Майор Хруст

               

               







     Один француз, писатель, по фамилии Пруст, (звучит почти как Хруст, – а это мой дружок), как-то написал в своей книжке: «Говорим мы для других, а молчим для себя». Если подумать, то очень умно сказано. А? Но я не про Пруста, а как раз про Хруста.
     Хруст мой близкий друг. В тёплое время года мы живём у него в сарайчике, потому что в дом нас не пускает его жена. Сука! Это я так говорю про неё, а Хруст говорит о ней ещё более крепкими словами. Впрочем, так же как и о моей бывшей жене. Сарайчик, в котором мы живём, был сколочен из старых полусгнивших досок отцом Хруста для хранения садового инвентаря и навоза, в самом дальнем углу их обширного сада,. Со стороны дома он совершенно скрыт заросшим и одичавшим садом, а от большого пустыря, по краю которого течёт и воняет наша городская позорная речонка, высоким каменным забором. В углу этого забора и сколочен наш сарайчик, так что две стенки у него каменные. Этот сарайчик имеет секрет – на дверях со стороны сада висит большой ржавый замок, ключ от которого давно потерян, а вот со стороны пустыря из забора вынуты два больших камня, и образуется дыра, через которую мы и проникаем в наше обиталище. Камни вынули ещё при жизни папаши какие-то злоумышленники и похитили лопаты, тяпки и вёдра, но оставили тачку, которая не пролезала в дыру, и кучу навоза. Папаша грешил на трёх старших сыновей соседа Михи Димчогло, но… не пойман, не вор.
     Тёплое время года в нашей южной Бессарабии это восемь месяцев весны, лета и ранней осени. Оставшиеся четыре холодных месяца мы живём у меня, в летней кухне, добротном каменном сооружении, где есть хорошая кухонная плита, двойные окна и плотная дверь.  На это время Хруст перестаёт ругать мою жену последними словами – она нас не гонит, а мы не воруем у неё топливо. Перед нами поэтому стоит каждодневная задача добыть для прожорливой плиты хоть какой-нибудь горючий материал, на что уходит большая часть дня. При Советах это никакой не было проблемой, бесхозного топлива было сколько угодно, сейчас же всё что можно сжечь, обедневший  народ уже сжёг в своих печах. Общественные заборы, скамейки в парке и многие деревья сожгли. Попилили и сожгли старую мебель в сараях и на чердаках, да и сами сараи многие горожане разобрали на дрова. Вырубили и сорные кустарники вдоль улиц, на пустырях и по берегам речки Лунги, а кто-то и постаревшие и разросшиеся груши, яблони и другие фруктовые деревья на своих подворьях. В нашей степи дерево редкость и большая ценность. Особенно в холода. Нам с Хрустом бывает нелегко в те, две самые холодные недели в январе или в начале февраля, когда ночные морозы достигают 15ти градусов. Тогда мы не выходим из нашего капитального убежища, а сжигаем свои неприкосновенные запасы, наворованные на скотном дворе Михи Димчогло. Если вы не знаете, что скотный двор у хорошего хозяина является возобновляемым источником отличного топлива, которое тлеет медленно и даёт жару на всю ночь, то я вам объясню. У Михи Димчогло восемь прожорливых сыновей, для которых у него заведено на скотном дворе много всякого скота и птицы и, само собой, на нём скапливается много помёта. Когда двор становится непроходимым, сверху насыпается слой соломы. И так много раз. Осенью всю эту утоптанную поверхность двора старшие сыновья нарубают лопатами на  квадратные лепёшки, сушат на солнце и складывают под навес. Мы знаем, где у Михи этот навес, и как подобраться к нему незаметно из оврага. Английский писатель Мильтон как-то сказал: «Отнимите у скупого все его сокровища, но вы не отнимите у него главного – скупости». Если подумать, то сказано замечательно, и как раз про Миху Димчогло. У него не выпросишь и лепёшки коровьего говна, потому и приходится красть. Особенно мы бываем довольны, когда удаётся украсть у него курёнка или индюшонка, вышедшего со двора попастись в овраг. На такие дни, когда мы не выходим, у меня припасено несколько хороших книжек, и хотя тот же писатель Мильтон как-то мудро сказал, что «дурака не исправит самое лучшее чтение», а царь Соломон утверждал, что «много читать утомительно для тела»,  для меня чтение хороших книг является самым лучшим препровождением времени.
     Хруст вообще книг не читает, ему это «утомительно для тела». Ничего удивительного, у нас в классе он был хулиганом и двоечником, а я примерным учеником и отличником. Потому, я думаю, он после школы  и пошёл в военное училище, а я в пединститут.
     – Кончай, жопа в очках, читать свою макулатуру и придумай, чтобы нам пожрать.
     Вот обычный образчик его обращения ко мне ещё со школьной парты. Наша учительница Евдокия Сергеевна посадила нас вместе, чтобы перемешать и уравнять наши темпераменты. Ну вот… Мне пришлось отложить в сторону бальзаковского «Папашу Горио», как раз на том месте, где самый привлекательный герой романа каторжник Вотрен совращает молодого Растиньяка своими циничными советами.
     – Что? Належал аппетит? – ответил я своему товарищу. – Пожрать? Картошечку… жареную картошечку. Вот плита, вот сковородка, вот масло… почисть и пожарь…
     – Опять картошка?!
     – Весьма здоровая пища…
     – Сам говорил: «испорченному желудку и здоровая пища вредит».
     – Это не я говорил, а Апостол Павел. А он имел ввиду другое: что негодяю и подлецу никакие добрые советы не помогут.
     – Это кто у тебя негодяй и подлец?.. Я?!
     – И Апостол Павел, и я вместе с ним, имели в виду абстрактного негодяя и подлеца, так что не заносись… лучше жарь картошку…
     Хруст не может долго лежать и ничего не делать, и я пользуюсь этим. Он встаёт и моет картошку, аккуратно вырезая из неё гниль, но не срезая шелуху.
     – В шкурке самый витамин, – утверждает он, но ему просто жалко срезанной картошки.
     Я ходил позавчера и выпросил у своей бывшей целое ведро, но и оно уже заканчивается. Завтра попрошу ещё. Я думаю, даст по доброте своей. Она бы и меня пустила обратно, если бы не моя дружба с Хрустом, которая была причиной нашего разрыва.
     – Э! Читайло! Умственный инвалид. Раскинь своей натренированной мозгой, где нам взять выпивку, жратва же в глотку не полезет без стакана вина.
     Пришлось мне опять отвлечься от здравых наставлений Вотрена.
     – С иного мозга, сказал великий сатирик Дж. Свифт, лишь единожды можно снять сливки. Свои сливки ты уже один раз и навсегда снял.
     – Что за хрень ты порешь про какие-то сливки? Я тебе не про сливки, а про стакан вина. Или на крайняк, про стопарик самогона. А сливки я уже лет тридцать в рот не брал… и не хочется. И сатиру ты мне тут на голодный желудок не гоняй, не до сатиры… и юмора…
     – Он же, т. е. Свифт, сказал, что сатира это зеркало, где каждый находит все лица, кроме своего…
     Короче говоря, вынудил он меня всё же пойти в дом, к жене, просить банку вина. Обращаю ваше внимание, что  я отправился в свой дом, к своей жене, просить своего вина. Конечно, она дала ключ от моего погреба, конечно, я налил трёхлитровую банку из моей бочки и прихватил ещё баночку моих солёных помидор. Но перед этим мне пришлось выслушать малоприятные высказывания в наш с Хрустом адрес. Зато мы с ним душевно пообедали, допили банку и, подкинув несколько навозных лепёшек в мою печку и тщательно подоткнув ковриком щель под дверью моей летней кухни, улеглись спать.
     Как раз за окошком стемнело до завтрашнего утра.


     * * *
     Наутро явились первые признаки весны. На синем небе  плавало одно маленькое белое облачко, вовсю сияло холодное солнце, быстро потеплело так, что уже не прихватывало льдом сопли в носу, и можно было выставить из шапки ухо и услышать потрескивание оттаивающих деревьев. Но чтобы далеко уйти от нашего прибежища и пойти встретиться с друзьями у задних ворот городского базара, думать было ещё рано. Как там они пережили тяжкое бремя зимы, все ли дожили до живительных лучей долгожданного солнца? Наверно, есть и потери среди наших неприкаянных в новой жизни товарищей… потери случаются каждой весной… мы их обязательно помянем тихим уважительным товарищеским словом и выплеснем им на поверхность земли вина из… чуть не сказал - бокала… нет, из майонезной банки.  Слёз не будет, и даже наша чувствительная подруга Мариника не уронит по ним сестринскую слезу. Жизнь обошлась с нами сурово, и мы отвечаем ей такой же суровостью. Мы не ищем сомнительных благ нового времени: чужих зелёных денег - баксов, импортной, упакованной в целлофан, жратвы, иностранного – не отеческого  алкоголя, товарно-денежных взаимоотношений вместо честной дружбы. Каждый из нас по-своему скорбит по прежним, простым товарищеским временам. «…Нет большей скорби, чем вспоминать о времени счастливом средь несчастий…», (это Данте, если вы не знаете). Сколько же сейчас неправедного безнаказанно творится среди нас! Впрочем, это бывало во всякие времена перемен. С каждым из нас случалось, что приходилось красть по-мелкому, чтобы не пропасть с голоду или от жажды, но мы не крали у бедняка последнее…
     – Эй! Фикса! Смотри под ноги, в говно наступишь… подтаяло на солнце.
     Вот так всегда, только настроишь душу на возвышенное, так сразу… гов-но!
     – Фикса! Скажи… меня давно интересует? Почему своё говно не воняет?
     Извините! Тысячу раз прошу прощения за моего друга у интеллигентных читателей. Он прост, как… палка от лопаты. Что же можно требовать от солдата, выжившего в жестокой афганской войне. И прозвище своё – Хруст, он получил оттого, что его протез при ходьбе скрипит, как тележное колесо.
     – Да-а… Весна уже скоро… придётся уходить отсюда… в мой сарай… Как мы жить-то будем без твоего погреба и твоей бочки?
     – А ты ещё мою жену ругаешь, сердобольную женщину. Она нас всю зиму подкармливала и, можно сказать, не допустила нашей голодной смерти.
     – Ага, у неё, заразы, свой интерес. – «Зараза» это ещё не самое грязное слово, каким он награждает женщин.
     – Какой у неё может быть интерес кормить двух вонючих бездельников?  У неё, – уж я-то  знаю это очень хорошо, – простое доброе сердце.
     – Она хочет тебя возвернуть обратно, тупая твоя учёная башка! Знаю я бабскую натуру. Без мужика не могут они долго существовать, если ни на кого не могут свою злобу употребить.
     – Не «возвернуть», а вернуть, кретин. И зачем ей это нужно, меня возвращать? Кого возвращать?! Грязного ублюдка, вонючего алкаша…
     – О! Слезу пустил!
     У меня и вправду потекла слеза мимо носа и остановилась на небритой губе. Вспомнилась мне моя любовь и счастливые первые годы семейной жизни.
     – Слушай, Фикса. Я давно думаю, давай твой протез продадим. Если его хорошо продать, нам на две недели может хватить жратвы и выпивки.
     – Какой ещё мой протез? Это у тебя протез…
     – Мой протез не продашь, кому он нужен. А твою фиксу можно продать.
     Перед самой своей свадьбой вставил я золотой зуб вместо дырки во рту, на самом видном месте, и моя улыбка сияла золотом  во время свадебного застолья. Не железо же мне было ставить, а про фарфоровые зубы в то время у нас ещё никто слыхом не слыхивал.
     – Может ты ещё мне предложишь почку продать, или селезёнку,  чтобы тебе было на что жрать и пить, – очень обиделся я. Этот золотой зуб оставался  для меня единственным свидетельством моей прежней счастливой жизни.
     – Ладно, Фикса, не надувайся. Торчал  бы он в моей пасти, загнал бы, не задумавшись…
     Он бы так и сделал, я уверен…
     – Обещаю, что оставлю его тебе по завещанию.
     Мы стояли на берегу речки, схваченной тёмным льдом, на который за зиму нанесло мусора, мусором был усыпан большой пустырь на том берегу, где-то среди островков  высохшего камыша ещё оставались куски не растаявшего грязного снега. Невдалеке торчали рёбра, и валялся череп дохлой овцы, объеденный мышами. За пустырём тянулась в обе стороны полоса полуразвалившихся каменных заборов – это были зады городских подворий. Отсюда нам был виден высокий забор отцовской усадьбы Хруста, над ним торчала крыша убогого сарая, места нашего летнего обитания. И даже была видна дыра, которой мы пользовались, и скоро будем пользоваться опять. Глубокая меланхолия опустилась на моё сердце, при виде этого унылого пейзажа. Тут нам самое место, думал я. В раю это были бы самые его задворки, а если бы это был ад, тут обитали бы грешники, наказанные за невинный детский онанизм.
     – Опять нога зудится… – На Хруста, кажется, тоже напал весенний авитаминоз, он горбился и кутался в свой драный офицерский бушлат. – Как бы почесал бы я тебя, с каким почётом, кабы ты не сгнила на берегу такой же вот речки Фархар, недалеко от города Кундуз. А железку разве почешешь? Эх! Выпить бы чего-нибудь. Давай загоним твою фиксу… Шучу, Фикса, шучу.
     Но я уже сам думал, у кого бы попросить вина, чтобы залить нашу весеннюю меланхолию. Жена не даст – только вчера просили. Бесполезно просить у Михи Димчогло, он не даст «за так» и арбузной косточки. Но его младший сынок Мирча, который немного слаб мозгами, если его правильно попросить, может нацедить баночку в отцовском погребе. И я знаю, чем его можно пронять.
     – Пошли, Хруст, попробуем. Попытка не пытка.
     Мы пошли напрямик через речку, покрытую льдом, и через грязный пустырь, куда выбрасывают дохлых домашних животных на съедение ежам, крысам и голодным собакам. Поднялись по заснеженному овражку, который начинается далеко на вершине голого холма, – с него еще в середине зимы сдуло в овраг весь снег, – и по этому снегу поднялись мы к заднему забору Михиного скотного двора.  Когда мы пасёмся здесь, то чаще всего видим в щель забора как раз Мирчу, его недоделанного сына – скотный двор есть любимое место обитания этого четырнадцатилетнего мальчика. Здесь он кормит и поит животных, командует ими, точно так же, как им командуют его старшие братья. С курами, уточками и коровами он ласков, а с бычком, шестью овцами и тремя десятками крикливых гусей строг. Не любит индюков, но и они не любят его. При нём каждый раз его верная чёрно-пёстрая собака, которая всегда улыбается, свесив язык. Когда стоит хорошая тёплая погода, мы часто видим его на копне сена с книжкой в руках, – он водит пальцем по странице и шевелит губами, и тогда приходится поворачиваться и уходить, понимая, что это надолго и украсть ничего не удастся. Я знал его, когда работал учителем – он был слабый ученик и после пятого класса перестал ходить в школу.
     Нам пришлось подождать и немного помёрзнуть ожидаючи, но скоро он появился с ведром кукурузы и строгим – начальственным –  выражением лица. Пнул ногой главного индюка, который пытался напасть на него сзади, и высыпал кукурузу в длинное деревянное корыто. Я позвал его, сдвинув кусок фанеры, прикрывавшую в заборе дыру.
     – Эй, Мирча, дружок! Подойди сюда.
     Начальственное выражение лица его сменилось любопытствующим, он поставил пустое ведро и осторожно приблизился.
     – Здорово, парень, – неестественно радостно начал я, ещё не понимая, какими словами я буду продолжать разговор с идиотом. Он кивнул и, мне кажется, узнал небритое и помятое лицо бывшего учителя, сияющего фиксой  в дыре забора. – Твои братья где?
     Он напрягся, но ответил:
     – В колхозе…
     – А отец?
     – В колхозе…
     – И мамка в колхозе?
     – Дома… лежит…
     Ну вот и хорошо, теперь можно спокойно поговорить с парнишкой, не опасаясь…
     – Попроси… попроси пацана… – толкал меня в бок нетерпеливый Хруст. Я отпихнул его ногой, как только что парнишка отпихнул ревнивого индюка. Тут нужен тонкий подход…
     – Я знаю, парень, что ты книжки любишь читать?
     Парень кивнул и вытащил из-под курточки потрепанную серую книжку… господи боже мой… «Справочник жестянщика»! Так вот что он читает с таким усердием ума! Но почему? Не потому ли, что нет у него в доме других книг? Кажется, старший брат у него жестянщик. Или ему всё равно, что читать, и его завораживает сам процесс складывания букв? Такое бывает у идиотов.
     – О! Какая интересная книжка! А про что?
     – Про красивое… – ответил он, приподняв верхнюю губу в улыбке.
     – А что же там может быть красивого? В такой книжке…
     – Картинки… Красивые… – Он открыл книжку, и я увидел чертёж раскроя жестяного желоба, и какую-то формулу внизу чертежа.
     – А читать-то ты умеешь? Или только картинки смотришь?
     – Умею… Читать хорошо…
     – А другую какую-нибудь книжку ты читал?
     Он кивнул  и пошевелил складками кожи на лбу, пошевелил губами.
     – …шок имеет форму конуса, его шьют из сурового полотна… – вдруг заговорил он. – Кондитерский мешок не следует наполнять до краёв кремом или другой массой. Правой рукой собрать края, зажать их в руке и…
     Что это? Что это он шпарит наизусть, как будто видит перед собой текст? Текст какой-то кондитерский… а ведь правда, мамаша у него работала в городской столовой, пока не заболела… Какая-то её рабочая инструкция или учебник кулинара, он может находиться у неё в доме… попасть к нему в руки. Вот чудеса… помнит наизусть то, что читает…
     … во время отсадки слегка надавливать ею на массу. Левой рукой придерживать ме…
     Он умолк.
     – А дальше? – Удивлялся я всё больше. – Дальше можешь?
     – Дальше нету… Порватая бумажка…
     Вот оно что! Бумажка была оторвана от страницы… а то бы шпарил дальше на память. Вот же, чудеса природы… Обделён умом, зато награждён памятью. А только награда эта никак не может быть никому полезна. И ему тоже – что идиоту делать с этим бесполезным даром природы?
     – Ну, ты даёшь, парень! А что, Мирча, какую-нибудь книжку ещё помнишь?
     Кивал он как-то странно, коротко тряся головой и закрыв глаза. Чтобы не выпали? Впрочем, шучу. Вспомнился мне Цицерон: «Все глупцы несчастнейшие люди, главным образом потому, что они глупы». Но сегодня я позволю себе усомниться в мудрости Цицерона. Вот я вижу перед собой глупца, но вполне счастливого, именно потому, что он не знает, что он глупец. Он «счастлив», когда кормит своих животных, сбегающихся к нему с любовью. У него есть преданный друг – собака. Есть враг – старший индюк, – но и его он каждый раз легко побеждает. Никто не заставляет его делать ненужные вещи – ходить в школу, например. Каждодневный труд – носить вёдра с кормом и водой, чистить хлев или курятник, доить коров или собирать яйца из-под кур – ему в радость и в «счастье». Так почему же он несчастнейший человек? Нет, Цицерон не прав, и сам был бы «счастлив» иметь такую память, как у нашего идиота. Думается мне, что память  дана ему природой в качестве «счастливой» компенсации, в часы досуга имеющего радость и «счастье читать» и помнить прочитанное. Не знаю, понимает ли он, о чём читает.
     – И что ты помнишь из той книжки?
     Он опять собрал складки кожи на лбу.
     - «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Ло. Ли. Та.»
     Бог ты мой! Да это же Набоков! Его «Лолита». Как она попала к нему, откуда взялась эта только что изданная книга в нашей степи? Я читал «Лолиту», ещё работая в школе, но тогда она ходила по рукам в тайных распечатках, и читана была мною за одну ночь, когда я был на повышении квалификации в столице.
     Тут как раз меня начал сотрясать нетерпеливый Хруст,
     – Кончай болтать. Проси вина, пока никого нет, а то набегут...
     – Да отстань ты… тут такое!
     Меж тем идиот продолжал, закрыв глаза, и без всякого выражения, не соблюдая запятых и точек:
     – «Она была ло просто ло по утрам ростом в пять футов без двух вершков и в одном носке она была лола в длинных штанах она была долли в школе она была долорес…».
     – Я понял, понял, парень, ты умеешь читать. А скажи, где же ты книжку эту взял?
     Он задумался на четверть минуты, собирая свои распадающиеся мысли.
     – На рыпе…
Это на том самом замусоренном пустыре, с которого мы с Хрустом только что пришли. Как же там могла оказаться такая редкая и ценная книга. Среди битой и ржавой посуды, бывших штанов и драных шапок. Среди изломанных предметов быта и жизни простых городских людей. Среди стервятины и высушенных костей  мёртвых домашних животных… Кто выбросил или потерял здесь эту славную книгу «экзистенциально-элитарного романиста? Не узнаем…
     – А книжка где? – Решился я спросить – вдруг удастся заполучить её.
     – Папаша забрал… В сральнике…
     Вот как всё незатейливо в нашей провинциальной  жизни…
     – А ещё книжки у тебя есть?
     – Нету…
     – А хочешь, я тебе принесу книжку?
     – А-а, – радостно закивал он своим, не отмытым от навозной грязи, лицом.
     – Ты, парень, вот что… налей-ка мне банку… побольше… вина из вашего погреба, а я сейчас сбегаю и принесу тебе книжку… толстую, хорошую. А? Принести? – И когда он утвердительно замычал в ответ, я показал Хрусту кулак.
     – Сиди здесь и не суйся к пацану, пока я не вернусь. Понял? Сиди тихо, а то всё испортишь. – Я помчался домой, благо это близко, застучал нервно в дверь, боясь, что жены нет дома. Но она высунулась и веско сказала.
     – Не дам больше ничего, не проси.  И уходи со своим дружком – зима кончилась.
     – Уйдём, курочка моя, скоро уйдём. Чуть потеплеет, и уйдём… Ты не сердись, а вынеси книжку с моей этажерки…
     – Какую тебе книжку ещё?.. То тебе вина налей, то тебе картошки насыпь… пуст твой дружок тебе жратву добывает, а ко мне больше не ходи. Какую тебе книжку?
     – Любую… Любую книжку, цыпочка моя. Потолще.
     Она в сердцах хлопнула дверью перед моим носом и скоро принесла толстенький томик Джером К. Джерома, первый том известного двухтомника пятьдесят седьмого года издания, в котором и «Трое в лодке» и множество забавных рассказов. Мне стало жалко отдавать первый том – что потом делать со вторым? Но я не посмел просить жену принести какую-нибудь другую книгу – не получишь и эту, – улыбнулся ей благодарно и, забирая книжку, ласково дотронулся до её руки. Она отдёрнула её, как будто обожглась. Я побежал обратно.
     И вовремя.
     Этот кретин, потерянный алкоголик, увидев, что пацан несёт банку, и в ней бултыхается что-то похожее на вино, не удержался и высунулся, крича ему: сюда, неси сюда! Парень, увидев чужое, небритое и опухшее лицо, может быть, испугался или сообразил  своей коротким умом идиота, что это другой человек, не тот, который обещал ему книжку, развернулся и пошёл обратно. Если бы я не вернулся вовремя,  он бы исчез вместе с банкой.
     – Эй! Мирча! Парень! Вот книжка! –  крикнул я в дыру, пиная ногами Хруста, чтобы он – тупой придурок! – освободил мне место у забора. – Я принёс!
     Парень услышал и остановился. Он увидел книгу, просунутую мной в дыру, которой я размахивал, как аварийным вымпелом тонущего корабля, и кричал: я принёс. Опять он задумался, если можно так назвать тот мыслительный процесс, что происходил в его голове, переборол свои сомнения и, видя желанную вещь, осторожно приблизился.
     – Смотри, какая большая хорошая книжка, Мирча. Надолго хватит тебе читать. Берёшь!
     Он поставил банку перед собой, протянул руку. Я примерился, достану ли я сей желанный объект? Достану, если просунусь чуть поглубже. Но, как ни жалко отдавать книгу, которая, может случиться, окончит свою бумажную жизнь в сра…, простите, в сортире, но обмануть убогого я всё же никак и никогда не смогу. Как бы низко ни пал… Пока он, разломив книгу пополам, вглядывался в россыпь букв, я дотянулся до банки. Попятился и вылез к Хрусту. Он был бледен и едва не трясся от страха, что чуть было не упустил лекарственный напиток, а так же от своего похмельного смятения. Он не смел меня торопить, зная себя виноватым, а я не торопился, держа заветную банку перед ним и продлевая триумфальные минуты моего успеха.
     В этот день мы знатно отпраздновали приход весны.

 

     * * *
     Через две недели, в воскресенье, когда уже сильно потеплело, и сошёл почти весь снег, мы решились пойти на точку встречи у дальних ворот базара. Накануне, чтобы не идти назавтра с пустыми руками, устроили субботник и вычистили со двора зимний мусор, за что получили от моей жены два литра вина, две банки солений и большой круг хлеба. «Это вам на неделю, раньше не приходите, всё равно ничего не дам». Это её высказывание надо, конечно, воспринимать весьма условно, ясно же, что два мужика, да ещё в холодное время, сожрут это всё в два дня. И что такое два литра вина на двоих. Но что бы пойти  на встречу с товарищами, пережившими зиму, это вполне приличное количество еды и выпивки. Каждый из них что-нибудь принесёт в общий котёл.
     В воскресенье встали поздно, солнце уже поднялось над крышами. Сгрызли по сухарю и запили колодезной водой из ведра, чтобы не трогать приготовленные для встречи припасы. Хорошо ли, если банки будут вскрыты, от хлеба отрезан кусок, а вино в бутылке будет не под самое горлышко?  Не объедки, право же, мы несём для наших товарищей. Мы даже смогли немного привести себя в порядок и принарядиться. Нагрели с вечера ведро воды, помылись и побрились моим старым тупым бритвенным прибором, и даже простирнули рубашки, трусы и носки. Ночь сушили всё это над печкой, полночи не спали, но утром были очень довольны собой и совершённым нами подвигом, так что к выходу нам оставалось только побрызгаться тройным одеколоном, которого у нас, само собой, не было.
     На точке уже были двое наших – большая женщина Мариника и шебутной, весёлый гагауз Йордан, её друг и частый сожитель. Увидев нас, идущих навстречу с двумя газетными свёртками в руках, он стал паясничать и вопить.
     – Кто идёт! Генералы песчаных карьеров! Опа-на! Живые герои! А где ваши золотые погоны? Ты поглянь, Мариника! Без погон! Пропили, говнюки!  – И так далее, и в том же роде, с циничным матом, который невозможно здесь приводить.
Мы обнялись, а когда я прижимал к себе обильную, в два обхвата, Маринику, то от неё пахло земляничным мылом и дорогим одеколоном, типа «Шипр».  «Шифер, – обычно дразнил Йордан свою подругу, – шифером намазалась!». И нисколько не пахло винным духом. Ворота базара были открыты, ходили туда-сюда и махали нам руками знакомые базарные работники, ярко сверкали солнечными зайцами всякие оконные стёклышки и стеклянные товары, светились весенней радостью глаза людей, и в сердцах наших стоял праздник. Как в прежние времена, когда мы, серьёзные люди в галстучных пиджаках, важно и весело, праздновали Первомайские праздники. Всё  хорошее минуло…, но жизнь имеет свойство продолжаться до самой смерти. Радуемся, что живы, а помрём... Мудрый древний грек по имени Эпихарм, сказал: «Я не хочу умереть, но быть мёртвым меня нисколько не печалит».
     – Филимон Степаныч умер, – сообщила Мариника, и в скрипучем голосе её была кручина по нашему товарищу. Бывший работник райкома, честный партиец, не размахивающий своим партбилетом в те времена, и хранившим его на груди, когда многие жгли свои партбилеты публично. Добрый и наивный человек, лишившийся веры…
     – Дома умер… Полез через ворота… Помните, какие у него ворота были? Крепость! Свалился… хорошо – во двор… Утром невестка вышла, увидела… И чего полез?.. Ещё живой был, так его в дом занесли и положили на кровать… Не посмели, сволочи, на пол положить… Так в своей бывшей кровати и умер… В своём доме… – Рассказывала Мариника, и одышка мучила её каменную грудь.
     – Отвезли на кладбище в тот же день и закопали, как собаку… – радостно продолжил Йордан. – С партбилетом на груди. А через ворота полез, чтобы выкопать портфель в саду. Шо? Не помните? Он говорил, что спас партийные документы.
     – Какие на хер документы, – рассердился на глупость Йордана Хруст. – Партустав и список партвзносов? Рубли, советские рубли у него были закопаны, никому теперь не нужные. У всех у них, у райкомовских,  наши, народные деньги, были наворованы… Пока моим солдатикам духи бошки отрезали, они тут сволочи жировали. – Это была постоянная и неисчерпаемая тема ругани между Хрустом и наши умершим райкомовцем. – Справедливая война… Не мы, так американцы… Слышали! Газеты читали!
     Мариника уважала при жизни Филимон Степаныча, и больно ей было слышать про него гадости.
     – Заткнись, Хруст. Филимон Степаныч был не такой.
     – А какой? Ты его ворота видела? А забор в два роста?
     – Не говори про него так! Я у него на коленях сидела… когда маленькая была… Мой папаша с ним работал, уважал его… И я уважала…
     – Знаем твоего папашу, тоже нахапал у народа… – Хруста трудно было остановить в его справедливом гневе. Все знали, что «папашу» обокрали, и взяли у него саквояж, полный золота и камушков, и Маринике нечего было тут возразить.
     – Хорош, пацаны, собачиться, – замахал руками Йордан. – Вона! Ещё один живой герой костылями махает. О! О! Погляньте! На четырёх ногах как вышагивает! Как беременный паук! Тебя куда заносит, паук? Щас ларёк опрокинешь! Ходи влево… от! – Куражился Йордан, как обычно, как всегда не перестаёт он куражиться и веселиться  каждый час и каждый день своей беспутной неприкаянной жизни. И никого не раздражает его добросердечная куражливость, а только радует. А заявился к нам Вовчик, инвалид детства, убогий тридцатилетний, лысый и оплывший, как квашня, а умом шестилетка. Ни читать, ни писать, а слов может промычать двадцать-тридцать. Мы его не гоним, но особо и не привечаем. Пить с нами ему нельзя, от вина он опрокидывается в слюнявый припадок, мочится в штаны, а, очнувшись, долго ничего не понимает и ползает по кругу, не зная как стать на костыли. Наливать ему перестали, чтобы не оказаться виноватыми, случись с ним что… Зато есть над кем покуражиться Йордану, жестоко подшутить Хрусту, надсмеяться Маринике, да и я иногда… А он радуется нашему смеху над ним, веселится вместе с нами, гримасничает и захлёбывается хриплой задышкой, вызывая своим видом ещё больший, иногда просто истерический хохот. Потому и не гоним его, держим – для веселья. А ему радость от нашего смеха, может, единственная и последняя радость в его бракованной жизни.
     – А не пора ли?.. А?.. – Задаёт назревший вопрос Йордан. – Придёт кто или нет? А придёт, тоже не опоздает. А? Пацаны?
     – Пора! – Отвечает ему мучимый нетерпением Хруст. – Солнце уже в самую крышку печёт,  а в чайнике пусто…
     Мы идём  в закуток под крышей, куда валят товарную упаковку – ящики, картонные коробки,  и где служит на маленькой зарплате и продовольственном каждодневном пайке ещё один наш… не скажу – товарищ, но добрый знакомец. А не товарищ, потому что на службе, и  имеет другой социальный статус. У него хоть и мусорное место службы, а содержит он его в порядке – вони нет. В глубине окошко, под ним большой ящик, а вокруг маленькие. Это гостиная.
     – Григорич?! Ты живой?! – кричит во тьму закутка Йордан. – Принимай инспекцию. Щас посчитаем, сколько ты тут ящиков прихватизировал у трудового народа.
     – Это ты трудовой народ? – слышим мы голос Григорича.
     – Трудовой! Пять лет на почётной доске! Аж пожелтел. Трудовую медаль имею. Так что смотри! Мне почёт положен.
     Мы здороваемся за руку с пожилым, благообразным, облачённым в чистый небесно-голубой комбинезон, Григоричем, уволенным ещё в советское время ментом. За какой антисоветский грех – не известно.
     – Разрешишь погостевать, Григорич? – Деликатно спрашивает Мариника.
     Мы садимся на низкие ящики, – Вовчик остаётся стоять на костылях, ему потом трудно разогнуть колени, – и разворачиваем свои  гостинцы. Мариника, после смерти родителей живёт в родительском доме, у неё запущенное, но всё же хозяйство и она пользуется остатками бывшего благополучия, а вместе с нею и сожитель её, неугомонный Йордан. Она ставит на стол две пластиковые бутылки чёрного вина, большой отрезок вонючей овечьей брынзы и кусок пожелтевшего сала. Мы – своё, а Григорич – круг колбасы из своего пайка. 
     Что сказали бы благополучные граждане, явись они на наш скромный банкет? Много бы сказали презрительного, брезгливого, негодующего.  «Что за гнусную пьянку они тут устроили, на этой мусорной свалке?» – сказали бы одни. – «Это какой-то вонючий притон отбросов общества  и калек среди отбросов человеческой жизни!» – услышали бы мы от других. Третьи бы сказали: «Куда смотрит власть, допуская такие преступные сообщества. Требуем изолировать!». Мы всё это уже слышали от негодующих граждан, и полиция нас забирала, и даже пыталась повесить на нас чужие преступления… но мы опять здесь. Весёлые и живучие. Пьяные и полные презрения.
     – Григорич! – Шумел оживший от вина Хруст. – Что же ты нашу брынзу не жрёшь? Брезгуешь, ментовская твоя кость?
     – Очень она едкая, ваша брынза,  я вот, колбаску… А насчёт ментовской кости, так мы с тобой в одном звании, майор, и когда-то крестились на одну икону. И над моей головой не раз пуля искру вышибала. А винцо у Сергей Михалыча марочное. Налей-ка ещё стаканчик, Сергей Михалыч.
     Сергей Михалыч это я. Когда я был учителем русского языка и литературы, то был Сергеем Михайловичем, а теперь я Фикса… Внучка Григорича училась в моём классе, и мы встречались с ним на педагогической почве. А вино моё, в самом деле, доброе. Позапрошлой осенью, когда мы коротко опять сошлись с моей женой, я успел собрать обильный виноградный урожай, наполнить бочки в моём погребе, и двадцать восемь дней блаженно сожительствовал с любимой женщиной. Но в один несчастливый день спустился в погреб набрать картошки и, почуяв дух поспевающего вина, вышиб затычку из бочки…
     А Хруст уже гнал Григоричу афганскую повесть, как он, будучи ещё старлеем, держал с бойцами высотку в горах, и как саратовские менты пришли ему на помощь. «Менты тоже люди!», убедительно сказал он в конце своей повести.
     В наш закуток приходили разные торгующие люди, кидали пустые коробки и ящики, отвлекали Григорича, прерывая шумную нашу, но мирную болтовню. Кто приветствовал нас, тем мы душевно предлагали стакан вина и кусок брынзы, а кто хамил, мы отвечали тем же, а хамить, уверяю вас, мы умеем. И так, блаженно, длился наш день. Мясник Семён принёс банку своего «первейшего на махале» вина, но все признали, что моё лучше.  Мясник ушёл недовольный, а мы допили трёхлитровый пузырь его прекрасного бессарабского напитка. Большую часть слегка подкисшего торта, принесённого хозяйкой конфетной лавки, сожрал Вовчик, но и нам попало по куску. Принесли Григоричу треснутую банку вишнёвого компота, и она пошла на наш стол. Скажите, разве мы не можем сказать про себя, проживших такой чудесный день своей жизни, что мы счастливые, достойные и вольные граждане своей страны и своего города. Мы не ходим на выборы, но никто не отнял у нас этого гражданского права. У нас часто нет крыши над головой и куска хлеба, но есть достоинство и свобода жить вольно, отвергнув всякое стяжательство. Псевдо-Лонгин писал в своём трактате «О возвышенном»: «Удивляются тем, которые могут иметь всё, но по душевному величию презирают это»…
     – Э! Фикса! Очнись! – Трясла меня Мариника. – Помоги Вовчика вынести, обосрался парень.  Говорила, не давайте ему торт жрать. Куда его теперь?..
     Ну вот, вы сами видите, только подумаешь «о возвышенном», так сразу какая-нибудь гадость и вонь.
     Пришлось нам отвести его на колонку, снять штаны и рубаху, и веником смывать с него дерьмо. С голого, толстого, как здоровенький младенец, лежачего под струёй воды и орущего «маааа-мааааа». 
     Народ смеялся и давал советы…



     * * *
     Целомудренная, нежная весна быстро превратилась в жаркое порочное лето, и мы с Хрустом давно уже живём в его навозном сарае, добывая насущное как придётся: попрошайничеством, собирательством, воровством. Мы освоили народный  промысел – сдачу металла в пункты приёма. Я знал, где  в моём бывшем хозяйстве были залежи: на чердаке и за сараем. Мои бедные родители, приученные жизнью ничто пришедшее в негодность не выбрасывать, сносили на чердак разную утварь типа сковородок и кастрюль, а за сарай – ненужное железо. Железо заросло густой травой, а сковородки на чердаке покрылись слоем пыли и голубиного помёта. Всю весну мы, дождавшись ухода жены на работу, таскали железо и чугун, а, выбрав всё, стали осваивать чердак. Кончился и чердак. А когда кончилось всё, меня неожиданно посетили воспоминания о моих познавательных краеведческих путешествиях в подростковом возрасте. Пацанами мы исследовали и рыпу, и пустырь, и берега нашей речки, а также извилистый, заросший акацией, овраг, стекающий с холма, куда в прежние времена из ближайших подворий сбрасывали некондиционный мусор: старые холодильники и стиральные машины, поломанные сельскохозяйственные орудия и даже разрушенные от старости или побывавшие в авариях автомобили. Всё это теперь заросло глиной, но их всё ещё возможно раскопать и отвезти в пункт приёма. Я живо представляю себе забавную картинку: долговязый Хруст катит перед собой детскую коляску, из которой торчат куски ржавого и гнутого железа, а рядом семеню я, коротыш, меньше его на полторы головы, с кошёлкой старательского инструмента: ножовкой по металлу, молотком, фомкой и лопатой на плече. А? Тарапунька и Штепсель!? Кто может сказать, что мы без труда ели свой сухой хлеб и пили свой стакан горького вина. Это был нелёгкий труд, но вольный, без всякого принуждения.
     Когда же выросла в огородах первая редиска, полез первый лучок, появились листочки салата, крапивки, стали мы заимствовать понемногу у невнимательных соседей необходимый витамин. Знали и тех, у кого лучше попросить, чем воровать.
Кормились, как божеские птицы.
     Но рано или поздно всему приходит конец.
     Мариника как-то за кружкой вина сказала Хрусту:
     – …А твоя-то вышла замуж. За мента. Ну, то есть, за полицая. Локотинент. Живёт теперь в твоём доме.
     – Что за локотинент? Хрень какая-то.
     – Лейтенант по-старому.
     Хруст в тот день, посмурнел и напился больше чем всегда. Скрипел зубами.
     – Почему меня на войну не берут? – рычал он и рвал пуговицы на рубахе. – А хоть бы и кашу солдатикам варить? На войне – жизнь! Я умею воевать, а не железо копать.   У меня ни один солдатик по дурости не погиб. А сколько мы духов положили – только их аллах знает.
     – А убьют?.. – жалела его Мариника.
     – Так то на войне, а не в канаве. Пуля в лоб и ты уже в солдатском раю.
     В ближнее воскресенье, – мы ещё не расклеили глаза после вчерашней пьянки, –услышали,  что кто-то выламывает замок и сотрясает дверь со стороны сада, которая за годы вросла в землю. Наконец дверь распахнулась, и вошёл, щурясь и тихо матерясь, мужик, в майке и милиц… полицейских штанах. В руке у него была монтировка, а на голых ступнях – домашние тапочки. «Новый муж», тут же подумал я, и, уверен, тоже самое решил и Хруст.
     – Э-та ш-то та-кое? – спросил мужик. – Как сюда попали? Кто стенку разворотил? Пошли вон, сволота!
     Он размахнулся ногой, и ударил в бок сидящего на навозной куче Хруста. Он не мог ударить больно, но я, зная Хруста,  и зная, что такое, когда у Хруста делается улыбчивое лицо идиота, испугался… Он медленно и шатко распрямился, как складной метр, утвердился на своём протезе, оскалился и ударил мужика в середину лица правой и тут же левой. Когда-то он хвалился, что это был его коронный удар, в те времена, когда он занимался боксом в военном училище, но годы пьянства и бродяжничества не прошли для него безвозмездно – он не удержался на ноге и на костыле, и упал на колени. А молодой и тренированный полицай не упал, устоял, хоть и залился кровью до самого пояса. Он поднял монтировку и сильно дарил Хруста по голове…   
     Приезжала полиция, составляла протокол, меня допрашивали с пристрастием. Заставили расписаться в протоколе и прогнали.
     А Хруста увезли в милицейский морг.


Рецензии