Кольцо Нибелунгов, глава 4

Глава четвертая, где выдержан главный биографический экскурс.
Сироты.
               
- Что касается брадобрея,
то это уже моя забота,
 - сказал Ливер, -
а забота вашей милости –
постараться стать королем
и произвести меня в графы.
Энтони Сток, «Приключения Скитальца», глава 23.

  Дэйрис, та самая тюремная крыса, так невоспитанно, хоть и имевшая на это право, обидевшая двух прекрасных тварей божьих, изображавших людей, которые блюдут закон, пренебрегая собой, почитавших долгом своим заботиться о здравии ее моральном и телесном на протяжение тех часов, что отделяют торжественное прибытие узника до его первой серии пыток; и Жонатан, или Жим, что более выгодно с позиций книгопечатанья, (чье немудреное имя встряло уже в репликах этих двоих последних под грозным углом и уже с около трех лун, как выражаются аборигены, мозолило умственные складчатости уже знакомого нам Андрила Транка, и без того воспаленные энергозатратными земными заботами, как то:
- первое, самое интересное: сокрушение грозовой активности тунеядческого гражданского населения города Тео-Мартелла, своим ропочущим и беспечным поведением просто просящихся до успокоительного и исправительного кнута;
 - второе, самое печальное: поиски отгорожения своей святой шкурцы от исполнительного пункта, мелким шрифтом заканчивающего заказанный, полученный и полуоплаченный в первой главе билет в Всеобщую Молотильню, которые, как его заставило понять полное бесплодие на поле успехов, сводятся лишь одному непроторенному вязкому пути, принявшего его мягко, но с коварными планами;
- и третье, самое важное: устранение или поощрение, еще не определились, навалившихся не давеча приисков до особой благосклонности, рискующей превратиться в саму руку, дочки Эларай неким юношей с кудрями и постоянными цветами в самых разных композициях, местах и вариантах, о котором речь, возможно, самая ласкающая и приятная из всех других биографий, еще впереди, по всем параметрам и во все стороны идеального, а все же пока не заставившего возможного зятя себя полюбить отечески и вообще никак;
мозолило и терлось так настойчиво, так нагло, что тот даже не погнушался утрудиться пронырливым, но до щелчков в лоб безрезультатным ищейством намеков на слезливую историю его жизни и подвигов, дат, цифр, имен собственных и номинальных, мест, огласков, слухов, сплетен, небылиц, баек, былин, в общем, всей математическо-документальной конкретики, а также народного мнения и фольклора, сопровождающих наш путь земной, но впервые в своем пути оном не то что не преуспел, а провалился в мрак слепоты и неведения со всеми потрохами), прославились в очень узких кругах (по правде, только среди бездомной богемы города, люмпеновой и мадригальной сферы оной области, и в рамках друг друга, - обрели славу почти в условиях тет-а-тет, но не покушались на большие фанфары, по крайней мере, хоть один из них) как абсолютно неразлучный и конгрегационный дуэт, а также, если забежать с романтической или приторной стороны, как пример благородства не по крови, а по характеру – богатства, данного не обществом, а богом и взращенного каждым из них одинаковыми путями – через библиотеки; с того самого дня двенадцатилетней давности, когда халатность слуг (так полагали) привела к страшному пожару в доме четы Роганов, который, в свою очередь, привел к последствиям, которые не ожидаешь, даже когда весь северный бок твоего новенького чистенького дома сжирает адская стихия.   
  Запах гари настиг Жонатана, еще совсем маленького, но не менее смышленого, чем сейчас, младшего слугу, красовавшимся литом ему до стоп и ридли, сползающим на кончик носа (тут же сморщившегося), в коридоре перед публикой, представленной в зеркале – самим собой; и пока тот, сбросив хозяйские вещи на пол и разволновавшись не на шутку, но продолжая оставаться хладнокровным и здравомыслящим маленьким субъектом, добрался до кладовочной двери, из-под которой давно сочилась белесая пелена, а потом вернулся за ключами и не с первой попытки проник внутрь, огонь взялся за верхние полки с запасами повидла и всем своим видом красноречиво убеждал парнишку, что лучшим решением сейчас будет унести ноги и позвать старших. О, тот бы так и поступил, если бы слуха его не коснулся вдруг тонкий, будто поросячий визг, и, если бы он не заглянул, опасаясь за легкие и вообще за все тело, за стеллаж и не поверил глазам, обнаружив человеческого детеныша – маленький розовый комок с темным пятном на голове (шевелюрой), который скулил, затаясь в углу между стеной и поваленной железякой – защитой от верной гибели.
  Следующие полчаса решили связать в толстый клубок две ниточки разных судеб: одну совершенно ровную и очень тонкую, почти тщедушную, как диаграмма остановившейся жизни, другую же откормленную, сумасшедшую, и зигзаговитую, как курс валют в этом году. Первая нить принадлежала Дэйрису, другая – Жиму. Жим, особо не трудясь над разрешением вопроса, откуда взялось здесь сие явление – малыш - ни сейчас, ни позже, и даже не представляющий причину бушевания стихии, проявил некую сноровку, нацепив высокие резиновые сапоги и ограничив личное пространство большой бочкой, столпами которой вынуждены были стать и стали его цепкие ручонки, и, вооружившись таким образом, организовал операцию спасения, заключавшуюся в безболезненном преодолении стены огня, устранению ногой железяки, принятии под свой кров незнакомца и покидании этой опасной зоны, и проделанную вслепую, инстинктивно и не без помощи – полагаю – свыше.
  Зашедшемуся кашлем новоиспеченному герою удалось избавиться от упорно возгорающейся экипировки, а также понять, что больших повреждений, чем кашель, ни ему, ни его протеже, ошалело застывшему рядом, сегодня перенести не суждено, и он, завернул того в свою собственную рубашку (впоследствии мальчик сам удивлялся, как его угораздило пойти на такие глобальные жертвы), и посадив его в шкаф с многозначительным пальцем у рта, примчался в гостиную, где устроили маленький и приятный кутеж слуги в отсутствие хозяев, с воплями, которым мог позавидовать и слон, а затем стал свидетелем множества неудачных попыток ликвидации пожарища собственноручно служебным персоналом и – немного погодя – госслужбами, вызванными и появившимися на пороге слишком поздно, которые положили конец буйству стихии, лишь когда дом утратил былую свежесть и невинность, а приобрел несколько десятков лишних лет в виде изрядно попорченной кожи, кучи глубоких морщин и изувеченных внутренностей.
  К тому времени, как вернувшиеся Роганы, являющиеся ни много ни мало хозяевами этого пережившего трагедию дома,  сумели оценить сюрприз и объяснения, любезно предоставленные подлючими слугами и заключающиеся в обвинение во всем ни кого иного, кроме как пропавшего (на самом деле подслушивающего за кустом) сами знаете кого, найденыш был благополучно перепрятан в кусты с указаниями не двигаться, не говорить и не дышать и, когда до Жима дошло, что в месте ему отказано, был подвергнут тщательному осмотру с элементами психоанализа, но, впрочем, не обнаружил во внешности, никаких исключительных или пикантных изюминок, разве что белокожесть, встречающуюся ранее Жиму только у богатеев и буржуев, блестящий окрас шевелюры, встречавшийся ранее Жиму только у представителей вороновых, васильковость вытаращенных глазищ и тугодумность надвинутых прямо на последние изогнутых, как ручки на скамейках, бровей.
  Он, малыш, галантно поднялся, когда кипарисовые ветки раздвинулись и впустили в его убежище спасителя – совершенно и безнадежно белобрысого и кудрявого востроглазого и широконосого, пухленького мальчугана ненамного старше его, показав на секунду догорающего беднягу-домишу, и предоставил Жонатану начинать нелегкий разговор, выявивший такие подробности, заставившие Жонатана клюнуть носом, как то, что малыш лишен воспоминаний о первых годах своей коротенькой жизни, что он бездомен, безымянен, как какая-то бочка с треской, что речь его отличается великосветской патетичностью, что он без понятия, как проник в дом и его подвал, что голова его надежд на нахождение ран или шишек, объяснивших бы его опустошенность,  не оправдала; и таких, рассмешивших Жонатана, как то, что малыш благодарит его за свое спасение, и что это единственное его воспоминание, что он интересуется, как имя его спасителя и где его семья, на что получил залихватский ответ, что вся семья – он сам себе и есть, потому что мамаша его скончалась недавно от Бича Распоясанных, это болезнь страшная, с осами, (на самом деле, он имел в виду, оспами, но всегда старался придать своей речи оригинальность, не всегда удачную), что у него имеются одна пара отличных рук и одна - прекрасных ног и одна великолепная голова, и что поэтому он нанимается в разные богатые дома или пансионы и выполняет поручения, за которые получает сорины, позволяющие сытно пополнить свой желудок. Добавлено было также, что еда очень дорога Жонатану как приятная субстанция, и ее еще можно воровать, но если есть средства, то лучше не надо, ведь в противовес таким хорошим вещам, как она, существуют фараоны, высокие и в форме, не терпящие ни вида маленьких воришек, ни слов оправданий, ни слез, ни бегств. Речь эта произвела на незнакомца такое впечатление, что он нашел своего нового и единственного товарища очень просвещенным.
  С этого момента Дэйрис получил возможность запастись целым ворохом воспоминаний, таких, что лучше бы их и не было.
- А то! – весело и добродушно усмехнулся Жим, отвечая на заявление малыша, что он, Жим, довольно умен и храбр, - Пойдем, что уж с тобой делать, я тебе еще много чего расскажу! Смотри, какой красивый огонь, жаль догорает…
   Как Роганы коротали свой век дальше – история умалчивает, известно только, что они выделили пару миллионов золотых драконов на нужды храма в Сьютандонском предместье, чья колокольная башня пострадала при наводнении пятнадцатого года, и то, деяние было кристальный фарс, однако ж с большой степенью точности можно сказать, что их бывший протеже со своим собственным протеже коротали его несладко.
  Они сменили много домов: красивых, с обилием окошек на фасаде, неровно покрашенных, с пологой крышей, с трехэтажным чердаком, с фонарем над крыльцом, с шаткой лестницей, вдающихся в улицу, как корабли, впалых, как пустой живот, с балкончиком и статуями героев легенд, с заплатами и трещинами, с окнами, похожими на косые глаза и галереями окон, похожими на девичий  хоровод, с садиком, где маки берут на подступ яблони и сливы, и с борщевиками выше нашего роста, с хриплой дверью, с железной десятизамковой преградой на пути любого вора, с  квадратными решетками и решетками, похожими на ледяной узор, с колодцами в дворике, без дворика и без номерка, со ступеньками ко входу, с ямой перед ним, где все спотыкаются, со сходящей побелкой, каменных, недостроенных, слишком вычурных, слишком тесных, длинных и приплюснутых, похожими на зуб, торт, утюг, вешалку, бутылку, пещеру, с елями, сующими лапы прямо в форточку, будто чтобы схватить кусок хлеба со стола и отпить из кружки, мрачных, следящих за каждым прохожим, милых, которых так и хочется подержать на ладони, пахнущих булочками и чаем и испускающих надрывающийся собачий лай, с недовольными кошками на ребрах крыши, с визжащими птицами в незаконных гнездах на парапете, с разбитым игривым мячом стеклом, с нежными шторами с бархатцем на кончиках, так и норовящими сорваться с петель во время сильного ветра и пуститься в неведомый путь, с клетчатыми занавесками, между которыми выступает из темноты лысая голова напряженного шахматиста; но не нашли домашнего очага.
  Их претерпело у себя множество хозяев: толстых матрон, не выносящих запаха горелого молока, маленьких аккуратненьких добрячек, пишущих свои кулинарные книги, профессоров с обездвиженными конечностями, учащих жизни, высоких с поднятым воротником, разговаривающих с покойной женой, больших веселых семейств с такими же мальчиками, как они, но счастливыми, лекарей с усами, не выпускающих трубку изо рта и часто устраивающих скандалы, когда их профессиональная рука себя не оправдала и поскользнулась, и в очереди в высшие или низшие обители постземного стояния и прописки души добавилось по еще одному недовольному претенденту, (Жонатан очень любил слушать их), начинающих актрис, рассеянных и улыбчивых, так и норовящих опустить обкольцованную и сияющую лапу на жимовский твердолобый кругляш, у иных заслуживающий горделивого названия головы, богинь театра или оперы, часы подряд неустанно напрягающим мускулы диванов и соф с тем видом, что это – единственное место, где им позволяют расслабиться и испить кофе, хотя никто не запрещает им это делать в гримерной, по пути домой – но тогда некогда, они заняты любовниками, во сне в конце концов, молодых полей, объявляющих, что они не возьмут ни сорина, если он не выгрызен ими, хотя никто им и гроша не предлагает,  и сбегающих из дому, хлопнув дверью так, что сам дом, потомственный, старый, чуть не разваливается, настоящих аристократов, у которых особый рецепт чая, хранящийся в секрете уже с десять поколений, с тех времен, когда сам чай еще не пронюхали; но не нашли семью.
   О внешней стороне их полной несчастий жизни мы вроде как обмолвились, пришло время рассказать про характеры обоих беспризорников. Начнем с малыша, который даже через двенадцать лет после пожара Роганов так и остался малышом.
  Дэйрис избегал смотреть другим в глаза, будто боялся, что наиболее сведущие узрят страсть к шоколаду; Жонатан только этим и занимался, когда не лобызал свои кудри, выгрызал прямо немилосердно, словно в отместку, всю суть, будь это полицейский, пес или комод. Дэйрис искал в лесу колонок свежие трепли о Липницах, Курганах, Россах, самих Транках, правда, только о Транке-отце, дочь никогда не фотографировали, это была запретная тема и для периодики, и для языков света, для всего Тео-Мартелла (только один-единственный раз он увидел в очень малорастирожированной незаметной газетке «Сердце Океана» некое пугливое кроткое лицо в раме загибающихся коротких волос – до сих пор никто не знает, как Эларай Транк попала туда, может, ее отец просто не обратил внимания на такую печатную мелочь, может, это наоборот было его исключительное дозволение миру лицезреть сей лик – у него выдалось хорошее настроение и он подписал бумажку) и изучал их точечные размытые черно-белые фотографии; Жонатан завязал в объявлениях о наемах и кроссвордах, не забывая при этом погрязать в похабных анекдотах. Похаживая по городу, Дэйрис не мог оторваться от созерцания величавой грандиозности белокаменных храмов и то и дело спотыкался, впрочем, его мог спокойно оторвать от этого занятия летящий скворец; Жонатан провожал взглядом блестящие витрины с красовавшимися литами и сюртуками и наступал на всяческие ноги, владельцев которых сам же провожал столь натренированным взглядом, что они до конца дня не ходили близко к парапету и аккуратно переходили дорогу.
  А теперь пришла очередь Жима. Жонатана постоянно увлекали скопища подозрительных дворовых компаний, причем, чем подозрительней и осоловелей выглядели и вели себя их участники, считал он, тем лучше: ярче воспоминания останутся.
  Он внедривался в их слои, заручаясь доверием детей - как рядовых, так и главарей, возможно, вполне исходившим из его чувственной харизмы и суровой привлекательности; подслушивал, подглядывал, где надо, передавал секретную информацию, следил за курсами и перемещениями валют, то есть, куриных ножек, которые заменяли этим домашним дикарям эквивалент денег, и внутриполитических настроений, вихрь которых в умах и сердцах пряных городских мальчишек, этого поколения весны, мог бы сравниться по частоте и беспорядочности со сдвигами, наслоениями, круговоротами, скачками, кувырками и интригами теорий и заповедей тайных обществ; запоминал лица, эти курносые, чумазые, обгоревшие, румяные, пятнистые, самоуверенные, гордые, наивные, чувственные, огрубелые, толстокожие, нервные, скучающие, безбровые, безволосые, морщинистые от безумной мимики, едкие, резкие, скуластые, грязноухие, пыльные, прыщавые, веселые, по-детски светлые, милые мордашки, которых конечно никто не вырезал из мрамора, а неуклюже слепили блином из несвежего теста; всегда был свидетелем стычек, всегда улюлюкал, кричал, рукоплескал, звал на бой, бил в набат, поднимал шум осмеивал, брал на штурм, освистывал, хохотал, мычал, подпрыгивал, чтобы лучше видеть, обзывался, давал тумаки, давал деру, подбивал на воровство, щедро расточал подзатыльники вкупе с щелбанами, вспенивал гнезда волос, активничал, подбрасывал шапку, правда, не свою, крутился, суматошился, заводил всех как ключом и занимал мелодию дворовых гуляний не менее старательно, чем бог посылает зарю поднимать мир.
  Это была маленькая революция, шпионаж во флаконе.
  Но это было всего лишь развлечением, досугом, отдыхом от главной работы, которая состояла в том – и он больше всего это любил и не потерял страсть к этому, как мы в том убедимся, и став постарше  и поосанистей – чтобы пробиваться в вожаки, командовать на всех парах этим легионам сброда, распределять ресурсы среди всех группировок и лагерей, как то знойники, эта банда из шести человек питалась бананами круглый день, потому что отчим ее горнила, то есть главаря, часто плавал на остров Тео-Мартелл, где бананы и мандарины выращивают в теплицах, разумеется, если бы последние стоили так же низко, как и первые, и входили бы в рацион их маленьких желудков, группа не могла получить второе название, ведь сохранившаяся их кличка уже вмещала в себя надежду на такую возможность; бульварники, выходцы из “богатеньких”, спят, едят и встречаются с родственниками в квартирах по шоссе Перекрестка (подобные противоречивые названия не должны вас обескураживать, если вы будете заранее осведомлены попечителем, что от Тео-Мартелла можно ждать чего-угодно), что считается не малой роскошью, чем завтрак первой группировки; котошинцы, отдел по надзору за хроникой жизни наших усатых братьев и сестер меньших, в каждом квартале есть такой, пользуются и даже пере правом на подчас неоправданные и достаточно жестокие телесные наказания, погони, побои, испуги всех кошек, будь то обыватели или новички, района, а иногда даже и голубей и ящериц, пилигримы, потешаются над церковниками, еженедельно или по настроению совершают походы в церкви, вандализируют внутри и снаружи, совершают акты неуважения к вере и веротерпимости, воздействуют на горожан расклейкой публичных объявлений и непотребных рисунков, преследуют попов, священников и монахинь, а также кладвищенских воробьев с гнусными оскорблениями, петушинцы, не занимаются ничем полезным, как, например, предыдущие, шатаются и прохлаждаются между домами, впитывают атмосферу, изредка, бывают посыльными к тем, кто еще не проснулся и не вышел, и добытчиками, но ведущей роли не исполняют за неимением желания, разрешения или мозгов, громобойцы, мышцы, ядро, разум округа из трех дворов, самая широко известная и буйная общность, основанная на авторитете трех главарей четырнадцати лет, то есть, старых, Марлевой повязки, Яблока и Сверчка, преклоняется перед ними и считает их посланниками богов, берет на себя управление действиями двора, ответственности на себя не возлагает, чаще других бывает несправедлива, немилосердна, безаппеляционна, несмотря на то, что вершит суд и принимает жалобы; руководить их помыслами, чувствами, а значит и поступками, жертвовать собой ради общего блага, как он поступил, когда послал Дэйриса однажды в магазин разведать позиции охранников, можно сказать, на верную смерть, а ведь он-то был почти его родной частью; повелевать ветрами их немытых голов, увлекать из своей речью, обрекать их на уважение и подчинение; одним мановением кисти вращать взоры толпы куда захочешь, хоть против часовой стрелки; лепить из них новое существо, подвластное его слову, сооружать свою армию и доверять ей свои думы, заботиться о ней с тем, чтобы однажды отдать на растерзанье врагу, хоть и не со злости, а из высшей благой цели, которую Жим вечно ощущал рядом с собой, но никак не мог сформулировать словами, а только вдохновенными образами.
  Он завидовал архимандриту, полководцам древности, чревовещателям, гадалкам, лидерам тайных сборищ, учителям, книгам, искусству, периодике, модельерам, певцам, еде за их власть над человеческим телом и духом. Вот, что было его целью: быть дыханьем скопища, без горна быть услышанным в самых дальних рядах путем восторженных перешептываний, заражать массы энтузиазмом, быть началом эпохи войн и кораблекрушений, чуять за спиной тайную мощную силу тысяч ружей и идей и ухмыляться, вести за собой в обрыв, низвергать и одаривать благословением единолично, росчерком желанья.
  Народ – гора, он должен был быть вершиной или хотя бы штандартом; паства – корабль, а он мог бы стать парусом или трубкой; мысль, идея, понимание – яд, а он – змея. И если борьба – огонь, и если он искра в этом пламени, он согласен и оказаться в один миг пеплом.
  Он был чрезвычайно амбициозен и храбр, никогда не кряхтел над развитием своей речи, она в том виде, что выстилается перед умами и помыслами миг за миг какой-то властной нерушимой импровизацией падает на него с небес и передается им порождениям земли; любил вставлять куда ни попадя словечки покрепче, но за границами их несся на пегасах сам не зная куда, доверяя языку решать свою судьбу и править моментом, корону славы он надел бы на себя, но языку отколол бы от нее кусочек бриллианта; не говорил часами сквозь камешки, потому что зубы у него были ровные, крепкие и четкие, а челюсть с потрескавшимся лопающимся от выпячивания ртом выдавалась вперед, выдвигалась дальше носа, уходила вперед дальше всего тела, он знакомился с людьми челюстью, а провожал кулаками, из нёба его все время доносились какие-то звуки, как из пустого храма с привидениями или слугами, переставлявшими свечи, щелчки, цыканья, лопанья, жужжанья, тупые стуканья языка о стенки, клацанье, трели, шипенья, плевки, урчанье.         
  Также среди граждан он отдавал предпочтение цыганам, у которых он стажировался месяц в искусстве выклянчивания подати, умудрился однажды соорудить себе такое пластилиновое уродливое ухо, что карабинер почти всю свою смену тащил его в участок, так оно ему понравилось; школярам всех классов и оценок, ничем этот образовательный период жизни его не выделился, кроме случая с одной осанистой девочкой из женской воскресной школы, серьезно запавшую куда-то в внутренности его сердца-компаса, о коем чуде когда он поспешил открыться, получил ее кулачком куда-то в зону нутра, и, может быть, такому скорбному развороту романа потворствовало то, что он невербально проявлял любовь свою довольно жестко и некрасиво, и недостойно: дергал за косы до скрипа, таскал за нос, отнимал ранец и высыпал книжки по дороге да еще и топтался по ним, ставил подножку, кидал в спину орехами, в общем всеми доступными пониманию способами пытался привлечь ее благосклонное внимание; но нет худа без толики урока даже самому бестолковому божьему ребенку, вечером того дня он начал практиковать стойки защиты от внезапного нападения и стойки для внезапного нападения на не ком ином, кроме как на Дэйрисе, хотя и эти сеансы ни к чему хорошему не привели, а именно чуть ли не к отталкиванию на духовном уровне его единственного члена семьи от своего спонсора на почве острых болей по всему периметру передней части туловища – не очень-то крепко скроенного жизнеобеспечивающего механизма, и боков; студентам и молодняку, которые в то время еще не столь сердечно волновались по социально-бытовым шумам города, которым он был полезен как посланник любовных писем, своеобразный амур, который их нагло вскрывает и хихикает над их излияниями. И во всех этих компаниях и местах и перед всеми этими свитами Дэйриса представляли не иначе как Тюшку, несмышленого младшего глухонемого брательника, средство поблистать движимым имуществом, что, как вы можете предположить, не вносило веселой искры в будничную проблематику существования самого нежного ранимого тихого следотопыша. 
  Как-то у Жонатана появилась собака. Это была живая душа, названная Барбарисом. Причины этого названия кроились в конфете, которой занимался массивный рот Жонатана в ту минуту, когда верхние черты его не столь изысканно красивой мордашки, а именно глаза, две зеленющих, как у змеи, штуки, занимались объектом, находящимся у самого бордюра оживленной дороги, не смевшего сделать ни шагу ни в сторону, где шаговали люди, торопясь по своим обычным делам, ни в сторону, где сновали большие, роскошные экипажи. Не будем больше держать интригу за нос: это был пес – комок желудка, носа, хвоста, сердечной системы, шерсти, собранный воедино высшими силами, покрытый полосатой желтой природной краской, наделенный весьма угрюмым нравом, двумя блестящими черными глазищами, скопищем подвижный и даже слишком усов, парой хлопающих парусников ушей, весьма волосатых, длинной влажной лентой высунутого языка. Его будущий домовладелец не сразу узнал в нем родственный дух. Сначала он подумал, что это – ком гнилых пакетов, не собранных по какой-то причине, а может, из лени, уличными уборщиками. Затем он услышал клацанье дрожащих от холода клыков, что послужило толчком к многомесяцевой дружбе, зиждущейся, основанной на столпах любви, ласки, доверия, открытости, смелости, понимания, взаимности, любви, но, в общем, силе и длине сворованного вскоре поводка и ошейника. Как жаль, что она так быстро закончилась. Жонатан проиграл своего милого питомца в жалком споре. Дело было летом, играли страсти, воздух пах безумием. Хозяин бедного Барбариса сошелся с группой подозрительных дворовых голубей, заставивших вскоре его согласиться на дурацкий мальчишеский спор, что Жонатан из рогатки попадет прямо в нос белому противному коту с третьего этажа, следящему за двором и порядком ему надоевшему, принадлежащему, видимо, кому-то из группы, кому быстро закрыли рот. Он промазал, может, из щадящих соображений, может, из соображений косоглазия, и ему пришлось отдать своего милаша в руки вражескому лагерю, признаюсь, не без тоски. В кота, кстати, много раз стреляли, но он, как Келлесар, оставался неуязвим на фоне белых штор и белой своей репутации. Барбарис же сиганул в кусты при первой же возможности, то есть, когда, через две минуты после жонатанского поражения ему распустили для забавы поводок (и больше его не видели). Ходили слухи, что кто-то увидал шатающегося поздно ночью ничтожных размеров пса в безлюдном бульваре, злобно и памятливо бурчавшего под нос: «Жон… Жон… Угг!.. Готина!». Таким образом, к неоцененным заслугам Жонатана прибавляется и та, что он научил собаку говорить.
  Но несмотря на это пренебрежительное отношение Жонатана к своему неравному товарищу, точнее, на половину этого отношения, не заботливо-опечительную, которая, правда, тоже имела место быть и залегла в душу Дэйриса теплотой, на которую он отзывался любовью, а командочно-опекающую, большинство забот и направлений его творчества и грубой силы избрало себе с самого первого дня целью охоту за потерянным амплуа Дэйриса, в великосветкость и блистательность которого он глубоко и искренне верил из-за повадки того никогда не кривиться и поднимать брови и морщить нос, уделять вниманием содержание и благозвучность своего говора, из-за его совершенно ненасыщенной мимики и жестикуляции, раздражающей опрятности и совершенно непонятной и чужеродной Жиму мании сочувствовать беднякам и пытаться делиться с ними своим съестным, и без того огорчительным и позорным.
  Посему немало носителей золотых фамилий без окончания –ов, а мы знаем, что это были не кто иные, как богатеи, были потревожены в первой четверти этого века в самый удовольственный для них и ужасный для посещения час, например, при чае после обеда, сиесте или просто в раздумье каким бездельем бы заняться в ближайшее время, двумя образчиками самых гнусных – так им казалось – черт тео-мартелльского дна, а именно настырности со стороны Жонатана и безликости в исполнении Дэйриса, неказистость, замшелость и неловкость которых не позволили принять даже в просто серьезное рассмотрение снисходительные и одновременно отчаянные уверения старшенького из этих двух зол в исключительности положения его фаворита, кто, являясь по рождению, воспитанию и на запах равным им, элите, вынужден пребывать в жутковатой нищете и претерпевать убытки из своего полного и обычного в дни его дворянского воспитания моциона, обладая пальцами, не знавшими никакой из видов труда, обеспечивающих нищим их нищенское обитание, тут он всегда показывал все без исключения пальцы Дэйриса, и на том, исчерпав аргументы, удалялся, не всегда сразу и без пинка под зад. Хотя не к чести Жонатана и не к его оправданию надо сказать, что эти бессмысленные хождения в свет совершались не только по вине благостных полубратских уз, а из преобладающего над оными небесхитростного расчета отхватить кусок добра в случае торжества справедливости и возвращения утерянного престола Дэйрису.
  Но, как мы все давно убедились и чему продолжаем противиться, припадки благотворительности у Фетиды и ей подобным случаются не чаще, чем когда у настенных часов стрелка вдруг останавливается и бежит в обратную сторону, то есть почти никогда, как это слово ни страшно, поэтому пришлось Жонатану терпеть на хвосте Тюшку, от какового явления избавиться запрещала какая-то потайная сила, которую он, догадываясь о ее существовании, звал комом (он говаривал про себя: мог бы я пустить этого спиногрыза по базару судеб ко всем чертякам, но дурацкий ком застрял где-то в печенках и мешает), и каковое было не таким уж тягостным в иные времена, а пожалуй и развлекательным, так сказать, гедонистическим, ибо в поведении своего маленького протеже он черпал вдохновение для собственных душевных изворотов, несмотря на то, что характерами они сходились только тягой к сладкому.
  А теперь давайте немного поговорим о нашем главном герое. В детстве он верил, что игрушки живые и только притворяются сделанными руками человека безгласными творениями и играл с ними в школу. Повзрослев, он изо всех сил старался сохранить эту прекрасную веру, но не получалось. Может быть, игрушки были еще более молчаливыми и суровыми, чем прежде.
 Каково было его отношение к девушкам? Он не часто над этим задумывался. Он сам был нежным и впечатлительным, как девушка. Жонатан немного презирал противоположный пол, но чувство это не передалось его другу. Начнем с того, часто ли он их встречал? О да. Женщин на улице больше, чем мужчин. Незанятые, они проветриваются, улучшают самочувствие, опаздывают в гости, чтобы поделиться новыми сплетнями. Дэйрис наблюдал за их кошачьими повадками, шустрой, грациозной, пусть даже и медлительной походкой, воодушевленными лицами. И поражался их статью, красотой, оригинальностью, с коей все женщины выбирают свой наряд, самими платьями.  Это касалось всех женщин – он не делал разницы и не видел ее между красивыми и не очень, богатыми и простыми, веселыми и хмурными, и только старушки вызывали в нем добрый непрезрительный смех. Он постоянно делал наброски на базаре, у магазина, рядом со скамейками и передавал в них всю любовь и уважение. Конечно, порой, засмотревшись на молодую девушку, он опускал глаза, стыдясь своего целомудренного наблюдения. Он уважал женщин, восхищался ими, ценил их и стеснялся. Ничто не могло заставить его проговориться о своем анализе вслух. Он краснел, когда Жонатан ядовито замечал, сколько краски на мордочке у леди или что леди и так высока, как жердь и зачем ей такие мощные каблуки. Но хоть они и вызывали любопытство, он не спешил с ними столкнуться в реальной жизни, не знал, как себя с ними вести, хоть и догадывался, как держатся при них джентльмены. Дэйрис иногда мечтал о свадьбе с каким-то ангелом, хорошей умной девушкой, безразлично, какие у нее будут волосы и глаза, это неважно, когда мечтаешь о настоящей бессмертной любви, но Жонатан говорил, что никогда не пустит его в объятия дьявола. В женщинах он признавал лучшими такие качества, как нежность, аккуратность, щепетильность, лояльность, ум, доброту. Те же качества он приписывал идеальному мужчине, плюс еще и силу духа, если он настоящий джентльмен. Он не понимал, почему другие люди женятся не любя и разводятся ненавидя. Он был не из их числа.
  Любил ли он себя? Безусловно, Дэйрис считал себя недостойным недотепой, но у него была и внутренняя гордость, заставляющая его развивать себя, чего был лишен Жонатан, имевший другую стадию гордости – гордыню. Во всех ссорах с Жонатаном он винил себя, за исключением случаев, когда неправота другой стороны была так очевидно, что она даже сама признавала это. Он любил свой внутренний мир, но ненавидел наружность. У него был нездоровый аппетит и тонкая талия. Несмотря на постоянный голод, он питался всегда без остервенения и жадности. Когда недоедание –образ жизни, кушать больше не хочется. Иногда, правда, Жим устраивал ему праздники шоколада, который Дэйрис страстно любил. В большинстве они ели яблоки – Жим считал, что у его пасынка плохие зубы – печенье из лавки Щварца, в которую Жим любил наведываться с деньгами и без них, картошку, на десерт – жареный зефир, изредка - мясо. Дэйрис не находил удовольствия в еде – для этого она была слишком постной и невкусной. Правда, и пост он не поддерживал, иначе бы не хватило сил передвигаться. Нашлись бы в его голове какие-то интимные мысли, о которых мы не должны знать? Иногда, он думал, как приятно отдаться легкому поцелую или невзначай коснуться кого-то. Иногда, он подумывал о смерти – такой тяжелой ему казалась жизнь, но церковь, естественно, не допускала этого.
  Как Дэйрис относился к природе? Больше, чем довольно положительно. Природа для него была источником вдохновения, сил, хорошего настроения. Он любил и почитал ее. часто прикасался к деревьям, проходя мимо них. Его раздражало, когда другие сорили, ломали ветки, бездумно уничтожали сокровища земли.
  Что сказать о сне, этой весьма полезной и необходимой, порой даже приятной вещи? Дэйрис спал плоховато, мучился кошмарами, метался, звал Жима во сне. Ему часто снился тот пожар, из которого его так благородно извлек маленький сметливый Жим, и он порой с ужасом ложился в их самодельные кровати. Да и как спать хорошо на мостовых, под мостами, на ветру, под дождем и в холоде?
  Какие мечты и желания обуревали Дэйриса? Главная его мечта – стать аристократом. Другая - чтобы Жим нашел себе жену, которая отвлекла бы его от бедовых занятий, но и, конечно, не разделила их. И третья – чтобы был мир во всем мире без крови и садизма. Дэйрис принадлежал отчасти Жиму и отчасти искусству. А как иначе? Его существование было напропалую заполнено книгами, рисованием, стихами, музыкой и даже порой шитьем. Он целые часы подряд делал наброски – за большие работы он не брался, не было материалов и умения, читал и писал, когда на него снисходила благодать, на прогулках у него хорошо получалась поэзия с хорошими рифмами, в большинстве ямбом, на бульварах он обожал слушать и смотреть бродячих артистов, и иногда, когда жим приносил нитки и все остальное, занимался вязкой носков и шарфиков. Эти времяпрепровождения приносили в его жизнь свет и покой, они подчеркивали его значимость в его глазах и он не чувствовал себя тогда ничтожеством, отвлекали его от суровости бытия. Искусство во многом помогало ему смириться, найти ответы, понять и оценить если не обычное несовершенство, то необычайную красоту. Он был довольно талантлив, и трудолюбия ему было не доставать. Рисовал он людей и здания, то, что почитал интересным. Рисовал сильным карандашом, углем с нажимом, до черноты. Дэйрис никогда не загибал ворот своей черной водолазки, не ел, не помыв – уж где придется – руки, чистил зубы не менее трех минут, не разглаживал страницы книг и не использовал закладки - у него их и не было - и все время нюхал, будто то был цветок, корешки, получая неизбывное наслаждение от запаха переработанной древесины. 
  Только Бэзмонту Вилькему, известному также как Вилков на собаниях среди народа, они обязаны этой уникальной возможностью с честью отдать свои жизни за высшие начала, по крайней мере, на словах и бумаге и, по правде сказать, только половина их общей массы.
 Однажды Жим, рисковый и совершенно неосторожный малый, подцепил какую-то неизвестную хворюгу (а не надо было тянуть, как сороке, любую вещь, что плохо лежала, в руки и пробовать на вкус и запах), прихворнул, сначала несерьезно, даже шутил, что у него слишком мало времени осталось, чтобы написать завещание Дэйрису, учитывая, какое оно должно быть длинное; зато когда Дэйрис остался с пожелтевшим еле ворочавшим языком полутрупом на улице, можно было свободно дать волю надеждам, ведь Дэйрис на самом деле был неженкой, если вы не успели заметить, а обеспечивал ему недуховные, практичные ресурсы Жонатан.
  Дождь лил беспощадно; они в углу у главного входа театра Наций под шикарным барельефным навесом со сценой некровожадной античной охоты, когда здание привлекало культуристов, живой выпрашивал милостыню, он сидел, положа скомканный пакет перед собой, предоставляя прохожим лицезреть свой затылок, он не смог даже по-цирковому изуродовать себя, не сделал позы, не ныл, не скылил, по крайней мере, громко, не смотрел на них, кто-то сказал, мол, это тебе не церковь; он также ожидал полицию, однако, оказалось, до высших властей он не дорос – за него взялся охранник и вышвырнул за шкирку за угол; после этого Дэйрис отчаянно-тупо вернулся, и действо повторилось, третьего раза не случилось, потому что засмеркалось; когда же последнее предстваление, или опера, закончилось, отполз в тень и ничего хорошего не думал, и вдруг открывается главный вход театра и выпускает Бэзмонта Вилькема, зарядившегося классическими эмоциями на день вперед, в виде молодого стократического умеренного франтовичка в лите и ридли, который, не замечая живности в тени плачущего вечера, надевая перчатки и открывая зонт, спокойно шествует на улицу со всеми признаками спокойствия и сдержанной удовлетворенности, чему очень препятствует неблагородно выпрыгнувший из-за угла, того самого, что стал как будто последней квартирой для этих несчастных, субъект, грубо наставивший на него свой добытый в довольно печальных местах и делах запрещенный аппарат и сделавший пальцами знак, будто трет цепочку, который вскоре, очень скоро, сообщил, не мучаясь вопросом, насколько необходима прохожему – он назвал его «умником» - эта информация и вообще его компания, и лишь уповая, что тот ей распорядится с не меньшей мудростью, чем та, которую приносит каждое утро монаху в Красных горах, что нуждается в средствах, этих сияющих желанных железяках, этой мечте пиратской, эффектным щелчком возводя курок, и затем выразил уверенность, что голод этот утолится без излишних ожиданий, а также добавил, что если на свет божий и суд его, грабителя, не будет сию минуту представлено все содержимое красивого бэзмонтовского редингота, мозги его неудачливого обладателя украсят и без того прекрасные в очертаниях и миазмах следившие за всем происходящим мусорные баки; своей бесцеремонностью и и самим своим наваждением однако не заставивший Бэзмонта дать ответ менее достойный студента и приверженца двух высших учебных заведений, докторского и печатного, и заключающийся в благожелательном осведомлении, сколько тому будет угодно, и уж тем более не дал того опутать себя сетями паники.
  Бэзмонт профессионально сделал вид, что достает кошелек и вдруг не менее профессионально молниеносным взмахом локтя двинул типу по руке, выстрелившей  в белоснежную стену сонма движетельных искусств, пихнул ногой в живот, повалил наземь и сам повалился на него с целью продолжить борьбу, но случилось непредвиденное: у претендента на безустного и безглазого, но тяжелого и желанного попутчика в другой руке оказался нож, впрочем, затем застрявший у Бэзмонта в плече, что позволило первому избежать дальнейших пререканий и смыться, забыв про все драгоценности: кошелек, нож, пистоль, зонтик, баки, а силы разом покинули Бэзмонта, и он уже почти забыл весь свой распорядок дня на завтрашнее воскресенье и куда хотел отправиться, на выстовку символистов или в библиотеку отдать долги и набрать новых, когда кто-то аккуратно  тронул его за второе плечо, заставив раненого слабо но испуганно вскинуться. Это был некто неразличимый в черноте. Какой темный вечер, подумал Бэзмонт, однако это был вовсе не вечер темный, а свинцовый сон больного.
 Вернулся он из чертогов волнительного и тревожного забытья и сделал первый сознательный вздох после невидимого путешествия молчаливого духа в том месте, в котором меньше всего можного ожидать пробудиться, когда в подворотне буравят создателя тайного общества, а именно такую уголовную стезю избрала эта темная лошадка - у себя дома. Можно сказать, наружу из колодца его вытолкнул страшный лязгающий звук, принадлежащий не то машинне, не то массовому падению книг – о книгах Бэзмонт туманно подумал скорее всего – не то двигателю инопланетного корабля, не то тренировочной площадке стрельбы, однако однажды он затих, и раненому смутно показалось, что его обманывает слух, особенно когда он увидел прямо перед собой ковер на стене, который ему подарила мать, когда он сюда въезжал. Возвращаясь, своими  острыми ушами уловил следующий консилиум, произошедший вскоре после этого звукового явления, причем первый голос принадлежал надрывающемуся в горле человеку, он был громок, но ужасно хрип, и врачебный инстинкт Бэзмонта безошибочно признал, что он в испуге приписал кряхтенье двигателя и автомата обычному в простуде припадку душераздирающего кашля:
- Эй, …, - тут резко следовало не то имя, не то иноземное словечко, не то профессиональный термин, не то жаргон, в общем, набор звуков, не успевший впечататься в сознание Бэзмонта и вполне могущий оказаться юшкой, грушкой, крушкой, мушкой, если бы оказался словом из употребляемого в Тео-Мартелле языка, - даша бабочка просдулась! Гте ды дам бротишь! Од головой твинул – я видел! Дрепыгается! – было добавлено с презрением, - Дадо всдавадь? Я всдаю, де до дочняк исбачгаю.
- Ты его потревожил, но ничего, путь просыпается, негоже нам здесь быть одним. Нет-нет, ни в коем случае! Да и даже если бы ты хотел, не смог бы.  Отдыхай. Ты важней, чем какое-то кресло, - этот же мягкий сюсюкающий тембр мог принадлежать как изнеженному мужчине, обычной женщине или ребенку, обменявшему второй десяток.
- До одо дагое дор-р-рогое! Чисдо буржуйское. Даверно, из крокотилей кожи… дет, с буйволидой, - тут следовал звук, выпущенный этим же горлом, не передаваемый на уровне буквенных очертаний, то ли свидетельствующий о восхищении говорившего креслом, то ли интерпретирующийся как болезненно-усталый вздох или выдох, попытка остановить рвущийся кашель, он был или экстазный или несчастный, -  Дед, дюша (Бэзмонт с радостью нацистского шпиона открыл, что это та самая неопознанная единица  лексикона, во всяком случае, нечто похожее. О речь, сколько в тебе секретов!), билый мой восбидаддик, - голос чуть не плакал, - мде де тодянудь то удра, я разваливаюсь бо часдям, я еще хужее, чем эдо кашемировое одребье. Бритется тебе бротолжить даше фабильдое дело без медя, двоего вечдого труга, твоей дядьки, я хотел сказать – не тяти, а а-а-а-а (это был напев колыбельной, очевидно, он имел в виду – няньки), бога еще де бозтно, слушай, чдо я говорю: да сетьмом эдаже дого тома в птичдике спрядан гувшин, а в дем гарда, дайти ее – эдо будь г сокровищам, божед быдь, ды гогта-дибуть разбогадеешь, без медя, годечдо, глюч дайди в моем кармаде после дого, гаг огочедеют все мои бреддые чледы… Шарф де выбрасывай, сложи его в метальон и доси пот сердцем… Хотя тет, это лак, - здесь опять говоривший разразился приступом содрогающего стены кашля, заставившим Бэзмонта поморщиться. Интересно, это инфлюенца или обычное воспаление, или что-то посерьезней, спросил он себя, разглядывая хвосты птиц на своем настенном ковре. Второй голос ничего не ответил, но лежащему показалось, что прямо над ним выпустили воздух сквозь зубы, как это делают в сдержанном гневе.
   Затем потолок перекрыло бледное размытое темноглазое доброе лицо и долго думало, что сказать; так и не найдя нужных слов, кто-то, являющийся его обладателем, просто положил на лоб раненого мокрую тряпочку, и бэзмонтовскую черепушку покрыла приятная теплота.
- Я вод еще чдо тубаю… - задумчиво повел какую-то линию простуженный голос.
- Да замолчишь ты или нет? – вдруг рявкнули на него, и Бэзмонт с удивлением вынужден был это приписать досле нежному мяукающему голосу, в которым проявились наконец мальчишеские нотки; ведь в комнате, видимо, других личностей не было.
- Дише - дише, ды чего? Раскочегарился? Я веть на смертдом отре, как дикак. Уважай мою послетдюю волю. Дак вод, - настойчиво и медленно, с усилием или для пущей важности, продолжал он, - можед, бросим эдого косла да судтьпу, выдесем отсюда всё, протатим в ломпарт, купим да средства лекарсдв, о госпоти, сгольго соблей, ири вообще в больдицу махдем, авось, и потыхать не притедся, а ду?
- Нет, никогда, пока на мне висит этот крестик.
- Даг сдими его!
- Жим, ты должен верить, а ты отчаялся… Бог, он… нет, я не знаю, что сказать. Я, кажется, сам отчаялся. Сегодня мы просили милостыню. Дальше, кажется, и некуда идти.
- Дичего! Я сгоро всдречусь с дим, с эдим богом, я все ему сгажу, чдо тубаю!ды чдо, ревешь? Га, вод эдо довосдь – Тэйрис ревед! Ду горошь! Де бозорь медя берет босладдицей смерди, буть мужчидой!
 Кто-то громко шмыгнул, и Бэзмонт понял, что ситуация критическая и решил вмешаться по мере сил, да и шея затекла. Он решил, что лучшим будет сделать вид, что он болезненно вздыхает, что он и попытался сделать, несмотря на то, что считал подобные действия ниже своего достоинства. Однако обнаружилось, что горло отказывается ему повиноваться, и тогда он поднатужился и громко, на всю комнату, промычал какой-то звук – м или н так, что даже сам испугался. Получилось неловко, но цель была достигнута: скорбная атмосфера была побита, к нему подошли. Это было то же самое лицо и, наконец, собравшись с духом, оно сообщило, что переживать не стоит, так как Бэзмонт в безопасности; его ранили жестоко, но они… здесь снова настала тяжелая минута для бэзмонтовского попечителя, которого больной еще неясно видел и слушал вполуха; встал, видимо, выбор между длинными объяснениями и отбрасываньем их на потом, и человек этот, так неясно пытающийся осветить ситуацию, остановился на последнем, бросив: принесли его сюда. Бэзмонт, пока не  делавший усилий своими не отошедшими от сна глазами анализировать каждую деталь представшей перед ним картины реальности, впрочем, вполне ему знакомой и уютной, кроме разве что неизвестного пока, но с виду доброго лица, которое постепенно начало исчезать с небосклона, как уставшее светило, и речь его улетучивалась, как истончается полет ученической мысли, не встречающей ни одобрения ни порицания со стороны принимающего ее преподавателя, хранящего про себя неведомые планы: казнить или помиловать, как только заметило признаки того, что сам Бэзмонт уже потихонько поднимает свою собственную тяжелую голову – она была более средней тяжести еще в лучшие времена, забитая и атакованная всяческими фантазмами и мечтами, которые автор безропотно впускал в себя – пожалуй единственная его сильная ошибка – не обращал ни малейшего внимания на эти слабые звуки, не специально, не насмешки ради, а чтобы лучше сконцентрироваться на том, чтобы сесть, только две вещи он желал: как бы не упасть с новым сеансом этого прикладного гипноза и узнать, на каких основаниях его назвали бабочкой. Все-таки он с глубоким дыханием сел и безжалостно вонзился лучами взгляда во всех присуствующих, причем, сначала на ближнего, а потом – на того, чей воспаленный голос доносился с другого конца берлоги. В этом положении, в каком он впитывал лекции, осматривал гланды, стучал по дряблым коленкам, читал в газете, как какой-то роялист выстрелил в некоего Зайцева, получив от него давнишним обидным намеком, а возможно даже, ничего не получив, просто по веянию весеннего настроения, и не то что даже не схлопотал от правительского суда на орехи, а имел честь вскоре обладать поощрительной медалью за благороднй жест открытия выставки какого-то крокодилиста, и приходил в ужас, и задумывал сгруппировать обилие  мыслей Университета печати под сводом единого цензурного запрещенного революционного закрытого тайного подпольного учреждения; неувлеченно слушал военно-квалификационные распри матери-археолога и отца-историка – жгучий союз, породивший настоящее чудовище идеи, могущее заставить поседеть весь двор, коли б двор  догадывался о его существовании – про дату разрушения Мууна; хоть и приправленном опорой на руку и не с такой равнинной спиной, как в каждый день, он получил возможность сделать упор на тщательной рентгеновской ультракрасной переработке двоих источников круговоротящегося постоянного человеческого тепла.
 Безусловно, он словил их таким образом не в лучший момент их жизни. По гардеробу он понял, что положение их в Тео-Мартелле как граждан правового государства не выше, увы, оного желторотого гуся; однако очень вычурный, похожий на мятую сосиску, полосатый шарф белого, зеленого и красного цветов, окольцовывающий узлом шею молодого человека, мнущегося в кресле, навел его на мысль, что это – франт, поставивший смыслом бытия выделываться всеми известными человечеству способами, но не обладающий для стой желанной цели более благородными средствами, чем те, на которые можно обзавестись подобной вещью, или личный оригинал, без воздействия на психику окружающих, или бедняк последней степени, который уже и не замечает, что на нем висит, или человек творческой направленности (бедняга), или математик, что являлось бы также прекрасным оправданием таких текстильных позиций, или, быть может, даже и циник, да и вполне возможно, что все эти противоречивые личности соединились в нем сразу. С другой стороны, в виду непрерывного, ужасающего и почти неприятного поведения езрающих кистей его спутника, Бэзмонт заключил, что ближестоящая к его ложу персона имеет основания классифицироваться как либо актер, либо другое существо, подверженное нервическим схваткам, либо уж как носитель сверхтолерантного обращения с людьми, говоря проще, само стоящее Стеснение. Что еще? У обоих было по два глаза, и больше они ничем не выделялись. Далее, неулыбчивый вид обуви подсказал ему гипотезу, что ни одна пара ботинков, возможно, свыше недельного срока не видала тусклого, но приятного света лампы, зато была излишне обласкана дождем, грязью и мостовой города. Затем Бэзмонт обратился к ликам, общей структуре тела и телодвижений, напоследок общупав комнату на предмет инородных материалов. Вот какой итог был заключен в его голове: счет банковских заложений – ноль (даже не минус, если бы был минус, можно было предположить, что когда-то они что-то клали в банк, но впоследствии разорились, что невозможно), счет карманных облигаций на чай мальчишке – пусто, хоть паутину плети, стиль одежды – старинный, безразличный (сделаем оговорку, что выходцы модных домов, эти чудовища народа, нашли бы его как простой ежедневный, укорили бы обладателя вышеназванного шарфа, но похвалили бы его стремление блистать и в лохмотьях, лишь бы они были чистыми, сделали бы замечание по поводу неопрятности другому, но учуяли б присуствие вкуса – призрака всех туалетных комнат), состояние оной – гадкое, паршивое; лишних вещей, багажа они не принесли; неуверенность одного компенсируется вызывающей игрой второго; здоровье, пока не покинущее стоящего, кажется, вот уже как несколько дней изменяет сидящему, и это не какая иная зараза, кроме как поздняя инфлюенца; возраст – на шесть лет моложе Бэзмонта; и последнее, самое важное и самое трудноопределяемое, степень твердости духа – область между одной и полторой звездой из десяти у ближнего, и удивительно, но вполне вероятно, граница между десятой звездой и неизвестностью – у дальнего, хоть даже и пошатывающаяся. Вот какой вердикт им вынесен там же: с бедняками, люмпенами, маргиналами, бродягами, нищими – кто они, еще не ясно - надо относится крайне осторожно, не нажимать на больные точки из убеждений гуманизма – главного критерия человеческого прогресса; общаться преимущественно с застенчивым малым, а тип с шарфом сам влезет, коли кашель позволит; расспросить как можно качественней о всех событиях, коим Бэзмонт не был свидетелем, выпитать из полученных данных все характеристики, что не уловил беглый смотр; после всего быстро сообразить, как их отблагодарить, если будет за что, и запомнить их облик, дефекты речи, причины жестикуляции и мимических сокращений, мотивы возбуждения, ритмы сердца, положение ребер, скорость и цвет крови и передать все это на тайном собрании любопытным дворянам. Итак, вдох, выдох, и за дело.
- Как вас зовут? – сказал он, не изучающе, а уже более щадяще – вопросительно глядя в упор на все более и более зажимающегося стеснителя.
- Тэйрис! – крикнул подозрительный обладатель шарфа, застваив самого своего товарища вздрогнуть. Бэзмонт сделал первую галку пока что в разуме.
  Светло-Зеленые (ядовито-зеленые) глаза его можно было назвать жабьими, и наталкивало на это прежде всего нависшие веки, несмотря на что они были постоянно выпучены и глядели беспокойно и тревожно, постоянно бегая туда-сюда и выискивая все детали и тайны каждого. Трещинки пробежали по тонкому сухому рту, привыкшему улыбаться в любую непогоду, с жестким непонятым изгибом, искореживая его и делая его ещё более некрасивым и неприятным. Светлые тонкие расплывчатых очертаний брови арками висели прямо над ними, наваливаясь на них и свешиваясь, как терновник свешивается с обрыва. Под ними зияли целые темные ямы, в которые и были вплюснуты глазища. Впечатление он производил отталкивающее, по крайне мере, на такого неподготовленного к жизни более низших слоёв, чем он сам, ценителя прекрасного, как Бэзмонт. Кряжистый, сильный, он был совсем низенького роста. Длинный вздёрнутый нос его с маленькими крыльями сильно выдавался вперёд и очертаниями схож был с картошкой. Лоб также можно было сделать покрасивее: очень уж низкий, как у обезьяны, с выдающимися бровными дугами. Только светлые волосы у него, хоть и засаленные и мокрые и грязные, понравились Бэзмонту и нравились до тех пор, пока он не сообразил, что они покрашенные: золотая краска потекла на свитер, оголяя их настоящий цвет - неприглядный каштановый.
- Не будете ли вы так любезны, сударь, подойти к этому вот секретеру… - этот Дэйрис (эти печальные меланхоличные глаза искрились внутренним светом, и если вы раз заглянули в них, вам не захочется оторваться от зрелища. Если глаза можно так назвать, они были тихие, мирные, но в глубине зрачков бушевала буря, губя корабли, ревел ураган, сметая деревья. Спокойными они не были, в отличие от каждой детали ее образа, ибо они выдавали с потрохами душу, а душа была у девушки страждущая и беспокойная) правильно понял направление и очутился у шкафчика. Пока он двигался к нему, стараясь не топать ногами, его товарищ оказался озадачен.
- Гута? – он вонзился прямо в Бэзмонта, но шпага его взгляда была перехвачена петлей Бэзмонтовских глазищ. Последний скорчил улыбку.
- А вас как зовут, гражданин?
- Жодадад.
- Жонатан, - сказал Дэйрис, уже ожидающий следующих указаний.
- Видите вазу? Вытряхните из нее ключик, вот так, отлично, теперь откройте им замок и выньте первую попавшуюся пустую тетрадку.
- Та, бравильдо, довые дравы, - молвил облюбовавший кресло оборванец.
- Что?
- Дичеко. Брияддо боздагомидься… с бретсдавиделем богемы.
 Бэзмонт мило смеялся ровно три секунды.
- Это вы кашляли?
- Та, я, - был ему снисходительный ответ, подразумевающий вызов, мол, и что дальше?
- Нашли? Теперь повторите процедуру в обратном порядке и давайте сюда. Благодарю. Это было несложно.
- Ду и гаг дам живедся да вергаг? Гонфедди, бервая бомощь, царррь. А вы бы де заглебдулись в согу всег своиг гури…
  Он не успел закончить свою интересную фразу – на него шикнули.
- Чдо ды да медя шигаешь, глубец? Я де буту молчадь! Мде дерять дечеко! Я де буту молчадь! Я высме… - он зашелся грубым кашлем минуты на три, и Бэзмонт воспользовался этим, чтобы положить открытую на первом листе тетрадку на колени, взять ручку из-под подушки и записать вкратце все, что уже успел отметить. Дэйрис смотрел на него не двигаясь и не дыша.
- Так так так, скажите, это вы были у подножия театра и положили руку мне на плечо? – он загрыз ручку и отпил глоток воды.
- Од-од.
- А…что вы делали этим веч…Впрочем, лучше… меня интересует вот что: почему вы не отнесли меня в ближайший отдел лечебной помощи?
- Га! Ясед шиш! Та де бридимаюд в лечелги без басборда! Бочему дед? Бодому чдо мы дищие, сэррр! Бодому чдо корот избавляедся од крязи! Бодому что оди дам все то отдоко изверки и каты тагие чдо…
- Достаточно, - Бэзмонт уже что-то чиркал, - Я это знаню. А как вы, простите, обнаружили мой адрес?
- Ооо! Та мы дорчали у деадра весь тедь! Эдод кусь вител, гаг вы вышли из томиши и бодюбали да бретсдавледие! Од деберь слетид за бокадедьгими, - с удовлетворением добавил он, - гута вы дам шли – уж де здаю, обера, музигл ,дадцы, блясги – все отид  бёс, чем бы ваша милосдь де дешилась. Боняли вы?
- О да, - и правда, театр Наций отчетливо улыбался из темноты окну этой комнаты, - Был дождь, - сам не зная почему вспомнил Бэзмонт, - А кто же меня нес?
 Тот, кто сам себя подверг допросу, сейчас поджал рот и молчал, причем виной тому был не кашль, а какие-то внутренние противоречия. Дэйрис скромно зашелестел:
- Мы вместе. Было очень темно, никого на улице не встречалось, только привратница нас остановила, но увидев вас без сознания, почему-то сказала, махнув рукой: «А! Этот. Опять он напился до чертиков! Ну несите».
 Несмотря на то, что его речь была как глоток теплого чая после ненастья, которое олицетворяла речь его собрата, Бэзмонту очень не понравились последние слова и про себя он подумал вот так и отдавай всего себя на пользу обществу! Ни разу в жизни он не притронулся к бутылке, не будь в ней только травяная настойка.
- Перепутала с кем-то, наверное.
- Та, эдо очевитдо, - подал голос не собирающийся молчать, - Ду вод чдо, если вобросы да эдом годчились, мы босгагали. У вас дуд любо, грасиво и бремило, до дас жтуд тома. Дечеко дам ошивадься по чужим басдбищам, особеддо… у всягиг дам…Сбасипо за глеб, за соль, де смеем вас больше затерживадь. Дюшга, за мдой.
 Он очень сильно попытался поднять свое тело над креслом, и выгнул для этого все руки до треска, и после того, как оставался в таком удручающем полулетательном положении с пару долгих секунд, свалился обратно, сломав, возможно, не одну пару пружин.
- Аг ды заррраза! Дюшга, ругу!
 Дэйрис не шелохнулся. Бэзмонт отложил свое калиграфическое письмо, еще раз глотнул воды и не проронил ни слова. Он не собирался отпускать своих двоих спасателей за даром, и прекрасно отдавал себе отчет, что судьба этих бездомных, из коих один умирает, а другой в хронической прострации, в его руках, однако и именно поэтому он не спешил останавливать его и стал немым свидетелем этой печальной сцены; он хотел еще поглубже, на самую малость, изучить тех, на кого ему предстояло излить свою благодарность.
- Дюшга? – Жонатан изумленно воззрился на своего попутчика, - Ды чеко? Ботай мде ругу? П-п-пысдро!
 Дэйрис и не смотрел на него, его руки еле заметно дрожали – и только это отличало его от сгорбившейся статуи-горгульи.
- Ду де и да! Ды оклог?
- Прошу извинить меня за вольность, - Дэйрис поднял голову и в первый раз посмотрел Бэзмонту прямо в глаза, и натянутый взгляд последнего впервые за долгое время дрогнул – глаза его были испуганные, сумрачные, неуверенные, мутные, одноцветные, сдавленные, он не привык к таким, - Но в углу коридора я увидел скелет, испугался, конечно… и подумал… предположил, что вы может быть доктор. Эээ, если так, не откажетесь ли вы осмотреть Жонатан, бегло, всего лишь, чтобы знать, отчего… - он вздохнул.
 На него закричали, воистину рассердившись:
- Вод эдо та! Бадюшги! Гагой сдыт! Мой бреемдик бросид блаковоледия у баглажада! Де тумал, чдо тоживу то дагоко! Вы уж извидяйде, косботид бокач, де велиде газдидь, од доко бодигодьку сдадовидся, до ща мы сбоемся, а вы вызторавливайде, чдоб вам бовылазило! Дюшга! Трук мой бечальдый, де родяй слезу, дас жтуд волшебдые врада в обидель адкелов! Итем же со мдой, гдо-до веть толжед медя богородить! Забуть об эдиг собагаг! Сгелед в уклу! Сгелед в шгафу! Эгая важдосдь! – он начал движение вверх и по диагонали, словно надеясь, что избавиться от кресла в этот раз, - О туги земди! Бридимайде осоловелую тушу! Я годел сгазадь де душу бридимайде, а тушу, до есдь, до, чдо вдудри!  Зтесь! – он похлопал себя по животу и упал наземь, не оченб адлеко удалившись от кресла. Дэйрис бросился к нему и услышал шепот, - Сгеледы! Сгеледы везте! Дед брогота! Падюшки, та у медя жаррр! Фи! кте свящеддиг, я гочу ебу сгазадь, чдо од – пыдло! О, гаг мде блого! Сгорее, бери медя, дедависддая! Сгеледы… собаги… гто зтесь сгелед? Кте сгелед? Тэйрис, ды – сгелед? Или ды – овчарга? – на том он потерыл связь с реальностью и канул в забытье.


Рецензии