Cын человеческий. Часть 3
Часть 3.
День третий. После полуночи.
Страшно. Впервые за те немалые уж годы, что жил он на свете, царю было страшно. Смертная тоска холодным скользким туманом просачивалась сквозь каменную толщу стен его темницы и проникала в жилы, ослабляла мышцы, ломила, растворяла волю, сковывала разум. Невыносимо страшно становилось ему оттого, что вся его жизнь оказалась никчемной, глупой, не нужной никому. Он бился, грешил, наказывал, лишал даже жизни, обманывал – и все зря! Все ни к чему. Сейчас, оставшись совсем один, он физически, каждою крошечкой своего израненного, избитого, истерзанного тела чуял это одиночество, эту никчемность и глупость. Поверив в избранную исключительность свою, он звал людей к высшему богу, а сам оказался недостоин этого бога, в непомерной гордыне своей называл себя сыном небесного отца, а сам запутался в собственных бабах, призывая других к любви не только к ближнему, но и к дальнему, не любил собственных детей – из-за чего, в конце концов, и очутился здесь, избитый, униженный, отвергнутый народом своим. Какое право имел он наказывать других, если сам грешен? Какое право имел просить о помощи и снисхождении небесного господина, если его же собственные подданные не хотят его видеть своим господином земным? Всю ночь не мог он заснуть, всю ночь мысли царя ходили по кругу, не находя выхода, перед глазами вставали страшные видения последних дней, перемежаясь с давними кошмарами и не виденными вовсе, а лишь от других дошедшими – мертвый Волк, распластавшийся в серебристой предрассветной пыли неестественно плоскою, как бы лишенной совсем костей шкурой, раскинувший по земле бессильные лапы, оскаливший мертвую пасть, и мертвый Ярый с расколотой головой, и мертвый Жалейка, вовсе без головы, в разодранном ветхом плаще, и мертвый сын Копченого… Да, это было самое страшное! Мертвый мальчик, капризный толстяк, что любил сладкое и говорил всегда громким, высоким, девчоночьим голосом, порою срываясь в визг. «Кто ты такой? - беспрестанно повторял про себя царь. – Кто ты такой, чтобы лишить жизни человека? Почему присвоил ты себе единственному право на истину? Разве можно для цели благой проливать кровь? Ведь проливший ее становится злодеем, преступившим закон «Не убий».
Как просто, как легко и гладко, как светло все казалось вначале! Дорога его виделась прямою и ясною, нужно было лишь избавиться от Копченого, дурного царя и еще более дурного человека, а потом все будет решаться само собою. Ведь он умный, он знает, что делать, он сумеет объяснить людям, как жить и быть, чтобы настало на земле от края до края всеобщее счастье. Он запретит брать мзду, и торговля расцветет, он растолкует богатым вред, проистекающий от крайней бедности, их окружающей, он обучит землепашцев не истощать землю и раскроет людям тайны звезд, он соединит лунный календарь с солнечным в едином празднике Обхода и обуздает болезни, повелев подданным своим пить только кипяченую воду… «А главное, - думал тогда Кудряш. - Я призову на помощь отца моего небесного, и услышит меня бог правды моей. В скорби он даст мне простор. Помилует меня и услышит молитву мою! И скажу я - сыны человеческие! Доколе вы тяжкосерды? Зачем любите суету и ищете лжи? Знайте же, что господь сделал дивным благочестивого своего. Гневаясь, не согрешайте, о чем говорите в сердцах своих, сокрушайтесь на ложах ваших. Приносите жертву правды и надейтесь на господа. И тогда лишь успокоюсь, ибо ты, господи, одинокого меня вселил с надеждою».
Но дни улетали за днями несказанно быстрой чередою, луна сменяла луну, лето уходило за летом, перемены же такими мелкими казались, такими никчемными! Царь строил водопровод и рассылал вестников своих в дальние земли, рисовал картины на стенах зданий, что строили все более там и здесь, врачевал хвори, учил счету и выдумал особые значки-буквы, дабы записывать произнесенное и сосчитанное – а счастья всеобщего все не было, а злоба людская не уходила, и чтобы со злобой той бороться, приходилось наказывать и даже убивать, самому превращаясь в зло. А кто ты такой, что присвоил себе право наказывать зло, ежели ты сам – зло?
Страшно. Страшно и горько. Страшно, горько и одиноко.
- Господи! Не в ярости твоей обличай меня и не во гневе твоем наказывай меня, - шептал он, превозмогая боль, разбитыми, запекшимися губами. - Помилуй меня, господин мой небесный, ибо я немощен, исцели меня, господи, ибо потряслись кости мои. И душа моя возмущена сильно. Обратись, господи: избавь душу мою, спаси меня по милости твоей. Ибо нет в смерти вспоминающих о тебе, а в аду кто исповедает тебя? Утрудился я от воздыханий моих, каждую ночь омываю ложе моё слезами. Помутилось от гнева око моё, обветшал я среди всех врагов моих. Отступите от меня все делающие беззаконие, ибо услышит господь моление моё, воспримет молитву мою. Но доколе, господи, будешь забывать меня, доколе будешь отвращать лицо твоё от меня? Доколе я буду слагать помыслы в душе моей, печали в сердце моем день и ночь? Доколе будет возноситься надо мною враг мой? Призри, услышь меня, господи, боже мой, просвети очи мои, да не усну на смерть. Да не скажет враг мой: «Я преодолел его!» Угнетающие меня обрадуются, если я поколеблюсь. Я же надеялся на милость твою: возрадуется сердце моё о спасении твоем, воспою господу, благотворящему мне, и пою имени господа вышнего.
Сквозь щелястую дверь темницы уже начал пробиваться едва заметный серый призрак рассвета. Отец небесный молчал, не посылая отвергнутому сыну своему ни единой весточки, ни единого знамения.
Темень была кромешною, но Мышка с детства раннего знала в родительском доме каждый уголок, каждую щелочку, по скрипу любой половицы могла угадать, в какой именно хоромине и кто сейчас ходит, какую дверь открывает, на какую ступеньку встает. А потому по-девичьи легко и быстро поднялась наверх и, отодвинув тяжелый тканый занавес, прошла на мужскую половину. В конце длинного, узкого прохода теплился огонек – должно, горел масляный светильник, чуть ближе, привалившись к стене, стоял кто-то неясный, одетый в темное.
- Стой, хто?.. – начал было громким, свистящим шепотом незнакомец, услыхав легкие мышкины шаги в тот самый миг, когда и разглядел уже подходившую женщину. – Царица. Проходь, проходь.
В горнице с низким потолком и сложенными из толстенных сосновых бревен стенами, куда вошла Мышка, плотно затворив за собою дверь, стоял узкий длинный стол, крытый простой полотняной скатертью, и две широкие лавки. На одной из них, по правую от двери руку, низко наклонившись над столом и обхватив лысую голову руками, сидел патриарх, напротив него, на другой лавке устроились трое – двое мышкиных двоюродных братьев и Тихоня. В углу поправлял коптивший светильник старший из Быков.
- Сеструха! – удивленно протянул сидевший рядом с Тихоней белобрысый мужичок в богатой, но неопрятной, местами потертой, несвежей одежде. – Ты почто не спишь?
Лишь патриарх остался сидеть неподвижно, вперив остановившийся, странно неживой взгляд в стоявший перед ним серебряный кубок с вином. Остальные молча уставились на Мышку, и в глазах их застыло до смешного одинаковое выражение – досады и нетерпения. Женщина им явно помешала.
- Не трожьте его! – даже в подслеповатом, неверном свете масляных ламп видно было, как лицо Мышки стало пунцовым – при сильном волнении она всегда краснела. – Не трожьте, слышите?
- Остынь, сеструха! – отрезал белобрысый. Маленькая его голова с острым длинным носом и вечно всклокоченными волосами торчала на очень длинной и тощей шее. А еще он имел чудную привычку внезапно и резко вертеть словно птичьей своей головой в разные стороны и хлопал при этом белесыми ресницами, так что становился совсем похож на курицу. – Ступай к детям. Не след тебе сейчас в мужицкие дела лезть.
- Не трожь его, Куренок! Не смей трогать моего мужа! – прошипела Мышка, с ненавистью глядя на брата. С самого раннего детства дочери Красавчика росли вместе с детьми его старшей сестры, тоже сиротами, росли, почитай, в одном доме и стали друг другу куда ближе, чем обычно бывают двоюродные братья и сестры. С годами, конечно, несколько отдалились они – Подпалинка, а после и Мышка царицами стали, Куренок же и Ворохня остались всего лишь дальней и не слишком желанной родней их мужьям. И все ж виделись часто, по привычке называя друг друга, как в детстве.
- Поздно, сестра, - развел руками старший из братьев, тоже светловолосый, с нездоровым, излишне красным румянцем на рыхлом, студенистом лице с маленькими глазками и носом-пуговкой. Одет он был попроще брата, но куда опрятнее. – Поздно. Твой муж нарушил наши законы, и должен быть осужден. Мы лишь толкуем сейчас о том, какое наказание заслужил он.
- Насрать мне, Ворохня, на все законы, ваши ли, не ваши! – запальчиво выкрикнула Мышка, и услышав такое от обычно сдержанной, тихой женщины, какой они все знали царицу, даже патриарх поднял голову и, поворотившись, пристально посмотрел на нее. – Он царь! И муж мне! И отец детей моих!
Пока она говорила, Тихоня весь сжался, скукожился, словно в пол врасти стараясь, скрыться, невидимым стать. Востроносый быстро-быстро забегал глазами – с племянника на Мышку, снова на Тихоню и опять на царицу.
- Сеструха… - раздвинув широко руки, Ворохня поднялся с лавки. И тут Мышка судорожно всхлипнула и, обхватив ладонями лицо, заплакала. Младший из братьев подошел к ней, неловко, как человек, что делает такое крайне редко, полуобнял за плечи.
- Ну что ты, что ты, не плачь… - а сам выразительно поглядел на старшего. Ворохня незаметно рукой махнул – мол, веди ее отсюда подобру-поздорову, веди!
Куренок осторожно повернул сестру – она не сопротивлялась совсем, заходясь в беззвучных теперь уж вовсе рыданиях, и пошла к двери. И тут остановилась, отняла от лица руки, повернулась к собравшимся в горнице мужчинам.
- Учтите только, братцы. И вы, Быки, помните, - она говорила тихо и внятно, на бледном вдруг, не пунцовом отнюдь, как давеча, лице чудесным образом не видать было ни единой слезинки. – Я сон плохой сего дни видала. Очень плохой сон. Ты помнишь, Куренок, я тебе говорила о поговорке, какую царь от матери своей, Хозяйки смолоду перенял? А та от бабки своей… «Кто нас обидит, тот трех дней не проживет». Не трожьте моего мужа, иначе все сгинете дурной смертью.
Женщина замолчала, обвела всех глазами. Они не глядели на нее и друг друга старались взглядом избегать.
- Не боитесь, значит. Ну, прощевайте, - и повернувшись, Мышка отворила дверь и вышла вон.
- Еще грозить будет, дура! – едва за сестрою захлопнулась дверь, высказался Куренок. Но прозвучали его слова не слишком уверенно, и остальные промолчали. «Плохо дело! – думал Востроносый. – Очень плохо! Не хватало еще, чтобы братья передумали. И Тихоня, сучий сын, опять молчит. Нельзя, чтобы передумали они, нельзя!»
- Я вот что думаю, други мои, - вкрадчиво начал старший из Быков. – Попусту стращает ли нас сверженного царя жена али действительно сон какой видала, не суть теперь важно. Нам главнее гораздо решить сейчас – виноват ли варвар перед нашими законами и уложеньями, али нет. Если нет, тогда мы пойдем теперь же к башне Полуденной и немедля его оттуда отпустим, как и слуг его, прихвостней окаянных, из грязи к вершинам власти в Городе пролезшим, из подвалов этого дома выпустим. И тогда царь сверженный царем вновь станет и скажет своим босякам-жополизам: «Хватайте изменников, кои меня и вас извести хотели!» И схватят нас тут же. Для начала всем руки отрубят, потом глаза выколют, опосля к столбу прибьют, али головы отрубят.
Востроносый обвел взглядом остальных, помолчал, подошел к столу, налил себе из большого бронзового кувшина с горлышком в виде петушиной головы красного вина, разбавил водою и сделал изрядный глоток.
- А ежели виновен варвар, который простой народ подстрекает непонятными письменами бесовских заклинаний и себя божьим сыном называет, то мы и с руками останемся, и при глазах, и головы на плечах сохраним, - продолжил Востроносый, но тон его изменился, не вкрадчиво он теперь говорил, а с нажимом, с упором, стараясь подавить, оглушить излишне робких своих слушателей. – Неужто не понимаете вы, что нет нам обратной дороги?! Нет куда отступать! Либо мы осудим его, либо этот изверг нас сотрет с земли, как есть сотрет, в пыль обратит, места живого не оставит. И тогда не только вам лишь, братья, света белого не видать, не только мы с Тихоней на смерть пойдем, но и тебе, лысейшество, несдобровать! Ох, и злопамятен варвар, ох, и крут! Так что, виновен?
Патриарх поднялся с лавки. Его лицо было смертельно бледно, глаза мрачно горели из-под насупленных бровей, губы упрямо сжались.
- Хочу напомнить вам всем, что завтра праздник Обхода, - голос патриарха звучал глухо, слегка надтреснуто. – По обычаю, не нами поставленному, в этот день великого слияния солнца и луны царь милует одного из преступников – того, кого укажет простой люд. Предлагаю сделать так: мы соберем народ завтра в Верхнем городе, выведем царя из башни, объявим о преступлениях его, накажем за них плетьми. А потом помилуем во имя светлого праздника и по желанию народа. Наказанный плетьми царь достоинства царского лишится и вам будет не опасен.
Снова все замолчали. Мышкины братья переглядывались между собою в явном замешательстве, Тихоня сидел, по-прежнему сжавшись весь, затихарившись, никак не показывая, слышал ли он, что вокруг говорят, али нет. Востроносый, поначалу пытавшийся что-то возразить и даже рот приоткрывший, вдруг передумал и теперь зорко глядел на патриарха.
- А что, пожалуй, дело говоришь, - Бык злобно ухмыльнулся. – Плети – это хорошо, очень хорошо! Так и сделаем, пожалуй!
Живчик дрожал, как осиновый лист дрожит на легком ветру – мелко, часто, неостановимо. Влажная, холодная тьма обволакивала его всего, проникала, казалось, сквозь самое кожу, просачивалась внутрь черепа, студила мозг. Ему было очень страшно. Всю прошлую ночь и весь день он прятался от бунтовщиков, перебегая, как заяц, от одной норы к другой, и нигде не мог найти покоя, нигде не чувствовал себя в безопасности, всякое убежище представлялось ему хуже, страшнее покинутого. Почто ему такая злая судьбина? За что? Он ведь не такой, как остальные вестники, не такой смелый, не такой сильный. Когда старший брат, Мытарь, пошел служить к Солнце-царю, Живчик пошел следом, не раздумывая долго – он привык во всем слушать советов брата. Лишь радовался, что будет ближе к власти, а значит, жизнь его станет оттого богаче, сытнее и тише. Поначалу царь ценил в новом своем вестнике особую способность к счету и старался развивать ее всемерно, а потом открыл в нем особый дар – к рисованию – и сам к тому расположенный необычайно, стал поощрять этот дар и в Живчике. Жизнь поблизости от дворца нравилась Мытареву брату необыкновенно – жизнь легкая и интересная, беззаботная и веселая. Ему не приходилось тужить о завтрашнем дне и думать о хлебе насущном. За него думал царь и решал царь. Живчик с большой охотой рисовал все, что видел перед собою – цветы и деревья, лошадей и коров, виноградные гроздья и колосья хлеба, вскоре стал пытаться и лики людские даже переносить на полотно, беленые стены или выкрашенные перед тем охрою доски. А однажды на стене Малого дворца нарисовал самого царя-Солнце – в синей рубахе, с длинною косой. «Молодец! - похвалил его тогда царь. – Видать, что одарил тебя господин наш небесный великим талантом, а теперь все, что посеял он и что я пытался взрастить, дало, наконец, всходы». «Держись царя! – толковал неустанно младшему брату и Мытарь. – Не прогадаешь!». И Живчик держался изо всех сил.
Он помогал царю рассчитывать мост водоводный, по которому задумал царь ручьи, по окрестным склонам сбегавшие, в Город привести. Стены Любимой царевой палаты он разрисовал изображениями всевозможного оружия - мечами, копьями и луками. Охотничьи покои украсил живыми будто бы зверями и птицами, Служебную палату – выложенными из золотистых камешков по белому мрамору фигурами земледельцев, возделывающих поля, и виноградарей, собирающих плоды, наконец, по стенам царицыной палаты расплескались писаные Живчиком яркие цветы и выросли чудесные деревья. С увлечением искал мытарев брат новые краски и их сочетания, и каждый день бежал из дому в Малый дворец, словно мальчишка на первое свидание – чтобы считать, рисовать, чертить. Кто ж мог подумать, что все столь страшно закончиться может?
Сегодня днем Живчик пробрался в кабак к Красноносой. Добрая баба покормила его, дала старый дырявый бедняцкий плащ взамен разорванного щегольского балахона, по которому царского вестника вмиг бы узнали бунтовщики. А потом в кабаке появился Турий лоб.
Когда Живчик увидел, как главарь горцев усаживается за стол напротив, у него похолодело внизу живота. «Ну, вот и все, вот и все…» - только и мог думать он, сдерживаясь изо всех сил, чтобы не стучать зубами от страха. Ведь всем известно было, что горцы, на Солнце-царя давно обиженные, сторону Быков взяли. Живчик сидел за столом, ни жив, ни мертв от ужаса, а мрачный, носатый, как ворон, горец не сводил с него глаз. Конечно, он узнал царева вестника.
- Хозяйка! – громко позвал Турий лоб. – Неси сюда вина. И два кубка.
А потом, все так же не сводя мрачного взгляда с Живчика, поманил его пальцем.
- Иди-ка сюда.
Царев вестник медленно поднялся и, опустив голову, поплелся к горцу. Ноги не слушались его, в животе пусто сделалось от мерзкого, холодного ужаса.
- Да не бойся ты так, - внимательно поглядев на подошедшего, Турий лоб едва заметно улыбнулся и приглашающим жестом повел рукой. – Садись.
Живчик сел. Помолчали. В этот предвечерний час народу в кабаке не было совсем. «К лучшему, наверное, - подумал царев вестник не очень связно. – Пусть лучше уж он один». В раскрытую настежь дверь сочилась с улицы промозглая туманная сырость, с кухни воняло какой-то жареной дрянью.
- Стало быть, бросили вы своего царя, так? – разливая вино по кубкам, сказал Турий лоб. Сказал, как будто не продолжая даже, а завершая давний спор, спор, который перестал быть ему интересен, а потому должен быть сейчас же закончен.
Живчик, до сих пор сидевший низко опустив голову, пряча от горца глаза, тут встрепенулся, порывисто оперся обеими руками о стол, бледное его лицо стало еще бледнее, наполненные тоскливым ужасом глубоко запавшие глаза под страдальчески изогнутыми бровями теперь источали не одно лишь отчаяние загнанного зверька, а вместе негодование.
- Да как же… Да что же… - он все никак не мог подобрать слов, губы его дрожали, пальцы на досках стола судорожно сжимались в кулаки и тут же вновь расцеплялись бессильно. – Почему вы все меня позорите? И Хозяйка давеча, и ты, горец. За что? Ведь это сам Солнце-царь приказал нам разойтись, не биться за него. Ведь сам он суда захотел, сам же сказал – народ, мол, пусть решает. Для меня слово царское всегда законом было, вот и теперь…
- Трусы! – отрезал Турий лоб. – Трусы! Побоялись супротив его слова пойти? И тем сдали царя своего драгоценного бунтовщикам! Будто не знали, что Быки со своим давним обидчиком соделают! А ведь царь вас всех из грязи поднял, из ничего, из пыли придорожной своими помощниками поставил, власть, богатство, жизнь праздную дал. Заместо того, чтобы сети сейчас драные латать, да руки в кровь веслами сбивать, вы господами стали, на серебре ели-пили. И теперь вашего благодетеля предали. Слава богам, у меня нет таких помощников!
Живчик вновь сник, худое его тело скрючилось, скособочилось жалко, шеи, почитай, не стало совсем, голова в самые плечи втянулась.
- Неужто, убьют его? – прошептал еле слышно. – Ведь царь он.
- Царь? – мрачно и зло улыбаясь, но злясь и досадуя скорее на себя самого, чем на трусливого человечка, что потел сейчас перед ним от страха, переспросил горец. – А царь ли? Ты помнишь, как к власти он пришел? Через кровь… Да и в царском его происхождении у сведущих людей сомнения имеются. Шептались же, что Хозяйка прижила мальчишку от жильца своего бородатого, воина из варваров. Тебя-то тогда еще в завити не было, а я помню, помню. Так что, может, еще и не царь он никакой.
В горле Живчика что-то булькнуло, Турий лоб подумал было, тот сейчас заплачет, но с удивлением увидел, как Мытарев брат поднялся с лавки и вытянулся во весь невеликий свой рост. Тщедушное его тело в дырявом бедняцком плаще гляделось смешно и жалко, когда заговорил он, слова выходили одно за другим с немалою запинкой, но бывший царев вестник глядел сейчас прямо в глаза горцу.
- Вот что… Я теперь… Он царь! Солнце-царь, настоящий царь! Не смей! Не смей слов таких поганых о царе говорить! Не смей, слышишь?! Я трус… Я трус и мерзавец! Я должен был… Не смог, струсил, обосрался. Но больше я не буду… Не стану!
Сзади, за спиною Живчика внезапно выросла Красноносая. Она обняла Мытарева брата за плечи левою рукой, а правую протянула к горцу.
- И почто ты над блаженным измываешься, а? – толстые щеки женщины тряслись, карие глаза почти черными стали от гнева и негодования. – Сильный над слабым! И про кровь он еще вспомнил! Уж чья бы корова мычала… Я тебя настоящим мужчиной полагала. А ты…
- Уймись, женщина, - Турий лоб не спеша поднес почти полный кубок ко рту и медленно, большими глотками осушил его весь. Поставил на стол, взял другой и протянул его Живчику. – На, выпей. Это тебе сейчас нужно, чтобы не дрожать боле. Иди к нему, или к Хозяйке иди, или еще куда, но не сиди здесь, не прячься по норам, иди, делай что-нибудь! Ради всех богов, ради единого бога вашего делай что-нибудь!
Спустившись по узкой, скрипучей лестнице вниз, Мышка остановилась. Надо подумать. Столь многое произошло в столь малое время! Лишь третьего дни, когда виделась она с Кудряшом в своих палатах в Малом дворце, убить мужа была готова, задушить, удавить своими тонкими, слабыми руками! Но давеча в башне что-то такое случилось, что-то сказал он, какое-то слово всего единое, она не помнила, что именно, да и сказал ли, не помнила. А что-то случилось все одно, что-то древнее, скрытое, темное вселилось в маленькую хрупкую женщину – это ее мужчина сидел избитый и истерзанный на земляном полу Полуденной башни, ее муж, отец ее детей, и никому она его не отдаст, никому! Она вспоминала длинные грязные пряди золотисто-русых когда-то волос, вытянутое худое лицо с выдававшимися скулами и впавшими щеками, заплывший сине-багровым синяком глаз и дорожку запекшейся крови, наискось пересекавшую высокий лоб, разодранный царский плащ и висящую безжизненной плетью огромную ручищу с большими, сильными, красивыми пальцами. И в голове ее набатом гудело: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
Только что теперь делать? К Кудряшу пойти? Но ведь он сказал, что бежать не станет, а Мышка знала своего мужа, как никто другой его не знал: если царь сказал что, то ничто на свете его не заставит от слова отказаться. И не потому лишь, что упрям – хотя и упрямства в нем хватало – но оттого, что перед тем, как сказать, Кудряш думал и решал про себя нечто важное, ненарушимое. К Кудряшу идти не след. А может, дружков его из темницы вызволить? А те пусть идут царя спасать, пусть в Полуденную башню проберутся, пусть там хоть скрутят царя, хоть уболтают, но вызволят из неволи. В темноте кромешной и тумане такой план казался ей осуществивым, и она старалась не допускать до себя мысли о том, что скрутить ее мужа двоим-троим нечего и думать, что уболтать его, убедить в чем-то, в чем он сам убежден быть не желает, не сможет и лучший на свете краснобай. Она решила – и она сделает.
Мышка прислушалась – в доме, несмотря на поздний час, не спали, да и снаружи, с улицы, из Среднего города, то и дело доносились голоса и лай собачий, порою откуда-то совсем издалека долетали приглушенные то ли расстоянием, то ли пеленою тумана крики и шум. Женщина неслышно пробралась к входной двери, осторожно, стараясь не шуметь, подняла задвижку и отодвинула засов, тихонько, ровно настолько, чтобы проскользнуть ей можно было, открыла дверь и в следующий миг оказалась во дворе. Теперь, когда она твердо знала, что нужно делать, предстоящее казалось Мышке простым. Всего и дел – пройти через длинный, узкий двор до двери в ледник, спуститься вниз, пробраться вдоль сложенных по правой стене кувшинов с маслом и вином до круглой деревянной задвижки, которой закрывали тесный проход в большой погреб. Там и сидят сейчас Кудряшовы сподручники. В детстве они с сестрой и братьями играли здесь в прятки, и хотя уж столь лет прошло с тех пор, Мышка наизусть помнила тут каждый камешек и не сомневалась ничуть, что не только в темноте, а и с закрытыми глазами сумеет сделать все как надо. Она быстро перебежала от двери до внешней стены, окружавшей большой дом Кучковичей, на миг остановилась, чтобы прислушаться, и замерла, напрягшись: совсем рядом, прямо за стеной отчетливо послышалось громкое довольно, то ли сопенье, то ли кряхтенье, шорканье. Похоже, кто-то карабкался на стену с улицы. Глаза мышкины давно привыкли к ночному мраку, так что вскоре она различила на фоне чуть более светлого неба поверх темной стены совсем уж черное пятно. Человек наверху поворочался, еще покряхтел и спрыгнул вниз совсем рядом с Мышкой, при том, должно быть, ушибся – по тому судя, как приглушенно охнул и зашептал: «Ну, что за несчастье! Ну, почему я такой невезучий?..». Во всем Городе только один мужчина мог так по-бабски причитать.
- Не шуми, Живчик! – прошептала Мышка чуть слышно и, протянув руку, тронула Мытарева брата за плечо. Тот вздрогнул от неожиданности, как испуганная лошадь, и отпрянул в сторону, ударившись тут же о стену и снова охнул от боли.
- Молчи, бесы тебя раздери! – зашипела Мышка. – Али хочешь, чтобы братья мои тебя здесь поймали?
- Царица… - выдохнул Живчик. – Царица…
Какое-то время они стояли молча, оба прислушиваясь к малейшему шороху, но и на улице, и в доме было тихо.
- Твое счастье, что Ворохня с Куренком собак терпеть не могут, - прошептала, наконец, Мышка. – Не то давно тебе задницу разодрали бы.
- А мне все одно, - ответил Живчик. – Все одно. Пущай хватают меня, пущай собаками травят…
- Так зачем ты сюды-то полез? – Мышка пыталась рассмотреть лицо кудряшова помощника, чуть светлевшее в темени ночи, но никак не могла разобрать его выражения.
- Я слышал, что здесь где-то Рыбак с Каменною башкой и еще кто из наших сидят. Думал как ни то их вызволить.
Мышка в который раз подивилась Живчику. Был он не то чтобы совсем уж дурак - нет, Кудряш дураков не жаловал и возле себя таких держать бы не стал, - но как бы немного не в себе. Наверное, иначе и быть не может, думала царица – кому боги многое дают, у того и забирают нечто. А какие дивные Живчик картины рисовал – даже и сам Кудряш тако волшебно не мог на доски или холст перенести виденное. Но кто, скажите, в здравом уме полезет ночью в незнакомый дом вызволять друзей, которые еще незнамо где заперты? Никто. А этот полез. Мышка тяжело вздохнула.
- Иди за мной. Только тише.
Дойдя до дверей ледника, женщина, не оборачиваясь, протянула руку назад и, нащупав холодную и потную ладонь своего незадачливого спутника, легонько потянула его вперед.
- Вот дверь, открывай – медленно, чтобы не скрипнула. Я спущусь, ты за мной ступай потиху, прикроешь и на лестнице стой, дале не ходи.
Только теперь Мышке стало страшно. Сердце колотилось, из груди готовое выпрыгнуть, в каждый следующий миг, казалось ей, выскочит из темноты кто-то, схватит… Однако ни на миг ей даже и в голову не пришло поворотить назад, страшилась она только, что не справится с делом, и тогда ее любимому конец. И она одна будет во всем виновата, она одна! Ведь это она не сказала ничего Кудряшу третьего дни… Но в леднике паче чаяния все прошло удачно, оставив у входа сопящего своего помощника, женщина в кромешной тьме пробралась мимо стоявших рядами пыльных кувшинов с вином и пузатых амфор с маслом, не стронув ни одного, не звякнув ни разу, нащупала задвижку, отвалила лежавший на ней тяжелый неимоверно камень величиной с коровью голову и полезла внутрь.
- Завидую брату, - вполголоса сказал Рыбак. – Спит, как младенец.
- Да, дорого бы я дал, чтобы сейчас поспать, - отозвался Щегол, и в темнице, где сидели четверо царских вестников, снова наступила тишина, в которой ясно слышалось лишь мерное посапывание Каменной башки. – Но не дает мне такой милости господин наш небесный.
- Видать, грешили мы с вами, братья, излишне, - задумчиво протянул Говорун. – А как не грешить, ежели мы обычные, простые люди, рыбаки, выросшие в нищете и голоде и попавшие во дворцы, к богатству и власти. Таковое искушение послал нам небесный наш хозяин, и мы не смогли преодолеть его.
- Блажен человек, который переносит искушение, - почти сразу же ответил Щегол, и по тому, как говорил он это, было видно, что давно уже об том размышлял. - Потому что, быв испытан, он получит венец жизни, который обещал господь любящим его. В искушении никто не говори: бог меня искушает, потому что бог не искушается злом и сам не искушает никого, но каждый искушается, увлекаясь и обольщаясь собственною похотью. Похоть же, зачав, рождает грех, а сделанный грех рождает смерть.
В кромешной темноте погреба, подобной той, что царила во вселенной еще до создания земли и звезд, луны и моря, солнца и человека, слова звучали странно, чудно, будто и не Щегол их говорил, а кто-то вышний, кто-то мудрейший. Помолчали немного.
- Я не совсем то сказать хотел, - прокашлявшись от внезапной сухости в горле, сказал Говорун. - Если говорим, что не имеем греха, - обманываем самих себя, и истины нет в нас. Если исповедуем грехи наши, то отец наш небесный, будучи верен и праведен, простит нам грехи наши и очистит нас от всякой неправды. Если говорим, что мы не согрешили, то представляем его лживым, и слова его нет в нас.
Говорун внезапно замолчал – он сидел на земляном полу погреба, привалившись к доскам, которыми в этом месте, по всей видимости, была обложена стена их узилища, и тут ему показалось, что за спиною он слышит шорох. А потом словно бы кто-то стал тихонько постукивать. Говорун резко отпрянул от стены.
- Ты что шарахаешься? – спросил его Щегол. – Али блохи закусали?
- Похоже, где-то здесь в подполье крысы живут, - ответил Говорун.
Заключенные, не видевшие в полной, абсолютной темноте ни друг друга, ни стен, ни обстановки своей тюрьмы, замолчали, прислушиваясь к неприятным соседям. Снова раздался шорох, затем словно бы посунулся песок по стене, и с глухим стуком на пол упала доска.
- Есть кто живой? – услышали они шепот. Трое узников замерли, не веря ушам, четвертый по-прежнему спал.
- Пока живы, - наконец прошептал в ответ Говорун. – А ты кто?
Ссылка
Сколько ни глядел Соколий глаз на красоту эту, все ж наглядеться досыта не мог. Прямо у его ног раскинула широкие рукава невысоких каменных гряд просторная морская бухта. Ясная, прозрачная до звона голубизна высокого неба, в которой весело купались, набегая слева, с захода, легкие, пушистые облака, спорила с глубокой лазурью моря, уходившего вдаль, к резко синеющему на полуночи окоему. У самого берега, на расстоянии полета стрелы от неширокой каменной террасы, где сидел он теперь, из воды вырастали присыпанные поверху светлой зеленью вьющегося по камням кустарника серые скалы. Втрое, а то и более, были они выше самых высоких башен Города и стояли друг напротив друга, словно три покрытых морщинистой чешуей чудовища, вынырнувшие из темных морских глубин, чтобы растерзать четвертого, того, что помене, в страхе смертном замершего на равном расстоянии от каждого из мерзких каменных тварей. А чуть правее будто бы спешила на помощь своему попавшему в беду дитенку столь же огромная, как остальные скалы, длиною, хотя и не столь высокая, рыба-кит, окаменевшая морская лежага. Каждый раз, когда видел Соколий глаз эту застывшую когда-то давным-давно, еще до начала времен, битву чудовищ, хотелось ему помочь самому малому из них…
- И почто прозвали их Драконьи зубы? – перехватив взгляд мужа, спросила, сама к себе, очевидно, обращаясь, Мышка. – Ничуть же не похожи. Стоят не в ряд, а вразнобой, высоты разной… Скажи, Кудряш, как бы ты их назвал?
Царевич улыбнулся и поглядел на жену. Только она да Хозяйка называли его прежним, мальчишеским именем, другие величали кто как: русичи-жильцы - княжичем или Сокольим глазом, ближайшие друзья-сподвижники – не иначе как царевичем, особо похваляясь своей смелостью, ведь царь Копченый одобрить такое обращение никак не мог. Остальные жители Широкой бухты называли Наместником или Строителем. Потому, прежде всего, что назначенный сюда лето с небольшим назад старшим царевым смотрителем, Соколий глаз едва не на следующий день после своего приезда в Широкую бухту взялся за стройку. По его приказу – и по плану, нарисованному им же, – морскую пристань перенесли правее, насыпав для того куда более широкий и прочный причал, протянувшийся как раз до дальнего из Драконьих зубов. Теперь купеческих судов могло пристать здесь для погрузки и выгрузки многоразличных товаров вдвое против прежнего.
Были и те, кому новая метла пришлась сугубо не по нраву, ибо царский племянник начальником оказался весьма строгим и, хуже того, неподкупным. Не один мытарь, пытавшийся утаить для себя часть собранных налогов и пошлин, и не один хитрован-староста были биты плетьми посреди базарной площади - к вящей радости простого люда. Недовольные суровостью наместника промеж себя ругали его Бородатым варваром, просто Бородою, Патлатым или Лохматым за длинные русые волосы, вслух, однако же, говорить того, разумеется, не осмеливаясь. Самому же царевичу из всех его прозвищ, тайных и явных, нравилось боле всего то, каким звали его мать и жена.
Мышка в последние лета заметно изменилась. Не постарела еще, нет, но из хрупкой девушки с грустными глазами, какой увидел он ее, возвратившись из Лесной стороны, превратилась в зрелую, уверенную в себе женщину. Они поженились два лета назад, когда Копченый от греха подальше отослал своего вернувшегося из Лесной стороны племянника наместником в дальний городок на полуночном побережье Белого моря – Страной суровых гор прозвали это место напротив Медного острова. С тех пор у нее родилось двое девочек, а сын, который на целое лето был старше царского сынка, уже заметно подрос. Вспомнив о мальчике, Соколий глаз нахмурился: малый отчего-то дичился, за три лета так и не сумев привыкнуть к отцу. И сам царевич ругал себя, что, как ни старается, не может открыть в себе почему-то к пацану той любви, какую бы питать должен. Нет, он и мысли не допускал, что дите может быть от другого – Мышка его любит и никого не могла бы принять к себе на ложе, пока Кудряш скрывался в Лесной стороне. И все же между отцом и сыном никак не складывалось, не любилось. Он пытался научить малого счету, азбуке, чертил с ним на песке разные фигуры, чтобы постичь тот смог хитрую науку землеизмерения, но мальчик занимался неохотно, предпочитая проводить время на материной половине.
- Помнишь ли, сынок, что называл я круглым четвероугольником, клеткой? – спросил его давеча, когда прогуливались они утром вдоль причала.
- Угу, - буркнул тот.
- Ну-ка, начерти мне такую клетку.
Сын взял в руку камень и не слишком уверенно провел на прибрежном песке линию, подумал немного, склонив голову набок, пририсовал к ней другую, покороче, и замер, отвернувшись.
- Ну, что же ты, сынок, - попытался подбодрить его Соколий глаз. – Помнишь, что говорил я тебе о клетке? Что у круглого четвероугольника все стороны равны, а числом их…
Мальчик исподлобья взглянул на отца, перевел взгляд на руку его с растопыренными пальцами.
- Че…
- Четыре? – сказал неуверенно, и царевич не смог сдержать глубокого вздоха – никак не мог он смириться с тем, что сын оказался столь неспособным к наукам. Или столь ленивым? «Кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына, а кто воистину любит, тот с детства наказывает его», - часто вспоминал он любимую присказку старого патриарха. Однако же сына никогда не бил – даже шутя, даже легонько, не мог поднять руки на мальчика.
- Правильно, - Соколий глаз сам взял в руку камешек и рядом с кривоватым рисунком сына начертил еще одну клетку – А вот теперь гляди-ка: если бы эта сторона была в две ступни мои длиною и та в две ступни, то сколько было бы таких ступней во всем квадрате?
- Ступне-е-ей? – протянул вопросительно сын, и брови его поползли вверх.
- Да, ступней. Ежели тебе придется площадь поля измерять, чтобы тяжбу разрешить двух земледельцев… - царевич изо всех сил старался быть терпеливым, но то, что легко получалось у него с другими, чужими ему людьми, почему-то плохо выходило с родным сыном. - А когда и та сторона будет равна двум ступням и эта, разве не получится у нас дважды по две ступни?
- Получится, - буркнул мальчик.
- Значит, в этой клетке будет дважды по две ступни?
- Верно.
- А сколько же это будет - дважды по две ступни? Посчитай и скажи!
- Четыре! – твердо произнес сын, как бы неожиданно вспомнив. И широко и открыто улыбнулся отцу.
- Вот и молодец! – похвалил его Соколий глаз. – Правильно, четыре. А теперь давай-ка посложнее решим задачку. Может ли быть клетка вдвое большая этой, но все же такая по виду, чтобы у нее, как и у этой, все стороны были между собою равны?
- Может.
- Сколько же в ней будет моих ступней?..
- И отчего ты стал такой? – немного капризно спросила Мышка, взяв со стоявшего на столе медного блюда кисть винограда.
- Какой такой? – ответил Кудряш, преувеличенно удивленно поднимая брови, и у Мышки в который раз потеплело на душе – точно так же поднимал тонкие темные бровки сын: «Кто съел изюм? Не знаю. Может быть, кошка?».
- Такой такой! – засмеялась женщина. – Я спрашиваю, а ты все не отвечаешь.
- Про зубы драконьи? – весело прищурился царевич. – Так ведь и я тебе говорил не раз и не два уж, что это три морских ящера, которые пожрать хотят детеныша рыбы-лежаги. Не помнишь разве? Тогда для кого говорю?
В этот миг полог белого полотна, прикрывавший вход на небольшую, полуночную, как ее называли, террасу наместникова дома, отдернула чья-то рука, и за спиной Мышки появился Говорун, державший в руках высокую стопку буковых дощечек.
- Я не вовремя, царевич? – спросил он, нерешительно поглядывая на женщину. Все друзья и помощники Кудряша немного робели жены его, должно, оттого, что происходила она из высокого, царского рода Коней и не скрывала гордости своей, хотя была женщиной доброй и приветливой ко всем равно.
- Садись уж! Эва, сколь дров опять притащил! – обернулась к вошедшему Мышка и встала. – Пойду, посмотрю, как малышка. Принести вам чего?
Кудряш покачал головой, потом проводил жену до лестницы, плавным изгибом уходившей с террасы вниз, к господским палатам.
- Поцелуй от меня девочку, - приобняв сзади за плечи, он нежно коснулся губами ее щеки пониже уха.
- Что творишь то, ненасытный! – прошептала женщина. – Ведь я тебе работать не дам…
Кудряш отпрянул нарочито резко. Они улыбнулись друг другу.
- Сегодня у меня земельный закон, - сказал он и поднял вверх указательный палец. – Дело сугубо важное. Даже и не пытайся меня завлечь своими бесстыдными шалостями.
- Прости меня, повелитель! Не буду! – воскликнула женщина и легко сбежала по белым каменным ступенькам. Она была счастлива, совершенно счастлива! Вот уже третье лето, как любимый вернулся из бесконечных своих бегов, и жизнь ее наполнилась смыслом. И еще она рада была убраться подальше из Города, от сварливой и капризной сестры, от непостоянного в прихотях своих царя, от злобной и завистливой родни - даже в Стране суровых гор, местности дикой, мало обжитой, дышалось ей куда вольнее и спокойнее, чем рядом с царским дворцом. А здесь-то, в Широкой бухте, где она наконец стала полновластной хозяйкою в дому правителя, а не безмужней приживалкой, и вовсе раздолье. И детишек полный дом, так что в заботах дни пролетали незаметно, от межей до межей только глазом, кажется, моргнуть успевала. Главное же - каждую ночь с ней теперь был любимый, каждую ночь сжимал ее в медвежьих своих объятьях, так, что перехватывало дух…
- Итак, на чем мы закончили с тобой вчера, Говорун? – подходя к столу и усаживаясь на длинную высокую скамью, проговорил Соколий глаз.
Кипучей натуре царевича мало было, разумеется, одной стройки, пусть большой и важной. В самой просторной из палат наместникова дома он устроил особое «место учения», как с гордостью называл его – здесь Говорун, Щегол и сам царевич учили вырезать буки на деревянных дощечках Нечая, Мехоношу, Неваляйку и Вострилу, которые вместе с ним пришли из Лесной стороны. «Ибо, - не уставал повторять Соколий глаз. - Началом пути своего господин наш небесный имел мудрость - прежде созданий своих, искони. От века она помазана, от начала, прежде бытия земли. Мудрость родилась, когда еще не существовали бездны, когда еще не было источников, обильных водою, прежде, нежели водружены были горы, когда еще господь не сотворил ни земли, ни полей, ни начальных пылинок вселенной. Когда уготовлял небеса, мудрость уже была там. Когда проводил круговую черту по лицу бездны, когда утверждал вверху облака, когда укреплял источники бездны, когда давал морю устав, чтобы воды не переступали пределов его, когда полагал основания земли - тогда уже мудрость была при нем художницею и оставалась радостью всякий день, веселясь пред лицем его, и радость мудрости была с сынами человеческими». Вскоре появились в наместниковой палате и юноши из Широкой бухты – самых смышленых из них отбирал Щегол, терпеливо обходя один за одним дома и выискивая тех, кто хочет научиться письму и счету. Еще не закончили отсыпать новый причал, как на склоне горы к восходу от наместникова дома начали строить храм – для того Соколий глаз звал из Города наилучших мастеров-строителей. Была также у царевича еще одну забота.
Широкая бухта была местом поистине благословенным. Защищенная от иссушающих полуденных ветров тремя цепями покрытых густым лесом гор, она издревле славилась своей плодородной землей. К заходу от нее впадала в Красное море быстрая и полноводная Зеленая река, приносившая с собой изрядно топляка – из прочного, мало поддававшегося гниению дерева местные мастера строили знаменитые на все побережье лодьи. К восходу от Широкой бухты степенно и неторопливо несла свои воды Теплая река. Бабья долина, которую она орошала, едва ли не в любое время года оставалась покрытой сочной, высокой травою, здесь могли прокормиться многие стада коров и диких буйволов. Испокон веку хорошо увлажненная земля давала обильные урожаи пшеницы и ячменя, проса и даже чудесного тростника, из которого готовили сладчайший сахар. На склонах окружавших долину невысоких гор росли в изобилии виноград, груши, яблоки и орехи, а благодаря обилию корма в окрестных лесах водилось множество всевозможного зверья – олени и лани, косули и зайцы, кабаны и барсуки, - так что голод никогда не постигал население этих мест. Однако же и изобилие имеет порой обратную сторону: на столь тучной земле и людишки множились быстро, а с ними множились бесконечные споры о межах, потравах, кражах чужого имущества и угонах скота. Разрешали эти споры старейшины, руководясь не единым законом, которого никогда и не было, а собственным разумением. Что, ясное дело, оставляло бессчетно недовольных, кои жаловались на несправедливость наместнику царя в Широкой бухте. Вот почему день Сокольего глаза, едва лишь занял он это место, сплошь состоял из разбора жалоб обиженных соседями земледельцев и потерпевших скотоводов, не оставляя совершенно времени для других, куда более важных забот. Царевич, всегда старавшийся вникнуть в суть любого, самого мелкого даже, дела, помыкавшись спервоначалу немало, взялся составить свод правил и законов, по которым одинаковые дела и судить можно было бы схожим образом.
- Осталось последнее дело, царевич, - отозвался Говорун. – О водяных мельницах.
- Хорошо, - потирая руки, словно бы в предвкушении чего-то необыкновенно увлекательного, проговорил Соколий глаз. – Но для начала давай-ка перечтем еще раз наш земледельческий закон с самого первого уложения.
- Я готов, царевич, - ответил Говорун, пододвинув к себе одну из стопок деревянных дощечек. – Итак:
«Если земледелец во время распашки нови переступил межу и умалил долю соседа своего, то лишается своей нови, если же он сделал это во время сева, то лишается и посева, и пашни, и урожая.
Если земледелец без ведома хозяина земли распашет новь и засеет, то не получит он не только за труд, но ни урожая за посев, ни даже семени, уже засеянного.
Если договорились два земледельца перед двумя свидетелями обменяться землями, пусть остается их обмен законным и непоколебимым. Если одна сторона отступится от обмена после сева, пусть не расторгают договора, если же до, пусть расторгнут. Если отступившийся не вспахал нови, другой же вспахал, пусть распашет и отступившийся. Если после обмена землями обнаружено, что одна доля меньше другой, и если о том не договаривались, пусть отдаст имеющий большее имеющему меньше.
Если земледелец вошел без ведома засеявшего и самовольно сжал, то ничего не получит из этого, если же его притязание еще и неправильно - отдаст вдвойне против сжатого. Если земледелец сжал без ведома хозяина земли и собрал снопы его, то, как вор, будет лишен всех своих плодов. Доля земледельца - девять снопов, доля же хозяина земли - один сноп, считая снопы по числу пальцев на обеих руках. Разделивший иначе да будет проклят богом.
Если два поселения спорят о границе, пусть обследуют сведущие люди и признают право за владеющим в течение более долгого срока. Если был произведен раздел несправедливо, пусть позволено будет отменить раздел.
Если кто-либо взял землю у обедневшего земледельца, чтобы засеять, и договорился только распахать новь и разделиться, пусть соблюдают договор, если же договорились о посеве, пусть придерживаются договора. Если же к требуемому времени не распашет нови, но разбросает семя по поверхности, пусть ничего не получит из плодов, потому что, обманув, надсмеялся над хозяином земли.
Равно и взявший у обедневшего виноградник и не обрезал его, не окопал и не обнес частоколом, пусть не получит ничего из плодов. Если взявший поле исполу у бедного земледельца, находящегося в отсутствии, раздумав, не возделает поля, - вдвойне столько отдаст плодов. Если же заявит хозяину, что не в состоянии возделать его и хозяин поля не озаботится этим, пусть будет не ответственен испольщик.
Если кто возделает поросшую лесом землю другого земледельца, то три года будет пользоваться ее плодами, затем отдаст ее хозяину. Вырубающий чужой лес без ведома хозяина и возделывающий и засевающий ничего не получит из плодов. Если не имеющий средств для обработки своего поля земледелец бежал в чужие края, то пусть ответственные перед казной за подати собирают плоды, и не имеет права возвратившийся взыскивать с них что-либо. Если кто построит дом или посадит виноградник на чужой пустоши и со временем вернутся хозяева ее, то они не имеют права разрушить дом или вырыть виноградник, а должны взять равноценный участок, где бы ни захотели.
Если кто украдет во время пахоты мотыгу, плуг или ярмо, во время жатвы серп или во время рубки леса топор, то отдаст за это в день по мере зерна. Если бы пастух поутру взял быка у земледельца и пустил его в стадо, и если случилось быку быть зарезанным волком, пусть покажет тушу хозяину и сам будет считаться невиновным. Если бык, отбившись от стада, войдет на возделанные земли и причинит потраву, то пастух возместит ущерб. Если бык пропал без вести, поранился или ослеп, то пусть поклянется пастух именем господа, что не причастен к гибели быка, и не будет нести ответственности. Если поклялся, а затем был изобличен во лжи двумя свидетелями, то да будет у него обрублен язык и пусть он возместит убытки хозяину быка».
- Что-то тут неладно, - задумчиво проговорил Соколий глаз. - Ведь я сам говорил: «Не клянись небом, потому что оно престол божий, землею, потому что она подножие ног его, святым Городом, потому что он город великого царя, ни даже головою собственной, потому что не можешь ни одного волоса сделать белым или черным». А теперь за нарушение клятвы именем господина нашего небесного требую отрубить язык. Не слишком ли сурово?
- Закон должен быть суров, царевич, - откликнулся Говорун. – Мягкого закона никто бояться не станет. К тому же вспомни, как учил ты меня: «Всякий, делающий грех, делает и беззаконие, и грех есть беззаконие». Если так, то верно и обратное - беззаконие само есть грех. А кто делает грех, тот от дьявола, потому что сначала сатана согрешил.
- Ловко и скоро все объяснил, ничего не скажешь, - вздохнул царевич, озабоченно сдвинув брови. – И все же нужно будет к этой доске вернуться, обдумать еще раз. Отложи ее и читай дальше.
И Говорун продолжал читать медленно, с расстановкой, бережно перекладывая одну дощечку за другой, обстоятельно, не торопясь, как если бы не один царевич его сейчас слушал, а целое собрание, и на живом, умном лице кудряшова друга и помощника можно было счесть все, о чем читал он – негодование по поводу покражи мотыги сменялось удовлетворением от справедливости наказания, неподдельным интересом к бедняге, ушедшему на чужбину или жалостью к павшей скотине:
«Если кто-либо обрезал колокольчик у быка или овцы, пусть будет высечен, как вор. Если же и скотина пропала, то отдаст ее укравший колокольчик. Если дерево находится на участке возделанной земли и если соседний участок - сад и на сад падает тень от соседнего дерева, то пусть обрубит его ветви хозяин его, если же нет сада, пусть не обрубает. Если дерево взращено кем-либо и затем при проведении раздела досталось в долю другому, пусть не имеет права распоряжения деревом никто кроме взрастившего его. Если же хозяин участка терпит неудобства от дерева, пусть отдаст вместо этого дерева другое взрастившему.
Если захвачен сторож ворующим в охраняемом саду или пастух доящим скот тайком от хозяина, пусть будет лишен платы и бит плетьми. Захваченный ворующим чужую солому пусть отдаст ее в двойном количестве. Если кто-либо возьмет быка или осла без ведома хозяина, пусть отдаст в двойном размере за наем. Если же издохнет скотина по дороге, то отдаст двоих за одну. Если кто-либо возьмет быка для работы и бык издохнет на той работе, для которой его спрашивали, да не взыщут с взявшего быка. Если же издох на другой работе, пусть отдаст вполне здорового быка. Если кто-либо найдет быка в винограднике или поле, делающего потраву, и убьет или ранит быка, то отдаст быка за быка, или осла за осла, или овцу за овцу. Если кто-либо, рубящий дерево, не обратит внимания, и оно упадет и убьет быка или осла или какую-либо другую скотину, отдаст голову за голову. Укравший быка или осла пусть отдаст его и все сработанное им. Если же кто-то украл быка из стада и стадо съедено зверями, виновный будет ослеплен. Если укравший быка зарежет его и присвоит тушу его, то карается отсечением руки.
Если раб зарежет быка или барана, или свинью, то господин его отдаст скотину. Раб, угнавший из загона овец, и если они погибнут или будут съедены дикими зверями, то будет прибит к столбу, как убийца. Нашедший поросенка, делающего потраву, или овцу, или собаку, пусть в первый раз передаст животное, во второй раз, передавая, пусть сделает предупреждение хозяину, в третий раз пусть обрежет уши или убьет животное и будет считаться невиновным».
На миг что-то в этом месте показалось Кудряшу немного несообразным, шероховатым, но лишь на миг короткий, и тут же ускользнуло, ушло, забылось. Он продолжал слушать Говоруна, примечая, как стопка слева от него убывает и растет та, что справа.
«Если бык, намереваясь войти в сад, свалится в ров и издохнет, то пусть неответственным будет хозяин сада. Если кто-либо убьет пастушескую собаку и не сообщит об этом и произойдет нападение диких зверей на загон, то отдаст все погибшее стадо вместе со стоимостью собаки. Отравивший необходимую для стада собаку пусть будет бит плетьми и отдаст двойную цену собаки ее хозяину. Если это был простой пес, какие встречаются обычно, то пусть отдаст цену собаки и только».
При этих словах царевич невольно посмотрел на Волка – огромный пес серо-бурой масти, точь-в-точь волчьего окраса, за что и имя свое получил, крепко спал на прохладном каменном полу террасы, положив голову на передние лапы. Веки его и самый кончик хвоста едва заметно подрагивали: должно быть, догонял во сне стремительно удиравшего зайца. Щенка подарил Сокольему глазу в Стране суровых гор два лета назад один ушлый торговец в благодарность за справедливо решенный новым наместником спор с царевым мытарем. И с тех пор Волк вырос в громадного зверюгу, с которым без опаски можно было ходить и на кабана, и на горного леопарда даже. Был пес нрава независимого и гордого и за хозяина признавал единственно царевича, всех остальных лишь постольку терпя, поскольку привечал их Соколий глаз.
- Сжигающий или срубающий чужой лес, - продолжал между тем Говорун. - Присуждается к возмещению убытка в двойном размере. Срубающий чужие виноградные лозы подвергнется отсечению руки и ответит за убытки. Сжигающий же ограду виноградника подвергнется клеймению руки и ответит вдвойне за ущерб. Ворующие во время жатвы чужие снопы будут лишены одежд и высечены. Входящие в чужие виноградники ради потребления плодов будут безнаказаны. Если же ради покражи - будут высечены и лишены одежд. Бросающие в гумно или стога огонь будут преданы сожжению. Бросающие огонь в сарай для сена пусть подвергнутся отсечению руки. Разрушающие чужой дом или делающие непригодной ограду, намереваясь огородить или построить свой, пусть подвергнутся отсечению руки. Захваченный в амбаре ворующим чужое зерно или вино из бочки будет высечен в первый раз плетьми и возместит убытки, вторично - будет высечен и оштрафован двойным возмещением, если же и в третий раз - будет ослеплен. Имеющих уменьшенную меру для жита и вина сечь плетьми. Если кто-либо сжал свою долю, в то время как доли соседей еще не сжаты, и привел свой скот и причинил ущерб соседям, то будет бит плетьми и возместит ущерб.
- Славно, славно, - раздумчиво произнес царевич, внимательно оглядев высокую стопку буковых дощечек, выросшую справа от его помощника. Кудряша немного беспокоила та заминка, замеченная им невольно малая шероховатость. О чем тогда читал Говорун? Поросенок, бык, овцы… Нет, не вспомнить. – Кроме одного места, о коем мы с тобою говорили особо, как будто бы все здесь определено по справедливости. Значит, осталось решить лишь о мельницах.
- Да, - ответил Говорун. – Землепашцы порою жалуются на нерадивых мельников: дескать, вода смывает посевы.
- Что ж, думаю, тут особо рядить не о чем – кто виноват, тот пусть и расплачивается. Бери новую доску и пиши, - Соколий глаз прищурился, как бы вглядываясь во что-то дальнее, плохо различимое, немного помолчал и решительно заговорил. - Если вода, идущая к мельнице, опустошает возделанные земли или виноградник, то отдаст возмещение за ущерб хозяин мельницы либо же мельница будет упразднена.
Он еще не договорил даже, как Волк поднял голову, и тут же острым слухом охотника царевич услышал на каменной лестнице шаги. И почти сразу узнал походку Медведя – старший из Хозяйкиных жильцев ступал, как всегда, мягко и по-лесному осторожно, почти неслышно. Почти. Волк, не издавая ни звука, поднялся, и тут светлый полотняный полог отдернула здоровенная лапища старшего жильца.
- Здоров будь, княжич, - пророкотал Медведь, одним глазом сторожко кося на собаку.
- Лежать, Волк! – приказал царевич, и пес тут же улегся, продолжая, тем не менее, внимательно наблюдать за пришельцем.
- Ох, и умна же у тебя псина, княжич! – уважительно произнес жилец. – Что человек, разве только не говорит.
- Что-нибудь случилось, Медведь? – спросил Соколий глаз, оставив без внимания похвалу русича – не до того, мол.
- Из Города пришел до тебя какой-то странный старик с чудной бородой, - ответил воин. – Называет себя звездознатцем и требует к тебе допустить.
«Странный старик с чудной бородой… Кто бы это мог быть?» - подумал царевич.
- Если не одна закавыка с клятвою, на сегодня с земельным законом мы бы закончили, так ведь, Говорун? – сказал он вслух. Тот кивнул. – Тогда отложим на позже. Зови чудного бородача, Медведь.
- Я был примерно в твоих летах, царевич, когда в дом к моему деду пришел Крыса, тогдашнего царя первый советник, - желтоватые глаза старика горели каким-то сумасшедшим блеском, длинный нос и короткий довольно, с ладонь, может, чуть длиннее, пучок сивых волос под подбородком тряслись, когда говорил он. Соколий глаз сразу узнал знаменитого прорицателя, которого не раз встречал в Городе и о котором еще больше слышал. Поначалу он подумал, что старик действительно выжил из ума, но по мере того, как говорил Бородач, становилось понятно, что ум он сохранил по-прежнему живой и ясный. – А дед мой, да будет тебе известно, был наимудрейшим прорицателем не только в Городе, но и во всей знаемой вселенной. Ему открыты были законы судеб человеческих, по взаимному расположению небесных светил мог он определить волю богов, пришествие голода и мора, бурь морских и трясения гор.
Царевич слушал, не перебивая – он умел слушать. Потому – еще в детстве хорошо запомнил росомахины слова, что так часто повторял старый воин: «Кто хранит уста свои, тот бережет душу свою, а кто широко раскрывает свой рот, тому беда». Если старик проделал такой путь, добравшись из Города до Широкой бухты, значит, он может сказать нечто важное. Да, он чрезмерно словоохотлив, пожалуй. Но ему есть, что сказать – и царевич слушал.
- Я вижу, что не ошибся, - неожиданно улыбнулся Бородач, но и улыбка у него выходила какая-то зловещая, так, наверное, мог бы улыбнуться стервятник-гриф, присаживаясь над трупом убитой лани. – Ты мудр не по годам, царевич, ты не перебивал меня, и в глазах твоих нет и тени нетерпения. Так вот, слушай, я перехожу теперь к главному. Крыса пришел к нам в дом, когда заболел царь, и спросил моего деда о четвертом царевом сыне, которого все презрительно звали Копченым и которого никто тогда не подумал бы считать ближайшим наследником трона. И вот что сказал ему дед, я помню слово в слово: «Поверьте, этот юноша и царством управит, и брат ему покорится, потому что так определено и предустановлено богами и явлено сведущим людям в движении звезд. А чтобы вы знали и то, о чем вовсе меня не спрашивали, я скажу, что он проживет несколько больше, чем его дед, разумею его прародителя, Великого царя, но при конце своей жизни впадет в безумие».
Царевич внимательно посмотрел на прорицателя и по своему обыкновению задумчиво сгреб русую, слегка кучерявившуюся бороду в кулак.
- Что у тебя на уме, старик? Зачем ты мне все это рассказываешь?
- Какое будет безумие, и в чем будет состоять, этого никто из знавших пророчество не мог точно отгадать, - продолжал говорить звездознатец, не отвечая прямо на вопрос. - Одни относили предсказание к помешательству на деньгах, а другие привязывали к какой-либо другой телесной слабости. Но вот теперь, нынешняя луна еще только к полони приближалась, Светлый царь вызвал к себе патриарха и начал вдруг безрассудно настаивать на том, чтобы был признан истинным богом некто и не рожденный, и не родивший. Известный своей твердой приверженностью к вере в древних наших богов, Хромой пришел посоветоваться со мной и говорил, будто предсказание, наконец, исполнилось, потому, де, царево мнение, как совершенно противоположное истине, бесспорно есть настоящее и самое худшее безумие.
Соколий глаз слушал со все возраставшим интересом, стараясь не упустить ни слова из сказанного Бородачом и за словами произнесенными разглядеть то, что по всей видимости открыть ему хотел прорицатель одними лишь намеками.
- Первые припадки болезни начались в середине весны. Мудрейший и блаженнейший Патриарх настоятельно советовал Светлому царю отечески позаботиться о делах царства, пока еще есть время и силы подумать о том, и избрать человека, который бы имел усердное попечение о наследнике власти, мальчике, еще не пришедшем в возраст, верно бы охранял царицу и заботился о ней, как о матери. Однако время шло, наступило уж лето, а царь все медлил с распоряжением и указанием того, что должно быть после его смерти, ибо никак не хотел верить в близость кончины и утверждал, будто хорошо знает, что ему остается прожить еще в половину столько же лет, сколько он уже процарствовал. Это зловреднейшие обманщики, называвшие себя звездочетами, появившиеся у царского трона невесть откуда и не имеющие к науке о движении звезд и влиянии их на судьбы человеческие никакого отношения, уверили его, что скоро он от болезни оправится и даже займется, как они бесстыдно утверждали, любовными делами, мало того, обратит в развалины иноплеменные города. Дальше – больше, эти люди, любящие болтать и привыкшие лгать, скорее чревовещатели, чем истинные звездонаблюдатели, предсказывали еще сотрясение вселенной, сближение и столкновение величайших звезд, порывы страшных ветров и почти всеобщее изменение стихий. И не только объявили они лето и луну, но точно определили самый день грядущего светопреставления. Так что теперь вот уже который день по приказу царя слуги его ищут и приуготовляют для житья пещеры и убежища, недоступные для ветров. Одни, подобно муравьям, роют землю, другие ставят в Верхнем городе палатки, натягивая втрое скрученные веревки и заостряя колья длиною в локоть, чтобы непоколебимо эти палатки утвердить.
- Мне кажется, я понял, что хотел ты сказать, - медленно, взвешивая каждое слово, начал царевич. – Но почему пришел ты именно ко мне? Ведь даже если Светлый царь, да пошлет ему господин наш небесный долгие лета здравствования и царствования, окончит когда-нибудь свои дни, у него есть наследник.
- Я хочу теперь вспомнить еще одно предсказание, - сморщенное, как печеное яблоко, лицо старика осталось непроницаемым, желтые глаза сощурились совсем. – Когда родился мальчик, Светлый царь послал за мною и просил составить прорицание судьбы наследника.
- И что же? – не удержался от вопроса Соколий глаз.
- Характер мальчику звезды обещали непреклонный, даже упрямый, со склонностью к недоверчивости и доскональному исследованию любого дела. До времени будет он болезненным, сказал я его отцу, но через два лета избавится от хворей, обусловленных тем, что взаимное расположение солнца и ярчайших звезд оказывает влияние на мальчиков, рожденных в последнюю луну лета. И еще движение небесных сфер указывало непреложно: проживет будущий царь дольше своего отца, а ростом превзойдет его, хотя и не намного, внешностью же напомнит своего деда.
- Будущий царь… - тихо проговорил Соколий глаз, потом глубоко вздохнул и поглядел на Бородача без всякого выражения. – Что ж, значит, Город получит достойного наследника, и жить он будет долго и счастливо.
- Светлый царь тоже именно так расценил предсказание звезд, - еще тише ответил старик. – Однако я не открыл ему одного: прорицание «проживет дольше» означало «умрет вскоре после».
- Правильно ли я тебя понял, Бородач? – голубые глаза царевича впились в лицо старика, словно хотел он насквозь пронзить прорицателя этим взглядом.
- Да, царевич, - ответил тот просто. – Поспеши теперь же в Город, там грядут большие перемены, и у тебя есть ум, воля и сила, чтобы эти перемены обратить себе на пользу.
- Спасибо, старик! Если окажется твой совет верным, я не забуду твоей службы.
- На то я и надеялся, отправляясь в Широкую бухту, - хитро сощурился Бородач.
Болезнь
В такие хмурые, дождливые дни, как сегодня, когда холодное потное подбрюшье беспросветно серого неба всею тяжестью укладывалось на улицы Города, на каменные стены и башни, напрочь закрывая из виду поросшие кудрявыми соснами горы противуположного берега, Копченому делалось совсем лихо. В ушах шумело немилосердно, так, будто кто неловкий мешал в голове ведро воды, а стоило закрыть глаза, в мерцающем темно-красном тумане плыли, кружась, и медленно распускались мучительно яркие цветы. С трудом же разлепляя веки, царь не сразу начинал различать окружающее – лишь через некоторое время из-за светло-коричневой дымки выступали размытые очертания. Окно, стол, миса на нем с хлебом и сушеным виноградом. А кто это рядом? Толстый, бесформенный… Ага, сын. Только что-то в нем не так. Ну, да, конечно – у Жады нет головы, он держит ее под мышкой, да еще рот ей затыкает свободной рукой, та, бедная, пытается что-то сказать, но лишь мычит нечленораздельное. Прежде сын без головы, да не этот, а другой, тот, что ведьминым отродьем родился, все твердил о боге едином. Тогда Копченый о сем не задумывался особо, но теперь ему стало то необычайно важно.
- Вот скажи мне, сделай милость, что разумел мой племянник, называя себя сыном бога и сыном человеческим? – Копченый протянул руку к безголовому Жаде, тот попятился. - И еще говорил: «Отец мой более меня есть». «Более» можно сказать об отце, как виновнике сына, так ведь? Хромой же патриарх полагает «более» не просто, не по существу, а по отношению к крайнему истощанию и уничижению в вочеловечении, а иные объясняют и иным образом. Сын. Сын… Вот мой сын, нет не мой, о тот, что ведьминым отродьем был… Да, был. Ага, он говорил, что за ним идет к отцу именно грядущий князь мира. Но теперь решительно ничего не можно найти в нем, ибо и голова его, и тело бесследно исчезли.
- Пап! Ты что, пап?! – услышал Копченый тонкий, капризный голос. Толстый и бесформенный зашевелился, закачался, потом решительно водрузил голову свою себе на плечи и стал отступать все дальше, тоненько подвывая. – Мам, а мам! С отцом опять нела-а-адное!
- Нужно наказать Хромому составить собор и созвать всех, кто умел бы объяснить божественные догматы, - продолжал между тем Копченый невозмутимо. - И сказать им так: «Принимаю и изречения богоносных отцов касательно слов «Отец мой более мeня есть!», но утверждаю, что это сказано и по отношению к созданной и подлежащей обязательным в ближайшем будущем страданиям плоти моего гнусного племянника». Да-да, именно! Ибо таковое определение означает всемерное умаление пред отцом этому якобы воплотившемуся сыну, потому через восприятие человеческого естества и явление к нам он потеряет равенство с отцом и останется в пределах уничижения и не обожится сам и не возвысит уничиженного человеческого естества и не сделает его соучастником в собственной выдуманной славе через самое соединение с ним, а, напротив, сам будет уничижен им. Хорошо сказано! Если бы слова эти подобны были камням или пламенному мечу, их можно было бы поставить в Малом храме, как угрозу смертью и отлучением от веры наших отцов тому, кто осмелится даже вникнуть в этот предмет и только подумать о нем.
С той стороны, где исчез давеча Жада, появился другой кто-то – повыше и, кажись, потоньше. Дак ведь это Подпалинка!
- Ты вернулась ко мне, душа моя! Тебя не было целую вечность! – Копченый говорил мягко и искренне, покрасневшие глаза его моментально увлажнились, еще через миг по впалой, небритой щеке медленно покатилась одинокая слеза. Подпалинку передернуло от омерзения. Эта дряблая кожа, эти жидкие, бесцветные волосы, дрожащие руки и вечно хлюпающий, красный, с синими прожилками нос – царь давно стал ей противен, невыносимо было ей видеть его, ощущать кислый запах старого тела, ибо Копченый отчего-то теперь смертельно боялся мыться, заманить его в ванну стало целым делом.
- О чем ты толковал здесь, старый? Сына напугал, - привычно подавляя брезгливость, проворчала женщина.
- О важном, любовь моя! – живо откликнулся царь. – Об очень важном. Видишь ли, что, вообще, означает «И не родил и не рожден»?..
- Постой-ка, - перебила его царица, взяла за руку и вложила в нее небольшую серебряную чашу, до половины наполненную теплой желтоватой жидкостью. – На, выпей. Это твои любимые звездознатцы тебе посылают питье для просветления головы и избавления от всех твоих хворей.
Копченый послушно взял чашу, поднес к губам и стал пить мелкими глотками, все выше задирая голову. На тонкой морщинистой шее кадык ходил вверх-вниз, вверх-вниз. Подпалинка отвернулась.
- Доколе ж это длиться будет? – проговорила она тихо. – И ничего ведь не берет аспида старого! Трое молодых и здоровых от такого давно бы к праотцам отправились, а этому все нипочем. Доколе с ним мучиться буду?
Копченый допил лекарство, неуверенно поставил чашу на стол и продолжил, он явно не слышал слов жены.
- Всякая вообще хула против бога служит соблазном для варваров, обращающихся в нашу богоугодную веру – я в сем убежден. Однако патриарх, который, как все знают, отличается умом и добродетельною жизнью, не хотел даже слышать: мол, это не ведет ни к чему доброму и удаляет от истинного понятия о боге. Ибо слова, которые будто бы служат к соблазну и претыканию, говорит Хромой, подвергают проклятию не бога вообще, творца неба и земли, а измышленного безумными бреднями моего племянника бога и не рожденного, и не родившего.
- О мудрейший из мудрых! – неожиданно рядом с Подпалинкой возник еще один кто-то, смутно знакомый, и заговорил сладчайшим голосом, нараспев. - Твое указание, приправленное красноречивыми доводами человеческой учености, со всем искусством ораторских украшательств, имело такую силу убеждения, что едва могли оторвать свой слух от него не только обычные люди, обращавшие внимание на его изящную внешность и приятную оболочку, но даже и те, кто сумел вникнуть в их глубокий смысл.
Царь поморщился, как от досадной помехи, и возвысил голос.
- Предоставлю им сокрушаться в глубине своих сердец и, воспользовавшись услугами истинных ученых звездознатцев, угодивших мне немало в недавнем прошлом, стану защищать наших богов истинных и осуждать всех, кто по невежеству и неосмотрительности допускает хвалить бога и не рожденного, и не родившего. Пусть о том трубят на каждом углу Города – и в Верхнем, и в Среднем, и в Нижнем, - и главнейшие из моих советников, и все мои родственники, отличающиеся особой ученостью, расскажут о том народу, и везде пусть рукоплещут сказанному мудрейшим Светлым царем. То есть мною. Да!
- Мозг в моей голове был бы попран ногами, и я был бы вовсе недостоин этой одежды, - смутно знакомый заговорил теперь совсем другим голосом, грозным, густым, сопровождая слова свои величественными жестами. - Если бы признал истинным богом скотоподобного деторастлителя, учителя и наставника на все гнусные дела.
- Только его дурацкое хромейшество решительно воспротивился моей вселенской мудрости, - захихикал в ответ Копченый. - Фу ты ну ты! Патриарх полагает мои слова опасными и вводящими новые догматы, всесветный дурачина убеждает других остерегаться их, как яда! Чем наносит царю жестокую обиду и оскорбление.
- Все-таки, не след столь открыто смеяться над стариком, Гавраша, - тихо проговорила Подпалинка, обращаясь к своему спутнику, молодому человеку невеликого росту, но весьма приятной наружности, одетому на редкость богато и даже, пожалуй, щегольски.
- Да он, все одно, ни шиша не понимает! – рассмеялся тот, к кому обращалась царица. Маленькие, черные, как угольки, глазки его и длинный, тонкий, что вороний клюв, нос и дали ему имя-прозвище. С тех пор, как Подпалинке удалось удалить из Города ненавистного Рыжего – в одно из редких просветлений от своей болезни царь приказал своему ключнику отправляться воевать дальние горные городки и селения на полуночном берегу Белого моря, - они жили с Гаврашей почти открыто, никого не таясь. Царице особенно нравились пылкость молодого любовника и его умение говорить: болтать Гавраша горазд был необыкновенно. И частенько она оставляла его в царской ложнице, более того, порою они даже занимались любовью на том самом ложе, где рядом спал Копченый. И особо веселились, когда он просыпался, разбуженный ее криками или мужскими стонами и начинал бормотать: «Что такое, душа моя? Сон дурной привиделся?»
И все же бывали дни, вот как сегодня, когда Подпалинке делалось не по себе. Ее страшили перемены, которые принесла с собою болезнь – никогда прежде не был царь столь нежен с нею, никогда прежде не был он столь велеречив и многословен. Порою в ней даже шевелилось подспудное сомнение: а не другой ли человек рядом с нею, а ну как появится сейчас из-за двери тот, настоящий Копченый, схватит ее за волосы… В один из таких дней она и послала Гаврашу к старухе-ведунье, жившей на противуположном берегу, вверх по течению Реки, у самой ее истеки из Красного моря. Гавраша принес заветное средство, которое, как уверяла старуха, должно было извести негодного мужа еще до межей, Подпалинка давала его царю, но кроме усиления болезни ничего не случилось: Копченый плохо видел и мало что понимал из происходящего вокруг, но умирать отчего-то не хотел.
- Чует мое сердце, накажут нас с тобою боги в другой жизни за то, что над полоумным измываемся, - царица тревожно поглядела на любовника, но тот лишь беззаботно улыбнулся в ответ.
- Не печалься, ласточка моя! Он пожил, и хорошо пожил. Теперь наш черед, - Гавраша подошел к Подпалинке сзади, обнял ее, крепко обхватил ладонями груди, губами нежно сжал маленькое теплое ухо, и мягкая волна томной неги прокатилась от самых ее ступней, подступив к горлу. – Зачем тебе со стариком спать, который ни на что ни годен, если ты моложе и красивее всех красавиц царства? Если есть у тебя такие мягкие маленькие ушки, от сладости которых перехватывает дыхание мое…
- Эй, старый! – продолжил он, все так же обнимая Подпалинку. – Патриарх вызывает тебя на суд!
- Я был бы, - заговорил царь немного растерянно, ища глазами патриарха и, похоже, не находя его, - неблагодарен и безрассуден, если бы не воздал моему владыке и царю всяческих царей - богу хоть самую малую часть за все те благодеяния, которые я от него получил. Употребив со своей стороны все старания для того, чтобы его - истинного бога, не подвергали анафеме.
Наконец взгляд Копченого остановился на светлом пятне окна, и голос его окреп, он заговорил с заметным раздражением.
- Тебе, как человеку умному, не должно вдаваться в срамословие и дерзко говорить то, что совершенно неуместно. Тем не менее, я представлю различные оправдания и выкажу долготерпение, какого никогда во мне не бывало. Чтобы избежать упреков и насмешек чистых дураков, чьи мнения непостоянны и изменчивы, я заявляю, что произошел от самых благочестивых родителей, и настоятельно требую себе суда справедливого и благословенного богами. Или я оправдаюсь и докажу, что не верую в бога-деторастлителя и не ввожу извращение в веру наших отцов, и тогда подвергну заслуженному наказанию того, кто изрыгает хулу на помазанника господня, или я буду обвинен в том, что прославляю иного бога, а не того, которого чтут в моем царстве. И тогда я узнаю, наконец, истину и принесу немалую благодарность тому, кто отвратил меня от ложного мнения и научил истине. А после я желаю жить в том домике в лесу, крышу которого починил недавно мой рыжий ключник, чтобы воспользоваться благорастворенным воздухом и избежать многолюдья, и совершенно заняться врачеванием моей болезни.
- Видать, сам сатана о старике печется, - негромко проговорил Гавраша, с досадой глядя на царя. – Плесни ему ввечеру вдвое ведьминого средства.
Он еще раз поцеловал Подпалинку, расцепил обнимавшие ее руки и подошел к Копченому почти вплотную.
- Эй, дед! – царицын любовник потряс перед лицом старика пальцами, чтобы наверняка привлечь его внимание. – Пора уж! Собирайся, на том свете тебя с факелами ищут. Где, говорят, наш Светлый царь, куды запропастился?
- Иду, иду, сынок! – Копченый открыто и просто улыбнулся Гавраше и тут же повернулся к Подпалинке, отчего лицо его еще боле подобрело и все как бы осветилось изнутри. – Только уж и ты, моя девочка, приходи за мной поскорее, а то я там без тебя скучать стану.
Подпалинка от этих слов заметно побледнела и невольно одной рукой схватила за плечо своего любовника, а другую ко рту поднесла.
- Тьфу, ты! Чтоб тебе пропасть, дурак старый! – Гавраша поворотился к женщине, его черные глазки стали совсем маленькими, и по тревоге, в них проглянувшей, стало ясно, что и его слова сумасшедшего старика растревожили изрядно. - Плетет невесть что, не слушай его, царица моя! Пойдем отсель.
Когда ушли они, любимая и этот, смутно знакомый, Копченый вздохнул и, громко шаркая обутыми в теплые войлочные туфли ногами, пошлепал к себе, в одинокую стариковскую ложницу, где проводил он порою целые дни и где ночевал, когда царица была не в духе и прогоняла его из большой царской спальни. В узкой, обшитой тесом комнатке царил полумрак – единственное маленькое оконце пропускало совсем мало света. Может, оно и к лучшему: теперь в голове Копченого почти прояснело, яркие цветы больше не взрывались перед глазами, молоточки в висках стучали не столь громко и требовательно. Царь подошел к висевшему на правой от двери стене большому, с две ладони величиною, не менее, серебряному зеркалу, снял его, потянул за медный гвоздок, на котором оно держалось, кусок тесины отъехал от стены, образовав узкую нишу. Копченый достал оттуда каменный флакончик и малую стопку, сработанную из такого же зеленого камня, накапал в стопку несколько капель светло-коричневой тягучей жижи и выпил, разбавив водою из стоявшего на столе кубка. Ящерка говорила ему когда-то: «Если заболеешь, выпей чудесного этого отвара, любая хворь отступит». Так он и делал теперь, никому, даже жене, даже любимой своей Подпалинке ни слова не говоря – ибо та ненавидела давно уже мертвую свою соперницу лютой ненавистью. Однако сегодняшние капли были последними – как ни тряс царь каменный флакончик с ящеркиным зельем, не вытряс боле ни капли.
Когда солнце уже прошло свой путь над головою и понемногу все ближе стало спускаться к поросшим соснами холмам противуположного берега, Копченому сделалось лучше: в голове совсем прояснело, боль ушла, осталась лишь некоторая слабость, как после болезни. Когда в висках перестали стукотать ненавистные кузнецы, царь вдруг ощутил необычную тишину – в Малом дворце отчего-то не слыхать ни звука. Сквозь узкие окна с улицы доносятся обычные в этот сонный послеполуденный час ленивые голоса дворни, заполошное квохтание кур, унылое голубиное «уху-ху!» далекая ругань чаек да собачий лай, но здесь, в царских палатах, будто вымерло все. Странно.
Никого не встретив, Копченый вышел на крыльцо и разом забыл о необычной тишине во дворце. До чего же он любил это время – первую луну после лета! Уже не столь невыносимо жарко, но до осени далеко, и еще много-много теплых, солнечных дней впереди. Мальчишкой Копченый страсть как любил в такие дни бегать на виноградники, что насажены были во множестве по склонам напротив Верхнего города, глядеть, как земледельцы метят разведенным в смоле и оливковом масле суриком плодовитые лозы, чтобы знать, какие потом обрезать, а какие привить. Красные мазки казались младшему царскому сыну зловещими кровавыми метками, что предопределяют судьбу – отчего ему тогда тако привиделось? С верхних полей полуденный ветер доносил далекий запах сухой перепаханной земли и сладкий, тяжелый навозный дух. И было так хорошо, так вольно бегать по рассыпанным по земле звонко хрустящим платановым листьям и мякине, в которые скоро начнут укладывать снятый виноград, а потом они с мальцами из Среднего города воровали сушившиеся на солнце орехи и бежали купаться к Волчьим камням… Боги, боги, когда же это было?
Царь глядел на царственную лазурь Реки, величественно несущую воду Красного моря в Белое, на лоскутки парусов рыбачьих лодок, на дымки, поднимавшиеся над Средним и Нижним городом, и думал о своей жизни. Как же не хочется стареть! Как не хочется ощущать себя старым, дряхлым, немочным! Ведь только что, вчера как будто, окунал он палец в смолистый, пахучий сурик и мазал красной краской щеки, лежал в изнеможении, кончив до времени, облапив крепкую грудь конопатой дочки торговца тканями, первой своей девки, и потом говорил с Рыжим и Крысой у кривой сосны, и палатка, где умирал отец, была рядом, и вот возвращение из Страны отцов и рождение сына – все это стояло перед глазами, живое, не ушедшее. Он прожил счастливую жизнь. Да, счастливую! И сколь себя помнил, всегда крепко держал свою судьбу в собственных руках, без жалости и рассуждений ненужных убирая с дороги всех, кто по злобе или недомыслию осмеливался стоять у него на пути. И теперь он царь, могущественный правитель самого большого и богатого города на свете, его боятся и трепещут все земли, все народы на полуночи и полудни, на восходе и заходе от Города, у него есть любимая женщина и сын, продолжатель рода.
- Голову-то не напечет? – услышал он за спиной знакомый голос. Подпалинка! Как же она о нем заботится всегда, как любит… - Зачем на самом солнцепеке стоишь?
Копченый живо обернулся и увидел жену. Выражение лица ее было озабоченное и вместе недовольное.
- До чего же хорошо на воле! – царь широко развел руки, словно бы обнять жену собираясь, она едва заметно вздрогнула и сделала полшага назад. – А я, дурак, отчего-то все взаперти сижу, как сыч. Пойдем, с Садовой террасы у полуночной стены поглядим на Красное море, таковая там сейчас красота, должно быть!
Подпалинка внимательно посмотрела на мужа.
- Я бы и рада, да заботы одолели, - проговорила она медленно, все так же оценивающе разглядывая царя, будто не видела его очень давно. – Недосуг мне на красоты любоваться, когда такое деется.
- Что стряслось? – насторожился Копченый, и в глазах его Подпалинка с удивлением заметила не виденные с самого начала болезни, с тех пор, как стали они с Гаврашей пользовать царя ведьминым снадобьем, ясность мысли и решительную готовность к немедленному действию, что всегда отличали ее мужа. – С Жадой что? Не заболел ли? Я так и знал! Шляется невесть где цельными днями, нет чтобы дома быть, возле родителей…
- Да все хорошо с Жадой, слава богам! – перебила мужа Подпалинка с немалым раздражением. – Здесь он, нисколько не шляется.
- Так что за заботы? – Копченый был озадачен: любимая чем-то недовольна, но чем?
- Ключник принес злую весть: новый заговор против тебя открылся, Светлый царь! – Подпалинка всплеснула руками и сделала шаг к мужу. – Бородач проклятый козни строит.
- Ну! – царь неподдельно удивился, затем помрачнел. – Этот прорицатель может быть опасен, очень опасен! Что вызнали, говори!
Через малое время в большой палате собрались вокруг Копченого Подпалинка, патриарх и новый царский ключник, ловко заместивший Рыжего, едва лишь тот отправился на Белое море. От хорошего настроения Копченого не осталось и следа. Любимая выглядела раздраженно, хромой патриарх прятал глаза, Гавраша же царю никогда не нравился – какой-то склизкий, ненадежный он на вид. Но жена всецело доверяла чернявому франту, называя его человеком дельным и Городу весьма полезным, а Копченый высоко, превыше любого другого, ценил мнение Подпалинки.
- Дознано было, Светлый царь, что Бородач имел сношения с твоим племянником, наместником в Широкой бухте, - начал ключник.
- Так и что же? – перебил его царь довольно холодно. – Племянник мой прощен мною за давние грехи свои и хорошо показал себя в Стране суровых гор: пошлины оттуда и с Медного острова никогда не были столь обильны, как в его там наместничество. И теперь то же видим мы в Широкой бухте – как говорят, торговля и ремесла там процветают, строительство идет большое. Может, нужда в прорицании у племянника моего возникла для того…
- Может и так, - довольно бесцеремонно перебил царя ключник. – Мои же соглядатаи доносят иное.
- Что же такое важное доносят они, что ты, чернявый, царя перебиваешь? – в голосе Копченого слышалось уже не раздражение даже, а почти злоба. Подпалинка обеспокоенно посмотрела на мужа, затем перевела взгляд на своего любовника.
- Не гневайся, Светлый царь, на слугу твоего самого верного! –ключник приложил маленькие, по-женски изящные руки к груди и глядел на Копченого с выражением собачьей преданности. – Доносят мне, что подручные наместника открыто, не таясь никого, бесстыдно его царевичем величают.
Царь нахмурился, поглядел на царицу, на патриарха и снова уставился на Гаврашу.
- Дальше!
- А ежели так, - осторожно, вкрадчиво продолжил ключник. - То предположить мы можем, что племянник твой не оставил мысли о том, чтобы захватить престол царский. И значит, в Широкую бухту вызывал он Бородача неспроста, а с тем, чтобы колдовские чары на тебя, Светлый царь, навести.
Копченый молчал, мрачно воззрившись на ключника. В душе его медленно закипала злоба – снова дылдиному отродью неймется, снова варвар лесной козни строит! И это после всех благодеяний, которыми я его осыпал! А ведь у него еще и собственный щенок растет…
- Осмелившись предположить такое, я послал к Бородачу, едва тот из Широкой бухты вернулся, своего человечка, - понизив голос почти до шепота и вытаращив глаза, продолжал Гавраша. – И вот что вызнал соглядатай: прорицатель занимается волшебством, у него было открыто изображение черепахи, вмещавшей в себе человечий образ, у которого обе ноги были в кандалах, а грудь насквозь пронзена иглой.
При этих словах сидевший до того подавшись вперед и внимательно слушавший то, что говорил ему ключник, царь отпрянул назад и побледнел. Он перевел настороженный взгляд на патриарха.
- Это правда, господин мой, - произнес Хромой, тяжко вздохнув. – Я видел сегодня колдовскую куклу. Сомнений нет, Бородач вызывал бесов. Я давно говорил тебе, Светлый царь, от прорицателей да звездознатцев самозваных добра не жди.
- Только это еще не все, Светлый царь! – тут же встрял ключник. – Из Широкой бухты негодный Бородач привез бесовские дощечки. Складывание и перекладывание их в особом порядке, как полагают сведущие люди, вызывает и собирает легионы демонов, которые беспрестанно спрашивают, зачем они призваны, быстро приводят к концу данные им поручения и усердно исполняют приказания.
Копченый сжал кулаки.
- Так вот откуда недавние хвори мои, - царь пытался утишить захлестнувшую его волну дикой злобы, и тут в висках его снова застукотали молоточки. Он поморщился.
- Мерзкий старик давно к тебе ненавистью проникся, - вступила царица. – Очевидно от жадности: хотел, видать, большего вознаграждения за свои прорицания.
- Да куда ж большего, я ж… - царь замолчал, скривившись от боли.
- А помнишь, как прибыли в Город послы от народа, населяющего берег Белого моря далеко на заходе? – Подпалинка явно обрадовалась тому, что Копченого, по всей видимости, вновь мучают головные боли, и постаралась подбросить еще дров в костер все разгоравшейся царской злобы. – Язык тех варваров столь неправилен, что Бородач вызвался быть толмачом. Поначалу он верно передавал тебе принесенные вести, но заметив, что ты, Светлый царь, отвлекся, стал укорять послов за то, что они слишком легко на все соглашаются, он подучал варваров воспротивиться твоему требованию, дескать, так они и у царя большую дружбу приобретут, и у своих соотечественников больше чести получат.
- Ты откуда знаешь? – сварливо спросил Копченый, неожиданно неприязненно посмотрев на жену.
- Так ведь бабка моя, мать моего отца, родом из тех мест как раз, откуда послы варваров приплыли. Она меня, когда малою я еще была, некоторым словечкам тамошним обучила, - Подпалинка глядела на мужа честными совершенно, широко открытыми глазами, руку к груди прижав. – Я тебе тогда еще говорила, да ты и слушать не хотел!
Копченый выпрямил спину, крепко обхватил руками поручни стоявшего на возвышении царского седалища и заговорил сильным, крепким голосом, слегка нараспев, словно смакуя каждое слово.
- За колдовство против царя, вызывание бесов и делание бесовских табличек, козни против царской власти и народа великого Города негодного прорицателя и самозваного звездознатца Бородача сегодня же схватить, лишить всего имущества и завтра в полдень ослепить его на площади перед Малым храмом при общем стечении народа.
- Что, мой любый, голова опять разболелась? – Подпалинка склонилась над мужем, и тот медленно отнял руку ото лба.
- Как давно ты меня тако не звала, - прошептал он и попытался улыбнуться, но лишь скривился от боли. – Проклятье!
В Большой палате они остались одни, Гавраша, не мешкая, сразу ринулся Бородача хватать, патриарх понес в Малый храм большой глиняный кувшин с белыми пшеничными лепешками и печеньем – дары богам за выздоровление царя. В выходившие на заход окна тремя широкими полосами лились кроваво-красные лучи закатного солнца, медленно тонувшего в Красном море. Подпалинка поднесла к губам царя серебряный кубок.
- Выпей, любый, все и пройдет.
Копченый медленно, глоток за глотком выпил немалый кубок до дна.
- Когда пьешь, хорошее вино, как будто, - слегка скривился он. – А после во рту привкус какой-то остается… Привкус чего-то знакомого, не пойму чего.
- Должно, от ежевики, - она провела рукой по редким, седеющим волосам. – А теперь тебе помыться надо, от теплой воды последняя хворь из тела твоего убежит. Пойдем, я все уж приготовила.
- Пожалуй, пойду, - Копченый посмотрел на жену с благодарностью. – Я и вправду давненько не мылся.
В ночи царю значительно похужело. Он метался по постели, несвязно бормоча что-то, порою зовя жену и сына, но никого не узнавая. Подпалинка, не сомкнувшая в ту ночь глаз, стояла поодаль от царского ложа смертельно бледная, с ввалившимися, испуганными глазами. Никак не ждала она, что столь тяжко будет ей глядеть на умирающего мужа. Пока давала ему каждодневно ядовитое питье, хотела лишь одного – чтоб сдох поскорее постылый, дряхлый, ни на что не способный старик. И вот теперь, когда ведьмино зелье, наконец, сделало свое дело, она могла думать только о том, как убила. Она сама убила его! Убила человека, который сделал ее царицей, который, единственный, любил ее… И невольно, не отдавая себе отчета, что делает, женщина подносила к глазам раскрытые ладони – вот этими самыми руками… А прямо напротив царицы, по другую сторону ложа умирающего стоял, сложив ладони перед собою, патриарх. Он заметил и ужас во взгляде Подпалинки, и то, как глядела она на руки свои, и, обращаясь к богам с просьбой принять душу царя с присущим их потомку почетом, он думал про себя: «Неужто? Неужто все же она…»
В царской ложнице стоял тяжелый дух – Копченый обмочился, потом его вырвало, и пока рабыни-служанки меняли постель, пока обтирали зелено-желтую блевотину с лица и шеи старика, Подпалинка все порывалась выйти вон, чтобы не видеть того более, чтобы не рвать себе душу. Но не в силах была сдвинуться с места и все стояла, глядела, глядела.
Под утро царь на короткое время затих, должно быть, уснул, но дышал тяжело, с присвистом. Потом открыл глаза и, поискав взглядом Подпалинку и найдя ее, довольно внятно прошептал:
- Оденьте меня воином… Воином хочу…
При этих словах поднялась суматоха, забегали слуги в поисках воинских доспехов, долго не могли найти, дворец весь осветился мечущимся пламенем свечей, наполнился гомоном и топотом множества ног. Наконец отыскали где-то старый, со следами ржавчины шлем и длинную, не по росту совсем кольчугу, наспех почистили от пыли и мышиного дерьма, да только поножей сыскать так и не сумели. Подпалинка с неподдельным ужасом глядела, как с умирающего старика снимают пышный царский наряд, в который его облачили совсем незадолго перед тем, и напяливают на него латы, надевают шлем – голые худые стариковские ноги, выглядывавшие из-под кольчуги, торчали нелепо, страшно, шлем оказался велик и сползал на глаза.
Все это время Копченый не спускал глаз с жены, и когда вокруг него перестали, наконец, суетиться слуги, тихо проговорил:
- Любимая, приведи Жаду. Видеть сына хочу…
И тут глаза царя остановились, потухли, подернулись едва заметной дымкой, голова чуть скособочилась на сторону, рот страшно раскрылся. Копченый умер.
Решение
Теплым, по-настоящему уже, пожалуй, летним вечером, хотя дело было в самом конце весны, на Полуночной террасе наместникова дома в Широкой бухте собрались четверо. Соколий глаз сидел на короткой и высокой лавице во главе простого деревянного стола, по правую от царевича руку, обложенный сразу несколькими подушками, скрючился в глубоком резном кресле седой, неопрятного вида старик в черном плаще с торчащей из самого горла бородкой и страшными пустыми впадинами вместо глаз. Напротив него, стараясь не глядеть на несчастного Бородача, на краю длинной лавки примостился Рыбак, а у другого конца стола стоял Говорун. Пятым в этой компании был пес – Волк забрался под стол и, растянувшись во всю длину своего огромного тела, делал вид, что спит, хотя на самом деле в любой миг готов был броситься на защиту хозяина от собравшихся здесь людей. Которых он знал, которые были друзьями хозяина, но ведь могли превратиться и во врагов. Особо не нравился Волку старик – он стал появляться в наместниковом доме совсем недавно, и от него пахло трусостью: потому пес лег так, чтобы постоянно видеть ноги старика, обутые в черные сапоги из мягкой кожи.
- Ну, ежели разносолов наших отведать не хочешь, рассказывай скорее, брат мой, как там, в Городе! – в нетерпении царевич даже руки протянул к высокому, слегка сутулому молодому человеку с орлиным носом, небольшой черной бородкой и усами.
- Малолетний царь занят всецело детскими играми, - с готовностью начал Говорун. - Пока же он забавляется метанием орехов, бросанием камешков с городской стены или конскими скачками до Лобной горы и обратно, его знатные воспитатели времени зря не теряют. Одни, подобно пчелам, часто летают по дальним и ближним селениям и, как мед, собирают в свою пользу положенные государю подати. Другие, подобно козлам - охотникам до молодых ветвей, скрытно домогаются царского венца, стараясь охмурить царицу. И те и другие, впрочем, о славе и пользе общего отечества не хотят и подумать, но подобно свиньям, валяются в грязи нечистых дел, тучнея от самых бесчестных доходов. Более других преуспел в том некий Гавраша, появившийся во дворце после отъезда Рыжего ключника. Еще во время болезни Копченого смазливый пройдоха сделался любовником царицы, а теперь он, словно ядовитый плющ, распространил свое влияние на все дела в Городе.
- А что такое этот новый ключник? – спросил Соколий глаз, задумчиво поглаживая русую бороду.
- На первый взгляд, ничтожный совершенно человечишко, - ответил, подумав, Говорун. – Впрочем, суди сам. Он значительно моложе царицы-матери, небольшого росту, черноволосый, с маленькими глазками и выдающимся носом, которые делают его до смешного схожим с молодой вороной. Выглядит крайне женоподобно: узкие плечи, маленькие, холеные ручки, широкие по-бабски бедра. Любит ночные пирушки, а когда солнце восходит, подобно диким зверям – ночным охотникам, ложится в постель и не только утро, но и большую часть дня проводит в беспробудном сне, плотно завешивая окна, чтобы свет не мешал. Изнежен и ленив, тщетно чистит не по возрасту уже гнилые свои зубы, замазывая смолою те из них, которые искрошились от времени.
- И все же он совсем не так прост, как кажется, этот неженка и бабник, - раздался из глубины кресла, где сидел Бородач, негромкий и скрипучий на редкость голос, Волк открыл глаза и внимательно следил за черными сапогами. – Ибо, так или иначе, сумел привязать к себе большую часть влиятельных во дворце людей. Конечно, помогло ему и покровительство матери царя, которую он пользовал прямо на царском ложе еще при жизни Копченого мерзавца. Но и сам он с великим умением обольстил деньгами и усыпил дарами тех, кто считали для себя обидою занимать второе по нем место. Вот почему у тебя, царевич, не так много надежных союзников в Городе. Хотя они есть.
- Значит, не все любят милейшего Гаврашу и овдовевшую мою свояченицу? – Соколий глаз посмотрел на слепого старика и тут же перевел взгляд на своего друга и помощника, только что, с заходом солнца, прискакавшего из Города.
- Далеко не все, далеко! – тут же согласился Говорун. - Ибо без нового ключника не делается теперь ничего, втайне от него ни царицу нельзя упросить о чем-либо, ни к малолетнему царю при благоприятном случае обратиться. А такое кому понравится? Любое царя или царицы повеление не иначе считаются имеющими силу, как только в том случае, если они будут одобрены чернявым Гаврашей. Всеми делами Города, и царской казной в том числе, царицын любимец распоряжается по своему произволу, и те богатства, которые с большим трудом и, порою отнимая последнее у малоимущих своих подданных, собирали прежние правители из рода Коней, достались теперь на расточение Подпалинке и бесстыжему ключнику. Верно говорят, что в утробу развратной женщины уплывает без остатка то, что собрано долгим и тяжким трудом. Вот почему весь Город обращает свои взоры к тебе, царевич, и твоего прибытия ожидают как светильника во мраке и как лучезарной звезды. Родичи твои убедительно просят тебя поспешить, уверяя, что никто не будет противодействовать тебе, никто не станет противиться даже и тени твоей, но все примут спасителя своего от развратного временщика с распростертыми объятиями и радостно раскроют пред тобой свои сердца.
- Ишь ты, как светильника во мраке! – усмехнулся царевич. – Ты одно говоришь, а Бородач совсем другое. По твоим словам, весь Город ждет меня, как лучезарной звезды, а знаменитый на всю страну нашу прорицатель предупреждает, что в Городе у меня совсем немного надежных друзей. Где истина? И кого можно считать надежными?
- И то, и другое - правда, царевич, - ответил, не задумавшись и на миг даже, Говорун. – Надежных людей немного, но те, кого купил царицын любовник, или кого припугнул он, в любой миг могут от него отшатнуться, едва завидят более могучего соперника и выгоду почуют. С особенным нетерпением ожидает тебя старшая дочь Копченого Ласкава, и ее муж, прошлой весной назначенный царем Великим воином.
- Да, она баба смелая, - согласился Бородач, пошарив по столу в поисках еды или питья, Соколий глаз подвинул слепому кубок, наполовину наполненный вином, старик крепко схватил его длинными узловатыми пальцами, поднес ко рту, сделал несколько добрых глотков, пес под столом насторожил уши, но оставался недвижим и не издал ни звука. – Благодарствую, царевич! Она крайне досадует, что отцовское царство присвояет себе бесстыдный и безродный выжига, питая естественную ненависть к мачехе и не в силах терпеть, чтобы кто-нибудь был выше ее и чтобы ее считали за соперницу.
- Насколько возможно, Ласкава пытается противодействовать захватившей власть в Городе бесстыдной паре, - продолжил Говорун, почтительно дождавшись, пока Бородач закончит. - И склонять на свою сторону тех из своих родственников, о которых верно знает, что они расположены к тебе, царевич. В начале зимы среди этих людей она составила заговор и, утвердив клятвою верность к царю и брату, определила смерть чернявому выскочке. Исполнить задуманное решили во время выхода всесильного ключника вместе с царем на Воронью горку для празднования дня посадки виноградных лоз. Однако подготовленные для убийства смельчаки по несчастливому стечению обстоятельств не успели в своем намерении, и спустя немного времени заговор был открыт. Тогда все заговорщики предстали пред царское судилище, сделано было исследование их преступления, - впрочем, только для вида, но не на деле, потому что тотчас же последовало осуждение, - и они, как безгласные рыбы, брошены оказались в Полуденную башню.
- Похоже, прав ты был, царевич, что не кинулся сразу в Город по смерти Копченого, - задумчиво произнес Рыбак.
- Да, каюсь, неверный совет дал тебе тогда знаменитый на все страну нашу прорицатель, - мрачно проскрипел Бородач. – Но так я же первый и поплатился…
И все трое – Рыбак, Говорун и Соколий глаз невольно уставились на жуткие пустые глазницы старика.
- Ласкаве с мужем удалось скрыться в Малом храме, где она объявила, что ищет убежища от мачехи и ее жестокого любовника, - продолжил, наконец, прервав неловкое молчание, Говорун. - Этим царская дочь не только возбудила жалость в патриархе, но и многих из собравшейся черни весьма к себе расположила. Ободренная участием народа, коему немало, нужно отметить, способствовала раздача медных монет, она потребовала, чтобы ее соумышленники были освобождены из заключения. Не соглашаясь на то, чтобы ключник Гавраша управлял делами царства, она всячески унижала его и говорила, что он заходит за пределы дозволенного, отваживается на дела, совершенно беззаконные, и тем кладет пятно на ее род. Она настаивала, чтобы любовника мачехи выгнали из дворца, и как терние, выросшее около благородного растения, вырвали с корнем, потому что это терние, разросшись, задушит и самодержца. Между тем малолетний царь, - разумеется, по наущению ключника, приросшего к царским чертогам, как полип к камням, и приказанию царицы-матери - грозил сестре вывести ее из храма насильно. Но она отвечала, что никогда не выйдет по доброй воле, и приставила к храму стражей, заняла все входы часовыми и обратила дом молитвы в неприступную крепость. Не слушая никого, кто склонял ее к миру, не уважив и самого патриарха, который предлагал весьма дельные советы, как ей поступить, и часто даже с гневом бранил ее, Ласкава склонила на свою сторону некоторых из царских телохранителей и даже вооружила кое-кого из русичей, прибывших в город по делам торговым.
- Тут и начался мятеж, верно? – пустыми глазницами Бородач уставился на говорившего. – Да, я знал, что так будет. Народная толпа бывает неразумна и чрезвычайно необузданна в своих стремлениях, склонна к возмущениям, отличается дерзостию. Таковая толпа отнюдь не по разумному убеждению домогается чего-либо и неохотно отступает от своих требований. Иногда, возбужденная к восстанию одним лишь слухом, она бывает яростнее огня, с радостию идет на мечи и упорно противится, подобно скалам и утесам, а иногда бывает крайне боязлива, трепещет при любом шуме и дозволяет всякому желающему попирать себя ногами. Оттого-то сброд людей, населяющих великий Город, ни сам для себя никогда не придумал и не сделал ничего хорошего, ни других не слушал, когда кто и хотел ввести какую-нибудь общеполезную и благотворную меру. А неуважение ко властям они удержали за собою как врожденное им зло, ибо, кого сегодня превозносят как законного властителя, того на другой день поносят как злодея, в том и другом случае, очевидно, действуя не по разумному убеждению, а по глупости и легкомыслию.
Царевич хотел что-то сказать, но передумал и, кивнув Говоруну - продолжай, мол, задумчиво воззрился в ночную темень Красного моря.
- Поначалу они дозволяли себе только свободные речи, - рассказывал далее Говорун. - Жалели о царской дочке, говоря, что она страдает незаслуженно, кричали против ключника как против человека, который благоденствует не по достоинству и злоупотребляет своим счастием, и негодовали на матерь царя. Но потом, мало-помалу увлекаясь, дошли до явного возмущения. Шумные благожелания царю и все более громкие проклятия царице и ее любовнику продолжались несколько дней, до тех пор, пока чернь, наконец, не взбунтовалась и бросилась грабить и разрушать дома тех, к кому особенно расположены были ключник и Подпалинка. В том числе и чрезвычайно красивый дом царского казначея - сам он только бегством спас свою жизнь, а все его имение было разграблено. Чтобы положить конец мятежу, Гавраша и его приверженцы решились выгнать Ласкаву из храма. Седмицу назад на рассвете воины под водительством старшего из царских горцев Турьего лба сначала вступили в примыкающий к храму дом, где когда-то Копченый назначил жить твоему, царевич, брату Жалейке, но где тот не жил ни дня, потом взобрались на крышу храма и попытались оттуда проникнуть внутрь. Завязался жестокий бой: то бросали стрелы, то начиналась рукопашная схватка. Долго сражение оставалось нерешительно, но после полудня победа склонилась на сторону царских воинов. Отразив бунтовщиков и вытеснив с улиц, они окружили их внутри храма, затем разрушили ворота секирами. Теперь защитники Ласкавы не могли уже сопротивляться: поражаемые сверху лучниками, они в то же время жестоко страдали и в рукопашных схватках с воинами, которые стремились ворваться в храм с площади. Опасаясь, как бы нападавшие скверными ногами не попрали священного помоста и нечистыми руками, с которых каплет еще не застывшая кровь, не разграбили приношений богам, патриарх, облачившись в торжественную одежду, сошел в притвор, где сгрудились защитники. А муж Ласкавы, созвав всех окружавших его воинов, а равно и домашних слуг своей жены, обратился к ним с речью. «Люди, дурно управляющие Городом, - сказал он. - Заставили нас изощрить наши копья. Выступим же без страха против нападающих на нас, не будем думать, что они единоверцы наши и наши соотечественники, но отмстим им, как врагам богов наших, в святилище которых они бесстыдно врываются. Они до того бесстыдны, что не только задумали ограбить наше имущество, а как безумные, хотят присвоить и божие. Но клянусь этим копьем, не удастся им довести до конца своих замыслов, и божие достояние будет сохранено неприкосновенным от их скверных рук». Поставив всех в боевой порядок, он первый выступил вперед. Занимавшие площадь воины испугались при первом же натиске и бросились прочь, давя друг друга, причем многие из царского отряда были ранены, а один и убит. После этого защитники возвратились в храм, царские же воины не осмеливались уже войти на площадь, ограничившись тем, что издали бросали стрелы. Когда же день стал склоняться к вечеру, сражение прекратилось. Патриарх отправил во дворец посланца, грозя царице гневом богов, от которого ничто не может укрыться, и передал слова падчерицы касательно заключения мира. Для разрешения спора явились многие знатные Кони и Быки, и по окончании клятвенных обещаний заключен был мир, а уже в ночи Ласкава со своим мужем вышли из храма и отправились в Большой дворец.
- Итак, други и соратники мои, что же будем делать? – дослушав рассказчика до конца, Соколий глаз обвел всех долгим взглядом, но ни Рыбак, ни Бородач не спешили с ответом.
- Да, есть еще одно важное дело, - спохватился Говорун. - Ключник питал непримиримую злобу на патриарха и через два дня после замирения бунта присудил Хромого к низложению за то, будто бы он принял сторону бунтовщиков и поощрял мятеж. Но чернявый так и не смог достигнуть своей цели, ибо и царица, и почти все царские родственники, чрезвычайно уважающие патриарха, решительно за него вступились.
- Пожалуй, что теперь момент настал, - еще помолчав, твердо и ясно сказал Бородач. – Медлить далее нельзя, царевич, нужно собирать верное тебе войско и идти в Город, чтобы явить свои права на царский престол.
- Медлить нельзя, я согласен, - Соколий глаз пристально всматривался в жуткие пустые глазницы старика. Даже теперь, даже после того, что сотворил с прорицателем Копченый, царевич не мог довериться Бородачу до конца, не мог верить ему так же, как верил он своим соратникам-одногодкам. – И выступать нужно, тоже согласен. Однако думаю, что права на царство заявлять рано. Ведь это значит выступить против законного царя. А я же клялся в верности сыну Копченого. Пусть он мал летами, но уже побывал в Стране отцов, где схоронили его предшественника-царя. Значит, мне нужно убить мальчишку, чтобы отнять у него престол. Не лучше ли, воспользовавшись возмущением народа против неподобающего поведения матери царя и открытой поддержкой его старшей сестры, занять при мальчике их место? Пока, а там видно будет…
- Дело говоришь! – слепой поворотился к царевичу и поднял вверх длинный указательный палец. – Дело говоришь, клянусь богами! Ох, и разумен ты, не зря тебя в Лесной стороне Сокольим глазом прозвали – будто с самой поднебесной вышины глядишь ты и видишь еще и под землею, что враги твои задумывают!
- Не во мне лишь дело, Бородач, отнюдь не во мне одном! – с жаром возразил царевич и, стремительно вскочив с лавки, поднял над головою руки. – Все, чем обладаю на этой земле – суть дар от небесного моего отца! Господи, как чудно имя твоё по всей земле! Ибо величие твоё превознеслось выше небес. Из уст младенцев и грудных детей ты устроил хвалу, ради врагов твоих, чтобы погубить врага и мстителя. Как я посмотрю на небеса, дела перст твоих, на луну и звезды, которые ты основал, то что такое человек, что ты помнишь его? Или сын человеческий, что посещаешь его? Ты умалил его малым чем пред вестниками его, славою и честью ты увенчал его, и поставил его над делами рук твоих, всё покорил под ноги его: овец и волов, и зверье полевое, птиц небесных и рыб, проходящих стези морские. Господи, как чудно имя твое по всей земле!
Некоторое время они молчали, взволнованные страстной силой истовой убежденности, которая рвалась из этой могучей груди, не смея прерывать разговора сына с его небесным отцом. Слепой старик-прорицатель поднял голову и уставился впалыми глазницами в усеянное россыпью звезд ночное небо, словно бы ожидая, что раздастся оттуда громовый голос самого бога. Первым решился прервать молчание Рыбак.
- А что именно говорил ты, царевич, в клятве своей сыну Копченого, помнишь? – произнес он раздумчиво, выразительными карими глазами пристально глядя на устремленное вверх лицо Сокольего глаза.
- Прекрасно помню, - встрепенулся тот. – Не так давно это и было. Постой-ка… «Если же случится тебе отдать последний долг, свойственный всем людям, то с этого мига без единого колебания и необходимости в другой клятве я буду считать возлюбленного сына твоего царем-самодержцем вместо тебя и сохраню и по отношению к нему безупречную верность и преданность». Так, и далее еще: «Если случится, что в момент твоей смерти возлюбленный сын твой окажется еще несовершеннолетним, то и тогда я сохраню по отношению к нему безупречную верность и преданность и буду повиноваться воле и повелению возлюбленной супруги твоей, если только она будет хранить честь твоей царственности и твоего сына». И еще: «Если увижу я, или узнаю, или услышу что-либо такое, что клонится к твоему бесчестию и ко вреду для твоего венца, то и тебе дам о том знать, и сам, сколько возможно, буду тому противодействовать». И то еще не все: «Если же и этой возлюбленной супруги твоей не будет в то время в живых или же она будет себя вести неподобающим образом, то тогда я буду свободен от обязанности повиноваться ее воле и повелениям, с тем чтобы хранить верность и безупречную преданность по отношению к самому ее сыну».
- Так ведь это именно то, что нам надо! – воскликнул Говорун. – Я теперь же напишу эти слова на деревянных досках буками, чтобы ни одно не пропало.
- Именно то, именно то! – подхватил слепой. – Тебе, царевич, следует воспользоваться этими словами, привязаться к ним, как мухи привязываются к ранам, посылать гонцов своих с теми словами и к Ласкаве, и к царю самому, и к патриарху, и к Великому воину, и к оставшемуся без дома и имущества хранителю казны, и ко всем, в ком остается еще искра любви к умершему Светлому царю, мир праху его, и его благородному сыну. Нужно преувеличивать дурные слухи, распространяемые молвою, и выказывать всемерное негодование тем, что бесстыжий ключник не лишен власти и не поставлен в более скромное положение. Ведь от него явно грозит малолетнему и малоопытному царю очевидная гибель, и из-за него крайне непристойные и неприятные слухи разглашаются уже со стен великого Города, стали достоянием черни и распространяются по всем ближним и дальним странам.
- А раз так, раз моя свояченица ведет себя неподобающим образом… - улыбаясь, проговорил Соколий глаз.
- То ты будешь свободен от обязанности повиноваться ее воле и повелениям, царевич! – воскликнул Рыбак, медленно вставая с лавки. - С тем, чтобы хранить безупречную преданность по отношению к ее сыну…
- Ну что же, да будет так! – Соколий глаз обвел взглядом своих соратников. – Завтра поутру встречаемся здесь. Я сам скажу Хозяйке, а ты, Рыбак, предупреди Ярого, Щегла и Медведя. Говорун – останься, мы запишем с тобою слова присяги.
Когда уже поздней ночью разошлись его вестники, оставшись один, царевич подошел к низким деревянным перилам, за которыми начинались бездонная чернота моря с невидимыми сейчас каменными ящерами и живая, испещренная искорками звезд таинственная глубь небесной темени. Волк, тихонько постукивая когтями по каменным плитам пола, вылез из-под стола и уселся рядом, положив голову на огородку, потом шумно вздохнул и ткнулся ухом в руку хозяину. Соколий глаз смотрел на широкую звездную дорогу Птичьего пути, пересекавшую черное небо, и почти беззвучно повторял.
- Сохрани меня, господи, ибо на тебя я надеялся. Ты, господин мой, не имеешь нужды в моих благах. Святым, которые на земле его, ты дивно явил все свои желания - умножились немощи их, но потом ушли вовсе. Я же не созову собраний их для крови и не вспомню имен их устами моими. Господь – часть достояния моего и души моей, ты устраиваешь мне судьбу мою. Верви межевые положены для меня на лучшем, ибо доля моя – самое лучшее для меня. Благословлю господа, вразумившего меня, даже и ночью научала меня внутренность моя. Всегда я видел господа пред собою, ибо он – одесную меня, чтобы не поколебаться мне. Посему возвеселилось сердце моё, и возрадовался язык мой с надеждою, что ты не оставишь душу мою в аду и не дашь благочестивому твоему видеть тление. Ты показал мне пути жизни, наполнишь меня веселием пред лицом твоим, услаждения в деснице твоей.
Назавтра спорили с утра и почти до полудня. Чем изрядно злили Волка – заслышав, как кто-нибудь из гостей начинал громко говорить или в волнении вскакивал с места и ходил по террасе, пес вылезал из-под стола, усаживался рядом с хозяином и широко зевал, поглядывая на шумную компанию недобрым взглядом. Больше других, по обыкновению, горячился Ярый, настаивая на том, чтобы немедленно идти в Город, схватить Гаврашу вместе с его бесстыжей любовницей и объявить Сокольего глаза соправителем малолетнего царя.
- Ежели о том ты клялся Копченому, так что еще думать, царевич? –Ярый размахивал руками и чудно складывал губы трубочкой, как всегда он это делал в состоянии особого возбуждения. – Ждать, доколе этот хитрец окончательно власть над Подпалинкой заберет, женится на ней и мальца по-тихому придушит? А потом и за нас возьмется. Надо раздавить гадину, пока она еще не столь сильна.
Более осторожные Рыбак с Говоруном считали, что слишком мало у царевича сил, чтобы вступать в открытую схватку за власть.
- Что ты предлагаешь, горячка, нам всем на ворота Верхнего города в ночи напасть? – старался успокоить друга Рыбак. – Али через стену перелезть? И потом с факелами искать Гаврашу…
- Ты нарочно околесицу несешь?! – кипятился Ярый, снизу вверх глядя на давнишнего своего приятеля, и серые его, чуть подслеповатые глаза будто насквозь проткнуть того хотели. – Зачем через стену? А хотя бы и так! Мы этих неженок городских еще мальцами колотили и теперь раскатаем всю шушеру под орех!
- Тихо, тихо, не шуми, брат мой! - царевич укоризненно посмотрел на Ярого. – Хочу, чтобы всегда помнили вы заповедь, которую дал вам: да любите друг друга, как я возлюбил вас. По тому узнают все, что вы мои ученики, если будете иметь любовь между собою.
- Дак ведь я же… - начал было Ярый, вновь взмахнув рукой, но передумал и сел.
- Медведь, скажи, сколь воинов у нас есть? – Соколий глаз обратился к необыкновенно широкоплечему человеку, чьи длинные темно-русые волосы охватывал кожаный ремешок.
- Не так много, княжич, - подумав, рассудительно ответил русич и привычным жестом погладил усы, свисавшие поверх столь же длинной и густой бороды на покрытую кольчугой грудь. – Ежели всех к бою готовых жильцев твоих и хозяйкиных собрать, наберется лишь две лодьи. Сейчас у пристани корабли стоят торговые – с них еще сколько-то людей крепких наверняка наберется, охочих плечи поразмять в мужской забаве. По Широкой бухте если поспрошать, еще столько же прибавится. Кроме того, в Городе мы на наших земляков рассчитывать можем. Но захватить с такими силами Город в открытом бою… Сомнительно. Даже теперь, когда Рыжий с большей частью воинов на восход ушел Крепость на озере отбивать, войска у царя втрое против нашего осталось, даже, пожалуй, боле. А ну, как и Рыжий вернется из похода? Тут хитрость какая ни то надобна. Ежели в открытую на рожон переть, и людей напрасно положим, и толку не добьемся. А ведь еще сколько-то жильцев придется здесь с Госпожой оставить, чтобы ее от лихих людей охранять.
Хозяйка одна сидела молча, не вступая в спор, лишь внимательно слушая говоривших, вглядываясь в их лица, определить стараясь, насколько надежны они, насколько верны и полезны окажутся сыну в решающей битве. А что такая битва наступает, ничуть уже не сомневалась. И в который раз с привычной тоской подумала о Росомахе. Разве он так сказал бы? «Втрое против нашего, а то и боле… Сомнительно…». Медведь, конечно, сильный мужик и храбрый воин, и жизнь свою за нее с сыном отдаст, не задумываясь, однако же с Росомахою ему не тягаться…
- Не придется, Медведь, - княжна твердо посмотрела на старшего из русичей и тут же на сына перевела взгляд огромных, бездонно-синих глаз, в которых ни намека единого на грусть сейчас не осталось, а светилась лишь решимость и недюжинная воля. – Я с сыном пойду, чтобы своими глазами увидеть тот сладостный миг, когда всех незаконных захватчиков власти мы одолеем и моего сына, внука Великого царя, внука повелителя Страны орлов, внука владыки Лесной стороны провозгласят, наконец, царем в Городе.
- Как говорил я намедни, царевич, - настаивал Бородач. – Перво-наперво нужно в Город посылать надежных людей – чтобы убеждали они твоих родичей и верных пока Гавраше влиятельных при дворе лиц переходить на твою сторону. Нужно с Ласкавой и ее мужем, Великим воином сговориться, нужно к Рыжему в стан соглядатая заслать…
- Мы пойдем! – воскликнул Щегол. – Мы с братом пойдем хоть завтра. Но почему бы тебе, царевич, не пойти с нами? Чтобы не только мы, ученики твои, но и весь в Городе народ видел дела воистину чудесные, которые ты свершаешь. Ведь никто не делает чего-либо втайне, и ищет сам быть известным. Если ты творишь такие дела, то яви себя миру!
- Мое время еще не настало, - задумчиво произнес Соколий глаз, про себя подумав: «Эх, мало в тебе, Щегол, еще веры! Мало даже в вас, братья мои, веры в меня…». И, помолчав немного, вслух продолжил. - А для вас всегда время. Вас мир не может ненавидеть, а меня ненавидит, потому что я свидетельствую о нем, что дела его злы. Вы пойдите на праздник сей, а я еще не пойду на сей праздник, потому что мое время еще не исполнилось.
Ярый обвел остальных быстрым, колючим взглядом исподлобья, взглядом, в котором ясно читалась досада: с давних пор, с самого детства еще, когда друг его Кудряш становился вот таким – нерешительным, сомневающимся, неуверенным в себе, когда начинал он говорить неясными притчами, туманными намеками, никчемушними загадками, Ярый досадовал и злился немало. Теперь же, обводя одного за другим своих друзей, помощников Кудряша, он словно бы старался растормошить их, заставить решительнее взяться за дело – ведь ясно же, что нужно немедля идти на Город и взять его, власть в Городе захватить, всех злодеев-мытарей прижать, и наступит тогда для простого трудящего люда, рыбаков и землепашцев золотой век, о котором столь часто они вместях рассуждали… Но Рыбак, и Говорун, и Щегол отводили глаза.
Судили-рядили долго, и лишь когда жаркое по-летнему солнце отметило середину дня, сидевший во главе стола царевич поднялся с лавки.
- Пришел час прославиться сыну человеческому. Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода. Любящий душу свою погубит ее, а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную. Кто мне служит, мне да последует, и где я, там и слуга мой будет. И кто мне служит, того почтит отец мой. Душа моя теперь возмутилась - и что мне сказать? Отче, избавь меня от часа сего! Но на сей час я и пришел. Отче, прославь имя твое!
Все сидевшие в этот жаркий полдень на террасе наместникова дома в Широкой бухте, все, даже Ярый, забывший свою досаду, даже Хозяйка, более всех и долее всех ожидавшая этого дня, невольно затаили дыхание, слушая мощный, раскатистый голос голубоглазого русоволосого великана. Голос, проникавший до самого глубокого уголка их душ, достигавший до самого отдаленного, невидимого отсюда, с берега, островка в Красном море, пробивавшийся сквозь залитую солнцем небесную синь до самого поднебесного трона. И казалось им, что оттуда, из поднебесной выси слышат они подобные раскатам грома слова: «И прославил и еще прославлю!».
- Не для меня был глас сей, но для народа, - широко раскинув длинные свои руки, воскликнул царевич. - Ныне суд миру сему, ныне князь мира сего изгнан будет вон. И когда я вознесен буду от земли, всех привлеку к себе.
Волк, вскочивший, когда встал хозяин, при этих словах сел рядом с лавкой Сокольего глаза и навострил уши.
- Теперь слушайте, - негромко, совсем по-будничному, произнес царевич. – Делать будем так. Медведь – с половиной своих жильцев садишься на лодью, берешь с собой Хозяйку и завтра…нет, лучше через день выходите из Широкой бухты к Реке, спускаетесь по течению мимо Города. Если спросят мытари, куда идете, скажете, Госпожа хочет летнюю жару на Медном острове переждать. Сами же остановитесь на Агатовом мысу, высадитесь и отправитесь вдоль берега на восход, через день пути остановитесь и будете ждать нас. С другою половиною жильцев мы с Ярым завтра выходим конными, чтобы, обойдя Город стороною, достичь полуночного берега Узкого моря, где вы нас ожидать будете. Дале идем к Крепости на озере, там встретимся с Рыжим – я постараюсь убедить старого хитреца к нам присоединиться. Тем временем Рыбак, Щегол и Говорун отправятся в Город, чтобы встретиться с теми, кто полезен может быть нашему делу. Истинно, истинно говорю вам: принимающий того, кого я пошлю, меня принимает, а принимающий меня принимает пославшего меня небесного нашего отца. Верующий в меня не в меня только верует, но в пославшего меня. И видящий меня видит пославшего меня. Я пришел свет дать в мир, чтобы всякий верующий в меня не оставался во тьме. Еще на малое время свет есть с вами - ходите, пока есть свет, чтобы не объяла вас тьма: а ходящий во тьме не знает, куда идет. Доколе свет с вами, веруйте в свет, да будете сынами света. Помните: если кто услышит мои слова и не поверит, я не сужу его, ибо я пришел не судить мир, но спасти мир. Отвергающий меня и не принимающий слов моих имеет судью себе - слово, которое я говорил, оно будет судить его в последний день. Ибо я говорил не от себя, но пославший меня отец дал мне заповедь, что сказать и что говорить. И я знаю, что заповедь его есть жизнь вечная.
День третий. Перед рассветом.
- Царица?! – ушам своим не поверил Рыбак. – Почто ты здесь? Зачем…
В полной темноте Мышка кое-как выползла из лаза, по которому пробралась в погреб, где сидели царевы вестники. От пыли першило горло, свербило в носу, и, не удержавшись, она громко чихнула.
- Какой чудный сон, братья! – раздался внезапно громкий нежданно в тишине погреба и хрипловатый со сна голос Каменной башки. – Чудный и премного чудной.
Остальные притихли, они даже на миг забыли об удивительном явлении в их узилище Мышки, настолько вдруг показалось важно услышать, что же приснилось их товарищу по несчастью.
- Царь взял меня, тебя, Говорун, и тебя, Щегол, и боле никого из наших и взошел с нами на высокую гору помолиться, - обстоятельно и спокойно, будто и не сидели они теперь в темнице в ожидании скорого суда и расправы, начал старший из пленников. - Похоже, на Лобную гору: так же широко оттуда видать было и Реку, и холмы за нею, и далеко-далеко на восход и полудень. И когда молился, совершенно преобразился вид его перед нами: лицо царя просияло, как солнце, и одежды его сделались белыми, как снег, как на земле белильщик не может выбелить, или даже как сам свет блистающими. Мы же трое уснули, но, пробудившись, увидели царя во всей славе его и двух мужей, беседовавших с ним – величественные видом, с длинными белыми бородами, они говорили о каком-то исходе его, который царю надлежало совершить в Городе. И когда двое этих стариков стали словно бы отходить вдаль, отдаляться от него, я сказал: «Учитель! Хорошо нам здесь с тобою. Если пожелаешь, сделаем три шатра для каждого из вас троих». И к чему это говорил, сам не пойму, зачем о каких-то шатрах? Ибо не знал, что сказать, потому, когда говорил тако, явилось облако и осенило всех нас, и устрашились мы весьма, когда вошли в облако. И был из облака глас, глаголющий: «Сей есть сын мой возлюбленный, в котором мое благоволение, его слушайте!» Когда был глас сей, внезапно посмотрев вокруг, никого более с собою мы не видели, кроме одного царя. И пали мы на лица свои и очень испугались. Но Солнце-царь, приступив, коснулся каждого из нас и сказал: «Встаньте и не бойтесь!». Когда же сходили мы с горы, он запретил сказывать о сем видении. «Доколе сын человеческий не воскреснет из мертвых» - так он сказал.
- Будет тебе тоску то нагонять! – громко прошипела Мышка. – Нечего друг друга пугать, дело нужно делать.
- Дело? – глухо переспросил Рыбак. – Какое дело?
- Царя из Полуденной башни вызволять, - быстро проговорила Мышка. – С той стороны лаза ждет нас Живчик. Сколько вас здеся?
- Четверо, - отозвался Щегол.
- Вот и хорошо, вот и ладно, - все так же торопясь, проговорила царица. – Вместях вы со стражею у башни сладите. Теперь Город будто вымер, никого на улицах не видать, и туман такой, что хоть глаз коли, в шаге впереди ничего не разберешь.
- Сладим, конечно, отчего не сладить, - громко зашептал Каменная башка. – Давай выходить скорее!
- Почто ты знаешь, брат, что баба эта нас не обманет? - спросил Рыбак, и в голосе его слышалось нескрываемое презрение. – Она царя нашего, мужа своего предала, на расправу своим братцам выдала, так теперь, думаешь, пришла сюда спасти его?
В погребе воцарилось мертвое молчание.
«Как же не подумала я о том? - в отчаянии прижала руки к губам Мышка. – Ведь и вправду так: предала, выдала! Что теперь говорить им? Как убедить?»
- Ты нас совсем за дураков держишь, али как? – повысил голос Рыбак. – Как ты вообще решилась сюда проползти, змеюка подколодная? Не боишься, что я тебя своими руками придушу?
- Все так, - Мышка отняла руки от лица и напряженно вглядывалась в кромешную темень подвала, ей даже показалось на миг, что видит она бледные напряженные лица мужниных друзей, видит их сверкающие презрением и ненавистью глаза. – Все так, Рыбак. Я предала царя! Я отдала любимого моего, единственного моего на расправу и поругание! Словно затмение на меня нашло, помрачение разума. Но клянусь вам детьми моими, детьми царя клянусь: спала пелена ревности с глаз моих! Я пришла сюда освободить вас, чтобы вместе вы вызволили из узилища мужа моего, нашего царя-Солнце. Ибо без него нет мне жизни на земле боле, без него я руки на себя наложу, клянусь! И если не веришь мне, Рыбак, вот моя шея – сломай ее, ибо без него…
Мышка задохнулась в беззвучном рыдании, и снова в погребе наступила тишина – напряженная, гнетущая.
- Пойдем, брат, - наконец, прервал молчание Каменная башка. – Чего мы боимся? Что ждут нас с той стороны ее братья? А коли и так, что с того? Надерем им задницу или умрем как люди. Чем здесь с крысами сидеть…
- Все верно, брат, - после долгого довольно молчания отозвался Рыбак. – Все верно. Идите. Вчетвером вы справитесь. А я остаюсь. Я все равно вам в драке не помощник – Ты же знаешь, у меня нога сломана. Только обузой буду.
- Нет уж, - возразил Говорун. – Или все или никто.
- Прошу вас, умоляю вас! – зашептала Мышка. – Миленькие мои, хорошие, хватит спорить! Пойдемте скорее, уж до рассвета недалеко, не успеем ведь!
Говорун вдруг почувствовал, как его уха коснулось что-то.
- Иди, братишка! – услышал он едва различимый голос Щегла. – Царь все равно бежать откажется, я знаю. А ты спасешься. Не для себя – для него, для царя-Солнце беги. Ведь ты лучше нас всех азбуку и счет разумеешь, ты лучше всех нас до людей слово царя сможешь донести. И Живчика сбереги. Он рисовать умеет.
- Да как же… - начал было Говорун, но тут же почувствовал, как брат его обнял, прижал к себе.
- Беги… - шепнул Щегол на прощание.
Когда стих в погребе последний шорох за беглецами, Щегол глубоко вздохнул.
- Как думаешь, Рыбак, согласится царь?..
- Ты не ушел? – спросил Рыбак, без всякого, впрочем, удивления и, не дождавшись ответа, тихо закончил. – Если уж вчера не согласился, теперь точно бежать не захочет.
- Да, уж нам ли его натуру не знать, - согласился Щегол, и они надолго замолчали.
По всему – не должно было у них получиться, никак не должно. С тем только и бросил Говорун брата с Рыбаком, с тем только и согласился бежать, что знал наверняка: схватят их. Не на дворе дома Быковичей, так за оградой, не в Среднем городе, так в Верхнем. И он шел, твердо решив – хотя бы одного из бунтовщиков убить, уничтожить, задушить, затоптать, шел, зорко вглядываясь в кромешную почти темень ночную и шепча про себя, как учил Солнце-царь: «Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя и на земле, как на небе…». Каменная башка шагал впереди их маленького отряда, рядом с Мышкою, и в голове его царило смятение – мысли перескакивали с одного на другое, он то кулаки сжимал и грозно брови сдвигал, предвкушая, как станет крушить бунтовщиков, едва те на пути у них встанут, то вспоминал жену и ребятишек, и сердце его сжималось в тоске, что не увидит их больше, что сиротами придется расти троим мальчишкам и девочке, его любимице… А еще вспоминал последнюю беседу с царем, третьего дня и говорили. «Мы оставили все и последовали за тобою, учитель, - сказал тогда он. – И что же? Цельными днями мы в трудах, семей своих не видим, при живых отцах дети едва не сиротами растут. Когда же отдохнем, когда и где награду за свои труды увидим?» Солнце-царь в ответ усмехнулся, потом уж серьезно так поглядел и говорит: «Истинно говорю вам, братья мои: нет никого, кто оставил бы дом, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли ради меня, и не получил бы ныне, во время сие, среди гонений, во сто крат более домов, и братьев, и сестер, и отцов, и матерей, и детей, и земель, а в веке грядущем жизни вечной. Многие же будут первые последними, и последние первыми». Каменная башка и тогда не понял, а спросить постеснялся, и теперь и так и эдак вертел в голове слова царя и все равно никак не мог постичь: «Многие же будут первые последними, и последние первыми».
На диво благополучно выбравшись со двора дома Быковичей, они довольно скоро миновали утонувшее в тумане и ночной темени хитросплетение улочек Среднего города и подошли к воротам. Никого! Ни воинской стражи, ни даже караульщиков из бунтовщиков вокруг не видать - после двух бессонных ночей грабежей, насилия и бунта Город, казалось, успокоился, угомонился, затих. И даже бдительность потерял – ворота стояли незатворенными, словно нарочно оставив для прохода беглецов порядочную щель. Каменная башка, царица, за нею Говорун и последним Живчик выскользнули из Города и быстрым шагом, стараясь ступать как можно тише, поспешили по дороге к Верхнему. И опять же никого не встретили, даже и собаки, устав, должно быть, брехать две ночи без передыху, молчали. Большие ворота оказались сломаны – сорванная с петель правая воротина валялась на земле, а левая, накренившись изрядно, кое-как держалась лишь на нижней, полуоторванной и изогнутой петле.
- Кто это здесь ходит в ночи? – едва беглецы подошли к башням, в чуть светлевшем на фоне каменной кладки проеме показался стражник.
- Это царица, - Мышка вышла вперед из-за спины Каменной башки. – Братья вам смену прислали. Измучились, небось?
Ответить стражник не успел – Каменная башка прыгнул к нему и с размаху ахнул кулаком в лицо, вымещая на подвернувшемся под руку невзначай бедолаге всю злость свою за проклятые эти дни, за то, чего не понимал он никак и принять не хотел. Говорун с Живчиком скрутили осевшего наземь бесформенным кулем караульщика и отобрали у него ключи – по счастью, это был кто-то из горожан-бунтовщиков, если на его месте оказался бы горец, нападавшим пришлось бы куда сложнее – потому хотя бы, что поодиночке настоящие стражники не ходят, а всяко друг за дружкою следят. А теперь оставалось лишь потиху, чтобы не услышали другие, уснувшие всего скорее, бунтовщики, снять замок, открыть дверь темницы, и Солнце-царь на свободе! Тихонько поворачивая ключ в тяжеленном замке, Говорун все никак не мог поверить, что у них получилось. Так просто!
- Солнце-царь! – позвал он громким шепотом, медленно-медленно, чтобы не скрипела, отворяя дверь. – Мы за тобой.
- Это ты, Говорун? – глухо и странно, словно бы издалека, загремела цепь, и в темноте, которую слегка рассеял идущий от открытой двери слабый отблеск, царевы вестники различили поднимавшуюся им навстречу еще более густую тень. – Кто с тобою?
- Я, Солнце-царь, - тут же откликнулся Каменная башка. – Да Живчик снаружи, да царица, она нас из темницы спасла, чтобы мы тебя вызволили.
- Спасибо вам, друзья мои! – голос царя звучал глухо и печально. – Ибо нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих. Но…
- Прости, Солнце-царь, что перебиваю тебя, - зашептал Говорун. – Однако нам нужно поторопиться. Скоро рассвет, а нам еще предстоит оковы твои разломать, царица нас предупредила, мы взяли с собою кирку и топор. Покажи, где…
- Теперь я перебью тебя, Говорун, - в темноте вестник почувствовал, как на его плечо легла рука царя. – Я не могу бежать. Я должен остаться. Не ради себя, но ради отца моего, ради всех вас.
На миг в темнице воцарилась тишина, и слышно было, как тяжело дышит Говорун. «Ну вот, - подумал он в отчаянии. – Я так и знал! Я так и знал! Ну почему, почему господин наш небесный внушил царю такую мысль?!»
- Да не смущается сердце ваше, - горячо заговорил царь. - Веруйте в бога, и в меня веруйте. В доме отца моего обителей много. А если бы не так, я сказал бы вам: я иду приготовить место вам. И когда пойду и приготовлю вам место, приду опять и возьму вас к себе, чтобы и вы были, где я. А куда я иду, вы знаете, и путь знаете.
- Куда ты идешь, Солнце-царь? – несколько оторопело выговорил Каменная башка. - И как можем знать путь?
- Я и есть и путь, и истина, и жизнь! – царь в темноте нащупал плечо второго своего вестника и стоял теперь, полуобняв их обоих, и жарко шептал. - Никто не приходит к отцу, как только через меня. Если бы вы знали меня, то знали бы и отца моего. И отныне знаете его и видели его.
- Господин! – взмолился Говорун. – Лишь покажи нам отца, самым краешком, одним глазком взглянуть только, и довольно для нас!
- Столько времени я с вами, и ты не знаешь меня, Говорун? – отвечал царь. - Видевший меня видел уже и отца, так как же ты говоришь: «Покажи нам отца»? Разве ты не веришь, что я в отце и отец во мне? Слова, которые говорю я вам, говорю не от себя отнюдь, это отец, пребывающий во мне, он и говорит, и творит дела. Верьте мне, верьте мне хотя бы по самым делам. Истинно, истинно говорю вам: тот, кто верит в меня, сумеет сотворить дела, которые творю я, и большие даже сотворит! Потому что я… Потому что я к отцу моему иду.
- Ты уходишь? – Каменная башка проговорил это как брошенный родителями ребенок, в голосе большого сильного мужика явственно прослышались слезы. – Ты уходишь от нас? Ты бросаешь нас? Но как же… Как же мы?
- Да не смущаются сердца ваши и да не устрашаются! – царь обнял своих вестников, попробовал крепко прижать к себе, но тут же застонал от боли. - Не оставлю вас сиротами, приду к вам! Еще немного, и мир уже не увидит меня, а вы увидите меня, ибо я живу, и вы будете жить. В тот день узнаете вы, что я в отце моем, и вы во мне, и я в вас. Кто имеет заповеди мои и соблюдает их, тот любит меня, а кто любит меня, тот возлюблен будет отцом моим, и я возлюблю его и явлюсь ему сам. И если чего попросите у отца во имя мое, то сделаю, да прославится отец в сыне. Если чего попросите во имя мое, я то сделаю. Если любите меня, соблюдите мои заповеди. И я умолю отца, и даст вам другого утешителя, да пребудет с вами вовек - духа истины, которого мир не может принять, потому что не видит его и не знает его. А вы знаете его, ибо он с вами пребывает и в вас будет.
- Но почему, господин? Почему хочешь ты явить себя нам лишь, а не миру? – теперь уже и Говорун едва сдерживал слезы, но это были не слезы жалости к себе, как у Каменной башки, а, скорее, слезы досады. – Почему невозможно теперь же разбить нам твои оковы и уйти от врагов твоих и вернуться с новыми силами и разбить бунтовщиков, и светлое царство твое продолжится на земле, и мы снова будем служить тебе, и новых учеников наберешь ты из младых отроков, и они будут разносить слово твое по всем землям…
- Так надо и так решено уже, - царь чуть отстранился от своих вестников, будто разглядеть их лица стараясь в темноте. - Кто любит меня, тот соблюдет слово мое, и отец мой возлюбит его, и мы придем к нему и обитель у него сотворим. Только тот, кто не любит меня, не хочет соблюдать слов моих. Слово же, которое вы слышите, не есть мое, но, как я говорил уже, пославшего меня отца. Утешитель же, дух святый, которого пошлет отец во имя мое, научит вас всему и напомнит вам все, что я говорил вам. Весь мир оставляю вам, целый мой мир даю вам!
- Ты уходишь от нас… - тихо повторил Каменная башка.
- Если бы вы любили меня, то возрадовались бы, что я сказал: «Иду к отцу», ибо отец мой более меня, - царь старался вложить в эти слова всю силу своего убеждения, все свое умение достучаться до каждого, с кем говорил он, всю душу свою.
- Не уходи! Будь милостив к себе, господин наш! – горячо зашептал Каменная башка, схватив лежавшую у него на плече ладонь царя обеими руками. - Да не будет этого с тобою!
- Отойди от меня, сатана! – твердо ответил царь, и от жестких, не чаянных никак, не заслуженных слов его вздрогнул Каменная башка, как собака, которую невзначай ударил хозяин. - Ты мне соблазн! Потому что думаешь не о том, что божие, но что человеческое. Вы слышали, что я сказал вам: ухожу от вас, но приду к вам. Я сказал об этом прежде, нежели сбылось, дабы вы поверили, когда сбудется. А сбудется вскоре - уже немного мне говорить с вами, ибо идет князь мира сего, и во мне не имеет ничего. Но чтобы мир знал, что я люблю отца и, как заповедал мне отец, так и творю: встаньте, идите в мир, а я останусь. Но даже и так, если пребудете во мне и слова мои в вас пребудут, то, чего ни пожелаете, просите, и будет вам. Тем прославится отец мой, если вы, как сильные виноградные лозы после обрезания слабых и ненужных, принесете много плода и будете моими учениками. Как возлюбил меня отец, и я возлюбил вас, пребудьте же в любви моей. Если заповеди мои соблюдете, пребудете в любви моей, как и я соблюл заповеди отца моего и пребываю в его любви. Сие сказал я вам, да радость моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна. Сия есть заповедь моя, да любите друг друга, как я возлюбил вас.
Вестники молчали. Они стояли, опустив головы, в полной почти темноте узилища, ощущали на себе тяжелую руку царя, слышали его горячий шепот. И не понимали. Они его не понимали.
- Вы друзья мои, если исполняете то, что я заповедую вам, - продолжал убеждать их царь, хотя и сам начинал понимать, что все слова его сегодня напрасны, что не только Каменная башка, никогда особой сообразительностью не отличавшийся, но и Говорун, умнейший из всех, его не слышит. - Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его, но я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от отца моего. Не вы меня избрали, а я вас избрал и поставил вас, чтобы вы шли и приносили плод, и чтобы плод ваш пребывал, дабы, чего ни попросите от отца во имя мое, он дал вам. Сие заповедаю вам, да любите друг друга. Если мир вас ненавидит, знайте, что меня прежде вас возненавидел. Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое, а так как вы не от мира, но я избрал вас, потому и ненавидит вас мир. Помните, что говорил я вам: раб не больше господина своего. Если меня гнали, будут гнать и вас, если же мое слово соблюдали, будут соблюдать и ваше. Но все то сделают вам за имя мое, потому что еще не знают пославшего меня. Если бы я не пришел и не говорил им о том, не имели бы греха, а теперь не имеют извинения во грехе своем. Ненавидящий меня ненавидит и отца моего и вас возненавидит. Изгонят вас из храмов, даже наступит время, когда всякий, убивающий вас, будет думать, что тем он служит богу. Так будут поступать, потому что не познали ни отца, ни меня. Но я сказал вам сие для того, чтобы вы, когда придет время, вспомнили. А теперь иду к пославшему меня, и оттого, что я сказал вам это, печалью исполнились сердца ваши. Но я истину говорю вам: лучше для вас, чтобы я пошел. Ибо, если не пойду, утешитель не приидет к вам. И он, придя, обличит мир о грехе, и о правде, и о суде. О грехе, что не веруют в меня, о правде, что я иду к отцу моему, и уже не увидите меня, о суде же, что князь мира сего осужден. Еще многое мог бы сказать вам сейчас, но вы не можете пока вместить.
- Не может вместить разум мой! – заговорил Говорун немного капризно, как отрок, не желающий слушать взрослых. – Не может смириться душа! Ты говоришь нам: «Я иду к отцу, и не увидите меня, и опять вскоре увидите меня». И когда это «вскоре»? Не может вместить разум мой…
- Вы восплачете и возрыдаете, а мир возрадуется, - несмотря ни на что царь еще не оставил надежды их убедить. - Вы печальны будете, но печаль ваша в радость будет. Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее, но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир. Так и вы теперь имеете печаль, но я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас, и в тот день вы не спросите меня ни о чем. Истинно, истинно говорю вам: о чем ни попросите отца во имя мое, даст вам. Доныне вы ничего не просили во имя мое - просите, и получите, чтобы радость ваша была совершенна. Доселе я говорил вам притчами, но наступает время, когда уже не пристало говорить притчами, но нужно прямо возвестить вам об отце. Ибо сам отец любит вас, потому что вы возлюбили меня и уверовали, что я исшел от бога. Я исшел от отца и пришел в мир и опять оставляю мир и иду к отцу.
- Да, теперь ты прямо говоришь, - тихо произнес Каменная башка. - И притчи не говоришь никакой. Ты сказал, что уйдешь от нас – наверное, от глупости или от грехов наших не заслужили мы такой милости, чтобы был ты с нами. Но ты обещал, что вернешься вскоре. И мы будем ждать тебя. Ибо теперь видим, что ты знаешь все и не имеешь нужды, чтобы кто спрашивал тебя. Посему веруем, что ты от бога исшел.
- Теперь веруете? – дрожащий от напряжения шепот царя наполнял собою темноту, лился и сверху, и снизу, и от самих стен тюрьмы. – Теперь веруете? Вот, наступает час, и настал уже, что вы рассеетесь каждый в свою сторону и меня оставите одного. Но я не один, потому что отец со мною. Сие сказал я вам, чтобы вы имели во мне мир. В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь: я победил мир.
- Прощай, Солнце-царь! – прошептал Говорун в самое ухо царю, чтобы не слышал его Каменная башка, и крепко обнял своего друга и учителя, так, что царь едва не застонал от страшной боли в искалеченной руке и лишь зубами скрипнул. – И прости! Я обещаю тебе нести слово твое и славу твою по всем землям, по всем народам…
- Прощай! – так же тихо прошептал царь и уже громче добавил. – Позаботьтесь о Красе. О детях. О царице. И ждите!
- Что-то больно долго они там… - Живчик не успел закончить, как из темного провала двери Полуденной башни медленно и бесшумно, точно во сне, показались двое царевых вестников. Сердце у Мышки упало – слишком медленно, слишком тихо и неуверенно приближались они.
- А царь?.. – еле слышно прошептала она.
- Царь велит тебе к дитям идти, - коротко и сердито, неприязненно бросил Каменная башка. Темная, глухая злоба душила его. Все от баб! Все зло от баб! – И что теперь слезы лить? Ты ить его сама продала? Так или нет? А теперь ревешь?
- Зачем ты так, брат? – тихо произнес Говорун. – Помнишь, что царь нам сказал? Любить надо друг друга…
Каменная башка хотел что-то сказать, но только рукой махнул в сердцах.
- Эх, пропади оно все пропадом! Пошли, Живчик, со мною.
Небо на восходе начинало едва заметно сереть, предвещая не скорый еще рассвет, Говорун обернулся к стражнику, лежавшему бесформенным кулем, прислонившись к стене, подошел к нему, наклонился и принялся развязывать веревки. Закончив, выпрямился, долго, протяжно вздохнул, сделал несколько шагов в сторону и уселся прямо на землю по другую сторону открытой двери в башню. Привалился к стене, закрыл глаза и заговорил – едва слышно, бессвязно, то торопясь, то надолго замолкая, и ни к кому не обращаясь, потому как слушать его было некому, кроме, разве что, царя в его темнице.
- … потому что тьма проходит и истинный свет уже светит. Кто говорит, что он во свете, а ненавидит брата своего, тот еще во тьме. Так ведь? А кто любит брата своего, тот пребывает во свете, и нет в нем соблазна. Истинно… Кто же ненавидит брата своего, тот во тьме ходит и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза. И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю божию пребывает вовек. …последнее время, последнее время настает! Теперь придет диавол, и мы познаем из того, что пришло последнее время. А где же все? Только что были, и нет их никого… Они вышли от нас, но не были наши: ибо если бы они были наши, то остались бы с нами. Но они вышли, и через то открылось, что не все наши. Кто делает правду, тот праведен, подобно, как ОН праведен. Кто делает грех, тот от диавола, потому что сначала диавол согрешил. Для сего-то и явился сын божий, чтобы разрушить дела сатаны. Всякий рожденный от бога не делает греха, потому что семя богово пребывает в нем. И он не может согрешить, потому что рожден от бога. Кто же я? Дети божии и дети диавола узнаются так: всякий, не делающий правды, не есть от бога, равно и не любящий брата своего. А я? Я сделал правду, допустив царя до темницы сей? Мы знаем, что мы от бога и что весь мир лежит во зле. Знаем также, что сын божий пришел и дал нам свет и разум, да познаем бога истинного и будем в истинном суде его. Но как узнать, от бога ли мы? Что если от сатаны? Что если предали мы сына божия все вместе?
Сидевший рядом на земле стражник пошевелился и застонал. Спустя немного он поднялся, продолжая стонать и держась за разбитое лицо, с опаской посмотрел на сидящего у стены Говоруна.
- Эй, ты хто? – потом увидел раскрытую дверь в башню, выругался и заголосил что есть мочи. – Убег! Убег! Убег варвар бородатый!
Загремели по лестнице шаги других караульщиков, послышались крики и ругань, в свете факелов по стене заметались причудливые тени. Скоро бунтовщики поняли, что узник по-прежнему в башне, и на радостях принялись избивать царя. Особенно усердствовал тот, которому досталось от кулаков Каменной башки.
- Гляди-ка, здесь еще один! – воскликнул кто-то из стражников, выйдя из башни. – Чегой-то бубнит… Наверное, из тех, кто вызволить Бородатого старались. Что, сволочь, не помогает вам отец небесный?
И оставив царя, бунтовщики взялись избивать Говоруна. Натешившись или подустав, царева вестника бросили в темницу.
- Един бог, - еле слышно продолжал он бормотать, шевеля разбитыми в кровь губами и морщась от боли. – Отец слова живого, премудрости и силы и образа вечного, совершенный родитель совершенного, отец сына единородного. Един господь, единый от единого, бог от бога, начертание и образ божества, слово действенное, премудрость, объемлющая состав всего, и зиждительная сила всего сотворенного, истинный сын истинного отца, невидимый невидимого и нетленный нетленного, и бессмертный бессмертного, и вечный вечного. И един дух святый, от бога имеющий бытие и чрез сына явившийся людям, образ сына, совершенный совершенного, сама жизнь, виновник всех живущих, источник святый, святость сама, податель освящения, в нем же является бог-отец, сущий над всем и во всем, и бог сын, который чрез все…
Хромой
Чудные дела творились в Городе в последние дни – патриарх думал о том неотступно, и столь же неотступно мучило его неясное предчувствие чего-то дурного. Размеренная, налаженная жизнь кончилась со смертью Копченого, а начались вместо того возмущения народные, раздоры, склока, вражда – явная и тайная. Двоюродный брат молодого царя, племянник прежнего и зять нынешней царицы-матери уж несколько лун как покинул Широкую бухту, где наместничал, и во главе войска, как говорят, многочисленного, ходит вокруг Города, угрожая захватить ослабевшую власть в собственные руки. Малолетний, некрепкий еще совсем разумом царь лишь с собаками да лошадьми играет, а мать его сама игрушкой стала в руках развратного и изнеженного любовника, который сделал казну царскую своею и, не имея к тому ни склонности, ни умения, решает дела государственные, как ему заблагорассудится. И как помочь тому, как исправить зло, Хромой никак решить не мог, ибо сам был человеком весьма нерешительным, хоть и праведным преизрядно. При прежнем властителе он, не задумываясь долго, восставал против дел, неугодных богам, и Копченому самому переча бесстрашно, но дела Города оставлял всецело в руках Светлого царя, справедливо полагая его за помазанника божьего. Только как быть теперь, когда наследник столь слаб и несведущ, а вокруг него, что стервятники над охромевшей ланью, кружат охотники до царских милостей, патриарх не знал.
Едва не каждый день случалось нечто неожиданное, неприятное и горькое, несшее беспокойство, худо и неправду, отчего тревога Хромого только росла. Одни говорили, что видели бунтовщика далеко на полудни, аж на берегу Узкого моря, а другие утверждали, будто бы воины его высаживались из лодий на Агатовом мысу - совсем близко от Города. Потом вдруг оказалось, что высадились они совсем не там, а на берегу Красного моря, в трех днях пути на восход от Широкой бухты. И тут же пришло известие - несметные толпы бородатых варваров осадили далекую Крепость на озере, где засел с царским войском Рыжий. Подобно сказочному дракону, бунтовщик перелетал с места на место, из одного города в другой, и всюду разного рода хитростями, притворством и изворотливым умом склонял на свою сторону и привлекал всех встречавшихся на пути. Видевшие его рассказывали невероятное – кто, говорили они, мог родиться таким твердокаменным, чтобы не тронуться ручьями слез царева брата, чтобы не очароваться вкрадчивостью речей, которые лились у него, как мутный поток, и которые он расточал с такою же хитростью, как и увлекательностью, выставляя на вид ревность свою ко благу и притворно вступаясь за свободу царя?
Но порою, к облегчению патриарха, случались и добрые известия: так, ни один из тех, кому поручено было противостать бунтовщику, не перешел на его сторону, никто не изменил царю. Вот и Крепость на озере решительно не приняла Бородатого, и Рыжий, на которого была возложена ее охрана, остался непреклонным, несмотря на все уговоры. Равным образом и наместник области Желтой реки троюродный его брат из рода Коней заткнул уши от обольщений Патлатого варвара, назвав в глаза змеей и тираном. Воодушевившись этими успехами, Гавраша выслал на помощь Рыжему старшего из двоюродных братьев Копченого по прозвищу Облез с достаточными силами. Увы, вступив в бой с варварами дня пути не доходя до Крепости на озере, сей не шибко воинственный муж, названный так за то, что облысел совершенно в молодом еще возрасте, был блистательно разбит и бесславно возвратился в Город. Где Облеза обвинили в том, что он, будто бы по дружбе к бунтовщикам, не только не исправил дел, как надеялись, но привел их еще в худшее положение. Не проспавшийся еще после бурно проведенной ночи Гавраша орал на пожилого уже довольно человека, да еще и, как-никак, царева родича, брызгал слюною и грозился наказать Облеза и всю его семью. Это ключник говорил, конечно, зря. Хоть и дальнее родство, а семья то царская, сокрушенно думал патриарх. Так оно и оказалось. Напуганный и обозленный Облез по внушению сыновей, которых у него было шестеро, и все - люди с воинственным духом и с сильными мышцами, вздумал было укрепить свой дом в Среднем городе. Но не в силах бороться с превосходным по числу ключниковыми людьми, изменил свое намерение и решился бежать. Взяв с собою шестерых сыновей и жену, он сел в лодью и отправился к Бородатому варвару, который, увидев Облеза, говорят, сказал, при его приближении: «Теперь посылаю вестника моего пред лицем твоим, чтобы уготовить путь твой пред тобою».
Слова те с тех пор часто повторяли в Городе, и так, и эдак истолковывая их смысл. Все однако ж сходились на том, что Гавраше теперь придется туго. И действительно, ободрившись прибытием троюродного дяди и видя успех в своем предприятии, Бородатый покинул окольные дороги, оставил без внимания Крепость на озере, где заперся Рыжий с многим войском, и пошел прямо к Городу. Он разбил лагерь напротив и чуть выше стен его на правом берегу Реки и ночами жители Города дивились множеству сторожевых огней – каким же многочисленным должно было быть войско бунтовщика!
С этого дня все новые слуги царевы, все новые родственники Коней и Быков решали перекинуться на сторону Бородатого, иные тайно в своих мыслях склонялись уже к тому, а другие думали, дескать, для верности царю-Малому довольно оставаться дома и не приставать ни к той, ни к другой партии. «Так, увы, привык народ рассуждать - частию по корыстному расчету, а частию и потому, что большая часть властителей Города, - как с внезапной холодной ясностью понял вдруг патриарх, никогда прежде о том не задумывавшийся. - Всегда достигала власти убийством и кровопролитием».
Сделавшийся государевым ключником Гавраша, не имея возможности отразить наступающего неприятеля сухопутными силами – ибо почти все войско под водительством бывшего ключника, Рыжего, и зятя Копченого, Великого воина, не подчинялось уже Малому-царю - пытался отвратить угрожающую опасность, выведя лодьи с верными покуда горцами на Реку. Но начальником над всеми кораблями поставлен был еще во времена Копченого один из троюродных братьев царя, и теперь Великий кормщик воспротивился тому, что приказывать ему станет безродный Гавраша. Почуяв неладное, ключник решил отправить послов к Бородатому бунтовщику, которого называли теперь уже отнюдь не бунтовщиком, а наоборот, опорой трона и надеждой царя и обещали множество даров, возведение на высшую степень почестей и милость от миролюбивых богов. Если, конечно, тот оставит свой замысел, от которого должны произойти междоусобные войны, и возвратится к прежнему месту правления, в Широкую бухту.
Однако же, как говорят сведущие люди, стоило послам, а то были Быки – Востроносый и племянник его Тихоня – переправившись на правый берег Реки, предстать пред очи Бородатого, стоило услышать раскаты его громового голоса, как оба изменили своему долгу и убеждали бунтовщика отнюдь не соглашаться на предложения ключника и не делать ни малейшей уступки. Обратившись с надменною речью к послам, он с гневом отвечал, что, если хотят его возвращения в Широкую бухту, то пусть ключник будет свергнут и даст отчет в своих беззаконных делах, пусть мать царя удалится в уединение, в знак своего бесстыдства навсегда остригши свои мирские волосы, а царь правит по отеческому завещанию и не будет стесняем соправителями, как колос, заглушаемый плевелами.
В эти же дни явилась на небе комета, которая предвещала будущие бедствия и косматым хвостом своим явно изображала самого Бородатого бунтовщика. Представляя внешним видом образ и изгибы змеи, явившееся светило то вытягивалось, то спустя немного свивалось в кольца, а иногда представлялось как бы с отверстием пасти и приводило в ужас боязливых зрителей, словно хотело сверху проглотить находившихся внизу и упиться человеческою кровью. Хромой сам с изумлением наблюдал, как с вечера явление это продолжалось всю последующую ночь и потом уже исчезло. А еще было - приученный к охоте белый ястреб с ременными путами на ногах, много раз терявший перья на гнезде и опять вновь оперявшийся, с востока влетел в Малый храм, чем привлек к себе благоговейное внимание множества народу. Нашлись охотники, ухитрявшиеся поймать его. Но ястреб, избегнув их тенет, прилетел к большому дворцу и, посидев над той палатой, в которой обыкновенно приветствуются только что получившие верховную власть венценосцы, воротился опять к храму. Три раза он сделал такой круг, и тогда уже, наконец, его поймали и представили царю. Многие видели в том предзнаменование, что бунтовщик, которого друзья его варвары прозвали Соколий глаз и у которого волосы белокурые, это все знают, скоро будет схвачен и подвергнется тяжкому наказанию. Но другие утверждали, что троекратный полет в одном и том же круге предзнаменует троекратное кругообращение времен года, в течение которого бородатый варвар будет царствовать в Городе, и затем опять попадет в темницу и будет заключен в кандалы.
Прошло еще несколько дней, и Великий кормщик также перешел на сторону бунтовщика, уведя с собою все длинные лодьи, на которых было войско из горцев. Это обстоятельство совершенно сокрушило ключника, так что он потерял всякую надежду и упал духом. Теперь уже не тайно собирались приверженцы Бородатого - напротив, люди, радующиеся общественным переворотом, теперь явно издевались над ключником и переплывали на противуположный берег. Являясь толпами к бунтовщику, они удивлялись его росту, величественной красоте и многой мудрости, упивались медоточивостию его речей, принимали все, что он обещал им, как полевая трава принимает дождь, или Серая степь - росу с гор Снежных, и возвращались в величайшем восторге, как будто бы отыскали золотой век и упились соком прелестных плодов, или насытились трапезы Солнца.
Вслед за тем освобождаются из тюрьмы ближайшие сподвижники бородатого варвара – совершенные босяки и прощелыги Рыбак, Щегол и Говорун, которых схватили за то, что смущали умы жителей Города, призывая их открыть ворота новому царю и даже, якобы – вот до чего дошло бесстыдство бунтовщиков! – божиему сыну. На место же их заключаются люди, к которым благоволил бесстыдный Гавраша, и вообще все его приверженцы и родственники. Да и сам ключник, захваченный в царских чертогах, окружен был стражею из горцев и не имел свободы выхода. А однажды в полночь его тайно вывели из царских палат и отвели в темницу в Полуденной башне, где сидел когда-то и сам нынешний бунтовщик, вознамерившийся домогаться царской власти. Хромой не мог не изумляться промыслу всевидящих богов: тот, кто вчера шел непримиримою войною против их воли, как человек не знатный родом, но крайне надменный счастием, кто противозаконно исторгал из храма искавших в нем убежища, вокруг кого раздавались голоса тысячей народа, тот сегодня в узах и бесприютен, не имеет ни спутника, ни помощника, ни спасителя, ни избавителя. Говорили также, что сторожа не давали ключнику спать, нападая на него всякий раз, как только он обращался ко сну, и заставляя его держать глаза напряженными, как лук или стрелу. Патриарх, не помня зла и соболезнуя о такой перемене судьбы, прилагал о Гавраше немалое попечение, облегчал его печаль своим присутствием и увещевал сторожей обращаться с ним кротче и не увеличивать своею жестокостью настоящего его несчастия. Но едва прошло несколько дней, как в одно раннее утро ключника вывели из темницы, посадили на осла и с великим посмеянием отвезли к Реке. Здесь бросили его в рыбачью лодку и отправили на другой берег к бородатому варвару.
Вот тут уже патриарх не выдержал и решил отправиться к бунтовщику, чтобы самому рассудить, самому все изведать и урезонить торжествующего варвара, который вознамерился отнять царский престол у малолетнего юноши. Хромой хорошо помнил, как еще Копченый предостерегал его от своего хитрого и злобного племянника: «Это не иначе как волк, покрывшийся овечьей кожей, и змея, которая, как скоро отогреется, немедленно уязвит того, кто носит ее на своей груди!»
Тихий и ясный летний день начинал уже клониться к вечеру. Легкий, невесомый совсем ветерок с захода, с лесистых склонов Комарьих горок, что пологими вершинами своими улеглись вдоль всего правого берега Реки против Города, окружая полукружье Тополиной бухты, развеял дневную духоту. И принес откуда-то сверху, где высились невидные отсюда стены Черной крепости, невыносимо вкусный дух теплого хлеба, смешанный с оливковым маслом и пряной сладостью миртового дерева. Перед патриархом, гордо расправив широкие плечи, стоял одетый в богатый и необычно короткий, до колен едва достающий, лиловый плащ с белой полосой по подолу, высокий, куда выше его самого, мужчина весьма примечательной наружности. Первое, о чем подумал Хромой, - как изменился княжич за те лета, что они не встречались. Из красивого, пылкого, веселого юноши, каким знал его когда-то патриарх, Кудряш превратился в настоящего воина: богатырского без преувеличения сложения, с царственной воистину осанкой, разве что при ходьбе, как успел заметить хромой патриарх, чуть, самую малость, сутуловатый. На вытянутом заметно, покрытом легким румянцем лице отражались достоинство, разумность души, кротость и нерушимое спокойствие. Золотистые когда-то мальчишечьи кудри немного потемнели – длинные волосы светло-коричневого цвета спелой пшеницы, слегка завивавшиеся в мягкие локоны, опускались на плечи - похоже, ножницы никогда не касались их. Выразительные, блестящие необыкновенно, серо-голубые глаза, каких не видывал он прежде ни у кого из смертных, под густыми довольно, изогнутыми и почти сросшимися у переносицы темными бровями глядели на собеседника остро, пронзительно и при этом словно бы излучали внутреннюю силу, что, как свет от одинокой свечи, влечет к себе в непроглядной ночной тьме из самого далекого далека. Нос у него был выдающийся, борода – темнее, чем волосы, не очень длинная. А еще подивился Хромой, как похож этот царственный богатырь на красавицу мать свою, Хозяйку.
- Привет тебе, княжич, называющий себя спасителем Города, - насколько мог холодно начал патриарх.
- Здравствуй, достойнейший из достойнейших! – русоволосый богатырь протянул длиннющие свои ручищи, словно бы обнять намереваясь собеседника, и широко, приветливо улыбнулся. – Ты оказал мне величайшую честь! Садись же, переправа с того берега по нынешней жаре наверняка утомила тебя.
Несмотря на всю свою предвзятость и заочную неприязнь к человеку, стремящемуся отнять власть у законного царя, патриарх благодарно улыбнулся и с заметным облегчением молча уселся в украшенное затейливой резьбой и устланное пестрым ковром кресло с высокой спинкой. Он действительно устал – столь хлопотный выдался сегодня день, в его лета от таких забот утомиться немудрено. Кудряш легко опустился в такое же кресло рядом и повел рукой над стоявшим перед ними низким столом.
- Угощайся, патриарх.
- Я и в самом деле проголодался, - неожиданно для самого себя несколько по-детски признался Хромой. – Страсть как вкусно хлеб пахнет!
- Дошел до меня слух о тебе и об исцелениях твоих, что ты творишь без лекарств и трав, - утолив внезапный голод куском холодного мяса и отхлебнув разбавленного ледяной водой вина из тяжелого серебряного кубка, патриарх не захотел сразу говорить о вещах серьезных, а решил начать с чего-нибудь отвлеченного, необязательного. - Ты, рассказывают, возвращаешь слепым зрение, хромым хождение, очищаешь прокаженных, изгоняешь нечистых духов и демонов.
- Поверь мне, мудрый ревнитель добра, - Кудряш повернулся к собеседнику, серо голубые глаза его широко раскрылись, и он заговорил глубоким, до самого дна души проникающим голосом. - Истинно говорю тебе: сын ничего не может творить сам от себя, если не увидит отца творящего, ибо, что творит небесный наш отец, то и сын творит также.
Патриарх чуть заметно поморщился: в правую ногу его внезапно будто иглу воткнули. «Неужто опять начинается?» – с тоской подумал он. В последние лета стали болеть ноги, так, бывало, скрутит, по ночам особо, что и жить невмочь становилось.
- Ты излечиваешь страдающих долгими болезнями, - сказал он вслух и, чтобы шуткою заглушить просыпающуюся боль, криво усмехнулся. - Даже, будто бы, воскрешаешь мертвых.
- Я скажу тебе так, о мудрый поборник истины, - без улыбки, все так же проникновенно вглядываясь в глаза патриарха, словно самое потаенное там выведать стремясь, ответил княжич. - Когда отец действительно любит сына, то показывает ему все, что творит сам.
Оба внезапно замолчали. Патриарх вникнуть пытался в смысл сказанного княжичем, но боль в правой ноге мешала – на месте одной иголки уже словно бы злобный зверек в ступню вцепился.
- Да-да, - продолжил, еще помолчав, Кудряш. - И покажет ему дела больше сих, так что вы удивитесь. Ибо, как отец небесный имеет власть воскрешать мертвых и оживлять хладные трупы, так и сын может оживлять того, кого захочет – если будет на то воля божья.
- Последнее под силу лишь богам, а потому, не будем о сем говорить, - патриарху не хотелось сейчас спорить на такую серьезную и важную тему, не до того ему теперь было, и он захотел отвлечь этого странного человека чем то более приземленным. - Однако есть у меня для тебя дело попроще: попробуй исцелить мои ноги.
Кудряш внимательно посмотрел на патриарха, перевел взгляд на его ступни, а потом легко поднялся с кресла, схватил могучими ручищами уставленный блюдами с яствами стол и будто пушинку переставил его подале. Повернувшись затем к патриарху, он мягко опустился перед ним на колени и осторожно взял в руки свои обутую в легкую сандалию ступню Хромого.
- Вот отчего тебя так кличут… - произнес он негромко, как бы про себя. – Здесь больнее всего?
- Ни к чему это, - смущенно протянул патриарх, уже и сам не радый, что затеял разговор о своих болячках. В больших ладонях княжича его нога с непомерно распухшим суставом большого пальца выглядела совсем безобразно.
- Не тужи, мудрейший, - улыбнулся Кудряш. – Огневой капкан – болезнь свирепая, но не смертельная. Вот скажем, евнух никогда ею не болеет, тако ж и никогда не лысеет. Еще могу сказать тебе, если, конечно, то тебя утешит, что это хвороба редко когда беднякам достается, мучит все больше людей богатых. А все почему? Еще брат мой, Жалейка, любил повторять: «Вставайте из-за стола слегка голодными, и будете всегда здоровы». И еще – отчего то чаще всего в огневой капкан попадают люди веселые, жизнелюбивые, общительные. И те, кто с бабами... Ну, ты меня понимаешь. Только пуще всего те, кто поесть любит: вот и у тебя, я вижу, живот не маленький отнюдь. Запомни же - потроха, печень, почки, язык, копчености, особенно острые соусы, рыба жирная, пиво, все это тебе следует есть и пить с осторожностью. Иначе суставы и хрящи на ногах твоих, а может, и на руках распухнут и воспалятся, и отекать начнут пуще прежнего и болеть будут столь нестерпимо, что на стену впору лезть. И даже вот такое нежное прикосновение станет мучительным невыносимо.
Хромой завороженно следил за тем, как прохладные руки Кудряша бережно ощупывают его ноги, слушая глубокий, проникновенный голос, и вдруг с удивлением, с благоговением почти понял, что боль ушла.
- И нет здесь никаких чудес, - продолжал говорить княжич. – Один мудрый человек учил меня: «Никто не должен преступать меру ни в пище, ни в питии». Но я скажу тебе более: воздержание в пище – первое дело во врачевании едва не любой хвори. А еще надо будет тебе послать за водою из Лисьего родника на том берегу, за Лысой горой, и каждый вечер ноги в той воде держать...
«Нет никаких чудес… - повторял про себя слова Кудряша патриарх снова и снова, пристально глядя на башни Верхнего города, что подобно двум великанам возвышались на противуположном берегу. Над лазурными водами Реки, над тополями, в которых тонули крытые серым камышом домики рыбацкой деревни, привычно кричали чайки. Он старался сидеть неподвижно, чтобы не потревожить ногу, из которой только что сидящий рядом и безмятежно улыбающийся белокурый богатырь изгнал невыносимую боль самым чудесным образом. – Нет никаких чудес… А что, если у этого верзилы и впрямь дар, данный богами? А что, если он и впрямь сын?.. Нет, этого не может быть. Да, конечно, существует предание о божественном происхождении царского рода Коней – весть о том передают новому царю патриархи вместе с тайною письма и другими запретными для обычных людей тайными знаниями. Только Бородатый толкует совсем об ином! Он говорит о своем небесном отце так, будто видел его, говорил с ним! Как такое может быть?»
Однако патриарх слышал уже довольно много рассказов о чудесных исцелениях – и здесь, в Городе, и в Широкой бухте, и в Стране суровых гор напротив Медного острова, где наместничал Бородатый. Люди передавали слухи один другого чудесней – об излечении расслабленных и калечных, об избавлении от горячки и спасении рожениц. Да что далеко ходить – ближайший помощник Хромого, которого готовил он, буде на то воля богов, на свое место, рассказывал, как три, нет, пожалуй, более лет назад Кудряш спас его единственного оставшегося в живых сына. И тоже, будто бы говорил тогда – «никаких чудес». А что, если действительно… Что, если в силах он воскрешать мертвых?
У Хромого было две дочери. Младшая, сызмальства слабая здоровьем, отчего то не росла совсем, к их с женою горю, вступив уже в полные женские лета, оставалась ростом с девочку и к миру окружающему интереса не показывала. Младшая, любимица их и красавица, еще того хуже, вбила себе в голову, что некрасива и оттого никогда не найдет себе жениха. И однажды бросилась вниз с Вороньей горки… «А если и вправду сын… Что, если молить его воскресить дочь?» - сверкнула в голове Хромого шальная мысль. Он перевел взгляд на собеседника своего и уже даже приоткрыл рот, намереваясь сказать что-то.
- Ты хочешь попросить меня о чем-то, достойнейший из достойных? – голубые глаза глядели на патриарха пронзительно и строго. Хромой опустил взгляд и глубоко вздохнул.
- Спасибо тебе, что избавил меня от нестерпимейшей боли, - начал он несколько неуверенно, но затем голос старика окреп. – Да, у меня есть просьба. Только учти, не просителем жалким прибыл я сегодня к тебе, называющий себя спасителем Города.
- У меня и в мыслях не было назвать мудрого ревнителя добра, патриарха священного Города жалким просителем, - улыбнулся Кудряш, приподняв простодушно брови и протянув огромные свои ручищи ладонями к Хромому, как бы умоляя его принять некий дар. – Все, что в силах моих готов я сделать для тебя, великий поборник истины.
- Мне говорили об опасной медоточивости твоих речей, княжич, - патриарх решил назвать Бородатого так, как называли его варвары. – Еще Светлый царь предупреждал меня, сколь хитер ты и сколь изворотлив твой ум.
- Ты говоришь о том самом человеке, о мудрейший из мудрых, - губы Кудряша продолжали приветливо улыбаться, а брови чуть сдвинулись и глаза вдруг стали холодными, и глядели на патриарха будто из далекого далека. – О том самом Светлом царе, который уморил собственного отца, сжил со свету родных братьев и приказал убить двух мальчиков, сыновей моего отца? Это он предупреждал тебя о моей вероломности?
Хромой смешался, не зная, что сказать, а Кудряш, между тем, продолжал, возвысив голос.
- Я уважаю тебя, достойнейший блюститель нравственности и божественных заповедей. Я уважаю законного наследника, в верности которому я клялся покойному царю - младшему брату моего отца, как ты, должно быть, знаешь. Но я не уважаю и не могу уважать его вдовы, что бесстыдно допустила до своего ложа безродного прощелыгу. Я не уважаю и не могу уважать отвратительного и бесстыдного ключника – впрочем, не за то, что он делает ночью, за то единый бог ему судья. А за то, что он творит днем. За беззастенчивое расхищение царской казны, за беззаконное посягательство на царскую власть, за нерадение о великом Городе, мздоимство и прочие преступления суд приговорил Гаврашу к лишению зрения. Ему выколют глаза через три дня на Лысой горе при общем стечении народа.
Патриарх сидел, молча уставившись на Кудряша, совершенно подавленный, пораженный переменою, за миг единый произошедшей в этом человеке. И все же он попытался возразить.
- Ты сверг ключника, ты вверг его в темницу, но зачем же ввергать в вечную тьму и без того поверженного тобою? – тихо спросил Хромой. – Одних ты исцеляешь, других калечишь. Где же здесь справедливость?
- Справедливость в том, чтобы всем живущим воздавалось по деяниям их, - голос Кудряша уже не гремел, он стал глубоким, проникновенным. – Для того чтобы наилучшим образом заботиться о жителях Города, правитель должен быть справедливым, он обязан не только ввести единый закон, но и требовать его неукоснительного соблюдения от всех без всякого исключения. Ни к кому не должно быть снисхождения – ни к брату, ни к отцу, ни к матери даже. Вы все хотите доброго царя? Вы хотите, чтобы воры и бездельники расхищали накопленное многими поколениями, а бесчестные мздоимцы выпивали все соки из обездоленных тружеников, чьими руками создаются все эти богатства? Не бывать такому! Не думай, что я принес мир на землю. Не мир принес я, но меч, ибо я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее! И враги человеку истинно благочестивому – ближние его. Кто любит отца или мать более, нежели меня, не достоин меня! Кто любит сына или дочь более, нежели меня, не достоин меня! Кто не берет ноши своей, чтобы следовать за мною, тот не достоин меня! Сберегший душу свою потеряет ее, а потерявший душу свою ради меня сбережет ее. Кто принимает посланного мною, принимает меня, а кто принимает меня, принимает пославшего меня. Кто принимает пророка, во имя пророка, получит награду пророка, кто принимает праведника, во имя праведника, получит награду праведника. Кто даже напоит одного из малых сих только чашею холодной воды, во имя ученика, истинно говорю тебе, не потеряет награды своей.
Они стояли друг напротив друга – почти совсем седой уже старик с несколько плаксивым лицом и добрыми, подслеповатыми глазами и огромный ростом, сильный мужчина в богатом лиловом плаще с развевающимися от легкого вечернего ветерка с Реки длинными волосами цвета спелой пшеницы. Хромой взял малый серебряный кубок с водой, что протягивал ему Кудряш. А тот, поворотившись, поднял с лавки широкую, богато расписанную доску с натянутыми на нее тонкими нитями, которой отчего-то не заметил ранее Хромой, и тихонько перебирая длинными, крепкими пальцами струны, начал негромко говорить нараспев.
- Блажен помышляющий о бедном и убогом! В день бедственный избавит его господь. Господь да сохранит его, и оживит его, и дарует ему блаженство на земле, и не предаст его в руки врагов. Господь да поможет ему на одре болезни его! Я просил: «Господи, помилуй меня, исцели душу мою, ибо я согрешил пред тобою! Враги мои копили на меня злобу. «Когда он умрет и погибнет имя его?» - вопрошали пустые их сердца. Собирали они беззаконие в себе, сговаривались вместе, против меня шептались, на меня замышляли зло. Слово законопреступное составили на меня: «Ужели лежащий снова возстанет?» Даже нашлись среди них и друзья - те, на кого я надеялся, кто ел хлебы мои, подняли на меня пяту. Ты же, господин, помилуй меня, и возставь меня, и я воздам им. Из того я познаю, что ты благоволишь ко мне, если не восторжествует враг мой надо мною. А меня, ради незлобия, ты принял и утвердил меня пред тобою во век. Благословен господин наш небесный от века и до века». Да будет так!
Хромой слушал словно завороженный, он стоял с кубком в руке, будто даже и дышать забывая – он и не особенно вникал в смысл слов, а лишь волшебные звуки дивного инструмента и до самой глуби, до самого нутра проникающий голос певца заставляли сердце старика замирать в немом восторге.
- Выпей, патриарх, - Кудряш положил псалтырь на лавку. - Ты один из самых достойных людей, которых я знаю. Ты вступился за негодяя, который хотел не только места тебя лишить высокого, но может быть и самой жизни. Ты получишь воздаяние от отца нашего небесного – он всем воздает по справедливости. И возможно, вскорости ты встретишь любимую дочь твою – в новом, лучшем, горнем мире. И я обязательно зайду к вам в дом – погляжу, чем смогу я помочь старшей твоей дочери.
Испытания
С самого утра шел дождь. Золотой песок Тополиной бухты намок и потемнел, громоздкое, неудобное парадное одеяние – колом стоявший от богатой серебряной и золотой вышивки плащ с широкой пурпурной полосой по подолу, отороченная собольим мехом короткая остроконечная шапка, массивные наплечники из золотоузорной парчи – тоже намокло и стало еще тяжелее. Только Кудряш не замечал ни дождя, ни тяжести, ни неудобной одежды – душа его, опьяненная величием этого дня, пела хвалу небесному отцу, чья милость позволила случиться тому, чего желал он лета и лета с тех пор, как помнил себя. Свершилось! Перед ним, отделенный всего лишь лазурной гладью Реки, высится, дыбится могучими стенами под самые набухшие дождем облака великий Город. Священный Город, куда в одно жаркое весеннее утро приплыла из далекой Страны орлов его мать. Сколь раз она рассказывала ему о том дне! Сколь раз они предвкушали день нынешний, день, когда выйдет на старую пристань у рыбацкой деревни сын ее, внук трех владык земных, чтобы вступить в этот Город полновластным его хозяином! И вот, свершилось…
Поднявшись на борт длинной боевой лодьи, Кудряш оглянулся на высокий берег, на готовые уже почти стены Черной крепости, в строительстве которой прошли дни, луны и лета его отца. Старик помер недавно и лежит там же, захороненный на скорую руку, без почестей, почитающихся цареву сыну и цареву брату, законному наследнику царского престола. Не до того сейчас, думал Кудряш, но как только станет он полновластным хозяином Города, обязательно отправит прах Дылдин в Страну отцов, в Долину царей, где покоятся все их предки. Не потому что требовали того сыновний долг или проснувшаяся вдруг любовь к отцу, нет, по отношению к этому безвольному, слабому – и мертвому теперь – человеку не чувствовал княжич ничего, ни боли, ни сожаления даже. Потому – его отец был законным наследником царского трона, и он, Кудряш, продолжит законную эту линию, похоронив отца, как положено, в Долине царей. Но это после. А теперь – вперед, на тот берег, к власти, к славе и к тяжелой работе на благо тех, кто стоит сейчас за ним на качающейся палубе боевого корабля. Кудряш с гордой и счастливой вместе улыбкой глядел на них – Ярый, Говорун, Щегол, Каменная башка, Медведь. Какие решительные лица! Молодые, голодные до работы, до дела - с ними можно горы свернуть! И все глядят на стены Верхнего города – вот, мол, ужо мы до тебя доберемся! И только Хозяйка одна смотрит не на Город, а на него самого, и во взгляде материном Кудряш столько гордости видел, столько требовательности, столько счастья и уверенности… «Да, мама, свершилось!» - прошептал он одними губами и поворотился вперед, поднял руки над головою и запел мощным, раскатистым голосом.
- Я радуюсь, что господь услышал голос мой, моление мое, и потому буду призывать его во дни мои! Возвратись, душа моя, в покой твой, ибо господь облагодетельствовал тебя. Ты избавил душу мою от смерти, очи мои от слез и ноги мои от преткновения. Хвалите, отроки, господина нашего небесного, хвалите имя господа! Да будет имя его благословенно отныне и до века. От восхода солнца до захода славно имя господа. Высок над всеми народами господь, выше небес слава его. Кто, как господь, бог наш, на высоте живущий и на смиренных взирающий на небе и на земле, поднимающий с земли нищего и от гноища возвышающий убогого, чтобы посадить его с князьями, с князьями народа своего, поселяющий неплодную в дом матерью, веселящейся о детях своих!
И ликующие слова хвалебной песни рвались вверх, сквозь нависшие серой пеленой облака, к пробивавшемуся справа, за Лобной горой на том берегу лоскутку ясного голубого неба.
Накануне они проговорили с Хозяйкой до поздней ночи – о Росомахе вспоминали, о Велик-городке, о братьях материных в Стране орлов. Еще раз обсудили порядок всей завтрашней церемонии – Мышку с дитями на лодью не возьмут, оставят здесь, в лагере, под охраной жильцев, в Город поплывут только самые ближние кудряшовы помощники и на отдельных кораблях немалый отряд русичей. Кудряш поначалу хотел было и мать на берегу оставить, но лишь заикнулся о том, как по взгляду ее единому понял – Хозяйка нипочем в стороне не останется.
- Помни, сын, - повторяла княжна. – Завтрашний день, которого ждали мы с тобою столько лет, не есть последний день трудов великих, а только начало тяжкой работы. Настоящие испытания лишь начинаются.
- Знаю, мама! – Кудряш никак не мог на месте усидеть, то и дело вскакивал со скамьи и принимался большими шагами мерить устланный коврами земляной пол. Сквозь войлочные стены шатра до них доносился шум неспящего лагеря – бряцало оружие, грубо, весело перекликались воины, беспокойно ржали лошади, коротко взлаивали со сна и тут же взвизгивали попавшие под горячую руку собаки. Разбитый луну назад у подножия Черной крепости лагерь, как и хозяин его, никак не мог угомониться в предвкушении завтрашнего великого дня. – Столько всего сделать нужно!
И Кудряш снова, не в первый уже раз, принимался перечислять наиважнейшее. Немедля царской казне учет учинить, проверить всех мытарей и буде кто из них окажется вором, заменять людьми надежными, проверенными. Суд ввести по закону, ибо закон получил наименование от правды и есть искусство прекрасного и равного, а еще избрать судей, которые, дав клятву, должны неподкупно и нелицеприятно выносить судебные решения, начиная от последнего нищего до самой матери царя даже и супруги и до самого царя включительно. Земельное уложение, столь успешно введенное в Широкой бухте, распространить на все принадлежащие Городу земли. Обуздать мздоимство и воровство, отрубать, не стесняясь, руки, жадные до чужого, сделать так, чтобы каждый мог, собрав виноград и плоды земли, весело праздновать и спокойно спать, не боясь угроз сборщика податей, не думая о хищном или побочном взыскателе повинностей, не опасаясь, что ограбят его ниву и оберут его жатву. Кто отдал царево царю, с того больше не спрашивать, не отнимать, как прежде, последней рубашки и насилием не доводить его до смерти. Посылая в области правителей, назначать им богатое жалованье и объявлять, каким подвергнутся наказаниям, если нарушат его повеления. Не продавать общественных должностей и не отдавать их на откуп, но предоставлять даром и только избранным…
- Но первое, самое важное, самое первейшее, - говорил Кудряш, сдвинув брови, подняв угрожающе палец и устремив горящий взор чуть выше убранной белым платом материной головы, туда, где за откинутым пологом шатра, не видные в ночной темени, высились стены Города. – Искоренить злосчастный обычай принесения жертв богам, не угодный отцу нашему небесному, очистить храм божий, сделавшийся из дома богова местом мелочной торговли между богом и человеками.
Княжна смотрела на своего сына большими грустными глазами и в который раз дивилась тому, как получилось, что маленький комочек человеческой плоти, из нутра ее вышедший со столькою мукой и болью, превратился в могучего мужчину. Он вобрал в себя все лучшее от ее родичей, он силен и отважен, умен и хитер настолько, что завтра станет владыкой самого большого и богатого города на свете… И он наивен порою, как малое дитя.
- Все это так, сын мой, - Хозяйка взяла Кудряша за руку и привлекла к себе. – А только прежде сядь и послушай. И не перебивай.
Княжич послушно присел на лавку, полуобернувшись к матери, положив руки на столешницу ладонями вниз, но словно бы тут же вскочить готовый.
- Да, мама…
- Все, что ты сейчас говорил, конечно, делать стоит, - она взглянула на него – не хочет ли уже возразить, но даже сегодня, даже когда до столь важного для него дня оставалась самая малость, княжич не выказал и малейшего нетерпения, и мать в который раз подивилась его выдержке. – Перво-наперво, не о храме печься надо, не о мытарях и не о должностях, каким бы важным то тебе ни казалось. Запретить приносить в храмы приношения, конечно, можно. А вот чтобы добиться того, чтобы не несли, лета и лета уйдут. Думаешь, патриарху то понравится? Думаешь, людей ты в миг единый по своему хотению переделаешь? Деды их дедов жертвенные кувшины с лепешками и мясом, вином и зерном в храм несли, а ты за день единый мыслишь их от того отучить? Думал ли ты о том, сколь недовольных одним лишь этим запретом породишь? А суд справедливый, а мытари, наместники честные? На все то, что ты мне сейчас только сказал, и трех жизней человечьих не хватит, не то, что одной. Меж тем не един ты владыка в Городе будешь, помимо тебя есть Копченого выродок и мамаша его. Пусть этот толстожопый дурачок тебе и не опасен особо, играется в свои игрушки и хорошо, но вот свояченица твоя куда страшнее может оказаться. Она же под любого ляжет, лишь бы снова власти, которую ты у нее отнимаешь, добиться.
Кудряш слегка приподнял лежавшую до того на столе левую руку, как бы возразить пытаясь, Хозяйка повысила голос.
- Даже и не думай перечить! Эта змеюка мужа своего извела, отравила зельем каким-то ведьминым, мне Хромой сказывал. Копченому туда и дорога, но нам-то от того не легче будет. Помни, как только ты на вершине окажешься, тебя каждый захочет сбросить оттуда - обойти, оболгать, оклеветать, унизить и уничтожить, - княжна говорила ровным, спокойным голосом, как говорят люди о давно решенном, давно знаемом, а потому не требующем особых доказательств, и оттого все, что говорила она, звучало еще убедительнее. - В том натура человечья, подлая и злая. Ты слышал ли, какие слухи за твоей спиной эта гадина разносит?
Сын поднял брови, как бы сказать желая – ну что ты, мама, какие слухи…
- Не веришь? Считаешь мать свою злобной, выжившей из ума старухой? – Кудряш посмотрел на княжну укоризненно, но та оставалась спокойной и непреклонной. – Так вот, мерзкая эта воронья подстилка рассказывает всем и каждому, что тебя я прижила от варвара бородатого, от своего жильца, от…
Хозяйка не успела договорить, Кудряш вскочил с лавки, верхняя губа его вздернулась.
- Что?! – не выкрикнул, прорычал он, сжав кулаки.
- Да, сынок, такое о твоей матери говорят в Городе, - огромные, полные муки и тоски глаза глядели в самую душу княжича, и оттого что-то глубинное, что-то самое потаенное внутри его дрогнуло, сдвинулось, поколебалось. Мать закрыла лицо руками и глухо проговорила. – А ты и не знал?
Кудряш рухнул перед матерью на колени, обнял ее, что есть силы прижался к груди ее головою.
- Мама! Мама! Кто посмел такое?.. Кто?..
Некоторое время понадобилось Кудряшу, чтобы справиться с собою. Он встал с колен, ожесточенно отер лицо ладонями.
- Клянусь тебе, мама, каждый, кто осмелится не то что словом, а и взглядом единым тебя обидеть, жестоко поплатится.
И вот уже длинная боевая лодья подходила к старому причалу у рыбацкой деревни. Кудряш оглянулся назад, на Хозяйку. В белой, богато вышитой по бокам и подолу льняной рубахе с накинутой на плечи небесно-голубой мантией, окаймленной понизу крупным орнаментом, княжна казалась высокой и величественной, как никогда. На шее - массивное широкое ожерелье из золота и драгоценных камней, на голове – тонкого плетения золотой венец, на ногах – видные лишь по щиколотку шитые золотом сапоги из желтой кожи. «Взглядом единым!» - повторил про себя Кудряш.
«Как похоже и вместе непохоже на тот день!» - думала княжна, напряженно всматриваясь в неспешно, несмотря на усилия дюжих гребцов-русичей, приближавшийся берег. Утро столь же жаркое, хоть и хмурое от нависших над Рекою облаков, чайки так же орут, кружа в вышине и одна за одной срываясь к самой воде – столь же волшебно-лазурной, как в тот день. Так же открылась впереди бухта, стесненная справа поросшими сосновым лесом невысокими скалами, а слева отлогой горой, по трем уступам которой протянулись каменные стены Города. Повинуясь мощным взмахам весел, лодья все ближе подходила к берегу, где в тени огромных тополей прятались все такие же бедные домики рыбацкой деревни. И опять немалая толпа ожидала их на причале. Как дивилась она тогда безбородым мужикам! А теперь привыкла… И к богатым одеждам привыкла, и к убогим, крытым соломою и камышом домишкам под тополями. Мелкая волна до боли знакомо шлепала о корму подходившей все ближе лодьи, негромко, сдерживая копившееся все эти последние дни напряжение, переговаривались воины на веслах, а княжна, как многие лета назад, все вглядывалась в лица на причале, теперь силясь угадать по ним судьбу, что ждет не ее - сына.
Вот только в толпе встречавших сего дни не видать было, как когда-то, простого люда, здесь были лишь самые знатные люди Города - Кони, Быки, их приближенные и прихлебатели. Родичи и прислужники малолетнего царя, все эти смотрители дворца и рынков, Среднего города и Нижнего, надсмотрщики над ремесленниками и землею, советники большие и малые, начальники царской спальни, евнухов, войска и кораблей, казначеи и мытари – большею частью, как давно в том убедилась княжна, людишки самые никчемные, слабые, завистливые, трусливые, готовые на любую подлость, лишь бы поближе оказаться к власти и власть предержащим. Сегодня они знают, что в Город идет новый его хозяин, неважно, что он пока еще даже не соправитель и титула никакого не имеет, но он сильный. Сильный! А потому они, дрожа от страха и нетерпения, хотят оказаться как можно ближе и показаться как можно выигрышнее. Они разоделись в парадные свои платья – длинные тяжелые плащи, желтые, синие, белые, шитые серебром и золотом, украшенные каменьями и причудливыми узорами, лентами, оборками, поясами и мехом. И, разумеется, по лицам этим, на коих застыло, будто намертво прикипевшее, выраженье безмерного счастья и довольства, нельзя было судить ни о чем, кроме как о крайней низости людских душонок.
Один лишь патриарх выделялся среди пестрой этой толпы – простым светлым плащом грубого довольно льняного полотна и немного настороженным, немного наивным взглядом большого ребенка. «Хороший дядька Хромой, - в который раз подумала княжна. – И как он смог стать патриархом при копченом душегубце, как смог удержаться на таком месте целые лета?»
Корабль мягко ткнулся в толстые доски пристани, небольшого роста худой мужчина с выражением безграничного счастья на вытянутом бледном лице первым сорвался с места, чтобы поймать брошенную с лодьи веревку. По шитому серебром плащу цвета куриной слепоты с широкой синей полосой понизу можно было безошибочно определить смотрителя царского стола по прозвищу Погоняла. Соколий глаз первым выпрыгнул из лодьи – «Куда? Зачем он так спешит? – подосадовала Хозяйка. – Нужно же было подождать… Совсем мальчишка!» - на щелястую, давно не подновлявшуюся пристань. И сразу подошел к патриарху.
- Здравствуй многая лета, достойнейший из достойнейших! – воскликнул он звонким мальчишеским голосом. – Рад видеть тебя в добром здравии, мудрый ревнитель добра! – и едва Хромой открыл было рот, чтобы ответить, не дожидаясь его, княжич сделал шаг назад, полуобернулся к встречавшей его толпе царедворцев и протянул руки к возвышавшимся за тополями стенам. Голос его сделался глубоким, густым и, как всегда в таких случаях, столь проникновенным, что не мог оставить равнодушным никого из слышавших его. - Велик господь и славен весьма в Городе бога нашего, на горе святой его, высоко вознесенной, радости всей земли! Город царя великого! Бог в чертогах его ведом, когда защищает его. Ибо немало царей земных при виде его удивились, смутились, поколебались, трепет объял их, болезнь страха рождающий. Ветром бурным ты сокрушишь корабли вражеские. И слышали мы, и видели в городе господа сил, в городе бога нашего: бог основал его на века. Восприняли мы, боже, милость твою среди народа твоего. Как имя твоё, боже, так и хвала тебе, – до концов земли: правдою наполнена десница твоя. Да возвеселится гора святая и да возрадуются дочери земли святой, ради судеб твоих, господи! Обойдите Город и обнимите его, возвестите в башнях его, обратите сердца ваши к укреплению его и разделите дома его, чтобы возвестить иному роду. Ибо бог сей – пастырь наш навеки.
Соколий глаз первым сошел с причала на берег, за ним нестройною толпой, пытаясь ненароком обойти друг друга, поспешали царедворцы, окруженная малым отрядом русичей во главе с Медведем, шла Хозяйка, за нею помощники княжича. На небольшой деревенской площади перед пристанью ему подвели белого жеребца, Соколий глаз мигом вскочил в седло, сделал небольшой круг, удерживая гарцующего, приплясывающего от нетерпения коня, сияющим взглядом голубых, как бездонное небо над древними стенами Города, глазами обвел и спешащую за ним толпу, и друзей своих, и мать свою - высокую, величественную, строгую – которая вместе с патриархом садилась в убранную по такому случаю пурпурными, синими, белыми лентами высокую, громоздкую повозку, и пришпорил жеребца.
Поднимаясь в гору – а до ворот Верхнего города идти от рыбацкой деревни приходилось порядочно, да по жаре, да по открытому большею частью месту - придворные тихо роптали, удивляясь, что Бородатый ехал не медленным шагом и не с остановками, как обыкновенно делают цари при торжественных шествиях, но пустил коня вольным шагом. Перешептываясь между собою, они различно толковали такую поспешность – одни, с трудом скрывая готовую прорваться наружу злобу, утверждали, что варвар сиганул вперед, не дожидаясь их, исключительно от страха, другие, многозначительно закатывая глаза, подозревали в необычном поведении нового владыки, хитроумного и могущественного, нечто совсем иное. «Слышали, как сказал Бородатый? – шептались они. – «…и разделите дома его, чтобы возвестить иному роду...» Какому иному?» «Знамо, какому… - откликались на это. – Только ведь говорить-то о том нельзя – ишь, как дружки его бородатые в штанах бесовских глазищами сверкают! Того гляди всех нас перережут…»
Уж далеко за полдень, когда свежий ветерок от Белого моря совсем почти разогнал облака, на площади перед Малым храмом встречали Сокольего глаза малолетний царь и мать его. Подпалинка так постарела и подурнела за последние два лета, как не видел ее княжич, что он теперь с трудом ее узнал. Вдова Копченого смотрела на зятя, недоверчиво нахмурясь – чего ждать от него, она не знала. Говорят, будто этот кудрявый великан приказал выколоть глаза ее Гавраше, но измученная долгими днями неизвестности и неопределенности женщина не хотела верить слухам. Вот и патриарх, ездивший недавно на тот берег, вернувшись, обнадежил - дескать, Бородатый совсем не так страшен, как о нем брешут. А сказывали разное. Так, несколько дней тому в лагере на противуположном берегу телохранители-варвары будто бы схватили какого-то бездомного, оборванного и косого, за то, что он в неурочное ночное время бродил около шатра Бородатого, прося себе милостыни. Слуги княжича обвинили нищего в чародействе и колдовстве, а потом без всякого права, без всякого исследования вины сожгли несчастного на костре, приготовленном из сухих дров и вязанок хвороста. Сожгли живьем! Подпалинка вспоминала веселого, открытого порой до наивности любовника своей сестры, каким был в те чудесные лета их молодости Кудряш, и ей не хотелось верить слухам. Нет, он не такой, ничего не сделает ее зять ни Гавраше, ни Жаде, ни ей самой…
Малолетний царь сидел на застеленной толстым пурпурным ковром лавке с резными поручнями в виде львов с видом капризным и недовольным. Из-за низкой спинки сидеть ему было неудобно, в тяжелом и нескладном парадном царском одеянии он сразу же вспотел, из под меховой шапки на лоб и толстые щеки мальчика текли струйки пота. Время от времени он поворачивался к стоявшей рядом матери и канючил: «Мам, а мам! Пойдем отсюда, а? Ну, пойдем…» «Не глупи, сынок, - отвечала тихо измученная не меньше его Подпалинка. – Потерпи, скоро все кончится».
Соколий глаз в первый миг, увидев своего двоюродного брата, не сумел удержаться от кривой презрительной усмешки – в его годы княжич уже на медведя с рогатиной ходил и лося брал, а этот… Но лишь Подпалинка успела заметить взгляд зятя – в следующий миг он, сорвав с головы меховую шапку-колпак, так, что разметались-рассыпались от порыва ветра его кудри цвета спелой пшеницы, склонился перед царем в глубоком поклоне. Потом, подошед ближе, внезапно упал перед мальчиком на колени, обнял его ноги, и когда через некоторое время поднялся, на его глазах, темно-серых сейчас, можно было явственно разглядеть навернувшиеся слезы. «Ну, конечно, - обрадованно подумала Подпалинка. – Это тот же Кудряш, все тот же – добрый, веселый, славный!» Но бородатый княжич глянул на свояченицу искоса, холодно поклонился ей и обронил нечто пренебрежительное, в чем лишь с большим трудом можно было счесть приветствие. Сердце у Подпалинки упало, она быстро переходила от горя к радости, от надежды к безысходности полной, вот и теперь уже перед глазами ее встала страшная картина – как рвут палачи тело любимого Гавраши, как… Женщина вздрогнула и с ужасом посмотрела на зятя.
- Почто, сестра моя, оставила ты своим попечением царственного сына? – спросил Соколий глаз, и таким холодом повеяло от этих слов, что Подпалинка, никогда прежде не терявшаяся в разговоре и с Копченым даже, сейчас не нашлась что сказать.
- Я… - произнесла она, наконец, и попробовала продолжить, но голос ее сорвался. – Отчего ты…
- Я? – переспросил княжич. - Я один остался попечителем малолетнего царя, нет у меня в этом важнейшем деле ни сотрудника, ни помощника. А ведь Светлый царь, да покоится он с миром в Стране отцов, именно на тебя возложил попечение о наследнике и, преимущественно пред всеми близкими по родству, вверил тебе, своей верной супруге, управление государством. А ты - столь ценный дар, столь ценное доверие, как оправдала его ты?
- Какое счастье, что боги послали нам тебя! – Подпалинка попыталась взять себя в руки, но внутри ее все дрожало от сознания неминуемой близкой беды. В глазах княжича она вдруг увидела нечто такое, отчего охватывал ее холодный, липкий ужас. «Да кто же он, в самом деле? – думала она, лихорадочно стараясь придумать некие спасительные слова, чтобы разжалобить, растопить ледяное сердце непостижимого этого человека. – Отчего говорит он с такой страшной, отчужденной определенностью, словно душу мою на весах взвешивает?» И думая так, она продолжала говорить, сбиваясь, запинаясь, глотая и забывая нужные слова. - С тех пор, как ты вошел в царственный Город… Нет, как только оказался в его окрестностях и управляешь делами его ко всеобщему облегчению, я уже отложила попечение о царе, как если бы считала его в числе ум… То есть я имела в виду в том смысле, что уже и патриарх перестал заботиться о царе… и давно оставил о нем попечение… как потому, что церковные правила, да и преклонность лет, не дозволяют ему вмешиваться в мирские дела, так в особенности потому, что ты и сам, как мудрый руководитель и славнейший воин, вполне сумеешь и без всякой посторонней помощи воспитать отрока-царя.
Соколий глаз посмотрел на женщину холодно, без всякого выражения и повернулся к столпившимся перед крыльцом Малого храма придворным.
- Кто верный и благоразумный домоправитель, которого господин поставил над слугами своими раздавать им в свое время меру хлеба? – начал он все так же холодно и как бы отрешенно, но постепенно голос княжича креп, густел, грозные раскаты его разносились внутри каменных стен Города, как раскаты близкой грозы. - Блажен раб тот, которого господин его, придя, найдет поступающим так. Истинно говорю вам, что над всем имением своим поставит его. Если же раб тот подумает про себя: не скоро придет господин мой, и начнет бить слуг и служанок, объедаться и напиваться, то придет господин раба того в день, в который он не ожидает, и в час, в который не думает, и рассечет его, и подвергнет его одной участи с неверными. Раб же тот, который знал волю господина своего, и не был готов, и не делал по воле его, бит будет много. А который не знал и сделал достойное наказания, бит будет меньше. И от всякого, кому дано много, много и потребуется, и кому много вверено, с того больше взыщут.
Где-то там, за стенами Верхнего города, жизнь, должно быть, текла своим порядком – там кричали чайки, лаяли собаки, стучали молотки кузнецов, вопили разносчики рыбы на рынке, плакали младенцы. Но здесь над головами широким полукругом обступивших крыльцо храма людей, нависла гнетущая, мертвая тишина, не доносилось сюда отчего-то ни звука, лишь голос этого великана набатом звучал в их ушах: «Всякого! Бит будет много! В час, который не думает!»
Жаде было страшно, очень страшно. Он и сам толком не понимал, почему этот бородатый длинноволосый великан наводит на него такой ужас. Под пронизывающим взглядом голубых холодных глаз у мальчика внутри словно сжималось все. Бородатый бухнулся перед ним на землю, колени обнял. Многие в пыли перед Жадой валялись, он давно привык к раболепству, с которым люди к нему обращались, привык к умильным, заискивающим, любопытным взглядам. Но этот бородач глядел на Жаду совсем не так – будто бы… будто бы съесть его хотел, да! Мальчик то и дело оглядывался на мать, пока говорил бородач что-то непонятное – то вкрадчиво говорил, то вдруг громко и страшно, грозя кому-то, накажет, мол, каждого, кто… Кто? И что? Мальчик не понимал, затравленно озирался на мать, но та сделалась совсем бледною и сама глядела на длинноволосого великана, как затравленная газель глядит на охотников – и оттого еще страшнее делалось Жаде. Хотелось ему вскочить с широкой, покрытой толстым красным ковром с жестким ворсом лавки и убежать, спрятаться в хоромине своей или к собакам любимым убечь и с ними удрать подале отсюда, от страшного бородатого дядьки, от речей его громких и неясных, от глаз холодных, ужас наводящих. Но встать, подняться было еще страшнее, и мальчик продолжал сидеть, обливаясь потом от полуденной жары в своем тяжелом парадном платье.
- Известно нам стало, - продолжал гудеть в ушах царя-мальчишки густой голос бородача. – О том, что против малолетнего царя и матери его готовится лихими людьми заговор. Людишки бессовестные, злобные, ни бога, ни помазанника его на земле не боящиеся, коих главарем был вкравшийся в доверие матери царя бесстыдный раб Гавраша, замыслили наследника Светлого царя извести. Но небесный отец наш открыл мне замыслы врагов царя и Города, и всех злоумышленников с божею помощью удалось схватить прежде, чем они успели нанести намечаемый тайно вред. Подлый Гавраша во всем сознался, а потому прощено ему будет…
В сей миг Подпалинка, измученная совершенно сменяющимися надеждой и отчаянием, ужасом за любимого человека и проблесками радости, встрепенулась, выпрямилась, устремив полный мольбы взгляд на Сокольего глаза, чуть рот полуоткрыв и руку правую к нему тут же поднеся, как бы страшась, что нечаянно вылетевшие слова могут повредить Гавраше. Легкий шум прошел по толпе собравшихся вокруг Малого храма придворных. «Прощено… Прощено… Прощено!»
- Жизнь окаянному рабу за его раскаяние чистосердечное сохранен, - продолжал Соколий глаз, однако же голос его не мягчел, и брови по-прежнему оставались сурово сдвинуты. – А в наказание подлому Гавраше завтра на рассвете на Лобной горе выколют глаза.
В наступившей внезапно тишине отчетливо слышен был судорожный всхлип Подпалинки. Вдова Копченого сидела с потемневшим совершенно лицом, уставившись в утоптанную землю площади под ногами, и что-то неслышно бормотала про себя. «Только уж и ты, моя девочка, приходи за мной поскорее, а то я там без тебя скучать стану...» - эти слова Копченого за день до смерти теперь явственно звучали в ее голове, она повторяла их раз за разом, раз за разом, уже не слушая того, что происходило на площади перед Малым храмом, не слушая и не слыша, и не замечая людей вокруг, грозного бородатого зятя и потерянного совершенно, измученного жарой и страхом сына.
- А чтобы пресечь подобные попытки лихих людей впредь, - продолжал грохотать над притихшим Верхним городом голос его нового повелителя. – Малолетний царь с матерью его отныне и до особого распоряжения станут жить в Черной крепости на противуположном берегу под надежной охраной Турьего лба и его горцев-телохранителей. Там никто не сумеет вреда причинить царю и через это ослабить великий Город! И пусть ни у кого не останется сомнений - огонь пришел я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся! Как томлюсь, пока сие совершится! Думаете ли вы, что я пришел дать мир земле? Нет, говорю вам, но разделение. Ибо отныне пятеро в одном доме станут разделяться, трое против двух, и двое против трех: отец будет против сына, и сын против отца, мать против дочери, и дочь против матери, свекровь против невестки своей, и невестка против свекрови своей.
Сомнения
Второй уж день Подпалинка пластом лежала. Поначалу-то все казалось не так и плохо - относились к вдовой царице и ее сыну соответственно их высокому положению, еда, питье, все было самолучшее, одежи многоразличной в сундуках целую лодью с того берега привезли. Разве что слуг куда меньше стало у Подпалинки. Зато специально для Жады в лесу, что простирался от Комарьих горок на берегу Реки до самых Косых уступов на заходе и Красного моря на полуночи, часто довольно устраивали большую охоту - с любимыми наследником собаками, ястребами, соколами и даже ручными леопардами. Последних, правда, мальчик не любил, потому как боялся. Побаивался он и ястребов, а вот с собаками готов был возиться целыми днями, чуть только не спал с ними вместе. Согласно правилам, при выезде на звериную ловлю перед мальчиком скакал особый воин с палицей на поясе, так называемой царскою. Только однажды от шума, поднятого охотниками, из чаши выскочил огромный волчище, страшно Жаду напугав. Хорошо, телохранитель из горцев, что везде и всюду следовали за малолетним царем, метнул длинный нож, да так ловко, что угодил волку прямо в голову, наповал уложив зверюгу. И после этого Соколий глаз запретил охоты, якобы столь опасные для маленького царя, и особо повелел не допускать до мальчика посетителей, просителей и прочий народ. Потому вскоре мать с сыном оказались словно бы в заключении – и вроде бы на воле и в то же время как бы и взаперти, просиживая большую часть дня в наспех достроенных хоромах в Черной крепости. Жада капризничал, скучая по собакам, Подпалинка терзалась с каждым днем все сильнее - рвалась, металась, у Турьего лба вызнать пытаясь, что с Гаврашей стало, где он и как.
- Не серчай, царица, - всякий раз бесстрастно отвечал ей горец. – Не могу я тебя к нему отвесть. И его до тебя допустить не могу – потому, царским соправителем приказано мне быть здесь, ограждая вас с царем от лихих людей.
Он не жалел царицу, которая за единый день из всесильной владычицы превратилась в пленницу. Турий лоб вообще никого не жалел – оттого, наверное, что никогда и ни от кого ничего не ждал, никогда никого в этом огромном, давно знакомом, но так и оставшимся чужим Городе не любил. И очень бы удивился, коли спросил бы его кто, отчего, мол, так. А за что их любить? Жалкие людишки, которые друг дружке вечно лишь зла желают и за лишнюю жратву, барахло или блестящие цацки в горло друг другу готовы вцепиться. И когда по приказу приходилось ему исполнять что-то особенно мерзкое, повторял Турий лоб про себя давно усвоенную истину - «Такая работа».
Отчаявшись, Подпалинка слегла. «Почему боги захотели наказать меня, отняв любимого? – снова и снова спрашивала она себя, уткнувшись лицом в туго набитый тюфяк и не чувствуя вовсе жесткой соломы. – Почему, любимый мой, ты дал себя на растерзание бородатому нечестивцу? У тебя были руки, способные к бою, и персты твои были научены на брань. Если бы ты лучше приготовился к борьбе и произвел более стремительное нападение!.. Ты заградил бы варвару в бесовских штанах доступ к городу и предохранил бы нас от страшного несчастия… Ты мог черпать из царской сокровищницы полной мерою, я ничего для тебя не жалела и не пожалела бы большего! Для отражения варваров и предателей ты мог воспользоваться теми лодьями, на которых были горцы, лучшими нашими кораблями, войском, залитым медью и закаленным в кровавых боях. Но боги отчего-то разгневались на меня, лишив тебя решительности, любимый мой! О, злобные, мстительные, коварные боги! Сколько кувшинов с дарами отправила я в Большой и Малый храмы за лета и лета! Но вам все мало! Вы опутали моего Гаврашу тенетами, вы заставили его забыть об опасности, он не выказал всей энергии, которой в нем было столь много, и ослабил свою деятельность, а варвар напряг все силы и одержал над ним предательскую победу».
А потом Подпалинка сама пугалась богохульств своих, в ужасе вскакивала с постели и, растянувшись на свежеструганных досках пола, принималась истово молить тех, кого только что проклинала: «Пить-есть луну не буду, травою и землею единою питаться начну, только верните мне моего Гаврашу живым и невредимым, только верните!..»
Каждое утро худая длинноносая девка с жидкими грязными волосами и вечно заспанным лицом ставила на покрытый серой скатертью стол в маленькой угловой спаленке царицы довольно всякой снеди – и мясо свежеприготовленное, и хлеб только испеченный, и рыбу, и яблоки, и мед с прочими сладостями, и вино. И почти не скрывая своей радости, уносила едва тронутое вчерашнее – чтобы на дворе, давясь и тихонько подвывая даже от постоянного голода, стрескать недоеденное тоскующей Подпалинкой. Она еще на лестнице умудрялась ухватить тонкими, словно паучьи лапки, пальцами кусок слегка заветренного, покрытого желтоватым жирком мяса и, торопясь, запихивала в рот – пока не увидел кто и не отнял у девки законную добычу.
На третий день к полудню к сестре с того берега, из Города пришла Мышка. Заслышав еще легкие шаги по лестнице, и по голосам догадавшись, в чем дело, узница торопливо поднялась с постели, поискала глазами гребень, чтобы расчесаться, да не нашла и так, стоя, опершись одной рукой о стол с недавно принесенной снедью, встретила сестру.
- Моя дорогая! – Мышка с порога сделав пару торопливых шагов навстречу, обняла Подпалинку. – Как… Как ты?..
И обе заревели.
Младшая была выше ростом и сейчас, зареванная, обессиленная двухдневной голодовкой, измученная неизвестностью, казалась куда старше сестры. Они были совсем разными по характеру – капризная, властная, не терпевшая возражений и привыкшая настоять на своем Подпалинка и тихая, скромная, всегда себе на уме и всегда молчаливая, редко позволявшая проявиться истинным своим чувствам Мышка. И с виду незнакомый человек навряд ли признал бы в них родных сестер, до того внешне были они не похожи. Однако же любили друг друга женщины искренне и глубоко: Мышка со спокойной нежностью и некоторой строгостью старшей, Подпалинка со взбалмошной и непоследовательной открытостью младшей.
Накануне к Мышке приходили братья, Куренок с Ворохней. Приходили, чтобы просить защиты от Кудряша, и сильно женщину напугали.
- Помилосердствуй, сестрица! – румяное и пухлое лицо Ворохни сморщилось, маленькие серые глазки раскрылись, подернувшись, похоже даже, близкими слезами, в голосе слышалось отчаяние, и сердце Мышки сжалось от жалости к брату. – Ведь что творит муж твой… Себя он всецело посвятил не заботам о том, чтобы благоустроить дела Города, но чтобы изгнать из дворца всякого доброго советника, всякого человека мужественного, способного к управлению, а потому подозрительного ему. Всех подручных своих, всех этих бородатых варваров и всякое безродное отребье из рыбаков и грязных свинопасов он удостоил немыслимых почестей и осыпал щедрыми подарками. Распоряжаясь по своему произволу высшими почетными местами и знатнейшими должностями, он возвел на них людей посторонних, несведущих и неспособных, но преданных ему всецело…
- А людей знатных твой варвар изгоняет из домов и отечества и разлучает со всем дорогим сердцу, - перебил брата Куренок, резко дергая по обыкновению птичьей своей головой. – Да что там – изгоняет, куда хуже! Бросает в темницу, сажает на цепь! А иных, при том, что не знают бедняги за собою никакой явной вины, лишают зрения.
- Никто, никто не может чувствовать себя в безопасности! – снова вступил Ворохня, и Мышке на миг показалось, что студенистое лицо брата сейчас вот прямо на глазах ее рассыплется, распадется. Она судорожно сжала в руках ларчик с драгоценными лалами, что подарил ей намедни Кудряш, и острые грани серебряного ящичка больно впились в ладони, женщина вздрогнула. – Никто, ни сестра наша, ни сын ее, наш царь малолетний, никто не может быть вполне защищен от злобы варвара. Кого-то обвиняют просто за знатное его происхождение, кого-то лишь потому, что часто отличался на войне или обладал прекрасною осанкою или красивою наружностью, или имел хоть что-нибудь другое хорошее, даже самое мелкое, самое незначительное, что язвит мужа твоего и раздувает искру мелких оскорблений в пламя доселе тлевшего под золою гнева.
- Помоги, сделай что-нибудь, хоть что-нибудь, сестрица! – тонкий голосок Куренка звучал столь жалобно, голова его подергивалась столь беспомощно и трогательно беззащитно, что и у самой Мышки выступили слезы.
- Невыносимо положение наше, - Ворохня говорил витиевато, куда более складно, нежели младший брат, однако же и его голос вот-вот готов был прорваться всхлипами, и в нем слышалось живое горе. - Отвратительно взаимное недоверие, в которое погрузился наш славный Город, словно в зловонную пучину. Даже между ближайшими родственниками нет веры, а царит лишь несносное зло. Мало того, что брат не смотрит на брата и отец бросает сына, если так угодно соправителю, они вместе неумолимо содействуют предателям и вместе с ними устрояют погибель своей семьи, всего рода своего. Иные сами доносят на своих домашних, обвиняя их в том, что они издеваются над действиями соправителя или расположены к малолетнему царю, называя варвара незаконным захватчиком власти. Многие, уличая других в злоумышлениях, сами обличаемы теми, кого они обвиняли, так что и тех и других бросают потом в одну тюрьму.
- Да вот, хоть троюродного нашего племянника возьми, Жердину, - подхватил Куренок, едва Ворохня замолк. – Давеча только вышиб зубы какому-то скопцу за то, что тот жаловался малолетнему царю на произвол соправителя. А нынче его самого схватили, выкололи глаза и бросили в башню. За то лишь, что через караульщика несчастный дурачок послал поклон одному из братьев жены, что сидел в той самой темнице...
- При таком порядке дел, - перебил брата Ворохня. - Всякой голове найдется, о чем кручиниться, ибо подтверждаются делом все чудовищные рассказы о безобразнейших преступлениях. Не только враги твоего мужа, но и усерднейшие его слуги не могут быть уверены, что в один несчастный день не подвергнутся жесточайшим страданиям. Кому вчера подносил он лучший кусок хлеба, кому предлагал откормленного тельца, кого поил благовонным цельным вином и включал в кружок своих приближенных, с тем сегодня поступит самым злейшим образом! Одного и того же человека в один и тот же день могут увенчать почестями и голову с плеч снести, и благословлять и проклинать. И даже иные из тех, кто варвару усердно служат, с ужасом принимают одобрение его за начало опалы, а награду считают предвестницей несчастий и благосклонность - знаком погибели.
- И говорят даже, - прошептал Куренок. – Что муж твой есть самый злой отравитель!
- Ну, уж это вы врете! – выкрикнула Мышка, но увидев, как побелели буквально от ужаса лица братьев, невольно сама перешла на шепот. – Врете. Я мужа знаю, он не такой.
- А отчего же ты теперь шепчешь, ежели не такой? – сузив глазки-бусинки, вкрадчиво произнес Ворохня. – Или не муж твой Гавраше глаза выколоть велел? По всему Городу уже слухи ползут, что он большой мастер растворять смертельные чаши, и что прежде других испытала на себе его страшное искусство Ласкава, дочь Светлого царя.
- Да как же… - Мышка обхватила руками щеки, не веря, не желая верить вкрадчивому шепоту Ворохни, но помимо ее воли в сердце женщины просачивалось сомнение, и она сама старалась найти что-либо в оправдание Кудряша. – Ласкава? Она ведь и прежде всех и больше всех желала возвращения нашего в Город.
- Именно! Именно так, как ты говоришь, сестрица, - горестно всплеснул руками Ворохня. – Оттого и страшнее, оттого и горше! Говорят, что слуга ее, евнух по прозвищу Плакса, доставшийся ей от отца, подкуплен был лестными обещаниями и подлил несчастной женщине гибельного яда. И отрава эта, как передают сведущие люди, была не из тех, которые тотчас убивают, но приближала к смерти мало-помалу, медленно отнимая жизнь у царской дочери. А через несколько времени после смерти супруги вслед за нею, как ты помнишь, отправился и муж ее, Великий воин.
- Так ведь он же болел… - едва слышно прошептала Мышка, она совсем сбита была с толку, все в ней кричать хотело: «Нет, не мог мой Кудряш таковой подлости соделать, не мог он на гнусное убийство родичей пойти!», однако же братья были столь убедительны, столь неподдельными казались их горе, их страх… И еще знала она как никто, сколь решительным, сколь твердым и неумолимым может быть Кудряш, стремясь к поставленной им самим цели. И в цели той не сомневалась ни мига – Кудряш считал себя законным царем, как и отца своего почитал за законного наследника царской власти, а Копченого – коварным захватчиком, оставившим его, Кудряша без причитавшегося ему венца. Если на пути мужа к престолу царскому встанут люди, коих он посчитает преступниками, будет ли он милосерден? Немудрено, что Куренок с Ворохней испугались. Они никогда ни мужеством особым не отличались, ни склонностью к какой-либо деятельности. А таких людей Кудряш не жаловал. И к кому им еще идти, как не к сестре?
- Болел… - Ворохня покачал головой. – Так ли? Здоровый, крепкий воин в расцвете сил вот так просто взял и заболел, как нежная девица? В Городе шепчутся, что и он умер не естественным путем и ни сколько не от болезни. А что одна смертоносная чаша прекратила жизнь обоих.
Вечером Кудряш пришел к ней, когда Мышка уже спала. И, как случалось это часто довольно, едва не задушив не проснувшуюся еще, полусонную в медвежьих своих объятьях, распалил, разохотил ее до крика… Потом долго лежали молча – усталые, счастливые, Кудряш едва не полный кувшин воды выпил, его всегда жажда мучила невыносимая после. И бес лукавый дернул ее сказать.
- Любый, я слышала, в Городе болтают ужасное.
Она даже и не договорила еще, как внезапно поняла, что делает глупость, что не стоило и начинать. Почувствовала, как Кудряш напрягся, дыхание задержал.
- Ну? – выдохнул он, наконец, не поворачиваясь к ней, вперив взгляд в потолок.
- Про то, что ты, будто, людей пытать, казнить велишь, - Мышка говорила все тише, тише.
- Дальше.
- Зрения лишать…
- Да говори уже, не тяни.
- Будто Ласкаву с мужем ейным отравили…
- Кто тебе сказал такое? – проговорил Кудряш спокойно, но в голосе его послышалось вдруг Мышке нечто чужое, темное, жесткое.
- Люди говорят… - неуверенно протянула она, сама понимая прекрасно, какой жалкой, неумелой ложью кажутся ему ее слова.
- Кто именно сказал? – произнес Кудряш все так же ровно. Мышка попыталась его обнять, поцеловать, но он отстранил ее от себя. – Имя.
- Из дворни кто-то, я и не распознала толком, кто, - твердо проговорила женщина. Приподнявшись на ложе на одном локте, она пыталась разглядеть в темноте мужнины глаза, но никак не могла. И решила ни за что не признаваться. – Я спускалась по лестнице мимо людской и нечаянно подслушала разговор, дворовые меня не видели и болтали меж собой.
- И ты поверила? – голос мужа оставался чужим, далеким. – Помнишь старого патриарха? Он повторял часто: «Кто скрывает ненависть, у того уста лживые, а кто разглашает клевету, тот глуп».
- Я у тебя спросить хотела, как только увижу, - она снова попыталась обнять Кудряша, и на сей раз он ей позволил, рука ее скользнула ниже, по заросшей, волосатой груди, по животу, ниже. – Ты не шел так долго, любый мой. А теперь, когда разбудил меня так чудно, этим вот коренищем своим самым на свете замечательным, я и выпалила спросонья сразу, что на сердце было.
- Сколь злобы в людях, - вздохнул Кудряш, он, кажется, помягчел, расслабился чуть, подумала с радостью Мышка. – Сколь злобы. А злоба ложь и рождает. Да разве я на злодейство таковое способен? Неужто ты во мне сомневаешься, ты, жена моя, женщина, которая знать меня должна лучше любого другого человека на свете?
«А с кем ты, любый мой, в Лесной стороне миловался?» - с неожиданным для себя самой даже раздражением подумала тут Мышка. Люди разное баяли, говорили, что там, в варварской стране, у Кудряша, будто бы, и детей чуть не несколько народилось от разных при том баб. Но вслух ничего не сказала, только крепче прижалась к мужу, и скоро он уж задышал ровно, глубоко. Заснул. А Мышка долго еще лежала неподвижно, прислушиваясь к далекому собачьему лаю в Нижнем городе, и думала о том, любит ли мужа. Любит ли? Она теперь уже и не знала. Может быть, ее любовь закончилась, на детей вся перешла? Во всяком случае, она решила назавтра обязательно навестить сестру в Черной крепости на другом берегу Реки.
И он не спал, а как охотник, затаившись в схроне, поджидает добычу, так ждал Кудряш, пока уснет женщина. Поначалу, услышав о Ласкаве и муже ее, он хотел рассказать Мышке о заботах своих, о том, что ежеденно терзает душу его. Рассказать о старом Заике и его сыновьях – этот предатель из рода Коней поднял мятеж, захватив Крепость на озере и Крепость между морями, что лежат на пути к Стране суровых гор на полуночном берегу Белого моря. Насилу с ними справились, самого Заику убили в бою, сыновей, слава небесному богу, удалось схватить, и старших двоих, чтобы неповадно было остальным бунтовщикам, и согласно законам Города, ослепить. Жестоко ли это? Возможно. Но лишь праведность бессмертна, Кудряш убежден был в этом, а неправда причиняет смерть: нечестивые привлекли ее и руками и словами, сочли ее другом, вот и исчахли, как бы заключили союз с нею, ибо они достойны быть ее жребием. А с другой стороны, как иначе? Власть должна быть сильною, чтобы устоять, слабой власти никто слушать не станет.
Он дышал все так же ровно и глубоко, разметавшись длиннющими руками по широкому ложу, но про себя жарко убеждал лежавшую рядом жену в правоте своей – спорил, доказывал, доводы приводил неотразимые: «Как было поступать с приспешниками преступного Гавраши, кои на лодьях утечь пытались от справедливого наказания на острова в устье Реки и пожгли там немало поселений ни в чем не повинных рыбаков и землепашцев? Те из них, кто был пойман, за столь чудовищные преступления все осуждены на смерть и лишены имущества в пользу царской казны. А еще узнано было, что ближайшие подручные бывшего ключника, которые, как давно говорили, помогали Гавраше расхищать царскую казну, Точильщик, Бирюк и Папашин-сын, поставленные им мытарями, продолжают незаконно обирать торговый люд. Ведь я же по прошению самой Подпалинки оставил их на местах – и что же за это получил? Но ведь я даже и тогда не казнил этих троих, я лишь велел наказать их плетьми принародно. И что же теперь делать с этим ворьем? Снова прощать? Нет, нет и нет! Потому как благоволение царя - к рабу разумному, а гнев его - против того, кто позорит его. А знаешь ли ты, что родичи наши, двоюродные и троюродные братья из рода Коней, стакнувшись между собою и, скрепив страшными клятвами свое единодушие, положили не давать очам сна, ни головам, сколько это возможно, покоя, пока я, муж твой, отец детей твоих и законный наследник царского престола, не буду лишен жизни и не окрашуся собственною своею кровию вместо багряной краски, которою домогаюсь окрасить свою одежду. Да-да, так и говорили, этими самыми словами! И еще, будто бы я с корнем истребляю весь царский род и терзаю его, как дикий вепрь. И между этих наших кровных и муж твоей сестры Ласкавы оказался, и его двое братьев Жердина и Слабак, и все сыновья их. И многие еще другие, коим поручил я должности немалые. Но кому многое дано, с того многое и спросится! К счастью, заговор удалось раскрыть, Жердину и Слабака схватили и по приговору судей выкололи глаза за измену царю и его соправителю. «Думаешь, мне на той казни хорошо было? – снова и снова безмолвно и недвижно взывал к жене своей Кудряш. – Думаешь, радуют меня наказания ближних моих? Думаешь, того я ждал, долгие годы добиваясь положенного мне по закону царского венца? Нет же и нет!»
Но потом мысли его сами собою перекинулись на другое, он вспомнил вдруг, что видел давеча в Среднем городе… В неясном сумеречном свете из забранного прочной решеткой окна мытарева дома он заметил юношу. Навстречу ему шла женщина, шумливая, веселая, ярко одетая, про таких, Кудряш слышал, говорят: «Ноги ее не живут в доме ее». Встретились, видать, были знакомы, она обняла его, поцеловала, и Кудряш невольно подслушал слова, потому, любовники были совсем рядом, но не могли видеть его: «Коврами и разноцветными тканями я убрала постель мою, любимый! Спальню надушила смирною, алоем и корицею. Зайди, будем упиваться нежностями до утра, насладимся любовью. Потому что мужа нет дома: он отправился в дальнюю дорогу, кошель серебра взял с собою, вернется лишь к полони». Кудряш не мог заставить себя отойти от окна, сердце его щемило тяжкое и сладостное воспоминание о Высоке – то ли голосом грудным, густым и мягким, то ли разрезом глаз напомнила ему эта гулящая от мужа баба ту незабываемую пору летней страсти, страсти, коей не было у него с тех пор никогда. Окно мытарева дома выходило в узкий, безлюдный теперь совсем проулок, а потому любовникам никто не мешал. Женщина, не переставая, множеством ласковых слов, мягкостью уст своих полностью овладела юношей – совсем мальчишка, подумал Кудряш. И он пошел за нею, как вол идет на убой, и как олень - на выстрел, доколе стрела не пронзит печени его, как птичка кидается в силки, и не знает, что они - на погибель ее…
«Да не уклоняется сердце твое на пути ее, не блуждай по стезям ее, - твердил себе Кудряш. - Потому что многих повергла она ранеными, и много сильных убиты ею: дом ее - пути в преисподнюю, нисходящие во внутренние жилища смерти». А сам со сладкой истомой вновь и вновь представлял себе нежные руки Высоки, ее большую, сладкую грудь, ее огромные, чуть раскосые глаза… «Не спускают вору, если он крадет, чтобы насытить душу свою, когда он голоден. Но, будучи пойман, он заплатит всемеро, отдаст все имущество дома своего. Кто же прелюбодействует с женщиною, у того нет ума. Тот губит душу свою, кто делает это: побои и позор найдет он, и бесчестие его не изгладится. Потому что ревность - ярость мужа, и не пощадит он в день мщения, не примет никакого выкупа и не удовольствуется, сколько бы ты ни умножал даров».
Рядом тихонько сопела Мышка. Любит ли он ее? Нет. Нет, Мышку он точно не любит. Нисколько.
Проснувшись утром отчего-то довольно поздно, Соколий глаз, ничего даже еще не поев – хотя и вообще ел по утрам немного - решил пойти в Большой храм. На душе кошки скребли, снилась какая-то дрянь, должно быть, от ночного разговора с женой. Мышка давно встала, но он и рад был, что не встретился с нею. Верхний город жил своей жизнью. Если раньше, при Копченом была она неспешной, сонной, совсем отличной от той, что кипела за его стенами – «Здесь даже собаки, похоже, лают тише и ленивее», - шутил тогда Кудряш – то теперь стройка почти повсеместная стучала топорами, гремела тележными колесами, звенела пилами, грохотала камнем, перекрикивалась на разные голоса. Соколий глаз с удовольствием глядел и слушал – он страсть как любил стройку, радовался, каждый день видя, как растут стены палат и храмов, появляются из ничего как будто окна и двери, ворота и своды. Красота!
Высоченные, обитые медью двери храма были приоткрыты. Соколий глаз вошел, помедлил немного, пока глаза привыкнут к полумраку, и тут разглядел патриарха. Хромой стоял спиной к нему, лицом обратившись к узкому и высокому каменному возвышению, на котором установлен был массивный короб из красного с красивыми белыми прожилками камня, прикрытый каменной же крышкой. Внутри, спеленатое льняною тканью, в янтарном меду хранилось тело Копченого.
- Здоров будь долгие лета, достойнейший из достойнейших! – Соколий глаз стремительно подошел к старику. – Как твои ноги? Не возвращалась боль?
Хромой не уставал поражаться, как этот человек умел расположить к себе, как умел предупреждать уже готовое сорваться с уст собеседника неудовольствие проявлением особливого внимания, приветливым словом или просто дружелюбной улыбкой, даже выражением глаз. И все же на этот раз он не поддался обаянию соправителя – нет, он молчать больше не будет!
- С печалью я гляжу на то, что происходит в храме, - патриарх посмотрел на вошедшего с грустью и укоризной человека, который не в силах изменить того, что выше его сил. – Ты приказал вынести кумиров, ты изгнал из храма наших богов, ты запретил приносить жертвы этим богам. Это неправильно! И это не может кончиться добром.
- Старый патриарх, помнишь его, мудрейший? – самую малость помедлив, примирительно начал Соколий глаз. – Говорил мне, тогда совсем мальчишке: «Что бы о тебе ни думали, делай то, что считаешь справедливым. Будь одинаково равнодушен и к порицанию, и к похвале». Исключительного ума был человек… Не богов, но торговцев хочу удалить я из дома божия. Ибо, умоляя бога о чем-то, негоже подносить ему всякую снедь и добро – словно мзду мытарю за послабление в податях. К чему небесному нашему господину жареная баранина? Чтобы, умилившись столь высокой жертве, он сделал просителя богаче? К чему мясо специально откормленного телка и кровь заколотого козленка? Неужто способны пшеничные лепешки склонить в вашу пользу того, кто вечен, вездесущ, всезнающ и все помыслы человеков проницает? А потому, когда вы простираете руки ваши, бог закрывает очи свои и не слышит молений ваших, ибо ваши руки обагрены кровью, а замыслы ваши полны злобы и зависти. Омойтесь, очиститесь, перестаньте делать зло, научитесь делать добро, ищите правды, спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову. Тогда придите - и рассудим, - говорит господь. Если будут грехи ваши, как багряное, - как снег убелю, если будут красны, как пурпур, - как волну убелю.
- Почему ты себе присвояешь высшее знание? – вскинулся патриарх. – Ты один лишь умный, ты мудрый и знающий, а предки наши, поклоняясь нашим богам, неправы были?
- Только одно божество может обладать всеобъемлющей мудростью, а человеку свойственно лишь стремиться к ней, - раскрыв перед собою протянутые к старику ладони, словно утишить пытаясь патриарха, ответил Соколий глаз. – И я стремлюсь к истине, стараюсь достигнуть ее – не для себя, для моего народа, погрязшего в злобе и неверии. Оглянись вокруг: как сделалась блудницею верная столица, исполненная некогда правосудия! Правда обитала в ней, а теперь - убийцы. Серебро ее стало изгарью, вино испорчено водою. Цари ее стали законопреступниками и сообщниками воров, судьи любят подарки и гоняются за мздою, не защищают сироты, и дело вдовы не доходит до них. Посему пришло время, когда скажет господь Городу своему священному: «О, удовлетворю я себя над противниками моими и отмщу врагам моим! И обращу на тебя руку мою и, как в щелочи, очищу с тебя примесь, и отделю от тебя все свинцовое, и опять буду ставить над тобою судей, как прежде, и царей, как вначале. Тогда будут говорить о тебе: «Город правды, столица верная». Земля наша спасется правосудием, и обратившиеся сыны ее – правдою. Всем же отступникам и грешникам - погибель, и оставившие господа истребятся.
Молчали долго – Соколий глаз, взволнованный собственной страстной речью, глядел на патриарха в надежде, что пыл его не пропадет даром, что слова его заронили в душу старика нечто, что способно сделать Хромого помощником, а не противником великих дел, задуманных соправителем. Патриарх же молчал, пытаясь осмыслить новое, никогда не слышанное им – ибо никто еще не говорил столь смело о богах, никто никогда не сумел заронить сомнения в душе старика, считавшего себя и праведным, и богобоязненным…
- Отчего хочешь ты присвоить себе одному то, что богам лишь принадлежит? – Хромой коротко взглянул на Сокольего глаза. – Все знают отца твоего и мать твою, все знают предков их, они достойного, царского рода. Зачем же хочешь возвыситься ты выше самого высокого? Ты достиг власти наибольшей в Городе, ты соправитель несмышленого мальчика и можешь делать то, что считаешь нужным. Зачем же не удовольствуешься тем, а называешь себя сыном самого бога, коего ты еще и провозглашаешь единственным?
- Ты как будто не слышишь меня, достойнейший патриарх! – кротко ответил Соколий глаз. – Я ведь говорил не раз и еще повторю теперь: не для себя, не для себя отнюдь пришел я сюда! А для спасения вашего! Я пришел во имя отца моего, вы же не принимаете меня, а если иной придет во имя свое, его примете. Как вы можете веровать, когда друг от друга принимаете славу, а славы, которая от единого бога, не ищете?
- В словах твоих есть здравое зерно, - задумчиво ответил Хромой и открыл было рот, чтобы продолжить, но собеседник его перебил, мягко взяв за руку, тем самым как бы извиняясь за то, что не дослушал.
- Царь должен творить суд праведный. Только припомни, часто ли такое было в Городе? Часто ли цари его творили праведное? Помнишь брата моего, Жалейку? Воистину святой, непорочный человек - он свидетельствовал об истине, он любил всех, он был словно светильник во мгле всеобщей ненависти и злобы, светильник горящий и светящий. Вы могли малое время порадоваться при свете его, но прежний царь, самовольно захвативший престол, по праву принадлежавший моему отцу, приказал отрубить голову этому святому человеку! Приказал погасить божественный светильник... Праведный то был суд? Но я ничего не могу и ничего не хочу творить сам от себя. Как слышу, так и сужу, и суд мой праведен - ибо ищу не своей воли, но воли пославшего меня отца. Вот в чем отличие мое! Вот в чем спасение для народа моего! Подумай, если свидетельствую лишь сам о себе, то свидетельство мое не есть истинно. Но есть другой, куда больший меня, куда мудрейший и куда сильнейший, и я знаю, что истинно то слово, которым он свидетельствует обо мне. Ибо отец и не судит никого, но весь суд отдал сыну, дабы все чтили сына, как чтут отца. Кто не чтит сына, тот не чтит и отца, пославшего его.
- Ты хочешь, чтобы чтили тебя наравне с высшим богом, но запрещаешь приносить жертвы нашим богам, как приносили предки наши, не хочешь слушать заповедей, оставленных нам праотцами от века, - Хромой не желал сдаваться и все стоял на своем. - А что же можешь ты дать людям взамен того? Каким законам им следовать, какие заповеди соблюдать? Люди слабы, ежели не дать им подсказки, не показать, к чему стремиться им, чего бояться, чего бежать, они разбредутся, как овцы безсмысленные…
- Понимаю, мудрейший, твои сомнения, - слегка наклонив голову, Соколий глаз прищурился, бороду в кулак собрал. - Первая из всех заповедей: господин наш небесный есть бог единый - возлюби господа бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостию твоею, вот первая заповедь! Вторая, подобная ей - возлюби ближнего твоего, как самого себя. Иной, большей сих, заповеди нет.
Хромой замолчал надолго. Брови нахмурив и губы щепоткой чудной собрав, словно бы на вкус пробуя нечто необычное, он и так и эдак обдумывал услышанное. Не был он человеком великого ума, но отличался чуткой, отзывчивой душой, бескорыстием редким и честностью – качествами редчайшими при царском дворе. А потому сейчас, ежели умом и трудно было старику принять новость о едином боге, то вторая заповедь казалась ему чудом, откровением.
- Хорошо, воистину хорошо сказал ты! – воскликнул он, наконец, порывисто вскочив с лавки и радостно обхватив Сокольего глаза руками за плечи. – А если один есть бог и нет иного, кроме его и любить его всем сердцем и всем умом, и всею душею, и всею крепостью нужно, то и любовь к ближнему, как к самому себе, больше всех мыслимых жертв, кои может принести человек богу.
- Видит, бог, и ты хорошо сказал, мудрейший! – Соколий глаз в свой черед обнял старика и прошептал ему в самое ухо. – Учти, недалеко ты от царствия божия!
Потом, отстранившись слегка от патриарха, он выпрямился во весь свой могучий рост, набрал в грудь воздуха и заговорил нараспев.
- Истинно говорю тебе: слушающий слово мое и верующий в пославшего меня получит жизнь вечную, и на высший суд ему приходить не придется, потому как уже перешел он от смерти в жизнь. Истинно говорю тебе: близко уже время, когда даже и мертвые услышат глас сына божия и, услышав, оживут. И изыдут творившие добро в воскресение жизни, а делавшие зло – в воскресение осуждения. Ибо, как отец имеет жизнь в самом себе, так и сыну дал иметь жизнь в самом себе. И дал ему власть производить и суд, потому что он есть сын человеческий.
Они еще поговорили о здоровье и летней жаре, винограде и постройке нового храма, прежде чем патриарх спросил, зачем соправитель пожаловал.
- Думаю, пора отправлять тело Светлого царя в Страну отцов, - Соколий глаз внимательно посмотрел на патриарха. – А когда сын его вернется оттуда, и провозгласить нового царя. Я хотел просить тебя, о мудрый поборник истины, чтобы ты сопроводил мальчика в его важном и многотрудном путешествии.
Патриарх от неожиданности широко раскрыл глаза. Такого он не ожидал, и обычно так не делали – патриархи не сопровождали наследника престола в Страну отцов, где тому предстояло общаться с Мудрыми старцами, чтобы обрести великие знания. Однако отказать соправителю Хромой не то, чтобы совсем не мог, но не решался, да и, честно говоря, не хотел. Соколий глаз столько сделал для него…
Между тем сам соправитель малолетнего царя, словно бы деликатно предоставив патриарху поразмыслить, повернулся к гробу своего дяди и стоял, глубоко задумавшись, совсем, как будто, позабыв о собеседнике, и по обыкновению своему, собрав в кулак русую бороду. «Вот и свиделись, копченое величество! – беззвучно, одними губами прошептал Соколий глаз. - Теперь ты всецело в моей власти, мой гонитель и виновник моего долгого скитальничества! Ты, кто хотел сделать меня всеобщим посмешищем и заставить в нищете обойти все страны, какие обтекает солнце на своей колеснице. Ты, попытавшийся засадить меня в темницу, заключен теперь в этом камне, придавлен неподъемной каменной крышкой и будешь спать непробудным сном, пока не раздастся звук последней трубы. А я, как лев, напавший на богатую добычу, вступив в этот великолепный город, буду мстить твоему роду и заплачу ему жестоким возмездием за все зло, какое перенес от тебя. Ты помнишь брата моего? Ты помнишь, что сделал с ним? Нет, и не будет пощады!».
Патриарх с изумлением видел, как сделались влажными глаза соправителя, как выражение неподдельного страдания отпечаталось на его лице. «Вот чудо! – подумал старик. – Кто бы мог подумать, что этот, без сомнения, умный и решительный человек так любил своего царственного родственника, хотя тот был жарким его гонителем и обращался с ним столь не по-родственному!»
- Хорошо, да будет так, как ты предложил, - патриарх, сделав шаг к Сокольему глазу, положил руку ему на плечо. – Пойдем, достойный мой сын. Слезы, подступившие к твоим глазам в этом священном месте, выдают величие души твоей. Но пойдем, довольно печали.
Соправитель посмотрел на Хромого. «Наивный старик! – подумал он. - Но почему прискорбна душа моя? И почему смущает меня? Надейся на бога, ибо я исповедаюсь ему: спасение лица моего и бог мой!»
- Позволь мне побыть здесь еще немного, мудрейший, - сказал он вслух. – Я помолю отца моего небесного о ниспослании благодати.
Когда Хромой ушел, Соколий глаз снова подошел вплотную к красному каменному ящику, одну руку приложил к груди, а вторую протянул к гробу Копченого, указательным пальцем как бы грозя своему мертвому врагу, и негромко, густым, хрипловатым слегка голосом заговорил нараспев.
- Что хвалишься злобою, сильный? Беззаконие изо дня в день и неправду выдумывал язык твой: коварство ты сделал острым оружием своим. Ты полюбил зло более, чем добро, ложь более, чем правду. Ты полюбил поносные речи и коварный язык. За это бог истребит тебя до конца, исторгнет тебя и переселит тебя из селения твоего, и корень твой вырвет с земли живых. Увидят праведные и убоятся, и посмеются над тобою, и скажут: «Вот человек, который не поставил бога помощником себе, но понадеялся на множество коварства своего и укрепился суетою своею». Я же – как маслина плодовитая в доме божием: надеялся на милость божию вовеки. Буду исповедовать отца моего небесного вечно за то, что он соделал, и буду возносить имя его, ибо оно благо у благочестивых его.
День третий. Утро
Из-за разбитого давеча сторожами носа дышать он мог только ртом, и горло высохло совершенно, язык превратился в терку, распухшие, покрытые коркой запекшейся крови губы казались ему самому непомерно, чудовищно раздувшимися. Правый глаз ничего не видел, и в нем, острой иглой то и дело пронзая мозг, жила боль. Не глаз один лишь, болело все – каждый кусочек избитого, измученного, изувеченного тела ныл, саднил, жег, тянул и резал. От непроходящей, неостановимой этой боли царь ни думать, ни вспоминать не мог ни о чем и лишь твердил про себя бесконечно: «Боже, боже, отец мой небесный! Сделай так, чтобы кончилась эта боль поскорее! Сделай так, чтобы прошло все! Я мнил себя сильным, мнил достойным царствия твоего и сумею принять все испытания, что ниспошлешь ты мне за грехи мои. Но слаб я оказался, слаб! Нету мочи моей терпеть боль эту, нету более моей мочи, отец! Сделай что-нибудь! Помоги!»
Но он не стонал, хотя выть, собакой скулить хотелось от бессилия и больше от унизительного положения своего – беспомощного узника, прикованного двумя короткими тяжелыми цепями к стене темницы за тесный железный ошейник, словно пойманный охотниками лев в зверинце. Не помнил он уже о словах никчемного Тихони о том, что лучше одному человеку умереть за народ, чем всему народу в Городе погибать от одного человека, забыл о том сокровенном даже, о чем говорил с вестниками своими совсем недавно, когда они хотели вызволить его из темницы, да он не дал. Сквозь мучительную боль проступала порою лишь досада на себя самого за то, что не смог, не сумел, не вытерпел посланных ему испытаний. И тогда, злясь и досадуя, негромко рычал – как порою делал раньше, но теперь из-за крови, клокотавшей в разбитом носу, и пересохшего, словно горячим песком засыпанного горла рычание это выходило тихим и жалким, более на рыдание похожим.
Однако же никто не слышал царя.
Под утро он забылся сном – должно быть, господь услышал мольбы своего сына и сделал так, чтобы царь во сне не чуял боли. И снился Кудряшу храм на лугу за русой-рекой, и бежали они по лугу с Волком – пес был весь в репьях и радостно лаял на жаворонков, взметавшихся тут и там из высокой, в пояс травы. И столь было хорошо, и так легко на душе, и петь хотелось неудержимо, и Кудряш пел, а вокруг него собирались люди, и он говорил о небесном отце, и рассказ тот делал его выше и выше, вот он уже над лугом высится, а внизу люди стоят, задрав головы кверху, и Волк гоняется за жаворонками. И храм – белоснежный, хрупкий, легкий небесно, рос вместе с ним, поднимаясь все выше…
«Радуйтесь, праведные, о господине нашем небесном, правым подобает хвала: славьте господа на гуслях, на десятиструнной псалтири пойте ему. Воспойте ему песнь новую, хорошо пойте, с восклицанием! Ибо право слово господне и все дела его в вере. Любит милостыню и суд господин, милостью его полна земля. Словом его небеса утверждены и духом уст его вся сила их. Он собирает, как мех, воды морские, заключает бездны в сокровищницы. Да убоится господа вся земля, да трепещут пред ним все, живущие во вселенной! Ибо он сказал – и стало, повелел – и создалось. Господь разоряет советы народов, отменяет замыслы людей и отвергает советы князей. Совет же господа во век пребывает, помышления сердца его – в род и род. Блажен народ, у которого господь есть бог его, – люди, которых он избрал в наследие себе. С неба посмотрел господь, увидел всех сынов человеческих. Из приготовленного жилища своего посмотрел на всех живущих на земле тот, кто создал по одному сердца их и вникает во все дела их. Не спасается царь многою силою и исполин не спасется множеством крепости своей. Ложь – конь для спасения: во множестве силы своей он не спасется. Вот, очи господа на боящихся его, надеющихся на милость его: чтобы избавить от смерти души их и пропитать их во время голода. Душа же наша ожидает господа, ибо он помощник и защитник наш. Да будет, господи, милость твоя на нас, ибо мы надеялись на тебя».
- Вставай, кому говорят! Ишь ты, разоспался, певец засратый. Так и казнь свою проспишь. Сдохнешь – не узнаешь.
Царь не сразу услышал знакомый уже голос караульщика, сначала тело его ожгла острая, клинком пронизывающая до самого нутра боль – это давешний худой мужик с гнутым, нескладным телом и перевязанным синей тряпкой лицом саданул его ногою под ребра. Царь, насколь позволяли цепи, перекатился на другой бок, поднялся на четвереньки, потом встал, невольно прикрывая руками живот. Караульщик, довольный своей шуткой, все прихохатывал, посмеивался, потряхивал головой: «Сдохнешь и не узнаешь!»
И храм на лугу за русой-рекой, и Волк, и жаворонки – все было сон, понял царь. И еще понял, что ведут его убивать. И несмотря на боль, с пробуждением вцепившуюся в его тело с новой, звериной силою, почувствовал облегчение. «Благодарю тебя, отец мой небесный! – прошептал он беззвучно, не шевеля даже разбитыми, распухшими безобразно губами. – Благодарю, что внял ты мольбам своего грешного сына».
Толкая в спину древками копий - потому, шел царь медленно, волоча правую ногу, щурясь на нестерпимо яркий после темницы свет из открытой двери – его вывели наружу.
С утра подул сильный, холодный ветер с полудня, с Красного моря. Он немного разогнал туман, но порывы его пронизывали до костей, обдавали лицо ледяной мокрой пылью мелко сеявшегося дождя. А небо, хоть и не было теперь столь низким, тяжелым, как в последние два дня, все же оставалось беспросветно серым, тусклым, нагоняя тоску и уныние даже на тех, кому не о чем было горевать.
Царь остановился, обводя взглядом Верхний город – знакомые с детства стены и недавно возведенные хоромы, колоннады и фонтаны. Теперь все здесь несло на себе страшную печать погрома и опустошения – сорванные двери Трехсводчатого храма зияли темными провалами, как беззубый рот безгласного старика. Сами двери валялись тут же, у подножия колонн красного порфира, изуродованные, разбитые, исковерканные - должно быть, бунтовщики ободрать стремились с них полосы серебра. Словно припорошенный сеявшейся с беспросветно-серого неба моросью золоченый купол на трех каменных сводах гляделся отчего-то одиноко, сиротливо. А ведь храм – это жилище бога! «Господи! Как же ты допустил такое святотатство? Почему не отсохли руки разбойников и пограбителей даров твоих?» Кудряш посмотрел налево, туда, где к полуденной стене Верхнего города примыкали палаты Хозяйки и царицы. Но отсюда их было не разглядеть.
- Помилуй меня, господин мой! – подняв перед собою руки, Кудряш глядел в серое небо, за Реку, туда, где всходила вечерами его Звезда. - Усмотри унижение моё от врагов моих, ты, который возносишь меня от врат смерти, чтобы я возвещал все хвалы твои во вратах…
- Пшел! – Гнутый со всей мочи ткнул древком копья в спину царю. – Ишь, разговорился!
Кудряш качнулся, едва не упав, и хромая, приволакивая ногу, пошел вперед. Они обогнули Трехсводчатый храм справа и вышли на небольшую круглую площадь у выходивших на заход Серебряных врат. Выложенные разноцветным мрамором стены примыкавшей к храму Малой полукруглой палаты, и крыша ее, покоившаяся на легких, изящных колоннах белого камня с легким желтоватым оттенком и фиолетовыми прожилками, потемнели от копоти. Перед колоннадой Малой палаты раскинулся открытый двор, окруженный с одной стороны ступенями из белого камня, с другой - легкой мраморной аркой, поддерживаемой двумя тончайшими колоннами. Здесь два лета назад Кудряш приказал поставить медную чашу с покрытыми серебром краями, из чаши же словно бы вырастала золотая шишка. Во время царских приемов чашу наполняли фисташками, миндалем и орехами, смешанное с медом вино вытекало из шишки, отведать его мог любой из присутствовавших, включая музыкантов и певцов. А в широкой части Малой палаты поставили пару искусно вырезанных из белого камня львов. Их разинутые пасти испускали водяные струи и наполняли влагой все ее пространство, доставляя великую усладу. В последнее лето, когда закончилась уже стройка, сюда выносили царский трон, и здесь, под навесом, прикрывавшим его от палящего солнца или дождя, Кудряш вершил суд. Теперь трона не было, на свежесрубленном деревянном помосте стояла широкая, застланная толстым, но нечистым, в пятнах полосатым ковром, скамья с высокой спинкой. На ней сидел один Тихоня, уперев взгляд в доски настила перед собою. По правую руку от него стоял патриарх – он тоже прятал глаза от царя, не смея, должно быть, глядеть на того, кого еще третьего дня называл потомком богов. По левую, со стороны белокаменных колонн Малой полукруглой палаты, нетерпеливо переминался с ноги на ногу Востроносый. Вкруг площадки, куда выходили и палата, и храм, занимая сплошь и ступени из белого камня, толпясь под мраморной аркой, что опиралась на две тонких, девичьему стану подобных колонны, молча стояли люди и, не отрываясь, смотрели на оборванного, грязного, избитого человека. Совсем недавно он восседал здесь на золотом троне – огромный ростом, увенчанный золотым венцом, осыпанный милостями богов и купающийся в счастье, довольстве, богатстве. А теперь стоит здесь – слабый, дрожащий, смердящий невыносимо. Все потому, что они так захотели! И собравшиеся вокруг люди напряженно молчали, поглядывая друг на друга – они сила! Они любого царя могут заставить дрожать от страха, любого гордеца в ничтожную грязь превратят!
Кудряш остановился в центре круглой площади, рядом с медной чашей, той самой, которую во время больших приемов наполняли миндалем и фисташками. Вот только золотой шишки, словно бы выраставшей из чаши, откуда прежде вытекало смешанное с медом вино для услаждения присутствующих, не было и в помине. Как еще и саму чашу-то оставили, не сломали, не утащили, подивился царь и поглядел налево, на белокаменных львов, охранявших вход в Малую палату. Один, сломанный, разбитый на множество осколков, валялся здесь же, из пасти другого, отчего-то нетронутого погромщиками, тонкой струйкой бежала вода.
«И отчего не начинает? – думал Тихоня, неприязненно поглядывая на патриарха. – Скорее бы уж!»
Востроносый заметил этот взгляд и, глубоко вздохнув, должно быть, решившись, в упор уставился на Лысого.
- Великий царь собрал нынче народ свой здесь для того, - начал старший из Быков тонким, слабым голосом, и толпа на площади пришла в движение: чтобы лучше слышать, люди невольно делали шаг-другой к ступеням храма, где на застеленной нечистым ковром скамье восседал Тихоня. Воины-горцы, нечастой цепью окружавшие площадь, поворотились к толпе лицом, подняли перед собою круглые щиты, тут и там раздались негромкие окрики: «Не напирай!», «Куды?», «Стой!» – Чтобы судить того, кто в тщетной и преступной дерзости своей назвал себя сыном самого бога. Твое слово, патриарх.
- Означенный преступник, - проговорил Лысый хрипло и торопливо, ясно волнуясь и стремясь поскорее закончить это грязное, несправедливое дело. «Нужно только скорее объявить приговор, и все быстро закончится, царя высекут плетьми и помилуют, - увещевал он себя, но странная холодная пустота, будто бы вливавшаяся в него с каждым глотком сырого, туманного воздуха и ширившаяся внутри против его воли, тревожила, отвлекала, сбивала с мысли. – Быки царя ненавидят, но ведь не до того же, чтобы родича своего убить».
Патриарх собрался с силами, выпрямился и впервые открыто взглянул в глаза царю. И едва узнал его – избитый, истерзанный, грязный, Кудряш стоял посреди небольшой круглой площади совсем не похожий на себя, странно одинокий, сгорбленный, как будто сломленный. Длинные неопрятные пряди третьего дня еще золотистых, а теперь совсем темных, слипшихся волос заслоняли покрытое синяками и кровоподтеками лицо. Вместо правого глаза зияло страшное кровавое месиво, а левый глядел прямо на патриарха – с тоскою невыносимой и тако ж отстраненно, словно и не на него глядел, словно бы и не здесь был он сейчас, а далеко-далеко отсюда и видел нечто…
Патрирх отвел глаза. Молчать дальше было невмочь.
- Означенный преступник, - проговорил он уже тверже. – Должен быть наказан. Как патриарх ваш и выразитель воли бессмертных богов, я приговариваю его к наказанию плетьми.
По толпе прокатился долгий вздох – ожидали чего другого, чаяли крови? Турий лоб, стоявший за тихониной лавкой, впрочем, не рядом, а несколько поодаль, как бы чуть отстранясь, поднял руку. От цепи горцев отделился один – коренастый крепыш с круглыми блестящими карими глазами, заросшим густой черной бородой лицом, голыми по плечи волосатыми жилистыми руками. За пояс его заткнута была плеть. Горец деловито подошел к Кудряшу и остановился рядом, уперев руки в боки.
- Вот и свиделись, величество! - выкрикнул он весело, с забавным горским выговором. Но Кудряш будто не слышал, он, не отрываясь, смотрел на патриарха единственным целым глазом, и под невыносимым этим взглядом Лысый съежился весь, уткнулся под ноги себе, потом на руки свои посмотрел, знать что новое увидел на открытых ладонях, и вдруг сделал несколько шагов к белому мраморному льву, поднес руки под тонкую струйку воды, стал ожесточенно тереть их...
- Эй, ты что, не слышишь меня? – злобно выкрикнул бородатый горец и, размахнувшись коротко, сильно, хлестко ударил Кудряша плетью вдоль спины. Железные крючья на концах плети, разорвав и без того драную во многих местах, измазанную кровью и грязью льняную рубаху, прочертили красные борозды на теле царя. Кудряш содрогнулся от страшной боли, но так и не поворотился, все продолжая смотреть, как патриарх трет руки свои под тонкой струей воды.
А Лысый, слушая свист плети и каждый раз сам содрогаясь всем телом, когда железные крючья с невыносимо громким хреканьем вгрызались-впивались в тело царя, драли в клочья кожу и мясо, слышал веселый гогот толпы, когда удар оказывался особо удачен. Он с ужасом смотрел на свои ладони и беспрестанно шевелил губами: «Не виновен я в крови праведника сего! Смотрите же вы, что творите! Его кровь на вас и на детях ваших!» И казалось ему, что все вокруг - и Тихоня, и Востроносый, и Турий лоб, и волосатый палач, и остальные воины-горцы, и весь народ на площади громко, нараспев, все громче и громче повторяют: «Кровь его на нас и на детях наших! Кровь его на нас и на детях наших!»
Вокруг Кудряша творилось нечто неописуемое. Как будто вся грязь, вся мерзость, вся злоба мира собралась вокруг поверженного царя, стремясь растоптать, уничтожить его, надругаться над ним самым омерзительным, самым зверским, самым отвратительным способом! С царя содрали последнюю одежду и вместо нее напялили отрепья шлюхи из Нижнего города. «Это царский плащ твой!» - истошно вопил кто-то. На голову нахлобучили сплетенный тут же на скорую руку венок из сухих колючих веток – «Это царский венец твой!» В правую руку всучили какую-то гнилушку – «Это царский жезл твой!» Самые большие весельчаки становились перед ним на колени: «Радуйся, царь наш!» И плевали в него, и, выхватив жезл-гнилушку, били его ею по голове и по щекам.
- Довольно! – закричал патриарх, только теперь оторвавшись от белокаменного льва и бросившись к толпе, избивавшей царя. – Довольно! Турий лоб, сюда! Преступник понес назначенное ему наказание, довольно с него!
Люди, вошедшие во вкус безнаказанного избиения, нехотя отступились – и то лишь уступая воинам-горцам, которых энергично подгонял Турий лоб. Царь лежал неподвижно, и все же он был жив, он дышал. Патриарх подошел вплотную и наклонился над истерзанным телом.
- Ты слышишь меня, Солнце-царь? – спросил он негромко.
- Как не слышать… Слышу, - прохрипел Кудряш и хотел еще что-то сказать, но в горле его заклокотало, он сглотнул – должно, кровь. Потом приподнял голову, оперся о руку и медленно-медленно поднялся – сначала на колени, потом встал во весь рост.
- Жители великого Города! – выкрикнул тут патриарх, но на последнем слове голос его сорвался на жалкий визг. В толпе засмеялись. Лысый обвел взглядом собравшихся на площади людей и остановился особо на Тихоне. Потом продолжил, уже увереннее. – Жители Города! Сегодня мы празднуем великий праздник Обхода, завещанный нам, как знаете вы, повелителями Солнца и Луны. В честь славного этого дня, как повелось, мы можем помиловать любого преступника. Пусть нынче помилован будет сей человек, премного наказанный у вас на глазах за прегрешения свои.
Он даже договорить не успел.
- Смерть, смерть богохульнику! – закричали в толпе. Патриарх перевел взгляд с Тихони, вперившегося в доски настила перед собой, на Востроносого. Тот улыбался.
- Поглядите на него! Сжальтесь, люди! – патриарх говорил всем, но обращался теперь к Быкам лишь, все переводя взгляд с Востроносого на племянника его и обратно. – Взгляните на терновый венец его, на страшное багряное рубище. Се - человек!
- На столб его! – раздался вдруг визгливый бабий крик, и тут же со всех сторон подхватили. – На столб! Как раба-убийцу!
- Тебе ли не знать, патриарх, - вдруг подал голос молчавший все это время Тихоня, и такое неожиданное спокойствие прозвучало в нем, такая нежданная совсем издевка над лысым, беспомощным, обманутым патриархом, что даже Востроносый воззрился на племянника с изумлением. - Мы имеем закон, и по закону нашему он должен умереть, потому что назвал себя богохульно и дерзко сыном божиим. Поэтому я решил: помиловать в честь великого праздника Обхода другого преступника, некоего Говоруна. Он тоже заслужил смерть богомерзкими делами своими, но не повинен в смертном грехе богохульства.
В полном смятении Хромой повернулся к Кудряшу.
- Откуда ты? Умоляю, скажи им, кто ты и откуда!
Кудряш молчал, устремив единственный целый глаз на полудень, за Реку.
- Почему ты не отвечаешь? – в отчаянье протянул руки к истерзанному, избитому, но так и не сломленному ошметку человеческой плоти патриарх. – Не знаешь разве, что я имею власть распять тебя и власть имею отпустить тебя?
- Я ведь говорил тебе раньше и повторю теперь, - Кудряш с трудом разлепил спекшиеся от крови губы, в горле его клекотала кровь. - Ты не имел бы надо мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше. Посему более греха на том, кто предал меня тебе.
- Зря раздумываешь ты, - подскочил тут Востроносый. – И напрасно упорствуешь. Ты видишь, чего хочет народ? Думаешь, в твоей власти вырвать преступника из их рук? А если будешь настаивать, чтобы отпустить его, ты не друг царю, настоящему царю. Подумай, стоит ли делать себя противником новому властителю с первых же дней.
- Я хочу, чтобы вы знали, что я не нахожу в нем никакой вины, - насколько мог громко почти прокричал патриарх, в упор глядя на Востроносого, а потом добавил негромко. - И ведь это царь ваш! Неужто не понимаете? Царя ли вашего распну по крику лишь черни? И тогда весь этот сброд будет знать, что царя можно убить. А такого нельзя допускать.
- Нет у нас другого царя, кроме нынешнего нашего властителя! – громко выкрикнул Востроносый, и вокруг радостно закричали.
- Но тогда без меня, - патриарх поднял руку, словно пытаясь загородить Кудряша, но его уже никто не слушал, вся площадь утонула в яростных воплях.
- На столб, на столб его!
От площади отошли они совсем недалеко. Обогнули Трехсводчатый храм и почти сразу остановились. Впереди, обступив воротные башни широким полукругом, молча стояла толпа. Вглядываясь в лица людей, щурясь подслеповато одним левым глазом, царь не узнавал их. «Как так?» – удивлялся он про себя. Ведь должен был знать и знал действительно в лицо каждого в Городе, многих и окрестных рыбаков и землепашцев, пастухов знал. А вот теперь, поди ж ты, не различал никого особо. Кто эта дородная, некрасивая, немолодая женщина с обветренным, злым лицом, что тычет в него, царя, пальцем и что-то говорит беззвучно?
- Дак ведь он не слышит ни рожна! – выкрикнула краснорожая тетка и, размахнувшись неловко, по-бабьи, метнула в узника короткую толстую палку. Но промахнулась, и та просвистела рядом с головой худого караульщика.
- Ты что, осатанела, дура?! – взвизгнул гнутый, но попятился, ибо увидел, что многие в толпе держат в руках камни и палки.
- А вы злыдня-варвара защищать, что ли, станете? – запальчиво воскликнула краснорожая. – Народ хочет кровопийцу бородатого судить!
- Дак ить мы…- начал было гнутый, да тут толпа хлынула к царю, и все трое стражников поспешно отступили к двери башни.
- Ну, бородатый, теперь зови отца свово – другой более никто не поможет, - проговорил караульщик. Он заметно побледнел и не улыбался сейчас, потому, понял: только что был на волосок от смерти, если бы не отступили вовремя к башне, толпа и их бы смела.
Царя били долго – пинали ногами, колотили палками, кольями, резали, кололи ножами его руки, ноги, грудь, плечи, каждый норовил успеть достать, ударить, хоть клок волос вырвать. Особо старались бабы, они осыпали царя ругательствами – самыми грязными, самыми срамными, такими, которые дома, может, и произнести боялись – взвизгивая от бешеной, животной какой-то радости-злобы, били по щекам, таскали за волосы. Однако в такой суматохе и свалке ни один из ударов не был смертельным. И царь не умирал. Тело его сотрясалось от ударов, кости страшно трещали, но, улучив момент, когда издеватели на миг отступили, словно с силами собираясь для нового избиения, он вдруг поднялся на ноги и встал во весь свой огромный рост, слепо, не видя, озираясь по сторонам залитыми кровью глазами.
- Что же делаете вы, люди, - проговорил он хриплым, неузнаваемым, но громким по-прежнему голосом, и снова, в который уже раз, когда говорил царь, делалось что-то с теми, к кому обращался он. Такая сила, не земная отнюдь, но божественная премного, была в его словах, что замирали слушавшие его, и опускались руки, державшие камни и палки, бить и терзать готовые, и закрывались рты, извергавшие только что самые грязные, самые злобные ругательства. – Зачем же ломаете вновь и вновь сломанную уже трость?
В полной тишине, в которой слышно было, как озабоченно квохчет где-то совсем близко курица, оповещая весь свет, что настало время снести яйцо, царь вытер тыльной стороной левой руки здоровый глаз, повел головою, чтобы определить, куда идти ему, и медленно побрел сквозь расступавшуюся поспешно и безмолвно толпу к выломанным третьего дня воротам. За спиною его возникли, откуда ни возьмись, стражники с копьями, а толпа неторопливо двинулась следом.
Вышли из ворот, свернули вправо и стали спускаться по дороге вдоль полуденной стены Верхнего города. Шли долго, ибо царь еле ковылял, приволакивая ногу, однако стражники боле не толкали его в спину и больше помалкивали. За тройкой добровольных караульщиков из бунтовщиков еще несколько вооруженных горцев вели Говоруна. С ночи его больше не били, и шел царев вестник довольно легко, глядя лишь себе под ноги и беспрестанно шевеля губами. На подходе к Нижней калитке по обочинам дороги стал выстраиваться народ, и вскоре, когда достигли они уже стен Среднего города, то двигались в плотном людском окружении. Там, где у самых ворот дорога резко сворачивает влево, чтобы потом снова метнуться вправо, обогнув стоявший в тени трех огромных тополей дом старшего речного мытаря, из толпы снова послышались злобные выкрики: «Убийца! Насильник! Варвар!» Словно бы исподволь, нехотя поначалу, толпа распаляла себя, исторгая такую грязь и мерзость, какая и в голову бы не пришла никому из них еще несколько дней назад.
Царя снова сшибли с ног и принялись избивать, на этот раз стражники в стороне не остались и по мере возможности старались побольнее садануть древком копья распростертое на земле тело.
- Только насмерть не забейте, люди добрые! – раздался вдруг визгливый бабий голос. – А то убьем гадину ненароком раньше времени, не дождемся, как кровопийцу бородатого на столбе на Лобной горе подвесят.
Мысль понравилась, и избивавшие царя отступились.
- Вставай! – Гнутый со всей дури ткнул лежавшее в пыли без движения тело острием копья, и оно с хрустом вошло в правую ягодицу. Царь дернулся, по толпе прокатился смех. – Хватит уже отдыхать, а то мы до вечера с тобою не управимся.
Вставал царь долго и все же поднялся, попытался выпрямиться, но не смог и, согнувшись на правый бок, еще сильнее приволакивая ногу, медленно двинулся дальше.
«Такая работа, такая работа, - твердил про себя Турий лоб, как заклинание, словно бы хотел из тех слов построить вокруг себя стену, за которой не смог бы видеть более, как это быдло убивает царя. – Мерзавцы! Мерзавцы! Свиньи… Такая работа».
Отчего-то теперь… Он не знал, отчего, но почему-то именно теперь, именно сегодня, в этот серый промозглый день горец чуял в себе нечто новое совсем. Никогда такого с Турьим лбом не случалось – а ведь он помнил, не забыл нисколь, как много лет назад перерезал горло дылдиному мальчишке, помнил, как тот запузырил кровью, заклокотал, ручками тонкими задергал. А еще хорошо помнил, как безголовый Жалейка все тянул и тянул ногу в посмертной судороге. И еще убивал он, много убивал. Так надо было, работа такая у воина. Но теперь горец глядел на медленное, мучительно медленное убийство царя, и к глазам его подступало нечто неведомое ему, нечто теплое и жгучее. «Вы сбежались на это зрелище, - думал он, с неподдельной ненавистью и отвращением поглядывая по сторонам. - Как слетаются весною мухи к подойнику и к сальным сосудам. Тупые и наглые жители Города, вы забыли совершенно, что этот человек так недавно был царем и украшался золотым венцом, что сами же прославляли его как спасителя, орали «Слава!» и кланялись до земли и дали страшную клятву на верность и преданность ему!» Особенно старались оскорбить, унизить царя лавочники, ремесленники – колбасники, кожевники, все те, кто проводит целый день в мастерских, кое-как живут починкою сапог и с трудом добывают себе хлеб иголкою. С бессмысленным гневом, в омерзительном своею ненужной жестокостью увлечении они нападали на царя снова и снова, и не было зла, которого бы не сделали ему. Одни били его по голове палками, другие мазали ему ноздри дерьмом, третьи, намочив губку скотской и человечьей мочой, выжимали ему на лицо. Некоторые поносили срамными словами его мать и отца, иные издалека, боясь, очевидно, подойти ближе, кололи вилами, бросали камни и называли бешеной собакой. Какая-то потертого совершенно вида баба – он узнал ее, конечно, Турий лоб узнал ее, эта распутная кабацкая сука ложилась под всех, кому не жалко было овсяной лепешки за ее гнилое нутро! - схватив из кухни горшок с горячей водой, вылила царю прямо в лицо...
В месте, где дорога отворачивает от Нижнего города и ныряет в сень могучих раскидистых тополей, царь снова упал – от удара камнем в правую скулу. Турий лоб остановился и вдруг увидел стоявшую прямо над царем женщину – когда-то она, должно быть, была хороша собою, а теперь оплыла, раздобрела изрядно, и тонкие седые пряди появились в жгуче-черных волосах. Из огромных карих глаз женщины неудержимым потоком текли слезы, руки свои она прижала к губам, как бы запрещая себе кричать и рыдать в голос. И такая тоска, такой ужас рвались из огромных этих глаз, что у Турьего лба холодок пробежал по спине и к горлу подступили слезы… Да, слезы!
Царь с трудом еще большим поднялся и на миг глаза его оказались против глаз плакавшей женщины. Миг, долгий, долгий миг они глядели друг на друга, узнавая, вспоминая…
- Дочери Города священного моего! – проговорил царь негромким, скрипучим от запекшейся в пересохшем горле крови голосом, обращаясь к стоявшей перед ним женщине, но и не только к ней, а как бы и ко всем бабам на свете, и все бабы на свете, казалось, сейчас слушают его. - Не плачьте обо мне, но плачьте о себе и о детях ваших. Ибо приходят дни, в которые скажут: блаженны неплодные, и утробы не родившие, и сосцы не питавшие! Тогда начнут говорить горам: падите на нас! и холмам: покройте нас! Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет?
«С сухим что будет? Что будет с сухим?» - все повторял про себя Турий лоб, и слова эти казались горцу, который никогда прежде не прислушивался к речам царя, слишком заумным, слишком темным, речам, совсем лишним для него, теперь острой, холодной истиной ожгли голову.
Венчание
Едва проснувшись, Соколий глаз уже отчего-то радовался. Не стал валяться на постели, как позволял он себе теперь иногда – очень редко и очень недолго, а все ж позволял, как бы коротко вознаграждая себя за лета и лета скитаний в бегах. «Господи, боже мой! Я воззвал к тебе, и ты исцелил меня, - повторял он про себя, обливаясь во дворе ключевой водой, до того студеной, что обжигало лоб и щеки, как огнем. - Ибо гнев в ярости его, и жизнь в воле его: вечером водворится плач, а утром – радость. Услышал господь и помиловал меня, господь стал помощником мне. Ты обратил плач мой в радость мне, разорвал вретище моё, и опоясал меня веселием».
- Я придумал, Мышка! – он схватил вышитое птицами полотенце, которое держала наготове жена, и принялся вытираться, яростно, весело, фыркая и отдуваясь.
- Что ж ты такое придумал, золотой мой? – Мышка вставала всегда раньше мужа, успевая переделать множество дел, и теперь бездумно любовалась, как в русых его волосах вспыхивают, играя на только что взошедшем над полуденной стеной Верхнего города солнце, капельки воды. Она не слишком внимательно слушала Кудряша, радуясь его радости, его веселью, потому как в последние дни нечасто видела его столь беззаботным.
- Пойдем, расскажу, - муж приобнял ее порывисто и потянул за собою, в верхние хоромы Малого дворца.
- Хорошо, хорошо, - Мышка осторожно высвободила руку из его лапищи и, едва поспевая за Кудряшом, поспешила следом. – Только сначала поешь – все готово.
Легко перекусив, как делал это всегда по утрам – торопясь, будто не желая тратить времени на дело столь никчемушнее и докучливое, он усадил жену на лавку рядом с собою.
- Я придумал, как быть с мальчишкой.
Мышка сразу поняла, о ком речь – сын Копченого в последние дни был для мужа постоянной занозой, о нем, о его матери много говорили они, много спорили. Она ничего не сказала, только брови вверх подняла по привычке – слушаю, мол, говори.
- Мы женим его на нашей дочери.
Поначалу Мышка возражала: они же брат с сестрою, пусть и двоюродные, да и рано об том думать еще – девочка пешком под стол ходит. Никогда не рано, убеждал ее Кудряш, а насчет родства, так и мы с тобою не самые друг другу дальние, так и что с того?
В конце концов, она согласилась, про себя решив, что так оно будет к лучшему – безопаснее для Подпалинки и ее сына. Нужно только испросить разрешение у патриарха.
- Думаю, Хромой возражать не станет, - улыбаясь, ответил Кудряш. – Пошли кого к Хозяйке и накажи Говоруну, чтобы ко мне шел с буками деревянными. Нужно все подготовить, как следует – дело важное и отлагательства не терпит. Ты не поверишь, Мышка, как я рад, что обузу эту с плеч скинул. Камнем висела.
Бородач мысль Сокольего глаза одобрил сразу.
- В таковом брачном союзе представляется немного или даже не представляется ничего непристойного. А сам он, между тем, может повести за собою согласие Быков с Конями и доставит множество других выгод Городу.
Однако патриарх отчего то заартачился: дескать, заветы предков не допускают подобного брака как совершенно противозаконного. И тут же многие из родичей соправителя, открыто не смевшие ему перечить, с радостью ухватились за эту возможность дать укорот выскочке-варвару. Крутые меры Сокольего глаза мало кому пришлись по душе, и еще более того раздражало знатные семейства Города – равно и Быков, и Коней – то, что на высокие должности он назначал голь перекатную, своих дружков из рыбацкой деревни и Нижнего города и даже пришлых, из Лесной стороны. Бывшие мытари и старосты, лишенные соправителем прибыльных должностей, люди, привыкшие извлекать немалую выгоду из своего положения и нищенствующие теперь по богатым домам, сребролюбцы самых разных мастей, которых обнаружил вдруг вокруг себя Соколий глаз в великом множестве – все они теперь почуяли заманчивую возможность вернуть утерянное. Напрасно соправитель пытался убедить патриарха, что, согласно закону, нет даже родства между детьми, о бракосочетании которых идет дело: «Ведь, согласись, оба они были плодом незаконных связей, а от такого рода рождения дети законами не признаются в родстве между собою, а напротив, считаются совершенно чуждыми друг другу!»
Но Хромой уперся, как осел – нет, и все тут! А чтобы не оставить себе даже и лазейки в споре с соправителем, которому старик все же чувствовал себя обязанным – и немало! – патриарх в разгар всех этих препирательств о будущем браке взял, да и уплыл на Большой остров в устье Реки, где приготовил для себя убежище и место погребения: якобы боги явили старику откровение.
Соколий глаз уже обдумывал, не избрать ли нового патриарха, но дело это было отнюдь не простое, и хотя Хозяйка тому только обрадовалась, однако и Бородач, и все царевы вестники, как один, опасались, что тем можно настроить против себя народ в Городе. И все в один голос умоляли Сокольего глаза поскорее объявить себя царем. Но для этого сколько сделать предстояло! Ведь венчание на царство должно пройти с великой торжественностью – не оттого, что сам он был столь тщеславен или столь любил особую пышность церемоний, но потому, что понимал прекрасно: внушительность зрелища необходима, дабы врезалась в память народа и послужила лишней и нарочитой опорой будущей власти.
Только к началу первой осенней луны удалось все подготовить надлежащим образом. При великом стечении народа на Базарной площади в Нижнем городе, на площади Купцов в Среднем и перед Большим храмом ровно в полдень Щегол, Говорун и Рыбак читали указ: «Ввиду тревожных известий о возникшем вновь в Стране суровых гор восстании и о принятии жителями Крепости у озера изменников-перебежчиков из славного Города - Младшего копейщика, Слабака из рода Быков и предателя по прозвищу Окорок, равно как о злоумышленных действиях племен, населяющих срединные области на восход от Города, которые водворили у себя изгоев Деревянную руку и Три души в качестве правителей, совет знатнейших жителей Города во главе с патриархом и самим соправителем установил, а царь повелел, что не иначе можно усмирить мятежников, как разве только когда самодержцем наряду с сыном Светлого царя и в великую помощь ему будет провозглашен нынешний его соправитель. Ибо по своим летам он несравненно мудрее юношей, а возсевши на украшенный драгоценными камнями престол и возложив на себя царскую корону, будет самодержавствовать вместе с несовершеннолетним царем, вникая в потребности и выполняя предначертание с большею силою и полномочнейшею властию».
Соколий глаз опасался, что отнюдь не все в Городе легко согласятся с таким оборотом, и, разумеется, принял меры. Загодя еще вестники и верные им люди усердно распространяли слухи о многих и многих мешках медных и даже серебряных монет, приготовленных якобы для какого-то особенного случая, и невиданно богатом угощении, что ждет всех до единого жителей не только самого Города, а и всех окрестных поселений по окончании будущего празднества. Говорили также, что ради увеселения толпы едут уже в Город женщина необыкновенного росту – на голову выше самого высокого мужчины, а также слепой старик с собакой, которая загадки загадывает и чуть ли не по-человечьи говорит! Может, от соблазнительных тех слухов, а может, и по другой какой причине, но только отрядам вооруженных русичей и воинов из особой царской охраны, которую учредил соправитель, едва обосновался в Большом дворце, не пришлось применять силу. Все прошло на удивление гладко: народ, в великом множестве собравшийся на городских площадях, как завороженный, слушал диковинных глашатаев – до сих пор обычай этот еще отнюдь не стал обыкновенным – а дослушав, в восторге начали выкликивать благожелания обоим царям. И сразу же ломанулись к накрытым столам с многоразличной снедью и вином. До самой ночи в Городе все гудело, орало, пело, надрывалось, вопило. Толпы людей всякого рода, всякого ремесла и всякого возраста, подобно несметному рою пчел, высыпали на улицы. За столами провозглашали многие лета самодержцам Города - великому царю-Солнце и его младшему брату, говорили, что давно о том мечтали, что долее откладывать воцарение соправителя не было никакой возможности, и что они готовы все силы свои и самое жизнь употребить на службу обоим царям. И с особенной радостью встретили известие, что дармовое угощение ждет их и назавтра, и на после завтра даже. С тем и угомонились.
На следующий день, который выдался еще более жарким, чем накануне, из Черной крепости под охраной горцев Турьего лба привезли Подпалинку с Жадой. Вдовая царица места себе не находила, от надежды переходя к отчаянью – то ли передумал ее зять и сменил гнев на милость, то ли выискал новую какую хитрость, чтобы извести их с сыном? Накануне в Черную крепость явился хранитель царской спальни – этот толстый надутый дурак, что исполнял свою должность при Жаде до того самого дня, пока царицу с сыном не переправили на противуположный берег, а после не появился ни разу – и, прямо-таки распираемый собственной важностью, обратился к Подпалинке нижайше испросить распоряжение царя относительно праздничного выхода. Потом вместе они пошли наверх, к Жаде – спальничий доложил мальчику о предстоящем празднике и все так же торжественно спросил, угодно ли ему на следующий день совершить торжественный выход или не угодно. Жада, успевший привыкнуть к обычаям царского двора за те несколько лун, что прошли после смерти отца и до их с матерью ссылки в Черную крепость, ничуть не удивился и благосклонно и важно дал согласие, как делал это совсем еще недавно в Большом дворце.
А теперь, обрадованный нежданным развлечением, с удовольствием глазел по сторонам на толпы собиравшегося на их пути в Верхний город народа. К изумлению Подпалинки вся дорога, ведущая от пристани у рыбацкой деревни до самого Верхнего города, щедро была усыпана свежими опилками – так делали только в самых торжественных случаях – свадьбы царской или похорон, победы над врагом или… Ну конечно, венчания на царство! Подпалинка оглядывала украшенные зелеными ветвями, лавром и розмарином, увитые плющом, завешенные коврами и дорогими тканями дома, мимо которых медленно, отчаянно скрипя колесами, проезжала их запряженная двумя мулами повозка, и все больше убеждалась, что столь пышные приготовления сделаны именно для царского венчания. «Ну, конечно! – повторяла она про себя. - Ведь именно для того привезли мне вчера целый ларь моих наилучших, наибогатейших платьев». «Мама, мама, слушай! – Жада то и дело дергал мать за рукав синего плаща с пурпурной царской каймой. – Ведь это ж они мне славу кричат!» Несчастная мать, затравленная, сбитая совершенно с толку столь резкими поворотами своей судьбы, не знала, что и думать, и слезы выступали из глаз ее сквозь робкую улыбку: «Да, да, сынок, тебе! Кому ж еще?..». Когда повозка въехала в ворота, то по обе стороны от храма она увидела деревянные помосты, какие обыкновенно устанавливали для простого люда, что собирался поглазеть на церемонию.
В распахнутых настежь дверях Большого храма их встречал Соколий глаз – улыбающийся, раскрывший длиннющие свои руки, словно обнять хотел не только свояченицу и брата-царя, а и весь Город, весь свет!
- Приидите, возрадуемся господину нашему небесному, воскликнем богу, спасителю нашему, - загудел русоволосый великан, и голос его поплыл над притихшей вмиг соборной площадью, проникая до самого дальнего уголка Верхнего города, заставляя сердце каждого слушавшего эти слова словно бы раскрываться навстречу им. - Предстанем пред лицом его в исповедании и в песне воскликнем ему, ибо бог – великий господин и царь великий над всеми богами, в руке его все концы земли, и вершины гор – его же, ибо его – море, и он сотворил его, и сушу руки его создали. Приидите, поклонимся и припадем к нему, и восплачем пред господом, сотворившим нас. Ибо он есть бог наш, а мы – народ пажити его и овцы руки его. Ныне, если голос его услышите, не ожесточайте сердец ваших.
Даже мальчик-царь, не понимая до конца смысла слишком для него мудреного, все ж покорен был совершенно, хотелось ему отчего-то плакать, и к концу вдохновенной речи соправителя на глазах Жады проступили слезы. Соколий глаз большими шагами подошел к одетому в пышное сверх всякой меры царское платье мальчику, обнял его троекратно и вдруг поднял над собою – будто пушинку, хотя тот тяжел был изрядно – усадил на правую руку, как мамка сажает малых детишек, важно кивнул Подпалинке, никак более не выказывая своего отношения к вдовой царице, и неспешно двинулся в храм. Жада поначалу испугался, но почувствовав сильные руки соправителя, сразу успокоился, и так ему вдруг стало хорошо – вот, есть у него теперь старший брат, большой и сильный, который будет оберегать его, направлять в непростом деле царствования, и заживут они легко и счастливо: сам Жада станет посвящать все свое время охоте и играм, а Соколий глаз возьмет на себя скучные повседневные дела. Столько всего успело промелькнуть в голове мальчика за то краткое время, что нес его соправитель мимо высоченных, медью обитых дверей! Очутившись внутри, Соколий глаз подошел к престолу, за которым стоял патриарх, бережно опустил мальчика на земляной пол рядом с собою. Глаза Жады не сразу привыкли к полумраку, он почувствовал дым от множества свечей, поглядел наверх, в торжественную и непостижимую небесно голубую высотищу купола и на сей раз не опасался строгих золотых богов, паривших над их головами. Против обыкновения глядели они со своей верхотуры не грозно и недовольно, а вполне благожелательно.
- Брат мой, - спросил он громким шепотом, переведя взгляд на Сокольего глаза. – А будут сегодня состязания лучников и пляски с ножами?
Соправитель положил тяжелую руку на плечо мальчика и улыбнулся.
- Ну конечно, брат мой. И конские скачки, и ряженые, и еще многие другие развлечения ждут тебя сегодня.
По обе стороны от престола, как бы двумя крыльями обхватывая и патриарха, и царя с соправителем, стояли в несколько рядов придворные. Одетые в самые дорогие свои одежды, увешанные золотыми и серебряными цепями, серьгами, поясами, Кони и Быки и другие, более дальние царские родичи в глазах мальчика отчего-то напоминали сейчас огромную разноцветную змею, переливающуюся в солнечных лучах, что пробивались сквозь пробитые на верхотуре храма узкие окна. Где-то позади этой шуршащей парчой и тяжелой золотой вышивкой змеи вдруг послышались величавые, торжественные звуки – это запели славу царю и богам невидимые певчие. Жада обычно начинал скучать, едва заслышав нудные песнопения, а потому не слушал, весь отдавшись размышлениям о том, какие развлечения приготовил к праздничному пиру Соколий глаз. Даже горцы в Черной крепости много болтали о говорящей собаке и бабе величиной с дом. «Неужто и впрямь, такое возможно?» - размышлял мальчик, сосредоточенно глядя на стоявшего прямо перед ним патриарха, но не замечая старика вовсе. Большинство собравшихся в храме тоже не слишком внимательно прислушивались к словам певчих, и только патриарх выглядел явно удивленным. Он впервые за те долгие уж лета, что был старейшим служителем богов в Городе, слышал столь необычные слова. Неужто Соколий глаз решился и гимн богам изменить? Но ведь это кощунство…
- Хвалите господа с небес, хвалите его в вышних. Хвалите его, все вестники его, хвалите его, все воинства его. Хвалите его, солнце и луна, хвалите его, все звезды и свет. Хвалите его, небеса и вода, которая превыше небес: да восхвалят имя господне, ибо он сказал – и они явились, повелел – и создались. Поставил их на веки: повеление дал – и не пройдет оно. Хвалите господа от земли: огонь, град, снег, лед, ветер бурный, исполняющие волю его, горы и все холмы, деревья плодоносные и все кедры, звери и все скоты, гады и птицы пернатые, цари земли и все народы, властелины и все судьи земли, юноши и девы, старцы с молодыми. Да восхвалят имя господне, ибо превознесено имя его одного: исповедание его на небе и на земле! И он возвысит рог народа своего, песнь всех благочестивых его, сынов Города святого, всех людей, приходящих к нему.
Первоначальное изумление патриарха сменилось задумчивостью – торжественность песни, глубокий смысл ее и необычайная, не слышанная никогда мелодия проникла глубоко в душу старика. Он не отрываясь глядел на Сокольего глаза.
- В этот великий день… - начал он, и тут Каменная башка с Говоруном, подойдя к соправителю, взяли его под руки и медленно и торжественно подвели к престолу, тут же мимо расступившихся придворных Щегол, Мытарь и Ярый внесли и поставили на укрытое синим ковром возвышение перед престолом воистину царское седалище - обитое темно-красной парчой и необыкновенно богато украшенное золотом и драгоценными лалами.
- Благодарю тебя, о мудрейший из мудрых! – под сводами храма голос соправителя прозвучал необыкновенно мощно, густо, на миг показалось даже, что дрогнуло пламя множества свечей. – Клянусь, что принял я царскую власть единственно из желания помочь стоящему здесь рядом со мною моему брату и поддержать его власть. Я приложу все силы, чтобы оказаться достойным великой чести править великим народом великого Города!
Он замолчал, и тотчас Ярый снял с него белый с золотой оторочкой плащ, Говорун надел на плечи другой плащ, огненно-красный, Мытарь возложил на его голову алую повязку. А Хозяйка, все это время стоявшая, не шелохнувшись, словно каменное изваяние по правую руку от престола и глаз не спускавшая с сына, подойдя к патриарху, протянула старику корону. По рядам придворных пробежал восхищенный гомон – до того хороша, необыкновенно хороша она была. С невероятным мастерством изготовленная из золотой проволоки в виде переплетающихся, словно бы живых виноградных лоз, корона тут и там, будто спелыми ягодами, сверкала рубиновыми лалами и даже, казалось, можно было услышать шелест золотых листьев. Пораженный не меньше остальных чудесной работой, патриарх благоговейно принял из рук матери соправителя корону и, приподнявшись на цыпочки, ибо Соколий глаз лишь самую малость приклонил голову перед патриархом, возложил ее на русые кудри.
- Да здравствует многие лета наш Солнце-царь! – в один голос воскликнули вестники. Соколий глаз повернулся и сел на приготовленный для него трон.
- Превознесу тебя, боже мой, царь мой, и благословлю имя твоё во век и в век века, - начал он нараспев, воздев руки и взор обратив ввысь, к куполу храма, и все собравшиеся невольно начали поднимать глаза, словно бы в надежде увидеть то, что до сих пор доступно было лишь этому златокудрому великану. - Всякий день буду благословлять тебя и восхвалять имя твоё. Велик господь и славен весьма и величию его нет конца. Рода и род будут восхвалять дела твои и могущество твоё возвещать, о великолепии славной святыни твоей будут говорить и чудесам твоим дивиться. И о силе страшных твоих скажут, и о величии твоем поведают. Воспоминание о великой благости твоей изведут, и правду твою будут радостно воспевать. Щедр и милостив господь, долготерпелив и многомилостив. Да поведают о тебе, господи, все творения твои, и благочестивые твои да благословят тебя. Славу царства твоего изрекут и о могуществе твоем расскажут, чтобы возвестить сынам человеческим о силе твоей и великолепной славе царства твоего. Царство твоё – царство всех веков и владычество твоё – во всяком роде и роде. Верен господь во всех словах своих и свят во всех делах своих. Подкрепляет господь всех падающих и возстанавливает всех низверженных. Очи всех на тебя надеются, и ты даешь им пищу благовременно: открываешь руку твою и насыщаешь всё живущее по благоволению. Праведен господь во всех путях своих и свят во всех делах своих. Волю боящихся его сотворит, и молитву их услышит, и спасет их. Хранит господь всех любящих его, а всех грешников истребит. Хвалу господу изрекут уста мои, и да благословит всякая плоть имя святое его вовеки.
Подпалинка стояла довольно далеко от престола, в самом конце длинного ряда придворных и пристально смотрела, как сын подошел к пышному царскому трону, на котором с необыкновенно надутым видом восседал ее зять. Жада выглядел немного растерянным, он искал глазами место, куда бы мог сесть он сам, но не находил и в конце-концов встал по правую руку от трона. Новый царь, улыбаясь, благосклонно потрепал мальчика по голове. Позади себя Подпалинка услышала шепот.
- Царю то, царю то места нет…
- Может, оно и к лучшему? – отозвался другой голос, чуть погромче. - Неприлично ребенка, еще не достигшего совершенного возраста и безбородого, ставить выше человека, внушающего почтение своею мудростию и одаренного от природы обширным умом, необыкновенной силою и прочими многочисленными способностями.
На глазах Подпалинки выступили слезы. Она посмотрела вверх, туда, где в небесно-голубой лазури купола храма сверкали золотом великие боги. «Помогите! Помогите моему сыну, - шептала она, стараясь сквозь слезы разглядеть, слышат ли ее мольбы там, наверху. – Не дайте этому варвару отнять у него жизнь! Помогите! Помогите моему сыну…»
Убийцы
Волк заворчал, вылез из-под стола, где спал с самого утра, и уселся перед хозяином, всем своим видом показывая, что кто-то идет. И тут же дверь отворилась.
- Никак невозможно более оставлять у тебя под носом это осиное гнездо, Солнце-царь! – Ярый, как обычно, не входил, а врывался, не говорил, а кричал почти и размахивал руками во все стороны будто бы без всякой видимой цели и без всякой связи со сказанным. Волк не пошевелился, внимательно следя за вошедшим.
- Тихо, тихо, Ярый! – Соколий глаз посмотрел на друга с укоризной и досадой даже – ведь не дурак же, в самом деле, должен же понимать, что не след говорить слишком громко то, что предназначено только для своих, во дворце слишком много людей, коим хотелось бы знать, о чем думает и что делает царь. – Рассказывай, что стряслось. Только прошу тебя, умерь свой пыл, ни к чему, чтобы нашу с тобой беседу слышал каждый бездельник в Среднем и Нижнем городе.
- Подпалинка… - выдохнул Ярый. Он покосился на собаку и явно теперь старался не столь бурно махать руками. – Через твою жену она с братьями своими стакнулась. Я озаботился. Проследили. Раскрылся еще один против тебя заговор. Хотят тебя извести – к следующим межам, когда ты наметил к Агатовому мысу идти, место для водопровода приглядеть. Там тебя засада будет ждать, я своими ушами слышал.
- И голову никому не снес сей же миг, как услыхал? – царь улыбался, но глаза его были серьезны. – Рассказывай все по порядку… Хотя нет, погоди. Зови в Малую палату Рыбака, Хозяйку, Медведя, Щегла, и я туда иду. Там все расскажешь.
Судили долго. Потому как в последнее время царю все труднее было находить общий язык со своими соратниками и даже с матерью своей. Да, он все чаще и про себя и уже кое-когда на людях называл Хозяйку не мамой, а матерью. Теперь, когда свершилась давняя мечта стать полновластной госпожой Города, характер ее не мягче стал, но, наоборот, окончательно испортился. И прежде не особенно общительная и дружелюбная, она стала едва ли не злобной, не считая нужным скрывать своего презрения к окружавшим ее родственникам покойного мужа, дворцовым прихлебателям, их женам и детям. А соратников сына своего не считала себе – и ему тоже! – ровней: безродные рыбаки, простые ремесленники и землепашцы не могли, она в том не сомневалась ни мига, силой ума и силой духа и рядом стоять с царской семьей. Женщина начинала стареть, и былая красота мало-помалу уходила. Хозяйка глядела по утрам в отполированное серебро зеркала, с ужасом открывая все новые признаки близкой дряхлости. Она прятала руки в складках широких рукавов и пышных накидках, старательно укрывала шею, чтобы никто увидеть не мог дряблой кожи, она красила ставшие сивыми, тонкими, ломкими волосы и мыла их – всегда одна, без помощи девки-прислужницы – с горечью думая о том, как мало их осталось. Все вокруг только и твердили, как молодо она выглядит, как красота прежняя, девическая, перешла теперь в красоту зрелую, женскую, восхищались тонким станом и грацией походки, изяществом рук и глубиною, ясностью взора. Но как можно верить дворцовым подхалимам? Ведь она теперь мать царя-Солнце, женщина могущественная, самая могущественная в Городе – кто же скажет правду, буде она горькою? То-то и оно, что никто. И она не верила. Никому не верила.
Даже сын больше не радовал Хозяйку. И опять же, как лета назад в Лесной стороне, жаловаться ей было не на что - он по-прежнему любил ее, каждой бы матери столь заботливого и внимательного сына. Однако времени уделял совсем уж немного: окончательно прибрала его к рукам эта тихоня, его жена. «На голову села и ножки свесила, змеюка! – злобилась про себя, ничуть и от сына не скрывая своей неприязни к снохе. - Обросла собачьей шерстью!» Но главное, Кудряш не слушал советов материных, поступал по-своему, часто спорил и редко с нею соглашался. Сын был слишком мягким – вот оно, с беспокойством думала княжна, вот оно, проявилось-таки наследие мокрицы-мужа. Царь, правитель Города должен быть сильным, очень сильным, самым сильным, на проявляя ни малейших признаков простительной обычным его подданным слабости, должен внушать благоговейный страх всем окружающим его. А сын твердил все о добре. «Жизнь наша волчью стаю напоминает изрядно, - говорила она Кудряшу. – Если вожак будет со всеми миловаться, его вмиг загрызут. Вожак должен быть свирепым и сильным».
Вот и теперь: ясно же, что после того как раскрылся новый заговор, подстилку бывшего царя нужно заточить в башню, а еще того лучше - совсем извести, иначе над головой Кудряша вечно будет висеть угроза заговоров и убийства. Она ведь не успокоится, эта сука бесстыжая, пока не вернет себе власть и с нею возможность на царское ложе кобелей приводить. А придурковатого толстожопого царька нужно от престола отодвинуть как можно дальше. Куда? Над тем стоит подумать. Но чем дальше, тем лучше. Можно бы и вовсе… Да только у помощников сына, у всех этих вестников, как сам он их назвал, кишка тонка для такого дела. Медведю поручить? Нет, пожалуй, надежды на русича-жильца в таком деле немного. Что если откажет и знать потом будет? Остальные же - кроме Ярого, пожалуй - все мямли и трепачи. О чем они толкуют, когда решать нужно немедля?
- И что делать, коли коротка и прискорбна наша жизнь, и нет человеку спасения от смерти, и некому освободить его из назначенного ему ада после самой смерти? – в глазах Рыбака отражалось почти отчаяние, он никак не мог в толк взять, чего от них хочет Соколий глаз. – Ты учишь любви к ближнему пуще любви к себе самому, а давеча грозил, что не мир, но меч несешь нам. Только ведь мы всего лишь люди – слабые и не умудренные отнюдь божественным откровением. Случайно мы рождены и после будем как небывшие: дыхание в ноздрях наших – дым, и слово – искра в движении нашего сердца. Когда она угаснет, тело обратится в прах, и дух рассеется, как жидкий воздух. Имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших, и жизнь наша пройдет, как след облака, и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его. Ведь жизнь наша – прохождение тени, и нет нам возврата от смерти: ибо положена печать, и никто не возвращается. Так может, чем биться, как в силках бьется пойманная птица, в тщетных попытках постичь непостижимое и достигнуть недосягаемого, лучше наслаждаться настоящими благами и спешить пользоваться миром, как юностью? Может, теперь же преисполнимся дорогим вином и благовониями, и да не пройдет мимо нас весенний цвет жизни! Пользуясь положением, коего достигли великими трудами, увенчаемся цветами роз прежде, нежели они увяли! И чтобы никто из нас не лишал себя участия в нашем наслаждении, везде оставим следы веселья, ибо это наша доля и наш жребий. Сила наша да будет законом правды, ибо бессилие оказывается бесполезным.
- Нет, Рыбак, не то ты говоришь, - царь протестующее поднял руку. – Ежели мы все тако думать и делать начнем, то скоро уподобимся Копченому и его прихвостням, которые не о народе пеклись и не о небесном нашем господине, а о собственной выгоде, душу свою бессмертную дьяволу продавая… Да, вдовая царица, неверно понимая долг свой материнский перед наследником престола, самым очевидным образом идет наперекор и противодействует всем мерам и распоряжениям, предпринимаемым нами для блага Города и малолетнего царя, брата моего. Да, возмущенный происками этой женщины и предосудительным ее поведением, народ не раз собирался шумными толпами, требуя суда над нею и изгнания ее из дворца. Ее обвиняют в том, будто бы вошла в заговор с зятем своим по двоюродной сестре, наместничающим теперь по нашему поручению в Широкой бухте, и побуждала его щедрыми обещаниями выступить против меня. За то требуют разлучить ее с сыном, чтобы не оказывала она на наследника пагубного своего влияния, и заключить в Полуденную башню. Если подтвердятся обвинения в измене, женщину ждет самое суровое наказание. Но до этого суда, где мы обязательно расследуем новые свидетельства, о которых сегодня рассказал Ярый, ничего о вине Подпалинки сказать нельзя. Ибо…
- Но как же, Солнце-царь, - воскликнул Ярый. – Ведь ясно же…
- Ибо! – возвысил голос Соколий глаз. - Господин наш небесный решит суд мой и тяжбу мою: возсел на престол судящий по правде. Он наказал народы, и погиб нечестивый. Имя его он изгладил на век и в век века. У врага совершенно истощилось оружие, и крепость его разрушил единый бог: погибла память о нечестивых с шумом. А господь вечно пребывает, приготовил он для суда престол свой. И он будет судить вселенную по правде, будет судить людей по правоте. Господь познается, совершая суды: в делах рук своих увязнет грешник. Да пойдут в ад грешники, забывающие бога. А нищий не будет забыт и терпение убогих не погибнет до конца. Да не преобладает человек, да судятся народы пред лицом господина нашего небесного. Поставит он законодателя над ними, да знают народы, что они – люди.
Разошлись, так и не придумав толком ничего путного. Подпалинка с сыном по-прежнему должны были остаться в Черной крепости на противуположном берегу Реки. Ворохню и Куренка вместо того, чтобы примерно наказать, бесстыжие очи вырвав, отослать решили – одного в Крепость между морями, другого в Крепость у озера. Даже имущество у врагов, на власть замышлявших, отнять не решились. Пока. Договорились только назавтра еще раз собраться. «Слюнтяи!» - сокрушалась Хозяйка, выходя из Малой палаты. Она повернула направо, в сторону своих хором, обошла, недовольно морщась от пыли, шумную стройку Малого храма и тут, посреди широкой площадки, с которой открывался самый красивый вид на истеку Реки, увидела Ярого.
Глаза их встретились, женщина остановилась.
- Беда, Госпожа… - Ярый взглянул исподлобья, близоруко прищурившись.
- Чистая беда, - согласилась княжна, сделав еще шаг и подойдя к Кудряшову вестнику почти вплотную, так, чтобы никто не смог их услышать. – Сын мой добр излишне. Добр и беспечен. Никак не хочет ядовитую гадину раздавить, которая у ног его в кольца свилась. И не захочет, пока та не ужалит. А тогда поздно будет жалеть. Спасать надо сына моего.
- Истинные твои слова, Госпожа, - Ярый заговорил громким свистящим шепотом, все силы прилагая, чтобы руками поменьше размахивать, но все равно удержать их не мог.
- И, похоже, кроме нас с тобою никто о том не тужит, - пристально глядя в глаза Ярому, проговорила женщина.
Они постояли еще молча, княжна не сводила глаз со стен Черной крепости, которая отсюда, с верхотуры левого берега, казалась совсем маленькой, не больше ласточкиного гнезда. Ярый тоже посмотрел на противуположный берег.
- Только прикажи, Хозяйка… - сказал он просто.
- Что ты городишь? – сердито буркнула та. – Кто такое приказать может? Наша с тобою забота – сделать так, чтобы смертельную угрозу от сына моего отвести. Вот для этого ты должен сделать все, что сумеешь.
- Я сделаю, Госпожа, - Ярый повернулся и, не говоря более ни слова, вразвалку пошел к Нижней калитке.
Обещать было легко, сделать оказалось куда труднее.
Ярый сидел на большом камне на берегу Реки, не чуя холода, не чуя мелкой мороси, которой осыпал его упорный порывистый ветер. Он не помнил, как забрел сюда, и теперь недоуменно оглядывался по сторонам, узнавая берега, врезавшиеся в скучно-серую в легкой рассветной дымке воду справа и слева от него, стараясь разглядеть противуположный берег, но не находя его в непроглядной пелене тумана. И глядел на свои руки – широкие ладони с короткими, толстыми пальцами мелко дрожали, Ярый старался унять дрожь, сжимая кулаки – до остервенения, до боли – но разжимая их, снова видел, как дрожат и подергиваются пальцы, как побелевшая кожа вновь понемногу краснеет. «Неужто они это сделали? – снова и снова спрашивал он себя. – Неужто вот эти самые руки?»
Накануне, расставшись с Хозяйкой, он сразу пошел в Нижний город, в кабак старухи Камбалы. Выпил малый ковшик дешевого розового вина.
- Что стряслось? – Красноносая сразу поняла, что Ярый не просто так зашел к ней.
- Братья далеко? – вопросом ответил он. – Пора пришла этой суке укорот сделать.
Обычно хитро прищуренные, глаза Красноносой широко раскрылись – большие, карие, как бы влажные слегка, красивые глаза, вдруг подумал Ярый, никогда за долгие лета, что знал кабатчицу, не видевший этих глаз вот такими ясными, открытыми.
- Пора! – решительно сказал он, хлопнув почти пустым ковшиком по столу – остатки вина плеснулись бледно-розовыми брызгами на серый холщовый рукав его рубахи. – Твой-то там ли сейчас?
Красноносая кивнула, глаза ее вновь уже привычно сощурились двумя щелочками. Они понимали друг друга с полуслова, потому долго говорить, объясняя что-то, не приходилось. Турий лоб, сожитель кабатчицы, охранял Подпалинку в Черной крепости на правом берегу. Красноносая же вдовую царицу ненавидела с той самой ночи, как зарыли они с братьями Жалейку. Ненавидела с каждым днем прошедшим все более и более, узнавая все новое и новое – или додумывая для себя все новое, все более страшное и отвратительное о той ночи, о жутком танце на пиру, о словах, что бросила Подпалинка мужу, прося смерти Жалейкиной. А еще знала она точно, что когда потребует от горца, Турий лоб сделает для нее… Сделает. Сколькие лета ждала она! И вот пора пришла. Наконец-то!
Братья и Ярый отправились на правый берег много позже Красноносой, как только начало смеркаться. Говорун со Щеглом гребли – не торопясь, будто сберегая силы и решимость копя, чтобы не расплескать ее до того мига, как придет время послужить старшему брату. Они гордились Кудряшом и любили его, как любят младшие на много старших себя, и хотя порой даже изрядно башковитый Говорун – не говоря уже о простоватом Щегле - недопонимал страстных кудряшовых речей, готовы были сделать для него все. Все!
В Тополиной бухте встречала их Красноносая, ладонью укрывая трепетавший на легком ночном ветерке огонек. Как только пристала лодка к берегу, задула свечку.
- Горцы ушли, - только и сказала.
Никто ей не ответил. Втроем вытащили лодку на камни, стараясь не шуметь, сложили весла.
- С нами пойдешь? – глухо спросил Ярый, не сомневаясь в ответе.
- А то… - отозвалась женщина и мрачно усмехнулась. – Будто не знаешь. За вами глаз да глаз.
- Я все вызнала, - помолчав немного, продолжила она быстрым шепотом. – Как подойдем, молчите. Не говорите ни слова, я все сама…
Говорун вспомнил сейчас, как провожала их Красноносая в далекий путь в Лесную сторону, потом мысли его перекинулись на другое - как играли они мальцами во дворе кабака, как называли брата Щеглом, а он злился, как к сестре их стал ходить мрачный молчаливый горец, и как потому смеялись над ними деревенские мальчишки, и как Ярый колотил всех, кто насмехался, пока не отбил охоту – и у деревенских, и у городских.
Ярый же ни о чем сейчас не думал особо – смолоду слабый зрением, он лишь старался не угодить в кромешной темноте в какую-нибудь промоину или на сук острый не напороться. Он жизнь готов был отдать за Кудряша и почитал обязанностью своей, долгом оберегать всех его сродников – как волчица детенышей своих оберегает. Теперь же шел исполнить свой долг и ни мига не сомневался в том, что сделать то необходимо.
Шли долго – в темноте знакомая довольно дорога казалась вдвое длиннее, тропинка к Черной крепости вдвое круче и вся усыпана острыми камнями. Оступались, оскользались, ругаясь шепотом на хватавшие за руки и за ноги колючие ветки и так некстати скрывшуюся в облаках луну, шикая друг на друга то и дело. «Главное – не шуметь и не думать излишнее, - твердила про себя Красноносая. – Стучим. Открывает. Входим. Или лучше не входить? Прямо на пороге. А коли дверь отворена? Стучать или не стучать? Там видно будет». Наконец, дошли.
Подпалинка которую ночь не спала почти – с тех самых пор, как после нескольких дней, проведенных во дворце сразу по венчании варвара на царство, их с сыном вновь отправили за Реку. Ворочалась обычно, не в силах уснуть, прислушиваясь к ночным шорохам, скрипам, стукам. Какою шумной, оказывается, бывает ночь! Никогда еще вдовой царице не доводилось лежать вот так, беззвучно и почти бездвижно от заката и до самого рассвета и слушать, слушать, слушать. Сквозь узкое окно долетали к ней резкие, тонкие вскрики – то ли птицы ночные орали в темноте, то ли духи непогребенных умерших бродили вокруг срубленной из пахнувших еще свежей сосновой смолой бревен хоромины, в которой жили Подпалинка с сыном. Попискивали мыши, переговаривались резкими гортанными голосами горцы снаружи, негромко потрескивало дерево, и тогда казалось, что кто-то поднимается по лестнице - вдовая царица замирала от страха, ожидая, что в палату сейчас войдут… Кто? Воображение рисовало испуганной одинокой женщине образы один другого страшнее. А то вдруг чудилось ей, будто Гавраша идет за ней – идет, чтобы вызволить из заточения, увести из Черной крепости, переправить в Город, в царский дворец, где будут они снова жить, и тогда… Что тогда? Только как же он, слепой, найдет ее? Тогда от надежды Подпалинка вновь переходила к отчаянью и страху, ворочалась на постели, металась, тихонько стонала от бессилия и ужаса, плакала и прислушивалась – как там Жада, и сама себя коря, что мало так думет о сыне, вновь и вновь вспоминала Копченого, вспоминала его слова последние: «Только уж и ты, моя девочка, приходи за мной поскорее, а то я там без тебя скучать стану».
В эту ночь отчего-то горцев она не слышала. Уснули, что ли? Долго-долго не слыхать было ни разговоров, ни шагов под окном. Подпалинке казалось, уж скоро и светать должно, когда услышала, наконец, как кто-то идет – и не один, как будто. А потом раздался легкий стук – стучали во входную дверь внизу – и едва слышный отсюда, из верхней хоромины голос: «Царица! Царица!»
Она не могла разобрать, кто зовет ее. Но не Турий лоб, нет. И не Гавраша, конечно, отогнала она шальную мысль – другой голос. Вскочила с постели, ощупью, свечи не зажигая, нашла рубаху, натянула, торопясь и от волнения не сразу попадая в рукава, и босая бросилась вниз. Прошлепала по лестнице, подбежала к двери на двор. Потянула на себя и еще подумала: «Так она не заперта…»
В темноте и не разобрать было, как следует, кто стоял у двери. Показалось только, будто кто-то знакомый. Пока вспоминала, узнать стараясь, услышала торопливый шепот: «Царица, собирайся скорее! Только не шуми. Нас Гавраша прислал…»
- Слава богам! – выдохнула Подпалинка. – Как мне вас…
- Некогда сейчас! – все таким же напряженным шепотом проговорила, да-да, проговорила, потому как это была точно женщина, только Подпалинка все же никак не узнавала голос. – Собирайся, собирайся скорее.
Царица стремительно повернулась и метнулась к лестнице, ведущей в верхние хоромы, но не успела и на первую ступеньку подняться, как почувствовала на шее что-то скользкое, холодное.
Она никак умирать не хотела – билась, хрипела, руками колотила по доскам пола, ногами сучила что есть силы, кричать пытаясь. Но кожаный ремень плотно перехватил горло женщины. Неумелые убийцы в темноте незнакомого дома мешали друг другу, пытаясь заставить ее затихнуть. Красноносая изо всех сил сжимала ремень на горле своей жертвы, Ярый навалился на Подпалинку всем телом, Щегол держал ее за ноги, Говорун старался схватить руки, и все никак у них не получалось. И тут лопнул ремень. Подпалинка судорожно захрипела, набирая в грудь живительного воздуха, Красноносая выругалась грязно, Ярый коленом уперся Подпалинке в спину, двумя руками обхватил за горло и что есть мочи сжал.
Поднялись, отдышались, убедились, что больше не дергается и не дышит.
- Ярый, пойдем со мной, - проговорила, наконец, Красноносая. – Теперь - гаденыш. А вы, ребята, пока… Вот мешок.
Она достала откуда-то из складок плаща холстину и сунула ее в руку Говоруна. Потом они еще не сразу нашли в темноте палату, где спал Жада, будили его, уговаривая не плакать – спросонья мальчик разревелся.
- Пойдем, пойдем, дурачок, - приговаривала Красноносая, а сердце ее выпрыгивало из груди, толстые руки тряслись крупной дрожью, и казалось ей, будто смотрит на себя саму со стороны и видит отвратительное чудовище, готовое сожрать голого невинного младенца. И вслух она повторяла все одно, сама ужасаясь все более словам своим, и от ужаса все чаще повторяла: «Пойдем, мальчишечка, мамка заждалась!»
Они долго спускались к Реке, Жада все хныкал и хныкал: «Где мама? Хочу к маме!», а Говорун со Щеглом переругивались шепотом, потому - тащить тяжелый мешок с мертвым телом по узкой тропинке в кромешной темени было несподручно. И они дошли до лодки, и Ярый, доведенный до отчаянья нытьем жадиным, подобрал с земли камень и ахнул мальчика по затылку: «Да заткнись ты, наконец, бесовское отродье!» И мальчик беззвучно упал лицом вниз. И они запихнули его в другой мешок, как мамку, и насобирали на берегу камней, их тоже в мешки нагрузили, и завязали, и закинули в лодку, и сели, и отошед на середину, примерно, Реки, выбросили оба мешка за борт. А когда расставались на берегу, сырая беззвездная мгла над Городом подернулась робким предвестием близкого рассвета.
И теперь Ярый сидел на холодном скользком камне и вглядывался в раскрытые свои ладони, стараясь понять, как смог он убить стареющую женщину и толстого, капризного, беспомощного мальчишку. Он знал, что никогда не забудет скользкую от смертного пота кожу под своими пальцами и как хрустнуло что-то и как обмякло только что яростно бившееся тело. Обещать было легко. А как жить теперь с этим?
Пока все собрались – Хозяйка, Говорун, Рыбак, Медведь, Ярый, Мытарь – солнце уже высоко забралось и палило изрядно.
- Вечером плач, а утром радость, други мои! – весело проговорил Соколий глаз, обведя взглядом палату и собравшихся в ней. – Отчего это вы как вареные? Не спалось?
При этих словах Ярый вздрогнул всем телом. Говорун хотел было переложить дощечки для писания, разложенные на столе, но, неловко дернув, уронил одну, потом другую.
- В чем дело? – Соколий глаз пристально посмотрел на Ярого. – Ты чего не глядишь прямо?
В это время со скрипом отворилась дверь, и согнувшись, чтобы головой не приложиться о низкую притолоку, в палату вошел Медведь.
- Прости, что прерываю, княже, - на лице русича обозначилась тревога. – Да дело такое… Тут Турий лоб с того берега. Слушать не желает ничего, говорит – к тебе ему нужно.
Горец вошел следом.
- Соправитель, - каркающий голос воина звучал в залитой полуденным солнцем палате отчего-то зловеще. – Вели меня казнить. Недоглядел. Вдовая царица с сыном пропали.
Соколий глаз сдвинул брови. Он переводил взгляд с одного своего вестника на другого и никак не мог понять, что здесь не так. Ярый бледен, как полотно, у Говоруна руки трясутся – это даже издалека заметно, и Хозяйка волнуется. Да, волнуется, он ясно это видел. А Турий лоб глядит… Тоскливо? Да. А еще… Будто обвиняет! Будто знает что-то и обвиняет!
- Найти, немедленно найти, - сказал он негромко, не спуская глаз с горца. – Казнить? Пока не за что. Турий лоб, расскажи, как все было. Мне одному. Ступайте все.
Служение
Он больше никому не верил. Ни друзьям, ни матери, ни жене. Он не верил своим воспоминаниям, не верил тому, что видел когда-то на рассвете в излучине русы-реки, и словам, которые кричал, теряя сознание от счастья и вожделения в объятиях Высоки. Не верил себе. Дни летели за днями, луна, как безумная, металась по бездонно-черному небу, в Городе строились храмы, дворцы, водопроводы, фонтаны, бани, в дальние страны по повелению царя-Солнце уходили отряды воинов и караваны купцов, Кудряш рисовал на беленой стене образы зверей, птиц и цветов, вершил суд на Соборной площади, лечил больных, заставлял кипятить воду, приказывал отрубать руки за воровство и мздоимство, учил детей рыбаков счету и писаниям на деревянных буках, пытаясь забыть и не умея забыть то утро, когда он узнал о смерти капризного толстого мальчика и его матери. Пытаясь уйти от страшных догадок, заставляя себя думать, что все же убегли они, а не были убиты, царь каждое утро начинал с истовой молитвы.
- К тебе, господи, воззову, боже мой, не безмолвствуй от меня, чтобы, когда ты будешь безмолвствовать от меня, я не уподобился низходящим в могилу. Услышь голос моления моего, когда я молюсь тебе, когда воздеваю руки мои ко храму святому твоему. Не привлеки меня с грешниками, не погуби меня с делающими неправду, говорящими: «мир» ближним своим, тогда как зло в сердцах их. Воздай им, господи, по делам их и по лукавству замыслов их, по делам рук их воздай им. Ибо они не уразумели дел господних и дел рук его: низложишь их и не возстановишь. Благословен господь, ибо он услышал голос моления моего. Господь – помощник мой и защитник мой, на него надеялось сердце моё, и я получил помощь, и процвела плоть моя, и волею моею исповедаю его. Господь – крепость народа своего и спасительная защита помазанника своего. Спаси людей твоих и благослови достояние твоё, и паси их, и вознеси их до века...
Время раскололось. Оно не текло больше плавной, широкой, неостановимой и все убыстряющейся рекой, как недавно совсем, а лежало позади, подобно нарубленным мясником кускам коровьей туши – страшное своей не прикрытой ничем наготой, в крови и грязи. Вот теплый весенний вечер прошлой весной – забравшись на леса на стройке Малого храма, царь увидел лодью. Огромная, каких доселе, пожалуй, он и не встречал, толстобокая, она медленно подходила к пристани у рыбацкой деревни. А на следующий день, обходя, по обыкновению, рынок в Нижнем городе, царь вспомнил о необыкновенной величины лодье и решил поглядеть на нее вблизи. По пристани беспрестанно сновали люди, разгружая корабль – из черного провала мурьи, исподней части лодейного нутра, один за одним появлялись мешки с зерном и огромные, в рост человечий, глиняные кувшины с маслом и вином. Почти не видные под ними, согнувшись в три погибели, носильщики тяжко и споро топотали мимо Кудряша по шатким доскам причала, кряхтели, сопели, воняли потом, которые молча, а которые и бормотали что-то про себя.
- И чего встал середь дороги? – тихо, но и особо не таясь, с явным умыслом, чтобы царь его услышал, проворчал один из грузчиков, совсем уж мелкий, весь укрытый, к самым доскам придавленный огромным кулем.
- Дак ен же хозяин товара, - тут же отозвался шедший следом коротконогий и косолапый совершенно мужичок, обхвативший за узкое горло немалый и, по всему видать, тяжеленный кувшин. – Ему ж смотреть за нами на роду написано.
- Известное дело, - подхватил следующий, румяный статный парень, на плечи взваливший сразу два мешка. – У богатого груз в корабле, у бедного сухарь в суме.
Кудряш скрипнул зубами с досады, но ничего не сказал, лишь поспешно отошел на берег, чтобы не мешать носильщикам. Нашел глазами смотрителя пристани, худого невзрачного человека с редкими грязными волосами и щербатым ртом.
- Чей столь богатый корабль? Кто хозяин товара?
Щербатый отчего-то замялся и потом стал плести совершенную дурь – мол, нынче уж и не знаешь, откуда какая лодья пришла и куда собирается.
- Ты дело говори, - нахмурился царь. – Чей товар?
- Царицын… - пролепетал Щербатый.
- Да что ты мелешь?! – выкрикнул царь, но тут же взял себя в руки. «Во время гнева не должно ни говорить, ни действовать», - повторял он про себя слышанное когда-то от Росомахи. Помолчал, сжав кулаки едва не до хруста. Вздохнул глубоко и уже куда спокойнее продолжил. – Не могла царица…
И тут же замолчал вновь, глядя, как стоит перед ним, съежившись будто в ожидании удара и уперев глаза в землю, Щербатый. Кудряшу вдруг вспомнились слова старого патриарха, с которыми спорил тогда изрядно: «Зло причиняет себе, кто ручается за постороннего. А кто ненавидит ручательство, тот безопасен». Молод и глуп был тогда, потому и спорил. Молод, наивен и глуп. Царь коротко свистнул, с громким ржанием из-за ближнего дома рыбацкой деревни выбежал, потрясая длинной светлой гривой, Строгий. Царь вскочил на коня и поскакал в Верхний город.
- Кто надоумил тебя? – бушевал он, найдя, наконец, жену. – Или сама догадалась царя в купца превратить? Неужто не понимаешь ты, что нельзя нам с тобою вином да маслом торговать?
Мышка пыталась оправдываться, чем еще более разъярила мужа. Царь приказал немедля спустить с корабля людей, а само судно сжечь вместе с парусами и всем оставшимся еще грузом, остальные же товары раздать беднякам на рынке в Нижнем городе. Потом не спал полночи, ворочаясь на постели, вспоминая, как убить готов был жену – да-да, прямо так бы и хватил по башке дырявой кулачищем, чтобы выбить дурь всю… Мышка лежала рядом – тоже без сна и тоже вспоминала, каким отвратительным, злобным видела сегодня мужа. Разве это ее Кудряш? И любит ли она этого нового своего мужа – с перекошенной от ненависти рожей, брызжущего слюной?
Потом все было только хуже. Даже в постели не получал Кудряш уже той радости, что раньше. Боле того, все чаще, чтобы распалить себя, представлял себе, что не с женою он, а с Высокой или Милкой или одной из тех девок, что были у него в Городе в юности… И снова вспоминал ту душевную муку, какую познал с Совушей. Ибо ему очень было трудно с этой женщиной, очень трудно! Совуша столь оказалась ранимою, на малейшую малость даже обижалась, на невпопад сказанное слово, на взгляд единый, слишком строгий или слишком вольный – вдруг сжималась вся, закрывалась, как улитка в клетушку свою витую уползая. И Кудряш тогда мучился, досадовал – ведь не хотел же, в самом деле, и злился на нее, на себя, на весь свет злился. Слово лишь, невпопад сказанное, ну что ты делать будешь! И однако же упрека не мог ей высказать – даже не в глаза женщине, а лишь себе самому, ночью, если случалось без сна лежать, лежать, взгляд уперев в широкие доски потолка, знакомые до самого сучка последнего, на собачью голову иль заячьи уши похожего. Не любит он ее! А потому виноват в каждом слове, невпопад сказанном, в каждом взгляде холодном, не любящем. И хороша, кажется, и милы ему мягкая, нежная, будто девичья еще, не целованная кожа щек, и маленькие, мягкие, столь нежные, что и описать обычными словами невмочно, уши. А все ж не любил. И сажая на колена себе совушиных ребят, вглядываясь в серые, внимательные, на него устремленные глазищи, в которых настороженность, тревога, недоверие мало-помалу сменялись озорством, хитринкою, думал все одно – нет, не люблю! И оттого трудно было ему с этой женщиной, ох, и трудно! Оттого и обидеть боялся вдвойне, а она, чувствуя нелюбовь его, мучилась того более, ловя невпопад сказанное холодное слово, ненароком брошенный безразличный взгляд, замирала вся, закрывалась, сжималась, а он то видел, и еще хуже было обоим…
«И отчего нельзя просто быть с нею? – думал Кудряш. – Отчего нельзя только спать, отчего нельзя лишь ласкать бездумно упругие, девичьи будто, ягодицы, медом пахнущие, отчего за то, чтобы лишь теребить губами эти уши, нужно платить столь дорого?»
А Совуша плакала, одна оставаясь, плакала, постоянно опасаясь, что красные ее глаза увидит свекор или ребятишки, или, того хуже, Кудряш. Плакала, ибо точно, бесповоротно, определенно знала – не любит он ее, не любит, не любит, не любит! И вспоминала мужа, погибшего два лета назад, и удивлялась про себя, как так получилось – ведь души не чаяла в нем тогда, а теперь не помнит даже, какого точно цвета глаза были у Тверденя, и даже на детишек глядя, вспомнить не могла! А перед нею, стоило лишь очи сомкнуть, как живой Кудряш стоял – руки его большие, соломенные волосы ребятишек теребившие, голос кудряшов – такой мягкий и столь твердый, что будил в нутре ее очень что-то глубинное, дикое… За что, за что ей мученье то? За какое зло, что причинила она? И кому? А когда лежала, отдыхая, в себя приходя после близости, когда лежал он рядом, и грудь его вздымалась бурно и часто рядом с нею, думала тогда – за что ей счастье такое, за что? И так мучили они друг друга сладкой и горькой мукой страсти и нелюбви. И кто был в том виноват? Чей грех?
Теперь же, оставаясь порою один на один с горькими своими мыслями - оторвавшись нечаянно от работы или лежа без сна и слушая, как шашень-сверляк неумолчно тикает, точа-сверля бревна в стене – он вдруг с холодной ясностью понимал, что не хочет боле жить. И оттого становилось Кудряшу холодно, одиноко. «Отчего так? Отчего не хочу я жить? – пытал он себя вопросами, на которые не мог никак отыскать ответа. - Отчего столь тяжко мне? Оттого, что не соблюдал заповеданного мне отцом моим небесным… Да, оттого, должно быть. Отчего же хочу жить я, хочу жить и жить счастливо, и верю в каждый день новый – что принесет он мне радость и новое нечто и прекрасное, и неизведанное, и встречу я что-то… Что? Или кого? Но не противно ли то желание мое воле отца? Не лучше ли смиренно ждать уготованного тебе, предначертанного, предрешенного – ведь не зря же оно предначертано и предрешено. И отчего так? Может, рассуждения мои – суть лишь отражение мудрствований бесплодных отца моего земного? Того, кто сидел многие лета на противуположном берегу и перемывал косточки дум своих, кои текли себе покойно по одному, единожды размеченному руслу. Но отчего я столь решительно сужу его, ужель я столь мудр и опытен в делах, в жизни, ужели сделать успел что-то необыкновенное? Нет… Никто я. Ничтожная я песчинка в руках отца моего небесного – бессловесная и безмочная и мнящая о себе невместно многое. Отчего так?»
Мышка звериным бабским чутьем догадывала, как изменилось что-то в любимом мужчине. Или уж не любимом? Все боле отдалялись они друг от друга. Может, потому, что полжизни провел Кудряш в бегах, и за лета и лета вдали так и не сумели они привыкнуть жить вместе. А теперь, с тех пор, как Кудряш вернулся, честь по чести женился и жил с ней в Стране суровых гор и в Широкой бухте и уже здесь, в Городе, Мышка и вовсе успокоилась – никуда не денется, не исчезнет внезапно, как бывало раньше – и жила большею частью детьми, коих уже трое у них было. Потому, времени на мужа оставалось у нее все меньше, даже виделись они не так часто, лишь ночуя в одной постели. А царя раздражало все более окружение царицы, никчемные совершенно людишки, которых развела она вокруг себя в числе неимоверном – какие-то попрошайки, побирушки разного рода, кликуши, увечные и каличные, нищие, убогие и бес их знает, кто еще! И конечно, сильно изменилась Мышка после того, что случилось с сестрой. Кудряш говорил ей лишь то, что известно было всем – пропали, мол, вдовая царица с сыном, должно быть, убегли к бунтовщикам в Крепость на озере – чтобы найти и вернуть беглецов, туда отрядили воинов немало. Но Мышка не поверила – может быть, в лице мужа или глазах увидела она такое, что не позволяло ей верить и указывало на нечто страшное. Боле она не спрашивала о Подпалинке, думая – сам скажет, если захочет. Но Кудряш молчал. Молчала и Мышка, так что вскоре, даже если случалось им проводить вечер вместе, все боле тяготились они друг другом.
Особенно не любил царь одного из новых любимцев жены, горбатого колченогого мужичонку по прозвищу Старой. Сам-то Кудряш называл его не иначе как Чирьем – прикидываясь убогим, этот хитрец не был однако ни слабоумным, ни даже калекой, а нарочно шепелявя и шамкая, старясь рассмешить царицу и собиравшийся вокруг нее сброд, он нес всякие непристойности, походя оскорбляя и многих достойных людей. Однажды, обедая в одиночестве и довольно поздно – день выдался особо утомительным, Кудряш весь провел его на стройке и едва отмылся от каменной пыли и въевшейся глубоко в кожу грязи – царь заметил, как в приоткрывшуюся дверь просунулась усеянная редким пушком розовая, до смешного остроконечная маленькая голова Старого.
- Чего тебе, Чирей? – спросил Кудряш, нисколько не скрывая неприязни. – Аль меня с хозяйкой своей перепутал?
- Солсе-сарь! – заблажил колченогий, весь просочившись в приоткрытую дверь. – Маму ищу, а она с ляльками, должно.
- С какими ляльками?.. – начал было Кудряш, но осекся. Он понял. – Пошел прочь, образина!
Ну не мог он сдержаться при виде этого человека! И эта его мерзкая привычка называть царицу мамой… Сколько раз себе повторял – лишь скудоумный высказывает презрение к ближнему своему, а разумный человек промолчит! Однако же при виде отвратительной, лживой насквозь рожи не мог сдержаться. И ведь несдержанностью своей давал оружие против себя… Но ляльки! Опять ляльки! Царица по-прежнему держит в царских покоях бесовских идолов, хотя не раз обещала ему избавиться от деревянных божков! И опять была ссора, и опять Мышка оправдывалась, придумывая глупые, девчоночьи отговорки: «И вовсе я никакая не идолопоклонница! Просто я со служанкой смотрелась в зеркало, а Старой должно быть увидел отражение и без всякого смысла донес о том моему господину». Нисколько тому не поверив, Кудряш через несколько дней нарочно велел позвать Чирья и спросил, не целует ли снова мама красивых лялек. А тот, приложив правую руку к губам, а левой держась за задницу, ответил: «Помалкивай, помалкивай, сарь, молчи о ляльках!» Не иначе, плети отведал. Или опять мерзавец прикидывается?
Так и жили. А потом Кудряш встретил Красу.
Уже через несколько дней он понял – вот оно, вот чего ждал он всю жизнь свою, вот чего искал! Не сказать, чтобы была эта девка краше других в чем-то – и волосы темные не самыми пышными, длинными и густыми были, и чуть пухловатые губы не самыми яркими, и серые, смеющиеся часто глаза как будто не самыми красивыми из тех, что встречал он. И даже в постели, как признался он себе, хоть и далеко не сразу, иные бабы приносили ему большее. Раньше, но не после. Потому как других с того дня, как услышал чуть хрипловатый ее голос - столь одинокий и беззащитный: «Нет у меня никаких братьев. Наврала я тебе…» - увидел лежащее перед ним в пыли укрытое грубой холщовой рубашкой худое тело гулящей девки Полушки, разглядел изящные маленькие щиколотки, тонкие, длинные пальцы, крашеные в рыжину волосы, намазанные румянами щеки, других не нужно стало ему. Совсем.
Порою она спрашивала царя – отчего не стыдишься ты меня, ведь знаешь, кто я? Кудряш и сам дивился – почему ему безразличны все, кто был с нею ране? Почему не ревнует он к прошлому Красы? И для себя, в конце концов, решил, что если любишь, то изменить любимому с другим просто не сможешь, как сам он не мог не то что переспать с другой, а даже и подумать о другой. А если не любишь, то в чем же измена? Ведь не любишь, а значит, и не обещаешь, и не веришь, и не надеешься. И глядя в любимые серые глаза, что становились вдруг зелеными и сразу золотистыми, лаская любимые груди, ощущая губами прохладу любимых губ, податливых, чуть припухших, он повторял снова и снова: «Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе! Со мною иди, невеста Снежных гор! Со мною иди! Спешила ко мне ты с верховьев Каменной реки, с недоступных вершин далеко на восходе, от логовищ львиных, от гор барсовых! Пленила ты сердце мое, сестра моя, невеста! Пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих, одним ожерельем на шее твоей. О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста Снежных гор! О, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов! Сотовый мед каплет из уст твоих, мед и молоко под языком твоим, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию белоснежных роз!»
- Но ведь он же колдун! – Ворохня в упор посмотрел на брата, и в маленьких его серых глазках-пуговках явственно виден был испуг. – Не боишься?
- Ты лодью с товаром помнишь? – Куренок ответил брату колючим взглядом, и по обыкновению веки его на миг опустились, совсем по-птичьи, за что и получил он свое прозвище. – Ты помнишь, во что нам тот пожар обошелся? Никогда ему не прощу. Сколь добра пропало!
- А ты слышал, как он по воде ходит? - тихо проговорил Ворохня, и студенистое его лицо из обычно румяного на глазах сделалось бледным, и голос перешел на шепот. – А мертвых оживляет? Говорят, в Стране орлов на него люди с дрекольем кинулись, так он их в стадо свиней обратил. Варвар с бесовской силой знается. Не боишься, что обратит он нас с тобою в вурдалаков, а то еще что похуже сотворит?
- Может, еще врут все… Сам то ты видел? – Куренок хмуро уставился в окно. Там снова моросил дождь. Вот уже который день плотные тяжелые облака над Городом сеялись мелкой, что мука, моросью, в большом доме братьев сделалось сыро и зябко: печь уже не топили, ибо весна на дворе, чего зря дрова жечь. – Только одно скажу: если будем и дале бояться, бородатый нас в конце концов изведет. Как скольких уже извел – и Быков, и своих же, Коней, и прочего люда без счета. Ведь изверг никого не щадит – головы летят направо и налево, а жить нам становится все тяжельше. Ничего нельзя! Того, что испокон веку предки наши получали – нельзя! Он так решил… А кто он такой есть, чтобы законы предков нарушать? Орясина лесная! Я так думаю, брат – нам выхода все одно нету. Куда ни кинь, всюду клин. Так что, или мы его, или он нас.
- Да как же его стронешь-то? – Ворохня озабоченно посмотрел на брата. – Вокруг него вечно его дружки-босяки трутся, и русичи бородатые охраняют. А и сам он какой здоровяк – такого ни вдвоем, ни втроем не одолеешь. И лук еще его колдовской… Бают, стрелой стену прошибает из того лука!
- Ну, стену, может, и не стену… Однако тут крепко умом пораскинуть надо. – Куренок прикрыл свои птичьи веки и поскреб небритую впалую щеку. – Я уже думаю который день. И вот что пока придумал: нужно, чтобы он один был. А где он один бывает?
- У бабы евойной, - тут же откликнулся Ворохня.
- Вот! Значит, первым делом нужно вызнать, когда он к потешке своей пойдет. У кого вызнать?
- Сеструху спросить можно, - озабоченно сморщил лоб Ворохня. – Следит она за мужем, али нет?
- Именно, - подтвердил Куренок. – И ей напомнить об изменнике не лишним будет. Но главное, потом нужно девку ту Полушку подговорить куда ни то лук этот медный спрятать.
- Да как же ее уговорить? – Ворохня уставился на брата колючими глазками. – Купить разве? Дак у нее, поди, добра, царем дареного, поболе, чем у нас с тобою.
- Нет, конечно, тут хитрее надо, - согласился Куренок. – Пойдем-ка теперь же к Мышке, может, что и узнаем.
- Может, завтрева? – засомневался Ворохня.
- Так и будешь сиднем сидеть? – Куренок глядел на брата, не мигая, чуть склонив на бок маленькую птичью голову с острым, словно клюв, носом. – Завтрева, может статься, за нами Ярый с бородатыми придет…
- Типун тебе на язык! – Ворохня даже сплюнул с досады.
Они еще посидели за столом, выпили по небольшому кубку разбавленного водой красного вина, и Куренок поднялся с лавки.
- До чего чудно мешают боги судьбы людишек, - Ворохня широко раззявил рот и принялся ковырять в нем пухлым мизинцем. – Что-то болеть стали. Особенно ночами – так и ноет вот здесь, так и крутит.
Младший брат неодобрительно посмотрел на старшего.
- Жрать надо меньше, глядишь, и зубы болеть перестанут.
- Это я к тому, - Ворохня внимательно рассматривал свой мизинец с длинным нечистым ногтем. – Что ведь недавно совсем с Полушкой любой переспать мог – помнишь, чай? А теперь она царева подружка.
- Ты меня в свои дела не мешай, - Куренок недовольно склонил голову набок. – Я с этой стервой не баловал.
- И что он в ней нашел? – не отвечая брату прямо, проговорил Ворохня, и глазки его сделались совсем маленькими, губы сложились в гадкую усмешку. – Помню, как Сухая рука говорил мне про нее… Помнишь Сухую руку?
- Тетки Толстозадой второй сын? – младший спросил это безо всякого интереса.
- Ну да, - старший кивнул. – Он с Полушкой жил в позапрошлое лето. Цельную луну жил, не мене. А потом выгнал – застал в хлеву под пастухом своим. То ли с горцем каким? Не помню уж. Да. Так вот, он мне рассказывал: лупит ее, она орет, визжит, как свинья, а после ему и говорит – не ценишь, мол, меня, так я с царем самим спать буду, царицей стану…
Куренок резко дернул головой и уставился на брата вытаращенным глазом.
- Сухая рука, говоришь?
- Ну да, тетки Толстозадой средний… - Ворохня озадаченно поглядел на брата снизу вверх и снова засунул в рот палец, поковырял там. – Иногда прямо сил нет.
- Что ж ты раньше молчал? – весело улыбнулся Куренок. – Ведь сейчас Сухая рука у меня в башне сидит, все воет и плачет – не виноват, дескать. Теперь то мы суку царскую и прижучим.
Двоюродную сестру они застали на Малом крыльце Большого дворца. Синяки под красными, видно, со слез, усталыми глазами, морщинки, прорезавшие высокий лоб, бледные, заметно впавшие щеки – царица выглядела в последнее время изрядно постаревшею.
- И что ты все причитаешь? Любит, не любит… Не хныкать надо, а думать, как делу помочь, сеструха! – Ворохня для убедительности даже легонько прихлопнул пухлой ладонью по гладкой полированной балясине. – Сил никаких нет терпеть варвара твоего бородатого! А с тобою он что делает? Ведь в открытую с девкой-потешкой живет, царицей пренебрегая…
Мышка, только что, казалось, уже взяла себя в руки, но при этих братниных словах почуяла, как комок подступает к горлу.
- Он перед самым Обходом к ней пойдет, я слышала вчерась, как сговаривались. – Она судорожно вздохнула, сдерживая рыдание. Куренок на миг моргнул и повернул голову к царице.
- Точно знаешь?
- Куда уж точнее… - вздохнула Мышка. – Сего дни предупредил даже – мол, на охоту собирается в ночь. На охоту… А сам, должно, в домик ловчий за Агатовым мысом. Там у них…
Не в силах боле говорить, она прижала руки ко рту и закрыла глаза, словно отгородиться желая от братниных взглядов брезгливо-сочувственных и от всего этого мира окаянного, что повернулся вдруг к ней самой своей отвратной и злобной изнанкой. «Почто, почто мне жизнь такая выпала?» - думала Мышка, не слушая братьев, а все глядела на противуположный берег, почти скрытый в тумане. Первое время она еще надеялась, что увидит сестру, но теперь поняла – они не убежали тогда с Жадой, их убили. Убил человек, которого она любила всю свою жизнь, с тех пор, как увидела его, огромного красивого, сильного… Сколь лет прошло. И вся любовь ее прошла. Осталась только пустота в груди. И трое детей. О них теперь думать надо в первую голову.
- Да ты не слушаешь, как будто? – Куренок тронул сестру за плечо. – Есть у меня одна думка, как девку эту от мужа твоего отвадить.
- Колдовать, что ли? – хмуро отозвалась Мышка.
- Никакого колдовства, - злобно, как он умел, улыбнулся Куренок и на миг прикрыл белесые ресницы. – Сейчас все объясню. Нужно только Полушку найти. Знаешь, где она теперь обретается?
На следующий день они встретились на рынке в Нижнем городе – как бы невзначай. До праздника Обхода оставалось всего три дня, и рынок кишел народом – жители Города готовились к обильной праздничной трапезе, закупали мясо и рыбу, вино и масло, сладости и муку, что привозили землепашцы из ближайших селений и купцы из дальних краев. Краса тоже пришла на рынок выбрать любимых царем кушаний – хотя тот и особым сладкоежкой не был, лишь мясо, на костре жареное, любил. Вот Краса и решила побаловать своего любовника: возьмет разных трав, лимона, чеснока, чтобы поставить заране мясо томиться – так получится оно сочное, пряное. В лавке, где лимоны выбирала, она и встретила царицу.
Женщины несколько коротких мгновений смотрели друг на друга в упор, взгляда не отводя. Краса видела, как постарела Мышка, как подурнела. Она не жалела соперницу ничуть – с чего бы? Сама виновата, что не следит за собой. Да и что толку такой уродине за собой ухаживать – мелкие звериные зубки, рот куриной жопкой, обострившийся к близкой старости нос с заметной горбинкой, нечистая кожа. Смотреть то не на что.
Мышка же кудряшову полюбовницу ненавидела и презирала. Ненавидела лживые насмешливые глаза, пухлые губы и грубо размалеванные румянами щеки. Презирала простонародный говор, все эти «ать», «ить», «киньк» и прочие мусорные словечки, что в ходу были у рыбаков и торговцев, но в Верхнем городе считались зазорными и смешными. Только была Полушка вызывающе молода, и потому царица понимала, что куда сильнее ее соперница – этой своей молодостью сильнее. А значит, хитростью надо действовать. И для того спрятать пока свою царскую гордость подале, самой прикинуться простушкой, брошенной женой, страдающей боле всего по любимому своему мужу. А уж потом обвести бестыжую девку вокруг пальца будет не так трудно.
Женщины разговорились, Мышка рассказывала о своих заботах – о детях, о том, как невмоготу порой становится ей в Большом дворце, потому как за лета скитаний и опалы вдали от Города привыкла она к жизни куда более простой. Краса не хотела слушать – зачем ей чужие заботы, не смогла мужа удержать возле себя, так неча теперь жалиться – и все ж сказать так в глаза царице не могла. И боле того, мало-помалу начинала она проникаться к поверженной своей сопернице жалостью и даже сочувствием: хорошая, похоже, баба, и мужа своего искренне любит – потому как вовсе о нем не говорит, но в глубине серых, чуть навыкате глаз затаились грусть и тревога.
За долгим нежданно разговором Мышка отослала мальчика из лавки с полной корзиной зелени – должно быть, домой. А когда царица заметила, что выбрала Краса, едва не расплакалась: «А я то готовить совсем не умею…».
И Краса, внимательно посмотрев на жену своего любовника, вдруг, словно решившись, осторожно положила руку ей на плечо.
- Хочешь, научу тебя пряное мясо на костре жарить?
Мышка потупила взор и еще тише произнесла: «Научи…»
Расстались едва не подругами – насколько, конечно, могут стать подругами женщины, одна из которых увела у другой мужчину. Краса думала о том неотступно, поднимаясь по узким скособоченным каменным ступенькам, что вели из лавки на улицу. И успела отойти два шага всего от базарной площади, как прямо-таки уткнулась в неопрятно, но дорого одетого худого человека.
- Долгих лет, сиятельная госпожа! – проговорил мужчина неожиданно высоким, неприятным голосом. – На ловца, можно так сказать, и зверь…
Краса кивнула, не улыбнувшись. Кто-то будто знакомый, но кто? Где-то, конечно, видела она эту маленькую, остроносую, будто птичью голову на длинной шее. Должно быть, один из родственников Кудряша, кто-то из Коней.
- Прости, спешу я, - она попробовала обойти белобрысого с птичьей головой, но тот умоляюще поднял руку, белесые его брови полезли вверх, рот приоткрылся.
- Прошу тебя, сиятельная госпожа, удели мне совсем немного твоего драгоценного внимания! – странное дело, слова были уважительными всемерно, но говорил смутно знакомый этот человек так, будто приказывал. – Вот здесь тихое местечко есть, давай присядем.
Краса нерешительно поглядела на странного человека, все еще гадая, где его видела, оглянулась по сторонам.
- Совсем ненадолго, совсем! – белобрысый умоляюще сложил на груди руки с длинными узловатыми пальцами и склонил на бок свою птичью голову, на миг зажмурив глаз. И тут Краса вспомнила – Куренок! Ну конечно, эта голова и шея цыплячьи, глаз птичий воистину.
- Тут такие сладкие пирожки пекут, такие пирожки! – Куренок по-прежнему говорил высоким, неприятным голосом, и не было в нем даже самой малости ни сердечности, ни приветливости. Краса кивнула – пойдем, мол. Они свернули в узкий кривой переулок, начинавшийся сразу за базарной площадью, женщина хорошо знала эту часть Нижнего города и потому шла за Куренком безо всякой опаски. Шла и думала – почто согласилась?
В кабаке вкусно пахло свежим хлебом, и Краса пожалела, что утром есть ничего не стала. Но от угощения отказалась.
- Ты говори, что за дело у тебя. Я тороплюсь.
- Да-да, - закивал Куренок. – Конечно. Праздник. День великого Обхода. Конечно.
Он уставился на женщину, не мигая, склонив на бок голову, и Красе стало не по себе, она вдруг поняла, что этот неприятный белобрысый человек скажет ей что-то нехорошее, что-то такое, чего ей лучше бы и вовсе не знать.
- Солнце-царь, да подарят боги ему многие лета благополучного правления, - заговорил Куренок, и женщина не могла оторвать взгляда от его длинной и тощей шеи, по которой мерно ходил вверх-вниз острый кадык. – Доверил мне надзирать за темницей, где содержатся преступники, злоумышлявшие против Города и царя. Один из них, Сухая рука… Ты не знаешь такого?
Куренок резко дернул головой, на миг закрыл повернутый к Красе глаз, и ей показалось вдруг, что перед нею змея – вот-вот высунется раздвоенный язык, раздастся злобное шипение… Женщина покачала головой.
- А вот он тебя знает, сиятельная госпожа. Он говорит, что жил с тобою прошлой весной, перечисляет довольно подробно, где и когда жил, сколько и каких именно дарил тебе подарков.
- Ах, этот… - Краса была женщиной сильной, но сейчас она начинала терять самообладание, ей стало страшно, как во сне, когда снится, что земля уходит из-под ног. – Так и что с того? Сдается мне, не твоего ума это дело. Царь знает, кем я была.
- Так-то оно так, - охотно согласился Куренок, сочувственно и понимающе кивая. – Но тут прояснилось одно важное обстоятельство. Сухая рука говорит, дескать, злоумышляли вы на царя-Солнце, извести хотели. И для того именно расстались притворно, а ты, сиятельная госпожа, дескать, страшной клятвой поклялась втереться к царю в доверие, пробраться в его дом, залезть обманом в его постель, чтобы потом…
- Врет он! Не было такого! – голос Красы сорвался на визг почти, кабатчик и немногие бывшие в кабаке поворотились к ним.
Обратная дорога до ловчего домика была долгою, и Краса чего только не передумала, пока ехала в скрипучей повозке, запряженной серым, в рыжину осликом, по рыбацкой деревне, потом мимо Волчьих камней, вдоль берега Реки, поднималась широким логом вверх по склону, до самой почти Лобной горы. Как быть? Все рассказать Кудряшу? А что рассказывать – ничего же не было! Чудовищность, неправдоподобность обвинений лишала ее сил. Но ведь не зря же разговоры ходят о том, как извел царь свою сноху с малолетним сыном – уж мальчишка-то несмышленый ему, как пить дать, ничего сделать не мог. Как никто другой, Краса знала непреклонный характер любовника, его решительность и жесткость, когда дело касалось врагов Города и царской власти, не раз слышала, как говорил он: «Предаст же брат брата на смерть, и отец – сына, и восстанут дети на родителей, и умертвят их…» Раньше не понимала она, да и не вслушивалась особливо в страстные кудряшовы речи, но теперь… Куренок просил лишь одного – спрятать на короткое время царев медный лук. Дескать, в состязаниях на второй день Обхода будут участвовать наиискуснейшие лучники, но все знают, что победить Солнце-царя, когда в руках его волшебный лук, нет никакой возможности, так что никто и не вызовется, и ему же, Куренку, который отвечает на праздниках за народные увеселения, от царя же и достанется. А если лук тот спрятать – на время только, не насовсем же! – то, узнав о том, многие решат на состязание выйти. А потом все царю сами раскроем, и еще вместе посмеемся, Солнце-царь хорошую шутку любит и ценит.
Так ничего и не надумав, добралась она до охотничьего домика, принялась за готовку, уборку, еле успела к приходу царя. Кудряш прискакал голодный и какой-то грустный, пряное мясо, на костре жареное, свое любимое, даже не похвалил и вообще был молчалив. Скоро спать легли – Краса была второ й день нечистою. Она долго лежала без сна, слушая, как ровно дышит рядом любовник, и все-таки встала, неслышно пошла к двери, наощупь нашла лук и спрятала его в присмотренное с вечера место – в сенях, под сваленными там овчинными тулупами. Вернулась обратно, тихонько легла рядом с Кудряшом. Он спал.
День третий. Полдень
- Никак не возможно, Госпожа! – Медведь прижал к груди огромный кулачище, густые его брови взлетели вверх. – Нельзя тебе одной туда идти. Ходить на Лобную гору вообще ныне не след, но если ты прикажешь, мы пойдем туда вместе. Одну тебя растерзает толпа городской черни. Ты же видела, что творится третий день…
- Нет, Медведь, я решила, - Хозяйка говорила негромким, бесцветным, уставшим голосом, глядя мимо старшего из своих жильцев. – Как раз напротив – ежели вокруг меня будут вооруженные люди, толпа ожесточится и нападет на нас, и тогда горстке воинов не устоять, какими бы храбрыми и сильными они ни были. А если я буду одна, никто меня не тронет. Я знаю.
- Нет! Видят боги, нет! – прогудел русич. – Солнце-царь приказал мне тебя охранять, я не могу ослушаться. Что отвечу, когда спросит: «Не уберег?»
- Слушай меня, Медведь, и крепко запомни, - княжна пристально посмотрела в глаза жильцу, и взгляд этот пронзил воина необыкновенной ясностью и силой. Я мать царя. Я всюю мою жизнь жила тем, что я мать царя. И теперь, коли останусь я без сына, нет мне боле жизни на свете. А у тебя есть дело, и важное, может быть, самое важное дело в твоей жизни. Я тебе приказываю оставаться здесь. Сегодня же начинайте сборы, садитесь на лодьи и самое позднее завтра отплывайте в Страну орлов, оттуда идите в Лесную сторону. Там обратитесь к брату моему Добромыслу. Пусть собирает воинов и идет сюда. И пусть камня на камне не оставят от этого страшного Города, пусть до третьего колена перережут всех, кто участвовал и будет еще сего дни участвовать в убийстве моего сына.
- Так, может… - хотел было возразить Медведь, но осекся под взглядом Хозяйки.
- Если «может», то и плыть тебе никуда не придется, - все таким же бесцветным голосом, в котором не слышно было ни проблеска надежды, произнесла женщина. – А я возьму с собой не воинов, а одного из вестников царя, самого смышленого. Пусть запишет деревянными буками все, что сего дни увидит. Чтобы никто из преступников не избежал мести… Кличь сюда их всех – должен же на что-то сгодиться хоть кто-то из этих слабаков и бездельников. А теперь собирайтесь.
Она встала с лавки и, вздохнув, поднялась в верхние хоромы, где спала Краса.
- Вставай, дочка, - наклонилась над постелей и провела по русым, слипшимся с жару волосам изящной тонкой рукой с длинными пальцами. Спавшая девушка открыла глаза, вокруг которых залегли страшные сизо-коричневые тени. – Пора. Собирайся. Сына теперь на Лобную гору поведут. Ты ведь пойдешь со мною?
Страшная то была дорога. От ворот Нижнего города, через рыбацкую деревню, дальше берегом Реки, мимо Волчьих камней, широкой излучиной, уходившей правее, далее до широкого лога, спускавшегося слева, по нему вверх, лесом почти до самой вершины, где широкая тропа резко поворачивала вправо, огибала следующую гору, сбегала немного вниз, вновь взбиралась наверх и, сделав еще две петли, с левой стороны подходила к Лысой горе. Пешком здесь идти не так чтобы и долго, верхами, знамо, еще быстрее. Но теперь вереница людская, словно огромная, пестрая змея ползла медленно-медленно, с остановками, так что, вышедши из Города довольно рано утром, добралась до возвышавшейся над Рекой пологой круглой вершины уже ближе к полудню. Впереди шел царь – с трудом волоча ноги, то и дело падая под тяжестью бревна длиною в два человеческих роста, которое взвалили ему на плечи. Откуда силы брались в этом необыкновенном человеке? Как мог он все еще идти после того, как два дня его били смертным боем, колотили, кололи, резали всем, что под руку попадало? Городская чернь, все, кто с самого раннего утра измывались над царем на площади, шли теперь за ним, то отставая, то вновь обгоняя избитого, израненного великана, вопя и разражаясь радостными криками каждый раз, когда он, спотыкаясь, падал, придавленный тяжеленным бревном. «Враг отечества нашего! Убийца! Волочь по земле убийцу! Растерзать врага Города, убийцу! Враг богов! Палач народа своего! На столб его! Дай-ка я его багром достану! Варвар, убийца невинных людей! Мерзавец не щадил даже своих родных! Он всех нас собирался убить! Нашлись, слава богам, верные люди! Слава верным горцам! По земле волочь убийцу! Разреши, Турий лоб, пусть проволокут его до самой горы! Бросить бы убийцу львам на растерзание. Кругом статуй своих, вражина, понаставил. Долой их, эти статуи!». А царь, обведя глумившихся над ним людей мутным, невидящим взглядом, вновь подымался, вновь взваливал на плечи бревно. Вряд ли он слышал их.
Слева громоздились темно-серые, со светло-коричневыми, черными, а то и почти красными прожилками скалы - уходившие ввысь, терявшиеся в плотной белесой сырой пелене. Туман спускался едва не до земли, делая усеянную мелкими острыми и крупными гладкими камнями дорогу скользкой, как масло. Сколь раз он ходил здесь – мальчишкой, когда купались они у Волчьих камней и спорили с Ярым о богатых и бедных, и позже, юношей, и до Лысой горы доходя, где обыкновенно казнили преступников, и дале, к Агатовому мысу, и еще дале. Сколь раз скакал верхом, сколь раз всматривался в сложенные будто великанской рукой скалы, в лазурь Реки, что тонула, растворялась теперь без остатка в серой дымке тумана. Здесь, по этой дороге вдоль Реки скакал он домой после того, как впервые познал женщину – он до сих пор помнил, каким дивно мягким был тогда милкин живот, как пахли жимолостью и сосновыми иголками волосы. Здесь шли они с Жалейкой, рассуждая о том, стоит ли самая жизнь их того, чтобы жить, и что есть высший бог. И здесь ждали их два дня назад Живчик и Щегол с лодкой, чтобы бежать из Города. Целую вечность назад это было… Только об том царь сейчас не думал. Он ни о чем теперь не думал, а лишь твердил – то про себя, то вслух, не чувствуя уже совершенно боли в разбитых губах: «Душа моя теперь возмутилась. И что мне сказать? Отче, избавь меня от часа сего! Но на сей час я и пришел…»
За царем, впереди его и по бокам, рассыпавшись по все ширине дороги негустой цепью, шли горцы. Турий лоб приказал своим не допускать до узника особо бойких и кровожадных, но как только тот в очередной раз падал, оскользаясь на влажной глине, ближайший из воинов тыкал израненное тело копьем: «Вставай!»
Вслед за ними брели Щегол с Рыбаком. Им тоже досталось – вошедшие во вкус издеватели рады были припомнить ближайшим помощникам царя и власть, и богатство, и довольство, все то, что, как казалось им теперь, ухватили эти босяки незаконно, несправедливо. Чего только ни орали они, заходясь в неистовстве ненависти! Какую только дичь ни припоминали несчастным царевым вестникам… «Трепещите, доносчики! Палками бить доносчиков! Львам на растерзание доносчиков, исколотить их палками!» И вновь пытались протиснуться поближе к царю, перебегали вперед, отталкивая и давя друг друга, всякий старался вновь пробраться к голове шествия, вновь увидеть поверженного царя, бросить в него камень или оскорбление или просто хоть плюнуть вслед. Частенько они сами попадали под удары горцев и все ж не унимались. «Откуда столько ненависти в этих людях?» – Краса, которая вместе с Хозяйкой шла в самом хвосте этой страшной смертной вереницы, с ужасом смотрела на то, что творилось впереди, и каждый раз, когда падал Кудряш, и выла толпа от злобы и радости, словно холодная рука сжимала сердце несчастной женщины, сжимала и крутила, крутила… И каждый раз она сама умирала вместе с любимым. А впереди продолжали орать, крики, вой, бабий визг, ругань висели над головою процессии, как над пчелиным роем висит грозное гудение. «Сотрем всю память об убийце, долой статуи убийцы! Свирепый и нечестивый убийца. Он всех убивал, багром его тащить! Он не щадил ни женщин, ни стариков, бей его секирой за это! На столб того, кто грабил храмы, нарушал завещания, грабил живых, у детей отнимал наследство! Три лета мы были его рабами. На столб доносчиков, подстрекателей доносов, рабов! Невинные еще не погребены: проволочь по земле труп убийцы! Варвар вырывал мертвых из могилы: протащить его собственный труп по земле!».
Щегол, согнувшись в три погибели, стараясь закрыться от летевших в него камней и палок, тащил, взвалив на плечи, короткое бревно, которое должно было послужить верхней перекладиной столба – длинное он поднять так и не смог, как его ни били. Рыбак с трудом ковылял, опираясь на короткую суковатую палку, приволакивая за собою сломанную правую ногу. Обоих вестников подгоняли воины-горцы, а следом брел никем не охраняемый Говорун, беспрестанно бормоча что-то, глядя себе под ноги. За эти три дня он изменился почти до неузнаваемости. Обычно веселый, всегда готовый пошутить и поддеть кого-то, частенько улыбавшийся в черные усы, самый молодой и пылкий, самый восторженный из царевых вестников, он теперь постарел на целые лета. Прежде немного сутулый, сгорбился, как дряхлый старик, сломанный нос опух, один глаз заплыл черно-синим синяком и почти не видел. Иногда Говорун вдруг поднимал взгляд, пристально всматриваясь в кого-то из стоявших по сторонам дороги людей – широко раскрытый карий глаз смотрел испуганно, затравленно, и почти бессвязное бормотание его становилось громче.
- Отчего собрались вы здесь, нечестивцы, когда время прививать виноградные лозы, сажать тростник и лечить маслины? Но вы, мерзавцы, злословите то, чего не знаете… По безбожной природе своей… как дикие звери, не ведаете, что тем растлеваете себя. Зачем измываетесь вы над этим несчастным? Пойдите, подложите к корням миндальных деревьев свиного навозу - от него горький миндаль делается сладким, крупным и нежным. И обязательно полейте корни мочой! Но нет, вы пришли сюда! Оторвавшись от работы вашей… Оторвавшись от добра и обратившись к злу! Горе вам, потому что идете путем братоубийственным, предаетесь обольщению мзды, как продажные прорицатели, и в упорстве погибнете, как сдох Копченый царек. Отчего не сажаете теперь обрубками ветвей все деревья и каштаны, особенно в местах, более холодных и сырых? Отчего не окапываете виноградные лозы и прочие деревья? В радости вы увивались вокруг царя, пиршествуя с ним, пили и жрали без удержу. В горе накинулись на него, как стая собак… Но вы - безводные облака, носимые ветром… осенние деревья, бесплодные, голые, дважды умершие, исторгнутые… морские волны, пенящиеся срамотами своими… звезды блуждающие, которым уготован мрак тьмы навеки. Почто убивать вы готовы, почто изрыгаете вы проклятья и хулу вместо того, чтобы расстилать по земле трехлетние лозы, поднимать новь, подготовляя землю к посеву. Неужто не помните, что перевернутая в это время, она не взрастит много травы и станет более рыхлой? Не помните, что недостаточно вспахать один раз, следует дважды и трижды? Вы забыли, как предупреждали вас: «Идет господин ваш со тьмами вестников своих сотворить суд над всеми и обличить нечестивых во всех их греховных делах и жестоких словах их». Но вы не помните… вы никогда не помните добра. А ведь сеять следует на земле легкой, освещенной солнцем, в горах, где почва трескается, и на безводных песках. Зачем ты учил их, господин? Для чего рассказывал, что ячмень нужно сеять на земле из-под хлеба, а на пригодных землях сеять полбу и просо? Но вы, вечно всем недовольные, вечно поступающие по похотям своим нечестиво и беззаконно… Уста ваши изрыгают пустые слова… Люди, отделяющие себя от единства веры, люди, не имеющие духа…
Наконец, уж близко к полудню, дошли – долгий пологий подъем кончился, и трое узников оказались на широкой довольно, покатой площадке, издалека весьма напоминавшей огромный лысый человеческий череп. С ее вершины в погожие дни открывался величественный вид на Реку, что делала в этом месте плавный поворот, на заросший соснами противуположный берег. Отсюда, если смотреть на полуночь, можно было увидеть башни Верхнего города и даже разглядеть истеку Реки и Красное море, а на полудень в особо ясный денек левый берег просматривался до самого моря Белого. Но теперь все тонуло в густом тумане, так что Лысая гора осталась словно бы островом, окруженным со всех сторон молочно-белой марью. Едва дошли, на вершине закипела работа – сразу несколько добровольных помощников, следуя указаниям палача, бросились рыть три ямы, в которых нужно было утвердить столбы для преступников, другие, споро орудуя топорами, закрепляли на вершине столбов – два недостающих, для Рыбака и Щегла, оказывается, заготовили здесь загодя - короткие перекладины. Подошедшая толпа молча стояла по склонам горы, окружив место будущей казни плотным кольцом – говорили мало, должно быть, подустали за долгую дорогу глотки драть.
- Помяни меня, господин мой, когда придешь в царство свое! – Рыбак опустился на колени перед царем.
- Прости меня, брат мой, - еле слышно ответил царь. – Ибо вечно будете ненавидимы всеми за одно лишь имя мое. Но видно, такая уж нам судьба уготована небесным нашим отцом. Ведь если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода…
- Опять притчи! – Щегол, за всю долгую дорогу на Лысую гору не проронивший ни слова, уставился на царя с неожиданной злобой. – Я оставил отца, крепкую, богатую рыбацкую лодью и пошел за тобой. И что? И зачем? Чтобы сдохнуть здесь на столбе? Ты обманул нас!
- Что ты говоришь?! – Рыбак поднявшись с колен, попытался положить руку на плечо товарища, но тот резко отпрянул в сторону, и Рыбак, не в силах удержаться на сломанной ноге, потерял равновесие и упал.
- Ты называл себя спасителем человеков, - продолжал выкрикивать Щегол. – Так спаси нас сейчас! Спаси себя и нас! Что, не можешь? Значит, лгал нам все это время! Лгал! Лгал!
- Как можешь ты, брат? – Рыбак, не поднимаясь с земли, протянул руки к Щеглу. – Помнишь, что сам пришел ко мне в подвал вчерась? Мы же достойное по делам нашим принимаем, а он ничего худого не сделал!
- Истинно говорю тебе, брат мой, - царь опустился перед Рыбаком на колени и обнял. - Ныне же будешь со мною в царствии не земном отнюдь, но в небесном.
Хозяйка глядела на все, что происходило на вершине, молча, лишь до боли сжав руку Красы в своей. Вот воины, копьями подталкивая узников, подвели их к столбам, вот обнялись, прощаясь, Кудряш с Рыбаком, вот Щегол обхватил лицо руками. В густом промозглом тумане они казались не живыми людьми, а лишь тенями из страшного сна.
- Запомните, все запомните! – шептала она. – И запишите на доски свои. Все запишите! Как они, познав бога единого, не прославили его и не возблагодарили, и омрачилось несмысленное их сердце, обезумели, и славу нетленного бога изменили. Они заменили истину божию ложью, и поклонялись твари вместо творца. Потому предал их бог в похотях сердец их нечистоте: женщины их заменили естественное употребление противоестественным, а мужчины разжигались похотью друг на друга. И исполнены они всякой неправды - блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, зависти, убийства, распрей, злонравия, злоречивы, клеветники, богоненавистники, обидчики, самохвалы, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям, безрассудны, вероломны, нелюбовны, непримиримы, немилостивы. И не останется ни один ненаказанным! Запомните и запишите все, что видят материны глаза! Каждый крик богохульный, каждый распяленный в злобе рот. Чтобы ни один не ушел от праведного суда божия! Ни один бы не избежал смерти – мучительной смерти!
У Турьего лба дрожали руки, его всего трясло, словно в лихорадке. Он подгонял горцев-охранников, он делал все, что должно, что исполнял не раз во время казней преступников, но он не мог глядеть на царя. Не мог! Такая работа… Разве может быть такою работа? Разве возможно простить человека, который убивает другого человека? Разве не откроется гнев божий с неба на всякое нечестие и неправду человеков, подавляющих истину ложью? Нельзя простить того, кто судит ближнего своего, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя. Неужели человек может избежать суда божия, осуждая делающих такие дела и сам делая то же? Почему бренное свое земное благополучие ставим выше кротости и долготерпения божия, не разумея, что благость божия ведет нас к покаянию? Ведь по упорству и нераскаянному сердцу сами себе собираем гнев на день гнева и откровения праведного суда от бога, который воздаст каждому по делам его. Те, которые постоянством в добром деле ищут славы, чести и бессмертия, получат жизнь вечную, а те, кто упорствует и не покоряется истине, но предается неправде, – ярость и гнев…
С узников сорвали тряпье, в которое превратилась их одежда, и голыми совершенно привязали к верхней перекладине столбов. Толпа вокруг тесно обступила место казни, каждому хотелось подойти ближе, они уже отдохнули, они уже вновь готовы были орать и бить беззащитных узников. И уж они куражились от души! Выполнив свою работу, горцы занялись дележом одежды казненных – не того шмотья, в котором их привели сюда, а богатых парадных одеяний, что специально, во исполнение древнего обычая, принесли из Верхнего города. Пользуясь тем, что преступников больше никто не охранял, в них бросали камни и палки, старались дотянуться до распяленных тел длинными шестами, на концах которых самые сметливые приспособили ножи, превратив в подобие секир… Щегол не переставая выл, Рыбаку в самом начале проткнули горло ловким ударом, и он, поклокотав пенящейся кровью, быстро затих. А больше всех доставалось, конечно, царю. Только под градом ударов и издевательств он все никак не умирал, казалось, тело его, превратившееся уже в одно сплошное кровавое месиво, не может, не умеет умирать!
- Боже, боже мой, услышь меня! – шептал он еле слышно. - Для чего ты оставил меня? Как далеки от спасения моего словеса грехопадений моих, боже мой! Взываю днем, и не слышишь, и ночью - и не внемлешь вновь, и разума уж готов лишиться. На тебя уповали отцы наши, и ты хранил их, к тебе взывали, и ты спасал их, от стыда избавляя. Я же – червь, а не человек, поношение у людей и унижение в народе. Они насмехались надо мною: «Он надеялся на господа, так пусть бог избавит его, пусть спасет, если угоден он богу». Но ты чудом извлек меня из чрева, надежда моя от сосцов матери моей. К тебе привержен я от рождения, от чрева матери моей ты – бог мой. Так не оставь меня, ибо скорбь близка, а помощника нет. Множество Быков окружило меня – торжествующие глупцы обступили меня, раскрыли на меня пасти свои, львами себя вообразив рычащими. Они пронзили руки мои и ноги мои, сосчитали все кости мои, разделили ризы мои себе и об одежде моей метали жребий. А я разлился, как вода, и будто рассыпались все кости мои, и сердце моё растаяло, словно воск посреди чрева моего. Сила моя иссохла, как черепок, и язык мой прилип к гортани моей, и в прах смерти ты низвел меня. Господи, не оставь меня от помощи твоей, вступись в мою защиту! Избавь от меча душу мою и из лап песьих вырви единородную мою. Спаси меня от пасти льва и от рогов пронзающих смирение моё. И тогда возвещу имя твое братьям моим, посреди церкви воспою тебя. Вся семья царская прославит тебя, и весь народ священного Города убоится тебя! Ибо ты не презрел и не отверг молитвы нищего, и не отвратил лица своего от меня, и когда я воззвал к тебе, ты услышал меня. От тебя похвала моя: в храме Большом исповедуюсь тебе и молитвы свои воздам пред всеми боящимися тебя. Да едят убогие и насытятся, и восхвалят господа ищущие его, живы будут сердца их в век века. Будут взысканы и обратятся к господу все концы земли, и преклонятся пред ним все народы единого языка. Ибо от господа царство, и он повелевает народами.
Больше он ничего уже не говорил. Он ничего больше уже и не видел. Метко брошенный кем-то камень выбил царю левый глаз, что вызвало восторженные крики толпы. После чего сразу несколько охотников стали пробовать на теле царя меткость своих самодельных секир, хвастаясь друг перед другом – один начисто отрубил его детородные члены, другой отсек правую руку чуть повыше кисти, третий вонзил острие в зад и с жутким хохотом рванул древко вверх, так что, словно на бойне, проткнул несчастного царя насквозь, едва не до самого горла…
Страшная судорога изогнула привязанное к столбу тело, изо рта вместе с нечеловеческим, невыносимым клокочущим воплем смертной боли хлынула кровь, и обрубок правой руки, из которого хлестала кровь, дернулся к лицу.
- Ишь ты, пить захотел! – заорал кто-то дурным голосом. Кругом захохотали одобрительно. – Довольно нашей кровушки попил, теперь своей пусть подавится.
Скоро после того все разошлись – как только царь умер, у его мучителей сразу пропал интерес к зрелищу. Туман понемногу отступал, склоны Лысой горы все дальше проглядывали из клубящегося морока, мелкий противный дождик, что тонкой кисеей сеялся с самого утра, перестал.
- Ты все запомнил? – на Говоруна глядели окруженные черными кругами огромные глаза Хозяйки, и ему казалось, что он вот-вот утонет в двух бездонных озерах боли и тоски.
- Клянусь тебе, Госпожа, до конца своих дней, до самого последнего вздоха я не забуду ни мига из дня нынешнего…
- Не клянись, сын не велел, - перебила его Хозяйка. – Только все запиши.
Говорун еще хотел что-то сказать, но женщина отмахнулась от него рукой – после, мол.
- Вставай, дочка! Очнись! – она наклонилась над телом Красы, которая лежала ничком прямо на мокрой от дождя земле – не выдержав жути, что только что на ее глазах сотворили с Кудряшом, она упала без чувств, когда царю отрубили руку. - А теперь нужно сына моего похоронить. Гляди, уже вороны на него нацелились.
С того дня первого полнолуния после весеннего равноденствия, который в Городе считают великим праздником Обхода, прошло уж немало времени. Дважды приходила полонь и вновь ночное светило уж обратилось в ветох. Совуша всегда любила травень, когда можно забыть о зимней одеже, когда солнце наконец начинает припекать, когда распускаются цветы… В этот день она пошла в Каменный храм с сыном, давно уж задумала сходить и вот теперь только собралась. Малец рос очень похожим на отца – крупный для своих лет, светловолосый, с большими голубыми глазами, он порой глядел на мать так, что у ней аж сердце заходилось: Кудряш! Так и не смогла она одолеть ту боль, когда ушел княжич за море. Ну, да что поделаешь – бабская доля такая…
Они поднимались по тропке, вившейся по крутому склону, как вдруг в Велик-городке взялись лаять собаки. Все разом! И что их разобрало? И тут же отчего-то замычали коровы – и внизу, на лугу у русы-реки, и наверху, за Велик-городком.
- Чудно, мамка! – мальчик повернулся к Совуше. Она подняла глаза на небо и обомлела.
Только что был ясный, светлый день, как внезапно, на глазах прямо стало темнеть. В ослепительный кругляш солнца с правой стороны словно бы вцепился кто-то темный, зловещий! Свирепое его жвало делалось все больше, страшнее, а солнце – все меньше, тоньше… Не помня себя от ужаса, Совуша схватила сына в охапку – чего давно уж не делала, ибо тяжел стал малец, сил нет! – и рванула вверх по склону, к храму. Когда добежала до высоченных, обитых медью дверей, остаток солнца превратился в узенький ослепительный серпик, остриями обращенный на заход. В самом храме, где уж собрался народ, слышен был как бы тревожный гуд – то причитали готовые в любой миг заголосить бабы и переговаривались озабоченно мужики. Тут солнечный серпик сделался тоненькой золотистой ниточкой, которой едва хватало, чтобы осветить посеревший внезапно день, все тени кругом стали по краям словно бы колеблющимися, неверными. А потом и ниточка исчезла - вместо солнца по ночному небу плыл страшный черный круг, окруженный кровавым венцом. От ужаса Совуша застыла, слушая, как в мертвой тишине глухо ударяются в стены храма ослепшие ласточки… В следующий миг тяжелая, шитая золотом завеса, которой украшен был два лета назад храм – ее прислал из Города Кудряш – со страшным треском разорвалась и с грохотом обрушилась на устланный медными листами пол. Внутри у Совуши словно оборвалось что-то. «Он умер! – поняла она с пугающей ясностью, будто сама увидела разорванное врагами, истерзанное, искромсанное тело. – Мой любимый умер!».
Женщина опустилась на колени и обхватила руками сына, крепко прижала его к себе. Что же теперь будет? Что теперь будет со всеми нами?
Свидетельство о публикации №218120701853