По ночам

Мы были вместе четыре года. Это если брутто. Мы провели вместе три года, это если нетто — потому что летом занятий в институте нет, ну, и по мелочам там, кто-то отсутствовал, когда болел. Хотя, три летних месяца внутри этих четырех лет и еще один за их пределами мы тоже не расставались: врачебная практика, воинские сборы, Черное море.

Мы были совершенно разными, но очень близкими. Я не знаю, были ли мы друзьями — понятие «дружба» подвержено дрейфу и иногда выкидывает такие коленца, что диву даешься. Наверное, были: мы никогда не отбивали девчонок друг у друга; никто из нас двоих не покушался на не свою рюмку; выкуренными нами вместе, плечом к плечу, сигаретами можно сколько-то раз обогнуть шар земной по экватору. Впрочем, нахрена шару такие бусы, я не знаю.

Мы не завидовали друг другу, хотя могли — один учился вроде как хорошо, а другой вроде как и не очень. Мы ходили в Сандуны, в самый дешевый разряд, потому что не было денег и потому что там был самый хороший пар. Мы прыгали с «ёптваюмать!» в контрастные ванны — если он в горячую, то я в холодную, а потом наоборот. Когда меня, бухого, завернутого в простыню, словно недопатриция, опасной бритвой пользовала трансгендерная сандуновская парикмахерша, он стоял рядом и внимательно смотрел — чтобы не дрогнула ее рука, и чего-нибудь там не вышло.

— Сиди, не дергайся, — басил он мне откуда-то сверху и сзади, — а то она тебе нос-то запросто отрежет! — и совал мне в протянутую руку бутылку холодного «жигулевского».

Когда он попал почти уже с перитонитом в хирургию, соседнюю с той, где учился, и лежал после операции на белых простынях сам белее белого, я пришел и травил анекдоты, а он ржал, плакал и сипел мне:

— Ну, ты, сука, совесть поимей, у меня швы разойдутся!

А я знал, что пусть лучше швы, чем тоска и одиночество одиночной палаты. Швы, кстати, не разошлись.

На выпускной каждый из нас обрядился в костюм-тройку, впервые в жизни. Мы пили и не пьянели, мы меняли компании, рестораны, такси и бульвары. С одной стороны Калининского на другую нас через Фили на бьюике вез американский дипломат с номерами «D 004», просто потому, что мы вышли чуть ли ни на середину проспекта, и поймали его как обычного бомбилу, и нам было пофиг, что он американский дипломат, и ему было пофиг, что он американский дипломат, потому что ему с нами было весело, и мы пили с американским дипломатом в американской машине американский виски, и море было по колено, да и вообще. К полуночи мы добрались на Пироговку, и лазили на памятник, как шизанутые альпинисты, и на том простились, и каждый пошел своей дорогой.

Через десять лет я приехал к нему домой. Я звонил в его дверь, и мне было нестерпимо хорошо. Он был почти такой же, как и тогда, когда мы расстались возле истукана из камня и чугуна.

Только вот лангольеры делали свое дело.

Они неровными штрихами сгрызли кожу с наших лиц, явив после себя намечающиеся морщины. Они съели дальнюю комнату его проходной двушки — там, где раньше была дверь в каморку, теперь стояла стена, а его жена и дети вместе с той комнатой стали бывшими, да и сама квартира перепрыгнула в другой район.

Они погрызли цепи, те, какими я был по чьей-то воле прикован к безнадеге, и я стартанул — пусть с задержкой, но вот теперь-то уже по-настоящему, по самому, что ни на есть, гамбургскому счету. Они, твари-лангольеры, пропилили через его душу и съели его надежды, оставив черные дыры. Когда я понял это, мне стало нестерпимо плохо.

Мы просидели допоздна, и единственная бутылка на столе осталась почти нетронутой. Он постелил мне на кухне. Я на узеньком топчанчике полночи курил прямо в разглядывавшую меня, как в увеличительное стекло, луну.

Невыносимым ярким июльским утром мы попрощались. Я обнял его, хотел сказать, но он успел сказать это первым.

— Ты знаешь, — иногда я плачу по ночам.

05.12.2018


Рецензии