Преждевременный. Исторический роман. Глава 46

Глава 46. «… Время хранить и время тратить…»

«Биографии великих людей – это, прежде всего, борьба, жгучая борьба, беспощадная война за новое, доселе неслыханное и невиданное, которому всегда противится всё старое, уходящее, отживающее…

Это борьба двух начал – огня и воды, двух разных физиологических существ – юного и старого, двух интеллектуальных основ – идущих впереди и отстающих…»

Писал о Циолковском, а как будто о себе…

Всю жизнь страдал от несправедливости, оттого остро осязал себя должным перед другом и учителем…

«Циолковский, - писал А.Л. Чижевский, - должен быть сопричастен тем исключительным умам, которые по неясным и непонятным для нас причинам избирают себе высокие цели и сложнейшие проблемы и всецело отдают себя на решение их, отважно преодолевая все препятствия и преграды, которые встречаются на их пути, и приводят человечество к новым эпохам, к новым эрам в его существовании».

Заманчиво услышать о Константине Эдуардовиче слова и других его современников. Однако ни друзей, ни даже добрых знакомых у него не было.

Низкий поклон Александру Леонидовичу и за то, что донёс-таки до потомков «прозорливые» умозаключения калужан о Циолковском…

Все жители Калуги знали его в лицо…
Все знали, что он добрый, хороший человек, что он никогда никого не обижал и не обидит, и что уже по одному этому признаку он должен считаться большим и уважаемым человеком.

Но было-то как раз наоборот…
Его добро принимали за слабость, его благодушие – за малодушие, его благожелательность считали напускной и не верили ей…

В сумме все мнения калужан сводились к тому, что К.Э. Циолковский бездельник и фантазёр, а потому не заслуживает снисхождения, и судили его судом строгим и несправедливым…

«Этот, говорили мне, калужский абориген, выживший из ума человек, полуграмотный невежда, учитель арифметики у епархиалок (какой ужас!), какая постыдная должность – у епархиалок, то есть у поповских дочек, ничего не понимающий в науке, в астрономии или в механике, берётся за решение неразрешимых задач, над которыми бились умы знаменитых профессоров".

"Этот, с позволения сказать, учитель приготовительного класса суёт свой нос в области, к которым не имел и не имеет ровно никакого отношения – высшую математику и астрономию.
Да ведь это же курам на смех…
Позор городу, в котором живёт человек, распространяющий никчемные фантазии по всей стране.
Ведь он печатает за свой счёт десятки брошюр толщиной в несколько страниц и рассылает их бесплатно во все концы России.
О чём только думает начальство?"

"… Этот всезнайка Циолковский является на фоне нашего города весьма непривлекательной фигурой.
Почти без всякого образования, самоучка, едва-едва разбирающийся в арифметике, возмечтал стать великим человеком и проектирует какие-то сногсшибательные ракеты на Луну и чуть ли не на Марс.
Нельзя же допускать, чтобы каждый маньяк и параноик мог печатать тонюсенькие брошюрки и туманить ими мозги нашего юношества».

Бесхитростный, не дипломатичный, честный и принципиальный трудоголик был безгранично доверчив и наивен по отношению к людям, за что не раз был нещадно обижен и бит даже близкими и родными:

«Ты неудачник во всём", - говорили ему родные и близкие.
"Смотри: все умеют зарабатывать деньги и жить. А ты хватаешь звёзды с неба, а не умеешь заработать лишней копейки. Ты хочешь облагодетельствовать человечество, а оно плюёт тебе в лицо».

Обычно Константин Эдуардович обращал такие атаки в шутку, но это ему удавалось не всегда.

«Ты смеёшься?! Это – не умно. Благодарное человечество не пощадит ни тебя, ни твоих трудов, ни твоей семьи".

«Неверно…" - протестовал Константин Эдуардович.
"Мои труды будут жить!»

Но его перебивали:

«А семья сдохнет с голоду. Что лучше, что хуже? Ты – эгоист, самый неисправимый эгоист, а думаешь о себе, что ты – великий человек».

«О себе я ничего не думаю. Зачем ты так обижаешь меня? Это – нехорошо", - защищался он.
"Разве я когда-нибудь говорил что-либо подобное? Я совсем не великий человек, я – неудачник, самый обыкновенный неудачник. Таким людям лучше бы не жить, но раз живёшь, то приходится терпеть попрёки».

«Поменьше бы издавался и тратил деньги на типографии».

«Но смысл жизни! Ты пойми, в чём был бы для меня смысл жизни?»

«Ах, я знаю. Смысл жизни – в расходах на издание твоих брошюр».

«Опомнись, что ты говоришь: «в расходах на издание».
В этом вообще нет никакого смысла жизни.
Смысл жизни – в идеях, которые я должен донести до человечества».

«Опять человечество. Да плевать ему на твой смысл жизни, на твои забракованные всеми дирижабли и несуществующие ракеты!
Всё это фантазии, но ты не Жюль Верн.
Тот, по крайней мере, сколотил себе состояние, а ты пускаешь семью по миру, довёл сына до самоубийства…»

Надо отдать должное его жене, Варваре Евграфовне…
Лишь её необычайная стойкость да нескончаемый вал работы по дому спасали заплёванного гения от печальных последствий.
Она никогда его ни в чём не упрекала.
 
Тонкий психолог, Чижевский нашёл и для её портрета понятные слова:
«Она не вполне уясняла себе, каким богам он молится, чему служит, но женским чутьём постигала, что её Костя, вечно склонённый над рукописями, вычислениями и чертежами, делает нечто очень важное, очень большое, нечто недоступное современникам.

Это была её глубокая вера, помогавшая ей стоически переносить все тяготы жизни, все лишения многочисленной семьи, хроническую бедность и нужду.
В недрах её жизни была сокрыта большая тайна, которой она не могла поделиться даже с самым близким человеком.
Эта тайна должна была умереть вместе с ней».

Он терпеливо сносил тупость, подлость и клевету обывателей, поэтому душу свою смог раскрыть по сути лишь одному единомышленнику – Александру Леонидовичу Чижевскому.

«Высокое благородство души К.Э. Циолковского, - писал Чижевский, - с трудом выносило окружавшую его обстановку: тупость провинциальной жизни, мелкое мещанство, людей в футлярах, чиновников и бюрократов, которые смотрели на него сверху вниз и пользовались всяким случаем, чтобы указать ему дистанцию между ними и им – вольнодумцем, фантазёром и «бездельником».

Трудно ему было всю жизнь прожить в провинции, где знали его уже десятки лет, и где за ним по пятам ходили самые ложные и нелепые слухи».

Жалость к Константину Эдуардовичу и стыд за земляков испытываешь по прочтении его собственных горестных замет:

«К сожалению, мне пришлось испить чашу горького непонимания и недооценки до самого дна…
Я сыт надругательством и недоброжелательством ко мне и буду им сыт до самой смерти…

Я должен был оправдываться перед людьми, что позволяю себе инако мыслить, что ратовал за самолёты тяжелее воздуха, за металлический дирижабль, бесколёсные поезда, космическую многоступенчатую ракету и многое, многое другое.

…Я был виноват уже тем, что существовал.
Об этом мне без устали повторяли все, кому было не лень.
Меня обвиняли в бездеятельности, хотя я работал от зари до зари, но под деятельностью понимали службу царю и отечеству, а не размышления над теорией о полёте ракеты.

«Вы могли бы вдвое больше зарабатывать – вдвое, поймите, больше, если бы не сочиняли ваши сочинения, - говорили мне.
– Это первое. Вы могли бы приносить семье больше денег, если бы не тратили их на печатание ваших сочинений.

Во-вторых, вы могли бы пользоваться всеобщим уважением, если бы не развивали вздорных завиральных идей, которые портят вашу жизнь и умаляют ваш авторитет».

Так учили меня, когда мне было двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят и более лет. Подобно приготовишке, я должен был выслушивать эти речи от боровских и калужских учителей, попов, баб в салопах и чепчиках, от так называемых здравомыслящих граждан.

Все говорили мне об одном и том же – пора, дескать, тебе взяться за ум, не позорить семью и добывать деньгу…
Мне никто не помогал, а только попрекали, бросали меня в грязь и смешивали с ней.

Один неглупый батюшка нередко захаживал ко мне и всякий раз говорил:
«Не забывайте, Константин Эдуардович, что вы живёте не в Америке, а в России, где вас могут совершенно зря продать за чечевичную похлёбку, сгноить в тюрьме, уничтожить…»

Не исключено, что в своё время «отдыхал» тот батюшка в соседнем с Чижевским бараке…

Стукачество и доносительство прекрасно вписалось и в идеологию новой власти, поэтому такой «отщепенец», как К.Э. Циолковский чудом не загремел на нары…

Лунной ночью 1918 года к неказистому домику Циолковских, словно приклеенному грязью к печально известному Коровинскому спуску на окраине Калуги, подошли аж пять вооружённых человек.
Перетряхнули шкаф с бельём, перелистали книги и рукописи…
При виде старых календарей с царскими портретами насупились…

Циолковского увезли в Москву, разместили в одиночке на Лубянке…

«Я был несколько раз подвергнут разрушающим ум и душу допросам…" - расскажет он позже Чижевскому.
"Дело было зимой, и в холодной комнате носились сизые волны махорочного дыма. Меня мутило, спина начинала ныть».

Его пытались причислить к эсерам, потому как те тоже все якобы бородатые, к семинаристам, потому что недоучка и прочее, и прочее.

Он был в полной растерянности:
«Я надеялся, что с приходом большевиков моя научная деятельность получит поощрение и подкрепление, так как все мои труды я отдаю народу.

Я всю жизнь работал, не разгибая спины…
Как вы думаете, для чего я работал? Для обогащения?! Нет, я всегда был бедняком, жил с семьёй в голоде и холоде, за мои сочинения и изобретения меня все ругали и ругают, потому, что я в своих трудах опередил развитие техники лет на сто, а то и больше…»

Не исключено, что его приняли за блаженного, и потому отпустили…

Он вернулся домой больной, голодный и убитый всем случившимся.

Жена, увидев его, тихо заплакала…
 
Он, как мог, утешал; могло быть хуже…
Он был уверен, что на него донесли, но никак не мог понять – за что?!
Одно дело не любить или не понимать, но за что же в тюрьму?!

В том же 1918 году новые власти конфисковали у Циолковских единственную корову, которая кормила всю многочисленную семью…
Ни сбережений, ни вещей на продажу у них не было…
Все журналы, которые брали его статьи, прекратили своё существование…

«Я помню, - писал Чижевский, - как в окнах аптекарского магазина П.П. Каннинга, что был в Калуге в Никитском переулке, по нескольку месяцев стояло объявление такого рода: «Здесь принимаются взносы для публикации научных трудов К.Э. Циолковского».

Увы, мало было таких, кто считал нужным нести П.П. Каннингу рубль ради обнародования трудов К.Э. Циолковского».

Самым тягостным для Циолковского было его замалчивание.
Практически всю жизнь оно отравляло его сердце и душу больше, чем что-либо другое…
Он называл это «заговором молчания».

«По сути дела, - утверждал он, - это обкрадывание человека, о научных достижениях которого молчат, а сами, пользуясь его данными, присваивают эти достижения себе!
При упоминании об истинном авторе всегда выдвигаются вперёд псевдоавторы, то есть воры!
Заговор молчания – мощное оружие в руках научных или литературных разбойников».

«Уже к 1917 году, - отмечал он, - я, по сути, перестал существовать как исследователь, с которым необходимо считаться.
На моём имени стоял крест».

«Никто так не презирал и не поносил его, - писал А.Л.Чижевский, свидетель происходящего, - как крупные представители научной мысли.
Поток клеветы и дискредитации был буквально нескончаем.
Один выпад против К.Э. Циолковского сменялся другим, причём в то время, когда ему ещё не удавалось отпарировать первый удар, дать убедительное доказательство его правоты в первом случае, уже возникал второй: К.Э. Циолковского били с другой стороны, находили его идеи бредовыми, расчёты неверными, математические доказательства недостаточными».

Учёные препятствовали изданию его трудов, а сам Циолковский прекрасно понимал, что только опубликованные его работы донесут до следующих поколений его идеи и мысли о Космосе…
И этот его расчёт безупречен…
Поэтому он старался издавать свои труды любой ценой, вкладывая в них свои последние копейки…

«Как жаль, - писал он, - что я не имею возможности издавать мои труды. Единственное спасение для этих работ – немедленное, хотя и постепенное их издание здесь, в Калуге, под моим собственным наблюдением.

Отсылать рукописи на суд средних людей я никогда не соглашусь.
Мне нужен суд народа.
Труды мои попадут к профессионалам и будут отвергнуты или просто затеряются. Заурядные люди, хотя бы и учёные, как показывает история, не могут быть судьями творческих работ.

Только по издании их, после жестокой борьбы, спустя немало времени, отыщутся в народе понимающие читатели, которые сделают им справедливую оценку и воспользуются ими…
И на это уходят века и даже тысячелетия…»

«Спасите их, - завещал он Чижевскому, - …пройдут годы, улягутся страсти, и тогда вы – очевидец всех этих дел – должны будете восстановить мой приоритет, если это понадобится, или рассказать об этих делах в назидание будущим поколениям.
Я прошу вас об этом, а я буду спокойно работать и спокойно умру, зная, что вы со временем сделаете то, о чём я вас прошу, - пусть эта просьба будет моим вам завещанием…»

«Признать в недипломированном человеке, - писал Чижевский, - зачинателя огромного научного направления было невозможно.
Признать – это значит совершить неблаговидный поступок против своего круга, преступление против своей касты. Это значило пойти против установившихся традиций.
Это было равносильно приглашению к царскому столу волжского бурлака…

И хотя в душе некоторые считали Циолковского достойным того, чтобы впустить его в «дом науки», большинство злобно отвергали это намерение и предпочитали держать его на почтительном расстоянии…

Такое положение оставалось неизменным и нелепым в течение многих десятилетий.
И самое замечательное: К.Э. Циолковскому никогда и ни в чём не отказывали, ему всегда обещали, вежливо и любезно, но ничего не делали.
Это было деликатно, но беспощадно!»

Сам Циолковский так описывал эту ситуацию:
«Всю жизнь я был под яростным обстрелом академических кругов.
При всяком удобном случае они стреляли в мою сторону разрывными пулями, наносили мне тяжёлые физические ранения и душевные увечья, мешали работать и создавали условия, тяжёлые для жизни.

Спрашивается: чем я был неугоден этим учёным?
Жил я в Калуге, никого не задевал, ни с кем не вступал в дискуссии, никого не обижал, и, тем не менее, меня ненавидели, презирали, чурались моих писаний и высказываний и зло критиковали их, считая всё, что я создал, бредом умалишённого, беспочвенной фантазией самоучки…»

Они не только так считали, но и действовали сообразно.

Вот эпизод, рассказанный Константином Эдуардовичем Чижевскому:

« Пришёл ко мне мужчина интеллигентного вида и представился, назвал свою фамилию, которая оказалась русской и легко запоминаемой, и пустился со мной в разговор, спрашивал о том, о сём, как я живу, как работаю, действительно ли хочу строить ракету для полёта на Луну, заглянул в мои рукописи, лежавшие на столе, внимательно осмотрел модели металлических дирижаблей и их детали и задал мне как бы невзначай ряд вопросов такого примерно рода:

«Константин Эдуардович, а сколько будет восемью пять?»
Я, смеясь, ответил: Сорок!
Тогда он подмигнул мне и сказал: «А сколько будет пятью восемь?»

При этом вопросе меня как бы осенило: да это врач-психиатр, и я нарочно ответил с расстановкой: «Пятью восемь – это совсем другое дело, чем восемью пять. Это можно решить только с помощью медицины».

Тут мой собеседник вытаращил на меня глаза и испуганно сказал: «Что вы, что вы, Константин Эдуардович, ведь я же пошутил, я не хотел…»

«И я пошутил, доктор, и я не хотел, да так вышло.
Будем считать, что обследование психически ненормального Циолковского окончено. Не так ли?»

«Будем считать, - извиняющимся тоном сказал он, - что вы здоровы и вы поймали меня, как мышонка. Не сердитесь на меня, меня направило к вам одно очень влиятельное лицо, и я не мог ослушаться!»

Так кончилось посещение меня этим интеллигентом.
Хорошо, что он оказался порядочным человеком и не запрятал меня в сумасшедший дом. И на том спасибо…»

А лицом, направившим к Циолковскому психиатра, вполне мог быть некий В.П. Ветчинкин, влиятельный, увенчанный враг, «тот самый паук, - по выражению Чижевского, - который вьёт смертоносную паутину вокруг К.Э. Циолковского…»

Ещё с начала двадцатых годов сей паук вкупе с подручным Ю.В. Кондратюком из Новосибирска сели на золотую жилу теории ракетоплавания.

Одна беда: полный приоритет-то здесь у «некого» деревенского чудака Циолковского…

Нигде, ни на одно упоминание на авторство последнего у этих «пауков» совести не хватило за все годы воровства…

Характерно, что ядовитые их укусы усилились в последние годы жизни К.Э. Циолковского и даже после его смерти…

Отец русской авиации, Н.Е. Жуковский, потратил немало усилий не только на теорию воздухоплавания, но и на борьбу с Циолковским.

Первым, кто сконструировал аэродинамическую трубу, был Циолковский…

Корифей вынужден был дать на это изобретение положительный отзыв.
И это был, пожалуй, единственный и последний раз в его богатой академической практике, когда Николай Егорович упоминал автора…

«У Николая Егоровича, - отмечал сам Циолковский, - было много злобы. Он злился на меня за работы с воздуходувкой, и, возможно, за работы с ракетой. Он не выдавал себя ничем. Но всегда и везде он тормозил мои идеи, кривил рот, когда речь шла обо мне, и молчал…

И он, хотя и был знаменитым профессором, не мог дотянуться до тех идей, которым я посвятил всю свою жизнь…»

Слов нет, винтовая авиация прошла огромный путь за сравнительно короткое время. Славное, бурное время…

И даже «отец авиации» в грохоте винтов и фанфар не заметил, или сделал вид, что не заметил, что стоит за идеями калужского «чудака»…

Эпоха там была, Николай Егорович, новая Эпоха ракетоплавания…

Его, Циолковского, эпоха…

В 1957 году у здания Военно-воздушной инженерной академии имени Н.Е. Жуковского в Москве воздвигнут памятник К.Э. Циолковскому работы, теперь уже лучше нам известного, скульптора С.Д. Меркурова…
Как тесен мир…

Обыватели мстили ему за мечту, им недоступную…
Подспудно, каким-то животным нюхом чуяли они его превосходство над ними…

Как раз это и хотел разъяснить толпе его друг и ученик Чижевский:

«Под скромной внешностью учителя, тихого и доброго человека, скрывался громокипящий дух, безудержный полёт творящей, созидающей и проводящей мысли, опередившей своих современников и потому непризнанной вплоть до старости!

Он умел дерзать. Не имея ни чинов, ни орденов, ни научных знаний, ни учёных степеней, он был значительнее и выше многих своих современников, которые в него бросали камни…»

Десятилетия нужды, горя, унижений на фоне титанической работы мозга Константина Эдуардовича было под силу лишь могучему и несгибаемому духу…

Но не материальному и бренному телу…
Рак…

За шесть дней до своего ухода он написал последнее письмо-исповедь:

«…Всю жизнь я мечтал своими трудами хоть немного продвинуть человечество вперёд…»

Девятнадцатого сентября 1935 года Калуга хоронила своего великого земляка…

Народу на похоронах, по словам дочери, Марии Константиновны, было тысяч пятьдесят…


Всё приму от этой жизни страшной –
Все насилья, муки, скорби, зло.
День сегодняшний, как день вчерашний,
Скоротечной жизни помело.

Одного лишь принимать не стану:
За решёткою темницы – тьму,
И пока дышать не перестану
Не приму неволи – не приму.

А. Чижевский


Окончание следует...


Рецензии