Во сне и наяву

   Он знал толк во сне и любил спать, потому что во сне ему являлись такие интересные, невиданные вещи, которые в жизни были ему абсолютно недоступны. Ему было шестнадцать лет, он был учащимся профессионально-технического училища, готовился стать слесарем-сантехником, но ему было это скучно. На занятия, впрочем, он ходил исправно, потому что не хотел неприятностей. Он ни с кем не дружил, приходил домой с уроков, мать кормила его обедом, он ел, потом долго смотрел в окно на пустую серую улицу, ни о чём не думая, и ложился спать на свой дряхлый диванчик. Во сне он был фараоном, вёл интересные беседы со статным и умным евреем по имени Иосиф, любил свою красивую жену Нефертити, передвигался на роскошных носилках, которые несли могучие чёрные рабы. Проснувшись, он жалел, что всё так быстро кончилось, пытался запомнить увиденное, чтобы потом кому-нибудь пересказать, но пересказывать было некому, да он и не смог бы, потому что говорил плохо, речь его была совсем неразвита.
   Летом, на каникулах, он жил на даче – мать снимала комнату с верандой в старом доме с заросшим садом в посёлке километрах в пятидесяти от города. Он любил дождь – в дождь не надо было придумывать себе занятия, связанного с выходом из дома, можно было просто сидеть на веранде, смотреть на мокрый сад, слушать стук дождевых капель по крыше. Это занятие быстро располагало ко сну, сладкому сну на даче, от цепкой власти которого так трудно освободиться, да и не хочется. Он ложился в обнимку с уютным полосатым котом, дышал ему в загривок, натягивал одеяло до самого носа и предвкушал очередной радостный сон. Кот любил его, ходил за ним по пятам, забирался на него при любом удобном случае, тёрся мордой о его подбородок и всё время ласково урчал. Мать удивлялась такому феномену и даже рассказывала знакомым о ненормальной, по её мнению, привязанности кота к сыну.
Сны прибегали и убегали, приносили и уносили с собой многочисленные ощущения, каждое из которых так хотелось закрепить, запомнить во всех их неуловимых оттенках, но сделать это было невозможно, а если что-то и запоминалось, то неизбежно огрубевало и становилось до неузнаваемости примитивным.
   Во сне он был иногда любезным, умным, красноречивым всеобщим любимцем и одновременно мудро посмеивался над собой таким, совершал героические поступки и одновременно осознавал их тщетность и суету, писал обширные философские сочинения и легко кидал их в огонь. Наяву он был косноязычным застенчивым парнем из простой семьи и не совсем понимал, что делает в этом мире. Нельзя сказать, что он чувствовал себя несчастным, но особенной жажды и ясного восприятия жизни у него не было. Однако, коль скоро он жил, он вынужден был с этим считаться. А внешний мир предъявлял к нему свои требования. Надо было определять свою жизнь.
   У него было хроническое заболевание почек, и в армию его не взяли, что, конечно, было счастьем, потому что армия загубила бы его, хотя он никогда и не думал об этом. Закончив училище, он стал работать водопроводчиком в одном из жеков Василеостровского района, ходил на вызовы, латал старые трубы и отжившие унитазные бачки, менял прокладки в кранах, устранял засоры. Поднимаясь по лестнице в квартиру на вызов, он рассматривал узоры лестничных перил, читал надписи на стенах, тихо удивлялся их содержанию, стоял у открытых окон, глядел во двор на верхушки деревьев, слушал их лёгкий шелест. Иногда его просили сделать, помимо сантехнической, и другую какую-то мелкую работу по дому, он никогда не отказывался, но деньги брать стеснялся, только когда всучали почти что силой, то брал. Молодого молчаливого водопроводчика жители окрестных домов любили, а наиболее чуткие иногда провожали взглядами, пытаясь понять, чем живёт этот странноватый человек и что у него на душе.
   А на душе у него были сны, в которых он проживал сотни человеческих жизней разных стран, континентов и эпох. Он никогда не знал, да и не мог знать этих стран и культур, этих событий и этих героев, но так уж получилось, что всё это было его достоянием и притом гораздо более зримым и осязаемым, чем если бы он прочитал об этом в книгах или от кого-нибудь услышал. Но когда он просыпался, то всё исчезало. В своей обычной повседневной жизни он был одинок, почти ни с кем не общался, только с матерью иной раз перекидывался двумя-тремя словами, да и то только на бытовые темы. Его любимым другом был всё тот же слегка постаревший кот, но всё такой же тёплый, ласковый, полосатый и загадочный. Одиночество особенно не тяготило его, а может быть, он просто не отдавал себе в этом отчёта.
   Однажды он пришёл ставить новый смеситель на кухню в квартиру на пятом этаже в одном из домов, которые он обслуживал. В квартире звучала какая-то тихая музыка, он работал медленно и слушал её, а когда закончил свою работу, понял, что не может просто так уйти, оставив эту музыку здесь. Эта была одна из мелодий его снов, а значит, мелодия его жизни. На счастье, старичок, хозяин квартиры, попросил его помочь подвинуть шкаф. Двигая шкаф, молодой слесарь всё смотрел на проигрыватель с крутящейся пластинкой, но заговорить с хозяином ему было неудобно. Старик заметил замешательство на лице молодого человека и его интерес к проигрывателю. «Вам нравится эта музыка? – спросил он. – Хотите, послушаем ещё что-нибудь, у меня много пластинок, я люблю смотреть как крутится пластинка, поэтому не покупаю новый музыкальный центр, к тому же на старых пластинках есть такое, чего не найдёшь ни на кассетах, ни на CD-дисках». Старичок, бывший в прошлом директором небольшого музея, принадлежал к редкой ныне категории людей-подвижников, понимающих свой человеческий и гражданский долг как долг просветителя, «сеятеля» разумного, доброго, вечного. Всю жизнь он выполнял этот долг без красивых слов и позы. Старик был в определённом смысле противоположностью нашему слесарю – вся его жизнь была вовне, в людях, в деле. У него была своя, возможно немного жёсткая система представлений о том, как надо жить, и он старался придерживаться этой системы. О нём можно было бы сказать, что он живет культурным мифом, полагая культуру важнейшей безусловной ценностью общества, способной излечить его от всех болезней.
   Молодой слесарь неловко кивнул, старичок сходил на кухню поставить чайник, потом стал рыться на полке с пластинками, достал одну с прелюдиями Баха. Как ни был он рационалистически ориентирован в жизни, интуиция у него была, и интуиция ему подсказала, какая музыка сейчас необходима его гостю.
   Они сидели за столом, слушали Баха, гость очарованно застыл над чашкой чая, не в силах поднести её ко рту – гармонии и дисгармонии Баха ошеломляли его. Он, конечно же, слышал и эту музыку, и она воскрешала в его памяти образы уносящихся ввысь готических соборов Германии, которые он столько раз видел во сне. Чувство было настолько сильным, что он забыл о неловкости, о том, что он в чужой квартире, что у него на сегодня ещё два вызова. Хозяин же боролся с искушением начать рассказывать биографию и творческий путь композитора Иоганна Себастьяна Баха, ему очень хотелось, но внутренний такт подсказывал, что момент, когда это можно будет сделать, ещё не наступил.
   Наконец пластинка кончилась, слесарь очнулся и взглянул на хозяина. «Вы, молодой человек, – заговорил тот, – можете приходить ко мне, когда Вам захочется, будем слушать музыку, разговаривать, я покажу Вам репродукции с картин знаменитых художников, у меня много альбомов. Я пенсионер, живу один, Вы меня не стесните, наоборот, скрасите моё одиночество». Он говорил искренне, и молодой слесарь как-то сразу понял, что воспользуется приглашением старика, точнее, не сможет не воспользоваться, потому что он не сможет теперь жить без этой музыки. Ему не пришло в голову, что можно купить себе магнитолу и диски и слушать классическую музыку дома – для музыки необходима была особая обстановка, которую дома создать было невозможно.
   И он стал иногда по вечерам после работы приходить к старику, они слушали Баха, Бетховена, Чайковского, Рахманинова, смотрели хорошие репродукции с картин мировой живописи. Одной из картин, которые больше всего впечатлили молодого человека, была картина Тициана «Несение креста», не столько даже вся картина, сколько подёрнутый красной склерой, наполненный слезой глаз Христа, несущего свой крест на Голгофу. Старик кратко обрисовал гостю суть происходящего, и тот мгновенно унёсся туда всеми своими ощущениями, чувствами и мыслями, оставив за столом в комнате лишь свою пустую маловыразительную оболочку, так что старик на некоторое время даже испугался. Вообще-то старик был почти счастлив, он тоже был одинок, но, в отличие от молодого слесаря-сантехника, мучительно страдал от своего одиночества, хотя и никому в этом не признавался. Он был стар, вдов, давно на пенсии, и в музее, где он проработал всю жизнь, о нём уже почти не вспоминали. А ему было необходимо общение, люди, он любил и умел рассказывать, и потому молчаливый, внимательно слушающий его молодой человек был для него настоящим подарком. Он рассказывал ему об искусстве средних веков и об эпохе Возрождения, но больше всего о любимых им самим испанцах: Веласкесе, Эль Греко, Мурильо, Моралесе.
   Молодой слесарь рассматривал вид Толедо на картине Эль Греко, весь в грозовых тучах и молниях, и понимал, что был там не раз и даже промок под разразившимся ливнем. На похоронах графа Оргаса он явно был не последним лицом, может быть, даже самим покойным графом, чью душу принимают ангелы на верхнем плане картины. Он вспоминал свой тонкий дипломатический разговор с Папой Иннокентием X, изображённым на одноимённой картине Веласкеса, вспоминал его проницательный, умный, недобрый взгляд, его сухие руки. Узкие лица мадонн на картинах Моралеса вызвали у него какое-то смутное ощущение переживаний любви, а трагический колорит картин окрашивал эту любовь в скорбные тона. Он с удивлением обнаруживал, что столь любимый им мир ярких изумительных снов, который  в качестве редчайшего дара был послан ему свыше, имеет своё отражение и здесь, в этом скучноватом царстве привычных серых лиц, вантузов, гаек, отвёрток, труб, кранов, продуктовых магазинов, бытовых разговоров и печальной погоды. Конечно, всё это было всего лишь отражением его снов и не могло отодвинуть их на второй план, но всё-таки это давало надежду на жизнь, на обычную «здешнюю» человеческую жизнь, которой живёт большинство. Не то чтобы он тосковал по такой жизни, но иногда, когда она слишком резко выхватывала его из мира его грёз, он искал в реальности какие-нибудь опоры, чтобы немного примириться с ней и не сбежать окончательно. Он смутно чувствовал, что и в здешней жизни есть какой-то смысл, и потому он не имеет права вот так просто взять и уйти.
   И вот теперь, кажется, необходимая опора была найдена.
………………………………………………………………………….
   Весной в один из его приходов старик подарил ему мольберт и сказал, что, как только потеплеет, они поедут на этюды. Старик в молодости немного писал акварелью, у него, безусловно, было художественное чутьё и акварели получались неплохие, во всяком случае, верно передававшие часто меняющиеся и потому трудно уловимые настроения природы. Потом житейская суета оторвала его от этого занятия, в старости, вспомнив о своём прежнем увлечении, он с сожалением отверг идею вернуться к нему, потому что полагал, что утратил навыки, да и вообще он давно уже примирился с мыслью, что жизнь прожита и незачем опять что-то в ней менять. Его акварели никому не были нужны, а то, что они нужны в первую очередь самому художнику, старику не приходило в голову, поскольку в себя, во всяком случае, сознательно, он заглядывал редко. Он и не предполагал, что у него снова может появиться желание писать акварели, но то, что казалось ненужным, когда он был в одиночестве, стало опять важным и нужным, когда к нему стал захаживать молодой слесарь. Старик чувствовал ответственность за молодого человека, в сложности его духовной организации он не вдавался, но интуитивно понимал, что является для него своего рода поддержкой. Чувство ответственности, понимание того, что он может быть кому-то полезен, дало старику новый жизненный импульс, ему снова захотелось жить. Он развил активную деятельность: заказал мольберт в специальной мастерской, поехал в магазин «Художник», чтобы купить набор акварельных красок «Ленинград» и хорошие беличьи кисти разных размеров. Мольберт стоил дорого, но старик, не  задумываясь, взял денег из тех, что были отложены на похороны. О похоронах он давно уже не думал – какие могут быть похороны, когда в его жизни появился новый смысл?
   В тёплое воскресное утро в мае они сели на пригородную электричку и поехали сначала в Петергоф, а потом на автобусе ещё дальше – в Мартышкино, к знаменитым Мордвиновским дубам. Старику, конечно, очень хотелось показать молодому человеку петергофские фонтаны и парки, но потом он решил, что для одного дня будет слишком много, уж если едем писать акварели – значит, будем писать акварели.
 Последние несколько месяцев молодому человеку часто снился один и тот же сон. Он видел себя идущим по серой и безлюдной улице по, казалось бы, знакомым, но в то же время очень странным местам. Тягостное, томительное чувство преследовало его. Он совершенно не смог бы сказать, какое время года и время суток это было. Это было полное безвременье и полная пустота, сквозь которую, однако, просвечивало что-то другое. Это другое временами уплотнялось и принимало облик, напоминающий роскошный царский дворец, потом очертания дворца расплывались, и опять возникала серая улица и угол тёмного каменного дома. Иногда уплотнение оформлялось в виде покрытой лесом живописной горы, иногда в виде пары ягуаров экзотической расцветки. Но от тусклой серой улицы, воплощавшей в его сне образ тоски, он никак не мог избавиться окончательно. Только в самом последнем сне ему удалось удержать впечатление радостно улыбающегося человеческого лица, чьего, он так и не запомнил, но на этом впечатлении он проснулся. Возможно, это и было причиной того, что в солнечное майское утро его не покидало предвкушение какого-то счастья. С таким чувством он обычно ложился спать, с утра же оно было для него непривычным.
   Когда он увидел мордвиновские дубы, то понял, что предвкушение счастья его не обмануло – на эти произведения природы хотелось смотреть бесконечно. Стволы дубов своей грозной и убедительной древностью вызывали ассоциации с грандиозными тектоническими процессами, происходившими на земле сотни миллионов лет назад. Как живые, так и сухие ветви были выразительным свидетельством превосходства этих деревьев над всем, что росло, цвело, пахло, квакало и чирикало рядом. Молодой человек понял, что расстаться с ними будет также трудно, как и с музыкой Баха и с картинами испанских живописцев. Но в отличие от тех переживаний музыки и живописи, имевших экзистенциальный оттенок, это было чисто эстетическое переживание, оно не было отражением мира его снов, оно было вызвано вот этими зримыми и осязаемыми, существующими именно в этой реальности деревьями. Однако одновременно с этим эстетическим переживанием возникло и утвердилось чувство невозможности полностью исчерпать его.
   Старик установил мольберт и стал показывать, как разводить краски и наносить их на бумагу. Он решил, что сегодня сделает акварельный рисунок сам, чтобы молодой человек получил полное представление о процессе работы. Старик работал с удовольствием, вспоминая свои старые навыки, объяснял тонкости работы с акварелью, а молодой человек стоял рядом и молча смотрел на то, как его дубы обретают другую жизнь и в этой своей новой жизни присваиваются человеком. Чем явственнее проступала под руками старика художественная плоть деревьев, тем всё больше молодой человек любил их и желал так же, как старик, обладать ими. Его сколь бессловесная, столь и чуткая душа не знала иного обладания, кроме как обладания образом, и вот теперь он вдруг понял, что это стало для него возможным. Сколько раз он отчаянно пытался сохранить хоть что-нибудь из своих снов, но их непрочная субстанция мгновенно растворялась, лишь только в свои права уверенно вступало сознание. Сохранённые на картинах и в музыке великих живописцев и композиторов, образы его снов потрясали и восхищали его, но он не чувствовал личной причастности к этому, своего сознательного в этом участия, и потому внутренне не считал их своими. А теперь всё это: и мордвиновские дубы, и мелкие голубые цветочки, и стоящий перед мольбертом весь в солнечных лучах старик, и летучие таинственные сны и замечательный любимый полосатый кот и даже его обычная повседневная жизнь – могут стать и обязательно станут его личным достоянием.
   Они стояли рядом – старый и молодой – и каждый  из них был счастлив своим особенным, только ему понятным счастьем. А солнце светило им обоим и ещё миллионам таких же, как и они, и радовалось вместе с ними.


Рецензии