Золотой саквояж

       

     Сейчас так уже никто не скажет – «сморкач», скорее скажут «сопляк», или  «пацан». А вот Абрам Семёнович, учитель химии, до наших дней сохранил это старое слово в своём лексиконе. И часто пользуется им, заменяя массу других слов, и не только ругательных, меняя интонацию лишь  в зависимости от силы сердечного гнева.  Но даже если он при этом наливается свекольным соком, пучит глаза и сдавленным голосом кричит:
     – Сморкач!.. – всё равно это никому не страшно.
     Его ученики и ученицы много лет как обросли мясом, а кто и салом, а бабы обильными сиськами, бесполезную химию давно выкинули из головы. Если там что-то и было когда-то. Половина пацанов оттянули свои сроки на настоящей «химии» под ментовским надзором ещё при советской власти, ещё четверть, та, что помоложе, по нынешним временам озабочена больше чем химией, – торговлей, крышеванием и грабежом. Ну, а оставшаяся четверть по еврейским и немецким паспортам насовсем смоталась в заграницу. Девки!.. девки давно уже не девки. После седьмого класса, если кто и дотянул до десятого, в большинстве своём уже оставили мазки своей девичьей крови в кустах, сараях и в тёмных закутах сельского клуба. Бессарабский степной ветер, если он к тому же высвистывает свои песни с заморским турецким акцентом, прилетев с юга,  изматывает половозрелое юношество не хуже забродившего сусла. Избавленья нет от него, кроме спасительного хмельного животного совокупления. Сброс паровозного пара в свисток. Иначе – мордобой и поножовщина. Редко какая девка убережётся до замужества, и потому случается, что озабоченные мамаши тайно от мужей, да безлунными ночами, гонят впереди себя своих девок к бабкам – чистить чрево.
     – Сморкач! – машет кулаком Абрам Семёнович, гневный воитель нравственности. Он знает, где ему надо с удобством и неприметно затаиться с вечера, чтобы выскочить в нужный момент.
     Кудлатый чёрный парень не хочет шума, говорит негромко: «Пошёл на хрен, козёл…», и уводит свою юную деву, оправляющую платье. В темноте она похожа на толстобокого чернокрылого ангела в своей плетёной накидке.
     – Когда-нибудь вы получите по мозгам, Абрам Семёныч! – кричит она и добавляет скандально: – Если у вас ещё немного осталось… мозгов.
     Она торопится, надо быстро найти новое место, её гонит нетерпение – «он» что-то говорил ей про женитьбу. Как не вовремя выскочил из кустов этот старый идиот! Идиот стоит, выпятив нелепо  правую ногу далеко вперёд, как застала идиота его праведная дерзость, левую руку положил на макушку головы, свесив костистую венозную кисть. Он доволен своим охотничьим  успехом. Постояв и посвистев воздухом через зубы, командирует себя домой и уходит   журавлиной поступью – сегодня успешный день.
     Он с 1946 года, с самого юношества своего, живёт один. Не от одиночества ли извратился его ум? Или от химии? Или от того, что ни одной женщины не завелось в его жизни?
     Чёрен ночами гагаузский степной городок Чадыр. Он бережёт дорогое рыночное электричество, надеясь как-нибудь пережить лихое безвременье в темноте, с тоской поминая дешёвый советский уличный свет, который и днём часто забывали выключать. Фонари на главной улице горят теперь через два, через три, а что говорить о боковых улицах? Только звёзды, мерцающие в черноте неба, и узкий серп месяца подсвечивает жёлтую глину улиц. Сегодня Абраму Семёнычу далеко идти от его дома до бывшего стадиона. Краем своих разрушенных и растасканных деревянных трибун стадион касается теперь молодого лесочка и бывших колхозных полей, заросших кустарником, но зато здесь самое бойкое и надёжное место для  охоты, богатые его охотничьи угодья. Когда бы не пришёл он сюда, а хоть бы и глубокой, холодной и мокрой осенью, редко бывает случай, чтобы не согнал он отсюда любовную парочку. Давно знает он, где ему здесь лучше стать, чтобы его видно не было. Уже вроде и знают заточенные на дрючку опасливые парочки, что там нехорошо – выскочит же «химик» и помешает, сгонит,  но всё же тащатся сюда, бывает что  издалека. Потому что здесь есть удобное место – высокая кирпичная будка с двумя квадратными окошками под самой крышей, куда в прежние спортивно-футбольные  времена вставлялись жестянки со сменными большими чёрными цифрами счёта. Жестянки и сейчас, через пять лет после окончания последнего матча, так и не вынуты, и можно узнать, с каким результатом окончился поединок колхозных команд: 3 – 1. Правда названий команд уже нет, так же как и самих команд, да и жестянки сильно поржавели. Здесь есть дверь, подпираемая изнутри, железная лестница на верхнюю площадку, где происходил процесс смены цифр, а теперь на площадке, сухой и безветренной в любое время года, можно положить свою барышню спиной на большую кучу свалявшегося сена. А шуршащие в сене мыши нашим героям не страшны. Сюда ведут среди разросшегося кустарника две тропинки с разных сторон, а из густых тёмных зарослей одичавшей сирени смутно видны обе тропинки и дверь. Абрам Семёныч не допускает, чтобы парень успел закрыть за собой заветную дверь, выскакивает из куста и, потрясая обоими кулаками над головой, кричит:
     – Сморка-ач!!! – От запальчивого гнева он дёргает плечами и приплясывает ногами, наскакивает, как петух на кобеля, но не приближается близко, чтобы в случае прямой опасности удрать в кусты. – Сморкач!!!
     На это раз парнишка и в самом деле молод и немного напуган, а привела его сюда Мариника, недобрая фея нашего маленького городка.
     – Сморкач!!
     Давно уже словарный запас бывшего учителя химии истощился  до нескольких неважных и необязательных слов, которых с истечением времени становится всё меньше. Он ловко научается обходиться без них, нисколько не теряя в качестве своей жизни. Многие телесные хвори позднего возраста – гайморит, запоры, аденома простаты – перестали напоминать о себе. Одежда на все сезоны у него одна – галстучная двойка. Старый и вытертый румынский костюм эффективно сохраняет его от зимних простуд. И даже шляпа, утерянная во время одной из засад, теперь ему не нужна – он отрастил буйную густую шевелюру. 
     В крепком теле его лишь прибавляется злости.
     – Сморкач! – Он страшно дышит через оскаленные зубы и похож сейчас более всего на взбесившегося пса, напуганного свой болезнью.
     Но ещё сильнее напуган опасливый парнишка, совращённый Мариникой по пьянке на сомнительное сексуальное приключение. Он только что окончил школу, сердце его ещё сохраняет не основательное, но всё же почтение к учительскому костюму, особенно, галстуку, и он, струсив, поворачивается и убегает. Мариника кричит ему вслед в пустую темноту скандальным пьяным  голосом.
     – Ты куда, Лёшка?! Зараза! Пацан! Чтоб ты сдох, скотина! – И совсем уж рассердившись и, пнув темноту ногой:
     – Сморкач!!!
     Это слово заразительно.
     Ей надо извергнуть из себя, как тошноту, словесное ожесточение, лихорадь опьянённого мозга, и она как раз видит впереди себя – вместо Лёшки – тёмную фигуру зла.
     – Ты кто такой, псина ты собачая?! Откудова ты выскочило, гамно ванючие?! – Она наступает широким телом, раздвигая низкий густой кустарник. – Учитель?! Ты зараза такая! Я вот тебя счас обучу… вот, обучу… вот тебе натру морду веником… щас узнаишь миня. – Кусты трещат, обломав ветки об её каменные колени. Абрам Семёнович, полоумный учитель, ожесточенный ратоборец  нечистой любви, застывает в нелепой позе, устрашившись  натиска большой опасной женщины. Женщин он весь свой век страшится. – Ты, сука собачая, зачем…  почему ты моево пацанчика напугал?! А?! Зараза…
     Она уже почти добралась до учителя, но он, всполошившись, вдруг вспрыгивает зайцем и ускакивает за свой куст.
     – Где его найду я теперя?! –  вопрошает она тёмный сиреневый куст, но от него тянет только ночной прохладой и мочой. – Пацанчика напугал, сволота…
Мариника пускает пьяную слезу жалости, возвращается на тропинку и уходит по утоптанной глине. Кажется, что она тихо всхлипывает. Бедная Мариника… Ну не дала Маринике переборчивая природа женственности, при этом определив ей быть всё-таки женщиной. Более она  похожа на мужика – корявостью, буйством и необузданностью. Она пила, дралась и скандалила, и маленький городок Чадыр, как мог, терпел её, пытался устыдить и образумить, и опять терпел – она ведь своя, уродившаяся здесь в уважаемой семье председателя горсовета Ивана Георгиевича Гарабаджи, и прожила здесь же тридцать лет своей жизни безвыездно. Ну куда ты её денешь? В семье, как известно, не без урода… Её терпели, а многие жалели – в её жизни не было места любви, замужеству, детям, и всё её буйство происходило от этого. Так они думали. Откуда им знать, как ноет её сердце каждое похмельное утро, и как заливает она слезами нечистую свою подушку. Как терпеливо ожидает её расколошмаченное пьяными дружками чрево ласки  недерзкой мужской руки. Но встаёт над городом жестокое солнце, задувает сухой турецкий ветер, и высыхают жалостные горькие слёзы. Её дневная озабоченная жизнь не терпит сантиментов и слёз. Надо поспеть на работу в шофёрскую школу, где она на полставки отмывает классы от натасканной сапогами глины, сбегать к старухе-мамаше на гору, насыпать кормушки дворовой живности, а то и подпереть и заколотить десяток гвоздей в покосившийся без мужской заботы сарай – папаша её тоже болен одышкой. Её вельможный папаша, после падения советов быстро состарился и почти впал в детство. К этому времени Маринике уже нестерпимо хочется вина, и она тайно от матери и отца наливает себе в погребе большую кружку, а заодно и двухлитровую пластиковую бутылку для дружеской складчины. Ей становится хорошо и беззаботно, в ум возвращается смысл и направление жизни. Она знает – возле неглавных, хозяйственных ворот базара её уже обождались милые друзья, весёлые и бесшабашные, ныне безработные водители грузовиков и комбайнов разорённых колхозов. В прежние времена они были благородной аристократией крестьянства, и по гроб жизни это останется с ними. Мариника торопится нарвать в огороде редиски, лука и огурцов, увязывает в тряпицу вместе с бутылкой и уходит к ним. Эти благородные люди не желают принимать участие в капиталистической гонке за прибылью, в денежно-товарных разборках, в базарной торговой озабоченности. Они вольные беспечные люди. Им есть о чём поговорить, есть о чём помолчать, опрокидывая по очереди большую кружку горького чёрного вина. Они не считают друг другу выпитого, каждый глотает, сколько хочет, и постепенно они пьянеют, освобождая души свои от забот жизни. Они живут легко, как сытые звери.
К ним прибился Алёшка, молодой ученик шофёрской школы. Он приносит им вино из отцовского погреба, и старшие рады молодому верному товарищу. Он весёлый и ласковый, как бычок, и Мариника полюбила его. А он её опасается. Ему неведомы  и соблазнительны женщины, а Мариника его пугает широким бугристым телом, чёрным волосом подмышек, грубой печёной кожей лица и голых рук. Появившись впервые, он не признал в ней женщины, немного удивлялся трогательному вниманию к себе. Спрашивал, почему он Мариника, и над ним смеялись.
     – Э-эх, малолетка, – смеялся гагауз Йордан, чаще других водивший Маринику в старую овчарню на том берегу речки Лунги. – Честный пионер… А? Ё! маё! Учить надо!.. Как бабу от мужика отличать?.. Ты его толкни… На брюхо упал? Значит, мужик… А как на спину, так то баба… Ты попроси Маринику, она покажет, как баба на спину падает. А? Мариника! А?
     – Не морочь пацана, Йордан! – сердилась оробевшая от неведомых чувств Мариника. –  Учитель, бля,  юношества… А тебя толкануть, что сделается?
     Йордан хохотал:
     – Инвали-ид!..
     Алёшка, узнав, что Мариника баба, напугался и впал в растерянность – какой же тут соблазн? Один страх. Но вспомнилась ему Соня Чернявская, неприступная, заносчивая, черноокая одноклассница, от которой у него сильно всегда стучала грудь и по сию пору тихо грустит душа. Она увезена роднёй в Америку на Алёшкино мучительное несчастье.
     Женщины бывают разные, догадался он.
     Йордан, чёрт весёлый, мелкий воришка, беспечный провокатор,  задразнил просто Алёшку его невинностью и распалил в нём созревшую чувственность.
     – Ой, гляди, паца-ан… Я тебя ревновать щас начну… От я думаю… Чо меня Мариника разлюбила?  А щас понима-аю… Ты не тушуйся… Алёшка… Женщина тоже… а-га… Имеет право… Да… полюбить. Раз она тебя полюбила, так да-ва-ай...
     Вот так и вышло, что Абрам Семёныч, неожиданно выскочив из куста сирени и напугав Алёшку, поломал Маринике всю любовь и сильно расстроил её. На щеке её даже сверкнул как раз выскочивший из облака месяц или какая-то особенно яркая звезда. Наверное, то была первая слезинка  напавшей жестокой любви. И как оно бывает, особенно у женщин, сильная любовь сменилась к утру сильной ненавистью. Перегорела,  умерла любовь. Когда назавтра собрались опять у дальних ворот базара, и привычно скоро явился Алёшка, он посмотрел в невидящие глаза Мариники, хотел оправдаться за вчерашний вечер, но понял, что это уже непоправимо.
     – Сморкач… – презрительно сказала Мариника.
     – Да… Хм… Сморка-ач… Эх… – Йордан, кажется, что расстроился больше других. И другие тоже сказали это заразительное слово.
     – Сморка-ач…
     Никто не остановил Алёшку, когда он поднялся с ящика, который какое-то время был его ящиком в этой компании, и пошёл. Он знал, что никогда уже сюда не придёт больше, и потому ни разу не обернулся.
     А компания, конечно же, поминала его, когда у неё не хватало выпивки, поминала доброе вино его отца, которого она лишилась, но иначе как «сморкач» Алёшку не называла. И не только между собой. Как-то случалось, что и чужие люди стали его так называть…
     Алёшка Сморкач никогда в последующей жизни не забывал кислого запаха позора того дня, когда он, отойдя за угол, чтобы его не видела компания, достал из кошёлки полуторалитровую бутылку чёрного отцовского вина, и в три приёма, давясь и заливая щёки слезами, влил в себя. Он шёл, не стараясь узнать, куда несут его валкие ноги, почти отключившийся мозг перестал понимать себя,  но успел подать последний сигнал тревоги, а спазм диафрагмы излил из нечувствительного тела кислую отраву и этим спас Алешку, возможно, что от смерти. Он очнулся ночью и узнал  кирпичную будку с приоткрытой железной дверью, ржавую жестянку с большой черной цифрой «5», дремучий куст одичавшей сирени… и узкий серп месяца над головой. Сел спиной к прохладной стене будки и, дожидаясь утра, тряс и ворочал непослушными, угнетёнными ядом алкоголя, мозгами, а когда встало солнце, какие-то новые непривычные  мысли  больно пульсировали в висках. Поднялся он и осторожно, чтобы не утерять новые мысли, пошёл по ранним утренним улицам домой, а по дороге, сделав небольшой зигзаг, вызвал к воротам, своего доверенного дружка и одноклассника Жорку Цыгана.
     – От у тебя морда, – удивился Цыган, – и тухляком несёт. Ты чего?
     – Не, ничего… потом расскажу. Можешь через час прийти к  шалашу?
     – На озере который?
     – Ну! За кукурузным полем. И за Филькой зайди, скажи – важно.
     – Мы с батей винную бочку должны мыть… ладно… сбегу.
     Ещё пришлось ему сделать маленький крюк и пойти к дому со стороны огородов, покричав соседа Ваню Арнаута, и тоже договорившись с ним через час встретиться у шалаша.
     Когда все собрались, Алешка поведал дружкам свои новые мысли. Долго спорили они, до самого полуденного солнечного пекла, когда городок, пообедав, укладывается спать за плотно закрытыми ставнями, предварительно выгнав из помещения назойливых мух. А когда закончили спорить, согласившись с Алёшкиными предложениями, то сбежали с кукурузного холма в заросшую лесом долинку, на дне которой посверкивало озерцо, и с криками кинулись в прохладную воду шумно плескаться. Когда-то здесь, в лесочке над озером, был колхозный пионерский лагерь, теперь разорённый. Они с детства хорошо знали это место.
     Через три дня хозяин шофёрской школы, посчитав и суммировав недельную оплату своих учеников, широко и громко зевнув, собрался домой, чтобы с утра отнести деньги в банк. Когда он, погасив везде свет, вышел и нагнулся, вставляя в темноте ключ в замочную скважину, то получил тупой удар по голове и потерял сознание. Через полчаса, очнувшись под дверью и ещё не открыв глаза, пощупал пустоту во внутреннем кармане пиджака. С трудом поднялся, вошёл в распахнутую дверь и обнаружил, что в его кабинете перерыт стол, но, помня, что ничего ценного там нет, взялся звонить в милицию.  Услышав голос  милицейского капитана Танаса Танасоглу, положил трубку, потому что знал Танаса очень давно и хорошо, а потому был уверен, что милиция ему обойдётся не в меру дороже потерянных денег. Пощупал голову, не обнаружил кровавой раны и решил, что за две недели спокойно отобьёт эти деньги, если сам сядет инструктором за руль учебной машины. Дома он ничего не сказал, а жена отнесла его больной вид за счет очередной пьянки.
     Ещё через два дня, в субботу, игралась богатая свадьба Алёшкиного школьного товарища Штефана Прутяну – Алёшка зашёл к нему поболтать, поздравить, и  был приглашён. Отец Штефана, советский скромный бухгалтер колхоза, когда прекратилась советская власть, исхитрился и выкупил по потешной цене бывшую колхозную маслобойню, и стал понемногу богатеть. С каждой новой тысячей  нувориш мрачнел,  тревога остановились насовсем  в его глазах, а на коже лица и рук обозначились неизлечимые нервные пятна. Но вместе с тревогой и пятнами проявилась в нём и тупая спесивость средневекового боярина. Моя свадьба обязана быть богатой, убеждал он сына, не желавшего этого показательного мероприятия отца. Бесконечные столы были поставлены  в фойе дома культуры, привезённые столичные фрачные официанты носили между столами смены блюд, как артисты балета. После того как под музыку столичного ВИА, и под почётную стопку финской водки с каждого из гостей были собраны подарочные деньги, и мамаша жениха, которая тоже носила в своих глазах постоянную тревогу, понесла украшенную цветами корзинку в кабинет директора, чтобы закрыть деньги в сейф, неожиданно мигнул и погас свет. В разных местах стали загораться огоньки зажигалок,  заволновались женщины, побежал в тёмный коридор жених и оттуда раздался его крик. Директор Дома Культуры умчался, зная, где надо искать рубильник, и вскорости засиял свет. Мамаша сидела на полу коридора, с наволочкой на голове и хлопала руками вокруг себя, пытаясь нащупать денежную корзинку. Но корзинки нигде не было. Её уже никогда больше не нашли – она исчезла вместе с деньгами.
     Денег исчезло много, но никто не знал – сколько. Не успели посчитать. Найдёте – получите половину, пообещал хозяин свадьбы Прутяну милицейскому капитану Танасу Танасоглу, бывшему на свадьбе почётным гостем. Танасоглу, написав в протоколе, что  «была украдена неизвестная сумма», не сумел скрыть своего удовольствия – сколько возможностей открывает перед ним этот факт. Выпив водки, он послал свою милицейскую команду по горячим следам, и велел арестовать тех, кто мог это сделать, кто когда-либо попался на краже. Три дня и три ночи вся отделение вышибало из арестованных информацию – кто это сделал и, кровь из носа, где деньги? Но не добились ни хрена. Такая хорошая кража пропала даром. Прутяну, сволочь, упёрся и твёрдо настаивал – найдёте, получите половину.
     Пока разворачивалась эта свадебная история, случилась другая.
     У нас на юге, где почти нет природного камня, даже самые обеспеченные люди строят дома из  глиняных, замешанных с соломой, высушенных на солнце кирпичей. Лампачей, как говорят у нас. И должен сказать, что такие дома стоят по двести лет, зимой в них тепло, а летом прохладно, а главное – они недороги. Почти весь городок наш состоит из таких глиняных домов, не считая, конечно, бывших горкома партии, горсовета, госбанка, школы, бани и нескольких магазинов. Глиняным был и дом бывшего председателя горсовета Ивана Георгиевича Гарабаджи, если вы помните – папаши нашей Мариники. В следующее после той злополучной свадьбы воскресенье, пока вся городская милиция искала свадебные деньги, Иван Георгиевич и его жена, старательно закрыв все окна своего дома крепкими ставнями, а двери на два амбарных замка и, спустив с цепи собаку, ушли в церковь. Иван Георгиевич, будучи при советской власти коммунистом и председателем горсовета, надо думать, наделал немало грехов, раз на старости лет усердно посещал церковь и старательно отмаливал что-то у бога. К обеду они с женой вернулись обратно, открыли дверь, распахнули ставни и сели обедать, вполне довольные собой и своей новой праведностью. Одна беда – дочка Мариника, но они помолились и за её исцеление и исправление. Обедая, Иван Георгиевич, поинтересовался, почему это не слыхать брехни старого Мухтара.
     – Дряхлый он стал, Иван Георгич, состарился, – сказала верная его супруга, наливая мужу три четверти стакана вина – это была его обеденная норма. – Долго не протянет. Пора щенка брать.
     – Старый… какой же он старый? Во цвете лет… Рано хоронишь. – Он не любил говорить о смерти, похоронах, болезнях, тем более – за обедом. – Пойду-ка я лягу, устал немного…
     Обильный жирный обед и немного превышенная винная норма слегка туманила старческие мозги Ивана Георгиевича. Он тяжело поднялся и направился в свою спальню – они с женой давно уже, с самого того времени, когда республика обрела независимость, и у Ивана Георгиевича произошёл нервный срыв в связи с его отставкой, спали в разных комнатах. Через минуту она услышала крик мужа и подумала дурное – сердце! Её муж действительно прижимал рукой левую грудь, а другой указывал в угол спальни – там светилась солнцем дыра в стене, а в комнате стоял разор. Из-под высокой пышной кровати Ивана Георгиевича, были выдвинуты чемоданы, открыта крышка бельевого сундука, и распахнуты двери одёжного шкафа.
     – Посмотри... ааа… посмотри… господи… ааа… Аня! саквояж! Саквояж посмотри.
     Аня всю жизнь была женщиной тихой, на вид болезненной, хотя ничем и никогда не болела. Она не смела при муже повышать голос, и тут не закричала, не стала заламывать руки, хотя сразу же поняла, что случилось ужасное. Ей не нужно было смотреть, она и так знала, что саквояж  пропал. И всё же, не осмелившись ослушаться приказа мужа, она опустилась на колени перед шкафом и просунула руку в глубину его самого нижнего отделения… саквояжа там не было.
     – Ищи! Хорошо ищи, Аня! – Иван Георгиевич был в смятении ума, понимал, что всё пропало, но что делать дальше, не знал, потому махал руками, требовал бесполезных поисков, хотел кричать в голос, но голос вдруг пропал и он стал задыхаться. Жена поместила его на высокую кровать, расстегнула до пояса рубашку и побежала в «залу» звонить в скорую. «Машина сломалась, и бензина нет», ответила ей врачиха Тамара, но пообещала попросить машину в соседней шофёрской школе. За деньги, естественно. Теперь надо сообщить в милицию, но такой важный и очень деликатный  вопрос она не могла решить сама, без Ивана Георгиевича, зная тайную историю происхождения саквояжа.
     – Звони… да звони же… – простонал он ей в ответ, – Всё равно уже всё пропало…
     Быстро примчался на милицейском мотоцикле с коляской капитан Танасоглу с двумя сотрудниками. Они обнаружили в огороде труп Мухтара, а на дворе около дыры стояла лопата, аккуратно приставленная к стене. Ею просто раскопали глиняную стену, отколупав цементную штукатурку. На главный вопрос, «что украдено?», ни Иван Георгиевич, лежащий с валидолом во рту, ни его жена, долго ничего внятного сказать не могли. Или не хотели. Наконец, признались, что в саквояже были большие деньги, золотишко и камушки. Общую стоимость похищенного назвать они не могли.
Никогда раньше, даже в мутные годы перестройки и национальных революций, когда шальные деньги сами шли в его милицейские руки, у Танасоглу не горели так глаза и не чесались так ладони, как сегодня. Он понимал, что свадебные деньги есть позорная мелочь в сравнении с драгоценным саквояжем председателя горсовета Гарабаджи. Если он украден час или полтора часа назад, то его блаженный дух ещё не растаял в воздухе. Кто мог это сделать? напрягал трудные мысли капитан. А тот мог это сделать, черт бы его задрал, кто знал о наличии этого саквояжа. И знал, дьявол его разорви, где он припрятан. Да это же задачка для колхозного милиционера, только что взятого на службу. Конечно, это Мариника и её дружки, кто же ещё? Пусть эта толстая дура, врачиха Тамара, вытирает слюни несчасным старикам, а хитрому менту некогда сочинять ненужные никому протоколы, а надо срочно мчаться за золотым саквояжем. Едем, крикнул он, и помчали три лихих мента, дымя мотором и перемешивая колёсами пыль, за своим неправедным счастьем. Знали эти менты только один способ снятия показаний – мордобой. А потому, скрутив возле задних ворот базара Маринику и её беззаботных дружков, привезли в ментовку и стали выбивать признание. Но ничего опять не добились, потому что эту кражу провернули не они. Куда им? Да и сам капитан  уже начал с удивлением осознавать, что, кажется,  в городке Чадыр появилась какая-то, пока не познанная, злая воровская сила, действующая похитрее всего того, с чем сталкивался он до сей поры. И как выявить и укоротить эту силу, он начисто не понимал. В бандитские времена всё просто – пистолет, кулак или ногой по почкам, но времена, похоже, меняются… К чёрту! Отпечатки пальцев, алиби, протоколы, хитрые допросы, это не для него. Если бы удалось найти золотой саквояж Гарабаджи, плюнул бы он на эту  пыльную потную работу и ушёл бы в торговлю или в строительство, или ещё куда, где можно выгодно вкладывать деньги. Где же он, этот золотой саквояж?  Чужих людей в маленьком городке легко было бы заметить, если бы они были, но их не было, а значит, это работают свои. И саквояж должен быть где-то здесь. Надо искать. Искать?.. Среди десяти тысяч людей, в трёх тысячах домов, трёх тысячах сараев и стольких же  погребов, чердаков, огородов и выгребных ям?
     Жара донимала капитана не хуже, чем терзали его тяжёлые, совсем безнадёжные мысли, вентилятор в его кабинете без всякой пользы гонял горячий воздух. Рубаха прилипла к спине, погоны давили и раздражали. Ни одно дело не двигалось, стоящих мыслей не было.
     – Я по делу, – сказал он дежурному сержанту. – Кое-что проверить.
     Пусть знают, бездельники, что он работает, когда весь город спит послеобеденным сном за плотными ставнями. На грохочущем мотоцикле промчался он по пустым раскалённым улицам. За бывшими колхозными полями он знал маленькую, заросшую лесом, долинку, а под лесом лежало прохладное озеро, на дне которого били ледяные ключи. Капитан начинал службу в милиции, охраняя пионерский лагерь и партийную баньку на берегу этого озера, и хорошо знал его живительные свойства в жаркий день. Сегодня ему сильно захотелось туда.  Он купил две банки пива и большой пакет чипсов с луковым вкусом, кинул в коляску пыльную фуражку и через десять минут уже спускался, тарахтя мотором, к озеру. Четверо пацанов плескались и весело орали какую-то американскую дурацкую песню, и капитану сейчас же захотелось к ним, поорать песню и покувыркаться в жёлтой, но такой живительной воде. Пацаны узнали его и ненадолго притихли, но он весело помахал им рукой, разделся  догола, кинулся в живую, как в сказке, воду и поплыл на другой берег, а потом обратно. Пока плыл, вместе с потом разошлись в воде кругами тягостные заботы о золотом саквояже, а на берегу сохли и покрывались солью его семейные трусы и форменная рубашка.  Когда стало холодно его мускулистому милицейскому телу, он вышел из воды, влез в трусы, и выпил подряд обе банки пива. А пока хрустел чипсами, стали приходить к нему непривычные мысли. Много ли человеку надо для счастья, думал он. Молодого здоровья, как вот этим пацанам, беззаботного купанья в жаркий день, холодного пивка… и ни о чём, главное, не думать. Ох-ох-ох… Вот с этим как раз плохо, ни о чём не думать… Как же не думать, когда каждую минуту встаёт перед глазами сияющий золотом саквояж, большой, как дорожный сундук с ручками и откидной крышкой… Капитан не видел никогда этого проклятого саквояжа и не знал, как он должен выглядеть, но изнурительно желал его найти. И вновь стал страдать этим желанием, как только солнце снова нагрело тело и захотелось пить. Он рассердился на себя, на обжигающее солнце, на этих счастливых беззаботных пацанов, лежащих невдалеке на траве.
     – Э, пацаны, а ну, иди сюда! – Строго повелел он, но, будучи в одних только смешных трусах, без мундира и фуражки, строгость его не вызвала в них трепета, и пацаны не спешили исполнять его приказ.
     – Чего, дядя Танас? – Поднял голову самый мелкий из них.
     – А ну... ты, ты… иди сюда! Как зовут? – Он строго нахмурил брови навстречу подошедшему пацану.
     – Алёшка…
     – Алёшка. А фамилии, что, нету?
     – Как нету, дядя Танас? Есть.
     – И какая?
     – Ильчевский.
     – Заведующей хозмага сынок?
     – У-гу… – улыбался пацан, и показалось капитану, что улыбается он как-то неправильно, и рожа у него ехидная.
     – Так это тебя Мариника… и Йордан тоже… упоминали в своих показаниях? Алёшка-сморкач. Это ты, что ли?
     – Ну,может,и я… А чего такого?..
     – Это что у тебя за дружба с ними была? Мамаша с папашей твои приличные граждане, а ты с алкашами дружишь?
     – Да не, дядя Танас, какая дружба? То Мариника, дура старая, в меня втрескалась… хотела, что бы я попилился с ней… ну, то есть… того-этого.
     – Так… А ты?
     – А я что, дурак? Пускай Йордан с ней пилится. Что мне?.. Чего это вдруг? Вот вы бы с ней, страхолюдиной, пилились?
     Капитан отчётливо вспомнил, как четыре года назад поставил её в своём кабинете козой и… к обоюдному удовольствию, а потом отдал дежурным ментам. И была она тогда весёлой и ненасытной, легко и просто доступной молодухой, только ещё начинавшей пить и спиваться.
     – Много ты понимаешь в этом… сморкач. А ты не слышал среди них подозрительных разговоров… ну, чтобы что-то там украсть… или залезть куда-нибудь? – спрашивал он, натягивая форменные штаны.
     – Ну, слышал. Йордана жена выгнала из дома и за другого вышла замуж, так Мариника подговаривала его ночью залезть в погреб… ну, погреб же его был раньше… Йордана… и выкатить бочонок вина. Не знаю… выкатили?.. нет?.. Ушёл я от них, а то попадёшь ещё в нехорошую историю с ними.
     – А вот скажи, сморкач, не попадались вам в городе… вы ж везде лазите!.. какие-нибудь чужие люди?  Что бы кто-то в гости к кому приехал, например.
     – Ну, как же не попадались! Две старушки приезжали из Израиля на еврейское кладбише… могилы навестить. Дядьке Степану сто долларов оставили, что бы он срезал кусты, так он сразу побежал и козла купил на развод… ну… для своих козочек.
     Капитан стоял одетый у мотоцикла и даже пригладил рукой волосы, чтобы надеть фуражку и почувствовать себя вполне готовым к дальнейшему ответственному несению службы.
     – Если кого увидите чужого, или услышите что, сообщайте мне или моим сотрудникам. Поняли, пацаны? – Он уселся верхом на свой мотоцикл, с огорчением оглядел озеро, лес и синее небо без единого облачка, а так же и праздных пацанов.
     – Поняли, дядя Танас! – бодро ответил за всех Алёшка, и ещё спросил: – А скажите, дядя Танас, что нужно, чтобы пойти работать в милицию?
     – Куда тебе в милицию? – капитан врубил зажигание, мотор грозно взревел. – Учи химию, сморкач, – закричал он сквозь грохот мотора и, набрав скорость,  исчез за холмом.
     – Чего он сюда приезжал? Позорный мент! – Сам себя спрашивал Жорка. Видел Алёшка, что Жорка Цыган напуган, и думал, что нельзя допустить, чтобы его команда устрашилась. Напуганы были Филька и Ваня Арнаут, но не хотели показывать это.
     – Или заподозрил что-то? – забеспокоился Филька. – Вынюхивал…
     Ваня Арнаут молчал, но хмурил брови.
     – От жары искупаться приехал, – спокойно объяснил Алёшка. – Не бздо, пацаны. А вынюхивал, потому что мент. Мент он всегда мент. Он думает, это Мариника со своими… или кто чужой, приезжий… Ну и пусть ищет чужих.
     – Мариника уже четыре дня в ментовке… А чего это он?.. – сморка-ач… сморка-ач… Что за сморкач?
     – Ну так и хорошо, Арнаут… Пусть он меня хоть жопой назовёт, лишь бы не это… – Алёшка показал двумя руками похабный жест и посмеялся. – Пусть так и думает – сморкач, тупой пацан.
     - Так ты потому придуривался? – Цыган уже не хмурился, ему стало смешно. – Две бабки из Израиля… Дядька Степан козла купил… Ну, блин…
     Хохотал и Филька.
     – А как он: дядя Танас, а что нужно… чтобы пойти работать… в милицию…
     Арнаут не смеялся. Видно было Алёшке, что ему неспокойно, воображение его усилено хочет представить себе, распознать опасное течение будущего. Он же понимает, умный пацан, что начали они неправедное дело – воровство, и даже если это дело пока успешно, но не всегда будет так, и даже если хоть один раз оно будет неуспешно, то кончится для всех плохо и на всю жизнь. С самого того дня, когда собрал их Алёшка у шалаша за кукурузным полем и предложил, забавляясь, разыграть небольшое и совсем безопасное «правонарушение», как нестрашно назвал это дело Алёшка, беспокойство возникло в сердце Арнаута. И промолчал, и пошёл с ними, чтобы не подумали, что струсил. Я сам всё сделаю, убеждал Алёшка, а вам только на стрёме постоять. Так и было, как Алёшка сказал. Они постояли в разных тёмных местах улицы, куда он их расставил на стрём, а сам ушёл и через полчаса вернулся, показав большой палец. У Цыгана в сарае при свечке поровну поделили деньги. Хоть и не так уж много получилось на каждого, но как легко они достались… как из воздуха возникли. Немного, а всё же никогда раньше таких денег ни у кого из них не было. Алёшка предупредил: тратить аккуратно и понемногу, что бы не обратить на себя внимание. Только скинулись поставить на колёса мотороллер Арнаута, и на небольшой ремонт Филькиного мотоцикла, отданного ему отцом, – это, чтобы иметь свой транспорт. На свадебное дело уже пошли без боязни, с куражом, провернули легко, по Алёшкиному точно расписанному плану. На этот раз он деньги не разрешил делить, а надёжно они их спрятали под камнем за разорённым пионерским лагерем, назначив Цыгана смотрящим.  Денежную корзинку сожгли на берегу озера, что бы не осталось ни малейших следов «правонарушения»,  и для конспирации организовав поляну с шашлыком и водкой. Алёшка внушал им, что конспирация и внимательное отношение к мелочам самое важное в их деле. Это уже стало «их общим делом». Кража саквояжа у Гарабаджи произошла тоже легко и просто, разве что Арнауту пришлось долбануть собаку лопатой по голове и кинуть её в огород, зато кус они взяли очень большой. И опять, уничтожив саквояж, начинку его целиком положили в старую кошёлку и спрятали в схрон. Они были веселы и самодовольны, а когда на мотоцикле примчался милиционер Танасоглу и стал задавать опасные вопросы, они напугались… кажется, кроме Алёшки… И тут, должно быть, каждому из них пришло на ум, что сейчас уже отсчитать время назад стало невозможно, они уже сделали то, что сделали, и теперь страх ареста, суда и тюрьмы навсегда навис над ними. И уже не имеет значения, завяжут они с кражами или продолжат воровать, конец будет – тюрьма. И важным становится одно  – делать всё по-умному и не засыпаться.
     – Надо остановиться, пацаны, – обеспокоено произнёс Арнаут. – Мы взяли хороший хабар, хватит пока…
     – А чё? – Филька уже не смеялся, видя озабоченность Арнаута, которого он уважал и побаивался. – Хорошо пошло, чё  же останавливаться-то?
     – Ты и это добро пока не можешь потратить. Мы весь город напрягли и ментов. Пусть остынут.
     Алёшка покивал головой.
     – Арнаут прав. Надо переждать. Пусть думают, что это залётные – взяли хабар и смотались. А мы пока другим тихим делом займёмся. А для этого надо нам прикупить кое-что…
     – А что мы можем прикупить, если не имеем права деньги тратить?
     – Я знаю, у кого в Одессе можно купить боевой пистолет с патронами… – Алёшка понимал хорошо, что этим заявлением он нагонит страху на свою команду ещё больше, но решил, что как бы они не напугались, а пути назад у них всё равно нет – пострашатся  и обвыкнутся, и опасливее станут. – Завтра мамаша едет хоронить сестру, так я с ней поеду. В её багаже и привезу.
     Через четыре дня принёс к шалашу новенький тэтэшник и коробку патронов. Стояли уже за шалашом пыльные мотороллер с мотоциклом, на них и поехали в дремучий дальний лес. Алёшка дал каждому подержать тяжёлый тэтэшник в руке, показал, как заряжается, взводится, где предохранитель. Отстреляли по три патрона, чтобы дать руке привыкнуть к отдаче, а уху к грохоту стрельбы. Стрельба возбудила всех, растревожила, очаровала душу каждого ледяным обаянием оружия и смертельной опасности. Вознеслись гордостию души. Алёшка охолодил всех – тэтэшник  положить в схрон и забыть. И не дай бог когда-нибудь его оттуда достать – это уже будет самый край… когда без него хана.
     Эта хана случится через год.
     А пока…
     Алёшка-Сморкач, сам молодой, со своей молодёжной бригадой, механизированной старым мотоциклом и пыльным мотороллером, для пробы пера приехали и обложили небольшим налогом, утонувший в жидкой глине, стихийный авторыночек за железнодорожным вокзалом. По выходным дням там продавались и покупались 3-4 подержанных автомобиля. А когда и 5-6 штук. Сморкач снимал с продавца и с покупателя по небольшой сумме денег, и эта сумма ни одних, ни других не напрягала. Они платили, получая взамен налаженный порядок, спокойствие на подходе к рынку и на выезде с него, а когда нужно и справедливую  разборку конфликта. Добавив денег из схрона, Сморкач расширил и засыпал щебёнкой площадку и подъездную дорогу. Через месяц, вынув ещё часть денег из «пионерского» схрона, они легально купили подержанную «копейку» и стали возить из Тольятти запчасти, а через полгода и автомобили. Денежное дело хорошо пошло. Открыли ремонтную мастерскую на краю площадки, построив нарядный, покрашенный розовой краской сарай и наняв двух механиков. Однажды Цыган привёз из Тольятти партию армянской обуви ручной работы, а сестра Арнаута удачно распродала на базаре эту добротную недорогую обувь и затребовала ещё партию. Цыган привёз целую фуру. Взяли в аренду часть магазина, а потом, хорошо на обуви заработав, выкупили всё помещение. Сделали «дизайн», назвали «Башмачок». Обувное дело тоже пошло. Сначала в схроне денег понемногу убавлялось, но к концу года стал увеличиваться счёт в банке. Прибавилось и в схроне не облагаемых налогом денег, а золотишко и камушки покойного Гарабаджи лежали нетронутыми. Теперь у каждого члена бригады были машины по их вкусу, а Сморкач пересел на «ауди». Он часто, почти что каждый день, заезжал теперь на своей «ауде» в обувной магазин и забирал Марию, красивую черноглазую сестру Арнаута, и она каждый вечер с нетерпением ожидала его. Когда он, посигналив тремя короткими, входил в магазин, у неё темнели щёки и занавешивались ресницами сияющие глаза.  Алёшка дивился и своим новым смутным мыслям и неловкому замешательству Марии, а брат её супил густые брови.  Зрел мужской разговор.
     – Морду бить будешь, Арнаут?
     – За что это?
     – За сестру…
     Арнаут тяжело молчал… опускал глаза в землю.
     – Я её как мотылька в горсти берегу, чтобы крылышки не помять… не хуже тебя за неё боюсь. Хочу жениться…
     – Вот то и напрягает меня… что жениться. Неспокойная жизнь у неё будет с тобой…
     – Это почему?..
     – Мы на краю глубокой ямы живём, не хуже меня ты это знаешь… менты, как псы, вокруг нас кругами ходят, аппетит нагуливают. Капитан, мент поганый,  вчера на своём мотоцикле поперёк улицы стал, пришлось мне тормознуть и выйти к нему на разговор. Так он знаешь что сказал?
     – Знаю. Ты на его разговоры не ведись. Я его посылаю. И ты посылай.
     – Я и не вёлся до вчерашнего дня…
     – Да что же он такое сказал тебе?
     – Передай Сморкачу, сказал, что если я, злой мент, золотой саквояж найду, то всё отберу, и лучше, чтобы он сам мне половину отстегнул…
     – Понты это, Арнаут. Ментовские понты. Ничего он знать не может. Пустой крючок закидывает.
     – Может и так, Лёшка, а только он нас не оставит, подловит на чём-то и тогда уже всё отберёт. Его власть…
     – Отдай ему половину, он тут же дело раскрутит и точно всё захочет забрать… и заберёт. Ты-то что ему сказал?
     – Про саквояж ничего не знаю, наши деньги честно заработаны.
     – Правильно. Только так. Предупреди Фильку и Цыгана, чтобы они на его понты не купились. Под пыткой чтоб молчали, иначе все сядем надолго. А хуже – останемся без хабара.
     – И я про то! Потому и думаю… что с сестрой будет? Если мы сядем.
     – Не сядем… пока рот на замке. И знаешь, Арнаут, надо бы нам тэтэшник поближе перепрятать, чтобы был под рукой… Схожу-ка я сегодня ночью заберу его.
     На следующий день исчез Филька. Не явился на встречу с Цыганом. Они оба должны были лететь в Тольятти за партией машин, и это было очень важно – с покупателей уже были взяты деньги, и Филька имел их с собой. Сумма немалая за четыре машины. Подождали и стали искать. Ни днём, ни вечером, ни следующим утром он не нашёлся.
     – Это менты… – сказал Арнаут.
     В ментовской камере его не оказалось – проверили. Но и ментов, кроме молодого дежурного сержанта, со вчерашнего дня никто не видел. Сержант пожаловался, что утром его не пришли сменить. Капитан Танасоглу появился вечером следующего дня.
     – Филипп? Какой Филипп? Ничего не знаю. Не видел. Пропал? Три дня пройдёт – объявим в розыск. Загулял… молодое дело.
     Глаза у капитана красные, как после пьянки или с недосыпу.
     Арнаут опять за своё:
     – Это менты!  За то бабло, что было при нём, Танасоглу на любой криминал пойдёт. Чует сердце, нет уже в живых Фильки. Закопали его менты…
     – Не паникуй… – говорил Цыган. – Не могли менты на такое пойти. Найдём…
     Сморкач знал, что Арнаут прав, и знал так же, что это война, и как бы ни хотелось обеим сторонам избежать боевых действий, но уже перейдена смертельная линия, есть первый покойник, и остановить войну теперь никак не получится. Цыган ходивший рано утром доставать деньги из схрона, чтобы вернуть людям вместо автомобилей, примчался к Алёшке домой в панике: в пионерлагере менты что-то ищут, выламывают полы в бывшей столовой, уже развалили амбулаторию и контору, накопали ям в разных местах… похоже Филька им что-то сказал… они из него что-то вытрясли… неужели убили?..
     – Спокойно, Цыган… – Сморкач знал, что сейчас самое важное остановить ползучую панику в коллективе, разрушительное смятение умов. – Раз они ищут в лагере, значит, он им не сказал правду.  Тебя не видели?
     – Нет. Я лесом вышел к лагерю. Издалека слышно как они ломами стучат. Не опасаются…
     – Туда больше не ходи. Все деньги сними со счёта и раздай людям сегодня же… много времени у нас нет. Остаток оставите себе. Если они сегодня-завтра ничего не найдут, придут ко мне. Хорошо что я успел пистолет забрать… кажется, для нас самый край наступил.
     – Что же они хотят от нас… менты? Какое они имеют право?
     – Время сейчас такое… бандитское. Вспомни, Цыган, откуда наши деньги взялись.
     Через полчаса Сморкач разговаривал с Арнаутом.
     – Филька скорее всего убит и закопан. Менты рушат и перелопачивают пионерлагерь, ищут схрон. Или проследили… или пытали Фильку, и он им сказал про лагерь, но точное место не указал. Правильно было бы, свернуть дела… но не успеем…  ничего не успеем…
     Арнаут молчал… а что было говорить?  Весь этот год, с того самого солнечного утра, когда Лешка собрал их в шалаше за кукурузным полем, тяжёлая тоска угнетала его. Он тогда ещё осознавал неправедность затеянного ими дела, но не хватило ему решимости отказаться и уйти. Будут говорить – струсил. Весь этот год думал он о том, что любое неправедное дело, будь оно даже самым тщательным образом  сокрыто, вылезет всё же когда-нибудь наружу, хоть  каким-нибудь концом… вот оно и вылезло.  Что там Алёшка Сморкач говорит?
     – Забирай, Ваня, сестру… и Цыгана… и уезжайте сегодня же из города. Втихую… Пока не переменится погода.
     – А ты?
     – Я остаюсь… Менты придут ко мне разговаривать, ну так я с ними буду говорить.  Может такое случиться, что они наше дело… «Башмачок» и мастерскую… приберут. Пускай… Через какое-то время тайно заберёте схрон… там ещё много всего, на жизнь хватит. И на новое дело.
     – Ты так говоришь, как будто… 
     – Я вооружён и опасен… – Алёшка хотел шутить, быть весело беззаботным, но это не шло к минуте. – Не боись, Ваня, я помирать не собираюсь… Делайте что я говорю, и всё будет… правильно. Марии скажи – скоро увидимся.
     – Как ты один против них? Тебе бы надо с нами…
     – Нет, Ваня. Я остаюсь. И не тяни… каждый час дорог.
     – Пустое это всё геройство, Лёшка… пропадёшь.
     – Я хочу узнать, куда они Фильку закопали… и сразу же за вами. Скоро увидимся.
     После обеденного перерыва «Башмачок» уже не открылся,  он был наглухо затворен висячими замками. На авторынок один за другим приезжали за своими деньгами заказчики автомобилей. Они сильно серчали, не слушая извинений Цыгана, недобро поминали Сморкача, измысливали разные причины возврата денег, но Цыган был малоречив и печален. Он спешил – его уже дожидались Арнаут с сестрой – взять свою долю и свалить. А Цыгану ещё надо зарулить на хату за бумагами, глянуть на мать, – когда теперь увидит её, – и мотать следом.
     Сморкач заехал домой, положил старикам в чайную банку денег, оставив себе немного, переобулся в чёрные разбитые и потому удобные кроссовки, одел старую брезентовую куртку, под которой удобно спрятать пистолет за ремнём штанов, насыпал в широкий карман патронов из коробки. Можно дожидаться ментов дома, но скоро соберутся домашние, незачем знать им какие у него с ментами дела. А менты… Захотят – найдут, на то и менты. Вышел, щёлкнув замком. Сел в машину, посидел. Давно не было такого, чтобы не спешить, потому что не знаешь куда… зачем… И всё же надо отъехать… чтобы не встретиться со своими… что скажешь им?  Поехал, не торопясь, до главной улицы, повернул к вокзалу, надо бы заехать в авторемонт, посмотреть… поехал. Что там смотреть? Чинится старая «Волга», простоявшая десять лет в гараже умершего директора школы, подрос сынок, хочет ездить… вчера заезжал  же, смотрел? Ромка, слесарь, не спеша работает, но качественно. Нет, не в том дело, чтобы проконтролировать Ромку, а в том, что Сморкач неосознанно держится известных ментам мест, чтобы не пришлось им долго его искать. Не кошки они, а он не мышка. Хорошо бы сегодня и разобраться с ними. Проехал мимо «Башмачка», висят замки, надо думать уже уехали… Если всё обойдётся, надо сделать ей предложение, она ждёт… Может быть и прав Арнаут, что опасается за сестру, но теперь у них судьба общая, никуда не деться от этого… Ромка выкатил машину, будет гонять её по площадке, слушать мотор. Увидел, махнул рукой…
     – Хозяин, случилось чего? Я без работы не останусь?
     – Почему спрашиваешь?
     – Я хоть по задницу в моторе, а глаза всё же видят…
     – И что видят?
     – Цыган деньги людям вернул… И полдня мент неподалёку топчется, молоденький сержант… Так не останусь без работы?
     – Не останешься… с такими руками тебе какая разница, кто хозяин… я или другой?
     – Есть разница… даже две.
     – И какие же эти две разницы?
     – Первое: не хочу, чтобы надо мной глупый мент стоял… типа этого молодого.
     – А второе?
     – Ещё надо посмотреть, как новый хозяин разойдётся с тобой.  Если не по-доброму, то мне разница есть… уйду.
     – Не знаю, Рома… может ещё и разойдёмся…
     – Вона! Наш мент идёт.  Небось ходил за куревом… Ещё днём пустую пачку выбросил и всё маялся без курева, но пост не покинул. Не выдержала всё же прокуренная душа, побежал в лавку… Вона как радуется, что не упустил тебя.
     Сержантик – двоюродный капитанский племяш. Дядя взял пацана к себе после армейской службы. Не чужой всё же человечек, дисциплину и оружие знает, приказ исполнит… и не выдаст. Пока что сидит на телефоне в отделении, отдежуривает за всех. Старые менты его за глаза так и обзывают – Племяш. Но вот сегодня Племяш получил задание.
     – Э-э… здравствуйте… Мне поручено… товарищ капитан поручил… найти вас.
     – Нашёл, вот я. И что?
     – Поговорить с вами хочет.
     – Поговорить? Ну… так сам бы и пришёл.
     – Да не. Он хочет, чтобы вы к нему зашли вечерком сегодня. В ментовку… то есть, в отделение. Сказал вежливо попросить.
     – Не пойду.
     Племяш растерялся.
     – А как же? Сказал – не захочет, силой приведи.
     – Да? – Алёшка сатанически оскалился. – И где ж ты эту силу возьмёшь? Из кармана вытащишь? Ты, парень, ещё не скоро ментом станешь.
     – Но как-то же надо… приказано.
     – Скажи капитану, если хочет говорить, пусть приходит через час на стадион, к будке. Он знает. Там тихо – и поговорим.
     Племяш побежал докладывать.
     Через час стемнеет. Оно и хорошо, – о чём можно говорить при свете дня? О бабах, о пьянке? Можно о серьёзном – купить-продать, жениться-не жениться. А вот о тайном – смерти, пытках, золотом саквояже – лучше во мраке ночи. О тайной могиле… без креста, без звезды. А Филька же еврей… был. Значит правильно… звезда, да только шестиконечная. Родители его ещё ничего не знают. Командировка в Тольятти, через несколько дней приедет. Лучше им узнать позже. Филька был слаб характером, а всё же не сказал им точного места… раз они в пионерлагере искали. Возможно, он им вообще ничего не сказал, они могли кого-то из нас там видеть, если следили… Капитан опытный мент и упёртый. Ума большого нет, но характер… И аморалка полная. Начисто лишён… И другие менты такие же, и Племяш скоро такой же будет. А ты, Сморкач? Денежки-то твои откуда приплыли? Ты такой же, как капитан… Аморальный и безнравственный молодчик, как и эти менты, а только похитрее их. И пистолет у тебя такой же как у капитана. Не мякиной стреляет… Бандиты…
     Сморкач решил, что пойдёт на стадион пешком, оставил «аудю» Ромке. Пока шёл овечьей тропой вдоль речки Лунги, задами огородов, пустых глиняных полян, мусорных россыпей – стемнело. Кустами вышел к изломанной ограде, вспомнил тропу, по которой убегал год назад от Мариники, прошёл по ней почти до самой будки. Огляделся, прислушался, ничего не услышал. Ещё не пришёл капитан… Вынул пистолет, снял с предохранителя. Непривычно стучало сердце, билось в горле. «Что, Сморкач, страшно тебе? Страшно…». Три раза вдохнул воздух, подняв грудь, чтобы унять дрожь в животе. Решился, сделал несколько шагов  по тропе, услышал звонкий злой крик:
     – Сморкач!!!
     Грохотнул выстрел, больно ударив отдачей в правую руку.  Абрам Семёнович пятился, открыв широко рот и глаза, остановился, постоял и рухнул на спину. Так падают мёртвые.
     Ещё один выстрел ударил в уши и в левую лопатку. Сморкач упорно старался устоять на ногах, но подогнулись колени, и он ударился лицом о тропу. Над ним склонился капитан, упёр пистолет в шею.
     – А саквояжик-то я нашёл, Сморкач…
     Но Сморкач его уже не слышал.   


Рецензии
Произведение понравилось. Хорошее - "солёненькое",житейское, бытовое.
Д.Л.

Дмитрий Ляпин   04.01.2019 16:02     Заявить о нарушении