2. Жертва богу Одину
Апрель 1945 года догорал вместе с Берлином.
Советская артиллерия вела счёт не по часам — по кварталам. Каждые полчаса фронт сжимался ещё на один городской квартал, и улицы, ещё вчера бывшие тылом, сегодня становились передовой. Рейхстаг — эта помпезная каменная глыба, возведённая при кайзере и столь нелюбимая самим Гитлером, — уже слышал русское «ура».
А под землёй — в бункере, пропахшем дизельным выхлопом и людским страхом, — продолжалась своя жизнь. Точнее, её конец.
Эсэсовец Отто Ран — рядовой, ничем не примечательный человек, каких в SS были сотни тысяч, — тащил тяжёлую канистру с бензином. Тащил ползком, где надо — на коленях, где надо — перекатом через битый кирпич. Пули не разбирают чинов.
— Рядовой Отто Ран по вашему приказу, рейхсфюрер СС, — бензин доставлен! — выдохнул он, вытянувшись перед Гиммлером.
Генрих Гиммлер — человек в пенсне, бухгалтер по складу ума, дослужившийся до власти над миллионами смертей, — молча взял канистру. Ни «молодец», ни «свободен». Только кивок.
Он двинулся по коридору бункера. Остановился перед дверью с табличкой, которую уже незачем было читать. Постучал. Тишина. Постучал снова.
— Открыто, — послышалось из-за двери. Голос был хриплый, надломленный — совсем не тот, которым ещё три года назад зачитывали приказы по всем фронтам от Волги до Атлантики.
— Хайль Гитлер! — Гиммлер вскинул руку.
— Брось, Генрих. — Фюрер даже не обернулся. — Кому ты хайлькаешь? Они уже у Рейхстага.
Пауза.
— Мой фюрер... оружие возмездия...
— К чёрту возмездие! — Гитлер повернулся резко, и Гиммлер увидел лицо, которое уже мало напоминало то, что красовалось на миллионах плакатов. — Этот грузин бьёт нас железом. Простым, дешёвым железом — танками, пушками, самолётами. И людьми. Людей у него — как патронов в барабане, и барабан не кончается. Нам конец, Генрих. Ты привёз, что я просил?
— Да, мой фюрер.
— Давай «Вальтер».
Гиммлер вытащил пистолет из кобуры и положил на стол — аккуратно, как кладут бумаги на подпись. Гитлер покосился на оружие, но не взял.
— Приготовь всё. Как я сказал.
Гиммлер вышел. А Гитлер сел за стол, придвинул чистые листы бумаги и взял перо. Что он писал — завещание? Оправдание? Последнее слово народу, который он завёл в эту пропасть? — история потом разберётся. Пока же за стенами бункера грохотала история живая, настоящая, та, что не спрашивает разрешения.
Гиммлер. Коридор бункера
Дверь закрылась тихо — так закрывают двери в покойницкой.
Гиммлер постоял секунду, прислушиваясь. За дверью — ни звука. Только гул далёкой канонады, просачивавшийся сквозь бетон, напоминал, что мир ещё существует.
— Всё кончено, — пробормотал он себе под нос, почти беззвучно. — Надо думать, как спасти шкуру.
Шкуру! Вот до чего дошёл рейхсфюрер СС, некогда второй человек Рейха, хозяин концлагерей и тайной полиции, человек, перед которым трепетала вся Европа. Теперь — шкура.
Из глубины коридора послышались шаги. Трое. Борман — тяжёлый, с лицом мясника; Геринг — некогда пышный, ныне обрюзгший, потерявший и лоск, и власть; Геббельс — сухой, хромой, с глазами фанатика, который верит в собственную ложь.
— Что, Генрих? — спросил Борман с той особой интонацией, с какой в тонущем корабле спрашивают о пробоине. — Как там?
Гиммлер помолчал.
— Дурно мне что-то стало. После визита к фюреру.
Они переглянулись. Все всё понимали — и никто не решался сказать вслух.
— Мы хорошо начали, — произнёс Гиммлер, глядя куда-то сквозь бетонную стену, туда, где раньше был Берлин. — Все вместе. А потом пошли не по той дороге.
— Когда? — тихо спросил Геринг.
— Когда напали на Россию, — так же тихо ответил Гиммлер. — Тогда и пошли.
Больше никто ничего не сказал. Да и что тут скажешь — когда снаружи уже слышна русская речь?
Гитлер. Последний час
Пистолет лежал на столе.
Обыкновенный «Вальтер П38», каких в вермахте было несколько миллионов штук. Вороная сталь, восемь патронов в магазине. Простая вещь. Надёжная вещь.
Гитлер смотрел на него тупо, не мигая — так смотрят на огонь или на воду. Решится или нет? Серые глаза — некогда, по словам восторженных биографов, «пронзительные», «гипнотические», «несущие в себе волю рока» — теперь были просто стариковскими глазами усталого, конченого человека.
И вдруг — Вена.
Память услужливо подсунула картинку, какую мозг всегда подсовывает на краю бездны: начало. Откуда всё пошло.
...Вена, 1909 год. Убогая каморка в ночлежке на Мельдеманнштрассе. Запах сырости и чужого белья. Молодой Адольф Гитлер — тощий, с провалившимися щеками, в пальто, которое уже стыдно было называть пальто, — сидит и рисует. Открытки с видами Вены: Опера, Хофбург, Карлскирхе. По пятьдесят геллеров штука. Иногда брали, иногда нет.
Венская академия художеств не приняла его дважды. Комиссия была вежлива: «Способности есть, но к архитектуре, не к живописи». Это была ложь из жалости, что хуже правды.
Он жил впроголодь, мечтал о величии и ненавидел всех, кому повезло больше.
А потом — музей.
Венский музей истории искусств, зал Габсбургских реликвий. Он зашёл погреться — вход стоил дёшево. И остановился.
Копьё.
Длинное, потемневшее от веков, скреплённое золотыми скобами. Табличка сообщала: «Копьё Лонгина. Копьё Судьбы». По преданию — то самое, которым римский сотник из милосердия пронзил ребро распятого Христа, прекратив его мучения. По другому преданию — тот, в чьих руках оно окажется, будет владеть миром.
Молодой Гитлер стоял и смотрел. Долго. До закрытия.
И тогда — голос.
Не снаружи. Изнутри. Или ниоткуда.
Он оглянулся: зал был пуст.
— Я знаю твои беды, — произнёс голос, спокойно, почти равнодушно, как говорят о давно известном. — Знаю, где ты был и где не был. Когда умерли твои отец и мать — знаю. Через что прошёл, где ел и где не ел.
— Кто ты? — Голос у молодого Адольфа сорвался.
— Князь мира сего.
— Где ты? Я не вижу тебя.
— У меня нет образа. Не ищи.
Гитлер молчал. Сердце колотилось. Сбежать бы — но ноги не слушались.
— Чего ты хочешь? — спросил голос — и в этом вопросе было что-то страшное: он спрашивал не из любопытства. Он уже знал ответ.
— Сам знаешь, — выдавил Адольф.
— Власти? Величия?
— Да. — Слово вырвалось само. — Осточертела такая жизнь. Хочу в высшие сферы, к великим людям. Хочу, чтобы меня знали.
— Будут знать, — пообещал голос. — Весь мир будет знать.
— А что взамен?
Пауза. Долгая. Такая, что можно было подумать — всё почудилось, виденье, голодный бред. Но голос ответил:
— Душу.
Молодой Адольф Гитлер стоял перед потемневшим копьём и думал.
...Теперь, тридцать шесть лет спустя, он сидел в берлинском бункере с «Вальтером» на столе — и знал, что тогда, в Вене, уже дал ответ. Просто не сразу понял, что уже согласился.
Снаружи гремели русские пушки. Счёт шёл на минуты.
Молодой Адольф не раздумывал долго.
Что такое долгие раздумья для человека, которому нечего терять? Нищета — учитель жёсткий, но быстрый. Она отучает от колебаний.
— Да, — сказал он. — Согласен.
— Тогда слушай, — произнёс голос, и в нём не было ни торжества, ни насмешки — только та спокойная деловитость, с какой опытный ростовщик оформляет вексель. — Всё зависит от тебя. Я даю власть — что с ней делать, выбираешь сам. Добро или зло. До тебя много таких было. Никто так ничего и не понял. Я приду к тебе в последний час. А через несколько недель — езжай в Мюнхен. Там начнётся твой взлёт.
Прощай.
И — тишина. Обычный пустой зал, пыльные стёкла витрин, потемневшее копьё за стеклом. Никакого голоса. Никого.
...В бункере Гитлер очнулся.
«До тебя много таких было» — вот что жгло сейчас сильнее страха. Он понял наконец, что означали эти слова. Понял — поздно, как всегда понимают самое главное.
Александр. Цезарь. Наполеон.
Александр Македонский вошёл в историю юным полубогом, гомеровским Ахиллом в железе и золоте — и умер в тридцать два года в вавилонском дворце, сгорев от лихорадки или от вина, так и не поняв, зачем завоевал полмира. Цезарь — новый Александр, умнейший из умных — не услышал предупреждения и получил двадцать три удара кинжалом от людей, которых сам возвысил. Наполеон — этот корсиканский выскочка, гений стратегии и катехизис всех честолюбцев — тоже дошёл до России. Но он хотя бы вошёл в Москву. Постоял в пустом Кремле, подождал делегации с ключами от города — делегации, которая так и не пришла. А потом — отступление, снег, трупы лошадей вдоль дороги, Березина, Ватерлоо, Святая Елена.
Я повторил его судьбу, — думал Гитлер. — Слово в слово. Шаг в шаг.
Не надо было трогать Россию. Это понимал Бисмарк, который всю жизнь предупреждал: никогда, никогда не воевать на два фронта, никогда не поднимать руку на русских. Это понял на собственной шкуре Карл XII — и лёг под Полтавой. Наполеон понял — но слишком поздно. И он, Гитлер, понял — тоже слишком поздно.
Надо было добить Англию. Высадиться, додавить, закончить на западе — и тогда, может быть... Но нет. Блицкриг на СССР. Авантюра. Глупость. Преступление — хотя бы против самого себя.
Он взял «Вальтер» со стола. Зарядил — руки почти не дрожали, что удивило его самого. Поднёс ствол ко рту.
И замер.
Секунда. Другая. Третья.
— Не могу, — выдавил он, опуская руку. — Я не самоубийца.
— Можешь, — произнёс голос. Тихий, близкий — совсем рядом, как будто кто-то стоял за плечом. — Ты должен отдать долг. Я пришёл за тобой.
— Ты пришёл. Я слышу тебя. — Гитлер смотрел в стену. — Но я не самоубийца. Не могу.
Тут открылась дверь.
Гиммлер. Рейхсфюрер остановился на пороге, увидел пистолет, увидел лицо фюрера — и всё понял без слов.
— Мой фюрер... что случилось?
— Помоги мне, Генрих. — Голос Гитлера был тихий и почти спокойный — голос человека, который уже принял решение, но нуждается в чужой руке, чтобы его исполнить. — Помоги уйти. Как солдату на войне.
Гиммлер подошёл. Медленно взял руку фюрера — холодную, вялую. Вложил ствол «Вальтера» обратно в рот. Накрыл своей ладонью его палец на курке.
И нажал.
Выстрел в бункере прозвучал негромко — бетон поглотил звук. Снаружи всё равно грохотали пушки, и никто ничего не заметил.
Гиммлер опустил руку.
— Прощай, мой фюрер, — произнёс он тихо.
Постоял секунду. Потом аккуратно положил пистолет на стол, одёрнул китель и вышел из кабинета.
В коридоре он снова подумал о шкуре.
Больше думать было не о чем.
Ева. Огонь. Конец.
Дверь распахнулась — и в кабинет вошла Ева Браун.
Она увидела всё сразу. Одним взглядом. И закричала — не громко, почти беззвучно, как кричат во сне:
— Ты убил его. Убил!
Гиммлер не стал оправдываться. Незачем. Он сунул руку в карман кителя и вытащил маленькую стеклянную капсулу — такую маленькую, что странно было думать, как много в ней помещается смерти.
— На. — Он протянул капсулу Еве. — Это последнее желание фюрера.
— Нет. — Она отступила. — Я не могу. Не могу.
— Можешь, — сказал Гиммлер без всякого выражения. — Ещё как можешь.
— Нет!
— Тогда поможем.
Он не грубил. Не кричал. Просто сделал то, что счёл нужным — с той же спокойной деловитостью, с какой подписывал приказы о расстрелах. Капсула хрустнула.
Всё заняло несколько секунд.
— Прощай, — сказал Гиммлер. Неизвестно кому.
Пришли остальные. Борман, Геринг, Геббельс — молча, без слов, как люди, которые давно знали, что этот день наступит, и давно перестали притворяться, что не знают.
Тела вынесли в коридор. Поволокли — не торжественно, не с почестями, а именно поволокли, как волокут то, от чего надо срочно избавиться. Бетонные ступени, узкие повороты, тяжёлые двери.
Берлин встретил их огнём и грохотом.
Во дворе — воронка от снаряда, свежая, ещё пахнущая взрывчаткой. Туда и сбросили. Бензин плеснули щедро — несколько канистр, тех самых, что с таким трудом притащил рядовой Отто Ран.
Спичка.
Пламя взялось сразу — жадно, с гулом, как будто давно ждало.
Четверо стояли у края воронки. Борман, Геринг, Гиммлер, Геббельс. Смотрели на огонь. И вдруг — одновременно, как по команде, которой никто не подавал, — вскинули правые руки.
Последнее «хайль» — никому. Пустому небу над горящим Берлином. Или — туда, куда уходят в германских сагах павшие герои: в Вальхаллу, где валькирии на конях подбирают души достойных воинов и уносят в чертог Одина. Но то были герои. Эти — нет.
Пламя трещало. Где-то совсем близко рвались снаряды.
Потом они разошлись. Молча, в разные стороны — каждый со своей шкурой, со своим страхом, со своей жалкой надеждой уцелеть. Борман побежит и сгинет. Геринг сдастся американцам с чемоданами, набитыми краденым добром. Гиммлер переоденется рядовым и будет пойман на дороге. Геббельс окажется единственным, кто не побежит — но лишь потому, что к тому времени уже не сможет.
Огонь в воронке догорал.
Так кончился Третий рейх, которому обещали тысячу лет.
Просталось двенадцать.
Так закончился Адольф Гитлер — человек, продавший душу за власть над миром и получивший её ровно настолько, чтобы понять: владеть миром и понимать мир — вещи совершенно разные. Александр, Цезарь, Наполеон — все они это поняли. Только поздно. Этот — тоже поздно.
Копьё Лонгина до сих пор хранится в Вене. Равнодушное к людским судьбам.
Автор — Геннадий Фёдоров
Свидетельство о публикации №218121801648