Мукузани, или Прощание славянки

Незадолго до окончания института нас призвали на военные сборы. Оркестр исполнил для нас «Прощание славянки». Бесподобная музыка. Мощный красивый рассказ об иных мирах, о чем-то огромном, родном и желанном и недостижимом как счастье. Наши славянки остались, надо думать, горевать, а мы отправились в лагеря.
Это были два волшебных месяца под жарким небом Бессарабии на берегу лимана. Здесь все, даже сама территория, было трофейным. Территория эта прежде считалась румынской, но фактически это был немецкий военный гарнизон, со всем отсюда вытекающим. И жили здесь немцы, и уникальный аэродром из ракушечника тоже был немецким. Как нам рассказывали, начальнику гарнизона не пришлось по его баварской душе местное вино, и выписанный им из родных мест Мичурин принялся за эксперименты с виноградом, почему-то, правда, не с баварским, а с кавказским уклоном, и в конце концов очень даже замечательно прижился здесь мукузани.
Вытянутое вдоль лимана село при немцах даже считалось городом. Теперь там жили военные, действующие и отставные, и обслуга гарнизона. Но не только. Было и свободное от военных дел население. А летом сюда наезжало несметное количество детей-внуков-племянников и прочих родственников и знакомых. Приезд желающих довольно свободно оформлялся через комендатуру гарнизона.
Нас, людей московских широт, поражало обилие в селе вина. Вино было едва не в каждом втором дворе, не иначе как у них там работали винные скважины. И все такие дворы были оборудованы для приема гостей. Где-то это был просто столик под деревом, где-то просторная, увитая виноградом беседка. Вино подавалось прямо из погребов. Эти погреба были основательно оборудованы старыми еще хозяевами здесь же, в саду, рядом с домом. Погреба тоже были разные, у кого-то на пару, а у кого и на дюжину бочек. Все это было полулегально. А легально в селе до глубокой ночи функционировали несколько торговых погребков. Там было уютно и прохладно. Там и там вино шло по рублю за литр. И это было – мукузани. Оно было прекрасно и без контекста. А ведь в контексте – сказочное небо и благодатная природа Бессарабии, наша молодость и сама жизнь, поющая, манящая, звенящая обещанием и свободой.
Село располагалось в окружении колхозного виноградника, а вплотную к аэродрому примыкали кукурузные плантации, и посреди этой кукурузы расчистили небольшую поляну, на которой и был разбит наш лагерь.
Лагерь – это двенадцать (два ряда по шесть) больших палаток из брезента. Эти палатки похоже, что видели еще фельдмаршала Румянцева-Задунайского, и брезент с тех пор изрядно, конечно, подвыгорел. Сверху, с вертолета, наш лагерь представлялся мне стадом больших белых мамонтов. Они, покрытые вечным снегом, пришли сюда из Якутии и вот, хорошо поев кукурузы, отдыхали, жарясь на солнце. А снег понемногу таял. К концу лета он, как я полагал, наполовину растает, и они уйдут обратно в Якутию.
Наши представления о военных и их жизни были обильно почерпнуты из бесчисленных анекдотов, а себя мы (странное недоразумение, но факт) относили к интеллектуалам, и потому ожидали взаимного неприятия. Ничего даже близкого к этому, слава богу, не состоялось. Почти сразу установились абсолютно нормальные, даже, пожалуй, теплые отношения.
Рассказывать всяческие байки-небылицы из военной жизни, разбавляя подаваемыми за правду анекдотами, есть тьма искусников. Я не из их числа. Хотя, конечно же, рассказать есть что. Однако, при всей моей неуемной страсти к литературным отступлениям, я воздержусь от «рассказа о том, как...» Это – отдельно, а сейчас – поближе к заявленной теме.
Первым мероприятием после установки и обустройства палаток была смена одежды. Мы должны были сдать «штатское» и получить обмундирование. Сразу брызнул поток разномастных каламбуров: в Москве «штатскими» мы называли шмотки из Штатов. Лично я свои джинсы, черную сатиновую рубашку и кеды спрятал под матрас. На успех этого мероприятия я совершенно не рассчитывал, и потому «спрятал» – не то слово. Если бы я «прятал», я бы зарыл это дело где-нибудь в кукурузе, как это сделали некоторые из нас. И, надо сказать, никто никогда никакого шмона у нас не проводил, хотя и могли, и имели право, и даже, я думаю, были обязаны.
Для переодевания нам была предоставлена полная свобода выбора. Из огромной горы шмотья каждый выбирал себе то, что считал нужным. Ни о каких размерах говорить, конечно, не приходилось. Самым удивительным элементом наряда были штаны. Кто, когда и с какого перепоя додумался до такого покроя? Оттопыренные, совершенно необъятных размеров карманы, я полагаю, хорошо подошли бы еврею-банкиру или чиновнику. В каждом кармане можно было спрятать еще человека. Или чемодан с долларами.
Когда наша боевая единица выстроилась, со стороны это походило то ли на съемки кинокомедии, то ли на конкурс клоунов.
– Взвод, равняйсь, – скомандовал приставленный к нам дядькой старшина и зашел сбоку посмотреть, что у нас получилось. Получилось так, что ему оставалось только сплюнуть. Затем он прошел вдоль строя, разворачивая время от времени за подбородок вправо те головы, которые были повернуты либо влево, либо вообще никуда не повернуты.
А потом слово взял начальник штаба полка. Моложавый, стройный, подтянутый подполковник был четок и краток. Для меня его речь звучала путеводителем по жизни на предстоящие два месяца. Мы ведь еще не знали, где мы находимся, только траектория солнца казалась непривычно высокой.
– С той стороны, – взмах руки, – для лихих людей через кукурузу, а для честных по дороге – лиман. Появление на лимане без увольнительной – самоволка. Последствия – гауптвахта. Вдоль берега лимана – село. Из памятников там – только винные погребки. Вина там – залейся, больше, чем в озере Байкал. Но вам там делать нечего. Культурный человек, да еще в военной форме, и винный погреб – понятия несовместимые. Вы согласны?
Спич подполковника перешел в паузу, которую тут же заполнил старшина.
– Как полагается отвечать? Ну! Дружно!
Ответили мы довольно-таки дружно, но не без разночтения. Одни проскандировали: – «Согласны», другие: – «Так точно», некоторые: – «Служим Советскому Союзу», а иные (я, каюсь, был в их числе): – «Здравия желаем, товарищ командир».
Старшина смотрел на нас в полном недоумении, как будто ему только что заменили ворота, а подполковник смеялся до слез, а затем завершил выступление:
– Вред от хорошего вина, да еще в разумной дозировке, может, научно и не доказан, но вы прибыли сюда не на дегустацию. Вы прибыли, чтобы в полном объеме и на всю катушку постигнуть тяготы и лишения воинской службы. Честь имею.
Подполковник козырнул, сел в «козла» и убыл. А мы остались постигать.
Нас привели на аэродром и разбили по отделениям. Я попал в отделение самолетного вооружения. Начальник вооружения, молодой энергичный капитан сразу все расставил по местам. Он прямо заявил, что аттестует всех, а работать будет только с теми, кому это нужно и интересно. Остальные – балласт, очень в его деле опасный, потому что такие граждане «либо не делают того, что требуется, а если делают, то либо не то, что нужно, либо то, что не нужно. Результат: влево убитых, вправо раненых. Можно наоборот. И пошел считать версты». Так что «балласту» было предложено на аэродроме не появляться, отсиживаться где-нибудь в кукурузе или кто где сам определится, но, если кто попадется начальству или патрулю, тот ответит за себя сам по полной программе как самовольщик и прогульщик. Был опрошен каждый. Когда дошло до меня, я честно ответил, что все это мне очень даже интересно, но душа жаждет совсем другого. Капитан рассмеялся:
– Душа болит о производстве, а ноги просятся домой. – Он вполне дружески хлопнул меня по плечу и развел руками. – Все ясно. Сердцу не прикажешь.
После этого я появлялся на аэродроме, только когда была возможность поучаствовать в полетах. А в остальном, как говорится в одной хорошей книге: ... и пошел я в люди.
Лиман оказался совсем близко. Первое время я, переодеваясь в родное, пробирался туда через кукурузу, но довольно быстро освоился и стал ходить прямо по дороге. Немного не доходя до лимана дорога резко сворачивает направо, в село, и на этом повороте располагался патрульный пост. Главное было – идти, не обращая на них внимания, что я и делал. И они отвечали мне взаимностью. Однажды мне показалось, что лейтенант из патруля задержал на мне взгляд. И я пошел на опережение
– Ребята, закурить не будет?
– Курить – большого ума не требуется, – стряхнув пепел от сигареты на бетонку, отвечал мне лейтенант.
– Полностью с вами солидарен, – подтвердил я мысль лейтенанта и спокойно проследовал своей дезертирской тропой далее, к лиману. Я действительно был с ним в этом солидарен, может быть поэтому никогда в жизни и не курил.
Берега лимана очень разные. С нашей стороны – насколько хватает глаз – вдоль воды тянулась полоса песка. Здесь всегда было довольно много самого разного народа, особенно много детей. Вода в лимане была непривычно теплой, зато в ней можно было подолгу плавать.
Я часами гулял вдоль берега по кромке воды, предаваясь размышлениям о том, о сем, и мне это очень даже нравилось. Вскоре я уже начал кое с кем здороваться, разговаривать, но к большему сближению я не стремился. Здесь свои нравы, свой образ жизни и понятий, а я уже тогда полагал, что не следует лезть с карандашом в чужую конституцию.
Лиман кишел различными плавсредствами, так или иначе перекочевавшими сюда из аэродромного хозяйства. На спасательных авиационных лодочках дети, разбившись на команды, устраивали целые морские сражения. Их звонкие голоса, их смех разносились над лиманом.
Чайки в порывах ревности пытались их перекричать, но у них ничего не получалось. А солнце смотрело на все это с доброй улыбкой, как Бог смотрит на игры ангелов.
Красой и гордостью лиманного флота были самодельные катамараны из подвесных самолетных бензобаков. Два бака скрепляются лонжеронами и стрингерами, и судно готово. Можно оснастить его лодочным мотором, а можно даже поставить мачту под парус. И – вперед. Хоть в Африку, хоть в Америку. Если, конечно, вы там чего-то забыли. Когда списывают самолет, эти бензобаки подлежат уничтожению, но у нормального человека на такое идиотское мероприятие не поднимается рука, и потому эти баки часто можно встретить на огородах, их используют как емкости для полива и под душ. Поскольку я в какой-то мере примелькался пляжной публике, то есть был уже как бы не совсем посторонним, я иногда обращался к хозяевам с просьбой одолжить мне лодку. Спасибо добрым людям, я ни разу не услышал ни отказа, ни каких-либо дополнительных вопросов.

Я отплывал на лодке подальше от берега, чтобы почитать на воде. Это, видимо, одна их моих странностей. Книги уходят. Но никогда, никогда они не уйдут окончательно и бесповоротно. Они непременно займут свое заслуженное место в провинциальных краеведческих музеях на общественных началах наряду с прялкой, серпом, чернильницей...
Книги уходят. Но пока они заполонили библиотеки, книжные развалы и магазины, должен же их кто-то читать. Вот мне и выпал этот жребий. И никто меня при этом не спрашивал.
Читал я много. И, конечно, я не могу отчетливо сказать, где и когда я прочел ту или иную книгу. Но я почему-то помню книги, которыми я наслаждался именно на воде.
Первый такой опыт был прежде, до лимана. В России, под Рыбинском, есть одно чудесное местечко. Там, посреди маленькой красивой скромной русской красотой речки Черемухи, на одном из ее изгибов, я часами лежал на большом выступающем из воды валуне и читал. Время от времени я нырял и, поплавав, возвращался на этот валун и читал дальше. Это были «Сонаты» Рамона дель Валье-Инклана и Роберт Бернс.
А на бессарабском лимане, устроившись на раскаленной дюралевой палубе катамарана или на днище резиновой лодки, я прочитал том Хемингуэя, «Реликвию» Эса де Кейроша, «Голем» Мейринка и «Ступени» В.Кандинского.
Вдохновленный этим опытом, на следующий год я его продолжил, заодно расширив и углубив. В моих странствиях меня занесло тогда в удивительный благословенный край, в Ахтубинскую пойму. Между Волгой и Axтубой там бесчисленное количество островов. Их еще никому не удалось посчитать: не помогает ни таблица умножения, ни знаменитая шахматная доска с зернышками. Столь же бесчисленные протоки я пересекал где вброд, где вплавь как посуху, не раздеваясь. Это очень удобно: освежает, помогая переносить зной, и к тому же все очень быстро высыхает. И вот, на одном из островков я вышел на избушку на курьих ножках. Это было летнее прибежище старого казаха-пастуха. Его звали Темир Али Алдабергенов. Мне был интересен и он и все вокруг, и я попросил у него разрешения на постой. Позднее я узнал, что он не очень-то жаловал «туристов». Почему он пустил меня? Наверное, просто пожалел. Мы начали общение со стариком с очень милого диалога, в котором он истратил едва ли не половину известных ему русских слов. Темир Али спрашивал. Я, не лукавя, отвечал.
– Москва?
Я кивнул.
– Корова е?
– Нет.
– Сено е?
– Нету.
– Волошок (так он называл баранов) много?
– Ни одного.
Темир Али смотрел на меня тем непроницаемым взглядом, каким могут смотреть только старики Востока. Плохи же были мои дела. Однако при всем этом я держался бодро и даже весело. Возможно, всего этого добра (коров, сена и баранов) было навалом у моего отца.
– Ата летчик?
– Нет.
– НКВД?
– Нет.
Диапазон представлений Алдабергенова о русских был исчерпан. Круг замкнулся. Около уличной кухонной плиты возилась с хворостом хозяйка, худая как французская балерина. Темир Али что-то сказал ей. Она быстро метнулась в избу, и столь же быстро вышла, поднеся мне большую лепешку и свежевзбитое масло в пиале. А хозяин кивнул мне головой, указывая место, где я могу поставить полог (так здесь называют палатку из марли от злых ночных комаров).
За проведенную здесь неделю я многое увидел и постиг. Если я начну рассказывать и обо всем этом, и о самом аксакале, и о верном его вечно понуром росинанте, который, если и был младше своего хозяина, то, я думаю, ненамного, и который, невзирая на преклонные свои лета, молниеносно сбрасывал чужака с худосочной своей спины (кого именно, я полагаю, понятно) – меня будет не остановить и через сто страниц. Так что, накинем на эту песню платок.
Итак, Темир Али с росинантом пасли баранов, хозяйка все дни возилась у плиты, а я... я даже затрудняюсь сказать, что я там делал. Определенно могу только сказать, что немного рисовал и – читал. Очень уж донимал зной, и неожиданно для самого себя я открыл новый способ «чтения-в-условиях-высоких-температур». Я выбрал мелкую, удобную для этого занятия протоку. Все ее дно было исчерчено улитками. Это был их мир, и я старался им не мешать. Я ложился на дно, опираясь на локти, так чтобы поверх воды оставалась только голова. А на дне, под водой, лежала книга. Вода там исключительно прозрачная. И так вот я и читал, листая книгу под водой.
Для начала это было «Красное и черное» Стендаля.
Там ко мне привязался маленький ужонок. Он все время крутился около меня, заглядывая в книгу. Вода там, если сравнивать с лиманной, несмотря на окружающий зной довольно прохладная, потому что в мелких протоках сильное течение. К тому же, там бьют ключи, что я удачно использовал для хранения вина и продуктов. Когда становилось холодно, я выходил из воды, чтобы полежать на полотенце на раскаленном песке, а книгу, чтобы не портить ее переносами из среды в среду, оставлял на дне. Ужонок иногда выбегал из воды следом за мной и устраивался рядом, на песке.
Потом был еще Ф.С.Фицджеральд – «Ночь нежна»...

Противоположный берег лимана – обрывистый, и вода доходит до самого обрыва. Берег основательно зарос дикой вишней. А среди вишни попадались абрикосовые деревья. Абрикосы были крупными и сочными. За ними-то и плавали частенько на лодках и вплавь дети и солдаты. И я тоже. Я набирал большой пакет абрикосов, и когда возвращался, то в первую очередь угощал тех, у кого брал лодку, затем всех подряд, в основном, конечно, детей, но оставлял и себе. Для похода в село.
Мои товарищи тоже, конечно, иногда появлялись на лимане, а по воскресеньям, когда нам давалась общая увольнительная, полдня проводили на лимане, а полдня в селе. Тогда по винному интересу мы заходили к первым же хозяевам, которые нас приглашали, и так обходили два-три двора. Но при одиночных походах я облюбовал для себя погребок в самом почти конце села. Это еще и потому, что мне нравились сами прогулки по селу. Я ведь и теперь-то мало что повидал, а тогда...
Для меня, русского человека, это был иной мир, иная страна. Ровная, чистая как взлетная полоса дорога, она же – главная улица, с тротуарами. Кругом пышные ухоженные сады, и среди зелени этих садов белые дома, крытые красной черепицей. Отдельные дома выходили фасадом на улицу, и в одном из таких домов и размещался «мой» погребок. Ступеньки погребка начинались прямо с тротуара. Вдоль левой стены располагались два больших стола со скамейками, справа была стойка, а в углу один маленький столик, за которым я и устраивался. Я брал мукузани и выкладывал на стол абрикосы, если своих не было, брал у хозяина. А потом я доставал свой толстый широкий блокнот и начинал рисовать либо ручкой, либо ретушерным карандашом. Карандаш приходилось постоянно подтачивать. Я рисовал какие-то лица, какие-то головы, фигуры, какие-то дома или деревья. И голубей. Я рисовал машинально, совершенно не задумываясь над тем, что я рисую, потому что главным было не это.
Отрываясь от рисунков, я писал. Я работал тогда над рассказом о голубях. Это были волшебные отблески детства. Работалось легко и уверенно, но рассказ получился громоздким. Я стал его сокращать, и вот здесь-то я помучился. Голубиная история должна была получиться чистой и прозрачной, как небо в степи, как бьющая из ключа вода, и я бился над тем, чтобы убрать из рассказа людей, оставив только голубей. Я добился этого.
Позднее я получу ответ из редакции, что голуби у меня получились, «за их судьбой следишь» и так далее, а вот люди не прорисованы, а потому... Я пойму тогда, что это не недоразумение, что это – приговор, приговор «по родной стране пройти стороной». Еще позднее, через 20 лет, рассказ вдруг будет опубликован, знакомые будут поздравлять, и я, конечно, ничего никому не скажу. Но это все позднее. А тогда, на лимане... Никогда уже в жизни я не буду чувствовать той силы, той уверенности в себе, той гармонии с окружающим миром, как в то лето, в Бессарабии, под мукузани.
Хозяйничал в погребке молодой неразговорчивый грек. Ему помогали две молоденькие родственницы, Екатерина и Елена (без принятых у нас, в России, уменьшений по именам). Эти наоборот были очень разговорчивы, даже болтливы. О какой только ерунде они меня не расспрашивали.
Наиболее интересен из этой компании мне был отец хозяина. Высокий, прямой, с седой головой, с глубоко запавшими грустными глазами, он всегда смотрел прямо, не отводя этих глаз. Его звали Зинон. Он все время куда-то уезжал и привозил каких-то очень шумных людей, из своих, конечно. Вся компания садилась за большой стол вместе с хозяином и принималась что-то бурно обсуждать. Зинон отходил и садился за «мой» столик, всякий раз, впрочем, спрашивая, не помешает ли он мне. Стул он поворачивал в сторону заговорщиков и иногда подбрасывал им какие-то реплики. Понемногу мы с ним разговорились. Он оказался из крымских греков. Судьба ими поиграла, им довелось узнать, сколь велика Россия и куда там еще можно отступать. Он не жаловался и ничего об этом не рассказывал. Просто у нас вышел удививший меня разговор. Я спросил об общих впечатлениях о человеческой стороне жизни в тех «плохих краях», и Зинон ответил запомнившейся мне фразой: – «Вы, русские, погибнете не от водки, а от доброты». И он, конечно, ничего не расшифровал, и я, конечно, не стал настаивать на расшифровке...
Я не имел, понятно, никакого морального права не только на обед и ужин, но еще и на завтрак, тем не менее и на обед, и на ужин я всегда возвращался в лагерь, поскольку этим процедурам сопутствовало построение и, стало быть, контроль наличия. Но все равно я пару раз попался. Страха я при этом не испытал, а вот стыдно было, особенно во второй раз. Я понимал, что «они» абсолютно правы, но и они похоже что видели, что такие, как я, в армейской среде ни к селу, ни к городу, и уж точно, что не Богу свечка. На первый раз после тягомотной словесной процедуры я был прощен. А вот во второй раз я был готов к шпицрутенам, но откуда в авиации шпицрутены. Обошлось гауптвахтой. Сегодня, когда среди холуйских баек про западный рай нам демонстрируют туфту про тамошние тюрьмы-курорты, я вспоминаю свою гауптвахту. Белье меняли, конечно, не каждый день, да я и пробыл-то там всего три дня. А когда в порядке исправления трудом меня послали на кухню чистить котлы, я был просто в восторге. Во-первых, я вообще обожаю всяческую чистоту. А во-вторых, это был мой шанс хоть немного отмыть мою нечистую перед армией совесть. Котлы были в ужасном состоянии. А когда я покидал губу, они блестели так, что женскому персоналу кухни, думается, долго еще можно было не доставать зеркала из своих ридикюлей. Если до губы я принимал мукузани через день, то туда товарищи доставляли мне это дело ежедневно. Я, наверное, рассказываю так, что можно подумать, что все, что там и тогда было, было на фоне мукузани. На самом деле, разумеется, наоборот. Это были изумительные два месяца, и на этом замечательном фоне было еще и мукузани...
Когда мы покидали лагерь, я был готов разреветься. Начальник штаба отвел меня в сторонку.
– За котлы спасибо. За губу не обижайся. Кстати, как там вообще?
– Нормально. Но вино тепловато, – чистосердечно ответил я.
– У Зинона прохладней? – спросил он. И мы рассмеялись.
Я был так тронут, что достал из сумки все книги и подарил их подполковнику. Мой жест был настолько искренним, что он не нашел возможности отказаться...
А про Советскую Армию я могу сказать одно: в бою она была бы непобедима.


Рецензии