Домовушка полная версия

Повесть о неприметной Домовушке и храбром Пасечнике

Часть первая. Домовушка и дом
1982
"В-з-з-з," - поет веретено, "В-з-з-з", - сухие пальцы сучат нитку, привычно отделяя катышки непрочесанной шерсти, сухие пальцы управляют веретеном, то заставляя его взлететь вверх по нитке, то спуская до самого пола. Круглые бока толстеют на глазах, серая пестрая нитка наматывается по диагонали, потом крест-накрест, потом опять по диагонали, но уже слева направо...

Домовушка сидит за устьем и сонно следит, как Анфимовна прядет. Анфимовна уже стара, но Домовушка много старше. Она помнит Анфимовнину мать, и ее мать, и мать той, и другие избы помнит Домовушка, другие земли, откуда ее привезли много поколений назад. Много веков шмыгает она среди пыли и паутины, суетливая маленькая вроде-как-старушка, серая, неприметная, а дом без неё – не дом. Так - изба, набитая кучей непонятных бездельных предметов.

- Конь боевой в походной амуниции-и-и-и-и
  Стоит и ржет, когой-то ждет.
 - поет Анфимовна. Это песня Петруши, он завез ее на село с какого-то слета комсомольских активистов, но Домовушка слышала эту песню много раньше, далеко, на юге, где почти все время тепло и еды вдосталь.

Когда Петруша взял Анфимовну из дома, той не было восемнадцати. И звали ее тогда Катерина, а чаще Катька. Четвертая девка в семье, где родилось семнадцать детей, а выросло одиннадцать. Домовушка любила Катерину за сноровку, за умелые руки, за добрый ровный нрав, за крепкую струну в характере. Но никак не думала Домовушка, что жить ей придется с ней: надеялась на Сашу, старшего сына. А тот взял и женился на учителке. Что они, городские, в хозяйстве смыслят! Печь вечно неверно топлена, еды в доме недостаток, грязь и разорение везде, а она сидит, керосин жжет - тетрадки проверяет или книжку читает. А потом и вовсе подхватили они болезнь откуда-то, прокашляли года два, да и сошли в могилу один за другой.

Александра, первая дочь, уехала в Каргополь. За злой капризной Сашкой Домовушка не потянулась, стала ждать, высматривать. Лидка в девках засиделась, Анну выдали за пьяницу негодящего, Павел с Федором жениться не торопились, Катерину Петруша увез в соседнее торговое село. Думала Домовушка уже, кого из младших выбирать придется, но пришла беда. Большая беда, на всю деревню, на всю округу, со странным диковинным именем. Столько раз слышала это имя Домовушка, что и теперь помнит: раскулачивание, коллективизация.

Анфим Алексеевич, крепкий, любой хозяин Домовушкин, и детей работящих вырастил, а как пришла новая власть, дала землицы, так и совсем расцвело хозяйство. Купил он у местного купца дом. Хороший дом, новый, на кирпичном фундаменте о двух этажах: нижний, теплый, был зимним, верхний - летним. Анфим Ляксеич не боялся советской власти, хотя честный северный купец и предупредил его, что сам продает дом с целью уехать от греха подальше куда-нибудь на сибирские или среднеазиатские стройки. От большевиков он видел, не считая негодящей затеи с коммуной, только добро: земли дали вдоволь, налогами не глушили, коровы завелись в хозяйстве, кони, единственная любовь Анфима Алексеевича, ходили гладкие и блестящие. Когда случилась Гражданская война, сам лично наладил он двоих сыновей с конями в Красную Армию и не прогадал - все вернулись живыми и здоровыми, и пользуются в сельсовете большим уважением. А и что его семью не уважать? Одиннадцать детей - и все работящие, ладные, семь из них ещё с отцом живут. На то и нужен большой дом, чтоб большая семья жила в нём.

Все забрали. Дом под сельсовет отдали, хозяина увезли чужие люди, они же скотину увели, сундуки, лавки, кровати со столами повытаскали. А уж соседи все остальное унесли по домам. Бочка без днища стояла во дворе - дождевую воду для хозяйства собирать, и ту выкопали и укатили куда-то. Домовушка от напасти такой и не знала куда деваться. Потом приехала Катерина, забирать отца, поклонилась в баньке, достала старый валенок и сказала слова старые, правильные: "Домовушечка-душечка! Милости прошу: поезжай со мной в мою избу, за мою печку", и глаза отвела в сторону. Шмыгнула носом Домовушка, метнулась серой тенью в валенок и свилась клубочком.

Новый дом, новые люди, скупые да неласковые... Но Катерина рядом, детишки снова бегают, да и Петр Михайлович мужик хоть куда, тоже годящий хозяин. Обжилась у них Домовушка, три дома с ними сменила. Теперь вот Анфимовна в квартире живет, ну да с печкой, с полатями, с погребом да с чердаком... К тому же Домовушка одна на весь дом, на все четыре квартиры, все равно как своя изба. Тридцать лет уж вдовеет Анфимовна, а все помнит старые песни. Это нравится Домовушке. А еще ей нравится, что Анфимовна помнит старую прялку и веретенца, и станок ткацкий помнит, и крючки с коклюшками. Что руки у нее все время в работе, ноги праздно не сидят, голова лениво не мечтает. Даже и с очками смирилась Домовушка, хотя не понимает она, зачем окна на глаза надевать. Зачем это кривое окно в углу, которое телавизор зовется - люди там неправильные, часто одни головы да плечи, и голоса у них не изо рта идут, а откуда-то со стороны совсем? Раньше вот тоже радиво было. Заорет с шести утра песню бойкую и до девяти вечера говорит, поет и музыку играет. Зачем? Гармошку Домовушка понимает вечером на завалинке, тихую беседу за чаем, пляски на свадьбе и поминках, хотя половиков, конечно, жалко... Радиву не понимает.

Летом в квартире шумно: наезжают Анфимовнины дети - бездельники, которым в городУ нечего делать, внуков привозят, Домовушке морока одна: то кружево на покрывале изжуют, то ножиком на столе слово выковыряют, то за печкой спрячутся и известку поотколупывают, да еще и съесть ее норовят.

Осенью и зимой хорошо. Печка натоплена, в доме только Анфимовна и ногастая Галька - младшая дочь, вечером придут соседки на чай с калачиками, старины вспоминать, а то как сегодня: Галька в клуб убежала, Анфимовна в кухне прялку наладила и "В-з-з-з, в-з-з-з" поет веретено, потом будут шерсть в клубки мотать, потом на морозе выстуживать, потом носки и чуньки вязать... "А-а-а-х", - зевает Домовушка, сворачивается в клубочек и засыпает, довольная, что сделала верный выбор.


1929
Еще вчера Катерина горела огнем, еще вчера пила, не переставая, воду, и каждая жилочка в теле болела. Еще вчера мучилась душа: пропало дите, первый, сынок, вышел до срока мертвенький. А сегодня она проснулась - зябко, потянулась к ковшику - рука не поднимается, боли нет, да и как будто тела нет тоже, и чувств никаких не осталось. "Помираю" - спокойно подумала Катерина и стала готовиться.

По-настоящему по-правильному надо бы исповедь принять, собороваться. Да перед свадьбой сняла свой крестик Катерина, выбросила - Петруша велел. Он комсомолец, активист, его жена должна быть сознательной. Да она и не верила никогда истово, так, справляла, что положено, не задумываясь. А теперь что? Если бог-от есть, значит ждут ее уж черти со сковородами. Страшно. Страшно помирать, ей всего девятнадцать годов будет осенью. И все какие-то глупости на ум лезут.

Как девчонкой в Каргополь к родственникам ходила. Сапожки и хорошую одежу в узелок завязала и несла на плече. Другой узелок - с шаньгами и квасом - в руке несла. А шла босиком, ног не жалко. Или как дядя Николай с Питера приезжал, с женой. Оба ладные, красиво одетые, веселые. "Что ж ты, Катя, босиком ходишь, гляди, уж женихов высматривать пора. Пришлю тебе ботиночки и из одежды чего, а то гляди, и парня ладного пришлю!" Вроде как с угрозой говорил, но посматривал так, что было Катьке боязно и весело.

Одежа у Катерины была. Справная, хорошая, приданого наготовлено было. Но пришла коммуна, отец, передовой середняк, записался один из первых, лошадей привел, скот, инвентарь и одежду тоже всю в кучу собрали. Катька ревела: жалко было платов да кофт вышитых, сколько вечеров над ними глаза портила, а что поделаешь. Только коммуна не удалась. Урожаю никакого не было, скот запаршивел, коней своих Анфим Иванович с общего двора молча увел и долго потом, мрачный, в порядок приводил. Как и живы остались, бедные! А сарафаны да платы Катькины по всей деревне щеголяют на чужих девках, молодухах и бабах.

И с ботиноцками-от тоже. Не обманул дядя, прислал с Питера ладные ботиноцки, как раз по ноге, да штуку сукна прислал на юбки. Только три раза и надела их Катерина, как Анна, невестка, Сашина жена городская, глаз на них положила. Канючила-плакала, пока отец не велел: "Снимай, Катерина! Ты, девка, и так походишь." Тогда-от Катерина и решила, что пора замуж. Приданое кой-какое подкоплено, и пока его какой-нибудь коммуне или Анне не отдадут, пора. А тут и Петрушу встретила. Красивой, ловкой, любой... Правда из чужого села, да всего-то в трех верстах, и село торговое, отец с братьями часто бывать будут - не страшно. Отец отговаривал: "Ты, девка, у меня привыкла в достатке жить, при хозяйстве хорошем, там дом-от бедный, негодящий совсем". Мать тоже плакала-напевала на ухо: "Катюшка, свекор злой, порченный, Петр тоже больно хорош, всем девкам на зависть. Не будет тебе там доли, одумайся, окстись". Да уж Катерина решила все, не старые времена - уехала с Петрушей.

Пожалела, конечно. Не того, что Петрушу выбрала. А того, что в доме новом делается. Свекор скуп, все приданое отобрал, наволочки да простыни с кружевом, полотенца вышиты, протчее, пользуется Катерина старым, плохо деланным да плохо беленным. Мыло и то берет Михаил Лексеич, режет кусок на четвертушки, высушивает на печи, и выдает по счету. Меньше смылится, считает. Мяса в доме нет почти, пироги хорошие не затворить - сметану, масло да яйца прячут, из рыбы один сущик сушеный в мешках стоит. Но Катерина приноровилась и из того, что дают, блинцов состряпать, супу наварить, в праздничный день пирог, чтоб не обидно было гостям подать.

Она бы навела в доме порядок, если б муж поддержал. Да Петруша тихий больно с отцом говорить. Старший сын, а голосу подать не смеет. Вот и сейчас стоит, смотрит понурый, слушает: "Значит, не судьба. Видишь сам - не жилица уже. Бог дал, Бог и взял". И слова уплывают куда-то, и свет в глазах тухнет, и думает Катерина: "Все, кончаюсь".

Тот ли день, другой ли... Трясет кто-то:
- Катька, Катька, да ты что! Открой глаза, Катерина! Федька, беги к фельшеру, скорее! Ах вы, суки, до чего девку довели, - Павел, брат. Хотела Катерина сказать ему, какая она девка, она уж мужнина жена, да только глаза скосить и смогла. А у двери Олёша стоит, младший брат, любимой. Бледный, трясется - мальчишка совсем, догадался бы кто спровадить его отсель, не место ему.

- Олёша! Подправь огонь в печке. Пётр, где у вас вода? Не понимаешь, что ль? Тащи воду из колодца, если в доме запасу нет. Ну и хозяйство! Ну и хозяева!

Фельшер пришел. Осматривает, материт всех, Петрушу особенно. Пить дает что-то гадкое, горькое, щупает больно, мажет чем-то, ой больно, больно! пустил бы уж, не мучал напоследок. И на второй день пришел, и на третий. А все болит, тянет все, но силы прибавляются. Анна, сестра, приехала: хозяйство правит и за ней следит. Павел тоже при ней остался. Свёкор и слова сказать боится, Петруша виноватый ходит, смотрит жалостно. Подошел бы что ли, чего боится? Подозвать, нечто?

Подошел.

- Ты, Катя, прости меня. Виноватый.
- Да что уж.
- Фельшер сказал, ты молодая, сильная. Все в порядке у тебя, будут еще дети.

Когда еще будут... Встать бы. Половики вон перетрясти надо, затоптали совсем, чугуны перемыть, стирку устроить, огород проверить - не гожа Анна в хозяйстве.

1989
Домовушка собирается в гости: укладывает в узелок половину сочника, несколько ягод из свежего малинового варенья и щепотку заварки. Домовушка редко теперь выбирается из дому, мало здесь осталось ее прежних товарок, а с пришлыми разговаривать больно не о чем. Поделятся они с тобой сплетнями, ты с ними сплетнями поделишься, а душевной беседы, разговору хорошего не выходит. Про старины они, конечно, тоже поболтать горазды, да ихние старины Домовушке ни к чему. Вот разве что эта, совсем чужая, которая черный плат до бровей носит, расскажет про диковинное житье-бытье там, где избы не из дерева строят, а, как печи, кладут или, как крынки, из глины мажут. Там, говорит, до неба подать рукой, там земля вся крыльями поднялась, будто взлететь готова, а бывает, и взлететь иногда пытается - расправляет перья. Врет, поди. Но складно врет, печально, с тоской и вздохом - скучает.

Домовушка пойдет к старой своей приятельнице, в избу Анны Ивановны. Анна-от из одной деревни с Анфимовной, пятью годами старше, когда уплотнение было, из заречной деревни Авдотьино в село перебралась. Тоже старые обычаи помнит. У нее у одной настоящий станок остался. Вот Анфимовна и собралась - настала пора новые половики ткать.

Две недели Анфимовна готовилась. Перво-наперво вынула из сундука старые платья, халаты, занавески и стала пластовать на полоски шириной в сантиметр. Галька эти полоски связывала и в клубки мотала. Потом принялась Анфимовна полоски сучить, узелки разглаживать, лишнее отщипывать, и получилось что-то вроде толстой пестрой пряжи. Теперь сложила клубки в большой таз, сама кофту коричневую надела - старую, платок желтенький - повседневный, в уши вдела сережки медные с фиолетовыми камушками, в сумку положила сочники, что с вечера напекла. Пока Анфимовна с печеньем возилась, осторожно укладывала (сочники хорошие, тестяная корочка тоненькая, чуть нажми - и лопнет, вылезет творожная начинка), Домовушка среди клубков серым катышком затаилась.

Вышли, идут. Кругом шумно-о! Мотоциклы эти визжучие, тракторы гремучие, люди тоже стали какие-то громкие в последнее время. Анна Ивановна на малом селе живет, полчаса добираться надо. По дороге еще раза три останавливались, со встречными баушками заговаривали, и кажный раз одно и то же:

- Екатерина, здравствуй! Куда идешь-от?
- А к Анне иду, половики нужны.
- Да твои-ить и вовсе не старые.
- Ну уж лет пять прошло, как деланы.
- А я в магазин, да в больницу загляну, что-то руки прихватывает. Совсем полоскать не могу - распухают и огнем горят. Ну, поздорову тебе!
- До свидания.

Но все-таки дошли. Дом у Анны Ивановны врос в землю до самых окон. Старой постройки, с огромным сараем, в котором теперь только полки с вареньем да грибами солеными, и станок стоит.

- Здорова-а, Анна! Стан-от наладила?
- Здорова-а Катерина. Идем-от, сама наладишь. С вечера смотрела - вроде работаи-ит, - речь старая, неторопливая, певучая, Домовушка так заслушалась, что едва успела вовремя выскочить из клубков и в угол, туда, где уж ждет подружка с чайком, сахарком, разговором приятным.

Дальше будет все давно привычное, но от того еще больше милое: старухи наладят станок, приговаривая, что совсем плох стал и рассохся совсем, Анфимовна натрет маслом челнок, натянет основу из белых суровых ниток, навощит их для крепости, приладит клубки, и начнется тягучий мерный перестук, и постепенно основа заполнится разноцветьем. Это в клубках нитки кажутся беспорядочно пестрыми, а в дорожке возникнут ровные полоски одинаковой ширины, перемежающиеся по цветам: голубая, потом белая, потом розовая, потом желтая, там снова голубая, фиолетовая, белая... Когда Анфимовна тряпье пластовала, мимодумно отмеривала длины, прикидывала сочетания, готовилась.

Потом полотно снимут со стана, свернут в штуку, уложат в таз, Домовушка туда же нырнет и поедет домой. Дома дорожки разрежут, края обошьют заранее заготовленным кантиком из цветастого крепдешина, ткани плотной и крепкой, но на тканье не гожей, и уложат в сундук.

А зимой, когда плотно ляжет снег и станут морозы, дорожки раскатают у дровенника, Анфимовна возьмет веник, заметет их снегом, сама займется другим делом, поглядывая острым глазом - не безобразят ли мальчишки, не польстится ли кто на ее новье. Потом тем же веником сметет снег, перевернет дорожки и повторит все сначала. Галька тем временем вышоркает полы в доме, и когда выявившие истинную яркость, пахнущие свежестью и чистотой половики настелят, станет ясно, что скоро праздник.

- Ну вот, и мы-от к Новому Году справились, - довольно скажет Анфимовна, и они с Галькой сядут ужинать.

1986 г. Носок
Как-то к Анфимовне зашел сосед - старик Сметанин. Ну, зашел и зашел - в это лето он что-то повадился заглядывать. То о покосе заговорит у колодца, да с разговором до дома и проводит. То картошкой старого урожая поделиться попросит. То заметит, что крючок на двери расшатался и починит. То подгнившую доску в мостках заменит. То придет к вечернему чаю и надоедает рассуждениями о положении в Никарагуа и американском президенте Картере, до которых Анфимовне и дела нет.
Анфимовна вздохнула, отложила недовязанный носок и спросила:
- Цаю горяцего хочешь?
- Не откажусь.
Включила чайник электрический, достала пирог с брусникой, не домашний, покупной - из кулинарии, присыпала сверху сахаром-песком, порезала на куски, добавила рафинаду в вазочку, налила две чашки чаю и села рядом, приготовилась слушать. Старик Сметанин интересного разговору вести не умел. Местных новостей не обсуждал, говорил длинно и путанно о том, что в газетах пишут. Анфимовне было скучно. Домовушка и та раззевалась за печкой, не зная, что вот сейчас случится невиданное.
Чай допили, чашки в сторону отставили и принялась Анфимовна вытирать стол тряпкой, сделанной из старого фартука, который прежде был ситцевым платьем. И тут старик прокашлялся и сказал:
- Я вот что думаю, Катерина. Я один живу, ты тоже женщина самостоятельная. Давай обженимся. Вместе оно сподручней.
- Че-е-его? - странным тонким голосом пропела Анфимовна и треснула мокрой тряпкой старика Сметанина по сухой коленке.
- А ну-ка иди отюда! Иди-от, не оборачивайся, - и погнала короткими точными тычками к двери. Старик побледнел. "Обиделся," - подумала Домовушка, - "Так тебе и надо, леший старой! Ишь что удумал!" - и сурово поджала губы.
А Анфимовна проследила, как гость вышел за калитку и пошел мимо колодца к своему дому, вернулась в комнату и принялась довязывать носок.

1992г.
Домовушка озабочена. Домовушка встревожена. Уже с месяц Анфимовна по утру открывала верхнюю вьюшку, подносила к ней перышко из подушки и сурово говорила: «Плоха тяга стала. Пора чистить». Чистить печь – Домовушкину вотчину – должен печник. А где сейчас печника хорошего возьмешь? Не остаться бы без приюта настоящего, без тепла, тишины и старых пыльных паутинок в углах… Совсем спать перестала Домовушка, шмыгает по углам да по валенкам, страх потеряла. Вечор ее едва один из внуков, задержавшихся до сентября, не поймал: маленькие, они ловкие – страсть! Хорошо Васька, грязно-белый Анфимовнин кот, сбоку подпрыгнул и с малышом мягкой лапой играть начал, тот и забыл обо всем. Васька - верный дружок Домовушки, у них и молоко одно на двоих, и развеселые скачки по ночам, и нагретое место на зиму.

Печник был уж раз в доме у соседей – молодой, тридцати нет, разворошил печку, только пуще дымить стала… Витькой зовут - Домовушка запомнила. А ить печка – это все, это сердце дома. С нее день начинается, когда Анфимовна огонь разведет да завтрак с обедом готовить начинает, ей и заканчивается, когда золу вечером выгребает и в ведерко складывает для огородных дел. Через нее свежий воздух заходит, а дурной выходит (в последнее время, правду сказать, что-то не очень хорошо). Или если гроза, например, - настоящая печь и вместо громоотвода сгодится. Домовушка грозы боится: знает, что в раз можно бездомной стать. Видела Домовушка товарок своих обездоленных в старые времена, по коровникам и дровенникам сиротствующих. Сейчас, конечно, проще. Сейчас не в каждом дому хозяйка есть. Да ить не в каждом дому и захочешь хозяйствовать-то!

Вот когда они с Катериной к свёкру ее первый раз приехали, сколько горя было Домовушке! Изба теснехонькая, окна маленькие, три семьи вповалку в одной комнате спят, кладовые полупустые, масло, сметану да яйца старухи берегут – копят на Паску. Какая Паска-от! Даже она, Домовушка, знает, что теперь нет такого праздника, кончился. А и раньше? Сколько, бывало, масла да сметаны прогоркнет, сколько яиц стухнет до Паски этой! Сколько младенцев от голода слезами изойдут? Один раззор в хозяйстве. Свекор – Михаил Лексеич – лютой… Чуть что не по его, хватает вожжи, ухват, а то и топор или вилы, а сыновья его успокаивают опасливо и почтительно. Это оттого, что кровь в нем мешанная (мать-солдатка нагуляла, а отец, говорят в селе, цыган был – кузнец заезжий). Правда или нет – не Домовушкино дело, а сам тёмной, худенький и жилистый, волос черный кудрявый. Петруша уже кожей белый, и глаза серые, как следует, но тоже чуб вороной никакой мыльной водой не пригладишь.

Пришел! Пришел печник! Пришел родный, Иван Архипыч пришел - его, видать, из-за реки, из Авдотьина непутевый Вовка привез. Старой, настоящий. Домовушка вокруг обежала, за саквояжем с инструментами спряталась: сидит на корточках, смотрит. Выстукал печку понизу, сначала молоточком, потом и пальцами, нашел место, счистил побелку, два удара долотом и вынул заветный кирпич, прямо в самое место попал. Метелочкой выгреб сажу, много – Домовушка едва не расчихалась (вот страм бы был), ершиком прочистил, потом поднялся, в верхнюю вьюшку гирьку на веревочке спустил, проверил, как проходит. Анфимовна принесла длинную щепу. Зажег, посмотрел, как огонь изгибается, еще почистил ершиком, сказал солидно: «Воды давай». Замесил раствору самую малость, кирпич на место вделал, растворил алебастру, с клеем намешал (клей на рыбьей чешуе Анфимовна заранее в кружке эмалированной сварила) и замазал. Как будто так и было. И пошел к рукомойнику, а там уж Галька с полотенцем стоит, улыбается. «Сколько должна-от?» - спрашивает строго Анфимовна, доставая кошелек из хозяйственной сумки. «А сколько не жаль». Анфимовна колеблется. Галька прибежала со своей лаковой сумочкой размером с книжку, «Я, мама, заплачу за работу», достает трешницу, протягивает. «Много даешь, деушка» - говорит Иван Архипыч, сдает рубль и собирается уходить. «Хоть чаю-от выпей» - спохватывается Архиповна, - «Калитки вон сама пёкла». С часок еще чаю попили, разузнали все про зареченские дела, где только четыре дома и осталось жилых, одни старики и старухи, а лес на задки наступает, и распрощались.

Вовка на пороге задержался, пока Иван Архипыч курит у калитки. «Мне бы, мама, до получки трешку» - мнется-краснеет. «Не давай, мама!» - Галька кричит из комнаты – «Пропьешь ведь, непутевый!» Анфимовна достает бумажку, он неловко сует ее в задний карман мятых грязных брюк. Вернет, конечно. Домовушка знает - не денег жалко Гальке…

Вовка довольный убегает в три прыжка через крыльцо, улыбка в пол лица, совсем как когда мальчишкой несся на речку летом купаться. Любила его Домовушка, хоть и непутевый: приходила ночью сон сторожить, отгонять дурные мысли, да заодно белые вихры на палец накручивать. Жаль, только кудри хороши и получились!

1998 г. Старина Домовущки о малахае

Ты малахай видела, нет? Это тулуп такой длинной, матерущщой. Анфимовне досталась пара таких, ещё при царе деланных, в приданое. Вот она их кажную зиму из сундуков вымала, щёткой вычищала да на забор на мороз вывешивала. Палкой поколотит,  пыль домашнюю сундуковую выбьет, проветрит, проморозит – они словно и новы, так что любо-дорого смотреть.

Вот один раз висел такой малахай, на солнышко любовался, да и вызнялся: с шеста соскочил, верёвкой подпоясался и пошёл гулять руки в боки по селу. Слышь ты, не всё ещё! Он себе пузо отростил, руки-ноги вытянул, головой прихлопнулся и шапкой, с чучелы прошлогодней снятой, нахлобучился. Гуляет с посвистом, молодец-молодцом.

Навстречу девки идут, словно утушки плывут. Он которой подмигнул, которой улыбнулся ласково, которой ниже спины рукавицей хлопнул, и для кажной слово приветно припас. И ведь нашлась такая, какой он по сердцу пришёлся! Слово за слово, сговорились вместе на посиделки к Анютке Сметаниной идти. Там песни да шутки, да пляски с притопами, девка раскраснелась, расходилася, губки бантиком сложила и песню любовну спела:

Посередь этого дома
Да поверх соснова пола
Добрый молодец стоит,
Приговаривается,
Меня, девку молодую,
Уговариват.
Из моей ли из косы
Ленту выпрашиват.

Короче, обженились они. Детей, слышь ты, завели. Да сама, небось видала: вон их сколько, полушубков растрёпанных, по селу бегат. И что ж теперь? Не говорить же бабе, что она столько лет с малахаем прожила!

2004г.
Год у Домовушки был печальный. Суровый был у Домовушки год. Началось все с того, что она сама сплоховала: уже четвертый год Анфимовна уезжала на зиму к младшей - Гальке, которая теперь райцентре живет. И каждый раз Домовушка залезала в тряпье и тихо перебиралась на другое место. Изба там, конечно, отдельная, половина для скота есть (а из скота - две кошки и пес), сараюг всяких полно и чердак просторный, да еще и банька своя. Благодать, казалось бы... Но у вдовой Гальки два сына-оболтуса, шумные и ленивые балбесы. Потом еще этот телавизор неправильный, из-за которого они вечно дерутся между собой, и который вечно стреляет, кричит и щелкает. И старший опять же учится играть на такой гармони большой - баян называется. Каждый вечер часа по три изводится. В общем, не мирное там жилье. Но в этот раз еще хуже вышло - задремала Домовушка, очнулась, а квартера уж пуста.

Пришлось куковать одной, по соседям шариться. А соседи-то все втроем не могут Домовушке ладное житье обеспечить. Слева по заду - горькие пьяницы; справа на улице - старуха Настасья, слепая, по ниточкам по квартере шаркает, только на помощи внуков все держится, те молодые, забегут на полчасика, воды натаскают, продукты оставят, приберутся чуток и уносятся; слева по улице - инвалид Ленин и его жена, хозяева справные, но скупые - страсть, все у них по счету.. Промыкалась так Домовушка три недели, а потом пришло настоящее горе. Умер непутевый Вовка - в городу, от язвы какой-то. А через три дня привезли Анфимовну, холодную, маленькую и остроносую, положили на стол в передней комнате.

Выла Домовушка, плакала. Почти век ведь вместе жили. Видела, конечно, что уже плоха старушка, отходит потихоньку, да как-то все надеялась, как-то думала, не сегодня, да не завтра... А вот уже и вчера. Какая она теперь хозяйка в дому, если Анфимовны нету! И так растосковалась, так задумалась, что опять прозевала - с Галькой не уехала. Осени остаток прошел в слезах, зима наступила бесснежная и лютая, Домовушка притихла в неуютном дому, задумалась. Решила: наступит весна, перебраться за реку, в лес и вернуться к старому занятию, древнему, коренному - обернуться шишигой или кикиморой и почать вольной жизнью жить. Не хочет больше она хозяйкой ни в каком дому быть, тошно.

Вот и Рождество подошло и на каникулы приехали из райцентра Галька, сыновья ее и Лидка, любимица Домовушкина. Натопили печку, проветрили и вычистили квартеру, напекли блинов поминальных, сели сундуки разбирать. Рассиропилась Домовушка. Вспомнила, как также на каникулы приезжала Лидка, как спала по утрам крепко-крепко, уткнувшись носом в подушку, как навивала ей Домовушка золотистые кудри, как она кричала спросонья: "Мам! Гляди, как завились, прям чистая негра, ну как их теперь уложишь!", как отвечала Анфимовна с кухни: "А то Домовушка, она, проказница, тебя любит. Ну иди, картовь готова". И позабыла все свои решения, и когда Лидка достала старый тапок да поклонилась печке, не стала даже слов ждать заветных, правильных, подхватила пожитки и шасть в носочек. 

Вот теперь живет у Гальки. Вечер. Оболтусы поделились после очередной драки: младший играет с неправильным телевизором, старший мучает баян. Домовушка наелась сметаны пополам с кошками (кошки гулящие, но добрые, полатями поделились, где кошачья трава для чаю летом высажена у соседки показали), глаза слипаются, приятные мурашки бегут по телу и толи чудится ей, толи нет...

"В-з-з-з, в-з-з-з" поет веретено, "В-з-з-з, в-з-з-з" гудит прялка, "Конь боевой в походной амуниции стоит и ржет, когой-то ждет..."

Часть два. Домовушкина любовь


Вступление. Когда-то, давным-давно

Она перебирала крошечными пальчиками в воздухе, била ножками, морщила носик, попискивала от нетерпения и смешно тянулась всем тельцем к тёплому вымени. Лосиха недовольно скосила глаза на кроху, топнула копытом и сорвалась с места. Всё-таки чуть-чуть молока она взять позволила, на день хватит, если не вытечет, конечно. Леший взял комочек белого мха, макнул в туесок, подождал, пока ячейки заполнились и протянул подкидышу. Та вцепилась в корявые пальцы и стала с жадностью сосать. Наелась, откинула сонно головку, но не отпустила, наоборот, поглубже зарыла цеплючие пальчики в косматую руку.

Что ж ему с ней делать, пни и ёлки! Две недели назад прилетели взволнованной стайкой птички, насели, пристали - не отвязаться, пришлось идти за ними. А там, в темноте орешника, завёрнутая в берёзовый листик она: маленькая-маленькая, он таких и не встречал прежде, глаза синие любопытные, голос голодный требовательный, тельце слабое беззащитное, на голове волосики, как льняные кудельки, завиваются. И откуда взялась такая? Слыхивал Леший, что, бывало, приносили бойкие веснянки детей в подоле от деревенских парней. Холодных, полужидких, похожих на прозрачных тритонов детишек Водяного видел не раз. Наконец, молодых леших, детей деревьев, встречал, а это в первый раз видит. Не иначе от людей она появилась, потому в лесу всё чужое да дрянное от них: и топоры железные, и огонь горячий, и летучие палки, которыми они зверьё бьют... Совсем было решил Леший придавить пискунью корявой рукой, да она вдруг беззубый рот раззявила, к страшным пальцам-сучкам потянулась и засмеялась.

"Вот ведь милая какая! Может, и мне, старику, будет радость да утешение", - умилился, разбабился, старый пень! Какое утешение, забота одна: олених да лосих уговаривать молока дать - они смеются над ним, в шутку рогами бодают, а когда и не в шутку; мыть её каждый день, да не в простой воде, сперва согреть на солнышке надо; а третьего дня она ползать зачала, того и гляди бегать примется, как за ней тогда следить, по всему видно - шустрая. Зайцы да белки тоже озоруют, спрашивают, какую мышь он обрюхатил, что такую дочку ему принесла, меньше бельчонка, да что там, меньше, чем ухо зайчонка.
Разозлился Леший, сидит, плечами поводит, скрипит деревянным телом, готовится злиться да бучу в лесу поднимать, попугать лесных жителей, чтоб помнили, кто здесь хозяин, пни и ёлки!

Завыл Леший, выпрямился во весь свой рост, замахал руками, запотоптовыл, совсем собрался гнев свой явить, да сзади треснуло что-то, оборотился по привычке: не люди ли? Ахти! стоит! ножки колёсиком, попка отвисла, руками в воздухе крутит, угукает и улыбается - повторяет, хитрюга. Это ж теперь ей платье надо какое-никакое справить! Сел снова Леший, обхватил голову руками-ветками и задумался глубоко...

1927г.
Давно это было... Ещё когда в будний день летом в деревне только бабки с младенцами оставались. Сидела как-то Домовушка на крыльце, под ярким полуденным солнцем свои одёжки просушивала: плат серой один, да плат серой другой, да плат серой с синей окоёмоцкой праздницной третий, да юбок сколько-то, да кофты с чуньками, да и сама сидела тут же на перильцах с котом на синее небушко жмурилась, молчала. Хозяйка тоже вона с утра половики выбила и вывесила на поленнице проветриваться с теневой стороны, а сама в поле убежала. Надоть и за её вещами приглядеть, обязанность справить.

Хорошо было. Ветер лёгкий тёплой волосы треплет да лицо обвевает, в нём запах душицы и пижмы, и покоса свежего, и реки недалёкой. Птицы смолкли уже, только издали слышно блеянье овец и всфыркиванье лошадей. Ну и приморило Домовушку. Прислонила она головушку к перильцу и стала сны смотреть, про старины всё.

Снится Домовушке, что совсем она девчонка ещё: маленькая, в одёжке из паутинок, в венке из незабудок сидит в кустах и смотрит на людей. Людей страшно, а и любопытно: они в ночь пришли в Домовушкин лес, костров разожгли, песни поют, свет по воде плавать пускают и через огонь прыгают. Какие и в сторону отошли парами, шепчутся под берёзами. Леший из пня тоже подсматривает: норовит девок сзади хватануть косматыми ручищами - страсть любит, когда визжат, охальник. Домовушка же любит запах костров и кусочки хлеба, которые от людей остаются, и молоко от рогатых добрых животин, которых тайком остерегает от волков (тайком, не то леший разозлится, чёрт косматой). А зимой у людей из домов дым валит, а пожара и нет никакого, и запах у этого дыма такой, что Домовушку так и тянет пойти к нему поближе, узнать его источник, потому что, думает она, это должен быть дивный источник.

- Эй, кудрявая, - кто-то щекочет травинкой по голой пятке. Ах! - вскочила Домовушка, метнулась серой мышкой к щёлке.

- Пожитки-от не забудь, ловкая! - Высунула голову из укрытия: стоит под кустом малины невысокий крепенький в огромной шляпе, ровно гриб. Осподи, боже ты мой! (как хозяйка говорит) - свой.

- Кто таков будешь? - губы сжать посердитее. - Чего пугаешь?
- Пасецник я, смотрел, какова малина цветёт.
- Какой ты пасецник? - прыснула со смеху, - Я Ивана Прокопьица хорошо знаю.
- Это он какой пасецник. А я - настоящий, правильной. Меня и пчёлы слушают, и цветы, и даже дым и ветер. Ну бывай, кудрявая, заскоцу, может, когда на беседу: с тебя цай с молоком, с меня - мёд со смешком.
- Эк чего вздумал! Иди себе дале! - прикрикнула Домовушка, а он и пошёл. И Домовушка что-то загрустила.

1927г.
- И вот берёт он самовар-то, да кипяшшой, да об стол как им шваркнёт!

- И? - Пасецник осторожно прихлёбывает чай из кружки и морщится.

- Горяцой? - беспокоится Домовушка. Она уже привыкла, что соседушко не любит горячего, говорит - нос только портить, потом как с пчёлами о мёде говорить, засмеют. Сама она любит чай дымящийся ещё из блюдышка со свистом прихлёбывать. Неудобно: два раза приходится к столу за снедью пробираться, но для гостя готова Домовушка и на такой риск.

- Ницого, сойдёт, - причмокивает языком Пасецник, - И что самовар-от?

- Отскочил от стола и на пол, ножка отлетела, уголья искрящиеся рассыпались, кипятком во все стороны шваркнуло... Тётку Анисью и окатило. От с тех пор она всё на пецке лежит, не шаволиться почти. И ест на пецке. Пару раз в день её сыновья снимают, да в овин под руки водят. Да в байну ещё по субботам, там невестки её нахлёстывают.
Самовара жалко: ведёрный, медной, какой красавец был. А теперь что: с боку вмятина, ножка подломлена, чурку подкладывают, краник до конца не закрывается, приходится блюдце подставлять.

- Бывает-ить... - протягивает Пасецник и тянется к калитке с зелёным луком, - у нас тожа пару десятков годов назад мёдведь приходил. Ульев наворотил, страсть! Пчёл полегло... Мужики собрались, с рогатинами, с ружжами, пять ночей сторожили, а нет его. Только успокоились - он опять объявился.

- И что? - у Домовушки от волнения носик дрожит, и чай из блюдечка выплёскивается.

- Что-что... Что они без меня. И этот, тоже Прокоп Михайлович, прежний хозяин ульев, - человека-пасечника он всегда называл хозяином ульев, а Пасечником - только себя, Домовушка приметила, - где и умный, а тут не знает, как за дело взяться. Самому пришлось, в лес пошёл, к лешому на поклон. Отвадь, говорю, животную, а то прибьют мужики: и тебе поношение, и мне убыток будет - остатние ульи посшибают. Сделал за ковш мёду в месяц. Я и то пчёл еле успокоил, а то уж они собирались... - и занялся калиткой деловито.

- Что собирались-от?

- Эх, - вздохнул только и рукой махнул, - тебе не понять. Пчёлы - они такие... Сложные они.

Который раз Домовушка с Пасецником чай пьёт да вечеряет до самой утренней звезды, а имени его не знает. Да и своё имечко заветное она почти позабыла уже. Потому настоящие старые жители своё прозванье не раскрывают, чтобы никому, а пуще всего человеку, над собой власти не давать.

1929г.
- Угу! - кричит Пасецник вглубь колодца.
- У-у-у-уг-у-у-у-у-у-у-у.... - откликается эхо.
- Угу! - звонко вторит ему Домовушка.
- У-г-г-у-г-у-гу-гу-у-у-у-у-у-у-у... - озорует эхо.
- А почему у тебя-от не так, как у меня? - спрашивает она.
- Оттого, что дедушко шалит, - со знанием дела отвечает Пасецник.
Говорит он важно и солидно, а сам про водяного дедушку от Домовушки только дня три как узнал. Зато это он предложил сходить его покликать: сперва по деревенским колодцам, а там, если не покажется - к реке.

Вообще-то сейчас, в начале июля, в самую летнюю жару, где и обретаться старому греховоднику, как не в колодце, глубоко уходящем в землю, среди ледяных наростов на срубе и сладкой чистой подземной воды? Тут тебе и отдохновение от шумной, полной робят, реки, и сон сладкий, да и девку себе можно приглядеть в дочки-водяницы... Вот и сидят синим вечером Домовушка с Пасецником на краю колодца, когда уже всё село спит, выкликают старые имена.

- А кто-от тебе сказал, что он себе девок в доцки ворует?
- Ак то все знают. На что ж они ему ещё?
- Известно на что, - Пасецник искоса смотрит на Домовушку, а та болтает ногами, язык высунула от нетерпения, вглядывается в далёкую тёмную воду. - Эй, кудрявая, а как ты с отцом-матерью рассталась?
- А и не было их у меня никогда. Откуда ж? - и Домовушка тихонько смеётся, прикрывая рот уголком платочка, - не человек, знать.
- Так как же ты на свет появилась?
- А из земли да воды народилась под кустом калиновым. Бежала зайчиха - молоком напоила, прискакали белки - принесли орешка, пролетала галка - рассказала всё лешому, а тот пришёл, меня забрал да и вырастил.
- Это тебе леший рассказал?
- Он, чёрт косматой. Суровый был, к людям не пущщал. Да я всё одно убежала.
- Да, ты вёрткая. - Пасецник смотрит на Домовушку с улыбкой.
- А ты отколь взялся?
- Пчёлы из воска вылепили.
- Ай, врёшь!
- Зачем? Ты из земли, я из воска. Лешой твой косматой, небось, из пня трухлявого... Иль не похож? - Домовушка всматривается, смущаясь, и снова отводит глаза.

Крепкий такой весь, загорелый, румяный, точно здоровый боровик на плотной ножке. Умной, всё обо всём знает, обходительный - всегда с гостинцем придёт. Вот сегодня земляничину принёс, крупную, душистую, сладкую, съели на двоих, а вкус всё во рту остался.

- А водяной дедушко из воды, что ль?
- А то. Кстати, кудрявая, а не боишься ты, что он тебя к себе уташшит?
- Эт зачем-от?
- А из любопытства: что за деушка его весь вечер выкликат, негодяйка.
- Ой! - мурашки побежали по Домовушкиным ногам и спине, и она опасливо придвинулась поближе к Пасецнику.
- Да не бойся, не тронет. На что ему такая пугливая, - и притянул её к себе свободной рукой. А другой за талию приобнял. - Замёрзла, кудрявая?
- Так-ить... - а слова и не идут. Занялось дыханье у Домовушки, и сердечко громко колотится - нешто, всё ещё водяного боится?
- Ах ты, лапушка, - и, подлец, чмок прямо в губы! Долго она не думала, пихнула в грудь со всей силы, сама вскочила и приготовилась обидные слова говорить.

Ох ты! В колодец упал. Вон болтается низко-низко, чуть не утоп! А вода-то ледяная, даром что лето. Что ж теперь с ним будет? От страху зажмурила Домовушка глаза, сморщила нос, потом собралась с духом: открыла один глаз, - набрала в грудь воздуху: открыла другой.
Где же друг милой? А он по срубу ловко вверх карабкается, уже почти к самому краю добрался, уже руками перекинулся, подтянулся, ногу задрал, стоит подол рубахи отжимает - промок насквозь от каплей, что по стенам колодца стекают.

- Ну, ты сильна, сердитая, - говорит, а сам усмехается. - Теперь не до выкликаний, надо домой сушится, да пчёл спать укладывать, хоть короткая, да ночь им. - Свистнул галке, которая на кусте дремала, оседлал, кивнул Домовушке, - Ну, ты со мной или останешься здесь спать в компании с водяным дедушком?

Домовушка хотела было насупиться, да вдруг рассмеялась, обхватила Пасецника крепко за плечи, прижалась: сырой, холодный, как бы согреть его, а то заболеет не ровён час, - птица ворчливо каркнула, дескать двойной груз нести, пусть и недалече, а всё-таки, - и нарочито тяжело размахивая крыльями, поднялась в небо.

Вечер густел, постепенно превращаясь в недолгую светлую июльскую ночь, воздух становился прохладнее, а из колодца медленно поднимался белым седым туманом водяной дедушко.

- Эх ты, паря! - пророкотал он себе в усы, - Гляди, намучаисси с этой востроносой, я таких бойких знаю, - рассмеялся дробным дождиком и рассеялся длинными полосами: по селу погулять, людей посмотреть, выглядеть себе новую девушку в - хо-хо-хо-хо-хо - в дочки, вестимо, на что ж ещё...


2008г., 1929г.
Домовушка сидит в новом дому на новом крыльце печальная: разложила перед собой чашечки-черепочки, маленькие флакончики, сплетённые из травы, ложечки, выточенные из щепок, перетирает, отчищает на июньском первом солнышке и вспоминает.

Вспоминает, как готовилась-суетилась, когда Пасецник к чаю прийти обещался, как подбирала кусочки свежих калиток, да воровала ягоды из варенья, как уголок свой от паутинок очищала (сама Домовушка считает, что старая пыльная паутина - лучшее украшение дома, а вот милый друг грязи не выносит, и сам всегда такой чистый, розовый и блестящий, что ей порой за свои серые одёжки стыдно становится). Наконец, всё расставлено, волосы приглажены, маслом для блеску смазаны, юбчонка расправлена, сама сидит в углу за вязанием, будто и не замечает ничего вокруг, а уж слышит размеренные знакомые шаги - дивно ей, что он из маленького народа, а шмыгать и таиться не приучен -, потом и ровное дыхание, а потом и знакомое:
 
- Здравствуй, кудрявая, заждалась небось?
- Да вот ещё! Делов у меня что ли нет других?

А потом чай и беседа обстоятельная, приятная и тягучая, как золотистый одуванчиковый мёд, который Домовушка любит больше всего.
 
- Вчера с хозяйном ульи переносили. Два-от погибло за зиму: мыши забрались и мёд поели.
Пчёлы летают сонные пока, разговаривать с ними никакой возможности, на все вопросы только "мёрж-ж-ж-нем" отвечают.
- А у нас тоже мыши безобразничают, - торопится вставить она слово, - смётану да масло воруют. Мешок гороху спортили, да муки мешок. Уже даже ситом не спасёшь - запах негодящщой. И на верёвке подвесить мало помогает: бегают они по верёвкам больно споро. Хозяйка в таз воды нальёт ледяной, в центре кринку плавать пускает, а в ней масло, и то достают.
- То масло, - степенно говорит Пасецник, дыхание отгоняя чаинки от края блюдца, - а то пчёлы. Они-ить живые. Понимать надо.
 
Домовушка согласно кивает головой и придвигает ближе к гостю мисочку с ягодами из земляничного варенья.

Лет уж восемьдесят, как не видела его, с самой этой, коллективизации. Где-то он сейчас, друг милой? Встретятся ли ещё, побеседуют ли?

Вспоминает она ещё долгие спокойные вечера с Анфимовной под жужжание веретена да треск поленьев в печке. Вспоминает, как старуха, хитро сощурив глаза, откладывала мелкие кусочки сахару, отлетевшие при колотье, на маленькую мисочку и говорила:
 
- Домовушечка-душечка, приходи ко мне вечерять, чай-хлеб-сахар делить.

С Анфимовной можно было бы и не прятаться, она маленький народ уважала и занапрасно бы не обидела, да честь дороже - всё одно Домовушка таилась в тени и шмыгала по углам, как то ей издревле положено.

Вспоминает она и дым над байной, сладкий запах берёзовых поленьев, чуть угарный запах осиновых, как любила хозяйка. Расслабленных, довольных женщин с красными припухшими лицами, сидящих без сил на диване, пьющих холодный квас из кадушки и тихо вздыхающих, а потом, как сил прибавит, начинающих делиться новостями, услышанными в байне. И Домовушка тут же, в углу между диваном и стеноцкой притаилась, сидит, слушат - страсть как она любит всё новое, интересное, чтоб потом было о чём посплетницать с подружками.
 
А теперь что - житьё разве? В доме только мальчишки и бегают, прячься от них по углам, увёртывайся от их мячей, железяк и грязных носков, да вздрагивай от грохота, который по вечерам из неправильного телавизера доносится. Соседей мало, округ дома огород большой, работы много, а спокою никакого и беседы никакой. Вот выкроила минутку с пожитками разобраться, пока светлый июнь, да солнышко, да робяты в гости к дядьям на Пуксоозерье высланы. Качает грустно головой Домовушка, и бледно-голубые её глаза полнятся слезами, которые скатываются по вострому носику и теряются во мху.

- Эй, кудрявая! Чему опечалилась-от?

Чудится, небось.

- Эх ты, непутёвая, гляжу и приданого не нарОстила ишшо подходящего! Может, у тебя уже и чаю не припасено для старого знакомого?

Так и села Домовушка, прямо на всю посуду и села.

2008г., 1929г.
Всё тот же. Крепенькой, розовый и плотный, в широченной шляпе, с карманами, набитыми всякой-всячиной, с насмешливой улыбкой. Да и что с ним сделаться могло даже и за восемьдесят лет? Хотя могло, конечно.

В тот хлопотный опасный сентябрь, когда воевали они с незнакомыми врагами, когда нашла она Пасецника, покрытого страшными язвами, разве знала Домовушка, что это ещё не беда? Когда доставила его с помощью шебутных, но добросердечных воробьёв к крыльцу Катеринина дома, когда втащила его в скотник и устроила ему тихое местечко у внутренней стенки на сене, когда плакала и пыталась поить молоком, а он бледнел на глазах, разве думала она, что главное несчастье только вступает в село? Вечером, когда пришёл Петруша, и Катерина стала шептаться с ним непонятно, а потом, в отчаянии повысив голос, прокричала, но всё шёпотом: "Это же отец! Сделай что-нибудь", Домовушка даже и внимания не обратила: вспоминала старое житьё, древнее знание.

Ох, сколько же домов, сколько семей сменила она с тех пор, как была лесной хранительницей трав, знатоком природных лекарств и ядов! Как давно в последний раз приносили ей девушки ленты и навязывали на кусты ракитника, чтобы указала им приворотный корень, или прибегала заплаканная баба и отчаянно умоляла явить чёрную дурман-ягоду! Но вспомнила Домовушка. И мелкую лапчатую травку, для очищения крови вспомнила, и белый мох для уменьшения боли, и шишечки папоротника, чтобы опухоли спали. А когда, уже глубокой ночью, разжёвывала она травы, принесённые птицами, и смешивала с воском под встревоженное жужжание пчёл, в котором уже привычно разбирала "Хож-ж-ж-жяин! Вж-ж-ж-ж-дань. Ж-ж-ж-дём. Ж-ж-ж-живи", вспомнила и старые песни, и слова, которые силой могли тягаться с растениями.

Но долго отходил Пасецник, на третье только утро приоткрыл глаза и попытался что-то сказать, но не смог. Две недели до самого полнолуния выпевала Домовушка боль из него, и поставила-таки на ноги, но ходить далеко он не мог. Сидел на неласковом октябрьском солнце, выслушивала жалобы пчёл и устало говорил им:

- Вернусь. Перезимуете без меня. Иван Прокопьиц - хозяин справной, в обиду не даст, а весной вернусь.

Зимой заскучал, правда. Не радовала его ни печка, ни игры с котом, ни маленькие козлятки, родившиеся в январскую стужу у Маньки. Всё рассказывал, рассказывал. Какие бывают ульи, какой мёд, какие пчёлы...

- Они-ить не так просты, как всем кажется. У них цель есть, единение, дело общее. А царица! У хорошей царицы в улье и воск прозрачней, и соты ровнее и вообще порядок во всём. А как пчёлы пахнут, когда возвращаются с луга или от липовой рощи! Цветами, и рекой, и свободой! Эх, не поймёшь ты, одомашнилась совсем!
- Да отдохни. Ить и у себя, чай, зимой всё больше спал, - старалась успокоить она Пасецника, а тот только смотрел на неё, как на неразумную, и вздыхал.

А потом ещё сны стали им сниться. Домовушке всё больше кони, которые почему-то стояли в диковинном длинном сарае, исхудавшие, грязные и звали хозяев, а те всё не шли. А Пасецнику - бессмысленные жадные злобные враги, которых он уже и разбил вроде, но которых всё прибавлялось и прибавлялось, и не было в той битве ни поражения, ни победы.

Между тем однажды в дом вошёл отец Катерины, похудевший, обросший, пахнувший странно и неприятно, протянул зятю бумажку какую-то и непривычно покорным голосом, отводя глаза, сказал:

- Вот, председатель, отпустили меня. Куда жить определишь?

И определили его жить в старой байне у прежнего его дома, где сейчас сельсовет обретался. Жена и дочь бегали туда рано утром и поздно вечером с чугунками в очередь, а Пётр Михайлович глядел на жену неодобрительно, но не говорил ничего, только качал головой. Доходили ещё до Домовушки слухи, что скоту, который весной весь согнали со дворов куда-то, шибко не нравится новое житьё, и стала постепенно она понимать, что хозяева теперь не хозяева, а работники какого-то Колхоза. И коровы теперь, и лошади, и земля, и зерно - всё принадлежит Колхозу. Они с Пасецником побеседовали немного о том не пойти ли поискать неведомого нового жителя, но решили отложить до весны. А зима, как на грех, была вьюжная, не спокойная, и сны всё снились дурные, и весной на дорогах развелась грязища.

- Завтра утром ухожу, - неожиданно сказал Пасецник однажды тёплым апрельским вечером.
- Не торопился бы, - встрепенулась Домовушка, - Твои-ить не проснулись ишшо - ни одна не залётывала.
- Договорился с воробьями. Они как раз от птенцов освободились, готовые. Пора мне. Хватит чужой хлеб есть да бездельничать. И то смотри - рубаха-то в плечах трещит.

Собрала ему Домовушка с собой кусок пирога да молока малость, а то ведь там у него всё пусто, небось, назавтра и поесть ничего не найдёт. А назавтра он вернулся. Встал перед ней бледный и чёрный, непривычно грязный с головы до ног, сказал:

- Нет ничего, - и замолчал.

От воробьёв уж Домовушка добилась, что, по словам местных собратьев и синиц, всю осень грустнел и темнел лицом Иван Прокопьиц, получая, почитай, каждую неделю разные бумажки из сельсовета, да района, ругался на налоги какие-то. Зимой частенько доставал из подпола склянку с мутной жидкостью и напивался. Потом получил письмо от брата с Украины и вовсе запил. А в одну морозную ясную ночь вышел на двор в тулупе, накинутом на голое тело да в портах, держа в руках бутыль, остро пахнувшую какой-то дрянью, да и спалил всё дотла: и дом, и сараюшки, и байну, и все ульи до последнего. Подоспевшие к утру соседи, увидели только головешки и седого абсолютно невменяемого старика. За ними прискакали на телеге люди в шинелях из района и увезли с собой Ивана Прокопьица.

Пасецник ушёл опять в тот же день. Сказал только:
- Здесь жить не буду. Извини, не могу. Пойду куда-нибудь.
- Дак куда же! - перехватило дыхание у Домовушки.

Он неопределённо махнул рукой, поклонился, оседлал чёрного страшного грача, и больше она его не видела, слышала только, что в районе сел он в проходящий поезд, а в куда проходящий, грач не знал: "Что я тебе гр-р-рамотей гор-рродской?" - только и ответил на Домовушкины расспросы.

А там колхоз этот, дети, война, ещё война, снова дети, дети детей, смерть Анфимовны... И совсем стал Пасецник воспоминанием, то приятным, то щемящим сердце тоской.

2009г.
Моя домовушка совсем расшалилась. Думает, раз весна, и солнце, и я, вся размякшая и уставшая за долгий день (он у меня сегодня в 6-20 начался - ну жаворонок, что скажешь) сижу, жду, когда ванна наполнится, и читаю, вперив глаза в монитор, то можно и похулиганить. Выскочила на середину кухни Бог весть откуда и принялась в солнечном пятне за пылинками скакать, устала, стянула голубенький платочек с головы, лицо обтёрла, легла на живот, головку ручкой подпёрла, мечтает о чём-то. Минут через пять устала мечтать, вскочила, пробежала за цветочным горшком к стулу, влезла по ножке на сидение, подтянулась ручками за клеёнку и одним прыжком оказалась на столе.

На столе - раздолье: плошка, а в ней изюм, вяленая клубника и персики и две обломанные печенюшки с маком, затем ещё сахарница с торчащей из неё ложкой, блюдечко с остатками недопитого молока и початая банка акациевого мёда с аппетитными потёками по бокам. У домовушки от разнообразия глаза разбежались, и даже мысли не появилось чего это я молоко из блюдца пить зачала (а молоко-то я для неё специально оставила). Взяла она чёрную ароматную изюмину, печенюшную кроху помаковей и пристроилась за краем блюдца вечерять. Тихо похрустывает, да молоком прихлёбывает. Поела, потянулась, головой потрясла, и - вижу краем глаза - ко мне под локоть подсунулась и вместе со мной читает. От нетерпения ножкой притоптывает, тощую косицу на палец накручивает и языком верхнюю губу облизывает.

- Ну что, - спрашиваю, - бывшая запечная жительница, - желаешь знать, чем у твоей товарки роман закончится? - мелькнула голубая тень через кухню и пропала, как и не было. - Нечего мне сказать тебе, моя маленькая подружка. Если б я знала, что будет, что убудет и где прибудет, а так... Повесть моя ещё длится, и хорошо ведь, что она длится ещё.


2008г.
Пасечник сидит на весеннем поле, скрытый дневным мороком, гоняет туповатых весенних пчёл, смотрит в небо, разговаривает с грачами, а мысли его бродят несуразно, нелогично растекаются между местами, событиями и годами. «Это от солнца», – думает Пасечник, – «надо собраться и не дремать».

Но собраться очень трудно: молочный туман, поднимающийся над тёплой землёй, заползает в голову, ласкает влажными руками тело и сквозь грачиные пересуду и пчелиное ленивое «Ж-ж-ж-ждесьнетз-з-з-ветов-з-з-зачемз-з-з-з-загон ялхоз-з-з-зяин» доносится до него скрип тележных колёс, запах дёгтя, кожи, дерева, яблок, арбузов, горячего хлеба, конского и коровьего навоза, чеснока, железа, меди, постного масла, медовых пряников, подовых пирогов с луком и яйцом, свежего молока - ярмарка. Приехали в лавру подряд на воск и мёд брать. Уже годов тридцать, почитай, они с Остапом Миронычем исполняют этот заказ без нареканий с тех самых пор, как беда стряслась с монастырской пасекой: потопла она во время большого наводнения, и хозяин её потоп, и, видно, другой Пасечник потоп тоже, потому что не видать его с той поры, а в монастыре хозяйство пчелиное никак не заводится, всё гибнет по разным причинам.

Пасечники друг с другом не водятся, так изредка весточкой через птицу перекинутся, а друг к другу не ногой: боятся, что секреты выведают и тайны мастерства настоящего. Не то, что востроносая: она при каждом удобном случае по соседкам бегала, сплетнями делилась. Постой, какая востроносая? Та ведь была уж через восьмерых хозяев от Остапа Мироныча, далеко отсюда, на севере, где зима полгода длится.
Зима полгода длится, зато травы растут душистые, деревья цветут дивно и мёд получается разный, и пчёлы другие – степенные, не такие торопыги, как здешние. Это когда, значит, дали волю и зашевелились во все стороны люди, и начали неподалёку странный чёрный камень добывать, а от горючей пыли, гомону и людского столпотворения дело совсем в упадок приходить стало, подался Прокоп Митрич в чужие края. В Воронеже на два года задержался, да местный урядник с ним не заладил, потом под Рязанью о чём-то со старостой повздорил, на Костромской земле вовсе драку с дрекольем устроил: руглив был Прокоп Митрич, задирист и неуживчив. Так и осели на берегах холодной неуютной Онеги, так и стал он сначала окать, потом цокать, а потом привычно сглатывать «в» в середине слов, которое стало уже и совсем ненужным казаться. Так и стал он Пасецником.

И ту, кудрявую, с голубыми занозливыми глазами под серым глубоко надвинутым платком, так он встретил. Вертлявую такую, носится повсюду, только старыми одёжками пыль поднимает. Еле усядется, бывало, только глотоцек цаю сделат, и опять вскоцит.
- Ту куда-от, деушка?
- А у меня тут ещё калитоцки с картовью есть, будешь?
- Посиди хоть минуту спокойно, в глазах-ить рябит, ни какого спокою с тобой!
Вздохнёт, сядет, глаза вроде успокоятся, а острый носик так и шмыгает из стороны в сторону от любопытства, от страха, как бы не прозевать чего.

Вроде и прошло всё давно, и давненько он в старых местах живёт, а тянет его к той, запечной жительнице. С каждым годом, всё сильнее щемит под сердцем при воспоминании о её торопливых рассказах, пугливых охах и вёртких ножках. «Вот поставлю пчёл на крыло», - думает Пасечник, «Отеплеет, всё в порядок придёт, и поеду к ней. Далёко ли теперь-то. Если этим, самолётом, так и совсем быстро».
Годов десять назад летал Пасечник в Египет: давно взволновали его аисты рассказами о дивной земле и как только стало возможно, он туда наведался, посмотреть, почувствовать. Пчёл там нет. Есть огромные кусачие мухи, жужжат не по-нашему. И цветов настоящих, полезных и душистых, мало. И жара. И запахи чужие, противные. И море, опасное, неправильная вода. В общем, вернулся через три дня Пасечник обратно. И раньше бы улетел, да самолёта не было.

«Нет, решено. Ежели в такую даль попусту смотался, к кудрявой просто должон», - решил Пасечник, и сразу словно отступил от него сонный дурман:
 
- Эй, ленивые, строй как держите! С высотой что? Восьмёрки почему кривые? Вот нерадивые.
- З-з-здерж-ж-ж-жимж-ж-ж-жавсегда-з-з-з-здараемз-з- з-з-зяхоз-з-з-з-з-зяин» - жужжат покорно пчёлы.

2009г.
А вы знаете, что бывает в году один только день, когда обычный прямо глядящий в глаза человек может увидеть маленький народ? Вы знаете, что есть такая ночь в году, когда обычный пятнадцатикратно превышающий ростом любую домовушку человек может без опасения раздавить какую-нибудь шуструю девушку смотреть на их танцы? Вы знаете, что в этом году день этот и эта ночь пришлись на третье мая, а когда они случатся в следующем году, я вам не скажу, а самим вам ни за что не догадаться.

Вот. Но я не буду, как Мальчиш-Кибальчиш хранить военную тайну. Была. Была и много чего видела, и много чего слышала.
Одну только ночь в году, в мае, на растущем солнце и растущей луне вырастает и маленький народец до размеров человеческих. И тогда они выходят в люди себя показать, других посмотреть. Так что вчера на Невском столпотворение странных людей в непонятных одёжках видели? Нет, не тех в обтягивающих штанах и с розовыми волосами. И не с чёрными гривами и в чёрных же длинных кожаных плащах вопреки солнцу и здравому смыслу. Нет, незаметных таких, с простыми лицами, ясными глазами, добрыми улыбками, странной речью. 
Ага, видели! И решили, что это приезжие откуда подальше, где нас нет. Ну, раз вы сами всё видели, да не сдогадались выспросить, может быть, не стоит мне вас, нелюбопытных, просвещать дале?

2008г.
Домовушка лежит в солнечном пятне под широким духмяным кустом и что-то мурлычет под нос. На старый-старый мотив кладёт она всё, что видит сквозь ресницы прищуренными глазами: дрожащие листочки, белые невзрачные цветочки с длинными пушистыми пестиками и тычинками, из которых получаются пышные гроздья, клочки голубого неба, оболоки, похожие на коней, страшных и потешных змиев, старый пуховой плат, спущенный Анфимовной на шею, как приходила она зимой от дровеника и опускалась, усталая, на стул у зеркала, на сам дровенник, на верёвки с развешанным бельём, на лодьи под огромными парусами...

Пасечник прикорнул неподалёку в теньке; он всё утро на солнце, ему приятно там, где попрохладней, куда долетает свежий ветерок от реки, где солнечные лучи не палят темечко. Ему не до глупых фантазий, он вообще глупостев не уважает: он смотрит на Домовушку из-под полей своей травяной шляпы. Смотрит, думает, посасывает лепестки сладкие клевера. Потом лениво вытягивает ближний колосок сорной травы и щекочет Домовушкины розовые пятки.

- Ай! - хохочет она - Ты что озоруешь? - Ну девчонка-девчонкой, голос строжит, а глаза смотрят ласково, и кудельки волос к потному носу и губам липнут.

- Слушай, кудрявая, а как ты тут жила-от без меня все эти годы?

- Долго сказывать. Да и не упомню я всего.

- Вот хитрюга! Так-таки и не помнишь? - он переворачивается на живот, ближе к Домовушкиным ногам и начинает щекотать уже голени, коленки, норовит забраться и выше коленок, да та, осерчав, хватается за мохнатый колосок и с силой вырывает его, так что сама валится на землю и смеётся, кувыркаясь в пыли. Потом оправляет плат, юбку, садится на корточки, подпирает кулачком голову, и взгляд у неё становится прозрачный-прозрачный, словно не в мир она смотрит, а куда-то дальше.

- Ак чтоб не соврать, старый мой хозяин, Анфим Ляксеиц, помер в войну, а через год и жона его, Марья Фёдоровна переставилась. В ту же зиму родилась Лидка, годящая деушка, справная. А родилась она так: хозяин был на работе, Катерина Анфимовна готовила завтрак. Ухватом вытянула чугун с картоплей из печи, ан тут её и прихватило. Чугун всё ж - таки на стол поставила, да и ухват рядом прислонила, а уж потом за спину схватилась и сказала старшей дочери: "Зинаида, никак, рожаю я. Беги к соседке и за фельшером." Соседка Настасья набежала, засуетилася, а как фельшер пришёл, дочка уж лежала на печи в чистую тряпоцку завёрнута. А Настасья - вот ведь, скажу тебе, была змеища, всё глаз на Петра косила, - и говорит елейным голосом: "А уж и сами мы исправилися. Хороша деушка, ладна. Да-ить только, Катерина, правду сказать, деушка-то у тебя без шеи.", схватилась и бежать по соседкам ноость рассказывать. Шея, конечно, была, хошь и коротенька. Да и то сказать - война, почитай три года на одной картопле пополам с корой и мохом, да на мучонке жиденькой с луком или ягодами жили. Молока да сметаны - и вкус забыли.
Но деушка выросла ладная. А какие я ей кудри навивала, бывало! Брат её, Женька, всё смотрел и смеялся: "Эх, Лидка, жаль негатив с тебя нельзя сделать, а то была бы у нас чистая негра.

2008г.
Тот ли вечер, другой ли? Нет, похоже, что другой. Устроилась Домовушка на качелях, сплетённых из нескольких травинок, руками заплелась, ногами раскачивается, голову запрокинула - весело ей. Платок сняла и русые кудельки по плечам рассыпались, передник тоже дома, что ли, забыла, а может, уже и не носит его - Анфимовны-то нет, не с кого пример брать боле, - белая рубашонка трепещет, ножки напрягаются и хохочет от радости. Пасечник неподалёку серьёзную мину состроил, а сам еле сдерживает улыбку. А июнь в разгаре, вечер тёплый, солнца не видно уже, но белый молочный свет обнимает землю и полнит мир блёклыми тенями, река сине-серой стрелой изгибается на севере, и соловей уже поёт у бани, и хорошо на старом месте, воспоминания так и теснятся в груди.

Как они на старое место попали? А просто - приехала Лидка, сгоношила и Гальку поехать на Троицу к маме на могилу. Тут и Домовушка с Пасечником прихватились, а он-то чуть не прыгал от нетерпения: ведь семьдесят с лишним лет не видал тех мест. Увидел - огорчился, конечно. В мечтах да в воспоминаниях один свет остался: старые резные наличники, крылечки, золотым кружевом обведённые, сноровистые хозяйки, суровые хозяевА, ухоженная скотина, чистые улицы, лошади с блестящими крупами особливо, потому что лошади - не скотина, а свой брат крестьянин. Теперь сплошной бензин, машины, грязь, реку перекопали зачем-то, наворотили домов непонятных в стороне от старого села, а в старом селе старые дома в землю по окна ушли, одни старухи слепые да хромые там обретаются. За рекой Авдотьино и вовсе вымерло, лес на зады наступает. Гляди-ка, пока грустил-думал, кудрявая уж отбаловалась, с качелей снялась и волосы руками прибират, косу ладит, и глаза у неё весёлые, широкие, яркие, словно всё небо в себя вобрали.

- О чём головой качаешь, кудрявая?
- Ак, припомнилося. Как бежали мы от Москвы, после как старому болярину ноздри вырвали и вором заклеймили, - и голос у неё изменился, стал певучим, долгим, каждый звук, как вздох, и оканье не северное, и интонации давние, словно тянет она песню, а не повесть сказывает.
- Молодой болярин отстал по дороге - свернул к Новагороду с ватагой своей, сказал: там будет судьбы дожидаться али случаю. Больше его и не видели. А мы дале поехали. Возки гружёные - снеди-то всякой, рундуки полны шуб да платий разных, а шито-то всё золотом, жемчугом, да посуда заморская оловянная, наша серебряная, - тяжёлая. Одних крестов да окладов два дорожных сундука. Разбойников боялись, а пуще - погони. Да Бог миловал, старая боярыня не зря всю дорогу каждому встречному монастырю да церкви обещала жалованное - не выдал никто. Только потом на это жалованное почти всё свезённое и ушло.
Молодая боярыня на сносях - ехать споро тоже не даёт, а там осень приключилась, дорог и так-то нет, а тут и вовсе всё залило. У какой-то болотины село сомнительное, да пришлось остановиться, ждать снегу. Тут и родила, тут и отмучалась, бедная. У Анютки, мамки готовой, дитё отняли, в селе крестьянке пристроили, а ей барчонка в руки: береги, не то! По первопутку стронулися. Обещалася старая болярыня вернуться к невестке, да не приехала: запамятовала али не схотела. Да уж то дела человеческие. Девочка родилась-то не любая, только Анютка за ней и приглядывала. Хозяйке, вишь ты, парня надо было - род продолжать, мстить да ворочать старые вотчины. Так и померла, серчая: на сына, что бросил непочтительно и не вернулся, на невестку, что непочтительно дочь осмелилась родить, на Анютку, что вскормила, не бросила, холопка дрянная, на крестьян, что шибко вольно разжились у моря... А я на её ворчанье да грозные окрики внимания больно не обращала. Мне что: и ране живала в чёрной избе, и теперь за печкой, как и в светлице, не пропаду.

2009
- Вот тут-от я её и встретила, - говорит жалостно Домовушка, и глаза у неё подёргиваются голубым туманом, - годов пятьдесят прошло уж, а всё помню. - Пасецник осторожно гладит её по руке и молчит - пережидает, пока несколько прозрачных слёз скатываются по носу и печально опущенным уголкам рта, - Деушку ту, Ферапонтову Надюху.
Нет, я, конечно, заплутавшие души и прежде видывала. Бродят они, сиротинушки, синим дымком стелются. Безвредные обычно, да и вряд ли видят-слышат кого: просто кружатся в своих воспоминаниях, никак вырваться не могут, неприметные и недолговечные. А эта другая была. Живой-то я её раз только и видела, когда она к нашей Зинаиде на день рожденья приходила - вместе они учились-от, да не особо дружили: зареченская она, из Авдотьина, дочь егеря.

Глубокий вечер опускается на Онегу, темнота окутывает небо, проясняет звёзды, серебрит реку. Земля отдаёт дневной жар лёгкими полосами первого тумана, потому Домовушка с Пасецником забрались повыше, на насыпь, которая осталась от мелиорации, да давно уж заросла пижмой, лекарственной ромашкой да клевером с лопухами. На лопушином-то листу и сидят они в обнимку, смотрят на горячий камень, что у берега в реке лежит.

- Сидела она на камушке, пригорюнившись, и плакала, сердешная. Совсем как живая, только зыбкая. А так - деушка как деушка, крепкая, ладная, с косой хорошей, мне показалось, что даже и с запахом обычным человеческим, хотя откуда он у мёртвой-от? Я знала уж тогда, что повесилась она в овине, в дому своём, под стрехами. Как экзамен по русскому не выдержала, так и пошла домой, да и удавилась. Жалко мне стало её, я и подошла поближе, думаю, авось увидит меня, бедная. А она и увидела. "Ой", - говорит, - "Ты кто?" "Домовушка", - отвечаю, - "За хозяйство отвечаю, за дом да скотину" "Жаль", - говорит, - "У меня в дому такой милой не было. Ты ведь добрая, я вижу. Я б с тобой разговаривала. Плакалась бы тебе". "А что бы тебе", - говорю, - "Мне сейчас не пожалиться? Я-ить вся тут, не сбегу от тебя, как глупые люди, не закрою глаза да не скажу, что ничего не видела".
- Ну и рассказала она мне тут всё, сердешная. Отца она, правда, люто боялась и стыдилась очень чужих людей, а то, может быть, ей бы проще было. Характером больно мягкая была. Да и то сказать: всего десять ей было, как мать померла дифтерией. Кого она и видела в этом заречье своём? Бабок, да отца. Ни братьев, ни сестёр... Вот он и измывался над ней, как хотел. Она мне долго всё, бедолага, рассказывала, не одну ночь, может, и месяц не один. И всё повторяла и повторяла. "Вернулась я", - говорит, - "В тот день, Домовушечка, из школы. Как добралась и не вспомню. Только помню, что на листочке прописном стоит Ферапонтовой Надежде - неудовлетворительно, а дальше как обмерла. Калитку отперла, досочку откинула, ключ взяла, замок открыла-сняла, в дом вошла, веником сор обмела, что от отца с обеда остался, да посуду вымыла. Тружусь-тороплюсь, не думать стараюсь. А как вышла в сараюшку воду выплеснуть, так там на гвоздике вожжу эту старую и увидела. И всё решила в раз. Миску ополоснула, в тумбоцку сложила, косу поправила да сверху заколола, чтоб не мешалась, табуретоцку принесла, перекинула, петлю намылила, да и всё... То есть, это я тогда думала, что всё. Ан оно вот как выходит. Значит, и тут всё обман".

- Да что ж она так отца-то боялась! Ну, выдрал бы он её вожжой, так, чай не распоследний изверг, да и взрослая уж девка, - горячится Пасецник, и его красное от загара безбровое лицо наливается вдобавок краской негодования.

- Ак ведь, - мешкает Домовушка, - он-ить, - склоняет голову и шепчет Пасецник в самое ухо. Недолго шепчет и откидывается быстро, смущённая, - а вожжой-то он ей руки крутил.

- Вот оно как... - Домовушка сглатывает слюну, берёт Пасецника за руку и торопливо говорит, будто боясь, что слова беззвучно испарятся с её губ, - Она года три часто являлась и всё одно и то же говорила да плакала, потом реже являться стала, а потом и вовсе притихла. Но годов десять назад приезжала сюда Лидкина старшая дочка, на кладбище на Троицу наведалась, да могилку и приметила. Мать ей всё дома рассказала, та расстроилась, вышла на крылечко и реветь. Да чуть не в голос, так горько. И вижу я - по земле синий дымок стелется, вокруг калитки и её ног вьётся, льнёт. Поднялась Надюха, значит, силу почуяла. Да деушка-то наша тоже оказалась не глупая, быстро в дом убежала, а туда чужому мертвяку ходу нет. Вот дымок этот с неделю повился-повился над селом, пометался, да и сгинул совсем. А жаль Надюху-то, была б баба справная, робят бы завела, дом...

Домовушка жмётся к нему, а Пасецнику жарко и сил никаких нет терпеть.
- Вот оно как у людей водится всё. Сколько у них горя да забот всяких от любви этой!
- Да разве только у людей, - не выдержал, наконец. - Ах ты, дурочка мой кудрявая, - сграбастал и целует, худенькую спину широкой пятернёй гладит, и не отпускает, не отпускает, только крепче прижимает. Думал, она будет под платьем замёрзшая, отгревать придётся, а она горячая, сухая, вся дрожит, льнёт и смотрит доверчиво.

- Значит, не только у людей, - говорит Домовушка через время, пряча острый носик ему подмышку.

"Придётся ведь сказать всё равно", - думает себе Пасецник, - "Сейчас уж, всё сразу, что ли".
- А ты что, думаешь, милая, кто мы такие?
- Я - Домовушка, ты - Пасецник, - шепчет в подмышку.
- А ещё?
- Ну, маленький народ.
- Да... Это мы сейчас маленький народ. А было время, были людьми. Давно, но были.
- Да ну! - голову подняла, глаза от любопытства сияют даже ночью, - как так? Расскажи-от...

А письму и грамоте не учен...
- И что пишут-от? - от волнения Пасецник подпрыгивал на месте, и страница, которую он держал обеими руками, мелко дрожала.
- Да не скись ты! - прикрикнула строго Домовушка. Она чувствовала себя главной: она умела читать, и давно и много читала (главным образом, отрывки книг у Анфимовны и Гальки через плечо и отрывные старые календари, журналы "Крестьянка" и "Здоровье" да старые газеты, наваленные кипами на чердаке), - что пишут... "Домовушком ласково называли фантастического хранителя дома. Он представлялся разным людям по-разному. Некоторые называли его дворовушком (попечителем скотины), другие запечным дедушком, третьи и так и эдак, смотря по обстоятельствам. Домовушко, как и конь и корова, был почти членом семейства, он мог и рассердиться, и навредить, и на время оставить дом. Считалось, что в последнем случае несчастья сыпались одно за другим.
Присутствие домовушка на дворе определяли разными мелочами: то он гриву у лошади заплетет, то отыщет и подсунет на видное место давно потерянный предмет, то вдруг не закрытые на ночь воротца оказываются не только закрытыми, но и завязанными на веревочку."

- Запечный дедушко! - покатился со смеху Пасецник, - где-от твоя борода, дедушко?
- С роду не видывала, чтоб в дому дедушко хозяйствовал, - сурово поджала губы Домовушка, - парни бывали, хотя и немного, да и то все какие-то... Больше на женский пол смахивали. Тут-ить работа не для старика. Старику в лесу хорошо лешим обретаться: спи почти весь день да угукай время от времени. Гривы заплетала, было дело. Волосья детишкам на коклюшки навивала. Ворота закрывала - чего дому распахнутым стоять! Пропажи когда находила, всё возвращала: нам чужого не нать! Но чтоб меня когда домовушком обзывали, такого ещё не бывало! Нечистью звали, шишигой, крысой обзывали сослепу...

- Да не грусти, про меня-от и вовсе ничего нету, а я только радуюсь. Значит, ловко на свете живу! Незаметность, она в нашем деле самое главное.

- Я-ить не всю жизнь около людей. Было время, больше от травушке да цветах заботилась, чем о доме да хозяйстве. Может, поэтому у меня всё и получается как-то несуразно... Почну кружева на белье проверять, залюбуюсь на снежиноцки, кресты да цветоцки, ан пятно от ржавчины и не замечу. На посуде то ж: за позолотой да рисуноцками трещинку не увижу, чашка и лопнет от кипятка. Другим домовушкам надо, чтоб в доме мебель новая была, ковры всякие, чтоб ни пылинки нигде, чтоб на кухне новомодные всякие машины жужжали... А мне - лишь бы в глиняном кувшине полевые травы стояли, да печка жарко грела, да пахло деревом и смолой.

- Ничего плохого в дереве нет, одно хорошее, - сказал сердито Пасецник. - Ульи, чай, из пластмассы не сделать. Да и из железа тоже. А ты кончай плакать, лесная дева, а то, смотри, и в правду в лес прогуляться выведу. Сколь не была-то там? Годов триста али больше?

- Не так давно, - задумалась Домовушка, - лет сорок назад, в конце июля с Анфимовной по малину выезжала. Притаилась в кармане кофты и прокатилась, надышалась... Теперь вот от людей слышу, что не тот стал лес, что повырубили да загадили всё. Говорят и озёра не те, и реки, и рыба. А мне не верится. Я в воздухе чувствую: живы ещё старые леса, и травы в них растут правильные, и птицы поют верные песни, и ещё журчит в маленьких речках чистая вода.

1978г.
Домовушка сидит на чердаке и смотрит в сторону реки. От реки доносятся голоса детишек, плеск, хохот, и вечное материнское «Ты только далеко не заплывай!». Домовушка уже, наверное, тысячу раз слышала эти слова, и удивляется, до чего приятно это повторение. До чего приятно, что опять тихий летний заполдень, опять на полянке у дровенника свалены березовые чурбачки, опять Ленка сидит в тени на одном из чурбаков с книжкой, и хитрый Васька опять устроился рядом так, чтобы лапы и брюхо подставить солнцу, а брыльца и лоб мимодумно чесала Ленкина рука. Она вообще ничего не замечает вокруг: вечор Домовушка в кухне у нее из под носу молока отхлебнула и хлеба взяла, а могла бы и камаринского сплясать - не увидит. И это приятно, что всегда есть такая рассеянная рохля под рукой. Приятно, что на лесопилке закончилась смена, и стало тихо. Приятно, что Анфимовна обирает спелую ягоду в малиннике около дома - будет вечером молоканка и для Домовушки. Приятно, что соседка прошла было мимо, но зацепилась языком и теперь ведет неторопливую беседу. Приятно, что баню напротив затопили, и тянет сладковатым дымком. Приятно, что такие вечера будут повторяться снова, снова и снова.

А когда придут перемены (Домовушка знает, все меняется со временем), они тоже не шибко коснутся Домовушки. Это люди пугаются перемен, потому что их память, как река, все время мешается с другими потоками, да захламляется обломками сплавного леса и прочей человеческой дрянью. А Домовушкина память - как колодец, всегда полна чистой, холодной, сладкой водой.

Часть три. Домовушкины радость и горе
1. Содержимое сундука

Скатерть

У Анфимовны сегодня длинный день: большая уборка. Уже и печки обе вычищены, полы все вышорканы, пыль отовсюду сметена, половики все выбиты, скатерти и покрывала все сменены, а всё не кончен длинный день. Вытащила из-под кровати сундуки, разбирает.

Сундука два. В сундуках разное. В первом, чёрном, со сломанным замком: три старых альбома в обложках выцветшего рытого бархата с фотографиями - жёлто-коричневые цвета, надписи чернильным карандашом на обороте, обломанные уголки, застывшие лица, испуганно вытаращенные глаза; два платья с выпускного бала от дочерей - газовые пышные юбки и крепкие атласные лифы; несколько штук полотна на бельё постельное, отрезы на платье яркого ситца, занавески, тюль магазинный и ещё всякой рухляди полно. Этот Анфимовна просто распотрошила, раскидала по стульям проветриваться, да протёрла влажной тряпочкой деревянное нутро.

А вот второй... Тоже чёрный, только края оббиты медными скобами, замка и вовсе нет, а закрывается особым крюком с двумя петлями, в который вставляется длинный брус: поворот - и сундук открыт, поворот - и закрыт прочнее сейфа. Это дорожный сундук, старинной работы, в нём остатки Анфимовниного приданого. Этот сундук разбирается долго, с воспоминаниями, с разговорами, перерывом на чай (ан вот уж и вечерять пора), со вздохами и смешком. Этот сундук хранит Анфимовна, а пуще неё - Домовушка хранит. Вон она, прячется от дальнозоркого, но вооружённого очками хозяйкина взгляда у никилерованной ножки кровати. Ждёт. Предвкушает.

Первым делом поверху сундука лежит тонкая вещь - кружевная скатерть-паутинка. От времени приобрела она цвет слоновой кости, да есть у неё и ещё изъян: не довязана она, в одном из углов двух квадратов не хватает. Это последняя работа Анфимовны готовилась как подарок ко дню рождения сестры её, Лизы. Вязала её Анфимовна долго, да ещё случилась напасть: кончились специальные нитки, прочные, белые, толстые. Кончились, не найти нигде, не купить - времена послевоенные, тяжёлые. Месяца два не знала Анфимовна, как быть, где достать ниток. Потом нашла, вывязала крючком оставшиеся два квадрата, по ночам вывязывала, при свете свечки, потому что электричество всё отключали после девяти. Под старые песни и сонное бормотанье недовольной причиняемым хозяйству раззором Домовушки вывязывала. Осталось только вклинить их в готовую скатерть, и всё готово бы было.

А тут пришла злая весть - погибла Лизавета на лесосплаве. Она плотовщицей работала, брёвна длинным багром направляла, заторы разгребала. Вот её и затянуло под поток, да там по голове корявым боком и пристукнуло.

Отревелась Анфимовна, на похороны съездила, на сороковой день могиле поклонилась, да и решила доделать-таки скатерть и в своём дому использовать - не пропадать же труду. Но случилось странное: оба квадратика почему-то скукожились и не подходили больше к скатерти. То ли нитки плохи, то ли ошиблась в расчётах, то ли... Решила Анфимовна заново их вывязать, да крючки в руках уже прежней радости не приносили. "Дай, - думает, - погожу месяц-другой, потом продолжу".

Так и не продолжила. Так и лежит уж сорок почти лет малость незавершённая скатерть в сундуке, и каждый раз вбирает в себя грустные мысли старухи, гладящей ребристую узорчатую поверхность старой усталой рукой.

Платки

Люди верят во многое, во что маленький народец не верит. Люди верят в сглаз, в вынутый след, в чёрных кошек, в обереги, в иголки и булавки всякие. А маленький народ верит в силу земли, песни и настоящего мастерства. От того между людьми и маленьким народом случаются порой недоразумения.

Вот того же лешего, для примеру, люди боятся: думают, что это он их кругами по лесу водит, что он медведей да волков на них насылает, кикиморами в болото заманивает да ухает страшно по-совиному. Голос у Лешего, согласится Домовушка, неприятный. Больше всего похож на то, как если бы старую скрипучую дверь в сараюшке медленно на ржавых петлях открывать, а она при том ещё и потрескивает, потому что дерево старое и рассохшееся. А всё остальное – и вовсе неправда. Самое страшное, что Леший в своей жизни наделал – схватил Аксинью Сметанину за мягкое место, когда она в лесу опростаться у пенька присела. И то потому схватил, что то не пенёк был вовсе, а его голова. Девка, конечно, орала так, что голосу лишилась. Да потом ещё после того, как с неё перепуг ледяной водой снимали, сипела и кашляла дён шесть. Кашель прошёл, а обида осталась.

Вот и у Домовушки с Анфимовной есть разногласие: платы. Анфимовна в будний день носит плат простой, белый или жёлтый, с тонкой цветной каёмочкой. А в праздники или на выход надевает она выходной бордовый аль зелёный в ярких розанах да пионах и вдобавок весь продёрнутый какой-то фальшивой блескучей канителью. А настоящие праздничные платы, которые Домовушке любы до невозможности, хранит в своём сундуке под скатертью.

Платы эти старые, все довоенные, а многие ещё из приданого Катерины. Вот самый старый платок: шёлковый коричневый с некрупным нежным серебристым узором. Всего только два цвета в нём, да и бахромы нет, а как красив! Этот платочек ещё в приданом Катерининой матери был, а где он делан и откуда взялся – уже и не помнит она. Три настоящих павлово-посадских плата: белые и один чёрный, тончайшей шерсти с волшебной не спутывающейся бахромой, с размытыми, но яркими цветами, со старым печатным рисунком – эти Катерине жених да братья дарили, когда ещё в девках хаживала. Ну и две шали: лимонная и чёрная (как без чёрной-от – самая красота в таких),тоже павлово-посадских. Вот на жёлтой-то, смотри: уже и дырка. А сколько раз надевала ту шаль Катерина? На свадьбы да на большие праздники, разов пятнадцать всего. Дырка-от от лежания долгого в сундуке на месте складки проелась.

Качает головой Домовушка, стоя у ледяной стальной ножки кровати, а поделать ничего не может: знает, что вернутся эти платы да шали обратно в сундук, а на праздничный день Анфимовна опять на голову пёструю нелепицу взденет.

Полотенца

 Под платами в сундуке живёт чудо. Домовушка заранее от счастья приплясывает, что увидит это. Там старые, сотканные и украшенные Анфимовной до свадьбы полотенца. Длинное небелёное полотно с одного краю украшено неширокой – в ладонь всего – красной тканой полосой со старинным орнаментом: всё хитрые кресты да домики и с изнанки узор не такой, как снаружи, а всё узор. А с другого краю – такое же красное тканьё, но уже длинное, там уже не только кресты, а и петухи, и всадники, и избы, и чего только не углядишь в сочетании прямых углов да ромбов. Но на этом красота не кончается. Под узором тонкая белая полоса, а потом идёт особое кружево, которое делали, выдёргивая из полотна нити утка, переплетая их и перевязывая особым образом нити основы. Специальными крючками когда-то ловко делала это Катерина на больших прямоугольных пяльцах. Много таких полотенец по старинным матерниным-бабушкиным образцам она себе выделала, а осталось вот одно, еле живое, с проеденной щёлоком да временем тканью, и два узорочья, срезанных  со старых истлевших уже.

Вслед за полотенцем идут вязанные Катериной накидки на подушки, подборы под кровати да маленькие занавески, как в старину делали: в полотна беленькие с неброским кружевом или вышивкой снизу.

Вот это то, что Домовушка чудом называет. Из простого станка, из качания ног, приводящих челнок в движение, из рук, поднимающих и опускающих планку, из памяти, помогающей чередовать верно белые и красные нитки, из тёмных длинных зимних вечеров и ночей, керосиновой лампы, старых песен и девичьих невеликих секретов появилось это чудо, и хоть век его короток, да всё дольше, чем у капронового жёсткого тюля да у вафельных отрезов, что сейчас в ходу.

Коса

На самом дне сундука, прикрытые тщательно чистой тряпочкой, лежат у Анфимовны высокими слежавшимися стопками бумаги: письма Петра, мужа, за много лет, письма сестёр и братьев, письма детей, когда ещё молодыми разлетелись они кто куда; вырезки из газет, которые когда-то казались важными, а теперь уж и не помнит Анфимовна, почему и кто сложил их аккуратно; красивые открытки и картинки да ещё Лидкина чудесная коса, которую та по глупости обрезала в десятом классе.

Волосы у Лидки были – лучше не придумаешь: золотистые, длинные, не мягкие и не жёсткие – в самый раз, чтоб коса была ровная и пышная. А тут пришла домой с подружками, мать и не признала её сперва, думала, Вовка за столом сидит: как от весу волосы-то освободились, так и вспрянули вверх крутыми кудрями, и сразу стали светлее, цветом почти как у шебутного непокладистого сына.

Анфимовна Лидку той косой и выхлестала, а та уворачивалась, смеялась и говорила:

- Мама, ну, мама, ну чего ты. Мне уже тошно её заплетать да расчёсывать каждый день было. А уж мыть! Он ж в тазу не помещалась, я же частями её мыла. Да и не носят сейчас так. Вот и Галька Сажина постриглась, и Светка Сметанина, да почти все остриглись!

Ну что поделаешь, обратно не пришьёшь – простила Анфимовна дочь. А сама села вечером заплетать в тощие косицы свои поредевшие волосы и вспомнила, как бывало, в юности: густые, шёлковые, мягкие-мягкие – и заплакала. И снился ей в ту ночь Петруша, ещё молодой, здоровой, рубящий дрова в распахнутом полушубке, и первенец её, ковыряющийся рядом с чурочками, и маленькая Зина на руках, и как она сама в тот год обрезала свои долгие косы, потому что не было уже на них времени и стала заправлять волосы назад гребёнками.

Фотографии

А под косой лежит старая буро-серая папка, перетянутая двумя резинками, потому что завязки давным-давно отлетели. В папке – фотографии, старые, обломанные, пожелтевшие, с выцветшими синими надписями на обороте. Домовушка не сразу научилась различать в этих плоских застывших лицах людей, знакомых ей много лет, но столько раз при ней просматривались хрупкие листочки, что уже с изнанки узнаёт она знакомые лица. Столько раз при ней повторялись слова, что уж и сама она их знает наизусть, и Анфимовна, и дочки её, а вот подишь ты…

- Ой, мама, что ты на полу смотришь, пойдём к дивану, - Галька подлетела, и Лидка за ней. Ну, всё: теперь до полуночи не успокоятся.

Вот они, странные лица, старинные лица, давно прошедшие лица.

Клавдия, сестра, умершая от сердечной болезни: брови приподняты и сведены у переносицы, как знак постоянно терпимой в молчании боли, светлые коротко стриженные волосы, белый свитер под горло, пальто-шинель… Активистка, комсомолка, двадцати трёх лет была, как увезли её исполнять мужскую работу: валить лес, - в одних белых парусиновых тапочках да ситцевом платьишке увезли. Потом, уж в октябре, прислала она весточку о себе со знакомым возчиком и Петруша нашёл её, передал валенки, тулуп, одёжу. Вернулся смурной, Катерине сказал только «жива она, жива», всё курил трубку на крыльце, губы шевелились и Домовушка читала паутинные колебания воздуха: «сволочи, сволочи, сволочи…». А Клаша умерла в мае, доктора сказали – сердце слабое, остановилось во сне.

Две фотографии новых, а деланы с одной старой: брат Саша и жена его городская. На старой-то она сидела, а он стоял рядом, обнимая её за плечо и смотрели оба не друг на друга, а в чёрный объектив, от того взгляды распахнутые, но пустые. Саша прошёл Гражданскую войну с 1919 года, а вот вторая война его забрала.

Этто что? Никак у них спор разгорается?

- Да  Генька это, сын Аннин, - говорит, смеясь, Галька, - мама, ты ошиблась!
- Нет, это Пашкин Вениамин,- противится Анфимовна.
- Да нет, это Генька, вон и подпись сзади.
- Как дам меж рогов! Не перечь! – замахивается сухонькой, но крепкой ещё рукой Анфимовна.
- О как! Ну, ты строга!

Галька смеётся, Лидка тоже, смеётся уж и Анфимовна, и Домовушка заливается под всеобщий шум, готовая в любую минуту прикрыть рот уголком платка.

Но смех стихает, и на лицах проступает забота и печаль; вот две фотографии, два молодых совсем белобрысых, по-детски пухлогубых и круглощёких лица: Мария, медсестра, на обороте надпись «На память с фронта, 31.01.1944г.», а в том году и полегла она где-то в чужой земле; Олёша… Ох, Олёша! Всплакнула Анфимовна, вспоминая младшенького, любого брата. Как пришла горькая бумага «пропал без вести» - не плакала, как приезжий человек, сам с Мезени, рассказывал, как были они вместе в лагере, да как бежать его уговаривал, да как тот, с голоду опухший, не мог, еле ноги переставлял, да там, видать и сгинул, потому не жилец был, - не плакала. А теперь плачет каждый раз, как увидит.

А вот и последняя фотография. Анфимовна оживляется: с седой от времени бумаги смотрит на неё упрямое курносое мальчишеское лицо – это Павел, тот, что спас её когда-то, давным-давно. Теперь уж осьмидесятилетний старик, живёт отшельником за рекой, приезжает в гости, лицо в бороде, руки в мозолях, - живая память, родная кровь.

2. О чём Домовушка много думала, да всё молчала

Об этой битве никогда не сложат песни, хотя, может быть, и стоило бы. Домовушка бы могла, да она, пожалуй, просто подожмёт сурово губы и скажет строго: «Куда-ить его леший-от понёс, оглашенного!», - да и замолчит на этом. Придётся мне рассказать, чего сама знаю, да что стороною крошечками у птиц да мышей выведала: не дело, чтобы такое глупое геройство или такая героическая глупость невоспетыми остались.

Случилось так, что одним жарким летом много пришлого народу враз прогнали через село. Провозили их в крытых грузовиках стороной, всех в одинаковых пёстрых халатах, с диковинно свёрнутыми простынями али полотенцами на головах, бормочущих на чужом языке чужие слова, ещё дальше на север провозили. Их-то увезли, а след от них остался. И в байне Сметаниных, в тёплом месте в стороне от котла стало расти странное лохматое гнездо,  в гнезде поселилось страшное - жужжащее и жадное.

В начале августа сидел Пасецник на крылечке рядом Иваном Прокопьицем; Прокопьиц трубочку курил, Пасецник чихал. Но поскольку Прокопьиц ещё в задумчивости маленькую пил, Пасецникова чиха он замечать никак не мог. И, опять же, пчёлы жужжат, ветер гудит, река в отдаленьи плещется.

- Что-то как-будто, - говорит Прокопьиц сам себе, - мне кажется, не то. Как-то оно-ить не так оборачивается.
И Пасецник то же думает. Только Прокопьиц думает про одно, а Пасецник – про другое. Стали пропадать пчёлы. А вчера две молоденькие прилетели, дрожа, и рассказали, что видели странную осу – шибко великую и диковинную. И оса эта зыркнула на них и усмехнулась недобро.
И Пасецник почуял неладное. Знал он этих больших ос, знал ещё со своей прежней жизни в далёкой щедрой тёпелой земле. Знал, как гибнут целые семьи, и как тяжело с такой напастью бороться даже и людям. А на Прокопьица никакой надежды – он запивает всё боле и боле да про какие-то колхозы думает, а не о деле. И так глубоко об этом Пасецник размышлял, так озаботился, что не заметил, как уж сидит за печкой в тихом углу у востроносой и мимодумно её об этом рассказывает. А она, глупая, смеётся:
- Так ить, сам говоришь: они зимы боятся. Придёт зима, всех выморозит. Просто подождать надо.
- Как так подождать! Они мне всех пчёл изведут, - горячится Пасецник и фыркает гневно на чай, чтоб остывал скорее. Домовушке печально, грустно ей от того, что Пасецник в тоске. И хочется ей ему помочь: он пришлый, никого здесь не знает, а она знает всех. Даже Лешего, леший его побери, знает. Страшно ей, а надо решаться.
- Давай, я тебя к дядьке лесному сведу. Он точно поможет. Только я его боюсь: я от него сбежала много лет назад, он с тех пор злится на меня.
- А что он может-от?
- Много чего он может. У него под рукой и птицы лесные, и звери, и всякие букашки-таракашки, и деревья, и трава, и даже вода. Он сильный. Только я его боюсь.
- Не бойся! – горячится Пасецник, -веди!

Шутка ли сказать – веди, когда она, почитай, лет двести в лес не захаживала. Да и то не ходила, а ездила в туесе под тряпоцкой с хозяйскими робятами или с бабами вместе – не так боязно. А тогда-от дети на самого лешего и попали. Спал он долгим сном, обхватив голову лапами мохнатыми, со стороны взглянуть –пенёк замшелый старый да и только. Вот один из робят и вскочил на пенёк-от. А тот поднялся во весь рост, ноги-корни вытянул аршин на десять, ручищами замахал – робяты туеса побросали и вроссыпную. Домовушка думала под листиком притаиться, да он её учуял и схапал страшной лапой:

- Что? – спросил страшным голосом, - беглянка, никак воротится удумала?
- Нет, - смело отвечает Домовушка, а у самой всё тельце дрожит и голос ломается, - пусти-от, чёрт лохматый, не то! – А чего «не то» - сама не знает.

Рассмеялся Леший, обомлевшую Домовушку на плечо посадил и донёс почти до самого села, а там она на полевой мыши доскакала. Но обиделась. С  тех пор в лес ни ногой, и когда Леший зимой о Святки забегал деревенских девок пугать, в зеркале им казаться, когда они женихов выглядывают, или за голые пятки хватать, когда танцы на снегу танцуют да петухов зерном кормят, с ним не здоровалась, проходила мимо, отворотясь.

Теперь на поклон к нему гордость не позволяет, а надо. Поджала губы Домовушка, песенку себе спела из старых, чтоб не так страшно было, и говорит Пасецнику:
- Идём, что ли.
- Что, сейцас?
- А когда ещё? По сей час и пойдём. Цого ждать-то?

К лесу затемно добрались. Темнота – она, конечно, маленькому народу больше подруга, чем враг, но ночью в лесу бродят разные звери: какая сова может сослепу не признать, и рассказывай ей потом в желудке, что ты не мышка была. Домовушка идёт, поёт старую песню на старом языке. Пыталась я её перевести, да не выходит – не даётся. Пела Домовушка тихо сперва, точно вспоминала. Потом громче стала. Сейчас во весь голос поёт, и уже Пасецник ей вторит, потому что это у него нужда, и ему разговаривать с Лешим: востроглазая вызвать его взялась, а беседу поддерживать не желает. Говорит: «обиду-от я ему никогда не прощу. Что я страму от него натерпелась, чёрта косматого».

А Леший пришёл, словно ждал: на опушке стоит, лапы-ветки раскинул, корнями глубоко в землю ушёл: солнце пьёт, землю слушает.
- Вот, - говорит Домовушка Пасецнику, - а сама на Лешего и глаза не скосит, - от он и есть лесной хозяин. С ним говори, а я подале похожу. И отошла в сторону, будто пижмов цвет нюхать.

Пасецник откашлялся, солидный вид принял и начал сурьёзный разговор:
- Стал быть тут оно вот какое дело...
- Шершни, - сказал Леший, вытягивая в сторону Пасецника одну из корявых веток и поднимая его ближе к лицу. – Слышал. И гнездо завели уже.
- Где? – испугался Пасецник.
Леший покачал головой:
- Слышу: гудит, а где – не знаю. Нынче много стону да скрипу по лесу гуляет, всего не разберёшь. Шершень тоже нужен. У него своё место есть, свой дом, своё дело. А вот если его от своего оторвать, да в чужие края, да без дела, а так – случай ным ветром занесёт – тут он и становится хуже аспида. Своего не создаёт, чужое ворует, жизнь пьёт. Да ты, паря, не волнуйся: зима лютая идёт, ранняя, схрупает она твоих шершней, и всё их гнездо враз, до Васильева дня ещё схрупает.
- Так ведь июль ещё, - горячится Пасецник, - они мне до того времени все семьи разорят.
- Новые выведешь, - говорит Леший, которому до забот пчелиных дела мало. У него свой мир, свои заботы: чуствует он,ч то грядёт беда, какой не бывало, что не несколько ульев, а огромные леса и болота, и тундра, что на севере нетронутая лежит, скоро затрясутся и поникнут от неразумного человека.
- Помоги, я тебе, что ты хочешь, только помоги, - просит Пасецник, и в глазах у него тоска.
- Да ничего я от тебя не хочу, но до зимы помогу выстоять: дам тебе моих птичек в подмогу, да паучих.
- Зачем паучих? – возмутился Пасецник, - они злые, они сок из живого пьют.

- Ну уж это так заведено. За то они великий труд на себя принимают: плетут рисунок памяти и сохраняют его, пока есть мир. Знаешь ли ты, каково это: помнить всё и всё хранить в себе, точно зерно хранит в себе росток. И не дать этому ростку погибнуть, но и прорастать не давать до поры до времени. И потом, дерутся они не на жизнь, а на смерть.
Пасецнику не очень понравилось с паучихами дело иметь: они мохнатые, жирные, у них лапки шевелятся во все стороны, а что делать? Согласился.

- Ну что, доченька, а ты, значит, мне и слова не скажешь? – повернулся Леший к Домовушке. Та фыркнула, платком прикрылась, ножкой топочет. Не довольна.
- Эх, синеглазая, и как ты тогда только мне в руки далась, не пойму. Была б чуть взрослее, точно б сбежала.
- Ну тебя, чёрт косматой! Не люблю я твою глушь, я печку люблю, тепло, людей.
- Да знаю я, знаю. Поди, хоть посмотрю, что у тебя в глазах нового.

И Домовушка подошла. Стыдно ей было, что характеру не выдержала и Лешего страшно, а подошла. Поднял он её к самым своим мшистым векам, которые скрывали тёмно и грозно поблёскивающие глаза и сказал:
- Да ты, никак, подросла. Хотя расти тебе ещё и расти до взрослой. – Эх! Ну так и знала Домовушка, что он всё ещё её дитёй считает. Обидно!

Так и началась война – не война, а крепкая оборона против шершней. Паучихи им воздушные ходы перекрывали, паутиной мотали, птицы на лету их клевали. Пасецник пчёл строжил, чтоб осторожней были и разумнее. И до середины сентября продержались они почти без потерь, и вздохнул было уже Пасецник спокойно.

- Хоз-з-зяин! Хоз-з-зяин! Проснись, Хоз-з-зяин, злые тут. Вскочил Пасецник, шляпу на голову набуровил, смотрит – точно – десятка два шершней на улей напали, и много уж пчёл полегло, вход защищая, и паучих уже три мёртвых валяется. А птицы рядом вьются, но помочь не могут – разберёшь разве что в этой кутерьме! Схватил он заточенную рыбью кость и сам бросился в драку.Что там за драка была, я вам рассказать не могу: Домовушка моя про то Пасецника не спрашивала, а сам он не рассказывал: сначала не до того было, а потом уж много воды утекло. Буркнул только:
- Что было, то было, - да и замолчал.

Ну а про то, как его, полумёртвого, Домовушка на ноги поставила, я уже рассказывала.

В феврале уже баню Сметаниных, как пережиток прошлого (общественная же есть, зачем своя ещё) сельсовет решил снести. А на её месте построить общежитие для рабочих совхозных, которых из соседских деревень расселили. Раскатали байну по брёвнышкам, брёвна на новое строительство пустили, а старую крышу, стрехи, да заодно с ними и гнездо с живыми – нет ли –шершнями – пустили на дрова и сожгли.

А Леший ещё о Васильев день собрался и со своими кикиморами-шишигами да болотными огнями, да заодно со старой памятью и старыми песнями, ушёл дале на северо-восток, на холодную суровую Пинегу. Знал Леший: когда большому народу беда, тогда и маленькому народцу неладно будет, и надо спасать то, что нужно спасти.

И вот вы спросите меня: выходит, если уж так всё оно случилось, зря бился Пасецник, зря помогала ему Домовушка, и вообще не проще ли им было за печкой сидеть да чай с малиной пить? Не знаю. По мне, может, проще, да не лучше.

Часть четыре. Мымрик и что из этого вышло
Домовушкин сынок
А скажите, вы Домовушку мою ещё помните?
Юркую девушку в платье, словно сотканном из пыли, с любопытными синими глазами и вострым, вечно шмыгающим в нетерпении носиком? А Пасечника, крепкого, как грибок, и солидного мужичка? Вот что я вам скажу. За прошедший год в жизни их произошли огромные перемены. Во-первых, Домовушка уехала с севера на самый русский юг и теперь там с Пасецником живёт в непривычном доме, в котором печка, хотя и есть, но вся она на улице. Во-вторых, она наконец узнала, что маленький народец не из глины да воска зарождается. Родился у Домовушки и Пасецника сынишка. Дали они ему имя... Э, да только вот имени-то его я вам сказать и не могу. Потому что званое имечко самое тайное и никому не сообщается, а хранится в строгой тайне. А второго имени, того, что по профессии даётся, малышок ещё не получил.

И не в том дело, что мал он да нос не дорос. Все эти лесовички да домовята очень быстро растут. А дело в том, что всё понять никак невозможно, что же такое уродилось. Конечно, Домовушка за свою профессию ратовала, Пасечник тоже горой за медовое дело стоял. Только стали они его проверять, а из этого вон оно что вышло.

Дождалась Домовушка, как хозяева на работу пойдут, и вывела ребятёнка на простую домовушечью работу поглядеть: шкатулку с рукодельем разобрать. А там в шкатулке, собраны были всякие разные вещи, и нитки, и иголки, и моток золотой канители, и напёрстки, и даже пара свечек церковных тоненьких - не то нитки вощить, не то для иных каких целей припасены. Только отворотилась на минуту Домовушка, а уж у мальца готово дело: он свечку одну взял, канителью её обвил, с двух концов по напёрстку привесил, какое-то колёсико в серединке приспособил. "Смотри, -говорит, - мам, как получается". Одно из ведёрок толконул легонько, свечка перевесилась, канитель её подрезала, колёсико закрутилось, катушка на бок упала.

"Вот, - говорит, - а так я бы ни за что сам эту катушку на бок не положил". Домовушка разахалась, кой-как вещи в шкатулку убрала, следы преступленья затёрла, думает, если что, хозяева на своих детей подумают, али на мышей (а мыши в доме, стало быть, водятся).

Хорошо, не быть ему Домовёнком. За дело Пасечник взялся. Закрутился на пасеке, заработался, думает, пусть малой сам пока за ульем понаблюдает, тут вдруг прилетает пара пчёл и озабоченно гудит: Хоз-з-зяин! З-з-сынок твой нас-з-з-з з-з-совз-з-зсем утомил. Пож-ж-ж-жалей!" Смотрит, а тот привязал восемь пчёл к хворостинке поперечно, хворостинку к паутине приладил, пчёлы по кругу летают, а на земле из паутины клубок сворачивается.

Ну не годится к медовому делу, и всё тут!

А уж когда он из двух ломаных спичек, пуговицы и сломанного кошачьего ногтя дыркодел смастерил, Домовушке в голову-то и стукнуло. "Ахти, отец, - заголосила она, - никак мы Мымрика родили!"

Отступление о мымриках

Садитесь-ка поближе, ребята: сегодня я расскажу вам страшную сказку. Если вы занимаетесь бизнесом, конечно. А если не занимаетесь, может, вас эта сказка и не напугает. Может, наоборот - посмеетесь вы.
Замечали ли вы, что есть такие места, в которых, как ни старайся, дело не пойдет? Вот, например, недалеко от моей работы есть такой уголок. Обычный угол доходного дома с прозрачными витринами, метров 50 будет. Лет десять назад витрины были закрыты плотными белыми жалюзи и обретался в этом помещении дантист. Он, кстати, дольше всех продержался - четыре года, видно, неплохой дантист. Потом он съехал на соседнюю улицу и понеслось. Сначала в помещении был магазинчик продовольственных товаров, потом салон красоты. Потом там торговали автомобильными маслами, потом хозяйственными товарами, потом цветами. Теперь там снова салон красоты, правда, двери уже который день подозрительно заперты.
И каждый новый арендатор въезжал туда с самыми радужными надеждами, устраивал ремонт, приглашал дизайнера, закупал и расставлял мебель, нанимал обслуживающий персонал... А через полгода максимум дело его разваливалось и снова помещение принимало нежилой вид. До нового оптимиста.
Знаете, в чем дело? В мымрике.
Селятся мымрики и в домах у людей, и в конторах разных, и в магазинах, и на складах. И не плохие они, вроде, существа, и зла никому не желают, а все у них выходит сикось-накось. Все потому, что мымрики имеют неудержимую страсть к изобретательству. А таланта к нему не имеют.
Изобретет такой мымрик быстро-бесшумно-скрытно-вылавливатель. Вроде бы ничего себе машинка, безвредная. Но живет мымрик в ресторане. И глядишь - то из бульона все фрикадельки повылавливает, пока официант их посетителю несет, то половину икры с бутерброда свистнет, то пузырьки из шампанского утащит. И все - репутация заведения потеряна навсегда.
Если мымрик заведется в парикмахерской, то он придумает новый способ заточки ножниц, или новый состав шампуня, или новый регулятор теплой воды в кране - в общем, стричься там больше никто не захочет.
И все не со зла. Более того, мымрики очень привязчивы и любят людей, с которыми живут, и очень огорчаются, когда приходится расставаться. Только связи между своими изобретениями и скорыми расставаниями они не видят.
Хуже всего, когда мымрик в жилом доме поселяется. Там начинают гореть бытовые приборы, взрываться души, падать полки, пригорать борщи и пересаливаться бифштексы. Муж и жена при этом ходят хмурые, недовольные и уверенные, что у их второй половины не оттуда руки растут. А это все мымрик!
И вот что с ним таким делать? Как приспособить его к чему-нибудь полезному? Ума не приложу!
Да, а если вы надумаете завести бизнес в маленьком угловом помещении, вы сначала со мной посоветуйтесь. Я этих мымриков издалека вижу.
Гуталин
Как-то раз рано утром проснулась Домовушка в хорошем настроении. Платочек любимый с голубой каемочкой повязала, заглянула в кроватку к малышу - спит сынок, с головой укутался, так не нать будить, меньше нашалит. Пасечник еще раньше поднялся, с пчелами делом занят - надо к зиме готовиться, октябрь уж на дворе. Да и Домовушке неча рассиживаться - пошла на кухню, проверить, не завелись ли мыши, тараканы и прочие муравьи.
Глядь - а посередь кухни чьи-то мелкие черные следы виднеются, словно бы мышонок пробежал. Встревожилась Домовушка, юбку подхватила и припустилась по следам злодея выслеживать. Следы странные - жирные какие-то и пахнут не то уксусом, не то сажей, неприятно пахнут и пачкаются к тому же. И ведут следы аккурат к хозяйкиным туфелькам. Туфельки черные, не новые, но отчего-то сегодня блестят, точно лакированные. А следы вокруг туфелек потоптались да и дальше пошли - во двор, и оттуда прямиком к курятнику. В курятнике - переполох.
Белый красавец петух леггорн весь пошел в черную рябь. Стоит посреди сарая, клюв разевает, а крик не идет - от возмущения сперло в горле. Курицы в сторонке сгрудились, квохтать боятся - не признают, свой ли муж, чужак ли залетел ненароком. И на каждом вновь снесенном яйце черный отпечаток лапки. Вроде, на мышиную похожа, а вроде нет. И ведут следы за курятник, в лопухи. А посреди лопухов, закутавшись в курий пух, лежит Мымрик и спит. И пяточки у него черные, и ладошки черные, и даже нос, и тот черный. А рядом кукольная чашка, на треть полная какой-то вонючей гадостью. В кровать он, стало быть, куклу, свернутую из одеяла, подложил.
Вот что я вам расскажу по секрету, дети. Если растереть печную сажу, воск, льняное масло, уксус и еще кое-что вместе, то отличный гуталин получается. Прямо-таки первоклассный. Это Домовушка не сразу поняла, а только когда сынка в трех водах отмывала и лимонным соком оттирала. А он стоял смирный - понимал, что набедокурил.

О пользе дружбы с мышами

Мама говорит, что от мышей неприятность одна. То они муку попортят, то крупу сожрут, то сало утащат, то колбасу домашнюю копченую погрызут. Да еще огород разоряют. Да еще повсюду оставляют свои противные катышки. Да еще у комода угол отъесть могут. Не водись с ними, Мымрик, не водись!
А как не водиться? Когда пересох ручей в июле, и мое чудо-колесо для улавливателя разных запахов остановилось, для кого я построил удобную ступалку, кого я уговорил туда залезть, и кто мотор снова в движение привел? Правда хозяин опять остался недоволен. И гости его тоже. Сидели на веранде, пили мутную жидкость из стаканов и говорили: "Совсем твой первач, Степаныч, на первач не похож. Ни вкусу в нем, ни запаха ядреного. Да и крепость не та. Словно простую сорокоградусную пьем" И напрасно хозяин рвал тельняшку на груди и клялся, что сам измерял градус, и градус - во!, градус - семьдесят! Гости остались недовольны, а улавливатель разных запахов папа назавтра разобрал, потому как пчелы от него стали терять направление, чихать, и даже залетать на соседнюю пасеку.
Но вернемся к мышам. Скоро, допустим, выпадет снег. Из пары зубочисток, длинных волос хозяйки, которые она постоянно в ванной на пол роняет, расчесываясь, и клочка ваты я соорудил санки-убегалки. Кого я в них впрягу, когда снег ляжет? Цыплят, что ли? Понятное дело, мыша. Крепкого, откормленного, здорового мыша. А это значит, надо его откармливать уже сейчас.
Так что ругайся - не ругайся, мама, а все мышеловки я уже обошел и пружинки в них подправил. Никаким хозяевам и родителям, как бы я их ни любил, не позволю я встать на пути прогресса!
Далее следует чертеж непонятной машины, в которой присутствуют два шарикоподшипника, жестяная банка из-под крема "Нивея", грифель от карандаша, медная проволочка и  выпавший ус кота Васьки.
(Из дневника Мымрика, запись от пятого ноября)

О пользе нужных знакомств

Фу-фу-фу-фу-фу...
Ну, вот, обнюхались, теперь можно и поговорить. Пополнела, говоришь? Округлилась и похорошела? А как мне не похорошеть, если у меня теперь не жизнь, а малина, точнее, сыр с колбасой. В моем доме завелся Мымрик. То есть сначала там завелись хозяева, потом, конечно, мы, мыши, потом Пасечник, но он все больше на пасеке обретается, потом Домовушку притащил, а потом у них завелся Мымрик.
Мымрик этот - самый нужный человек для нас, мышей. Я ему полчаса в колесе каком-то побегала, а он мне все мышеловки в доме поломал. И теперь они не хлопают, а только тренькают, подпрыгивают, и все. И ешь наживку, сколько хочешь.
Опять же кота Ваську он обезопасил. Придумал ему фантик-выбегайтик сложной конструкции на почти вечном двигателе, и кот теперь весь день спит, а всю ночь с бантиком играет. Ходи по всему дому - мява не скажет.
Хозяева, конечно, ругаются. Они бы яду купили, да не могут - в доме младенец десяти месяцев отроду, везде ползает, все в рот тянет. Один раз Домовушку поймал, да всю и обслюнявил. Но она визжучая! Как взвизгнула, он кулак и разжал. Домовушка эта Мымрику во всем окорот дает. Боюсь я, не долго моя малина длиться будет.
Ну, а у тебя как дела?

Дотянуться до луны

Ноябрь. Тихо. Луна висит близко от земли. Мымрик соорудил лебедку, прикрепил к концу лески рыболовный крючок, из тех, на которые сома берут, и ладится метнуть в небо. У Мымрика мысль: подцепить луну и притянуть ее поближе к земле, чтобы ночью было светло, как днем. А то ночью надо спать, а спать Мымрику совсем не хочется. Мымрику хочется изобретать и усовершенствовать.
Несколько раз метал он аркан, да все промахивался. Месяц висит близехонько, над самым тополем, дразнится, манит серпиком, таким удобным, чтобы вцепиться в него крючком. Озлился Мымрик, напряг все силы, мутнул крюк и зацепился наконец. Теперь дать команду мышам, чтоб тянули изо всех сил, да самому приложить руки.
Тянет Мымрик, старается, кулачком пот по лбу размазывает, вот поддался месяц, вот уже совсем тянется вниз, еще немного... Шум, грохот, треск, и прямо на мымрикову команду валится с тополя грачиное гнездо. Мымрик, сопя и отплевываясь, вылезает из-под гнезда, весь покрытый трухой, птичьим пухом и грязью. И попадает прямо в материнские объятья охающей Домовушки. Та очищает его привычными движениями, отирает лицо чистой тряпицей и приговаривает:
- Погоди-от. Весной старый грач прилетит, где гнездо? Ан нет гнезда-то. Как почнет он тогда своим клювищем долбить твою неразумную головушку, совсем пропадешь!
Домовушка сама не верит этим страстям, так, пугает только. Но чем больше пугает, тем тревожнее становится у нее на сердце. Вот уж совсем уверила она себя в страшной мести грачиной и заплакала от безысходности. Мымрик переминается с ноги на ногу и не знает, как ее утешить. Мыши в смущении толпятся стайкой у покосившейся лебедки. Пасечник смотрит на все это из-за угла и размышляет, надо ли вмешаться и показать отцовскую волю, или пусть уж все будет, как будет.
В общем, остался Мымрик на неделю без сладкого.

Еще одно, последнее, сказанье...

Малый народец только ростом мал, а растет куда быстрее большого. Уже и Мымрик стал взрослым и все свои хитрые мымриковские дела совершает серьезно и раздумчиво. Вот и сейчас сидит он в сарае на полке и прилаживает шестеренки к пружинкам, а пружинки к стрелочкам. Важное дело у Мымрика. Грустное и важное. У него беда с родителями.
Сначала затосковала Домовушка. Что за дом без печки и полатей! Баней и не пахнет В ванной кафель скользючий, холодный и мертвый. Белье стирает одна машина, сушит другая. Варенье и то варится не в тазу, как положено, а в какой-то скороварке на елестричестве. Делать по дому нечего. Скучно Домовушке.
Потом на Пасечника беда свалилась. Хозяин продал все свои пчелиные семьи на вывоз, ульи разобрал и выкинул, а во дворе на месте пасеки затеял строить гараж.
Совсем старички с виду стали Домовушка и Пасечник. Сгорбились, лицами почернели. Сидят в уголке, и ничего их не радует.
Какой сын такое стерпеть может? Болит сердце у Мымрика. Сердце болит, а голова думает, руки работы требуют. И вот затеял он строить невиданную паровую машину. Семь дён строил без устали, теперь она готова.
Привел он родителей в сарай и показывает им диво-дивное - пыхтящий то ли чайник - то ли самовар, весь обвешанный железками и линзочками. Чайник пыхтит, в линзах солнечный свет всеми цветами радуги переливается, шестеренки вертятся со страшной скоростью. Но даже эта удивительная машина не радует Домовушку и Пасечника.
- Погодите, - говорит Мымрик, - сейчас начнется.
И точно, началось. Радуга от линз поднялась вверх, заполнила всю сараюшку, а под дугой радуги яркий белый свет образовался. И в этом свете словно открывается окошко, все шире и шире... А там!
Там прекрасная всамделишная деревня. Избы крыты соломой и камышом, из труб дым поднимается, во дворах гуси и утки гуляют, за околицей кавуны поспевают, под окнами подсолнечники шеи гнут, телеги повсюду стоят, ульи там и тут виднеются, чуть вдали мельница раскинула руки-крылья. И запах! Родной, неповторимый сельский запах.
Просветлели лица у Домовушки и Пасечника, смотрят они и на глазах молодеют.
- Вот, -говорит Мымрик. - Построил я вам машину времени. Ступайте и живите, как вам удобно. А я вас в нынешнем времени поджидать буду. Как доживете, приходите меня навестить, я вас, если захотите, опять в прошлое перекину. - И протягивает им маленькую желтую пуговку со стрелкой. - Это специальный маяк, на меня настроенный. Вы по нему меня всегда найти сможете. Кто знает, может, и я захочу к вам в прошлое прогуляться. Так сказать, экологический туризм.
Шутит, а сам скрытно носом шмыгает - легкое ли дело родителей своими руками от себя отсылать.
- Подумать надо, - говорит Пасечник, Домовушка кивает, да только недолго они думали. Нет им житья в современном мире, и они это хорошо понимают. Так что ступили они на дорогу меж двух радужных столбов и ушли.
Но Мымрик-то остался! Так что, может быть, я когда и порадую вас историями об этом неугомонном изобретателе.

26.12.2008 г. – 17.09.2015 г.


Рецензии