, что противоречит всему Новому Завету, где сказано: во Христе нет ни иудеев, ни эллинов.  Достоевский осознавая «духовный надрыв» в народной вере, изобразил Православие антиномично – с одной стороны грубый и бездуховный Ферапонт с его обскурантизмом, цинизмом и деспотизмом, с другой – прозорливый старец Зосима с его милующим сердцем, любовью и молитвой за всех грешников. Впрочем, и образ старца Зосимы не идеален, хоть и прекрасен – как проницательно замечает Мочульский: «Вера его чужда догматизма; учение о человеке и о мире преобладает над учением о Боге; он говорит мало о Церкви и ничего о мистическом сердце ее – Евхаристии». «Сокровищница Православия неисчерпаема: Зосима не охватывает своим духовным взором всего ее богатства: он берет из нее только несколько жемчужин, но в руках его они загораются новым блеском». Достоевский поставил вопрос о Церкви и интеллигенции во всей его трагической глубине, помогая нам избежать двух крайностей – «околоцерковного народничества» с верой в то, что в Церковь приходят через отречение от культуры, и декадентства писателей, поэтов и философов грядущего Серебряного века, далеко отошедших от догматического и нравственного вероучения Православной Церкви, от ее литургической жизни. Но надо помнить, Достоевский был своеобразным русским народником, а его мессианская вера в русский народ – соблазн и срыв в ветхозаветное мессианство, свойственное еврейскому народу, в  то время, как для христианина очевидно, что единственный Мессия есть Христос, а каждый народ, равно как и каждый человек, хоть и не является Мессией, но имеет уникальную миссию, возложенную на него Богом, и нет народов оставленных Провидением, но уразумение и исполнение миссии – дело свободной воли как отдельного человека, так и всего народа. Для Достоевского было характерно славянофильское понимание народа как простонародья, в то время как культурный слой – интеллигенция и дворянство – противопоставлялся народу, у него отнималось право чувствовать свою органическую связь с Россией, но это – глубочайшее заблуждение всех народников – социально-атеистического типа и религиозно-славянофильского типа. Достоевский верил, что русский народ будет хранить свою величайшую святыню – веру во Христа Богочеловека, в то время как интеллигенция оторвана от почвы – от Церкви, национального уклада жизни, традиций и обычаев народа, но которое входит в противоречения и изобличается словами Версилова – одного из героев романа «Подросток» и исповедника идеи аристократии духа, указавшего на то, что на вершине своей русская интеллигенция в лице ее величайших представителей – Пушкина, Лермонтова и Тютчева – народна, она – созидательница нашей культуры, честь и слава России:: «Наше дворянство, говорит он, и теперь, потеряв права, могло бы оставаться высшим сословием, в виде хранителя чести, света, науки и высшей идеи и, что главное, не замыкаясь уже в отдельную касту, что было бы смертью идеи... Пусть всякий подвиг чести, науки и доблести даст у нас право всякому примкнуть к верхнему разряду людей. Таким образом, сословие само собой обращается лишь в собрание лучших людей, в смысле буквальном и истинном». «Нас таких в России, может быть, около тысячи человек: действительно, может быть, не больше, но ведь этого очень довольно, чтобы не умирать идее. Мы – носители идеи, мой милый... Да, мальчик, повторяю тебе, что я не могу не уважать моего дворянства. У нас создался веками какой-то, еще нигде не виданный, высший культурный тип, которого нет в целом мире – тип всемирного боления за всех. Это – тип русский, но т.к. он взят в высшем культурном слое народа русского, то, стало быть, я имею честь принадлежать к нему. Он хранит в себе будущее России». Религиозный философ и утонченный диалектик Б. Вышеславцев отметил, что в каждой строке, вышедшей из-под пера Достоевского, чувствуется русская стихия – та загадка русской души, что остается неизъяснимой для иностранцев и не вполне понимаемая самими русскими европейцамино, находя разгадку души России в Православии, Достоевский был далек от наивной веры Толстого в естественную доброту народа – пройдя через ужасы Омского острога, он смог образно изобразить русскую стихию во всем ее трагизме и со всей страстностью, во всех ее изломах и наваждениях: «Вот русская стихия во всем ее трагизме. Ни­какого оптимизма, никакого самохвальства! Самые  мрачные пророчества! Но сила ее, мощь этого хаоса, то дающего огонь, взлетающий к небу, то падающий на землю пепел, смрад, разрушение и землетрясение, его напряжение – огромно…Характеры люциферианского и прометеевского типа, как Ставрогин, Иван Карамазов, Раскольников и даже Кириллов, по иному переживают русскую стихию, чем, например, Рогожин или Дмитрий Карамазов. Их пламенеющий дух все время ищет неба, их замыслы титаничны, но есть раздвоение, есть «дух отрицанья, дух сомненья» и потому падение назад, в стихию безумия. Это люди духа, русские философы, но как они непохожи на западно-европейских критиков и скептиков! Русская стихия, над которою витает их дух, делает их вулканическими, трагическими; ненахождение всекосмического центра делает их не насмешливыми, а безумными.Иначе живут в родной стихии такие, как Рогожин и Дмитрий Карамазов. Их я фатально пленено страстями души, оно захвачено потоком горячей лавы, но эта лава течет из тех же странных, скифских, азиатских вулканов, и в ней восточный фатализм, какая-то древняя мудрость земли.. Любовь-ли, вино-ли, разгул, самолюбие, зависть – тут иной русский человек отдается почти беззаветно, готов порвать все, отречься от всего; от семьи, обычая, Бога. Иной добрейший человек как-то вдруг может сделаться омерзительнейшим безобразником и преступником, - стоит только попасть ему в этот вихрь, роковой для нас круговорот судорожного и моментального самоотрицания и саморазрушения, так свойственный  русскому народному характеру в иные роковые минуты его жизни». В жизни и творчестве Достоевского с необычайной силой являет себя вся грандиозная многоликость русского духа вся тайна Россия с ее шекспировской трагичностью, вся загадка русской души во всех ее падениях и взлетах, идеалах и соблазнах, все бездны и глубины русского сердца и русской жизни. Но Достоевский был убежден что, несмотря на все мерзости и прегрешения свои русский народ – великий народ, «а идеалы его сильны и святы, и они-то и спасли его в века мучений». Достоевский – пламенный патриот России, защитник ее национальной чести, веры и святынь, проповедник ее великой исторической миссии, убежденный, что русский народ – самый смиренный и религиозный народ на свете, призванный христианскую веру и возвещать ее миру.
В апологии национальной чести России и ее исторической миссии с особой силой и глубиной отразился надрыв в религиозном сознании самого Достоевского – исступленная любовь к России и восхваление русского народа как единственного в мире и исключительного народа-богоносца, привели его к ветхозаветному мессианству, характерному для еврейского народа, исповедующего иудаизм, к филетизму – национализации Церкви и веры, что противно христианству, возвещающему, что во Христе нет ни иудеев, ни эллинов, а апостольское благовестие обращено ко всем народам и языкам, все народы призваны Богом, все составляют единый род человеческий, идущий от Адама и Евы, все – братья и сестры, а истинный Мессия только один – Сам Христос Богочеловек, хранитель, толкователь и проповедник Слова Божиего – не какой-то отдельный исключительный народ, а единая, святая, соборная и апостольская Церковь. Достоевский никогда не отрицал необходимость просвещения народа, но он с тревогой в сердце думал о том, не станет ли просвещение – проповедью атеизма, не потеряет ли народ свою заветную святыню – веру в Бога. Для Достоевского русский народ велик и прекрасен потому, что он верует в Бога, если же пошатнется Православие, то он начнет нравственно разлагаться, ведь нравственность его – от Бога, Библии и Церкви. Для Достоевского «весь узел жизни для русского народа и все его назначение» заключались в мучительных вопросах: «можно ли существовать обществу без веры?», возможно ли веровать в Бога для просвещенного человека? Всем известен спор Достоевского с Тургеневым – историософский, литературный и культурологический спор о судьбе России, о ее историческом пути и духовной миссии, о своеобразии русской культуры и русской души. И если западник Тургенев, горячо любивший свою Родину и горько сетующий о ее отрыве от Европы, мечтал, что Россия неминуемо изберет общую для всех прогрессивных народов дорогу – цивилизацию Запада, то Достоевский верил в мессианское предназначение России, в ее великую роль в будущем для судеб Европы и мира. Тургенев трогательно любил Россию, ее природу, дворянские усадьбы и народные характеры, верил в то, что такой «гибкий, чарующий, волшебный язык» – язык великого народа, но для него будущее России – это будущее европейского государства. По мысли Достоевского «в Европе и теперь есть христиане, но зато страшно много извращенного понимания христианства». «На Западе Христа потеряли благодаря католицизму, и оттого Запад падает». В письме к Майкову, яростно обрушиваясь на буржуазный дух Запада и «посредственность во всем», Достоевский прорицает, что западная Европа вырабатывала свою цивилизацию, гордится наукой и техникой, «а мы в это время великую нацию составляли, Азию навеки остановили, перенесли бесконечность страданий, сумели перенести, не потеряли русской мысли, которая мир обновит, а укрепили ее, наконец, немцев перенесли, и все таки наш народ безмерно выше, благороднее, честнее, наивнее, способнее и полон другой, высочайшей христианской мысли, которую и не понимает Европа с ее дохлым католицизмом и глупо противоречащим себе самому лютеранством». К сожалению, хоть в Европе многие читали творения Достоевского, но лишь единицы прислушивались к его грозным пророчествам, исполняющимся на наших глазах – к тому, как он трогательно и горестно писал о том, что на Западе потеряли Христа Спасителя по вине католичества – ветви, отпавшей от единой, святой и апостольской Церкви, и оттого Запад постепенно духовно погибает – придет время и иссякнут религиозные чувства, погибнут монументальные формы искусства, люди перестанут молиться и философствовать, разучатся понимать музыку Моцарта, Баха и Бетховена, их холодным сердцам ничего не скажут стихи Псалтыря и богослужения, хоралы и готические соборы, вслед за утратой ясного догматического сознания, хранимого Православной Церковью, они неизбежно потеряют причастность к литургической жизни Церкви, разуверятся в ее таинствах, на века отойдут от заповедей Евангелия – не только в жизни своей, но и перестанут почитать их нравственными идеалами, наконец, ведомое гуманистическим духом титанической гордости европейское человечество отвергнет саму идею Бога и бессмертия души, отречется от таинственной, святой и чудесной Личности Христа Богочеловека, прельститься социальными и политическими теориями и возжелает воздвигнуть всеобщий муравейник, что Достоевский пророчески предощутил и описал в 1880 году: «Европа накануне падения, повсеместного, общего и ужасного. Муравейник, давно уже созидавшийся в ней, без Церкви и без Христа (ибо Церковь, замутив идеал свой, давно уже и повсеместно перевоплотилась там в государство), с расшатанным до основания нравственным началом, утратившим все общее и все абсолютное, - этот созидавшийся муравейник, говорю я, весь подкопан. Грядет четвертое сословие, стучится и ломится в дверь, и если ему не отворят, сломает дверь. Не хочет оно прежних идеалов, отвергает всяк доселе бывший закон. На компромисс, на уступочки не пойдет, подпорочками не спасете здания. Уступочки только разжигают, а оно хочет всего. Наступит нечто такое, чего никто и не мыслит. Все эти парламентаризмы, все исповедуемые теперь гражданские теории, все накопленные богатства, банки, науки, евреи, - все это рухнет в один миг и бесследно… Все это «близко, при дверях». Вы смеетесь? Блаженны смеющиеся. Дай Бог вам веку, сами увидите. Удивитесь тогда. Вы скажете мне, смеясь: «Хорошо же вы любите Европу, коли так ей пророчите». А я разве радуюсь? Я только предчувствую, что подведен итог. Окончательный же расчет, уплата по итогу, может произойти даже гораздо скорее, чем самая сильная фантазия могла бы предположить. Симптомы ужасные. Уж одно только стародавне-неестественное политическое положение европейских государств может послужить началом всему. Да и как бы оно могло быть естественным, когда неестественность заложена в основании их и накоплялась веками? Не может одна малая часть человечества владеть всем остальным человечеством, как рабом, а ведь для этой единственной цели и слагались до сих пор все гражданские (уже давно не христианские) учреждения Европы, теперь совершенно языческой. Эта неестественность и эти «неразрешимые» политические вопросы (всем известные, впрочем) намеренно должны привести к огромной, окончательной, разделочной политической войне, в которой все будут замешаны и которая разразится в нынешнем еще столетии, может, даже в наступающем десятилетии... В Европе, в этой Европе, где накоплено столько богатств, все гражданское основание всех европейских наций - все подкопано и, может быть, завтра же рухнет на веки веков, а взамен наступит нечто неслыханно новое, ни на что прежнее не похожее. И все богатства, накопленные Европой, не спасут ее от падения, ибо «в один миг исчезнет и богатство...» И никогда еще Европа не была начинена такими элементами вражды, как в наше время. Точно все подкопано и начинено порохом и ждет только первой искры...». Размышляя о судьбах России и Европы, печальноликий Достоевский возвещает – на Западе христианство искажено католичеством, там зародился атеистический социализм – историческая Немезида для католичества и протестантизма, из-за которых Европа выродилась в буржуазный Запад с его мещанским духом, с ее цивилизацией, где померкли все высшее запросы человеческого духа, в то время как историческое призвание России осуществиться на поприще религии и духовной культуры, ибо для русских людей намного значимее вопросы метафизического и нравственного характера, чем вопросы о  житейском комфорте: «Всему миру готовится великое обновление через русскую мысль (которая плотно спаяна с православием, вы правы), и это совершится в какое нибудь столетие – вот моя страстная вера. Но чтоб это великое дело совершилось, надобно, чтоб политическое право и первенство Великорусского племени над всем Славянским миром совершилось окончательно и уже бесспорно. (А наши то либералишки проповедуют распадение России на союзные штаты!)» «Нравственная сущность нашего судьи и, главное, нашего присяжного – выше европейской бесконечно: на преступления смотрят христиански. И вообще все понятия нравственные и цели русских – выше европейского мира. У нас больше непосредственной и благородной веры в добро, как в Христианство, а не как в буржуазное разрешение задачи о комфорте». Достоевский горячо любил Европу, ее великие культурные памятники и святыни, но с пророческой зоркостью он увидел, что на Западе померк евангельский образ Христа, отречение от Спасителя произошло в католицизме и протестантизме, в гуманизме и атеизме.
В своих историософских рассуждениях Достоевский оставался религиозным мыслителем и метафизиком, он пророчествовал, что вся западная цивилизация с ее страстными мечтами о Хрустальном дворце – это построение Вавилонской башни, мистическая болезнь и соблазн духа, ведущее Европу к крушению. Без Христа и Церкви произошло духовное омертвение Европы и потом – катастрофическое падение ее культуры и трагедия европейского человека, его души, философии, нравов и убеждений. Достоевский полагал, что сама идея католичества есть извращение образа Христа и Евангелия, оно отвергло Христа и Его благую весть свободной вере как ответе человека на любовь Божию, но ведь не только в католической и протестантской Европе, но и в православной России с ее идеологемой «Москва – Третий Рим», государство и императорская власть стремились полностью подчинить себе Церковь, а люди жили так, будто не слышали проповедь евангельского Спасителя. Достоевского возмущало бездумное преклонение перед всем западным, и более всего его возмущал либерализм, который, по его мнению, отвергал саму сущность России, всю ее самобытность, а не только ее социальные язвы, не верил в духовную силу и красоту русского народа. Достоевский критиковал и поэтические грезы славянофилов об историческом прошлом России, их вопиющую неспособность понимать современность, наивную идеализацию нашего древнего быта и нравов, называя славянофильское представление о России –  балетной декорацией, красивой, но несправедливой и отвлеченной». Достоевский хотел постичь «идею Европы», разгадать ее тайну, он понимал «решительно почти все, что есть в нас – развития, науки,, искусства, гражданственности, человечности, все, все ведь это оттуда, - из той же страны святых чудес!», но он же – не хотел, чтобы Россия потеряла свою самобытность, лишилась своего национального лица, а русские люди «переродились окончательно в европейцев». С увлечением читая книгу Данилевского  «Россия и Европа», Достоевский  с разочарованием напишет в письме Страхову: «…я все еще не уверен, что Данилевский укажет в полной силе окончательную сущность русского призвания, которая состоит в разоблачении перед миром русского Христа, миру неведомого, и которого начало заключается в нашем родном Православии. По–моему, в этом вся сущность нашего будущего цивилизаторства и воскрешения хотя бы всей Европы и вся сущность нашего могучего будущего бытия». В романе «Подросток» русский европеец Версилов, носитель «высшей русской мысли» после освобождения крестьян уехал в Европу и услышал над ней «как бы звон похоронного колокола»,  он с печалью констатировал, что народы Европы одержимы национальной гордостью и враждуют друг с другом, провозглашая: «Один я, как русский, был тогда в Европе единственным европейцем». «Я и прежде живал в Европе, но тогда было время особенное и никогда я не въезжал туда с такою безотрадною грустью и с такою любовью, как в то время... Русскому Европа так же драгоценна, как Россия; каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же была отечеством нашим, как и Россия. О, более! Нельзя более любить Россию, чем люблю ее я, но я никогда не упрекал себя за то, что Венеция, Рим, Париж, сокровища их наук и искусства, вся история их – мне милей, чем Россия. О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого Божьего мира, эти осколки святых чудес: и даже это нам дороже, чем им самим». Достоевский верил, что миссия России всемирна и всечеловечна,  ее лучшие люди несут миру русскую идею – идею братства и всеобщего примирения, в их сердцах горит любовь к каждому народу Европы: «Я во Франции – француз, с немцем – немец, с древним греком – грек, и тем самым наиболее русский. Тем самым я – настоящий русский и наиболее служу для России, ибо выставляю ее главную мысль. Я – пионер этой мысли». Для Достоевского Европа – это «страна святых чудес», как назвал ее славянофил А.С. Хомяков,  ее чудеса и святыни дороги ему до сжатия сердца, волнуемого ее судьбой и ее культурой: «Всякий европейский поэт, мыслитель, филантроп, кроме земли своей, из всего мира наиболее и наироднее бывает понят и принят всегда в России». Всемирная открытость и отзывчивость русского духа – высокий Божий дар, благодаря которому нам близки Шекспир, Байрон и Вальтер Скотт, а Шиллер «в душу русскую всосался, клеймо в ней оставил, почти период в истории нашего развития обозначил. Это русское отношение к всемирной литературе есть явление, почти не повторявшееся в других народах в такой степени, во всю всемирную историю, и если это свойство есть действительно наша национальная русская особенность, - то какой обидчивый патриотизм, какой шовинизм был бы в праве сказать что либо против этого явления и не захотел, напротив, заметить в нем прежде всего самого широкообещающего и самого пророческого факта в гаданиях о нашем будущем». В своей знаменитой Пушкинской речи Достоевский с вдохновенностью не оратора, но пророка пытался примирить западников и славянофилов идеей «великой общей гармонии», верой в «бесспорно всеевропейское и всемирное» назначение России, в то, что настоящий русский человек – всечеловек, брат всех людей. «Величайшее из величайших назначений, уже осознанных русскими в своем будущем, есть назначение общечеловеческое, есть общеслужение человечеству, - и не России только, не общеславянству только, но всечеловечеству... Всечеловечность есть главнейшая личная черта и назначение русского». «Мы хотим быть не русскими, а общечеловеками... Европа нам второе отечество, - я первый страстно исповедую это и всегда исповедовал. Европа нам почти так же всем дорога, как Россия…». «О, народы Европы и не знают, как они нам дороги! И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди, поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловеческой и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!» Достоевский находит разгадку России, ее духовной и исторической миссии в личности А.С. Пушкина, соединившей в себе высшую культуру с истинной народностью. В каждом слове Пушкина слышится вера в русский характер и духовную мощь России. Достоевский говорит: в европейской литературе были художественные гении громадной величины – Шекспир, Сервантес, Шиллер, но только Пушкин из всех этих могучих гениев и блистательных поэтов, обладал даром «всемирной отзывчивости» – главнейшей способностью русской национальности, даром вживания в затаенные глубины душ иных народов. Достоевский мечтал о единении всех народов во Христе. В Церкви этот святой идеал прекрасно выражен словами преподобного Силуана Афонского: «О, народы всей земли, на коленях припадаю пред вами и умоляю со слезами: придите ко Христу. Я знаю Его любовь к вам. Я знаю и потому кричу всей земле». Но в то же время Достоевский исповедовал мессианскую веру в Россию, он верил, что русский народ – единственный народ-богоносец, в христианской вере – все его идеалы, а «русское православие» – это вся его святыня. Вся сущность призвания России – быть хранительницей «Божественного образа Христа во всей чистоте, а когда придет время – явить этот образ миру, потерявшему пути свои». «Суть русского призвания заключается в открытии русского Христа миру, Христа, не известного миру, но сохраненного в нашей православной Церкви. Конечно в этих мыслях Достоевского новозаветный мессионизм, в основе которого – Христос и Его вселенская Церковь, вульгарно и грубо смешан с национализмом ветхозаветного типа. Глубокомысленные суждения и справедливую оценку о русской идеи Достоевского и его мессианском соблазне оставил Бердяев в своей книге «Миросозерцание Достоевского»: «Мессианская идея внесена в мир древнееврейским народом, избранным народом Божьим, среди которого должен был явиться Мессия. И никакого другого мессианизма, кроме мессианизма еврейского, не существует. Еврейский мессианизм был оправдан явлением Христа. Но после явления Христа в пределах христианского мира невозможно уже мессианское сознание народа. Избранный народ Божий есть все христианское человечество. Народы имеют свои миссии, свое призвание…». Русский религиозный философ Е. Трубецкой в своем реферате «Старый и новый национальный мессианизм», прочитанном на собрании «Религиозно-философского общества 19 февраля 1912 года, проницательно заметил, что идея русского национального мессианства, столь талантливо и ярко выраженная в славянофильских сочинениях, религиозной лирике Тютчева и творчестве Достоевского с их идеей «русского Христа» и русификацией Церкви и Евангелия, с верой в исключительность русского народа – народа-мессии и богоносца, и представлениями о России, как о единственной спасительнице мира и всех народов – один из страшнейших антихристианских соблазнов нашего национального самосознания, это – лжехристианская греза, проистекающая из русской национальной гордыни, противоречащая как вероучению Церкви, букве и духу Евангелия, так и истории мира, ибо после пришествия Христа в мир и образования Новозаветной Церкви огненными языками Святого Духа в день Пятидесятницы, всякие мессианские притязания есть апофеоз национализма, идолопоклонничество перед народом и возвращение к ветхозаветному образу мыслей: «Если русский национальный мессианизм коренится в мессианстве древнееврейском, то ясно, что он представляет собой возвращение к тому ветхозаветному образу мыслей, который в Новом Завете не может иметь оправдания и применения. Основное отличие Нового Завета от Ветхого именно в том и заключается,   что последний есть национальный, тогда как первый – универсальный, общенародный. Мессианизм есть именно утверждение особого завета между Богом и каким-нибудь определенным избранным народом Божиим. Какие же есть основания утверждать такой завет между Богом и Россией?.. В идее «русского Христа» в одинаковой мере извращается и образ Христа и русская национальная идея. Быть может, именно благодаря этому искажению мы до сих пор о ней так мало знаем. Увлечение Россией воображаемой помешало нам рассмотреть как следует Россию действительную и, что хуже всего, русскую национальную идею; духовный облик России хронически заслонялся фантастической грезой «народа-богоносца». Сказалось это как раз в наиболее крупных явлениях нашей религиозной мысли, у славянофилов, у Достоевского и Соловьева». В порыве взвинченной национальной гордыни Достоевский забыл, что хранительницей евангельского образа Христа – драгоценного алмаза веры, проповедницей Слова Божиего, мистическим Телом Христовым является Церковь, а не Россия; не русский народ, а Церковь – «хранительница Христовой истины». До исступления Достоевский верил в мессианское призвание России, но сама жизнь развенчивала его славянофильские мечтания, он верил в народ-богоносец сквозь ужасы и слезы русской жизни, но действительность была тем рогожинским ножом, занесенным над идеей России, над ее исторической судьбой, верой и культурой, над самим смыслом ее существования. Григорий Померанц отмечал, что один из парадоксов психологии Достоевского – сочетание всемирной отзывчивости Пушкина с фанатизмом и нетерпимостью Аввакума. Борис Пастернак был глубоко прав, утверждая, что все творчество Достоевского – это гремучая смесь, где любовь к России, ее святыням и народу, доходящая до шовинизма, боль о его муках, жгущая сердце, верность самодержавию и великодержавные мечты, сочеталось с состраданием к униженным и оскорбленным, с искренней верой в Иисуса Христа, без которой русский писатель не мог жить и творить. В статье «Пророческий дар» Лев Шестов иронично и проницательно заметил, что Достоевский, проповедуя о мессианском призвании России, призывая к «союзу лиры и меча» и став «певцом русского правительства», на страницах «Дневника писателя» предлагал захватить Константинополь, всем славянским народам объединиться под эгидой России, крымским татарам эмигрировать в Турцию, чтобы полуостров был заселен только русскими, впадая в крайний национализм и отвергая идеалы самоотречения и любви. «Где же русский всечеловек, о котором пророчествовал Достоевский в Пушкинской речи? Где любовь, где христианские заповеди?» – справедливо вопрошает Лев Шестов. И все же не во всем прав язвительный и ироничный Л. Шестов, ведь у Достоевский был человеком Апокалипсиса, ему дано пророческое предчувствие трагического перелома в исторической и духовной судьбе России и в истории всего мира, он оказался пророком грядущей русской революции 1917 года. С пророческим предвидением Достоевский предрек, что русская революция, грянувшая в 1917 году, обернется исторической катастрофой для России, тем, что Бунин впоследствии назовет «окаянными днями», он раскрыл, что в основе революционного движения будет лежать циничная иезуитская мораль – цель оправдывает средство, что ее идейными вождями будут люди, не боящиеся перекрашивать историю мира красками крови, что Россия станет ареной небывалого социального эксперимента, а замысел загнать человечество – в данном случае русский народ – в хрустальный дворец запланированного на бумаге всеобщего счастья и благоденствия обернется страшными потрясениями, что народ может дойти до исступления – беснования, и начать рушить храмы и осквернять святыни, что застонет земля и карающий топор палача сделается эмблемой двадцатого века, что выходя из безграничной свободы и идеалов равенства и братства революционеры дойдут до абсолютного деспотизма и зальют землю кровью, что русская душа может быть совращена ложными идеалами, как юродивая и истеричная Марья Тимофеевна Лебядкина с ее ежедневными припадками – таинственная и несчастная Хромоножка, которой в ночных кошмарах снятся черти, стала законной и венчанной женой Николая Ставрогина – главного героя романа-предостережения «Бесы», она была очарована князем и являлась не только «женщиной, влюбленной в черта», как выразилась Л. Сараскина, но и олицетворением духовно больной души России с ее обольщениями и прельщениями. Как справедливо и проницательно замечает В. Переверзев, рассматривавший проблему «Достоевский и революция» в далеком 1921 году, русская революция 1917 года свершилась по Достоевскому, описавшему как ее идейную диалектику, так и историческую практику ее осуществления: «Анатомируя и распластывая душу революционного подполья, Достоевский добрался до таких интимных тайников ее, в какие не хотели заглядывать, робко обходя их, сами деятели революционного подполья… Он знал о революции больше, чем радикальнейшие из радикалов, и то, что он знал о ней, было мучительно и жутко, раскалывало надвое и терзало противоречием его душу… Все сбылось по Достоевскому. В революции есть что-то дьявольски хитрое, бесовски лукавое. Ужас революции не в том, что она имморальна, обрызгана кровью, напоена жестокостью, а в том, что она дает золото дьявольских кладов, которое обращается в битые черепки, после совершения ради этого золота всех жестокостей. Революция соблазнительна, и понятно вполне почти маниакальное увлечение ею. Достоевский и его герои прекрасно знают этот революционный соблазн… Но вот из бездны поднимается навстречу, рассеивая обаятельные призраки, ничем не  ограниченная тирания – и соблазн уступает место отвращению».
                Жизнь Достоевского была трагична, а в его душе выработалось чутье на катастрофы – духовные и исторические. Достоевский не только писатель, размышляющий о загадках греха и красоты, добра и зла, искупления и любви, не только проницательный психолог, мучительно переживший крушение гуманизма, певец бедных людей – униженных и оскорбленных. Охваченный пророческой тревогой он воочию наблюдал кризис христианства, понимал, что наступает грозная эпоха катастроф – вся Россия колеблется над бездной и вот-вот опрокинется. Достоевского волновала историческая судьба России, он чувствовал как атеизм, позитивизм и социализм борются с христианской верой за душу русского народа. Достоевский обладал пророческим духом, он был русским пророком, новым Исайей девятнадцатого века, а его «Бесы» – пророческая книга. «О большевистской революции написано несметное количество умных статей и солидных исследований. Но никто из авторов этих работ не превзошел по глубине мысли пророческих раздумий Достоевского о метафизических основах большевизма» – писал Ф.А. Степун. В художественных прозрениях Достоевского дается великолепное и филигранно точное изложение всех идей восторжествовавших в русской революции 1917 года. Религиозный философ С.Н. Булгаков замечательно скажет, что русская революция стремилась решить «метафизические вопросы, о Боге, о душе, о добре и зле, о мировом порядке, о смысле жизни». И Достоевский предрек, что русская революция будет страшной попыткой построения Вавилонской башни, града Божьего на земле, но без Бога, а духовной основой социализма будет неверие в Бога, бессмертие души и свободу человеческого духа. Русские социалисты примут все три искушения, отвергнутые Иисусом Христом в пустыне, они примут соблазн превращения камней в хлеба, социального чуда и тоталитарной утопии, где Богу, свободе и душе нет места. В одном письме Достоевский пишет: «Нынешний социализм… везде устраняет Христа, – пишет он, – и хлопочет прежде всего о хлебе, призывает науку и утверждает, что причиною всех бедствий человеческих одно – нищета, борьба за существование, «среда заела». На это Христос отвечал: «Не одним хлебом бывает жив человек» (Мф. 4:4), – то есть сказал аксиому и о духовном происхождении человека. Дьяволова идея могла подходить только к человеку-скоту, Христос же знал, что хлебом единым не оживишь человека… Христос прямо объявляет о том, что в человеке, кроме мира животного, есть и духовный….Бог вдунул в него дыхание жизни…». Иван Карамазов, страстно переживший религиозную драму, в которой как в зеркале отражается и духовная драма всей русской интеллигенции, в своих речах раскроет антихристианский дух атеизма и социализма, даст идейную основу грядущей русской революции и сделает этический вывод из философии атеизма: «если нет Бога и бессмертия души, то все позволено». Петр Верховенский – это психологический портрет революционера по Нечаеву – человека без «родства, дружбы, любви, благодарности и чести», желающего раскачать Россию и готового истребить всякого, кто восстанет против его теорией и идей. В диалектике уравнителя и нигилиста Шигалева, начавшего с провозглашения безграничной свободы и парадоксально окончившего провозглашением безграничного деспотизма, во славу народного счастья будут принесены в жертву – вера в Бога, духовное достоинство и бессмертие личности, свобода, образование и поиск Истины. Отъявленный циник Петр Верховенский сформулирует основную идею шигалевщины: «Горы сровнять – хорошая мысль, не смешная. Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячи лет, но надо устроиться послушанию… Жажда образования есть уже жажда аристократическая». «Мы уморим желание; мы пустим пьянство, сплетни, доносы; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве… Необходимо лишь необходимое – вот девиз земного шара отселе». «Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны… Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей!» В утопии зла Шигалева не нужны «высшие способности», не нужны величайшие гении, колоссы науки, искусства и философии – Ньютон, Шекспир, Цицерон и Платон. «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалываются глаза, Шекспир побивается каменьями – вот шигалевщина». Если нет Бога и бессмертной души, то человек – горсть праха, у него нет духовного достоинства, он не может претендовать на свободу, талант и любовь, удел его – удел раба и скота. В свое время религиозный философ и экзистенциалист Кьеркегор предостерегал: «Коммунизм будет выдавать себя за движение политическое, но окажется, в конце концов, движением религиозным». Как изощренный психолог Достоевский также разгадал, что неверие у русского человека есть вера: «Атеистом же так легко сделаться русскому человеку, легче, чем всем остальным во всем мире! И наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм, как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль». В сущности, русский коммунизм есть вера в нуль – отрицание Бога, души и свободы; по своему страстному и иступленному исповедничеству – это лжерелигиозное явление, духовная болезнь и извращение русской идеи. «Моя идея в том, что социализм и христианство – антитезы» – признавался Достоевский. По мысли Николая Бердяева Достоевский обличил извращенный мессианизм русской идеи, впоследствии восторжествовавший в русской революции 1917 года и у большевиков: «Все герои «Бесов» в той или иной форме проповедуют русский революционный мессианизм, все они одержимы этой идеей». «Большевизм был извращенным, вывернутым наизнанку осуществлением русской идеи, и потому он победил». Достоевский – пророчествующий реалист, а его роман «Беса» – это предостережение, но Россия не ценит свои пророков – Пушкина, Лермонтова, Достоевского, ни слышит их пророческого слова, гонит, истязает и убивает их, и мы за социальным и политическим слоем этого трагического произведения, не всегда воспринимаем его глубинный,  духовный и метафизический слой. Достоевский признавался, что за основу сюжета в романе «Бесы» взял историю отвратительного убийства Иванова и политическое дело Нечаева, пытаясь «изобразить те многоразличные и разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены к совершению такого же чудовищного злодейства. Вот в том то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем! Это и не у нас одних, а на всем свете так, всегда и с начала веков, во времена переходные, во времена потрясений в жизни людей, сомнений и отрицаний, скептицизма и шаткости в основных общественных убеждениях». Юрий Карякин очень рассудительно оценивал «Бесы» Достоевского как одну из самых сильных пророческих книг в истории русской и мировой литературы, книгу провидца, предостерегавшего о реальной и почти апокалиптической катастрофе, которой будет суждено разразиться на просторах многострадальной России, как книгу-предостережение и изобличение всех ужасающих последствий нигилизма и ложных идей социализма, опустошивших и сбивших с пути неисчислимое множество русских душ, о грядущей вскоре разрушительной для нашей культуры и государственности исторической катастрофе, о вульгаризации наук и искусств, о низвержении святынь и гибели нравственного чувства, о тех идеях и методах идейной и политической борьбы с инакомыслящими, которые восторжествуют в ходе русской революции 1917 года, и этим эта трагедия не исчерпывается. Как гениальный художник Достоевский почувствовал, что вся Россия больна, и не только интеллигенция, но и власть – «неистощимый цинизм сверху, то есть, придворных, окружающих царя», и духовенство – «Церковь как бы в параличе, и это уж давно», и наш многострадальный народ – вся духовная, моральная, социальная и политическая нечистота накопилась «в великом и милом наем больном, в нашей России, за века, за века!». Для Достоевского дилемма была предельно ясна: если правы социалисты и атеисты, то не существует Бога, свободы и бессмертия души, происхождение человека не духовно, а материально, и смерть – итог всему, но если прав Христос, то есть Бог, свобода и бессмертие души, человек принадлежит не только материальному, но и духовному миру, и последнее слово не за вечной смертью, а за вечной жизнью.
Федор Михайлович Достоевский – один из величайших писателей России и мира, в своих произведениях он выразил саму загадочную душу России со всеми ее антиномиями и парадоксами, идеалами, добродетелями и пороками, он – печальноликий мудрец, глубоко задумавшийся над вековечными проблемами человеческого духа и бытия, каковым он предстает на знаменитом портрете кисти Перова, один из самых величайших русских мыслителей и художников, оказавший сильнейшее влияние на корифеев русского духовного ренессанса – В. Розанова и Д. Мережковского, Н.А. Бердяева и С.Н. Булгакова, С.Л. Франка и Л. Шестова, А. Белого и Вяч. Иванова, великий русский метафизик, решавший «проклятые» философские и богословские вопросы о Боге и дьяволе, добре и зле, смысле жизни и смерти, о человеке и бессмертии его души, религиозный экзистенциалист, близкий Иову и Соломону, апостолу Павлу, Паскалю и Кьеркегору, философствующий в образах и драматических сценах, как Шекспир, Байрон и Мильтон. Духовный путь Достоевского изумительно многогранен и невообразимо трагичен – он прошел через романтические мечтания и социализм Фурье, читал Гомера и Шекспира, восторгался стихами Шиллера и задумывался над произведениями Байрона, пережил восхождение на эшафот, испытал муки страшной каторги и крушение эстетического и нравственного идеализма, был на грани отчаяния, но не пал духом, а воскрес из мертвых и обрел «новую жизнь», начал свое тернистое восхождение ко Христу Богочеловеку. Преподобный Иустин Попович увидел в Достоевском «пророка и апостола православного реализма», «самого красноречивого апостола образа Христова», разрешающего вечные проблемы человеческого духа с вдохновенностью пророка, пламенем апостола, искренностью мученика, грустью философа и проницательностью поэта, но этот же великий сербский богослов предостерегал, что Достоевский – мучитель душ и сердец, он развенчивает всякий мотыльковый оптимизм – от житейского до метафизического, живописует мир, лежащем во зле, а человека, кружащимся в вихре страстей из дантевского Ада, наконец, «его демонология настолько невиданно устрашающа и убийственно ужасающа, что Достоевского по праву можно назвать апокалиптическим именем – «царь бездны Аваддон» (Откр.9:11)». На протяжении все жизни Достоевский мучился над безмерной и грандиозной загадкой человека и его жизни, он осознал его неизмеримую загадочность – увидел в нем громоотвод вселенских тайн, что тайна человека – это тайна Бога и дьявола. Человек сотворен по образу и подобию Божиему, по своей природе и своему предназначению он богоцентричен, но по греховности своей он дьяволоцентричен, земная жизнь его – это канат, натянутый между Богом и дьяволом, между добром и злом, Раем и Адом, а потому каждая мысль, каждое чувство, каждое слово и дело приближает человека или к Богу и спасению или к дьяволу и погибели. По сильному высказыванию Мочульского «подобно Данте», Достоевский «прошел по всем кругам человеческого ада, более страшного, чем средневековый ад «Божественной комедии», и не сгорел в адском пламени: его «duca e maestro» был не Вергилий, а «сияющий образ» Христа, любовь к которому была величайшей любовью всей его жизни». В лице Достоевского весь мир и Россия обрела изумительного мученика, философа и пророка, он – один из величайших мучеников духа и мысли и ясновидцев зла, с надрывом ощутивший и сильнее Данте, Мильтона и Шекспира изобразивший трагедию человека, его тоску и отчаяние, самый отчаянный из богоборцев и великий знаток бездн сатанинских, блестяще проанализировавший дьявольскую психологию, художественно запечатлевший яростный бунт против Бога и неприятие сотворенного Им мира, ставший наставником верующих и исповедником Слова Божиего, сердце и ум его стали полем брани Бога и дьявола, а вера прошла сквозь все сомнения и отчаяние – в этом отношении с ним могут сравниться только Иов, Соломон и Лермонтов. Когда умер Николай Некрасов – поэт и гражданин, искатель правды и один из самых проникновенных лириков в русской литературе, чья лира была настроена на трагический лад, то Достоевский сказал о нем речь на могиле как о человеке, раненом в сердце и умеющем мучиться муками иных людей – униженных и оскорбленных. Эти слова можно сказать и о самом Достоевском, мучившемся мировой скорбью, знавшем самые утонченные изощренные дьявольские искушения, глубоко взволнованного судьбами всех несчастных, на личном опыте убедившемся, что только прекрасный, чудесный и чудотворный Лик Христа Богочеловека может спасти падшее и многогрешное человечество. Страстный и отчаянный богоборец Достоевский мог уверовать во всемогущего, всеведущего и всемилостивого Бога только через Христа, ибо для него Христос –  самая высшая ценность во всех веках и во всех мирах видимых и невидимых, Его чудотворный образ – единственный маяк спасения, свет во тьме мира сего, ведущий заблудшее человечество в Царство Небесное: «На земле же воистину мы как бы блуждаем, и не было бы драгоценного Христова образа пред нами, то погибли бы мы и заблудились совсем, как род человеческий пред потопом». С пророческим вдохновением Достоевский исповедовал свою веру во Христа Богочеловека и Его триумфальную победу над смертью, преисподней и дьяволом, с апостольским восторгом он видел в Нем – утешение всех скорбящих и надежды всех отчаянных, склонялся пред Его чудотворным ликом и прославлял Его святое имя, с умилением и плачем признавался, что остался бы верен Христу, даже если бы ему доказали с математической точностью, что Христос вне истины, а истина вне Христа – как апостол Павел и Тертуллиан провозглашал, что вера требует не доказательств, а зиждется на свободе и любви. Блестящая характеристика литературного творчества Достоевского принадлежит богослову Г. Флоровскому, подчеркивающему не только талант тайновидца зла, но и христоцентризм его миросозерцания: «Всего страшнее его рассказ не тогда, когда он изображает человека в ярости и буйстве, в огненном вихре страстей и искушений, - всего страшнее его рассказ тогда, когда с неподражаемой зоркостью он изображает мертвую зыбь распавшегося духа, опустошение падших людей, когда он показывает страшные образы небытия. Таков Ставрогин. И тихое беснование и немочь страшнее бури. Но и над этим небытием звучит торжественная и всепобеждающая Осанна. В этой Осанне величайшая тайна Достоевского. В ней его сила. Он не соблазнился тайнозрением зла. Совсем не потому, что увидел в злой жизни только кривые пути добра. Напротив, для Достоевского злой мир открывался в своей окончательной замкнутости, - выйти из него можно только скачком или взлетом. И не потому не соблазнялся Достоевский, что верил в Божие всемогущество и в победу Божией силы над черной немочью греха. Он ждал победы не от всемогущества, но от Божественной любви. Но самое главное – он никогда не соблазнялся о человеке. Никогда для него не закрывался образ Божий в человеке. Не закрывался потому, что всюду его открывала любовь. Эта любовь сохраняла Достоевского от пессимизма. Она сохраняла его от испуга и страха. Он веровал от любви, не от страха. Пред духовным взором Достоевского всегда стоял образ Христа. И он свидетельствовал о бесконечности Божественной любви к человеку. Невозможно человеку вступать в спор с Богом и умалять Божественное свидетельство о человеке своим отчаянием или сомнением». Каждый роман Достоевского – это исповедь и трагедия, но это не античная трагедия греческих амфитеатров, а библейская драма – вся эстетика их гораздо ближе Библии – трагедии Иова и Голгофе, чем Эсхилу, Софоклу и Еврипиду, он раскрывает метафизический трагизм бытия человека, не трагедию неумолимого рока, а куда более страшную, загадочную и непостижимую трагедию свободного духа, разрывающегося между идеалом Мадонны и идеалом содомским – «что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой». Достоевский не только великий трагик, не менее глубокий, чем Софокл и Шекспир, но и настоящий христианский мудрец, понимающий, что из души человека нельзя искоренить зло путем политических реформ и социальных преобразований, ведь, как утверждает апостол Павел, душу преображает не юридический и нравственный закон, а благодать Святого Духа. Достоевский видел историю мира в свете Апокалипсиса, обличал ее катастрофический характер, предчувствуя грядущие катастрофы. «Конец мира идет. Конец столетия обнаружится таким потрясением, какого еще никогда не бывало». «Вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной». Но понимая катастрофичность истории, Достоевский верил, что трагедия мира завершится высшим катарсисом – библейским Страшным Судом и преображением мира. В черновиках Достоевского есть глубокомысленная запись: «Апокалипсис. В финале выразится что-то такое драгоценное, чего стоили все мировые эти страдания и что искупает их до того, что можно и примириться». Апокалиптический финал истории Церкви и  мира – это второе пришествие Иисуса Христа и Его окончательная победа над мировым злом. Николай Бердяев писал, что смерть – это личный Апокалипсис для человека. Смерть Достоевского символична: он умер  с Евангелием в руках и молитвой в сердце, с мыслью о Боге, был погребен на Тихвинском кладбище Александро-Невской Лавры Петербурга, а его похороны стали историческим событием, собравшим, по слову Василия Розанова, «необозримые массы народа», горько оплакивающего потерю России и молящегося за душу усопшего – зрелища более величественного и умилительного не видал Петербург. Все религиозные и философские темы Достоевского – вечные темы, а он наш вечный спутник, когда размышляет о Боге и душе, решает проблему теодицеи, проникает в неисследимые бездны душ и характеров, и мученически исповедует веру во Христа. В чем сущность христианской веры? Во Христе Богочеловеке и Его чудесной Личности. В основе христологии Достоевского заложена сотериологическая формулировка святого Афанасия Великого: «Если Христос не Бог, то мы не спасены». Архиепископ Иоанн Шаховской верно сказал, что «талант постижения глубин человеческой души выдвинул Достоевского, как мирового писателя, наряду с Данте, Шекспиром и Гете». Достоевский разгадал тайну человека во всем его добре и зле, в падениях и взлетах, в ничтожестве греха и величии духа, осознав, что потаенное сердце и бессмертный дух – истинное лицо человека.  Достоевский переселяет Ад на землю, проводит нас через самые страшные и жуткие галереи греха и порока, но он же свидетельствует, что не Каин, Ирод или Иуда, а Христос – высочайший образец для человека. Достоевский прошел через богоборческий бунт Иова и Манфреда, Фауста и Вольтера, познав весь метафизический трагизм судьбы человека и пройдя через «роковой вопрос»: «неужели столь ужасный мир сотворил Бог?», пришел к живой вере в Творца, Промыслителя и Спасителя вселенной. Он восстал на все идеи мировой гармонии и эвдемонические теории земного счастья и прогресса, ради человека – бессмертия его личности и свободы ее духа. Достоевский более глубокий психолог, чем Шекспир, более яростный бунтарь, чем Ницше, он более глубоко познал трагизм судьбы человека, чем Байрон, и так же остро переживал наличие зла в мире, как библейский Иов. Достоевский – это наш «русский Данте», он сошел на самое страшное дно преисподней, познал глубины сатанинские, и пронес через все круги Ада веру в сияющую личность Богочеловека Иисуса Христа. Русский писатель задался вопросом: «как совместить бытие Бога с тем, что мир во зле лежит?», и нашел ответ в тайне свободы, а теодицею во Христе, распятом на Голгофе, сошедшем во Ад и воскресшем из мертвых. Всемогущий и премудрый Бог – всеблаг, Он не уничтожает грешников, но хочет спасти их всех, не отрицая свободу Своего творения. Для Бога бесконечно драгоценна свобода и любовь человека. Христос оправдал Бога перед человеком, а человека перед Богом, Он оправдал мир Божий, явил смысл в нашу жизнь и мировую историю. Благовестие Нового Завета о Христе – это единственно возможная теодицея, антроподицея и космодицея, ибо без Христа обессмысливаются все догматы и заповеди, вся литургическая жизнь Церкви, ее история и таинства, вся мудрость ее философов и богословов, весь подвиг ее аскетов и святых, вся вера мучеников и их жертва, все целомудрие монахов и благочестие священников, все молитвы молящихся и покаяние кающихся. Христос пришел в мир, чтобы спасти всех нас и прикоснуться Своей бесконечной, таинственной священной и небесной любовью к каждому страдающему, опечаленному, угнетенному и отчаянному сердцу, добровольно принять распятие на Голгофе, сокрушить врата адовы и воскреснуть из мертвых ради каждого из нас. Высший смысл победы Сына Божиего над смертью и Адом приоткрывается словами молитвы: «Христос воскресе из мертвых смертью смерть поправ и сущим во гробех живот даровав». По силе таланта, трогающего сердца читателей, глубине религиозно-философской мысли и силе веры, Достоевский может быть сравним с Исайей и Иеремией, апостолом Иоанном Богословом и апостолом Павлом, он по праву назван апостолом христианской веры в девятнадцатом веке, он – великий мученик и исповедник с огненной и христоустремленной душой, для которого чудесный православный образ Христа Богочеловека – величайшая святыня сердца и чудо истории, наполняющее душу молитвенным восхищением и любовью, он – философ, поющий славу Сыну Человеческому, утешитель скорбящих и отчаянных, усмиритель бунтарей и покоритель богоборцев, богослов, благовествующий, что альфа и омега православной теодицеи – Личность Христа Спасителя, молитвенник за Россию и за весь мир, несмотря на глубочайший трагизм жизни человека и истории мира, весь ужас греха и все муки и слезы мира, верующий, что «отрет Бог всякую слезу с очей» плачущих и в Царстве Небесном «смерти не будет» и «ничего уже не будет проклято». Страдальческая, изнывающая в муках, доходящих до нестерпимого ужаса и отчаяния, но ищущая Бога душа его жила радостной и пламенной молитвой из Апокалипсиса: «Ей, гряди, Господи Иисусе!» (Откр.22:20).




               


Рецензии