Самостоятельные женщины и их мужчины

Посвящается М.И. Левшиной (Марианне Болеста)
1
Один и тот же сон, один и тот же липучий, как лента от мух, сон мучил Василия с самого Порт-Артура. Будто японцы с криком «банзай!» прорвались сквозь полевые заграждения на батарею, рожи страшные, зубы наружу. И вот уже японец нанизывает на штык подносчика Михеева, а другой стреляет в упор в наводчика Кашинцева, а он, Вася Лесин, никак не может найти свои сапоги, и странное дело никто его не трогает, словно его тут и нет. Он стал невидимкой, он как будто из другого сна наблюдает за происходящим. Вроде бы он ставил сапоги на ночь у лафета, а они куда-то задевались. Японцы уже расправились с орудийным расчетом и ушли дальше, а он все шарит вслепую возле трупов товарищей. И понимает, что нужно бежать, нужно драться, спасать другие орудия, но вместо этого он с упорством безмозглого насекомого ищет свои сапоги, и оставить это занятие не в его силах.
Какой-нибудь ясновидящий сказал бы: «Ага, да это предсказание твоей судьбы, Василий», но он никогда не общался с этой породой людей. Доктор Фрейд нашел бы в этом сновидении намеки на комплексы, но Василий не знал о существовании Фрейда и его психоанализа, а свой сон объяснял тем, что, несмотря на офицерское звание, все еще оставался в душе сапожником.
«Ну, вот опять, – думал он, сбрасывая с себя остатки сна, – стоит только на минуту прикорнуть после ужина, и снится этот подлый сон. Нет, правильно говорят старые люди, что вредно спать на закате». Он чувствовал себя разбитым, несвежим. Он умылся, накинул на плечи шинель и вышел на крыльцо офицерской казармы. Холодный дождь перебирал листья деревьев, на плацу под барабанный бой маршировали солдаты Симбирского полка – готовились к смотру. Их казармы были справа, а за рощей были казармы Низовского полка и церковь Николая Чудотворца, и все это хозяйство называлось Салтыковским штабом. Тихий русский островок в бурном польском море.
Василий был разочарован, когда его, героя Порт-Артура, с отличием сдавшего экзамен на звание офицера, повидавшего Москву и Санкт-Петербург, определили на службу к черту на рога, в Царство Польское, в артиллерийскую бригаду, которая базировалась  в местности, со всех сторон окруженной лесами, так называемой Белой пущи. Ну, хоть бы куда-нибудь на Волгу или на Дон, все своя земля, только не в Польшу.
Сегодня, если в Варшаве взять такси, то до Острова-Мазовецка можно добраться за час. А сто лет назад дорога занимала целый день, а оттуда до местечка Коморо;во нужно было брать извозчика. Коморо;во – это не от слова комар, если бы оно было от «комара», то бы писалось через «а» – Комарово, потому что комар он и по-польски комар. А это самое Коморо;во произошло от слова «комо;ра», что значит «палата», то есть дворец. В русском языке «комо;ра» уменьшилась до «каморки», то есть чулана или кладовки, а еще есть тюремная «камера». Ни дворца, ни тюрьмы в Коморово не было, а были казармы, где стояли два русских пехотных полка и артиллерийская бригада.
Дни в гарнизоне были одинаковые, словно узелки на веревке. С утра – занятия с солдатами по строевой подготовке на плацу и верховая езда, после обеда – стрельбище, составление таблиц и правил стрельбы из орудий новейших образцов и тактические занятия, ужин в офицерском собрании, а дальше кто во что горазд. Кто-то шел играть в карты, кто-то выпить в кругу друзей. Семейные офицеры ходили друг к другу в гости, а Василий предпочитал валяться на кушетке с книгой. С некоторых пор он полюбил толстые исторические романы Загоскина и Данилевского, и дни его текли медленно, как вода в великих русских реках.
«Как тут все тоскливо и неприютно, – думал Василий, закуривая папироску, – и этот мрачный лес вокруг, и люди, которые глядят исподлобья и говорят на каком-то змеином языке, вроде и знакомые слова, а ничего не разберешь. Скорей бы уж стрельбы начались, говорят, полигон в Рембертове совсем близко от Варшавы, можно в город съездить, а там ресторации, театр. Да есть ли там русский театр? А у нас в Киржаче сейчас гулянья на Троицу, девушки хороводы водят на Селивановой горке, а на кручу выйдешь – простор. И угораздило же меня попасть в это паскудное место».
По сравнению с местной тягомотиной даже тусклая провинциальная жизнь в родном Киржаче казалась отсюда заманчивой и полной соблазнов, хотя и там Василий не больно-то веселился, поест блинов на масленицу, выпьет водки и смотрит, как другие парни катятся с ледяных гор на санках в обнимку с барышнями. Он никуда не ездил и не собирался уезжать из своего логова, он сидел в своем городишке, крепко, как шуруп в стене, и это его очень даже устраивало, потому что интересов у него на стороне не было. Брат Афанасий, звал его на Троицу во Владимир: «Поедем, Вася, посмотрим на губернских барышень, они там все в расфуфыренные, будто елки на Рождество», но Василий ни в какую: «Да брось ты, Афоня, чего я там не видел, у нас тут и лес, и река, а воздух… Как вдохнешь, так и выдыхать не хочется». В лесу он был в последний раз подростком, когда бабка взяла его с собой по грибы, а реку видел только по дороге в церковь, но мысль о том, что все это  никуда не денется, наполняла его душу покоем.
От отца они с братом унаследовали сапожную мастерскую и славу лучших в городе сапожников, потому что они шили не только русские сапоги «гармошкой», но и щегольские «бутылочки» с лакированными голенищами, какие носил сам государь император.
У них обувались лучшие люди города – врач, полицмейстер, купцы и преподаватели учительской семинарии. «Мастеровой голубчик, как паровой огурчик, – любил повторять Василий, но никогда не договаривал: «день цветет, неделю вянет», потому что как же может «вянуть» тот, у кого шьет сапоги сам миллионщик Соловьев.
На праздники братья надевали котелки и галстуки бабочкой, отчего походили больше на цирковых эксцентриков или куплетистов, нежели  на членов государственной думы, каковыми хотели казаться. Жили они дружно, душа в душу, следуя отцовскому завету – любитесь как братья, а считайтесь как жиды. Хотя чего там было считаться, все доходы, равно как и расходы они делили поровну, и так продолжалось до тех пор, пока Афанасий не женился на Шурочке. Он все-таки съездил на ярмарку в губернский город и привез оттуда такую кралю, что хоть стой хоть падай, ни много ни мало дочку какого-то канцеляриста, образованную, но хромую на обе ноги девицу. Видимо, ее отец решил сэкономить на ортопедических башмаках, вот и согласился выдать дочь за простого сапожника.
Поначалу все шло как прежде, все расходы и доходы заносились в толстую книгу и делились поровну, но Шурочка нашла это несправедливым, потому что ее приданое ведь тоже капитал, и Василий с этим согласился, ему и трети от дохода хватало на пиво после бани и рюмку водки в трактире по выходным. Хозяйство братья вели совместно, держали кухарку и мальчишку-подмастерья, который помогал по дому, таскал дрова, топил печи и все такое. Но Шурочка потребовала, чтобы у нее в услужении непременно была горничная. У мастеровых это было не принято, но Афанасий ни в чем не мог отказать своей благородной супруге и нанял-таки девушку. При этом Василию было предложено оплачивать половину расходов на ее содержание. К тому же в дом вдруг зачастили гости. Чуть ли не каждый день кто-то гостил, то какие-то родственники снохи, то ее новые подруги, и все пили чай с сахаром, а то и с конфетами.
Этого уж Василий снести не мог. Не то что он был жадный, а просто ему не нравилось, когда деньги, добытые кропотливым трудом, выбрасывались на ветер, к тому же он любил вечерком в тишине полежать на кушетке, полистать «Ниву», а теперь его то и дело тягали к гостям. Шурочке вдруг приспичило его женить, но ее подруги все как одна были с изъяном, одна кривая, другая косая, третья лупоглазая. В конце концов Василий плюнул на шило и дратву, поступил на работу на шелкоткацкую фабрику и снял себе комнату у тетки Варвары в Заречье.
Варвара была его дальней родственницей, женщиной основательной и рассудительной. Василий любил посидеть с ней у самовара за чашкой чая с малиновым вареньем, поговорить о жизни.
– Что же ты, Вася, все дома и дома, нашел бы себе компанию. Вот соседская Таня спрашивала насчет тебя.
– Она же конопатая.
– Уж больно ты разборчивый. Подожди, клюнет тебя любовь в темечко, и пойдешь как наведенный и за конопатой, и за брюхатой.
– Ну, это мы еще посмотрим, а пока мне надо в люди выходить.
Фабрика была первым пунктом на пути в люди. Это теперь у ткацких станков стоят одни женщины, потому что на своих революциях и войнах мужчины избаловались, и монотонный труд стал им несносен. А тогда ткачами были сплошь мужчины, и этим они очень даже гордились, потому что жалованье у них было такое, что на него можно было содержать семью, а уж холостому человеку вообще была лафа. К тому же Василию нравились всяческие механизмы, и он относился к ним не как к безмозглым железякам, а как к живым существам, наделенным душой и характером. Приходя на работу, он всегда украдкой гладил станину своего станка, говорил: «Ну, с богом, дружище» и только после этого его запускал. У его станка были и младшие братья – велосипед и фотографический аппарат, которые он время от времени осматривал, смазывал, чистил и водворял на место.
А еще он приохотился к чтению и записался в библиотеку, но лучше бы он этого не делал, потому что библиотекарша Леночка оказалась лучшей подругой Шурочки, и та решила, что раз Василий любит книги, то должен полюбить и ту, что к ним приставлена. Жениться вообще-то Василий был не прочь, но не сейчас и не на девице, от которой всегда нестерпимо пахло гелиотропом, и помешанной на стихах Надсона, от которых Василия тянуло в сон.
На свидание она приходила с книжкой. Ее любимым занятием было гадание на стихах Надсона.
– Ну, загадайте, Василий, страницу и строку, чтобы все узнать про меня, – говорила она, обдавая кавалера волной сладкого запаха.
– Хорошо, пусть будет двадцатая страница и девятая строка, – нехотя соглашался Василий.
– «О сердце глупое, когда ж ты перестанешь мечтать и отзыва молить?» Ах, как это замечательно, как это точно сказано про меня. Не правда ли, Василий?
– Да, про сердце это точно.
– А теперь погадаем на вас. Тридцать шестая страница, двадцать третья строка. «Я ушел в толпу и вместе с ней страдаю…». Ну, неправда, вы не умеете страдать, вы холодны, как корень петрушки, который выдернули из грядки.
– Я, пожалуй, пойду, мне завтра рано вставать, – поэзия вызывала у Василия неукротимую зевоту.
Библиотекарша объясняла холодность кавалера излишней робостью и, чтобы его как-то расшевелить, таскала на вечеринки к подругам и на прогулки в городской сад. Василий ходил за ней как телок на веревке и все думал, как бы найти такой предлог для расставания, чтобы ее не обидеть. Ведь она же не виновата в том, что не нравится ему, а девушка, в общем, не плохая, образованная и не вредная.
Но никакого предлога не потребовалось, потому что началась война с японцами, и все разрешилось само собой. Его призвали в действующую армию, отправили на Дальний Восток и зачислили в артиллерийскую бригаду, защищающую подступы к Порт-Артуру.
Командующим орудийным расчетом, к которому его приписали, был фельдфебель  Закутайло, бравый вояка их хохлов, с усами как руль от велосипеда. Про него говорили, что он ворюга, каких мало, да Василий не верил, пока не увидел, как фельдфебель и  каптенармус, грузили в повозку к китайцу мешки с крупой и ящики с консервами. Снабжение продовольствием в войсках было поставлено плохо. Офицерам разрешили стрелять перепелов, стаи которых в эту пору пролетали над Порт-Артуром, а солдат кормили кониной, которую Василий на дух не переносил, как прочие солдаты, кроме татар.
О том, что он увидел на продуктовом складе, Василий по простоту душевной рассказал своим товарищам, и кто-то передал все фельдфебелю. Тот сначала попытался подкупить свидетеля, совал ему консервы, называл «сыном», но, как только представилась возможность избавиться от свидетеля, он не преминул ею воспользоваться.
Ждать долго не пришлось, японцы наступали по всему фронту, и каждый раз при отступлении батарея в спешке теряла орудия. И вот однажды Закутайло вызвал к себе Василия и еще одного солдата и сказал, не слишком заботясь о том, поймут ли его москали: «треба рятуваты знаряддя, хлопцы». Москали поняли, что надо спасть орудие и ночью отправились на оставленную позицию. Ночь была глухая безлунная. Но найти пушку не представляло особого труда, местность была открытая, на лысых сопках лишь изредка попадались кусты, к тому же выпал снег, и на белой простыне силуэт орудия рисовался черным иероглифом.
Но лошадь им не дали и орудие пришлось тащить на своем горбу, а тут еще их заметили японцы и открыли по ним огонь из пулемета. Товарищ был ранен в плечо, и Василию пришлось управляться с пушкой в одиночку, но ничего, сдюжил. Ободрал ногу чуть ли не до кости, но орудие доставил.
По совести его должны были за это наградить георгиевским крестом, но Закутайло сказал командиру батареи, что никакого геройства Василий не проявлял, а только исправил свою провинность. Он, дескать, в панике бросил орудие при отступлении и должен был искупить свою вину.
Георгиевский крест за спасение орудия получил фельдфебель, который якобы проявил решительность и принципиальность, а Василий отделался взысканием. Он хотел набить морду обидчику, да товарищи уговорили его не делать этого, за такие дела можно было угодить под трибунал, а фельдфебель был наказан свыше и за ложь и за мошенничество сразу. Правду говорят, что бог шельму метит. Он что-то там не поделил с хунхузами, с которыми обделывал свои делишки, и они его зарезали.
Все в армии говорили об измене и офицеры и солдаты. Это во многом оправдывало поражения православного воинства. О том, была ли на самом деле измена или просто командование оказалось бездарным, до сих пор спорят историки, но так или иначе Порт-Артур пришлось сдать японцам. Полевую артиллерию удалось спасти и перебросить в Маньчжурию, но и там русские не смогли закрепиться надолго.
После сдачи русскими Мукдена боевой дух обеих армий выдохся, и через несколько месяцев был подписан мирный договор. Война закончилась бесславно для русских, но солдаты по этому поводу не слишком переживали, главное, что теперь можно было вернуться домой.
Но шуруп, вырванный из стены с мясом, уже нельзя было прилепить к прежнему месту, и Василий решил остаться на сверхсрочную службу. Ему нравилось жить от подъема до отбоя и не думать, куда себя деть. Тут было много разных механизмов, которые стали его лучшими друзьями, и много друзей, таких же как и он солдат, надежных, как механизмы. Через год его, как фронтовика, определили в артиллерийское училище, и по окончании сокращенного курса ему был присвоен младший офицерский чин подпрапорщика.
Служить ему предстояло у черта на куличках, в Царстве Польском. В своем письме брату Афанасию он так и написал: «Посылают нас, братуха, в самое пекло, где живет зловредный народ, который, как все тут говорят, ненавидит нас всей душой, так что любой мальчишка может плюнуть тебе в рожу, а ты должен утереться и стерпеть, чтобы не поднимать бузу. Эти ляхи хуже, чем японцы, потому что те убивают нас в бою, а эти норовят исподтишка».
И вот он Салтыковском штабе, – стоит на крыльце офицерской казармы и курит, а вокруг, куда ни глянь, лес и мелкий дождь шушукается с деревьями, и барабан бубнит на плацу, а тащиться по такой погоде в город неохота. Да и что там делать в этом городе, нет ни театра, ни одной приличной ресторации, есть, правда, кондитерская и кинематограф, но там одни поляки. Нечто зайти к Лаврентьеву, может у него есть коньяк?
Поручик Лаврентьев курил трубку и раскладывал пасьянс, коньяка у него не было, зато он предложил Василию сходить в местечко. Там, в корчме у Менделя прислуживала  девушка Ядзя, известная своей благосклонностью к русским офицерам, с которой он любезничал и надеялся на большее.
– А что, если узнает начальство, офицерам ведь строго настрого запрещено бывать в таких местах? ¬– замялся Василий, как всякий неофит, он старался следовать всем правилам своей новой среды беспрекословно.
– Не узнает, там сзади есть комнатка, где нас никто не увидит. Этот пройдоха Мендель не упустил своей выгоды.
До местечка было минут двадцать ходу, друзья вышли на дорогу, и тут из-за поворота выскочила каурая лошадь, запряженная в двуколку на резиновом ходу. Двуколкой правила дама в шляпке с цветами, в одной руке она держала вожжи, а в другой зонт.
Василий хотел посторониться, но на мокрой дороге поскользнулся и оказался в придорожном бурьяне.
– Чертова баламошка, – выругался он в сердцах. – Так ведь можно и задавить человека. И откуда только такая взялась?
– А это Марыська, дочка здешнего лесничего, вреднющая барышня я тебе доложу, к ней не подступись, у нее пятеро братьев и все головорезы, и все нашего брата русского офицера терпеть не могут.

2.

Известие о том, что отец пытался покончить жизнь самоубийством, Марии сорока на хвосте принесла, то есть министрант костела Вознесения Пресвятой Девы Марии, который объезжал округу и собирал пожертвования на храм, торговал образками и собирал сплетни.
Мария гостила у подруги в Острове, но, как только услышала про отца, сразу же запрягла свою рыжую Джильду в двуколку и помчалась домой. Она так спешила, что возле русских казарм чуть не задавила каких-то москалей, а и задавила бы – не велика потеря, одним кацапом больше одним меньше, их вон сколько.
Фольварк лесничего располагался на окраине местечка, ближе к лесу. У крыльца Марию встретил старший брат Вацлав, обнял ее и поцеловал в обе щеки. В зале у камина собралась вся семья, то есть пятеро братьев и сестра, не было только отца, сказали, что он принял лекарство и заснул.
Старший брат – Вацлав, служил в уланском полку вольнонаемным музыкантом, он играл на корнете. Место, конечно, не ахти какое, но зато красивый мундир, эполеты, конфедератка с лаковым козырьком. К тому же он считался главным наследником лесничего, а это сорок моргов земли, которые сдавались в аренду, счет в банке, фольварк, две лошади и полный хлев всякого скота.
Иероним был на два года младше брата, но уже успел нажить некоторый капитал на мелкооптовой торговле в губернском городе. Он любил дорогие вещи, у него была трость с серебряным набалдашником в виде змеи, бархатный пиджак и золотые часы на цепочке.
Владислав был на год моложе купца. Он учился в университете на юриста, служил помощником у известного адвоката, и все шло тому, что он откроет свою контору и сделает себе имя на адвокатском поприще.
Погодки Станислав и Чеслав были тоже не без таланта. Сташек после окончания гимназии уехал в Лодзь, где устроился бухгалтером на фабрику богатого еврея. Фабрикант не уставал хвалить его за усердие и передавал лесничему «поклоны» и гостинцы – кружки чесночной «жидовской» колбасы, водку «пейсахувку». Колбасу лесничий скармливал свиньям, водку отдавал работникам, а «поклоны» принимал молча.
Чесик жил в Варшаве у родственников и готовился поступать на инженерный факультет, чтобы работать потом на железной дороге. Он с детства проявлял интерес к игрушкам на колесах, и все время норовил усовершенствовать отцовские повозки.
Все братья, кроме младшего, жили вдали от отчего дома, но на праздники съезжались в родовое гнездо. Вот и на сей раз приехали к отцу на Троицу, а он тут такое учинил, что хоть стой, хоть падай.
Отец их, Ян Боле;ста, был однорукий. Руку он потерял, когда служил в русской армии, в артиллерии. Во время маневров под Петербургом, когда его расчет проводил учебные стрельбы, снаряд разорвался в орудийном стволе. Кто-то там что-то не досмотрел, может, ствол был плохо вычищен, а может, снаряд попался бракованный. Взрывом ему оторвало кисть руки. В это время на учениях присутствовала великая княгиня. Он не запомнил ее имени, хотя память о себе она ему оставила. Узнав, что при взрыве пострадал солдат, она приказала фельдшеру немедленно пришить ему оторванную кисть. Никакие доводы медика не принимались в расчет, она была совершенно уверена, что если сделать это быстро, рука прирастет. Тут же в поле фельдшер пришпандорил поляку кисть и отправил его в госпиталь.
Вопреки мнению великой княгини, оторванная кисть не прижилась, началась гангрена. Спасти жизнь солдата удалось только ценой ампутации руки по самое плечо. Один раз узнав, что пострадавший уроженец Царства Польского, княгиня навестила несчастного в госпитале,. Это была политика, поляки считались неблагонадежными, к ним нужен был особый подход, особое расположение, и она распорядилась после выписки из госпиталя предоставить инвалиду на родине какое-нибудь хорошее место. Так Ян стал лесничим в родных краях. В его ведении был огромный лесной массив, который за день не объехать, который испокон веку назывался Белой пущей. Почему пуща, понятно – так в Польше принято называть дремучие леса, непроходимые чащобы. А вот почему «Белая» никто не знал, может быть, тот, кто придумал «Белую» впервые увидел ее зимой.
В подчинении у лесничего были объездчики, лесники, егеря – они делали всю работу, а он только командовал, да и командовал-то не он, а его помощник – пан Белецкий, а Ян заходил в контору на часок-другой, чтобы обсудить с Белецким «политику», которую он вычитал в газетах. Газеты Ян прочитывал от корки до корки. Выписывал все варшавские газеты и губернскую, а еще журналы и книги. Человек он был впечатлительный, импульсивный, мог расстроиться, прочитав в хронике о том, что студент от несчастной любви покончил собой, и не выйти к обеду, а мог прийти в восторг, от какой-нибудь патриотической статейки и весь день ходить, потирая руки, будто получил прибавку к жалованию. Хотя жалование его меньше всего интересовало, все расчеты вела жена, пока была жива. Она же занималась хозяйством – командовала кухаркой и прислугой, вела приходно-расходную книгу. Это она надоумила мужа купить землю и открыть счет в банке, без нее он бы ничего не нажил, потому что сам он не был человеком практического склада, вечно витал где-то в облаках.
Свои впечатления о прочитанном он аккуратно заносил в дневник вместе заметками о политике, погоде и природе. Примерно так: «Статья Черского – настоящий манифест честного поляка, вот у кого надо бы поучиться нашим аристократам. Вчера молния ударила в явор у станции, дерево тлело весь день, и никому не пришло в голову залить его водой».
А еще он любил читать письма брата Тадеуша из Бразилии. Брат уехал в Бразилию пять лет назад, и, судя по письмам, процветал. Прежде чем распечатать конверт, Ян долго вертел его в руках, рассматривал марки. Потом шел в кабинет, садился за стол и перечитывал письмо несколько раз, подчеркивая красным карандашом наиболее интересные места.
«Дорогой брат! – писал Тадеуш. – Мы разбили еще одну кофейную плантацию на участке, который расчистили в прошлом году. Через три года, если Бог даст, соберем первый урожай. С тех участков, что мы засадили сразу после приезда, мы собираем столько, что хватает, чтобы расширять хозяйство. Здесь все возят на быках, так что завели быков. Разбили персиковый сад. Когда цветут персики, просто рай. Земли здесь не меряно, бери – не хочу. Вот только рабочих рук не хватает. Дела бы пошли лучше, если бы приехало побольше наших, а то эти черные – страшные лентяи, все делают из-под палки. У Павла родился сын, назвали Александром. Я сам его крестил, потому что ксендз приезжает к нам раз в три года, но он сказал, что можно крестить самим, когда нет священника. Он потом подтвердит обряд.
Соседка Хелена, ты ее знаешь, умерла от лихорадки. Мы похоронили ее у леса, но на следующий день увидели, что могила раскопана. Гроб, слава Богу, оказался на месте. Мы всю ночь просидели в засаде, а наутро увидели, как из леса вышли дикари и стали руками разрывать могилу. Тут говорят, это часто случается. Зачем им понадобились мертвецы, неизвестно. Кто-то говорит, что они их едят, а кто-то считает, что они отрезают головы и высушивают их, чтобы потом отпугивать ими злых духов. Когда мы выскочили из засады, они разбежались, но один замешкался. Он был в перьях и разрисован глиной с ног до головы. Я навел на него ружье, а он встал на колени, сложил руки и поднял глаза к небу. Молился наверно, дикари, а ведь тоже твари божьи. Я не стал его убивать, отпустил с миром, и они к могиле больше не приходили. Если надумаешь, приезжай, здесь и для тебя найдется дело, у нас тут уже много детей, а учить их некому. Твой брат Тадеуш».
После таких писем Ян был сам не свой. Он ходил взад вперед по кабинету, разворачивал карту Южной Америки, сворачивал, опять разворачивал. В его голове роились сумасшедшее планы, от которых у него дух захватывало: продать здесь все, купить билет на пароход в Бразилию, на вырученные деньги построить там электростанцию, построить железную дорогу до польской колонии, чтобы поселенцы могли пользоваться всеми благами цивилизации.
Бдительная жена не давала ходу его планам. Она умела отвлекать его разговорами о политике, о детях. При всем своем романтизме он был патриотом, и как каждый польский патриот ждал только случая, чтобы выступить за свободу своего народа. И детей своих он любил и гордился их успехами.
Но после смерти жены Ян опять принялся за свое, достал письма, развернул карту, нашел в газете объявление о наборе желающих покинуть родину для лучшей доли за морями. В фольварк лесничего зачастили незнакомцы из Варшавы, по виду коммерсанты. Они внимательно осматривали постройки, заглядывали даже в хлев, подолгу обсуждали что-то с хозяином в его кабинете, изучали бумаги.
Мария догадывалась, что отец собирается продать фольварк, а может быть и землю, и купить билет на пароход в Бразилию. Она видела в газете объявление о том, что в конце месяца из Гданьска в Рио-де-Жанейро отправляется пароход «Прозерпина», обведенное красным карандашом, но не предпринимала ничего, чтобы остановить отца. Она ждала, пока он сам поделится с ней своими планами. Это было неизбежно, потому что самостоятельно отец не решился бы ничего продавать. И она не ошиблась, однажды после визита очередного коммерсанта, отец позвал ее в кабинет, развернул перед ней карту Южной Америки и, ткнув куда-то карандашом, сказал:
– Знаешь, почему это место называется Диамантина? Потому что там полно алмазов, даже копать не надо, они валяются прямо на земле. За деньги, которые мы получим от продажи наших сорока моргов, мы купим тысячу моргов земли там, и будем таскать алмазы корзинами, как грибы.
– Ну да, – сказала Мария, – Ты будешь держать корзину, а кто будет собирать алмазы, ведь у тебя же только одна рука?
– Ты, – сказал отец, не уловив в словах дочери иронии, – и Сташек, он поедет с нами. Вместе мы заработаем миллионы. И когда придет час освобождения Польши, мы сможем вооружить целый легион.
– Хорошо, ¬– сказала Мария, потому что спорить с отцом в минуты его воодушевления было все равно, что отчитывать пьяного. – Только ты пока не подавай прошение об отставке, у властей могут быть к тебе претензии.
– Я знал, я знал, что ты поймешь меня, – обрадовался отец. – Этот Зусман, который здесь сегодня был, дает за землю хорошие деньги.
– Ему нельзя доверять, я сама найду покупателя, – сказала Мария. Она пока еще не имела плана спасения семьи, но знала, что для начала нужно перехватить инициативу.
– Конечно, поляк предпочтительнее еврея, но где ты найдешь богатого поляка, который бы заинтересовался землей?
– У меня на этот счет есть кое-какие соображения, - сказала Мария, хотя никаких соображений у нее пока не было.
– Тебе нужно ехать в Варшаву? – спросил отец.
– Да, – сказала Мария, отец сам надоумил ее, что надо делать. – В Варшаву и, возможно, в Лодзь.
В Варшаве она рассчитывала пробыть три дня, но ей и одного хватило на то, чтобы уладить свои дела. Домой она вернулась не одна, с ней вместе с поезда сошел элегантный господин в котелке с дорогим кожаным портфелем. В портфеле у него была половина курицы, фляжка с ромом и плотницкая рулетка.
– Збигнев Цегельский, – представился приезжий лесничему, – служащий Банка содействия сельскому хозяйству.
Служащий банка оказался человеком дотошным. Он облазил все комнаты в доме, измерил своей рулеткой все хозяйственные постройки, выспросил прислугу, сколько молока дает каждая корова и сколько она съедает сена  за зиму.
Лесничий смотрел на все с какой-то загадочной усмешкой. А потом и вовсе расхохотался:
– Пане Збышек, а вы и землю будете мерить рулеткой? Зря стараетесь, на тромбоне у вас лучше выходит.
Он сразу узнал в «банковском служащем» приятеля своего старшего сына – тромбониста уланского полка. Однажды, когда Ян навещал сына в Варшаве, тот пригласил его в Саксонский сад, где военный духовой оркестр развлекал публику мазурками и полонезами. Больше всех ему запомнился элегантный тромбонист, который все время подмигивал дамам и расправлял молодецкие усы.
План Марии рассыпался как бусы, у которых перетерлась нить. Отец всякий раз, когда ее видел, улыбался хитрой улыбкой, совсем как лжебанкиру, когда тот обмерял хлев рулеткой. Он вроде бы не обиделся, но в дом опять повадились еврейские коммерсанты.
Мария больше не отговаривала отца от его безумной затеи. Теперь ее доводы для него еще меньше значили, чем прежде. Весь его вид, говорил, что он себе на уме, и ей лучше не соваться со своими советами.
Но сидеть, сложа руки и смотреть, как отец разрушает гнездо, с таким трудом свитое ее матерью для детей и будущих внуков, она не могла. Еще оставалась надежда, что найдется человек, который сможет отговорить его.
Ян Болеста не был ревностным католиком, но регулярно посещал костел по воскресеньям, жертвовал на церковные нужды и охотно принимал у себя ксендза Ксаверия, с которым любил сыграть партию-другую в шахматы и поговорить о политике.
Ксендз был главным козырем в колоде Марии и единственным, потому что она больше никого не знала, кто бы мог повлиять на отца.
Говорят, безумие притупляет одни способности человека и обостряет другие. Часто безумец бывает на редкость прозорливым, когда дело касается его интересов. Вот и с Яном происходило такое, он уже знал, зачем пришел священник, когда тот только появился на пороге его дома.
– Готов выслушать ваши доводы, святой отец, но поверьте, что это не блажь, а твердое решение, которое пришло не вдруг.
– Понимаю, – сказал ксендз, – но не разделяю вашего энтузиазма.
– Поэтому вы, наверно, и не собираетесь в Южную Америку.
– Я пришел не затем, чтобы отговаривать вас. Я хочу вам рассказать одну историю, а  уж вам решать, помнить ее или забыть. Вы знаете, откуда происходит ваша фамилия?
- В Сувалкской губернии есть озеро Боле;сты, видимо, наши предки родом из тех мест.
- Вы ошибаетесь, пан лесничий, это не вы произошли от озера, а озеро от вас. История вашего рода восходит к временам короля Боле;слава Смелого. Король этот, как известно, был большой забияка и все время воевал. Он то сажал в Киеве своего вассала, то изгонял. Его воины редко бывали дома. Однажды после самого длительного похода на Русь они обнаружили, что у них в семействах появилось прибавление. Они пожаловались королю, и тот так разгневался, что приказал отнять байстрюков у матерей и заставить женщин кормить грудью щенков, чтобы молоко зря не пропадало.
Краковский епископ Стани;слав заступился за несчастных женщин и отлучил короля от церкви. За это король приказал его убить. Во время обедни воины короля убили епископа и разрезали его тело на куски. Тело святого срослось перед похоронами, а короля народ изгнал из страны. Самых верных сторонников Болеслава называли боле;стами. После изгнания короля, часть из них ушла за ним в Венгрию, и все они там погибли, другие бежали на Русь и там нашли свою смерть, и только те, кого приютили наши лесные края, смогли выжить. Им на роду написано жить здесь и замаливать грех предков.
– Откуда вы все это знаете, святой отец? Прочли в старых хрониках?
– Моя мать была из рода Боле;ста, тут в Мазовии и в Подлесье корни нашего рода, и все мы в какой-то степени родня, у нас есть даже герб – подкова рожками вверх, а над ней танцующий ястреб с золотым кольцом в клюве.
– Поучительная история, – сказал Ян, – включите ее в свою воскресную проповедь. А я непременно расскажу ее своим детям, а то они думают, что Боле;ста, это «больше ста». Если даже наши предки  и причастны к гибели святого, то они уже с тех пор тысячу раз искупили свой грех и нагрешили снова.
– Значит, вы твердо решили начинать новую жизнь за морем? И детей за собой потащите?
– Со мной едут только Мария и Сташек. Я уже перевел деньги на счет итальянской пароходной компании. Остальные сыновья приедут, когда мы обоснуемся на новом месте.
– А как же хозяйство, земля?
– Я все продал, чтобы оплатить документы и дорогу.
– Я не могу благословить вас на это предприятие.
– Ну и ладно.
Мария собрала чемодан, наверх она положила свое рыжее пальто и варшавскую шляпку – тарелку с цветами и фруктами. Она понимала, что глупая затея отца ничем хорошим не кончится, но не могла его оставить одного.
И тут вдруг из Гданьска пришло известие, что на корабле, который должен был везти эмигрантов  в Бразилию, началась эпидемия холеры. Корабль стоит на рейде, и его не пускают в порт.
«Прозерпина» стояла на рейде три недели, и все это время Ян ходил на станцию звонить агенту, и каждый раз возвращался, потирая руки – уже скоро, остались какие-то портовые формальности. Но однажды, вернувшись со станции, он схватил со стены ружье и бросился на двор. Корабль ушел в неизвестном направлении, агент исчез, деньги, ясное дело, испарились. Тысячи людей, которые доверились компании, в один миг превратились из бедных в нищих. Ян стал только бедным, но он не мог перенести позора. Единственным выходом для него в этот момент представлялось самоубийство. Он бы и застрелился, если бы у него было две руки, с одной было трудно наставить ружье и нажать курок. Он долго приспосабливался и нечаянно выстрелил в потолок, прибежали объездчики, которые околачивались возле конторы, и отняли у него ружье.

3.

Имение удалось спасти. Владислав попросил своего шефа, известного адвоката, взяться за это дело, и тот все уладил. Сделка была признана недействительной, ввиду недееспособности продавца в момент продажи имущества. Ян Болеста был инвалидом, вследствие чего, по версии адвоката, вполне мог терять временами рассудок. Взять хоть его идею с отъездом в Южную Америку: какой нормальный человек при хорошей должности и имении решиться на такое. Ясное дело, на лесничего нашло затмение.
Но деньги нужно было возвращать покупателям, а следы компании, которая обещала райскую жизнь в Новом Свете, найти не удалось. Часть денег дали Иероним и Сташек, но все равно пришлось залезать в долги, а выплачивать их предстояло не кому иному, как Марии. А это значило, что на замужестве можно было поставить крест. Кто возьмет в жены бесприданницу, да еще с долгами, будь она хоть из сахара. Мария была не из сахара, характер у нее был достаточно жесткий, хотя внешне это никак не проявлялось. Она не была красавицей, но ее черные кудри и синие глаза могли смутить покой любого парня. Только ей было не до того. У нее не хватало времени и желания задумываться о своем будущем. Ее больше занимало будущее братьев. Для них она каждый год устраивала смотрины невест под видом святочных посиделок.
За две недели до Рождества Мария запрягала в двуколку рыжую кобылу, надевала свое «варшавское» пальто под цвет лошади, «варшавскую» шляпку с шелковыми лилиями и стеклянным виноградом и ехала развозить приглашения.
Барышни припадали к окнам в надежде, что именно возле их дома остановится бричка Марии. У каждой из них было приготовлено угощение для гостьи: чай, варенье, сладкий хворост, а то и шоколад от «Веделя». Но далеко не каждой выпадала удача стать избранницей. Мария приглашала к себе на святки только девиц из хороших семей в возрасте от шестнадцати до девятнадцати лет. Только пять чашек чаю выпивала она во время своего визита в город, оставляя взамен только пять рождественских открыток на обороте которых красивым почерком с завитушками было написано: «Милая Кася (Марыля, Беата, Магда…) прошу пожаловать к нам на святки для милого времяпрепровождения».
Избранниц просто распирало от счастья, хотя, казалось бы, чего тут особенного: тащиться за семь верст по разбитой дороге до фольварка лесничего, чтобы выпить чаю с сахарными плюшками и обсудить с хозяйкой последние местечковые новости.
На самом деле речь шла не о приятных посиделках, не об угощении и даже не о святочных гаданиях – Мария приглашала девушек на смотрины к своим братьям, не богатым, но с хорошими видами на будущее.
Братья подтрунивали над Марией, но им не терпелось увидеть, кого на сей раз пригласила сестра. Ни один из них пока не собирался жениться, но у сестры был хороший вкус, все барышни были фигуристые и заманчивые, как флаконы на туалетном столике светской дамы. Барышням, конечно, льстило внимание парней, танцы, угощение и все такое, но главное было потом, когда парней прогоняли, и начиналось гадание.
Узнать, кто из девушек первой выйдет замуж, можно было с помощью туфелек. Туфельки составляли цепочку, заднюю все время переставляли вперед пока цепочка не «подползала» к порогу, та девушка, чья туфелька первой оказывалась за порогом и должна была выйти замуж раньше всех.
Судьбу предсказывала восковая фигура, которая образовывалась на воде, если в нее слить воск догоревшей свечи. Если фигура не предвещала ничего хорошего, то ее нужно было закопать в землю.
Самый простой способ узнать имя будущего мужа не требует особых усилий. Надо только вечером на святках, выходя из дому, отщипнуть с дерева почку и положить ее за щеку, а как только встретится мужчина, тут же эту почку разжевать и проглотить. Хочешь – не хочешь, а твоего будущего супруга будут звать так же, как того первого встречного. А если выплюнешь почку, то пеняй на себя – век в девках станешь вековать. Но этот способ в данном случае не годился, фольварк лесничего стоял на отшибе между железнодорожной станцией и городком. Вокруг лес и никаких мужчин, разве что лось выйдет на дорогу.
Девушки предпочитали гадать на воске. С горящих свеч воск капал в чашу с водой, застывая, он образовывал загадочные фигуры. У кого-то получалось нечто отдаленно похожее на очки – значит, муж будет учителем, бухгалтером или просто подслеповатым.
А если выходило что-то округлое, стало быть, девушка выйдет замуж за коммерсанта, кружок – это к деньгам. Почти у всех получались кружки – даже неинтересно.
Самые отчаянные барышни ждали, пока часы пробьют двенадцать. В полночь они поодиночке шли в нетопленую баню, заголяли зад в предбаннике, закрывали глаза и ждали. Считалось, что если банный дух – лазник погладит рукой по голому заду –  девушка обязательно выйдет замуж в этом году, а нет – надо ждать до следующих святок. Мало того, лазник давал знать и о благосостоянии суженого. Если погладит мохнатой рукой – значит, идти в богатый дом, а если голой рукой погладит – за бедного выходить.
На дворе было темно и жутко, со страху казалось, будто из бани доносятся какие-то голоса. Долго никто не решался туда пойти. Наконец, нашлась одна бойкая, а остальные сгрудились у крыльца и ждали, что будет. Вдруг она как взвизгнет и деру от бани. «Погладил,– говорит, едва переводя дух. – Три раза... Сначала лохматой рукой, а потом уж просто так». Девушки стали обсуждать, что бы это значило, и решили, что их подруга три раза выйдет замуж, сначала за богатого, а потом за бедных, но зато еще два раза.
Лиха беда начало. Остальных барышень лазник тоже не обидел. И, странное дело, у всех получалось, что они будут выходить замуж не единожды.
Но вот пришла очередь Каролинки – дочери пекаря, миловидной, но довольно упитанной барышни. Она заголилась и ждала своего жребия, и вдруг раздался громкий шлепок, слышный даже тем, кто стоял ближе к дому. Подруги спрашивают: «Ну, как?» Она им, конечно: «мохнатой», а сама сидит как в воду опущенная.
Чесик и Сташек, прокатывались со смеху, когда обсуждали прелести невест, для них это было веселое приключение, ради которого можно было и померзнуть часок в темной бане.
Сама Мария в гаданиях не участвовала. Она была как сухая ветка на этом зеленом дереве молодости. Она знала, что легкой жизни у нее не будет, а, если Господь уготовал ей испытания, то это даже к лучшему, значит, она ему не безразлична. Но нет человека, которому хоть раз в жизни не улыбалась бы фортуна.

4.

В гарнизоне на святках в офицерском собрании устраивали традиционный бал. На бал приглашались все офицеры, их жены, взрослые дочери и сестры, и все равно барышень не хватало. Семейных в гарнизоне было не так много и все они квартировали среди враждебно настроенного к ним польского населения, и поэтому предпочитали отправлять младших сестер и дочерей в Россию. А жены у военных, известное дело, пушки заряжены.
В России в таких случаях вопрос решался просто, кого их штатских приглашать на офицерский бал решало дворянское собрание, здесь с этим делом было сложнее.
– Здесь все так запутано, – говорил Лаврентьев, который прослужил в Царстве Польском уже три года, – шляхтянки и в лавках торгуют и в поле жнут рожь. Как-то на ученьях мы проходили через одну захудалую такую деревушку, где хаты заросли бурьяном по самые крыши, а крыши сплошь крыты соломой. Ну, захотелось мне пить, зашел я в одну халупу, чтобы попросить воды, квасу-то у них сроду не было, а там, на стене коврик, а на коврике сабли крест-накрест и щит с гербом. Оказывается, это была шляхетская деревня, по-ихнему «застя;нок». Когда-то, во времена Речи Посполитой, в таких укрепленных поселениях жила служилая шляхта, которая в любой момент могла подняться на войну. Со временем паны опростились и теперь только по саблям и гербам можно понять, кто есть кто.
– И землю что ли пашут? – удивлялся Василий. – Чем же они отличаются от мужиков?
– Гонором.
Чтобы найти подходящих барышень устроители бала решили прибегнуть к помощи настоятеля Костела Вознесения Пресвятой Девы Марии ксендза Ксаверия, который благосклонно относился к русскому офицерству и даже бывал в доме у командира бригады генерала Де Роберти. Решено было послать к священнику Лаврентьева, как самого общительного и умеющего находить общий язык с местным населением офицера, и его приятеля Василия.
– Есть у нас, панове, достойные девицы, которые хотели бы блеснуть в обществе, – ксендз говорил по-русски почти без акцента. Польша вообще славится своими  красавицами, помните, как у Пушкина написано:
Нет на свете царицы краше польской девицы.
Весела – что котенок у печки –
И как роза румяна, а бела, что сметана;
Очи светятся будто две свечки!

Но родители их закоснели в своем русофобстве и вряд ли согласятся сопровождать своих дочерей на бал. А те, кто не прочь вывести в свет дочку, опасаются, что общественное мнение их осудит. Городской голова, конечно, никуда не денется, но его жена уже в летах и вряд ли в состоянии танцевать мазурку. Предводитель дворянства бездетен. У судьи две дочери, надо будет с ним поговорить. Остаются местные помещики, вот уж это кладезь невест, я дам вам список, разошлите им приглашения, закиньте удочку и будьте спокойны, улов не заставит себя ждать. Только никому не говорите, что это я вам посоветовал, а то еще назовут подруском.
– А что дочка лесничего? – вспомнил вдруг Василий.
– Достойная девица, настоящая королевна, но боюсь, вам не удастся залучить ее к себе на бал,  – вздохнул ксендз. – У нее, знаете ли, пятеро братьев…
– И все головорезы, – продолжил Василий.
– Ну что вы, они порядочные люди, но только уж очень большие патриоты.
– Вам не нравится патриотизм? – удивился Лаврентьев, который всех поляков считал патриотами.
– Я не против патриотизма, но мне не нравится, когда меня заставляют выбирать между Чайковским и Шопеном или между Мицкевичем и Пушкиным. Не скажу про других, но старший из братьев, Вацлав, именно из таких. В прошлом году во время службы по случаю тезоименитства царя в варшавском православном соборе он пробрался на хоры и сыграл на трубе мазурку Домбровского. Все их семейство тогда таскали в участок, насилу откупились.
– Отчаянный парень, – сказал Василий.
– Варьят, – подтвердил ксендз. – Лучше ему не знать о том, что вы приглашаете его сестру. Лучше договориться с отцом, хотя он тоже не подарок, но можно подыскать ключик к его сердцу. Он ведь тоже служил в русской армии и, как и вы в артиллерии. Ему на ученьях оторвало руку, но он не таит зла на русских.
Ксендз оказался прав, Ян согласился сопровождать дочь на бал, но сама Мария ни в какую не соглашалась идти в офицерское собрание.
– Ноги моей не будет у москалей, – сказала она отцу. – А не хватает им дам для танцев, так пусть девок из шинка пригласят, как раз по ним барышни. Все москали волки, они только и смотрят, чем бы поживиться на чужой стороне. Мне бабушка рассказывала, как казаки во время восстания изрубили всю ее семью, и мать, и подростка семи лет, и трехлетнюю сестренку. Они искали мужчин, а те были на покосе на дальних луговинах, и тогда они выместили свою злобу на женщинах и детях. Бабушка успела спрятаться под кроватью, когда они только вошли в дом, и слышала, как на этой самой кровати казак насиловал ее мать, а потом они поспорили, кто с одного удара саблей снесет голову ребенку. Мать была еще жива и видела, как убивают ее детей, а потом они и ее убили, кололи саблями, пока не превратили тело в месиво. Кровь струями стекала прямо на девочку, которая пряталась под кроватью, но она уже ничего не видела, потому что потеряла сознание. Отец нашел ее, когда вернулся с покоса, но она долго не могла ему рассказать, что произошло, потому что лишилась дара речи. Только через год она снова заговорила, и тогда отец узнал, кто расправился с его семьей.
– Наши предки тоже были не ангелы, – заметил отец.
– Но и не дьяволы.
– Так то были казаки, русские бы пожалели малых детей.
– Жалел волк кобылу – оставил хвост да гриву. Ты романтичный человек, папа, как все поляки, веришь в рыцарство, а русским законы рыцарства не писаны, им убить человека или обокрасть ничего не стоит. Помнишь того русского солдата, что приходил к нам пилить дрова? Мы его и салом подкармливали, и рюмку водки ему давали после работы, а он взял и украл твои серебряные часы.
– То был хам, а тебя приглашают офицеры – голубая кровь.
– А вот мы скоро увидим, какая у них кровь.
На этом разговор отца с дочерью и закончился, он удалился в свой кабинет читать газеты и вести дневник, а она пошла к объездчикам, чтобы обсудить, что делать с медведем-шатуном, который объявился в окрестностях Малино;во и задрал лошадь в имении графа Денгофа. Медведи в этой местности не водились, но иногда они забредали сюда из Белой Вежи, и каждый раз это вызывало переполох среди местных жителей.
Но к разговору о бале ей все-таки пришлось вернуться. Это случилось, когда в усадьбе объявился брат Владислав, который приехал в город по делам своего шефа-адвоката, и заглянул на денек к отцу. Узнав о том, что его сестра получила приглашение на бал в Салтыковский штаб, он задумался, достал из портфеля коробочку с флаконом духов «Пурпурная лилия» французской фирмы «Коти» и пошел к ней в комнату.
– Почему ты не хочешь идти на бал? – начал он после традиционных братских поцелуев и вручения подарка.
– Чего я там забыла? Вы бы первые меня осудили, если бы я туда пошла, Вацек так уж точно перестал бы со мной разговаривать.
– Вацлав музыкант, натура импульсивная, испортил русским обедню и уже мнит себя повстанцем, а Польше нужны не трубачи, а политики – трезвые головы, которые вернут нам независимость без лишних жертв. Нас, поляков, так мало на этой земле, слишком мало, чтобы бросать людей на русские штыки. Довольно с нас геройства. В Варшаве есть люди, которые заинтересованы в сотрудничестве с прогрессивно настроенными русскими офицерами, и ты можешь нам в этом помочь.
– Каким образом?
– Воспользуйся приглашением на бал, чтобы поближе познакомиться с господами офицерами и узнать, какие настроения имеют место в гарнизоне, кто из офицеров сочувствует полякам в их борьбе за независимость, а кто наш заклятый враг.
– Это задание?
– Можешь и так считать.
Владислав даже представить себе не мог, какой подарок он сделал сестре. Никакие духи, даже французские, даже фирмы «Коти», купленные не где-нибудь, а в Варшаве, на Маршалковской, за десять рублей, выделенных адвокатом на покупку презента для жены помещика Ольховского, ничего не стоили по сравнению с доверием, которое прозвучало в его словах.
Теперь можно было спокойно ехать на бал, и не обращать внимания на то, что про нее будут говорить злые языки. Теперь она была не дочкой лесничего, а Марией Валевской, которая пожертвовала репутацией ради свободы своего народа. Себя не обманешь, Марии очень хотелось поехать на этот бал, и вот брат разрубил путы условностей, которые ее сдерживали от этого поступка. Ах, Владек, ты наверно пошел в маму, она была такой спокойной и рассудительной, а Вацек – романтик, живет идеалами повстанцев.
За раму большого портрета Костюшки в кабинете Яна кто-то заткнул букетик полевых цветов, они засохли, потеряли цвет и стали похожи на пучок соломы, и волосы у Яна были как пучок соломы, а сам он был как старая хата, в которой уже никто не живет.
После попытки самоубийства лесничий сильно сдал, он и раньше не особо занимался делами лесничества, по сути всем распоряжался его помощник, но, по крайней мере, иногда надевал мундир и покрикивал на работников: «Эй, лайдаки, чего встали, поворачивайтесь живее!» Теперь бразды правления перешли к его дочери. Ей было только двадцать лет, но работники ее уважали за ум и твердость характера и выполняли ее распоряжения без всяких пререканий. И отец ей не перечил, не потому что он был с ней во всем согласен, а потому что горе высосало из него всю жизнь.
– Вот и ладно, – сказал он, когда дочь сообщила ему, что все-таки решила поехать в офицерское собрание. – А то все-таки соседи, неудобно как-то манкировать приглашением, чего доброго еще рассердятся и навредят.
– Но только прошу тебя, папа, когда поедем, не надевай мундир, а лучше надень свой бархатный сюртук с серебряными пуговицами.
– Как скажешь, дочка, как скажешь.
Сама она надела черное закрытое платье с кружевной аппликацией и маленький кулон в виде бриллиантовой капельки, доставшийся ей от матери. Именно таким она представляла себе наряд, в котором пани Валевская впервые предстала перед Наполеоном. Свои черные кудри она подобрала на макушку и заколола серебряным гребнем, но два локона ниспадали уши.
В таком наряде и с такой прической Мария затмила всех женщин на балу. Офицеры не спускали в нее глаз, а женщины перешептывались и ждали, когда «эта дикарка» допустит какую-нибудь неловкость, которую можно было бы поставить ей в упрек. Но она вела себя безупречно, так, словно блистать на балах было для нее обычным делом.
Собственно, так оно и было, потому что балы в Царстве Польском проводили не только магнаты и богатые промышленники, но и мелкая шляхта, и адвокаты, и врачи, и учителя. По большей части это были просто танцульки с угощением, так называемые «импрезы», но нормы этикета при этом соблюдались неукоснительно. Мария была непременной участницей таких сборищ, и привыкла вести себя непринужденно: улыбаться, подавать руку для поцелуев, музицировать, поддерживать светскую беседу. Офицерский бал у русских был, конечно, событием неординарным, но польской панне с ее статью и манерами не составляло труда очаровать русских вояк. Сам генерал Де Роберти, несмотря на приступ радикулита, поднялся ей навстречу и по польскому обычаю поцеловал руку.
– Ну что ты на нее уставился, как на икону, – толкнул Василия в бок приятель. – Пригласи ее на мазурку.
– Я умею только кадриль, – признался Василий, не отводя глаз от прекрасной польки.
– Фу, нельзя быть таким пентюхом.
– Я из семьи потомственных сапожников.
– Я тоже не графского рода, – признался Лаврентьев. – Мой дед держал рыбную лавку в Саратове, но офицер просто обязан уметь танцевать мазурку. Напомни мне потом, я покажу тебе несколько па.
Перед танцами хозяева показали сцены из фонвизинского «Недоросля». В роли Митрофана блистал Лаврентьев. Госпожу Простакову играла жена капитана Суханова, а Стародума – поляк, аптекарь Мончиньский. Он страшно перевирал русские слова и превратил назидательный фарс в настоящую комедию. Мария очень смеялась, именно такими они себе и представляла русских – нелепыми и смешными.
Танцы начались с полонеза. Де Роберти и Мария составили первую пару. Василий уж думал, что старый генерал ни на шаг не отпустит от себя царицу бала. Но после полонеза старик утомился, ушел играть в карты и больше уж в зале не появлялся. Роль опекуна Марии взял на себя Лаврентьев. Он танцевал с ней падеспань, бегал в буфет за лимонадом, вел светскую беседу о превратностях перевода с польского на русский, и, между прочим, рассказал анекдот про то, как жена польского чиновника, приглашенного на службу в Петербург, желая сделать комплимент даме с розой в волосах, сказала: «Ах, дорогая, вам так идет эта красная рожа». И снова Мария смеялась, и вообще ей было приятно общаться с этим разбитным молодым человеком, очень похожим на поляка.
После мазурки Лаврентьев пригласил Марию и Яна на ужин. За их столиком оказался Василий и капитан Суханов с супругой. Сначала все живо обсуждали спектакль, все кроме Василия, который в присутствии гостьи онемел от робости, потом заговорили об охоте.
– А кстати, – сказал Ян, – у нас тут в пуще объявился медведь-шатун, так я приглашаю господ офицеров принять участие в охоте.
– Без хорошего ружья на медвежьей охоте делать нечего, – вздохнул капитан Суханов.
– Я готов идти на медведя с рогатиной, как наши предки ходили, – воодушевился Лаврентьев.
А Василий хлопнул стопку водки и сказал:
– А можно, я возьму с собой фотографический аппарат?
«Странный парень, – подумала Мария, – видимо, не слишком далекий, но бесхитростный, и, кажется, уже влюблен в меня по уши. Вот кто может рассказать о настроениях в гарнизоне».

5.

Несмотря на богатство и знатность рода, граф Збигнев Денгоф предпочитал жить в глуши, среди полей и лесов, хотя ему принадлежал один из лучших особняков на Уяздовских Аллеях в Варшаве. «Что я забыл в городе, – говорил он, – театры, рестораны? «Свадьбу» и «Дзядов» они не ставят, а эти новые пьесы, где все страдают неизвестно по какой причине, мне не понятны. А повар мой готовит такие блюда, что и на королевский стол поставить не стыдно было бы».
Граф чтил старинные обычаи, его дом напоминал музей, на стенах были развешаны старинные доспехи, ружья, сабли и копья, а также волчьи головы, рога оленей, лосей и даже зубра. Камины и комоды уставлены бронзовыми и фарфоровыми фигурками и старинными часами. Гостей он встречал всегда на пороге в чамарке времен Костюшко и шапке отороченной мехом, вел в дом и угощал наливками. Все это действо напоминало пьесу Мицкевича или оперу Монюшко «Страшный двор», но графа это нисколько не смущало. Соседи за глаза его называли Последним Поляком, скорее в похвалу, нежели в упрек.
Алеша Лаврентьев и Василий добрались до усадьбы графа поздно вечером, прозябшие и голодные. Два раза они сбивались с пути, а потом их бричка попала в скрытую рытвину, и Лаврентьев вылетел на дорогу, не покалечился, но сильно ушибся. Граф встретил гостей по своему обычаю наливками и закусками, что было очень кстати.
Кроме лесника с дочерью здесь было еще и семейство помещика Ставского в полном составе, то есть сам  помещик – заядлый охотник, жена в парчовом капоте, дочь – довольно миловидная блондиночка, и двое мальчишек в охотничьих костюмчиках, похожих на двух зеленых гномиков или на двух кузнечиков. Лаврентьев сразу же занялся блондинкой, но ему приходилось то и дело отвлекаться, потому что нужно было пересказывать Василию суть общей беседы.
Говорили о медвежьих повадках. Мария поинтересовалась, как случилось так, что медведь не залег на зиму в берлогу, как его собратья, а шляется по окрестностям и нападает на домашних животных.
– Тут могут быть разные причины, – рассуждал пан Ставский. – Может быть его кто-то потревожил в берлоге, собаки или другой медведь, и он уже не смог уснуть. А бывает, что осенью зверь не успел набрать достаточно жира за лето и не залег в берлогу. В этом году в Подлесье была засуха, овес не уродился, мелкое зверье из-за бескормицы ушло на восток и медведи голодали. А может он больной, это только так говорят «здоров как медведь», а на самом деле медведи еще как болеют, особенно когда они голодны. Изредка бывают случаи, когда зверь не залегает в берлогу по вине человека. Любой подранок – это, скорей всего, шатун.
Охотники знают, насколько дерзок и опасен медведь-шатун. Зверь, находящийся на грани жизни и смерти, ни перед чем не остановится, он хитер и жесток. Ему не поймать лося, серну или оленя, но он может часами гоняться за домашними животными, забираться в кошары и курятник, а если на его пути встретится невооруженный человек, то и ему несдобровать.
– Егерь нашел его лежбище, где он устроил себе постель из веток, – вмешался лесничий. – Порядочная яма, значит зверь матерый, может пудов на двадцать потянет.
– А что, господа офицеры, вам уже приходилось участвовать в медвежьей охоте? – спросил граф. – Говорят, у вас там медведи чуть ли не по улицам разгуливают.
– Это, может, где-нибудь в Сибири, а в наших краях они редкость, – сказал Лаврентьев. ¬– На зайцев я охотился пару раз в деревне, а на медведя ходить не приходилось.
– А пан? – граф обратился к Василию, чем привел его в замешательство.
– Медведь мне не враг, – сказал Василий, собравшись с духом.
– Он никому не враг, – продолжал свою лекцию пан Ставский, – но и не друг. Вы когда-нибудь вблизи видели его когти? Это же ножи, так погладит, что и мозги наружу, коварный зверь, подлый, – сказал Ставский, – нападает всегда без предупреждения.  Бывает и так, что медведь после выстрела падает, охотник подходит поближе, чтобы лучше рассмотреть свой трофей, а тот вскакивает и набрасывается на охотника. Да, убить медведя непросто, неопытный охотник он в голову метит, но череп у медведя крепкий и пуля от него рикошетит. Стрелять надо в холку и непременно пулей большого калибра. Какие у вас ружья, господа?
Лаврентьев показал свой «Ремингтон» двадцатого калибра и Ставский остался доволен.
¬– А у пана? – спросил он Василия.
– У меня только фотографический аппарат.
– Полезная вещь на охоте, – сказал граф, – мишка повесит вашу посмертную фотографию у себя в берлоге. Ну, ничего, у меня для вас найдется достойное ружьишко. Раз у меня был случай, когда я еле ноги унес от косолапого. Это было в Виленском крае, под Сморгонью. Мы с покойным Львом Радзивиллом подняли мишку из берлоги. Радзивилл выстрелил и уложил его с первого раза. Я выстрелил ему в глаз и добил, и вот стоим мы над тушей, рассуждаем, сколько зверю лет, да сколько он весит, и вдруг из берлоги выскакивает другой медведь, глаза кровью налились, из пасти слюна капает, и прямо на нас. Тут уж было не до охоты, дай бог ноги унести. Хорошо на поляне нас ждали егеря, а то бы нам несдобровать.
Одна свеча в шандале догорала и мигала так, будто молила о помощи, в камине по угольям ползали то синие, то фиолетовые огоньки, из дальней комнаты доносились робкие звуки рояля. И все это – и незнакомая речь усатых мужчин за столом, и свеча, и уголья, и звуки музыки казались Василию декорацией к какому-то невероятному спектаклю, участником которого он невольно стал. Реальными персонажами во всем этом представлении был только он, да еще та стройная черноглазая женщина, что находится где-то там, в комнате, откуда выплескивается музыка.
Сама охота оказалась малоинтересным и совсем не романтическим актом. Лесничий не пошел на медведя, сославшись на плохое самочувствие, и остался в графском доме с женщинами и детьми. Василий тоже хотел остаться, но все-таки пошел в лес с охотниками, чтобы никто не подумал, что он струсил.
Егерь привел охотников на место откуда был хорошо виден бурелом, в котором укрывался медведь. Граф спустил собак, которые подняли медведя с лежки, Василий никогда не видал медведей вблизи, но по худобе и неверной походке, он понял, что зверь сильно истощен. Его бы накормить, да отпустить в лес, но охотники народ жестокий, для них пожалеть – это убить с одного выстрела. Ставский и Лаврентьев выстрелили одновременно. Медведь упал и не двигался. Все это произошло так быстро, что Василий не успел ничего сфотографировать. Тушу погрузили в сани и привезли в усадьбу, и только тут обнаружилось, что смертельным для зверя был выстрел Лаврентьева, а Ставский попал медведю в лапу.
– Шкура по праву принадлежит тому, кто убил зверя, – граф похлопал по плечу Лаврентьева, – мои люди ее обработают и привезут тебе, пан. А сейчас приглашаю всех за стол, отведать старинных польских кушаний.
Графский повар решил удивить гостей изысканными блюдами. Посреди стола красовался павлин на сухарях, украшенный головой с венчиком из дивных перьев. А еще тут был хвост бобра в маринаде с чесноком, квашеные рыжики, голубцы с грибами и, конечно, бигос, блюдо из тушеной в красном вине капусты с пятью сортами мяса и грибами. Было и еще много чего такого, о чем граф не пожелал распинаться.
Лаврентьев пробовал всего понемногу и нахваливал, Василий положил себе пельменей, но они оказались с подвохом, вместо мяса в них было картофельное пюре со шкварками и грибами.
Слуга то и дело наполнял рюмки мужчин крепкими напитками из разноцветных графинчиков. Выпили за дам, за лучшего стрелка, за охотничью удачу, за гостеприимного хозяина.
Василий ждал, когда будут пить за здоровье государя-императора и за славу русского оружия, но так и не дождался. «Не любят они Россию, – подумал он, – Мы им и свободы, и конституцию, и еще много чего такого, о чем русский человек только мечтает, а они все нос воротят. Сколько волка ни  корми, он все в лес смотрит».
После обеда все прошли в гостиную слушать музыку. Дочка Ставского играла мазурки, а Лаврентьев – вальсы, да так ловко, что все качали головами.
– Вот тебе жених, – шепнула на ухо Марии пани Ставская. – Парень хват и стреляет отлично, и в обществе умеет держаться.
– За москаля? Да братья меня растерзают.
– Наплевать на братьев, у них своя дорога, а тебе надо думать о будущем. Твой отец уже мертвый, хоть и не знает об этом. Тебе нужна надежная опора, а русские они надежные. У нас сегодня король, а завтра пошел вон! А русские всегда будут молиться на своего государя, даже если его не будет.
– Да я вообще замуж не собираюсь.
– Женщина, как рождается голой, так голой и ходит, пока замуж не выйдет. Замужество, вот ее одежда. Я бы сосватала свою Зоську за этого парня, но к ней уже сватается племянник Познанского, того самого, из Лодзи.
– Еврей…
– Богатый еврей, к тому же он католик.
– Нет уж, если бы мне приспичило выходить за русского, то я бы предпочла другого, вон хотя бы того синеглазого.
– Мужлан, двух слов связать не может.
– Это пройдет, это от робости.

6.

Ближе к весне лесничий почувствовал себя плохо, слабость его одолела. По ночам он часто просыпался оттого, что кто-то его звал. Он лежал и ждал, не позовет ли снова, и только убедившись, что он ни кому не нужен, засыпал. По утрам он долго сидел в постели прежде чем встать, днем садился в гостиной в кресло у окна и просиживал там часами. Он забросил газеты и свой дневник и почти ничего не ел. Врач приехал, осмотрел больного, задал ему несколько вопросов и сказал Марии:
– Он не хочет жить, эта история с Бразилией убила его. Вы думаете, что тогда ему не дали застрелиться, но он все-таки застрелился.
– Но с тех пор прошло уже шесть месяцев, и он был здоров.
– Убитый зверь может пробежать еще несколько метров по инерции.
– Что же теперь делать?
– Научитесь жить без него.
– Но ведь он страдает!
– Нет, он уже в своей Бразилии, впрочем, давайте ему по десять капель валерьянки три раза в день.
Она уже давно научилась жить без него, вела хозяйство, вела конторские книги, завала задания лесникам, объездчикам и егерям и проверяла их работу, но при этом чувствовала его присутствие, а сейчас этого ощущения больше не было. Он сидел в кресле, и можно было погладить его по голове, спросить о чем-то и даже получить ответ, но ощущения его присутствия больше не было. Он предал ее, бросил на полпути, не сказав, куда идти дальше. Но можно ли судить отца, который дал тебе жизнь, не может ведь он все время вести тебя за руку, рано или поздно это должно было случиться, и теперь пришло время искать свой путь.
«Вот теперь я действительно голая, ¬– думала она, сидя в кабинете отца, и разбирая его почту. – Но где найдется тот мужчина, который укроет меня своим плащом, защитит от превратностей судьбы и недобрых людских взглядов?»
Не то чтобы ее никто не сватал, сватали, и очень даже приличные люди – местные негоцианты, адвокаты, землевладельцы, но как-то не очень настойчиво, намеками. Боялись, что гордячка им откажет и об этом узнает вся округа, а еще боялись быть осмеянными ее братьями. Эти братья уж очень были остры на язык – этот у них гунявый, тот – косой, третий – набитый дурень, у четвертого в кармане вошь на аркане.
Невеселые мысли роились в голове у Марии, когда она просматривала почту лесничего, сидя у него в кабинете. За этим занятием ее и застал Василий, которой решил навестить старика, прослышав о его болезни.
– Знаем мы, как ты беспокоишься о здоровье лесничего, – хитро подмигивал ему Лаврентьев. – Запала тебе в душу польская красотка, теперь держись, доведет она тебя либо до венца, либо до пули.
– Да ладно, – виновато улыбался Василий. – Сам-то, небось, к своей Ядзе каждую ночь шастаешь.
– Это природное явление, мой дорогой, и только. А тебя, видать, всерьез зацепило.
Василий не спорил, он не мог объяснить, что влекло его к Марии, но влечение это с каждым днем становилось все сильнее с того дня, когда он увидел ее впервые, раскрасневшуюся от быстрой езды, с локоном, выбившимся из-под шляпки, с хлыстиком в руке, ловко управляющую своей упряжкой.
Сейчас, у себя дома, в кабинете отца, она была задумчива и печальна.
– А, Василий Петрович, – сказала она. – Какими судьбами?
– Да вот решил проведать, вашего папашу.
– И как вы его наши?
– В тоске. Что-то его грызет наверно.
– Нет, его уже ничто не грызет, просто он потерял интерес к жизни. Как ваша служба, что у вас нового?
– Карточки с охоты будут скоро готовы, я отправил пленку в Варшаву для проявки.
– Вам запрещают говорить о служебных делах, это государственная тайна?
– Просто ничего интересного у нас не происходит, обычные солдатские будни, подъем, учения, отбой.
– Вам нравится служить в армии?
– На всем готовом. Щи да каша – пища наша.
– А как же семья? У вас есть в России невеста?
– Нет.
– Вы немногословны, но это скорее достоинство мужчины, нежели недостаток, и все-таки расскажите о себе. Чем вы увлекаетесь?
– Я люблю делать снимки красивых видов, а еще люблю кататься на велосипеде, но у меня здесь нет велосипеда.
– А театр, книги, живопись, кинематограф?
– В театре я бываю редко, а если честно, то всего два раза в жизни был, когда учился на офицерских курсах в Москве. Мой родной городок маленький, вот как ваш Остров, там нет ни театра, ни кинематографа. А из книг я больше всего люблю исторические романы.
– А поэзия? Кто ваш любимый поэт?
– Надсон, – выпалил Василий недолго думая.
– Вот странно, – удивилась Мария, – обычно все русские называют Пушкина.
Она не спрашивала его ни о семье, ни о том, чем он занимался до того как поступил на службу в армию, и так было ясно, что он не благородных кровей, скорей всего из мещан. Он сам ей потом рассказал об отце, о брате и его жене, потом, когда они стали встречаться.
– А правда, что у вас в России все замужние женщины должны носить платки? – спрашивала Мария во время прогулки по парку, устроенному  князем Скаржинским для своей больной жены.
– Так было принято, и где-то в глухих деревнях женщине стыдно ходить без платка, но в городах давно уже никто не придерживается этого обычая. Разве только, когда женщина идет в церковь она повязывает голову платком, – объяснял Василий.
– Ну, это еще куда ни шло. А еще, говорят, что у вас мужья бьют жен и это так принято.
– Бьют, – вздыхал Василий, – особенно по пьяному делу. Что с них взять – темные люди.
– А женщины, что же терпят?
– У нас говорят: «бьет – значит любит».
– А если начальник ударил подчиненного, значит, он его полюбил?
– Бывает и так.
– Я своими глазами видела, как русский офицер бил солдата, а он ему руку за это поцеловал.
– Так может этот солдат украл что-нибудь, и ему грозила гауптвахта, а тут все обошлось оплеухой.
– Удивляюсь вам, русским, вроде бы такие мужественные люди, а перед начальством ковриком стелетесь. На смерть готовы идти, чтобы угодить начальнику, а уж государь для вас Бог.
– Он помазанник божий.
– А если завтра этот помазанник прикажет вам убить всех нас – моего отца, братьев и меня, вы будете нас убивать?
– Не прикажет, – Василию не нравились вопросы, ответы на которые он не знал, и, чтобы как-то уйти от неприятной темы, он зацепился за птицу нам дереве.
– Смотрите, это же ворон, как по-польски будет «ворон»?
– Крук, – вздыхала Мария. – Она много раз пыталась научить Василия польским словам, но это оказалось безнадежным делом, все, чему она его учила, на следующий день начисто улетучивалось из его головы.
– А как будет «стол»?
– «Стул».
– А «стул»?
– «Кшесло».
– А «кресло»?
– «Фотель».
– Какой чудной язык, слова вроде как наши, а означают совсем другое.
Собеседник Василий был никудышный, но его глаза цвета летнего неба, говорили ей куда больше, нежели его слова, и она знала ответ на вопрос, который поставил его в тупик. Если царь прикажет ему стрелять в ее родных и близких, он сам застрелится. Он был как молодой клен в чистом поле, таким же крепким и надежным, под сенью которого можно укрыться и от дождя, и от зноя. Но клен – это только дерево, и глупо было бы требовать от  него светских манер, клену они не нужны, он строен и высок, и в этом его благородство.
Василий нравился Марии все больше: он никогда не привирал, не хвастался, даже когда рассказывал, как спас орудие под Порт-Артуром, и никогда ни о ком не говорил плохо. Но уж очень он был застенчив, и Мария поняла, что, если она сама не проявит инициативу, он так и будет вздыхать и украдкой бросать на нее влюбленные взгляды, но никогда не решится объясниться или все-таки решится, но слишком поздно. Она думала, как бы ему намекнуть, но ничего путного придумать не могла. Говорят, в одном русском романе, девушка написала письмо возлюбленному, а он ей сделал внушение. У русских женщин нет гордости, ни одна полька не сделала бы так, а если бы и сделала, и получила от ворот поворот, то наверно утопилась бы. Нет, она не будет писать ему дурацких писем, но как дать понять ему, что нельзя без конца вздыхать?
Неожиданно на помощь пришла пани Ставская.
– Ну как твой ухажер? – спросила она, встретив ее в городе на ярмарке.
– Кажется, наш роман переходит в хроническую стадию.
– Ученые считают, что любовная эйфория длится не более семнадцати месяцев, а потом рассудок берет свое. Так что надо ковать железо пока горячо. Мы тут устраиваем музыкальную вечеринку и решили пригласить этого разбитного русского офицера Лаврентьева. Будем рады видеть у нас и тебя с твоим ухажером.
– А как же Познанский?
– С этими евреями особо не разгуляешься, ты когда-нибудь видела, как они подают милостыню своим нищим? Приходит нищий, скажем, к корчмарю Моисею, тот не подает копейку, а дает бумажку, на которой написано «полкопейки». С этой бумажкой нищий идет к портному Рувиму, тот забирает у него бумажку и только после этого подает копейку. И потом оказалось, что у этого Познанского в Кракове есть какая-то Двойра, на которой он обещал жениться. В общем, приходите, будет весело, Зося разучила новые мазурки, а я закажу в кондитерской самые лучшие пирожные.
Ставские были небогаты, но любили пустить пыль в глаза. Дорожка к дому была иллюминирована плошками с горящим маслом, а гостей встречали шампанским. Народу собралось немного: семейство соседа-помещика, родственник из Варшавы, которого представили как депутата Государственной думы от Царства Польского, художник Мальчевский, который тоже вроде бы приходился родней Ставским. 
Лаврентьев был душой компании, с депутатом он говорил о панславизме, пересыпая русскую речь польскими словечками, с Мальчевским обсуждал преимущества акварели.
– Нет, нет, масляные краски не могут передать воздушность и прозрачность натуры, – говорил он так убежденно, точно сам был художником, а не вычитал это в газете. 
Мальчевский не соглашался, но до этого уже никому не было дела, потому что Лаврентьев уже рассказывал сыну соседа-помещика, в чем отличие пулемета Максима, от новейшей конструкции Шоша;. Вальсы он играл тоже вдохновенно, но часто сбивался и повторял фразу сначала. Конкуренцию с Зосей он явно проигрывал, но это нисколько его не огорчало. Перед ужином он о чем-то с ней шептался и при этом подмигивал Василию, похоже, они были участниками какого-то заговора. Тот, конечно, не понимал, что хочет ему сказать приятель своим подмигиванием, но на всякий случай кивнул в знак согласия.
За столом много пили и мало ели, пили, как всегда, за здоровье дам вообще и за присутствующих в отдельности, за великую силу искусства и живописи в отдельности и даже за технический прогресс. За здоровье государя-императора и за славу российского оружия опять не пили, но Василий уже не так переживал по этому поводу, ведь, как говорится, со своим уставом в чужой монастырь не ходят.
Но вот Лаврентьев встал, поднял бокал и сказал:
– А теперь я хочу предложить паньству выпить за прекрасную панну Марию, невесту моего друга Василия, которая, я, надеюсь, уже в скором времени станет его женой.
Это была тонко рассчитанная провокация. Если бы Василий стал возражать, все можно было бы свести к неудачной шутке. Ну, выпил приятель лишнего, ну понесло его не туда, так ведь с кем не бывает.
Но Василий не стал возражать, и по нему было видно, что он обрадовался. Он первым чокнулся с Лаврентьевым и выпил все вино, что было в бокале, одним махом. Теперь нужно было что-то сказать в ответ на этот тост, но Василия заклинило, и он только раскланивался направо и налево, как актер на сцене после удачного дебюта. Не хватало еще только приложить руку к сердцу.
Точку поставила пани Ставская.
– Свадьбу лучше всего сыграть в мае, после венчания можно будет устроить пикник в цветущем саду.
– А вот русские говорят, что тот, кто женится в мае, всю жизнь будет маяться, – возник было депутат.
– Глупости, – оборвала его Ставская. – Мы в Польше.
Из гостей Василий и Мария возвращались вдвоем. Лаврентьева хозяева упросили остаться ночевать, и он не слишком сопротивлялся. Ехали молча, Мария правила упряжкой, а Василий насвистывал что-то военное, то ли «Гром победы раздавайся», то ли «Солдатушки, бравы ребятушки», трудно было понять, потому что со слухом у него было туго.
– Все-таки Лаврентьев странный человек, – первой прервала молчание Мария, – ни с того ни сего выставил нас на смех. Какая еще свадьба? И что ему вдруг взбрело в голову?
– Наша, – сказал Василий. – Но только она будет не в мае, а в сентябре, после стрельб в Рембертове.

7.

В мае Василий собрался с духом и привел Марию в офицерское собрание в качестве невесты. После памятного бала на святках ее здесь уже знали. Знали как дочь лесничего, как польскую красавицу, как звезду одного вечера, до которой никому, по большому счету, нет дела. Теперь это была невеста их товарища, а это уже нечто совсем другое, нечто такое, что касается всех членов большой офицерской семьи. Очень многое тут зависело от того, как к претендентке отнесется начальство, но еще больше от того, как ее примут офицерские жены.
Генерал Де Роберти, известный почитатель женской красоты, был рад новой встрече с Марией. По польскому обычаю он поцеловал ей руку и отпустил пару комплиментов. Полковник Резвухин не любил поляков, он чудом не пострадал при теракте, который устроили польские бомбисты в Варшаве, но при начальнике-полонофиле не решался демонстрировать свою неприязнь. Он слегка поклонился  барышне и щелкнул каблуками, и этого было достаточно для того, чтобы выставить претендентке еще один входной балл. Угрюмый поручик Совцов, который слыл букой и чурался женского общества, вдруг заговорил по-польски и даже процитировал из Мицкевича: «Тут новая особа, прекрасна и мила, всеобщее вниманье, взошедши, привлекла…».
– К нашему буке, кажется, вернулся дар речи, – шепнула на ушко подруге жена капитана Суханова. – Интересно, где он наловчился стрекотать по-польски? Уж не завелись ли у него дружки среди местных смутьянов?
Она на правах старой знакомой взяла на себя обязанность представлять Марию дамам, и тут все обошлось наилучшим образом, дамы были любезны, хотя видно было, что это давалось им не без труда, все-таки не русская, да еще и католичка.
– Говорят, она даже не дворянка, – возмущалась потом жена поручика Калмыкова, которая хоть и была дочерью учителя из Самары, но очень гордилась тем, в прошлом или  позапрошлом веке имел какое-то отношение к князьям Голицыным.
– Что за честь, если нечего есть, – съязвила Суханова, все знали, что Калмыкова покупает у мясника только обрезки.
– Но отец ее разорен и к тому же болен, – не уступала Калмыкова.
– Не беда, у Васи своя шелкоткацкая фабрика в Киржаче, – придумала Суханова, чтобы оставить спор за собой.
У Василия в Киржаче был только велосипед, который дожидался хозяина у брата в сарае, но за годы службы в армии ему удалось скопить некоторую сумму денег, которой вполне хватало для того, чтобы внести половину залога в полковую кассу. Это делалось для того, чтобы поддержать на первых порах жену офицера в случае его гибели или если ему вздумается в ней развестись. Хорошая, в общем, идея, но даже эти тысяча двести рублей могли стать неодолимой преградой на пути офицера к семейному счастью. Правда, залогом могли быть не только деньги, но и ценные бумаги и недвижимость, но из ценных бумаг у Василия была только книга Загоскина «Рославлев, или Русские в 1812 году», а из недвижимости только могила отца, да и то напополам с братом.
У Василия не было друзей, у которых можно было бы попросить денег взаймы. Единственным человеком, который мог считаться другом, был подпоручик Лаврентьев, но он в силу своего рассеянного образа жизни и сам постоянно нуждался в деньгах. Оставалось только взять ссуду под грабительский процент у какого-нибудь местного еврея или же написать брату. Брат бы дал, но Шурочка наверняка снимет с него стружку, если узнает, и потом сейчас он для всей родни герой Порт-Артура, офицер, рыцарь, можно сказать, архангел Михаил, а небесному воинству просить взаймы как-то не комильфо.
В начале июня умер Ян, умер тихо безо всяких страданий, потому что наверно отстрадал свое заранее. Говорят, после смерти душа еще два дня пребывает в помещении, где покоится тело умершего, мечется, бьется как птица в неволе, ищет выхода. Души Яна в комнате, где он лежал в гробу, точно не было. Мария могла поспорить с кем угодно, что душа ее отца давно уже в Бразилии, витает где-то над пальмами, а может, над кофейной плантацией, но только не здесь, где у гроба сидят со скорбными физиономиями с черными ленточками на лацканах пиджаков ее братья, и по очереди рассказывают, как кто предчувствовал смерть отца, как будто это теперь имело какое-то значение.
– У меня последнюю неделю все валилось из рук, – говорил Чеслав. – Вы же знаете, я за всю жизнь не разбил ни одного стеклянного предмета. Даже, когда ты Вацек, поставил мне подножку, когда я нес на подносе лимонад для отца в контору, я упал, но поймал стакан. А тут беру в руки бокал, чтобы налить в него вина, и вдруг он у меня в руке раскалывается, и я стою посреди комнаты, сжимаю в руке ножку от бокала и понимаю, что случится что-то нехорошее.
– Случилось, – вздыхал Иероним, – Заказал я в Катовицах партию пива, десять ящиков, там, знаете ли, хорошее пиво варят. Открываю первый ящик, а там, среди бутылок – дохлая ворона, и все пиво прокисло.
– Ну, это просто странное стечение обстоятельств, – сказал Вацлав. – Вот у меня действительно был знак. Мы с приятелем, он у нас в оркестре играет на валторне, поехали на Мазуры удить рыбу, взяли с собой еду и бутылку водки. Рыба брала неважно, и мы часто прикладывались к бутылке, чтобы взбодрить фортуну. На рыбник мы все-таки наловили, но ведь, как говорится, «кто не пьет под суп, тот как пробка глуп». Я думаю, надо сходить в ближайшую деревню за выпивкой, там была корчма. Ну, я и пошел. Дорогу я запомнил хорошо. Иду и иду себе, и вроде уж должна быть деревня, а ее все нет, вышел на полянку посредине которой стоит поклонный крест с фигуркой Матки Боски. Ну, думаю, сбился с дороги, пошел налево, долго шел и опять вышел на полянку с крестом, направо пошел, вот дуб, который я запомнил, когда, мы шли на озеро, но в конце концов я снова вышел на ту поляну. Так я бродил всю ночь и только под утро вышел к деревне. Купил я бутылку водки и рассказал корчмарю о своем приключении, а он говорит: «Нет в нашей округе такой поляны с крестом».
Братья бубнили каждый свое, и каждый старался перебубнить другого, и все это напоминало какой-то языческий обряд, люди вроде как заговаривали смерть. Мария слушала братьев и не слышала, она думала о своем, о том, как будет жить дальше, о Василии. Ничего своего у нее здесь не было, дом по завещанию принадлежит Чеславу, он дал отцу денег, чтобы тот расплатился с тем, кто покупал дом, когда отец собрался в Бразилию. Новый лесничий, возможно, захочет купить дом для себя, и тогда ей негде будет жить. Проситься на квартиру к Вацлаву, Владиславу или Иерониму она не станет, у братьев своя жизнь, им надо жениться, и она не станет путаться у них под ногами. Насчет свадьбы с Василием уже все обговорено, но он не спешит с объявлением дня, и последнее время ходит грустный, точно его что-то грызет. А спросишь его «в чем дело?», он улыбнется какой-то виноватой улыбкой и махнет рукой, мол, служба заела.
Тучи развеялись, когда Василий решился, наконец, идти к генералу с прошением позволить ему жениться. Де Роберти встретил его довольно сухо. Он считал, что молодые офицеры не должны обзаводиться семьей, женатые в бою больше думают о том, как сохранить себя для жены и детей, нежели о том, как лучше решить боевую задачу, но как только он узнал, что Василий собирается жениться на дочери лесника, сразу помягчел.
– Как же это тебе, братец, удалось прибрать к рукам этакую красавицу? Ты, я вижу, парень не промах. Давно служишь?
Василий рассказал генералу и про Порт-Артур, и про Манчжурию, и про офицерские курсы, и тот совсем стал ласковым.
– Так ты, брат, еще и фронтовик, славно. Я подпишу твое прошение и направлю его в Варшаву на утверждение к командиру дивизии. Думаю, у него не будет возражений. Но как ты собираешься содержать семью, у тебя есть средства?
– Полагаю, моего жалованья нам хватит на двоих, и потом у меня есть некоторые накопления. Вот только… Нельзя ли мне внести сейчас только половину залога?
– Нельзя, брат, никак нельзя, – сказал генерал, едва сдерживая смех, и достал из ящика письменного стола какую-то бумагу. – Нельзя тебе вносить ни половину, ни целый залог, потому что вчера из военного министерства пришло решение об отмене реверса при вступлении офицеров в брак.
Денежный вопрос решился сам собой, и день свадьбы был назначен. День этот выдался солнечным и теплым, хотя до этого всю неделю шли дожди. Венчание в церкви Святителя Николая должно было состояться после полудня, а с утра Мария и Василий тайно поехали в деревню Елёнки, где ксендз, который когда-то крестил Марию,  обвенчал их по католическому обряду. На венчании присутствовал только брат Владислав. Вацлав, как только узнал, что его сестра выходит замуж за москаля, сказал, что она ему больше не сестра, что его ноги больше не будет в ее доме, и хлопнул дверью так, что со стены в прихожей упала гравюра с изображением крылатого гусара. Остальные братья не хотели ссориться со старшим и отговорились тем, что как раз в этот день и в этот час им предстоит решать вопросы, от которых зависит вся их дальнейшая карьера.
Мария не настаивала, главное, чтобы все поляки в округе знали, что дочь лесника не изменила вере своих предков и венчалась, как положено доброй католичке – в костеле, а уж что там будет потом, это не их дело.
Венчание в церкви было куда более пышным, на церемонию собрался весь цвет гарнизона. Мария в белом платье, сшитом в самой Варшаве, в вуали с флердоранжем и белых перчатках чувствовала себя хозяйкой этого торжества, она улыбалась и слегка кивала знакомым, как какая-нибудь княжна или даже принцесса. А Василий был немного скован, он не любил быть в центре внимания и придерживался солдатского принципа «подальше от начальства, поближе к кухне».
В толпе, собравшейся у церкви, шептались:
– Невеста-то королевна, а жених какой-то деревянный.
– Это он от счастья.
– Вот будет ему счастье, когда полячка наставит рога с каким-нибудь паном.
– Он серьезный мужчина, говорят, на войне застрелил больше сотни японцев.
– А я бы на польке ни за что не женился, очень уж они нравные, слова им поперек не скажи.
После окончания церемонии венчания молодожены и гости направились в офицерское собрание, где их ждал торжественный ужин. Среди гостей на ужине были и поляки ¬– граф Денгоф, супруги Ставские, городской голова с дочерью, судья… Был тут и Владислав, который держался в стороне от других поляков, зато оживленно беседовал о чем-то с русскими офицерами.
Лаврентьев взял на себя роль распорядителя, он шутил, веселил гостей, отпускал комплименты дамам, а когда все встали из-за стола и начались танцы, он объявлял фигуры и даже пытался дирижировать оркестром.
К концу вечера он так упился, что когда денщик стягивал с него сапоги, он нес всякую чепуху, что на самом деле это его свадьба, потому что если бы не он, этому пентюху Ваське ни за чтобы не захомутать польскую красавицу.
– Хороша Маша, да не ваша, – подначил его денщик.
– Ну, это еще как сказать, – хитро прищурился Лаврентьев, зевнул и выключился.
После свадьбы молодые поселились в доме лесничего, пока квартира, которую они наняли в городе, была еще не готова. Денщик Василия, мастер на все руки, оклеил комнаты обоями, которые Мария выбрала на свой вкус. Василию больше нравились холодные тона, но она предпочитала теплые, и муж пошел ей навстречу. Он вообще с ней не спорил, когда дело касалось обустройства их жизни, признавая за ней первенство в этих вопросах, зато, когда речь шла о политике, он проявлял бычье упрямство.
– Маня, а почему твои братья не бывают у нас в гостях?
– Они не любят русских.
– За что?
– За то, что вы влезли в наше государство и ведете себя как хозяева.
– Но ведь вы сами свою Польшу профукали, выбирали в короли литвинов, венгров, шведов, немцев и прочую шваль и в результате остались без власти. Если бы не мы, так немцы бы вашу Польшу прибрали к рукам. Разве тем, кто остался под немцами или под австрияками живется лучше?
– Лучше.
– Чем?
– Они к нам в душу не лезут.
– Знаешь, Маняша, я, пожалуй, пойду прогуляюсь.
В начале октября молодожены переехали в город, на новую квартиру. Там было три комнаты – спальня, гостиная, детская и еще коморка для денщика Прохора. Этот Прохор был не только мастер на все руки, но еще и колдун. Когда у молодых родился первенец, он оказался очень полезным. Нет, он не кормил и не пеленал младенца, но если Марии и Василию нужно было пойти в гости или в офицерское собрание, он охотно соглашался присмотреть за ребенком, и каждый раз, когда они возвращались, заставали маленького Володю спящим крепким сном, а Прохора за пасьянсом. Возвращались они обычно за полночь, но однажды, когда Мария вернулась с полпути за горжеткой, она увидела, что ребенок, который только что весело разбрасывал игрушки на полу, спит в кроватке как убитый. Что-то ее насторожило и в другой раз, она сделала вид, что уходит, а сама затаилась в спальне. Ничего не подозревавший Прохор тут же уложил ребенка в постель и стал водить руками у него перед глазами. Не прошло и пяти минут, как Володя уснул. Тут уж она не выдержала и приперла денщика к стенке.
– Сукин сын, что ты сделал с ребенком?
– Я, Марь Ванна, ничего, убаюкал вот и все…
Оказалось, до призыва в армию Прохор служил в цирке ассистентом у фокусника и от него научился искусству гипноза. Мария строго-настрого запретила ему применять свое умение усыплять людей к Володе, и теперь, когда родители уходили из дома, за ребенком присматривала соседская дочь Магда. Она разговаривала с младенцем по-польски и первое слово, которому он обучился, было польское «про;ше».

8.

Между тем обстановка в Польше накалилась до предела, боевые группы польских социалистов устраивали один теракт за другим, они грабили поезда, банки, почтовые отделения – собирали средства на восстание. В австрийской Галиции Пилсудский создавал польские легионы, которые должны были поддержать восстание.
Маленький тихий городишко, который славился своими сахарными булочками и маринованными рыжиками превратился вдруг в гнездо заговорщиков. Все как с ума посходили, на каждом углу можно было увидеть группки людей с горящими глазами, которые что-то горячо обсуждали и сразу расходились в разные стороны, как только видели незнакомого человека.
В костеле, в кондитерской, в мясной лавке все только и делали, что говорили, говорили, говорили о политике.
– Вы слыхали, в Кракове уже сформирован кабинет министров…
– Гимназисты в Варшаве сожгли учебники русского языка.
– Пилсудский хочет в союзе с австрияками и немцами разгромить москалей, а потом повернуть штыки против союзников и освободить всю Польшу.
– Говорят, в городе объявился Муха, но он уже не вор, а патриот.
Этот Муха был уроженцем Острова, он прославился по всей Польше тем, что под разными именами втирался в доверие богачей, обчищал их квартиры и всюду оставлял записки «Муха сидела и улетела». Полиции ни разу не удалось его задержать, потому что он все время менял образ, то он был молодым повесой, то пожилым финансистом и даже дамой из высшего общества. Создавалось впечатление, что это даже не один человек, а целая шайка. Горожане втайне гордились своим земляком и сочиняли про него легенды. Очередной такой легендой было превращение вора в патриота.
Как-то в кондитерской к Марии подсела жена пристава, пани Зелинская, и, оглядевшись вокруг, сказала:
– Передайте Ангелу, что мы готовы.
Мария чуть не поперхнулась пирожным.
– Надеюсь, я не скоро его увижу, мне еще нужно воспитать сына.
– Не делайте вида, что не поняли меня, я говорю о вашем брате Вацлаве.
– Вот уже не думала, что, если все время дудеть в дудку, попадешь на небо при жизни.
– Он в подполье.
– Значит, его уже прогнали с небес.
– Я вас поняла, спасибо, но на всякий случай мы готовы.
Вацлав тоже уже стал легендой, не такой, конечно, великой, как Муха, но все-таки. А всего-то из-за того случая в русской церкви в Варшаве, когда он сыграл мазурку Домбровского. Горожане почему-то решили, что знаменитый подпольщик Ангел, о котором писали в газетах, это и есть Вацлав.
Тревожные настроения не обошли и гарнизон. Новый командир бригады полковник Кусков, которого прислали из Петербурга на смену престарелому Де Роберти, настоятельно рекомендовал офицерам прекратить всякое общение с местным населением, и ходатайствовал о переводе всех, кто был замечен в связях с поляками, во внутренние губернии России. В число «неблагонадежных» попал и поручик Совцов, который знал польский язык, и Василий, за то, что женился на польке.
Его новым местом службы был назначен Лужский гарнизон, который располагался в ста двадцати верстах от Петербурга по дороге на Псков. В поезде, который вез ее к новому месту службы мужа, Мария все смотрела в окно, как будто пыталась разглядеть там будущее. Картина была неутешительная: утопающие в снегах леса сменялись заснеженными полями, изредка на горизонте можно было разглядеть нечто напоминающее то ли жилье, то ли стог сена, и снова лес и заснеженная равнина. Невольно припомнились строки Мицкевича: «Чужая, глухая, немая страна бела, как пустая страница, она…»
Изредка попадались станции, и каждый раз Василий сходил с поезда, чтобы выпить рюмку-другую в станционном буфете, и каждый раз он приносил Володе гостинцы то бублик с маком, то грушу…
– Ты стал часто выпивать, Вася, – вздыхала Мария.
– Не сердись, Маняша, это я от нервов, мне что-то не по себе, – оправдывался Василий.
Мария понимала мужа, ей тоже было не по себе. От окна несло холодом, и она кутала сына в одеяло, чтобы его не продуло, а он капризничал, сбрасывал одеяло, просил то чаю, то конфету, но ничего не пил и не ел. В Луге у него началась горячка, видно он все-таки простудился в дороге.
Гарнизонный доктор долго обстукивал его и прикладывал стетоскоп то к груди, то к спине, а потом неодобрительно покачал головой  и сказал:
– Пневмония.
Он выписал кучу рецептов, но Володе становилось все хуже. Во время следующего посещения больного врач уже даже не доставал стетоскоп. Он только приподнял одеяло, увидел сыпь на груди ребенка и сказал, как выстрелил из духового ружья:
– Тиф.
Что только ни делали родители, чтобы спаси ребенка, и созывали консилиум врачей, и покупали самые редкие и дорогие лекарства, за которыми Василий ездил аж в Петербург, и по очереди дежурили возле его кроватки днем и ночью, выполняя каждое его желание. Но желаний у него становилось все меньше и меньше и, наконец, он впал в беспамятство. Умер он под утро, открыл глаза, сказал «проше», и это его первое в жизни слово стало и последним.
По российским меркам Луга была довольно приличным городком, сказывалась близость к столице. Дома в основном, конечно, были деревянные, но имелось и несколько красивых каменных зданий – вокзал, например, городская управа или банк. Было тут несколько церквей, и даже костел, куда ходили местные поляки, которые работали, главным образом, на железной дороге Петербург – Варшава. Но у Марии почему-то сразу душа не лежала к этому месту, то ли потому что первые впечатления о городе были связаны со смертью ее первенца, то ли из-за здешних промозглых ветров и затяжных моросящих дождей. И квартира вроде была хорошая, в каменном доме на втором этаже, а вот неуютно ей было здесь и все. Хотя просторная квартира оказалась очень кстати, потому что вскоре она родила дочь, которую назвали Ольгой, как хотел Василий, в честь легендарной княгини, которая тоже была родом из этих мест. Крестили ее в русской церкви, а крестным отцом был полковой врач, который принимал роды. Из штатских Мария никого здесь не знала, здешние жители казались ей угрюмыми и нелюдимыми.
В городе было много рабочих, по выходным они напивались до потери сознания и устраивали драки на улицах, бились жестоко, избитых часто уносили с «поля боя» на руках. По вечерам отовсюду слышались истошные женские крики, пьяные рабочие таскали за волосы жен, пороли детей за малейшую провинность и просто так, из любви. И при этом эти полулюди-полузвери почему-то ставили себе в заслугу и Куликово поле, и Бородино, и Шипку и даже обширность своей страны – все, к чему они ровным счетом не имели никакого отношения. При этом к инородцам они относились с презрением, татары у них – татарва, финны – чухна, немцы – немчура, хотя татары не пьют, у финнов в домах чище, а немцы и богаче и образованнее.
И еще Мария никак не могла понять чинопочитания русских людей. Они могли спокойно переживать смерть близкого человека, но не спать ночами, если их отчитал начальник или даже просто косо посмотрел. Василию это тоже было отчасти свойственно, хотя он это стыдливо скрывал от жены. Если у него были какие-то неприятности по службе, и начальство было им недовольно, он, прежде чем идти домой, заходил в буфет офицерского собрания, выпивал рюмку-другую и только потом шел домой веселый и бодрый, потому что пьяному и море по колено. Это повторялось все чаще и чаще, а однажды приятели привели его домой в таком непотребном виде, что он и говорить толком не мог, а только все время повторял одно и то же «подлец», «подлец», «негодяй»...
Оказалось, что капитан Твердынин, которому выдали деньги на покупку пяти лошадей для офицерского корпуса, растратил эту сумму и сказал, что деньги передал на хранение Василию, потому что не доверял своей квартирной хозяйке. Начальство, конечно, разобралось и отдало Твердынина под суд, но об этой истории упоминали всякий раз, когда в гарнизоне что-то пропадало, и это Василию было неприятно.
Он вообще чувствовал себя здесь не в своей тарелке и не потому, что здесь было хуже, чем в других местах, где он бывал, а просто тут так повелось, что каждый был сам по себе, а он был человек по натуре компанейский. У старших офицеров была своя компания, они держали дистанцию и никогда не приглашали младших к себе в гости. Младшие старались лишний раз не попадаться на глаза старшим, потому что кто знает, какое у них настроение, так можно и на выговор нарваться из-за какого-нибудь пустяка. Женатые проводили свободное время в семьях, а холостые в веселом доме на окраине города или у знакомых работниц.
Мария ни с кем почти не общалась, разве что с прислугой Терезой, дочерью поляка с железной дороги. В офицерское собрание она не ходила, потому что была уже на шестом месяце беременности и стеснялась своей фигуры, закупкой продуктов занималась прислуга, а соседки сразу немели при ее появлении. Даже в костел она не заглядывала, хотя Тереза уговаривала ее исповедоваться и причаститься, «а то боженька рассердится». Она нахваливала настоятеля костела Святого Николая, отца Юзефа, который знает тайную молитву, которая облегчает роды, но Мария смеялась и говорила, что лучшая молитва при родах – это русская брань.
Отец Юзеф сам пришел к ней. Он вошел в дом с робкой улыбкой на устах, с прозрачным пушком на голове и крыльями за спиной. Это был голубь мира, о котором тогда еще никто не знал.
– Слава Иисусу Христу!
– Во веки веков! Аминь!
– Вот пришел узнать, как ваше здоровье, вы не бываете в костеле и не общаетесь ни с кем из моих прихожан.
– Разве для общения с Господом нужны посредники?
– Вы рассуждаете как протестантка, но ведь и они посещают молельный дом. В вашем положении, – ксендз бросил быстрый взгляд на живот Марии, – не помешала бы помощь Всевышнего.
– Я не привыкла клянчить, даже у Бога. Каждый день, каждый час, каждую минуту миллионы людей о чем-то просят его, как будто без них он не знает, что ему делать. Миллионы людей пытаются купить его расположение с помощью свечей и пожертвований, но у него и так все есть. По-моему, самое лучшее, что можно сделать – это положиться на его волю.
– Вы умная женщина, и во многом вы правы, и все же заходите хотя бы изредка в костел, а то тут некоторые говорят, что вы за русским мужем забыли свою веру и свой народ. А что слышно в Варшаве, какие там настроения?
– Все идет к тому, что будет новое восстание.
– Здесь тоже неспокойно, так что заходите в костел, в тяжелые времена лучше держаться вместе.
В костел Мария так и не пошла, вторую дочь крестили в русской церкви, а назвали ее Анной, просто потому, что это имя нравилось полковому командиру.


9.

Ждали революцию, а пришла война. Пришла неожиданно, где-то там, на Балканах, какой-то сербский фанатик с говорящей фамилией Принцип застрелил австрийского наследника престола, и народы как с цепи сорвались, словно ждали только предлога, чтобы вцепиться друг другу в горло, и Россия не осталась в стороне от этой грызни. Германия объявила войну России, которая вступилась за Сербию, и немцы вторглись в Царство Польское.
Бригада Василия вошла в состав армии генерала Самсонова, который получил приказ из главной ставки о немедленном наступлении. Армия была к этому не готова, у генерала были плохие предчувствия, но приказ нужно было выполнять. В первом же крупном сражении армия Самсонова потерпела сокрушительное поражение, два корпуса из шести, входивших в ее состав, были окружены и взяты в плен. В числе пленных оказался и Василий.
Пленных вывозили в Германию в товарных вагонах из-под скота, никому и в голову не приходило очистить их хотя бы от навоза или бросить на пол соломы, чтобы люди могли спать не на голом полу. Поезд шел три дня, то и дело останавливаясь на станциях и полустанках. Но пленных из вагонов не выпускали. Есть давали почему-то ночью – варево из риса и брюквы без соли, но то, что без соли, это даже лучше, потому что иначе люди мучились бы от жажды, а пить давали только раз в сутки и только сырую воду. В вагоне, куда попал Василий, было трое раненых, один из них был ранен в живот, он умер на второй день, но немцы не забирали покойника, и он так и доехал с живыми до места назначения.
В Котбусе пленных рассортировали, рядовых отправили в бараки на окраине города, а офицеров повезли в замок, где до войны размещался санаторий. Тем, кто оказался в плену в первые дни войны, можно сказать, повезло, их содержали в сносных условиях, у офицеров было даже чистое постельное белье, а баланду из вонючей капусты и гнилой картошки они ели в столовых на белоснежных скатертях.
Дальше было гораздо хуже, счет пленным пошел на сотни тысяч, на всех не хватало даже бараков и ночевать приходилось в землянках, которые пленные сами себе копали, а то и под открытым небом, в мороз и в дождь. Особенно тяжело приходилось тем, кто попал в австрийский плен, там русских не считали за людей, и каждый, будь то австриец, чех, поляк или венгр, мог ударить русского или плюнуть ему в лицо. Пленных там использовали на самых тяжелых работах и даже, вопреки всем международным соглашениям, заставляли рыть окопы для своих солдат, а кто отказывался, того расстреливали на месте.
Офицеров, размещенных в замке, никто не унижал и не заставлял ворочать камни. Им разрешалось выходить в парк и даже играть на рояле, который остался в гостиной. Первое время их даже не выгоняли на работу, потому что не могли придумать, чем их занять. Вот только с питанием было плоховато. К мучным болтушкам с картошкой русский человек не привык, а хлеба давали по ломтю в день, а мясной суп – два раза в неделю. Сало, селедка и кровяная колбаса – это были деликатесы. Тот, у кого сохранились деньги, мог купить в деревне кусок свинины и мешок гороха, но деньги мало у кого сохранились после обысков перед дорогой. У Василия денег не было, но он мог чинить сапоги, и немцы, которые об этом прознали, охотно пользовались его услугами в обмен на чечевицу и макароны.
Однажды к нему пришел старик, который на каком-то странном языке, смеси русского, польского и немецкого попросил сделать набойки на старые башмаки.
– Ты поляк что ли? – спросил его Василий.
– Нет, мы лужицкие сорбы, мы тоже славяне, но не поляки и не чехи, мы сами по себе.
– Вас пригнали в Германию на работу?
– Мы всегда здесь жили, это наша родина. Тут, в деревне, почти все жители – наши, и в соседней – тоже.
– Вы что же батрачите на немцев?
– Кто-то батрачит, но у большинства свои хозяйства.
Старика звали Бено, он потом часто приходил к Василию, приносил чинить обувь сыновей, которых призвали в армию и послали воевать куда-то во Францию, а однажды притащил две пары туфель невесток. Немцы, те на всем норовили выгадать, а Бено не скупился, за все платил полной мерой и даже угощал Василия шнапсом.
Немцы, наконец, придумали, чем занять русских военнопленных. Многих рабочих с карьеров, где добывали уголь, угнали на фронт, и некому стало катать вагонетки, вот они и решили использовать для этого русских офицеров. Старик Бено, когда узнал, что русских поселят в бараках при угольных карьерах, очень расстроился. Он успел привыкнуть к русскому мастеру, уж больно хорошо тот умел ставить заплаты на старые башмаки, а когда он узнал, что Василий может чинить не только обувь, но и всякие механизмы вроде мясорубок и крупорушек, он пошел к начальнику лагеря и попросил его передать «Базиля» в его полное распоряжение. Такое у немцев практиковалось, на заводах русских военнопленных не использовали, считалось, что они не умеют обращаться с машинами, а отдать в рабство к бауэру – это, пожалуйста, пахать сеять и ухаживать за скотом русские вполне способны. Армии не хватало продуктов, а тут еще и пленного худо-бедно кормить надо, так лучше отдать его крестьянину, и тот пусть им распоряжается на свое усмотрение, а умрет пленный от недоедания или от непосильной работы так ему дадут нового раба.
Василию повезло, Бено относился к нему как к сыну, работать приходилось много, но и хозяева не сидели, сложа руки. Хозяйство у Бено было большое – десять коров, свиньи, овцы, домашняя птица. Чтобы все это содержать, нужно было трудиться с утра до вечера. Никто в семье Бено не лодырничал. Сам он и за скотом ухаживало, и пахал, и сеял, а когда приходила пора собирать урожай в поле выходила и его жена Хильза, и невестка Анка, и десятилетний внук Либо. Приходилось иногда и батрака нанимать, но все же старались как-то обходиться своими силами, жизнь среди немцев приучила лужичан к экономии и бережливости.
А дом у Бено был не хуже чем у соседа-немца, просторный, чистый, мебель простая, но все шкафчики и комоды были покрыты кружевными салфетками, а на камине  стояли фарфоровые часы с фигурками ангелов, которые никогда не ходили, потому что хозяин не заводил их из бережливости. Бено вообще был человек не без странностей, он никогда не жадничал, когда дело касалось еды, еда в его доме была сытная и вкусная – густой капустник с мясом, гречневая каша со шкварками, жареная картошка с сосисками и кислой капустой, колбаса, домашний сыр… Но при этом никогда не выбрасывал стоптанные сапоги, изъеденные молью шляпы и упряжь, пришедшую в негодность. Он все это аккуратно складывал на полки в сарае, и насчет шнапса уж больно был прижимист – нальет рюмку за обедом в воскресенье и все, и сколько Василий не распинался насчет щедрой славянской души, старик ни в какую.
Но Василий все же нашел способ развести старика на выпивку. Как-то летом они метали стога в лугах у речки, и присели возле стога отдохнуть и закусить. Бено развязал узелок с хлебом и салом и откупорил бутыль с молоком. На поясе у него болталась заветная фляжка, но он и не думал предлагать Василию хлебнуть глоток-другой. И тогда Василий пошел на хитрость, он потихоньку вытащил из куртки у старика его фарфоровую трубку и спрятал ее в стоге. Закусив салом и выпив молока, старик потянулся к трубке, а ее в кармане нет, поискал вокруг – нет нигде трубки, и так ему стало обидно, что он чуть не заплакал.
– Ох, файка, моя добрая подруга, столько лет ты была со мной, и вот решила меня оставить, знать и мне скоро конец…
– Да будет тебе убиваться, найду я твою файку. У меня есть такая необыкновенная способность отыскивать потерянные вещи. Бывало, сосед попросит: «Найди Вася женину брошь, она куда-то его заховала, а куда вспомнить не может». Ну, я, конечно, помогу соседу, а он мне за это выпивку ставит.
– Найди, Базиль, мою файку, очень тебя прошу. У меня тут есть немного, – понял навек Бено и похлопал по фляжке.
– Ладно уж, не оставлять же тебя в беде, – согласился Василий и стал ходить вокруг стога с зарытыми глазами, изображая транс, а потом нагнулся и достал из-под стога трубку.
– Так вот же она, наверно из кармана выпала.
Старик чуть не запрыгал от радости, он протянул Василию фляжку, но тот вернул ее хозяину:
– Что тут пить-то, вот вернемся домой и клюкнем как следует за вновь обретенную вещь.
Старик был так рад, что согласился на все, и в тот день Василий, наконец, отвел душу. Потом он еще несколько раз пытался повторить свой фокус, но Бено его раскусил и не поддавался больше на обман.
Чем дольше Василий жил среди лужицких сорбов, тем больше они ему нравились, они были хозяйственными и расчетливыми как немцы, и в то же время не стеснялись проявлять свои чувства как истинные славяне.
– Нас скоро не будет, потому что молодые уходят в город и становятся немцами, – рассказывал Бено, попивая кофе и поглаживая кота. – Сорб остается сорбом пока у него есть корова и кошка, а без них его уже нет, а в городе коров держать нельзя. Так ведется испокон веку. А все началось с того, что Господь, когда сотворил всяких животных, показал людям лошадь и спросил: «Кому это?» Немец Ганц громко закричал «Мне!», а нашего Крабата Всевышний не услышал, потому что тот говорил тихо, и в утешение дал ему корову. Показал Господь собаку, и немец снова закричал «Мне!» и досталась ему собака, чтобы выслеживать дичь на охоте и стеречь добро, а Крабату – кошка. С тех пор немцы всюду разъезжают и охотятся, а наши сидят при своих коровах и гладят кошек.
– А как будет по-вашему «корова»?
– Кро;ва.
– Похоже на польский и на наш тоже. А «хлеб» и «вода»?
– Хлеб и во;да.
– А девушка?
– Хольца.
– Ну, это уж ни на что не похоже. А как будет «свадьба»?
– Квас.
Это развеселило Василия до слез, он вспомнил, как однажды сказал Марии: «Эх, хорошо бы сейчас квасу выпить», а она даже в лице переменилась: «Как, вы и это пьете? И ничего вам от этого не бывает?» Дело в том, что по-польски «квас» – это кислота, ну там серная, соляная и так далее. Интересно, что бы она подумала, если бы была лужичанкой?
Как-то раз Бено взял с собой Василия в город на ярмарку. Возвращались они под вечер дорогой, с обеих сторон обсаженной ивами. Солнце садилось за дальний лес, в густых кронах деревьев пели соловьи, и так у Василия вдруг сжалось сердце, что хоть криком кричи, он даже выпустил из рук вожжи: «Что я делаю тут, в этой сытой благополучной стране, где даже сельская дорога похожа на парковую аллею, среди этих милых доброжелательных людей, когда вокруг льется кровь, когда одни люди гибнут в окопах от вражьих пуль от голода и холода, а другие в тылу едва сводят концы с концами без кормильцев».
Жену и дочерей-погодок он перед уходом на фронт отправил к брату в Киржач. Первое письмо он написал ей из лагеря, но ответа не получил. Потом еще писал, но ответов не было, и он подозревал, что немцы просто выбрасывали письма военнопленных. Но вот недавно он получил, наконец, письмо от Марии, в котором она писала, что у нее все хорошо, что семья брата относится к ней как к родной, что дети здоровы, что Оленька уже говорит достаточно хорошо, а Аненька пока стесняется, потому что она вылитый отец и лицом, и по характеру. Василий не очень-то во все это верил, потому что знал нрав невестки.
– Что с тобой Базиль? – спросил Бено.
– Так, ничего, дом припомнился. А если свернуть направо и все время прямо, куда попадешь?
– В Будишин.
– А налево?
– В Берлин.
– А до Польши далеко?
– Близко, но там сейчас война. Уж не собрался ли ты убежать?
– Собрался, – сказал Василий, хотя всерьез и не думал о побеге. Сказал, потому что должен был думать об этом.
–  Не делай этого, ты не знаешь немецкого языка, тебя схватят в первой же деревне и передадут властям, а они посадят тебя в тюрьму.
– Но ведь у военнопленных есть право на побег, и немцы его признали.
– Ох, Базиль, ты плохо знаешь немцев. Тебя будут судить не за побег, а за воровство – съел морковь с поля какого-нибудь бауэра или попил воды без спроса. Они придумают, за что тебя судить, и все равно посадят в тюрьму. Рано или поздно война закончится, и ты уедешь на родину. А то оставайся здесь, мы тебе невесту найдем, вон жена говорит, что соседская Ульрика на тебя засматривается, так смотрела, как ты дрова колол, что чуть ведро в колодец не уронила.
– Я женат.
– Это ты там, в России, женат, а здесь холостой.
– Так нельзя, это не по-христиански.
– Что правда, то правда. Может, тогда хлебнем по глотку, у меня тут во фляжке что-то есть.

10.

Василий был неправ, когда думал, что у Марии жизнь в Киржаче складывается далеко не так благополучно, как она писала, потому что ее жизнь складывалась совсем неблагополучно, настолько, что об этом нельзя было писать, человеку в еще большей беде. А она была уверена в том, что как бы ей не было плохо, там, в плену, Василию намного хуже. Ее воображение рисовало ужасные картины его мучений. В газетах на все лады расписывали свидетельства солдат, бежавших из плена. Лагеря, где они содержались, называли «зверинцами», и относились там к ним как к животным, за малейшее непослушание отказывали в еде, избивали до потери сознания. Пленные умирали от голода, болезней и непосильного труда. Вот это было похоже на правду, а то, что Василий писал, как он собирает грибы с внуком бауэра и выпивает с хозяином – это ложь, которая должна ее успокоить. Нет, она сердцем чует, как тяжело ему приходится в плену, а здесь хоть и противно, но можно жить, если спрятать гордыню и проявить смекалку.
Киржач, был даже не маленький город, как Луга, а большая деревня, где каменные здания можно было пересчитать по пальцам одной руки. Здесь на завтрак ели вчерашние «шти», за обедом пили водку, а по праздникам ходили по улицам с гармонями. Здесь все друг друга знали, если не по имени, то в лицо уж точно, и чужаков примечали сразу, и отношение к ним было двойственное. С одной стороны, местные жители изнемогали от любопытства: кто такие? зачем приехали? А с другой стороны, как знать, кого принесла нелегкая, не приведи Господь, лиходея какого-нибудь. В Москве или, скажем, в ближайшем Владимире, где народу тьма-тьмущая, даже самый что ни на есть дрянной человек растворится в народонаселении и вроде ничего, а в маленьком городе простой сплетник может перевернуть всю жизнь с ног на голову.
Вот и Марию встретили здесь далеко не с распростертыми объятиями. Соседки, правда, первое время по несколько раз на день забегали в дом Афанасия, где она поначалу поселилась, то за спичками, то за луковицей – все любопытствовали насчет невестки, что за цацу такую привез Василий из Польши, но все их общение с польской «цацей» сводилось к «здрасьте», «спасибочки», «досвиданьице».
Те же, кто не имел предлога заглянуть в дом к сапожнику, всем своим видом показывали неодобрение, дескать, видали мы таких заморских штучек. Когда Мария проходила по улице в своей варшавской шляпке с цветами и фруктами и в жакете с ватными плечами по европейской моде, они провожали ее такими взглядами, от которых впору синякам на теле появиться.
Больше других ее возненавидела городская сплетница Бараниха. Все в городе боялись ее злого языка и старались с ней не ссориться, называли ласково бабушкой, сажали за стол и поили чаем, выслушивая все городские сплетни. Как только эта Бараниха узнала, что в ее городе появилась иностранка, да еще и красавица, она тут же явилась с визитом в дом к Афанасию.
– А это бабушка Бараниха, главная женщина в нашем городе, – представила ее Шурочка снохе.
– Значит Овца, – сказала Мария, уж что-что, а она твердо знала, как называется по-русски самка барана.
– Какая я тебе овца, – обиделась старуха. – Бесовка не нашего бога. Сама ты коза пучеглазая.
А на следующий день все в городе уже знали, что в доме у сапожника живет колдунья, которая опоила чем-то несчастного Василия Петровича так, что он потерял рассудок и женился на ней, и что она только днем красивая и стройная, а в полночь оборачивается горбатой карлой и ходит по улицам, а если кого встретит и глянет ему в глаза, так тому уж не жить. Никто, конечно, всерьез не относился к словам старой сплетницы, но как только Мария появлялась на улице, какой-нибудь сорванец из подворотни обязательно кричал: «Горбач, горбач, помилуй наш Киржач». Она не понимала в чем тут дело и думала, что это какая-то игра у русских мальчишек вроде «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана». А то, что некоторые женщины, завидев ее издалека, спешили перейти на другую сторону улицы, она объясняла их дикостью.
В общем, Мария чувствовала себя на новом месте так, словно ее поместили на витрину и цену повесили. Она сидела с детьми в доме деверя как в осажденной крепости, все переживала за Василия и вздыхала. Поначалу эта крепость казалась надежным оплотом. Афанасий – человек добросердечный и мягкий, «мягче воска» – ставила ему в упрек Шурочка, делал все от него зависящее, чтобы снохе жилось покойно. Он выделил ей самую большую и светлую комнату во втором этаже, по утрам посылал прислугу в пекарню за свежими булочками для Маняши и даже сам варил ей к завтраку кофе на спиртовке. Шурочку от этого коробило, но она долго не решалась объявить снохе войну. Просто всем своим видом давала понять, что та в этом доме не вторая хозяйка, а, в лучшем случае, гостья.
Впрочем, не все в этом Киржаче было так плохо, нашлись тут и друзья. В первую очередь это конечно племянник Серафим, которому она помогала готовить уроки. Мальчик заслушивался ее рассказами о дальних странствиях, почерпнутых из книг Жюля Верна. Они раскладывали на столе карту мира и как заклинания произносили названия экзотических островов – Мадагаскар, Борнео, Нуку-Хива, Гваделупа… и в комнате витали образы невиданных растений и животных, слышались голоса дикарей и команды отважных капитанов. И тут уж, конечно, не обходилось без волшебства.
А еще Мария близко сошлась с несостоявшейся невестой Василия, библиотекаршей Леночкой. Эта девушка не таила зла на счастливую соперницу. Худенькая, печальная, с русой косой до пояса, она была похожа на гимназистку из выпускного класса – уже женщину, но еще ребенка. Она и рассуждала как ребенок, что все, что любит дорогой ей человек, есть его продолжение. Ее привязанность к Марии была детской, и всякий раз, когда она к ней приходила, она приносила ей не баранки и пряники для детей, а букетики собранных где-то в поле васильков и ромашек. А еще с ней всегда был томик Надсона, и она читала стихи с выражением, устроившись в углу дивана. Мария не понимала, что этой девочке от нее нужно, но была ей благодарна за цветы и даже за Надсона, но больше всего за дружбу. В чужом краю, среди чужих людей, ей так не хватало тепла.
Однажды, когда она уже укладывала детей спать, в комнату ворвалась Шурочка с вытаращенными глазами;
– Там, там вас господин Соловьев спрашивают.
Марию очень удивило, что Шурочка вдруг назвала ее на «вы» и почему какой-то Соловьев вдруг стал во множественном числе. Она не могла похвастаться хорошим знанием русского языка, но употребление множественного числа твердо усвоила еще в школе. Кто такой Соловьев она не знала, но подумала, что это очередной родственник, какой-нибудь троюродный брат Василия из Москвы, потому что местная родня уже удовлетворила свое любопытство в первые же дни ее пребывания в Киржаче.
«Это не родственник, – решила Мария, когда в комнату вошел холеный джентльмен средних лет с тщательно расчесанной бородой и массивными перстнями на обеих руках. Таким в ее представлении должен был выглядеть известный русский писатель. Ее отец наряду с польскими газетами и журналами выписывал еще и «Русское слово», где иногда печатали портреты писателей.
– Пусть вас не удивляет мой визит, – сказал гость. – Я здешний коммерсант, владелец шелкоткацких фабрик. Одно время Василий Петрович работал у меня на фабрике. Сейчас он, насколько мне известно, в плену, и я счел своим долгом поинтересоваться, как устроилось семейство нашего героя, не нуждается ли в чем.
– Вы очень любезны, господин Соловьев, но мы ни в чем не нуждаемся, – ее задели слова джентльмена о том, что ее муж работал у него на фабрике. Для нее Василий всегда был офицером, который не мог ни на кого работать. Она и выходила замуж за офицера, а не за ткача.
– Понимаю, понимаю, – улыбнулся Соловьев, оглядев комнату. – Вы поляки гордый народ, и за это я вас уважаю, но, поверьте, я предлагаю помощь от чистого сердца.
– Я вам очень благодарна, но поверьте, мы и в самом деле ни в чем не нуждаемся.
– Понимаю, понимаю. А вы красивее, чем мне говорили. Повезло вашему мужу или… или не повезло, это как посмотреть. Вот на всякий случай моя визитка.
Мария, не читая, бросила визитку на стол. Соловьев произвел на нее неприятное впечатление, ей даже показалось, что у него глаза навыкате, хотя на самом деле у него были обычные глаза, даже симпатичные.
– И правильно сделали, что отшили его, – говорила потом Леночка. – Это такой фрукт, все высматривает, где что плохо лежит, чтобы попользоваться и выбросить. Жена его, уж на что женщина кроткая, так он ее в сумасшедший дом упек, детей осиротил. А теперь каждый месяц меняет гувернанток, как надоест ему, так пошла вон. Что он вам предлагал?
– Помощь.
– Знаем мы его помощь. Вы вот что, если что-нибудь понадобится, говорите мне.
– Спасибо, Леночка, но я действительно ни в чем не нуждаюсь, Почитайте-ка лучше мне вашего Надсона, он на меня действует как валериановые капли.
Человек ко всему привыкает, к плохому и к хорошему, и вот ему уже кажется, что так и должно быть, а тут вдруг происходит неожиданный разворот, и он растерян, и опять ему нужно к чему-то привыкать. Так случилось и с Марией. А началось все с пустяка. Серафим собирался на каток, он надел куртку, повязал шарф, брюки заправил в сапоги, и тут Шурочка потребовала, чтобы он вместо легкой куртки надел шубу. Фима сопротивлялся, но мать настаивала на своем, и надо же было вмешаться в их спор Марии.
– В шубе он вспотеет и скорее простудится, – сказала она походя, но для Фимы ее слова стали сигналом к действию, раз кто-то из взрослых его поддержал, значит можно. Он схватил шапку и убежал на каток, а Шурочка обиделась и до конца дня не разговаривала с Марией.
А на следующий день Серафим почувствовал себя плохо, его знобило, голова кружилась, все тело ломило, а к вечеру на градуснике было уже почти сорок. С каждым днем Фиме становилось все хуже, он почти ничего не ел и только пил сладкий чай, по глотку в час, на большее у него не хватало сил. Он часто впадал в забытье и в бреду повторял какие-то неразборчивые слова.
Врач сказал, что у него крупозное воспаление легких и что нужно ожидать коллапса, после которого его состояние может улучшиться или…
И тут опять всплыла Бараниха. Она не вошла в дом, она просочилась, потому что никто не видел, чтобы она открывала двери, просто появилась, соткалась из ночной темноты, и ни с кем не здороваясь, сразу прошла к больному мальчику.
– Помрет малый, – сказала она Шурочке. – Ты, мать, слыхала, что он бормочет в бреду?
– Что-то невнятное.
– Это польские заклинания, которыми ведьма навела порчу на твоего сына.
– Не может быть, – всплеснула руками Шурочка, но тут же припомнила, что это Мария помешала ей заставить сына надеть шубку, когда он шел на каток. – Не может быть…
– Она, она его извела. Помрет малый, если не выгонишь ее из дому.
– Да ведь по закону полдома принадлежит Василию Петровичу, они же с Афанасием не делились, стало быть, она живет здесь у себя.
– Вот оно что, теперь понятно, она хочет извести вас, чтобы завладеть всем имуществом, вот и наводит порчу.
Бараниха еще посидела при больном, что-то пошептала и ушла, рассеялась как дым, но ее слова крепко запали в душу Шурочке. Она мучительно думала, какой найти предлог, чтобы убедить Афанасия, выгнать сноху. В порчу он не поверит, в то, что она собирается завладеть его домом – тоже. А Серафиму становилось все хуже, он все реже приходил в сознание, и она, наконец, решилась – взяла из ящика стола, где Афанасий хранил ценные вещи, серебряный портсигар и подложила его Марии под матрас, а прислуге приказала выбить и проветрить все матрасы в доме. Девушка нашла портсигар, отдала его Афанасию и рассказала, где его нашла.
Афанасий не хотел верить в то, что сноха могла украсть его вещь, но Шурочка напомнила ему, что та собиралась шить дочкам пальтишки и сетовала на то, что портной берет за детские вещи, как за взрослые, и он сдался.
– Хорошо, – сказал он. – Я поговорю с ней.
При его деликатности очень трудно было решиться на это, но Шурочка настаивала, и он все-таки решился.
– Вот, – сказал он, выложив на стол перед Марией свой портсигар. – Прислуга нашла у тебя под матрасом. – Может, девочки спрятали?
– Они чужого брать не приучены.
– Ты, Маняша, не обижайся, но Шура считает, что это ты взяла детям на пальтишки. Ты бы мне сказала, я бы уж как-нибудь нашел средства.
– Нет, – сказала Мария. – Мне не нужны средства, у меня все есть.
Афанасий стушевался и ушел расстроенный, он чувствовал себя так, словно его всего вываляли в грязи. И зачем он только послушал Шурочку, ведь портсигар могла украсть и прислуга, а потом испугаться и оговорить Марию. Да мало ли… Черт поиграл и обратно отдал.
Но слова были сказаны, на Марию была брошена тень, и она не могла не отреагировать на это. Оставаться в доме у людей, которые подозревают тебя в краже нельзя, нужно уходить. Но куда? Вокруг чужая страна, чужие люди, которые вовсе не спешат раскрыть для нее свои объятия.
Серафим пошел на поправку, и попросил, чтобы «тетя Маша» приходила посидеть с ним. Мария приносила ему конфеты. Афанасий по три раза в день просил у нее прощения, но она уже собрала вещи. Она еще не знала, куда пойдет, но чемоданы уже стояли посреди комнаты. Можно было поехать в Москву и поселиться в гостинице, но денег хватило бы только на неделю проживания. Можно было бы телеграфировать брату, чтобы он выслал денег на первое время. Из всех братьев она поддерживала связь только с Владиславом. Он открыл свою адвокатскую контору и неплохо зарабатывал. Но надолго ли хватит его денег? Идти работать, но кто будет сидеть с девочками?
Это был тупик – оставаться нельзя, а идти некуда. Можно, конечно, было помолиться Богу, попросить его о помощи, но он и так все видит, и, если он решит, что ей нужна помощь, то может быть и поможет.
И тут в комнату вошла Леночка.
– Одевайтесь. Вы будете жить у меня.

11.

Утро в горах не предвещало ничего плохого. В ущельях залег густой белый туман, редкими протуберанцами поднимающийся навстречу утесам. Казалось, будто это ангелы уходят в горы, и простирают свои крылья над предгорьями и над равниной, которая теряется где-то за горизонтом. Восходящее солнце зажигало росу, и она сверкала алмазами в траве, в кустах и на стволах орудий.
Орудия как-то не вязались с тихим мирным утром, но пели птицы, и было непонятно, то ли они поют в кустах, то ли в душе. В это утро Лаврентьев ощущал себя здоровым и сильным, как никогда, и ему хотелось бежать очертя голову куда-нибудь в горы и кричать нечто глупое, ничего не значащее, но пора было пить утренний чай. К самовару и блюду с большими ломтями черного хлеба уже потянулись офицеры. И тут прискакал вестовой.
Перед самой войной Лаврентьев получил звание штабс-капитана и обмывал его с друзьями три дня, так что войну он встретил совершенно разбитым после беспробудного пьянства и никак не отреагировал на то, что его посылают на Юго-Западный фронт, в Галицию. Скажи ему кто-нибудь тогда, что надо взять штурмом Измаил или осадить Теночтитлан, он и тогда бы взял под козырек и пошел опохмеляться.
А между тем именно в Галиции разворачивались главные события великой войны, которая обрушилась на Россию как снег на голову. Здесь столкнулись главные силы австро-венгров и немцев с русской армией.
Поначалу все складывалось благополучно для русских. Без особого труда были взяты Львов и Галич. Австро-венгерские войска в полном беспорядке отступали по всему фронту, бросая винтовки, орудия, зарядные ящики, повозки. Многие солдаты, особенно славяне, сдавались в плен еще до начала военных действий. Русская армия перешла Карпаты, и осадила крепость Перемышль. Это было не просто наступление, а какое-то триумфальное шествие, патриоты уже грезили взятием Праги и Вены, газеты взахлеб рассказывали о героизме русских солдат и командиров. И тут вдруг как будто какая-то пружина лопнула, то ли ресурсов не хватило, то ли немцы подгадили, перебросив в Галицию крупную группу войск, так или иначе, но наступление захлебнулось и обернулось отступлением.
Вот и сейчас вестовой привез приказ от командующего бригадой, предписывающий немедленно оставить позицию, занимаемую батареей и отступать в северо-восточном направлении.
– Вот черт, – выругался поручик Крутихин. – Нет, чтобы после завтрака. Теперь кусок в горло не полезет.
– К чему такая спешка? – спросил Лаврентьев вестового.
– Не могу знать, ваше благородие, но говорят, что немцы прорвали нашу оборону в Карпатах.
– Неужели нельзя было что-то сделать, чтобы сохранить позицию?
– Не могу знать, ваше благородие, но говорят, что нельзя, потому что людей нет, снарядов тоже нет.
– Ах, черт, – ругался Крутихин. – Это ж надо такое утро испортили.
– Снимайте батарею, – уже приказывал Лаврентьев младшим офицерам. – Запрягать орудия, грузить боеприпасы в повозки, открыть интендантский склад, пусть местные жители возьмут, что успеют, а как только тронемся, облить его керосином и поджечь, чтобы противнику ничего не досталось.
– Ах, черт, – сокрушался Крутихин, – столько добра коту под хвост.
– Не до жиру, Пантелей Семеныч, дай Бог ноги унести подобру-поздорову.
Отступали спешно, настолько спешно, что не было времени даже на то, чтобы покормить лошадей, не говоря уже о людях. Шоссе было забито отступающей пехотой и кавалерией, и все они двигались быстрей, чем артиллерия. Усталые лошади из последних сил преодолевали один перевал за другим, а конца этим перевалам не было видно. Но как только Лаврентьев пытался увести батарею с дороги, чтобы покормить лошадей, тут же появлялся какой-нибудь генерал на коне, который кричал:
– Вы с ума сошли, сейчас же продолжайте движение или пойдете под суд!
И батарея снова ползла в гору. К вечеру лошадей все-таки удалось покормить, а люди ели на ходу всухомятку.
Отступление закончилось так же внезапно, как и началось. Примчался все тот же сердитый генерал, который грозился отдать Лаврентьева под суд, и сказал, что на завтра намечено наступление. Командир бригады подтвердил приказ по телефонной связи.
Наутро батарея двинулась в обратном направлении мимо уже знакомых рощ, полей и деревень с островерхими костелами.
– Черт знает, что такое, – ворчал Крутихин. – То туда, то обратно, точно мы кавалерия какая-то.
– Да ладно тебе, Пантелей Семеныч, – урезонивал его Лаврентьев. – Это ведь война, а не шахматная партия.
К полудню заняли позицию возле деревни, на берегу бурной горной речки. Неприятеля пока не было видно, он прятался где-то в предгорьях. Солдаты поели и кипятили воду в чайниках на кострах. Кто-то запел «Крутится, вертится шар голубой…». Эту песню Лаврентьев слышал в Варшаве, ее пел слепой шарманщик. Лаврентьев думал, что эта песня польская, оказывается ее можно петь и по-русски.
Сражение началось только на следующий день. Отдохнувшие пехотные цепи бодро двинулись одна за другой навстречу разрывам немецких снарядов. Они катились по ровному полю волнами, как хлеба на ветру, и исчезали в дыму. Немцы усиливали огонь по русской пехоте, и вот уже пехота дрогнула, стала отходить, отстреливаясь и, наконец, побежала. Что случилось? По телефонной связи сообщили, что немцы прорвали фланги и заходят в тыл.
Русская артиллерия молчит, потому что, как только ее легкие орудия откроют огонь, дальнобойные орудия противника моментально ее уничтожат.
Между тем, русская пехота уже добежала до батареи, и раненые солдаты валятся прямо на землю. Фельдшер Поливанов с помощью солдат из орудийной прислуги перебинтовывают раненых.
– Терпи, терпи, голубчик, – повторяет Поливанов.
Это была последняя картинка боя, которая врезалась в память Лаврентьева. Больше он уже ничего не видел, осколок разорвавшегося снаряда поразил его в грудь, и он потерял сознание, а очнулся уже в госпитале. Здесь было все белое – белые стены, белые простыни, белые бинты, белая шапочка медицинской сестры. Боли Лаврентьев не чувствовал, чувствовал только страшную усталость, и все же у него хватило сил спросить.
– Барышня, как вас зовут?
Нет, он не хотел знать эту девушку, которая подносила к его губам стакан, он просто хотел удостовериться в том, что жив и даже может разговаривать.
– Магда, – сказала девушка, и растворилась в белом тумане, а на ее месте уже была Мария.
«Жив, жив, – повторял про себя Лаврентьев, – главное теперь отдохнуть и все обойдется».
Осколочное ранение в грудь оказалось тяжелым, было задето легкое плюс контузия, так что «отдыхать» во львовском госпитале пришлось долго, и все это время за ним ухаживала Магда, и все это время ему казалось, что это Мария поправляет ему подушку, приносит еду и чай, деловито справляется о его самочувствии, и от этого у него на душе становилось спокойнее и теплее.
После выписки Лаврентьев решил съездить на родину, в Саратов, навестить мать. Последний раз он виделся с ней два года назад. Тогда она просила его уйти в отставку и заняться делами торговой компании, которая досталась ей в наследство после смерти мужа. Лаврентьев обещал подумать, но так и не выполнил своего обещания. Любая коммерческая деятельность навевала на него такую тоску, что даже думать об этом было противно. Ну что за радость – купил, продал, заработал, и все время нужно думать о ценах, фрахтах и конкуренции, пить водку в обществе толстопузых прасолов и обхаживать их дебелых дочерей.
А вот сейчас он всерьез задумался об отставке. Война оказалась совсем не такой, какой он представлял ее себе в юности, зачитываясь сочинениями Загоскина и Луи Буссенара, не романтическим приключением, а грязным делом, а героями на войне люди становились либо из тщеславия, либо сдуру, либо тогда, когда им просто некуда было деться. Взять хоть Васю Лесина, который женился на Марии, разве тогда под Порт-Артуром он спасал орудие из каких-то высоких побуждений? Какое там, был приказ, который нужно было исполнить, а иначе суд и тюрьма, вот он его и исполнил. А какой из него герой – только выпить и закусить, двух слов связать не может, мямлит что-то себе под нос, вахлак вахлаком, а какая жена ему осталась. Да я же, дурак, ему ее и сосватал. Говорят он теперь в плену. Дай бог ему здоровья. А Мария? Интересно, где она теперь?
Мысли о жене товарища не давали ему покоя. Нельзя сказать, что он не думал о ней на войне, но в госпитале ее образ возникал всякий раз, когда он видел заботливую сестричку Магду. Она как будто фокусировала его мысли на той далекой женщине, с которой его связывало необъяснимое влечение. Это была, безусловно, греховная связь, потому что она была женой его товарища, но бороться с ней у него не было сил, да и желания не было.
Он думал, что может поездка на родину и встреча с матерью отвлекут его от мыслей о ней, но ничуть не бывало. Даже когда мать, разложив на столе счета и расписки, втолковывала ему, что нужно делать, чтобы их компания процветала, он мысленно уносился к желанной женщине.
Из разговоров с матерью он сделал два вывода: во-первых, мать и без его участия вполне успешно ведет дела компании, и, судя по состоянию ее здоровья, ему еще долго можно не морочить себе голову коммерцией, а во-вторых, он сказочно богат, а стало быть, может себе позволить тратить столько, сколько считает нужным. Он на целый день нанял пароход для прогулки по Волге с друзьями детства. Друзья явились на пикник с дамами и притащили своих друзей, вовсе не известных Лаврентьеву. На палубе играли музыканты из местного театра, официанты сновали между гостями с шампанским, и всем кроме хозяина было весело, а он стоял с рюмкой конька у буфета и исполнял роль графа Монте-Кристо.
– Как там, на фронте? – спросил его незнакомый господин в потертом сюртуке.
– А вам какое дело? – отмахнулся от незнакомца Лаврентьев. – Пейте шампанское, ешьте икру, потанцуйте, наконец, вон, сколько хорошеньких барышень вокруг, и не забивайте себе голову всякими глупостями.
– Так война, по-вашему, глупость? – не унимался незнакомец.
– Идиотизм.
– Но ведь люди сражаются за отчизну, за правое дело.
– Отчизне от покойников проку мало, а мертвый всегда не прав, потому что в мире все меняется, а он поставил точку раз и навсегда.
– Интересно рассуждаете, господин Лаврентьев. Изложите свои мысли на бумаге, а я постараюсь донести их до широкой публики.
– А вы, собственно, кто такой?
– Я – Раздорский, редактор здешней газеты и литератор. Может, читали мои «Записки из глубинки»?
– Не имел удовольствия.
– Так я надеюсь.
Он хотел написать что-то значительное, обличительное, а получился простой рассказ о трех солдатах, трех парнях из одной деревни Курской губернии, которые оставили дома невест, и все мечтали о том, как они вернутся домой и сыграют одну свадьбу на всех, да такую, чтобы вся деревня неделю плясала. Но мечта их так и не исполнилась – двое погибли в первом же бою, а третий подорвался на фугасе и потерял ногу. Лаврентьев положил рукопись в конверт и отправил в газету. Он даже не надеялся, что его рассказ опубликуют, а написал его только для того, чтобы избавиться от истории, которая не давала ему покоя.
Старания матери не прошли даром, он, наконец, понял, чем оборотный капитал отличается от основного, и решил сделать передышку.
– Нервы совсем ни к черту. Все снятся кошмары, просыпаюсь в холодном поту, – пожаловался он матери.
– Ну, так поезжай в Крым, развейся, – посоветовала мать. – Кстати и с губернатором нашим познакомишься. Он каждую весну ездит в Ялту поправлять здоровье. Тебе ведь понадобятся полезные связи. Я ему напишу.
Письмо к губернатору так и осталось у Лаврентьева в саквояже. В Крыму ему было не до деловых визитов. В Ялте было полно одиноких привлекательных женщин, которые не прочь были завести роман с молодым, красивым да к тому же и богатым офицером, про которого ходили слухи, что он, рискуя жизнью, спас целую батарею от австрийского или может немецкого плена. Лаврентьев не давал им повода разочароваться в себе, он щедро оплачивал морские прогулки и поездки в горы, но близко предпочитал ни с кем не сходиться.
Однажды в ресторане к нему подошел какой-то мутный штафирка, видимо филер или что-то этом роде, и стал его выспрашивать о настроениях на фронте. Лаврентьев к этому времени был уже сильно пьян. Он вылил ему на голову бокал шампанского, и, как ни в чем не бывало, пошел танцевать. Но «штафирка» оказался каким-то полицейским чином, и Лаврентьеву пришлось провести ночь в участке. Под утро его допросил участковый пристав, румяный жизнерадостный южанин, и узнав, что за птица попалась в полицейские силки, отпустил его на все четыре стороны.
С тяжелой после бурной ночи головой Лаврентьев шел по пустынной в этот ранний час набережной, подставляя лицо под капли ленивого дождя. Над свинцовой водой метались и рыдали чайки, и так скверно было у него на душе, словно его всю ночь валяли в грязи.
Возле пристани пожилой татарин раскладывал на гранитном парапете чайные розы, в надежде, что их купят господа, встречающие пароход из Одессы или из Батума. «Розы, – подумал вдруг Лаврентьев. – Конечно розы, а что же еще». Он купил у татарина весь его товар, попросил упаковать розы в ящик, и через час тот же татарин уже вез его в своей повозке по извилистой дороге над берегом моря в сторону Севастополя.

12.

Леночка жила вместе с теткой Милютиной Павловной и племянником-гимназистом Володей. Мария так и не поняла, чей он племянник. Тетя Миля, как ее звала Леночка, никогда замужем не была, ей было под сорок, и она считала, что не все еще потеряно. Ее комната напоминала одновременно и мастерскую художника, и лабораторию алхимика. Ее картины, чаще всего изображающие морские пейзажи на манер Айвазовского, за что Володя прозвал ее Морской Милей, висели на стенах, лежали на полатях, громоздились в проходах. С потолка свисали пучки целебных трав, а столы, столики и этажерки были заняты колбами, ретортами и прочими склянками неведомого назначения. Она вела на редкость упорядоченный образ жизни: с понедельника по среду занималась живописью, в четверг и в пятницу «работала над созданием», как она выражалась, лекарственных препаратов «от нервов», рецепты которых после апробации на Леночке, Володе и соседях отсылала в Петербург академику Бехтереву. Ответных писем она никогда не получала, но ей этого и не нужно было, потому что ею руководило не тщеславие, а стремление «принести пользу человечеству», как она говорила. А еще она пела в церковном хоре и вязала носки для фронта. В общем, у нее не было времени, чтобы страдать от одиночества.
С Володей у тети Мили были сложные отношения, мальчик был в переходном возрасте, он ленился, грубил, а однажды она застала его у дверей Леночкиной комнаты, он подглядывал в замочную скважину за сестрой и занимался рукоблудием. Тетя оттаскала его за уши и заставила выпить свое снадобье «от нервов». Морщась и отплевываясь, он выпил горькую настойку и, удивительное дело, попросил еще на другой день. И так продолжалось целую неделю, пока тетя не смекнула, что настойка-то на спирту и племянник использует ее в качестве аперитива перед обедом.
На Леночку тетя Миля обрушила всю свою нерастраченную материнскую нежность, следила за тем, чтобы та регулярно питалась и тепло одевалась. Леночка несколько тяготилась этим, вздыхала, но из чувства такта ела по утрам манную кашу и накидывала на плечи шаль, когда спускалась в погреб за сметаной.
Марию с детьми Милютина Павловна встретила как добрых знакомых, хотя знала о них только со слов Леночки, и свою заботу о племяннице распространила и на Олю с Аней. Для нее они были как бы продолжением Леночки.
– Ешьте манную кашку, детки, набирайтесь сил, – говорила тетя Миля, выставляя перед девочками тарелки с белой размазней.
– Фу, – морщилась Оля, – Не хочу замазку, хочу сосиску с картошкой.
Давилась, но ела. А Аня послушно набирала полную ложку каши, подносила ее ко рту, и как только убеждалась, что никто не видит, стряхивала ее содержимое в карманчик своего передника.
Гимназист Володя в обществе Марии сразу как-то присмирел и посерьезнел. Для него она была воплощением идеала благородства. Во-первых, она была женой офицера, и не просто офицера, а героя Порт-Артура, плененного на поле боя и, скорей всего, раненого, потому что как же иначе боевой офицер мог попасть в плен, ведь русские офицеры так просто в плен не сдаются. Об этом пишут во всех газетах.
И потом она была иностранка, а значит женщина передовых взглядов, а иначе и быть не могло, потому что он еще ни разу в жизни не встречал иностранцев. Единственный иностранец, которого он знал, был учитель французского языка, который носил сюртук, сшитый по последней моде, и у него всегда из нагрудного кармана выглядывал шелковый платочек в горошек. Такого никто из его коллег себе не позволял.
Володя сам вызвался готовить девочек к школе, как только узнал, что на следующий год им предстоит идти в первый класс, и подходил к этому весьма ответственно и даже творчески, перед каждым занятием перелистывал букварь и записывал свои примеры слов на ту или иную букву.
Каждое занятие проходило примерно одинаково. Сначала «аз, буки, веди…», а потом хохот, возня и визг.
– Мама, мама, Володя плохой, – жаловалась Оля. – Знаешь, какое слово он придумал на букву «покой» – полупетух, вот. Сам не знает что это такое, а нас учит.
– Знаю, – оправдывался Володя. – Это ребенок курицы мужского рода.
– А кто тогда цыпленок? – смеялась Мария.
Вроде бы разобрались, но к Володе прочно прилипло домашнее прозвище Полупетух, хорошо еще, что до товарищей по гимназии оно не дошло, а то бы ему несдобровать.
Жизнь у Леночки была лучшим временем, проведенным Марией в Киржаче. С утра Леночка уходила на службу в библиотеку, Володя – в гимназию, Милютина Павловна становилась за мольберт или готовила снадобья в своей лаборатории, дети возились с куклами, а Мария готовила обед, все больше польские блюда – жу;рек, би;гос, перо;ги с грибами или с картошкой, а по-русски просто вареники. Всем нравилось, а Володя в знак благодарности научился от кого-то польским ругательствам «холера» и «пся крев», за что получил выговор от Марии.
В общем, жили они дружно и весело, как зверушки в русской сказке «Теремок», пока однажды в их жизнь не вломился медведь. 
Нет, Соловьев не вошел, а ввалился на кухню, когда Мария резала там свеклу для борща. Девочки где-то на улице играли в мяч с Володей, Милютина Павловна была у себя в студии, как она называла свою мастерскую, а Мария, как была с окровавленным ножом в руке, с прядью черных кудрей, выбившейся из-под косынки, так и замерла.
Это был уже не джентльмен, как тогда, у Афанасия, а просто лощеный мужик. От него как прежде пахло дорогим одеколоном, но к этому запаху примешивался и запах коньяка, да и по глазам было видно, что он пьян.
Не снимая пальто, он плюхнулся на стул и уставился на нож в руках у Марии. Казалось, если бы не этот нож, он сейчас бросился бы к ней обниматься.
– Чем обязана вашему визиту? – спросила Мария, как можно более холодно.
– Ты брось эти всякие свои польские штучки, – усмехнулся Соловьев, достал папироску из портсигара, украшенного затейливой монограммой, и закурил. – Скажи прямо, пойдешь гувернанткой к моим детям? Сто рублей и на всей готовом, тебе, небось, такие деньги и не снились.
– Нет, – сказала Мария. Денег у нее оставалось совсем мало: брат все не слал ее долю, полученную от продажи отцовской земли, но по-другому она не могла ответить этому хлыщу.
– Правду говорят, лях и умирает, а ногами дрыгает. Ну, ничего, сама придешь проситься в гувернантки, а я еще подумаю брать тебя или предложить место твоей подруге библиотекарше. 
– Пошел вон, пся крев, – сказала Мария, и до боли сжала нож в руке.
– Ну-ну, – сказал Соловьев и вышел вон.
– Кто это был, Марусенька? – Спросила Милютина Павловна, высунувшись из своей студии.
– Быдло, – сказала Мария и яростно набросилась на свеклу.
А через месяц у нее пропали дети. Они попросили разрешить им погулять в саду за домом и пропали, не пришли обедать, а когда Мария вышла в сад, чтобы их позвать, то там их уже не было. «Наверно Володя вернулся из гимназии, и решил сводить их в лавку купить леденцов, – решила Мария. – Вот негодник, испортит девчонкам аппетит». Но прошел час, а девочки все не возвращались, и Мария поняла, что с дочками случилось что-то неладное, и окончательно убедилась в этом, когда в доме появился Володя. Он не видел девочек и не знал где они.
Мария накинула пальто и побежала в библиотеку, иногда Леночка забирала девочек с собой, и они с удовольствием разглядывали картинки в книжках, забившись в дальний угол читального зала. Так, может, они на сей раз решили пойти туда без спросу? Но и в библиотеке их не было.
Теперь поисками пропавших детей занимались уже трое – мать, Володя и Леночка. Володя решил обшарить руины заброшенного монастыря, где они как-то играли в прятки, мать пошла на высокий берег реки, с которого она с девочками часто любовалась далями, а Леночка решила обегать всех знакомых и поспрашивать, не видали ли они детей. Но никто из них не нашел не только самих девочек, но и их следов, и тут Милютина Павловна вспомнила, что вчера видела в городе цыган. Они, наверно, остановились там, где обычно останавливались, у реки, на Селивановой горке.
Леночка взяла на станции пролетку, заехала за Марией и Володей, и они  помчались вон из города. Приехали вовремя, цыгане уже сворачивали свой латанный-перелатанный шатер, женщины в пестрых платках и дети, черноглазые чумазые, веселые, уже сидели на узлах в повозках.
– Эй! – крикнула Мария, не слезая с пролетки. Крикнула не кому-то отдельно, а всем. Но отозвался только бородатый с проседью, в картузе и синих штанах, заправленных в сапоги-гармошки, видимо главный.
– Тебе чего барыня?
– Где девочки?
– Нам твоих не нужно, – ответила ей пожилая цыганка. – Смотри, нам своих бы накормить досыта.
– Ладно, – сказала Мария. – Ладно, а погадать можешь?
– Отчего не погадать хорошему человеку, давай руку.
– Мария подошла к телеге и протянула цыганке руку с червонцем.
– Ой, – схватилась та за голову, рассматривая ладонь Марии. – Глядите, чаялы, у нее особая метка. – Она продемонстрировала ладонь другим цыганкам. – Остерегайся старика с седой бородой, он глаз с тебя не спускает день и ночь. А муж твой далеко, но скоро вернется, цел и невредим, только радости тебе от этого будет мало. Есть еще один у кого интерес к тебе, но ты его не бойся.
– А дети? Где мои дети? – Спросила, нет, закричала Мария.
– Чего кричишь, удачу спугнешь. В зеленом доме с колоннами твои дети.
– У Соловьева, – сказала Леночка, подошедшая сзади. – У нас тут один такой дом.
– Ну вот, – сказала цыганка. – Она знает.
Дача Соловьева располагалась в сосновом бору, за чугунной оградой. Хозяин построил ее специально для детей. Сам он постоянно жил в Москве, но и в Киржаче у него был свой дом, где он содержал прислугу и повара. Там он останавливался, когда приезжал в родной город по делам. На даче жили только гувернантка с детьми, да еще кухарка и сторож. Была еще девушка, которая приходила по утрам убираться в доме.
Гувернантки на даче долго не задерживались, но нынешнюю Леночка знала хорошо, она заканчивала вместе с ней женское училище.
– С Соней мы договоримся, – рассуждала Леночка, – но для этого нужно попасть в дом. Боюсь, сторож знает о том, что за девочками могут прийти, и не пустит нас даже в парк.
– Не может быть, чтобы в заборе не было дырки, – резонно  вставил Володя.
– Может лучше заявить в полицию, – предложила Мария, но так неуверенно, что даже Володя рассмеялся.
– Да что вы, Соловьев ведь хозяин в городе, – замахала руками Леночка. – Первое, что сделают полицейские – предупредят его о том, что нам стало известно, где он прячет девочек, и тогда мы их уже не найдем. Нет, будем действовать так, как предлагает Володя.
– Вот это правильно, – сказал Володя. – А как?
– Ты найдешь дырку в заборе позади дома, и мы войдем через нее в парк так, чтобы сторож из своей будки этого не видел. Я подойду к дому и постучу в окно. Соня меня узнает и откроет нам дверь, а дальше как Бог пошлет.
Дырки в заборе не оказалось, но Володя оторвал две доски и женщины смогли проникнуть в парк. Когда Леночка заглянула в окно, она увидела вполне мирную картину. Оля и Аня спали на диване, а Соня сидела возле них и что-то вязала, ловко орудуя спицами. План Леночки сработал, она возмутилась, когда узнала, что Соловьев похитил детей:
– Какой подлец! А мне он сказал, что вы отпустили девочек погостить у нас. Нет, ноги моей больше не будет в этом доме.
Девочки очень обрадовались, когда их разбудили и они увидели мать.
– А знаешь, мама, – тараторила Оля, – нас ведь украли цыгане, а дядя, помнишь, тот, который приходил, когда мы жили у дяди Афанасия, нас спас и познакомил с Верой и Колей, а они подарили нам куклу и деревянную лошадь. Это он рассказал тебе, где нас искать? А можно нам взять подарки с собой?
– Нет, – сказала Мария.
– А этот Коля противный, – пожаловалась матери Аня. – Он щиплется, и от него писами пахнет.
С Соней договорились, что она поднимет тревогу, как только проснутся хозяйские дети и скажет сторожу, что девочек забрали цыгане.
Весь день в доме Милютины Павловны ждали, что Соловьев придет, чтобы забрать детей, и готовились оказать сопротивление. Девочек на всякий случай спрятали в студии. Оружия в доме не было, тетя Миля на всякий случай вооружилась кочергой, Володя рогаткой, а у Марии под рукой был кухонный нож. Леночка тоже искала, чем бы вооружиться, но Мария сказала, что если даже у нее в руках будет винтовка, все равно никто не поверит, что это оружие, и она успокоилась.
Все ждали, что вот-вот кто-нибудь начнет ломиться в дверь, и почти всю ночь бодрствовали, и только дети, утомленные дневным приключением, крепко спали. Под утро сон сморил и тетю Милю с Володей. У Марии и Леночки глаза тоже слипались, когда в дверь кто-то постучал, но это был не наглый требовательный стук, которого они ожидали, а деликатное, почти женское «тук-тук-тук».
– Кто там? – спросила Мария, как можно строже.
– Штабс-капитан Лаврентьев, – услышала она в ответ знакомый, но уже почти забытый голос, и распахнула дверь.
На пороге стоял Лаврентьев  с огромным букетом чайных роз в руках. Он робко улыбался, словно нарушил какой-то уговор и переживал свою вину, но ничего не мог с этим поделать.

13.

Теперь в сказочном теремке Милютины Павловны поселился еще и волк, не опасный, свой, но все-таки существо хищное и непредсказуемое, которое может быть и ласковым как собака, но до тех пор, пока в нем не взыграет темный инстинкт погони за добычей.
Лаврентьев столько всего хотел сказать Марии при встрече. По дороге из Севастополя в Москву и из Москвы в Киржач он репетировал длинные монологи, в которых было все: и обожание, и страсть, и экономические доводы в свою пользу, и еще многое, против чего Мария, как он надеялся, не должна была устоять. Но вот он стоит на пороге с букетом роз, о которых так заботился всю дорогу, которые укутывал влажной материей и уберегал от света, и не знает, что ей сказать, как объяснить ей свой неожиданный приезд. А она, совершенно сбитая с толку, смотрит на него как на какого-то выходца из другого мира и ждет от него чего-то такого, о чем подумать даже страшно, а он медлит.
– Что с Василием Петровичем? – спросила Мария, наконец, собравшись с духом.
– С ним все в порядке, он в плену, – сказал Лаврентьев и даже не заметил, что сморозил глупость.
– Когда вы его видели? Вы были с ним в плену?
– Нет, я его не видел, но один наш общий знакомый, который лежал со мной в госпитале, видел его и даже говорил с ним, – соврал Лаврентьев, чтобы как-то выйти из нелепой ситуации, в которую сам себя загнал.
– Вы были ранены? – вмешалась в разговор Леночка.
– Да, под Перемышлем, меня задело осколком снаряда.
– А этот ваш знакомый бежал из плена? – продолжала свой допрос Мария.
– Да, кажется, впрочем, я точно не знаю, но он говорил, – смешался Лаврентьев. Он все еще держал в руках свой роскошный букет и готов был вместе с ним провалиться под землю от стыда, и тут на помощь ему снова пришла Леночка:
– Да что ж мы тут стоим на пороге, давайте свой букет и пойдемте пить чай. Вы наверно устали с дороги? Вы из Москвы?
– Из Севастополя.
– Как вы меня разыскали? – спросила Мария, пристраивая букет в фарфоровую  вазу.
– Василий рассказывал мне про свой родной город, вот я и подумал, что вы, наверно, здесь. Разыскал его брата, а уж он дал мне этот адрес.
– Вы не представляете, как я вам благодарна за добрую весть, которую вы мне принесли. Василий Петрович пишет нам всякие сказки про свою жизнь в плену, что и кормят его сытно и работать через силу не заставляют, но мы-то знаем, как тяжело приходится нашим военным в плену, мы же читаем газеты.
– Да, – сказал Лаврентьев, – но у него все в порядке и скоро он вернется целый и невредимый.
Ночное чаепитие постепенно перешло в утреннее. Мария вспоминала жизнь в Салтыковском штабе, святочный бал и медвежью охоту, а присоединившиеся утром к их компании Милютина Павловна и Володя интересовались обстановкой на фронте. И Лаврентьев оттаял, повеселел и в лицах изобразил общество саратовских негоциантов, куда его так настойчиво сватала матушка.
Он собирался уехать в Москву первым же поездом, но хозяева уговорили его остаться погостить дня на три. Как человек легкий и компанейский он быстро освоился в доме. С Милютиной Павловной он охотно играл в бридж и при этом рассказывал уморительные истории из жизни провинциальных игроков. Самое большое впечатление на нее произвела история про то, как один саратовский купец проиграл дворянину три пуда своей жены. Они сторговались по десяти рублей за пуд, но с уговором, что больше чем за три пуда проигравший не заплатит. Купчиха потянула на 3 пуда 12 фунтов. Купец требовал, чтобы выигравший доплатил ему за 12 фунтов, но тот ни в какую: «Уговор, – говорит, – дороже денег, хотите по-честному, так сделайте так, чтобы у нее был ровный вес». «Да как же я так сделаю?» – уперся купец. – Да это уж не мое дело, но может вам будет угодно раздеть ее». И тут женщина как огреет дворянина веером по носу, а потом мужа по лысине: «Охальники, негодяи, не дождетесь, чтобы я тут перед вами оголялась! Пошли оба вон, я на вас губернатору пожалуюсь!». Игроки едва ноги унесли от разгневанной женщины и больше уж не вспоминали о проигрыше.
В знак особого расположения тетя Миля поила Лаврентьева бальзамом собственного приготовления, который, по ее словам, способен был всего за неделю вернуть в строй тысячи раненных солдат. «Не дай бог», – крестился Лаврентьев и залпом выпивал отвратительное горько-соленое варево.
Володя влюбился в него, как младший брат влюбляется в старшего. Он таскался за ним по всему дому и во всем норовил подражать. Он причесался на пробор а ля Лаврентьев, брил пушок под носом бритвой «Жиллет», и, наверно, выкуривал бы сигару после обеда, когда бы Морская Миля строго настрого не запретила ему курить. Он мучил «старшего брата» расспросами о преимуществах пулемета системы Виккерса перед «Максимом», о Брусиловском прорыве и об орденах союзных государств. Ларентьев уже готов был бросить все и бежать на станцию, но тут ему на помощь пришла Леночка.
– Алексей Львович, а не хотите ли прогуляться по городу, с кручи открывается чудесный вид на реку.
– Да, конечно, – обрадовался Лаврентьев. – Я так люблю красивые виды.
С кручи действительно открывалась замечательная панорама, но городок показался Лаврентьеву убогим и неопрятным. Не городок даже, а большое село с фабричными трубами, в общем, как говориться, от села отстал, а к городу не прибился.
– Как вам наш городок? – прервала воцарившееся молчание Леночка.
– Милый, и жители такие милые, все здороваются даже с незнакомыми людьми.
– Это из любопытства, сейчас по всему городу разнесут, что видели библиотекаршу с молодым человеком.
– В малых городах везде так, зато люди доброжелательнее и гостеприимнее, чем в больших.
– Вот уже не сказала бы. Вы бы послушали, какие гадости эти доброжелатели говорят про Марию Ивановну за ее спиной – и ведьма-то она, и приживалка, и шпионка. Вы только подумайте: Кайзер заслал шпионку в Киржач. Наверно, чтобы выведать секрет засолки рыжиков. Она и от деверя ушла, потому что ее там затравили. А вы думаете, почему дети не выходят на улицу?
– Почему?
– Да потому что местный Крез, фактический хозяин города организовал похищение детей за то, что Мария Ивановна отвергла его скотские ухаживания. Мы насилу нашли их и теперь ждем, что он еще предпримет.
– Где живет этот сукин сын? Застрелю подлеца! – вспыхнул Лаврентьев.
– Оставьте ваше гусарство Алексей Львович, только ей навредите. Мы бы давно перебрались отсюда в Москву, если бы у нас была хоть какая-то зацепка. Ну, поедем мы в Москву и снимем так квартиру, на первый месяц нам, может, и хватит сбережений, а как быть дальше, да еще с двумя детьми на руках?
– У меня есть средства. Я бы мог…
– Даже и не заикайтесь об этом, если хотите остаться другом Марии Ивановны. Вы же ее знаете.
– Вы правы.
– Вот если бы нам удалось найти работу в столице…
В молчании они вышли к монастырю. Темные громады руин напоминали согбенных старцев. Тут и там сквозь груды кирпича прорастали задумчивые березы и трепетные осины, и рядом с этой молодой порослью развалины казались еще мрачнее.
– Этот монастырь основал сам преподобный Сергий Радонежский, – сказала Леночка, – и посмотрите, во что он превратился. Кажется, что здесь сам воздух…
– Постойте, – прервал ее Лаврентьев. – Я, кажется, знаю, как вам помочь. Только Марии Ивановне об этом ни слова. Недавно к нам в город приезжал по делам некий Жан Поль Секлие. Он фабрикант из Москвы, а по происхождению вроде бы бельгиец, так вот он мне рассказывал о своих планах по обустройству своей фабрики. Ему нужны интеллигентные энергичные помощницы. Наверняка он найдет применение вашим способностям. Он вам телеграфирует.
На следующий день Лаврентьев уехал. На прощанье Милютина Павловна подарила ему картину «Штиль на море у берегов острова Борнхольм». Она никогда не была у острова Борнхольм, как, впрочем, и на море, но видела много картин Айвазовского и Тернера и хорошо представляла, как это может быть. Володя написал ему патриотическое стихотворенье, но так и не подарил его, потому что обиделся, когда узнал, что его новый кумир не собирается возвращаться на фронт. Дети, которые успели привыкнуть к веселому дяде Алеше, плакали, размазывая слезы кулачками пот щекам. Мария крепко пожала ему руку, а Леночка пошла провожать его на станцию.
За те три дня, что Лаврентьев провел у них в гостях, он успел стать для нее близким человеком, почти родным. Она не могла объяснить даже себе, как это могло случиться, но чувствовала это сердцем.
– Вы любите стихи Надсона? – спросила она, чтобы прервать неловкое молчание.
– Очень, – вдруг неожиданно ответил Лаврентьев. Особенно это:
Давно в груди моей молчит негодованье.
Как в юности не рвусь безумно я на бой.
В заветный идеал поблекло упованье,
И, отдаленных гроз заслышав громыханье,
Я рад, когда они проходят стороной.

– Это потому что вы устали. Вам надо отдохнуть. Поедете к себе в Саратов, вот и отдохнете.
– Я, наверно, останусь в Москве.
– Ой, правда, значит, мы еще увидимся, – повеселела Леночка. – Как жаль, что я не захватила с собой томик Надсона, чтобы подарить вам на память. Его у нас почему-то никто не любит, вот я и подумала, что и вы тоже. Ну да ладно, если вы будете в Москве, так я вам обязательно подарю.
Господин Секлие вскоре действительно прислал Леночке телеграмму. Он приглашал ее приехать к нему в дом на Бахметьевской для беседы.
Жан Поль Секлие или Иван Павлович, как его звали в России на русский манер, оказался маленьким энергичным человечком с рыжей бородкой. Говорил он с сильным французским акцентом, так что иногда его и понять было трудно. Но Леночка все-таки поняла, что он владеет парфюмерной фабрикой «Форнарина», которая производит мыло, пудру и духи. На фабрике работают одни женщины, и он хочет создать для них такие условия, чтобы быт не отнимал у них времени, которое они могли бы отдавать работе. Для этого он задумал открыть на фабрике столовую и детский сад. Заведовать детским садом он предлагает ей, а ее подруге, которая, как он слыхал, умеет вести дела, он хочет предложить должность директора столовой.
Леночке это предложение понравилось, она сразу представила себя в окружении славных карапузов и проулыбалась всю дорогу до дома, но как к нему отнесется Мария, ведь она такая гордая, а тут какая-то столовая. Опасения не оправдались, Мария как-то сразу загорелась идеей фабриканта.
– Сколько работниц у него на фабрике? Почем сейчас фунт мяса на базаре? Сколько стоит аренда помещения в Москве? – спрашивала она Леночку, вооружившись карандашом и блокнотом. Но та не могла ей ответить ни на один ее вопрос. Вот, если бы она спросила, какие спектакли идут в московских театрах… Афиши Леночка хорошо изучила.
– Мне надо серьезно поговорить с этим твоим фабрикантом, – решила Мария, и на следующий день она уже была в Москве, ходила по базарам, говорила с лавочниками, мясниками, так что, когда она, наконец, встретилась с Секлие, разговор у них получился деловой.
Оказалось, что у него на фабрике работает около ста женщин. Зарабатывают они, по его мнению, неплохо, но все деньги у них отбирают мужья и пропивают, а у самих женщин иногда нет с собой даже куска хлеба, который можно было бы съесть на обед. Дети тоже голодают, ведь сейчас все так вздорожало из-за этой проклятой войны. Вот он и решил организовать при фабрике столовую, где работницы и их дети могли бы обедать за те небольшие деньги, которые он будет вычитать из их жалованья. А возглавить это предприятие он предлагает ей, ну скажем за 60 рублей с месяц, и это, потому что Леночка уж больно убедительно расписала ее деловые способности.
– Хорошо, – сказала Мария. – Но только мне вашего жалованья не нужно, потому что это будет моя столовая.
– Как? – опешил бельгиец.
– Вы дадите мне кредит на аренду помещения, на закупку продуктов на первое время, скажем, на полгода, на оплату труда повара и двух его помощниц, и я открою свою столовую рядом с вашей фабрикой. А дальше все будет так, как вы задумали: вы мне будете платить за обеды ваших работниц и их детишек, но в остальное время я буду обслуживать всех, кто захочет у меня обедать, а еще стану отпускать обеды на дом.
– Ладно, пусть будет по-вашему – согласился  бельгиец. Он понял не все, о чем говорила Мария, потому что жил в России не так долго, но хорошо разбирался в людях, и чутье ему подсказывало, что, заключив сделку с этой женщиной, он не прогадает.

14.

В конце января наконец-то выпал снег. Он шел три дня, и его нападало столько, что дорожки от домов к деревенской улице напоминали окопы. Тут, в Лужицкой земле, так всегда: то ничего-ничего, и люди сетуют, что вот опять не было белого Рождества, а то вдруг запуржит так, что кажется, будто на всем белом свете вообще ничего нет кроме бесконечного кружева белых хлопьев. Ни деревень, ни городов, ни железных дорог, ни войны, только снег.
В это время в лужицких селах празднуют «пташи квас». По старинным поверьям  птицы накануне отлета на родину играют свадьбы, чтобы дома свить гнездо и высидеть птенцов. Птицам можно на родину, для них нет ни границ, ни патрулей с собаками, а люди загнали себя в клетки, и выхваляются, чья неволя лучше.
С утра Либо бегал к сараю с тарелкой размоченной пшеницы для птиц. Парень уже большой, а верил, что птицы в ответ на заботу угостят его чем-нибудь вкусненьким, и не ошибся – на следующее утро его тарелка была полна фигурным печеньем. Фигурки изображали разных птиц: жаворонков, ворон, уточек… А днем по деревне под музыку деревенского оркестра прошла стая ряженых детей. Впереди шли жених и невеста. Женихом был Либо, на нем был черный фрак и цилиндр, а на носу надет бумажный клюв – он изображал ворона. Невестой была соседская девочка Ханна, в белом расшитом цветами чепчике и черной кофте с юбкой, она должна была изображать сороку, но ее смешная конопатая мордашка напоминала больше утенка. За ними шли другие дети, кто с пером на шапке, кто в плаще с крыльями. Возле каждого дома стайка останавливалась, и жених с невестой целовались, а хозяева выносили им угощенье.
«Как красиво, вот бы Оля с Аней посмотрели, – думал Василий, глядя на веселое шествие детей, – Оленька бойкая, уж точно нарядилась бы каким-нибудь лебедем, а Аненька робкая, но за сестрой пошла бы. Что-то они сейчас поделывают? Когда придется свидеться?»
Мысль о побеге не давала ему покоя после того, как во время одного из приездов с Бено на ярмарку в Котбус, он встретил такого же как и он военнопленного, отданного в работники к бауэру, но только к немцу. Тот был хорошо информирован о том, что происходит в мире, потому что он знал немецкий язык, а его хозяин выписывал газеты. Из газет он узнал, что немцы заняли все Царство Польское и застряли где-то в белорусских лесах, австрийцы отыграли все, что русские заняли в начале войны, что позиционные бои идут где-то в Курляндии. У него создалось такое впечатление, что боевой дух выдохся, что все стороны устали от войны и хотят замирения. Об этом говорит и то, что и русские, и немцы потихоньку эвакуируют военнопленных на родину, в первую очередь раненых, которые потеряли трудоспособность. Из Копенгагена уже вышел пароход с русскими военнопленными, который доставит их в Петербург. У немцев большие трудности со снабжением армии продовольствием, население в городах тоже живет впроголодь, а пленных худо-бедно нужно кормить, вот и решили они избавляться от нахлебников.
А еще этот русский сказал, что участились побеги из лагерей. Четверым русским солдатам удалось бежать в море на лодке, и через трое суток их подобрало шведское судно.
Василий давно понял, что нужно бежать. Но куда и как? У него были деньги, 50 немецких марок, он заработал их починкой крестьянской обуви, деньги не бог весть какие, но этого хватит для того, чтобы купить гражданскую одежду. Но военнопленным запрещено покупать гражданское платье. Бено, конечно, добрый малый, но тысячелетняя жизнь среди немцев не могла не отразиться на характере сорбов, они в точности соблюдают все, что исходит от властей. Можно было, конечно, прихватить кое-что из хозяйского платья, но Василий решил, что из дома он ничего не возьмет. Он не хотел, чтобы его здесь сочли за вора. Значит, нужно что-то придумать, чтобы бауэр ничего не заподозрил.
Запастись провизией на дорогу и уйти из дома не составит труда, но на дорогах днем шастают патрули, их Василий видел каждый раз, когда ездил с хозяином в город на ярмарку и в соседнюю деревню покупать теленка. Стало быть, надо избегать больших дорог, днем отсыпаться в лесах, а идти по ночам.
Бежать нужно, конечно, летом, потому что ночевать придется под открытым небом. Но в начале лета ночи короткие, за такую ночь много не пройдешь, значит, побег нужно планировать на конец августа или на начало сентября, когда еще тепло, ночи длиннее, а в полях и в садах уже созрели плоды.
Нужно еще хорошенько подумать, куда бежать. Если на восток, то можно быстро добраться до территорий с польским населением. Поляки с сочувствием относятся к русским пленным и, возможно, даже помогут добраться до Варшавы, а дальше уже прифронтовая полоса и линия фронта, и каждый русский в тылу – это шпион, который немедленно подлежит расстрелу.
А если идти на север, к морю? С германского побережья до ближайшего датского острова рукой подать, а дальше Копенгаген, где русские пароходы. Василия очень вдохновил рассказ русского с ярмарки об успешном побеге солдат. По карте, которая висела в комнате Либо, он вычислил свой предполагаемый маршрут. Ситуация осложнялась тем, что на пути был Берлин, его нужно было обойти с востока или с запада. Лучше с востока, потому что там меньше крупных населенных пунктов, а дальше нужно идти на северо-запад, до немецкого острова Фемарн. Оттуда по морю до датского острова Лоллан всего двадцать верст, а если пройти дальше, до полуострова Алс, то там ширина пролива между Германией и Данией составляет всего пять верст. Это расстояние можно преодолеть за одну ночь.
Но для того, чтобы не сбиться с пути, нужно иметь карту и компас. С картой все было довольно просто, нужно было только перерисовать маршрут с карты из комнаты Либо, а вот с компасом сложнее. Компаса в доме Бено не было, но Василий вспомнил, как на офицерских курсах его учили, как сделать компас самому. Для этого нужна только какая-нибудь плошка, куда можно налить воду, кусок пробки и иголка. Впрочем, компас может и не понадобиться, ведь в Германии на дорогах указатели на каждом шагу.
Вопрос с одеждой решился сам собой. Как-то после работы Василий и хозяин присели на крыльцо покурить. Бено остановил свой взгляд на латанной-перелатанной гимнастерке Василия и вдруг сказал:
– Ты совсем обносился парень. У меня есть куртка как раз на тебя, хорошая, крепкая, я носил ее лет десять, но теперь она мне мала.
– Сколько это будет стоить, герр Бено?
– Какие могут быть счеты, Базиль, ты нам стал как сын. Десять марок дашь и ладно.
За десять марок в городе можно было купить новую куртку, а эта тряпка не стоила и двух марок.
– Куртка, конечно, хорошая, но у меня нет таких денег, – сказал  Василий. – Пять марок и штаны в придачу, а то мои совсем протерлись, скоро буду сверкать голой задницей.
– Ладно, – притворно вздохнул Бено, а сам подумал: «Эти русские совсем как дети, не знают что почем, сожрут их немцы, и косточки обсосут».
– А обмыть сделку… – сказал Василий, когда Бено вынес ему одежду.
– Ладно, – рассмеялся Бено и пошел за своей баклажкой.
К сентябрю у Василия все было готово к побегу, и в первую дождливую ночь он ушел из дома. Дождь, как он рассчитывал, помешает собакам взять его след, если немцы организуют погоню. Обычно преследовать беглецов поручали штатским ополченцам – ландштурмистам, у которых не было собак. Но в случае, если беглеца считали важной персоной, к погоне подключали полицейских с собаками. Василий никоим образом не подходил под эту категорию, но Бено, возможно, потащится не в комендатуру, а в полицейский участок.
За ночь он прошел верст десять по дороге, ведущей в Котбус, а с рассветом укрылся в ближайшем леске, чтобы видеть оттуда шоссе. В немецком лесу не больно-то укроешься, здесь нет непроходимых чащ и завалов. Немецкие леса ухожены и напоминают наши парки. Василий промок насквозь, и долго прыгал и отжимался, прежде чем согрелся. К полудню выглянуло солнце. Он снял с себя одежду и развесил ее на ветвях дуба, а сам сел перекусить под ореховый куст. Продукты нужно было экономить, но очень хотелось есть, и он отрезал порядочный ломоть хлеба, положил на него ломтик сала, и стал есть, смакуя каждый кусочек. Для полного удовольствия не хватало только глотка спиртного. После еды его потянуло в сон, и он задремал, положив голову на свой заплечный мешок.
Проснулся он оттого, что почувствовал на себе чей-то взгляд, и действительно в десяти шагах стоял человек с корзиной и палкой, видимо грибник и, скорей всего, лужичанин, потому что у немцев не принято собирать грибы. Он внимательно смотрел на Василия, и тот смотрел на него, подбирая в уме выученные на этот случай немецкие фразы, и когда, наконец, выудил их из памяти, сказал:
– Их бин вандерер. Во ист вег нах Берлин?
Грибник махнул рукой куда-то вглубь леса, и быстрым шагом стал удаляться в сторону шоссе. «Сукин сын, – в сердцах сплюнул Василий, – побежал докладывать. Нужно срочно менять дислокацию».
Василий бежал в том направлении, откуда пришел, пока не свалился в изнеможении, где-то далеко лаяли собаки, но ему уже было все равно, потому что он не мог больше бежать. До ночи он провалялся на дне оврага, у ручья, а когда стемнело, вышел на шоссе и опять пошел на северо-восток. Вскоре показались огни города, он обогнул его справа.
Так он шел еще два дня, сверял указатели на дорогах с надписями на карте и шел навстречу свободе. Хлеб быстро кончился, в ход пошли сухари, в каком-то саду он нарвал яблок, но очень хотелось пить, а ручьи по пути попадались не часто, и он решил рискнуть, зашел в деревню, чтобы напиться из колодца. На лай собаки из дома выскочили хозяева, два здоровенных парня, и стали спрашивать кто он такой. Он пытался объяснить им жестами, что глухонемой, но они не поверили и заперли его в сарае. Там было крохотное зарешеченное оконце, через которое пробивался лунный свет, так, что можно было оглядеть помещение: бревенчатые стены, массивную дверь, которую не выбьешь ни плечом, ни ногой, упряжь на гвозде, старый велосипед, какие-то банки с высохшей краской, ящики с яблоками. Осмотрев сарай и убедившись, что выйти из него нет никакой возможности, Василий прилег на пол, застланный соломой, и вдруг почувствовал под собой какой-то предмет. Им оказалась железная скоба, мощная, кованая, с двумя острыми концами. С ее помощью Василий отжал несколько дверных досок и через полчаса уже мчался на велосипеде в сторону моря.
Прошло еще двое суток, прежде чем он увидел море. Была тихая ночь, морские волны лениво лизали бескрайний пляж. Лунная дорожка уходила далеко в море. Там  была свобода, но до нее еще нужно было добираться. До самого узкого места пролива, отделяющего немецкий берег от датского, судя по дорожному указателю, оставалось всего пятьдесят километров. Это одна ночь езды на велосипеде, но дорога шла берегом моря, и из-за риска встретить на пути береговую охрану приходилось двигаться окольными путями.
До нужного полуострова Василий добрался без особых приключений, правда, где-то на полпути он увидел двоих ландштурмистов, но вовремя свернул в сторону. Место, откуда он собрался переправляться в Данию, было со всех сторон окружено сосновым бором. Неподалеку виднелось белое здание с колоннами, видимо, пансионат. Вот там-то Василий и рассчитывал раздобыть лодку. Он надеялся, что после того, как окончился купальный сезон, оттуда все отдыхающие съехали, но как только стемнело, в окнах дома зажегся свет, и лодку пришлось искать в ближайшей деревне. Лодки были привязаны цепями к причалу, но одна лежала на песке. Василий, не без труда, столкнул ее в воду, и поплыл, вместо весла он использовал доску, которую подобрал на берегу, так что продвигался он медленно, но к утру увидел противоположный берег и несколько рыбацких лодок возле него. Поравнявшись с одной из них, он замахал руками и закричал:
– Эй, камрад! Русланд, гефандене, хильфе!
Рыбаки встретили его как доброго гостя, напоили горячим кофе, накормили великолепным белым хлебом с маслом и кровяной колбасой. Постепенно в дом, где поместили беглеца, собралась вся деревня. Люди улыбались, пожимали ему руки, хлопали по плечу. Кто-то принес бутылку шнапса. Выпили за Россию, за скорое окончание войны. Потом пришел полицейский, и долго спрашивал о чем-то Василия по-датски и по-немецки. Но тот ничего не мог ему ответить, и полицейский ушел.
На следующий день полицейские доставили Василия в Копенгаген, где его приветствовал российский консул, а уже вечером он был на борту парохода «Рюрик» на котором русские военнопленные переправлялись в Петербург.

15.

Мария с энтузиазмом взялась за обустройство столовой. На кредит, полученный от Секлие, она отремонтировала помещение, купила столы, стулья, оборудовала кухню и наняла повара, который прежде служил коком на военном корабле. Продукты очень вздорожали, очереди за хлебом были с каждым днем все длиннее, продовольствия не хватало для армии, но Мария объездила всю губернию и нашла мясо подешевле. Овощи она покупала сама и при этом всегда торговалась с продавцами до тех пор, пока не убеждалась, что цена для нее приемлема, а крупы она закупала в лавке по оптовой цене.
В день открытия в столовую пожаловал сам Иван Павлович, пообедал и остался доволен, а уж как радовались бесплатным обедам работницы, до них еще не совсем дошло, что деньги на питание у них будут вычитать из жалованья. Леночка тоже была довольна, теперь ее воспитанники были обеспечены кашами и запеканками на целый день.
Но работницы фабрики и их дети не приносили столовой прибыли, их обеспечения едва хватало на то, чтобы окупить затраты. Вся надежда была на клиентов с улицы. Первым в столовую заглянул участковый пристав, якобы для того, чтобы проверить все ли тут законно. Он поел, похвалил еду и был очень удивлен, когда с него взяли деньги за обед. Потом пошли ремесленники с окрестных улиц, приказчики и, наконец, потянулись рабочие с завода Михельсона. В общем, дела пошли неплохо, и Мария смогла довольно быстро погасить кредит, который ей предоставил Иван Павлович.
Они с Леночкой сняли хорошую трехкомнатную квартиру на Щипке, неподалеку от фабрики и зажили на славу, и это несмотря на то, что в городе было неспокойно. Всюду было полно солдат, как в каком-нибудь прифронтовом городе. Они маршировали, бродили группами и поодиночке, курили в подворотнях, о чем-то говорили, спорили то шепотом, то переходили на крик. Женщины в очередях за хлебом на чем свет стоит крыли правительство, которое никак не могло закончить войну, и бездарных военачальников. Рабочие после смены не спешили расходиться по домам, а группками стояли возле проходной и говорили, говорили, говорили. Чаще всего здесь можно было услышать слово «стачка». Время от времени по улицам проносились казачьи патрули, и это раздражало Марию больше всего. Жизнь в городе теперь напоминала какое-то хаотичное броуновское движение, и это плохо сказывалось на дисциплине горожан.
Товары в лавки и магазины доставлялись нерегулярно, трамваи ходили не по расписанию, а как попало, в город нахлынули полчища нищих, на улицах появилось много пьяных, которые сквернословили, приставали к женщинам, швыряли камнями в окна трамваев, а полиция вдруг куда-то с улиц исчезла.
– Ты представляешь, ¬¬– рассказывала Мария подруге, – какой-то пьяный идиот в  лисьей шубе предложил мне идти с ним пить шампанское. Я, конечно, его тут же отшила, но ведь это форменное безобразие!
– А он? – робко спросила Леночка.
– Стал читать какие-то дурацкие русские стихи, какой-то бред, вроде «я такой же, как вы, пропащий, мне теперь не уйти назад».
– А как он выглядел?
– Такой белобрысый хам.
– Поздравляю вас, вы познакомились со знаменитым русским поэтом Есениным.
– Нех бендьже хлоп хамем на веки векув. Амен.
Леночка теперь увлекалась стихами Бальмонта, но и другие поэты «серебряного века» не были ей чужды. Каждое ее свидание с Лаврентьевым превращалось в вечер поэзии, она ему читала Бальмонта и Белого, а он ей Гумилева и Городецкого. Встречались они теперь довольно часто, у Лаврентьева неожиданно открылся талант театрального критика, он поступил на службу в «Театральную газету», и приглашал Леночку на спектакли и поэтические концерты. В разговорах с Леночкой он часто интересовался тем, как идут дела у Марии, что пишет из плена Василий, но всегда отказывался от приглашения зайти в гости.
Леночка взахлеб рассказывала ему, как Мария сумела организовать свое дело так, что оно приносит не только пользу людям, но и хороший доход, но Лаврентьев почему-то не разделял ее восторгов.
– Вы плохо знаете этих людей, – говорил он, когда речь заходила о благодарных работницах. – Они смирные, пока хозяин крепко держит в руках вожжи, а как отпустил, тут же понесли. Вот в газетах пишут, что в Петербурге рабочие избили городового, который хотел арестовать вора, а ведь он старался для пользы общества.
– Ну что вы, наши женщины не такие, они не станут кусать руку дающего. Видели бы вы их благодарность, когда они  вечером забирают своих сытых и ухоженных детей из нашего детского сада, как ласкают Оленьку с Аненькой, которые учат их писать и считать.
– Блажен, кто верует… А что пишет Василий Петрович? Не слышно когда вернется?
– Уже два месяца, как писем нет.
Возвращение Василия было сюрпризом для всех. Просто однажды поздно вечером кто-то робко постучал в дверь.
– Кто там? – спросила Леночка. Время было тревожное, и все боялись поздних визитов.
– Василий Петрович Лесин из германского плена, – послышалось за дверью, и она вместо того, чтобы открыть дверь, бросилась обнимать и целовать Марию.
Первые дни Василий вообще не выходил из дома, он то тихо улыбался и ласкал взглядом жену и детей, то вдруг возбуждался и проклинал войну, то впадал в апатию и сидел в углу на диване, уставившись в одну точку. О том, что с ним случилось, он вообще не хотел говорить, но когда Мария очень уж допытывалась, он начинал было рассказывать, но слезы душили его, он путался и махал рукой:
– Это совсем неинтересно, Машенька, налей-ка мне лучше стопку водочки, а то меня что-то знобит.
К затее со столовой он отнесся безразлично, Марии даже показалось, что он ее не услышал, а когда она пыталась растолковать ему суть своего предприятия, он снисходительно улыбался и говорил:
– Глупости все это, Маша, самое главное, что мы снова вместе. Давай лучше выпьем за это. Как говорится – течет речка по песочку, выпиваем по разочку.
Леночку он сначала не узнал, а потом удивился, что она живет в его доме, и, наконец, решил, что Мария наняла ее в гувернантки. Оленьку и Аненьку он все время путал, и те очень обижались, но мать им объяснила, что папа много пережил и ему нужно время, чтобы прийти в себя. Но время шло, и ничего не менялось, и тогда Мария решила обратиться к доктору. Иван Павлович порекомендовал ей своего домашнего врача Рахманинова.
– Это не болезнь, – сказал доктор после беседы с Василием, – просто он тяжело отходит от того, что с ним произошло. Все годы, проведенные в плену, он стремился домой, но не сюда, а откуда ушел на войну. Новые обстоятельства его пугают, меня тоже они пугают, честно вам признаюсь, но у него это скоро пройдет. Пусть читает газеты, гуляет хотя бы по часу в день и ест что-нибудь легкое, например, рыбу.
– Но он все время просит выпить.
– Это ничего. Это в порядке вещей, – успокоил Марию доктор.
За визит он взял сто рублей, и Мария решила, что ноги его больше не будет в ее доме. Она-то думала, что он пропишет какие-то лекарства, как и положено врачу, а он сказал, что все в порядке, даже не попросив пациента раскрыть рот и сказать «а-а-а…», даже не пощупав ему пульс. И, тем не менее, она проследовала его совету и на следующий день принесла мужу пачку газет. Он нехотя взял «Русское слово» потом «Биржевые ведомости», прочитал их от корки до корки и попросил рюмку водки.
– Черт знает что, – делился Василий впечатлениями от прочитанного с женой. – Во дворце всем заправляет какой-то полоумный мужик, сам назначает министров, сам их снимает. Неудивительно, что немец теснит нас на всех фронтах. Какие-то большевики объявились и требуют отдать заводы рабочим. Да они растащат станки по домам и будут на них белье сушить.
– Я, Вася, в политике не разбираюсь, но фунт мяса стоит уже сорок копеек.
– Знаешь, Маня, хватит тебе заниматься благотворительностью. Бросай ты свою столовую и занимайся детьми. Думаю, что та половина моего жалования и «столовых», которые мне причитаются как пленному, нам хватит на первое время, если мы переедем в Киржач.
– О какой благотворительности ты говоришь? Столовая приносит нам доход, который во много раз больше твоего жалования. Эти деньги позволяют нам не отказывать себе в еде и снимать приличную квартиру. В Киржаче мы не сможем столько заработать, там все едят дома.
– Ты разве берешь деньги с работниц за питание?
– За работниц мне платит господин Секлие, но этих денег не хватило бы даже на то, чтобы снять одну комнату. Мы живем, главным образом, за счет рабочих с завода, приказчиков и конторщиков, которым нравится наша еда.
– Прости, Маня, я этого не знал. А сколько ты платишь Леночке? Мне кажется, она не вполне добросовестно относится к своим обязанностям, возится с фабричными, утирает им носы и учит грамоте, а Оленька с Аненькой предоставлены сами себе.
– Какая плата? Какие обязанности? Леночка приютила нас, когда мы оказались на улице, она помогла мне найти работу в Москве и взвалила на свои плечи заботу о наших детях. Да это наш ангел-хранитель, мы ей по гроб жизни будем обязаны.
Василия похоже окатили холодной водой, и было стыдно и горько осознавать себя глупым позером, разыгрывающим роль героя-фронтовика перед этими женщинами, которые действительно геройски защищали его честь тут, в тылу, в то время как он отъедался на крестьянских харчах и вздыхал по пирогам и бане с березовым веником. Нет, надо что-то делать, впрягаться, тащить… Мария говорит, что Секлие нужен бухгалтер, теперешний уже стар, и часто путается в расчетах. А может, в военном ведомстве предложат что-то более привлекательное. Мысль о том, что ему целыми днями придется щелкать костяшками на счетах, вызывала у него ломоту.
В военном ведомстве ему сначала предложили идти добровольцем на фронт, но потом подумали и решили, что ему как опытному офицеру можно поручить охрану продовольственных эшелонов. Это была опасная работа: прифронтовая полоса кишела бандами вооруженных дезертиров, которые грабили поезда, но Василий с радостью согласился. Здесь, в Москве, он, несмотря на любовь и заботу близких ему людей, чувствовал себя пятым колесом в телеге, а в армии он снова станет частью огромного механизма, который работает на победу, и не важно, что колесики крутятся вхолостую, самое главное, что крутятся.
В короткие промежутки между командировками, когда Василий брился, сидя перед зеркалом или набивал бумажные гильзы душистым турецким табаком с помощью специальной машинки, дети пристраивались на диване напротив и повторяли его движения, да так уморительно, что он прыскал вместе с ними и называл их «мои обезьянки». Он водил их в кондитерскую, в зоосад или на каток и получал от этого не меньшее удовольствие, чем дети.
А между тем гроза была совсем близко, и для того, чтобы это понять, не обязательно было читать газеты, можно было просто выйти на улицу и все увидеть своими глазами. Крестные ходы с молениями о даровании победы сменились шествиями рабочих с красными флагами. То тут, то там возникали стихийные митинги, на которых ораторы с горящими глазами стреляли в толпу революционными лозунгами, но чувствовалось, что скоро дойдет и до пуль. На Серпуховке толпа озверевших от бесконечного стояния в очередях женщин разнесла и разграбила продовольственный склад, на Пречистенке пьяные рабочие среди бела дня ворвались в винный магазин и унесли оттуда весь запас спиртного, и никто их не преследовал, потому что полицейские боялись появляться на улицах, а казаки, «соблюдая нейтралитет», гарцевали по мостовым и посмеивались в усы.
Однажды жертвой мародеров стала и Мария. Она вместе с девушкой Анелей из «Союза польских женщин» везла корзину сдобных булочек в Милютинский переулок, где московские поляки организовали госпиталь для раненых католиков. На Мясницкой на них напали какие-то парни, отняли корзину и скрылись в подворотне.
Доставать продукты становилось все труднее, и Мария решила временно закрыть столовую и кормить только детей из Леночкиного сада. Секлие все понял и не возражал, но вот его работницы, те самые женщины, которые готовы были целовать Марии руки, как-то сразу напыжились, здоровались сквозь зубы или вообще отворачивались при встрече. В разговорах с Леночкой они называли ее «польской барыней» и «буржуйкой».
– За что же они должны меня любить, если я на них делаю деньги, – пожимала плечами Мария, когда Леночка обвиняла женщин в неблагодарности. – Не бьют пока, и слава Богу.
В Петербурге убили Распутина, и люди вздохнули с облегчением, некоторые даже заговорили о том, что теперь скоро все наладится. Новый год встречали тостами «За победу!», «За славу русского оружия!» и даже «За государя императора!», а уже через неделю по всей России прошли демонстрации рабочих против войны и царской власти. В Москве остановились трамваи. Люди стояли вдоль улиц, приветствуя шествие рабочих и студентов с красными флагами, которые пели «Отречемся от старого мира» и «Варшавянку». Откуда ни возьмись появилась конная полиция и стала давить толпу. Многие демонстранты были арестованы. Леночке, которая как раз в это время возвращалась с поэтического вечера, на Охотном ряду оторвали все пуговицы на пальто.
Царь где-то у черта на куличках все еще принимал позы, рассылал министрам телеграммы, принимал генералов, но это уже был не царь, а нечто неуловимое из спиритического сеанса некромантов. Настоящий царь сгнил в окопах, ушел под невский лед вслед за трупом Григория Распутина, был съеден солдатской вдовой вместе с последним куском хлеба, поэтому крушение самодержавия не стало трагедией для большинства людей. Это когда внезапно умирает молодой и здоровый, родня убивается и голосит «На кого ты нас покинул!», а когда отходит старик, который долгие годы не вставал с постели и капризничал, все с облегчением вздыхают и говорят «Ну, наконец-то, Бог прибрал».
«Птицу-тройку» с мертвым кучером на облучке понесло. Тихие и забитые работницы «Форнарины» и те вдруг прониклись революционным духом. Тон задавала некая Лиза Суханова, брат которой работал на заводе Михельсона и носил красный бант. Женщины требовали восьмичасового рабочего дня, хотя в последнее время работали только три дня в неделю, потому что фабрике не хватало сырья. А еще они кричали под окнами кабинета Секлие «Долой войну!», точно это он послал их мужей не фронт. Но министры-капиталисты были далеко, а злосчастный бельгиец – вот он, бери его голыми руками, и они взяли. Они ворвались в его кабинет, изрубили топором ореховый стол, за которым он работал, а самого его на руках вынесли во двор, посадили в тачку, вывезли на улицу и вывалили на мостовую. Он даже не пытался подняться и уйти, он сидел на мостовой и плакал, размазывая кулаками по лицу уличную грязь. Мария подняла его и повела к себе, а он все хныкал и лопотал что-то по-французски – от переживания у него вдруг вылетели из головы все русские слова, а Мария успокаивала его по-польски, и они были как две ласточки, оказавшиеся в чужом курятнике.
Иван Павлович стал снова Жан Полем и уехал на родину, оставив Марии свою мебель. Василий привез из командировки вшей, и Оленьку с Аненькой пришлось постричь наголо. Леночка увлеклась стихами Маяковского, повязывала красную косынку и носила на груди красный бант. На улицах постреливали. Дети уже давно не выходили из дома и бесились от скуки, ни чтение, ни зоологическое лото, ни кукольные домики не могли им заменить катания на коньках и игры в снежки на свежем воздухе.
– Надо собираться, – сказала Мария. – Когда разжигают костер, лучше быть подальше от огня, чтобы дым не попал в глаза.
– Мы едем в Киржач? – спросила Леночка.
– Нет, – сказала Мария, – В холодную ночь опасно далеко отходить от костра, можно заблудиться и замерзнуть. Мы снимем дачу у Зелинских в Немчиновке.

16.

Почта работала плохо, письма из Саратова могли идти неделями, а телеграммы пугали людей. Раз телеграмма, значит что-то очень важное, что нужно сделать незамедлительно, ну, например, выслать деньги или попрощаться с человеком перед смертью. Лаврентьев не понял, что хотела от него мать, когда прислала телеграмму, в которой требовала, чтобы он немедленно приезжал. В деньгах она не нуждалась, и даже если бы она проиграла в карты сто тысяч, а она не играла по-крупному, ей бы все равно хватило денег, чтобы расплатиться. На здоровье она, слава Богу, не жаловалась, хотя кто знает, где нас подстерегает беда, и он поехал.
Мать была весела и здорова, и это даже рассердило Лаврентьева – зачем это «немедленно», если все в порядке. Свести сына с очень нужным человеком? Послать в Сибирь, чтобы прикупить золотые прииски? От прямого ответа она ушла, сказала что соскучилась, хотя особой привязанности к сыну она никогда не испытывала, поручая его сначала няньке, потом – гувернантке, наставникам в кадетском корпусе, и наконец, армейскому командованию. Но что-то она все-таки задумала, и, судя по загадочной улыбке, которая блуждала по ее лицу, это был «приятный сюрприз», которого надо было опасаться.
Опасения Лаврентьева подтвердились, когда она потащила его в гости к Федору Николаевичу. Мать произнесла это имя с таким пафосом, что Лаврентьев даже не решился ее спросить, кто это такой. Одного этого было достаточно, чтобы понять, что Федор Николаевич – это здесь все: фабрики, пароходы, Волга, земли и все, что под ними и над ними. Спрашивать, кто он такой было просто неуместно.
 Величественный господин встретил Лаврентьева как-то уж очень по-свойски, как сына, который приехал домой на каникулы, похлопал по плечу, приобнял и поднес рюмку коньяку.
– Читал вашу статью про злоключения этих трех несчастных мужичков на фронте. Весьма пронзительно написано, сразу видно, что автор не щелкопер какой-нибудь, а человек, так сказать, на себе испытавший. А вы сейчас чем изволите заниматься?
– Пишу, ваше благородие.
– О чем же?
– Все больше о театре.
– Ну, это оставьте репортерам, грешно такой талант расходовать по пустякам. Не хотите ли возглавить газету или журнал?
– Пожалуй, нет.
– И правильно, мужчина должен заниматься делом. Как вы смотрите на то, чтобы приобрести долю в пароходстве?
– Мне нравятся пароходы, вот только воняют очень.
– Ха-ха, это запах денег, – он собирался продолжить свою мысль, но тут в комнату вошла, нет, вплыла, подобно какой-нибудь колумбовой каравелле, девушка.
Вне всякого сомнения – это была дочь великого Федора Николаевича – вылитый отец только без усов и бакенбардов. Лаврентьев сразу понял, для чего его сюда привела мать, и изобразил любезную улыбку.
– О, а вот и Калерия Федоровна! – обрадовался отец, которому, видимо, не интересно было общаться с гостем. – Позвольте представить вам мою дочь. Вы тут почирикайте, а мы с вашей мамашей кое-что обсудим в кабинете. Да, и подумайте всерьез о пароходстве.
Калерия, или Лера, как она просила себя называть, оказалась девушкой неглупой и приятной в общении. Она хорошо разбиралась в театре, была знакома с литературными новинками, знала все сплетни, которые касались богемы, но все время похихикивала, как китаец, который хочет понравиться собеседнику.
– Ну как тебе невеста? – спросила мать Лаврентьева, когда они покинули роскошный особняк Федора Николаевича.
– Невеста? Да она же… – Лаврентьев взглянул на мать, женщину в теле, как говориться, и осекся.
– Ты хотел сказать «полная».
– Ну да, именно это я и хотел сказать.
– «Полная» всегда лучше чем «пустая». Мне бы не хотелось, чтобы моя невестка была пустышкой. Федор Николаевич один из самых богатых людей в России, а наши дела не так уж хороши, как тебе кажется, за последний год мы потеряли треть капитала.
– Но в любое время все может рухнуть. Царь уж на что, казалось, крепко сидит, а упал как осенний лист. Почему ты думаешь, что империя Федора Николаевича прочнее Российской? Революция может всех нас пустить по миру.
– Пока толстый сохнет, худой сдохнет. А коса? Ты заметил, какая у нее замечательная коса, наверно, с руку толщиной будет.
– Женщина с косой – не мой идеал.
Поначалу Лаврентьев не воспринимал всерьез настойчивые попытки матери женить его и старался все перевести в шутку, но мать была настроена решительно, и, чтобы ее не расстраивать, он ей не возражал. Тем более что Лера, как оказалось, по уши влюблена в газетчика Раздорского, и тот отвечает ей взаимностью, но отец и слышать не хочет об их браке, и не потому что газетчик беден, а потому что он еврей. Лаврентьев с радостью согласился ей помочь и разыгрывать перед родителем жениха и невесту, чтобы дать ей возможность беспрепятственно встречаться с возлюбленным.
После бурной московской жизни, провинциальное времяпровождение казалось скучным и бессмысленным, как липкий мучительный сон, который все повторяется и повторяется, но освободиться от которого не хватает силы воли. В Саратове был неплохой оперный театр купца Очкина, который сдавался в аренду заезжим антрепренерам, где у Федора Николаевича была абонирована ложа. Но ставили там, главным образом, русские оперы на исторические сюжеты, а на Лаврентьева все эти картинные мужики в армяках, музейные бояре в высоких шапках и Аскольдовы могилы наводили тоску. Федор Николаевич просыпался после первого акта и шел в буфет пить коньяк. Лаврентьева и Леры к этому времени уже не было в театре, она убегала к любовнику, а он шел в синематограф, в кафешантан или на квартиру к кому-нибудь из знакомых, где собиралась местная богема.
Тут мужчины соревновались в оригинальности взглядов, а женщины в оригинальности нарядов. В Саратове были портные, которые учились ремеслу еще до войны в Варшаве или в Вене, и у них были модные журналы. Работали они в очень строгой манере и ткани выбирали неяркие. Но за хорошие деньги даже они могли сшить нечто такое, чему позавидовали бы завсегдатаи декадентских салонов Москвы и Петербурга.
О войне и о революции здесь старались не говорить, тема была настолько громоздка, что могла раздавить как яичную скорлупку хрупкий мирок поэтических символов, в котором жили эти прекрасные попугаи.
Зато у Раздорского только об этом и говорили. У него собиралась отчаянная публика: какие-то матросы, сроду не видавшие моря, рабочие в начищенных до блеска сапогах и тужурках с красными бантами, гладко выбритые солдаты, благоухающие дорогим одеколоном, и какие-то темные личности в перстнях. Раздорский называл их экспроприаторами, но Лаврентьев подозревал, что это обыкновенные налетчики.
Все они симпатизировали большевикам, но не соглашались с ними по вопросу будущего устройства России. Большевики хотели создать государство рабочих и крестьян, а эти вообще не хотели государства, потому что любое государство подавляет свободу личности. По их словам, на смену власти должно прийти добровольное сотрудничество отдельных людей на взаимовыгодной основе. Звучали имена Кропоткина, Бакунина и каких-то французов, о которых Лаврентьев никогда не слышал.
Многое из того что говорилось в кружке Раздорского, нравилось Лаврентьеву, но когда тот предложил ему вступить в партию анархистов, он отказался, отговорившись тем, что не способен к серьезной работе, и предложил проехаться на Немецкую улицу в «Асторию» пить шампанское.
С тех пор его не приглашали на заседания кружка, где обсуждались важные вопросы, но на дружеских попойках, которыми обычно заканчивались эти заседания, он продолжал оставаться желанным гостем, потому что он оплачивал выпивку. Как-то он привел в кружок солдатика с гармонью, не ряженого, а настоящего – зашмурганного и небритого, поднес ему стакан водки и велел петь. И солдатик запел, сначала робко, дрожащим голосом, а потом все смелей и смелей:
Брала русская бригада
Галицийские поля
И достались мне в награду
Два железных костыля.
Из села мы трое вышли
Трое первых на селе.
И остались в Перемышле
Двое гнить в сырой земле.
Я вернусь в село родное,
Дом срублю на стороне.
Буду жить один на свете,
Всем не нужен, всем ничей.
Вы скажите, кто ответит
За погибших трех людей?

Лаврентьев слушал солдатика и диву давался, как могло случиться так, что его очерк, опубликованный в провинциальной газете, стал песней, а в том, что события, о которых пелось в песне, были взяты именно из его очерка, сомнений не было.
– Послушай служивый, откуда у тебя эта песня? – спросил он солдатика.
– Люди напели, когда я в лазарете лежал.
– А ты знаешь, кто ее сочинил?
– Пушкин, есть такой писатель, и ведь что интересно – барин, а понимает солдатскую душу, словно сам в окопах гнил.
– А вы, Раздорский, как думаете?
– Да кто-нибудь из наших, из саратовских, может, доктор Руднев, он у нас психиатрической лечебницей заведует, а может еще кто, мало ли у нас рифмоплетов. Но без твоей статьи этой песни бы не было. Напиши рассказ из военной жизни, чтобы люди поняли чего стоят призывы патриотов сражаться до победного конца.
– Я не писатель.
– Нет, ты писатель, ты революционный писатель.
Лаврентьев решил написать рассказ, но не сейчас, а когда-нибудь позже. А сюжет будет такой: офицер сразу после свадьбы попадает в немецкий плен, а тем временем его молодую жену соблазняет молодой коммерсант. Она не сдается, но от мужа нет вестей, и она уступает коммерсанту. Но тут из плена возвращается муж. В общем, все как в немом кино. Что будет дальше, Лаврентьев пока не придумал.
Думать об антивоенной статье ему мешала мать, одержимая идеей его женитьбы с Лерой. Каждый раз, когда он укладывался спать, она являлась к нему в спальню, садилась на краешек постели и заводила разговор о том, что вот она уже стара и скоро умрет, так и не увидев внуков, что Федор Николаевич обидчив и злопамятен и может камня на камне не оставить от их благополучия, если поймет, что его водят за нос. И так до тех пор, пока его не настигал спасительный сон.
Примерно в таком же духе действовал и Федор Николаевич в отношении Леры, и было решено пойти навстречу родителям, они хотят, чтобы их дети вступили в брак – будет им брак, и пусть сами потом расхлебывают то, что из этого получится. Лина выйдет замуж за своего журналиста, а Лаврентьев… тоже что-нибудь придумает.
Легко сказать «придумает», а что делать, когда для него есть только одна женщина, с которой он хотел бы связать свою жизнь, и она недоступна, как звезда в небе. Днем ее не видно, в ненастную ночь ее могут заслонять тучи, но само сознание того, что она есть, придает смысл его жизни, а видеть ее – праздник. А как можно ее видеть, сидя в этой прекрасной дыре? Но зачем же оставаться, если есть возможность уехать, и быть даже ближе к Марии, чем она позволяет. Для этого надо только послать телеграмму Леночке.
Леночка не заставила себя долго ждать, получив телеграмму от Лаврентьева, она тут же собралась в дорогу и поехала в Саратов. Марии ничего не нужно было объяснять, ее уже не было в городе, она с детьми уже перебралась на дачу, а Леночка должна была к ним присоединиться, как только найдет кого-нибудь, кто бы присматривал за их городской квартирой.
Лаврентьев встретил ее на вокзале с огромным букетом роз, и тут же сделал ей предложение. Она, конечно, была влюблена в Лаврентьева, но не смела даже себе признаваться в этом, потому что чувствовала, что его что-то связывает с Марией. Но раз он решился на такой шаг, значит так надо, и она сказала «да».
Венчались сразу две пары в пустом загородном храме. Лера была в розовом гипюре, как облако на закате, рядом с ней тощий лохматый Раздорский терялся совершенно, и священнику все время приходилось искать его глазами, когда нужно было его участие в таинстве. Он вообще не хотел венчаться, хотя он и был крещен, но считал себя атеистом и не признавал церковных обрядов. Но Лера настояла на венчании, потому что только так можно было надеяться на то, что отец простит ее и в конце концов смирится с тем, что у него зять еврей.
Леночка была в белом шелковом платье, стройная как юная березка, и все время краснела, и когда священник давал ей в руку свечу, и когда возглашал: «Венчается раб Божий рабе Божьей во имя Отца и Сына и Святого Духа», и когда пила вино из общей чаши. Лаврентьев был серьезен и сосредоточен и старался все делать в точности.
После венчания Лера повезла мужа к отцу. Тот был взбешен, ругался и топал ногами, запустил в зятя настольной лампой и, наконец, схватился за сердце и слег. Мать Лаврентьева встретила грозным взглядом, но потом обняла Леночку и заплакала.

17.

От Москвы до дачного поселка Немчиновка было всего шестнадцать верст, но поезд туда шел больше часа, к тому же далеко не все поезда там останавливались. Основатели поселка братья Немчиновы надеялись, что тут со временем поселится весь московский бомонд, уж очень красивая была местность. Но на эту приманку клюнули лишь коммерсанты средней руки, служащие, да московская богема. Памятником надеждам отцов-основателей поселка стал шикарный вокзал, каким мог похвастаться не всякий губернский город. От вокзала расходились две главные улицы поселка – Николаевский и Александровский проспекты. Их разделял глубокий овраг, по дну которого протекала речка Чаченка, в верховьях которой был большой пруд с лодками и купальнями. Это было любимое место летних прогулок дачной публики.
Помимо пруда и вокзала в Немчиновке были и другие места притяжения публики – ресторан, где кормили довольно скверно, но всегда можно было выпить рюмку хорошего коньяку или кружку пива, «Зеленый театр», где спектакли давала местная любительская труппа, но иногда приглашались и профессионалы из Москвы, ну и танцевальная веранда, вокруг которой, конечно, по вечерам роилась молодежь.
Дача путейского служащего Зелинского, которую Марии порекомендовала Анеля из «Союза польских женщин» находилась в середине Александровского проспекта, над крутым обрывом, откуда и овраг, поросший бурьяном, и дачи на той стороне были как на ладони, а дальше, куда хватало глаза, тянулись леса.
Дом был просторный, но очень старый, дощатые полы скрипели, двери осели и открывались с трудом, голландская печь плохо держала тепло, и пока на дворе было холодно, Марии приходилось класть детям в постель бутылки с горячей водой. Но детям здесь нравилось, особенно им нравилось, то, что в доме было много закутков, где можно было прятаться от родительских глаз и рассматривать иллюстрации к страшным рассказам Гоголя, и веранда с цветными стеклышками.
Дачная жизнь казалась раем по сравнению с тем, что творилось в городе, здесь не было ни людей с красными бантами, ни оборванных солдат, ни хулиганов, ни казаков. Барышни с гипюровыми зонтами от солнца прогуливались возле пруда, господа забавлялись игрой в городки или в лаун-тенис, а по вечерам публика пила чай на верандах и обсуждала последние городские новости.
А новости были что ни день то хуже: вооруженные отряды рабочих пытались захватывать склады и полицейские участки, им противостояли юнкера и казаки, в стычках гибли люди, часто это были случайные прохожие. Бандиты и всякая шпана совсем распоясались, у Зацепы среди бела дня изнасиловали и убили торговку, на Серпуховке ограбили доктора, который ехал к роженице, на Ордынке обчистили продуктовый склад… С продуктами в городе было очень тяжело, люди по целым дням простаивали в очередях за хлебом.
Здесь, на даче, много легче, крестьяне из окрестных деревень предпочитали продавать свой товар на местном рынке. В городе продукты можно было, конечно, продать гораздо дороже, но там их могли запросто ограбить. На маленьком рынке возле станции с утра можно было купить овощи, зелень, яйца и деревенский хлеб из русской печи. Дачники договаривались с владельцами коров и коз насчет молока и сами делали творог и сметану. В общем, это было не самое плохое место для того, чтобы переждать лихое время.
Василий приезжал на дачу редко, дела на фронте шли все хуже, в прифронтовой полосе орудовали банды мародеров, и сопровождающим эшелоны с продовольствием и боеприпасами нередко приходилось от них отстреливаться. К тому же поезда ходили плохо, и поездка на фронт и обратно занимала чуть ли не месяц.
Зато, когда он приезжал, это всегда был праздник для всей семьи. Мария пекла пироги, дети наперебой читали стишки, выученные специально к папиному приезду, показывали свои рисунки. Аненька любила рисовать цветы, а Оленька – кукольные домики под линейку. Василий брал детей за руки и вел на пруд кататься на лодке, потом вел их в ресторан, где покупал им мороженое, а себе коньяк. Все остальное время он ездил на велосипеде по окрестностям и фотографировал местные достопримечательности: одинокое дерево, белку на ветке, хорошенькую дачку, церковь в селе Ромашково. Он отдыхал, и это был отдых человека, исполнившего свой долг. В то, что происходило в стране, он особо не вникал, каждый раз, когда он уезжал на фронт, он думал только о том, как доставить груз в целости и сохранности и передать по назначению. Он даже газет не читал. Зачем? От того, что там пишут всякие ужасы, легче не станет, а расстроиться можно, и опустить руки.
Мария радовалась тому, что он снова обрел себя, и старалась по возможности ограждать его от повседневных забот, она сама ходила на рынок, сама таскала воду из колодца, сама топила печи. Времени для общения с соседями у нее оставалось мало. Она знала только, что на даче справа живет врач, к нему даже среди ночи люди приезжали за помощью, а слева – тенор, хороший тенор, на даче он бывал редко, зато, когда приезжал, по утрам пел la donna e mobile или una furtiva lagrima в зависимости от настроения или, как говорил Василий, в зависимости от того, похмелился он или еще нет. Иногда, когда дети играли на улице с местными ребятами в салки или в прятки, она садилась на скамейку возле калитки и вышивала на пяльцах цветы.
Как-то к ней подошел господин в костюме из полосатой дерюги, с тяжелым рябым лицом, и поинтересовался, давно ли она занимается вышивкой. Он говорил с польским акцентом, и Мария сочла возможным ответить ему по-польски. Она сказала, что это ее первый опыт.
– Оно и видно, – заметил он тоже по-польски. – Вы неправильно держите иглу. Дайте-ка вашу работу.
Он взял пяльцы и привычными движениями стал вышивать треугольники, нанизанные один на другой.
– Вот так надо, – сказал он. – Эта техника называется штриховая гладь. Рекомендую начать с нее.
– Вы инженер? – спросила Мария.
– Я – художник, – почему-то обиделся полосатый.
– Вы, наверно, Семирадский? – робко спросила Мария. Эту фамилию она слышала чаще всего, когда в России говорили о польских художниках.
– Семирадский умер, и вам, пани, стыдно этого не знать, – разозлился полосатый, как будто ему наступили на больной мозоль, – Я Малевич.
Больше она с Малевичем не разговаривала, хотя близко сошлась с его гражданской женой Софьей Михайловной Рафалович, но это было уже позже, когда в Немчиновке поселились молодожены Лаврентьевы.
Их брак не был неожиданностью для Марии, она догадывалась, что Леночка влюблена в Лаврентьева, хотя никогда не признавалась в этом, но слишком уж часто в ее речи встречалось имя Алексей:  «мы с Алексеем…», «Алексей сказал…», «Алексей считает…». В конце концов он должен был это понять и оценить.
Лаврентьевы сняли большой дом недалеко от пруда. Многие жители дачного поселка, особенно театралы, а таких тут было немало, знали Алексея лично или же читали его критические статьи в газете, и постепенно их дача стала чем-то вроде салона для людей близких к искусству. Бывала у них и Софья Михайловна, и не потому что она уж очень тяготела к светской жизни, а просто ей куда-то нужно было деться, когда к мужу приезжали гости из Москвы и спорили о будущем искусства и обсуждали какие-то проекты. Обычно Малевич был довольно любезен с женой, но при гостях она его раздражала: «Что ты ходишь туда-сюда, ты мешаешь сосредоточиться, – говорил он. – Мы будем пить чай часа через два, пошла бы пока прогуляться, смотри, какая чудная погода».
Это была скромная болезненная женщина, с большими печальными глазами. Мать ее была дворянкой из старинного рода, а отец кажется польским евреем, известным в Москве психиатром. Она писала детские сказки и рассказы и где-то их публиковала под псевдонимом, чтобы не компрометировать великого, как она считала, мужа.
Оленька и Аненька, которые теперь не вылезали от Леночки, сразу ее полюбили, и все время простили рассказать им сказку. Софья Михайлова садилась в плетеное кресло под яблоней, дети пристраивались у нее в ногах, и она им рассказывала истории про говорящих щенков и оживших кукол, про девочек и мальчиков, которые отправлялись в опасные путешествия. Особенно им нравилась сказка про котенка Ластика.
– Когда солнце садилось на трубу дома, чтобы в последний раз взглянуть на двор, и золотило комариное облачко над дорожкой, кот Альфонс любил, лежа на разогретой за день завалинке, поговорить о чем-нибудь приятном, о сметане или о мясных обрезках, – начинала Софья Михайловна «сказочным голосом», и девочки сразу затихали.
А она продолжала, с улыбкой глядя, как они слушают:
– Ластик, Рыжий и прочая кошачья мелочь, которая вертелась вокруг Альфонса, раскрыв рты, ловила каждое его «мяу».
– А разве котенка могут звать Ластик? – осторожно спросила Оленька.
– У кошек, как у католиков, два имени не редкость. Когда котят называют Бусинками или Мурзиками, их ведь не спрашивают, нравятся ли им такие имена. Поэтому сами себя они частенько называют иначе. Так, котенок Бантик стал Ластиком, а кошечка Лиза – Сусанкой, и только Рыжий так и был Рыжим, потому что у него не было хозяина, и никто ему другого имени не давал.
– Тетя Зося, а вас на самом деле как зовут? – вмешалась Аненька.
– Но я же не кошка. А вы послушайте, что было дальше.
– А дальше было?
– Однажды во дворе появилась очень красивая кошка. Шубка на ней была белая, с черными звездами на спине. Альфонс в нее сразу влюбился, но она не обратила на него внимания, и тогда он сказал: «Полным-полно развелось этих лягушек». Котята удивились: «Где лягушки?» А Альфонс сказал: «Разве вы не поняли, что это лягушка – холодная и скользкая». С тех пор кошки-лягушки не давали детям покоя.
– А разве там были дети?
– Ну, я имею в виду кошачьих детей. Они задумались, кто из них лягушка, и подозрение пало на Сусанку. «Лягушки любят воду и питаются насекомыми», – сказал Рыжий. И вот, когда Сусанка вышла во двор, Ластик залез в лужу и стал плескаться. «Что ты делаешь, мальчик? – спросила Сусанка. «Я люблю купаться, – сказал Ластик. – А ты?» «Только в ванне и с душистым мылом», – сказала Сусанка. Было мокро, противно, но Ластик был доволен, что разоблачил задаваку. В следующий раз, когда кошечка появилась во дворе, Ластик предложил ей на выбор два бутерброда – с мышонком и с комаром. «Какая прелесть, – сказала Сусанка, облизнувшись на бутерброд с комаром. – Но это ведь десерт, а я сегодня уже ела взбитые сливки. Так что придется  съесть с мышонком».
– Мышонков есть нельзя, – всхлипнула Аненька. – У нас один живет под комодом. Я его видела, такой хорошенький.
– На самом деле это была котлетка, – успокоила ее Софья Михайловна. – Она съела котлетку, а Ластику ничего не оставалось, как через силу запихать в рот кусок черствого хлеба с комаром, от которого сразу запершило в горле. В другой раз Ластик решил поймать Сусанку на «ква-ква». Как только он ее увидел, сразу заквакал, но она только пожала плечами и сказала, что у него жуткий барсучий акцент. А когда юную красавицу позвали пить вечернее молоко, Ластик и Рыжий пошли к Альфонсу, чтобы рассказать ему, что они раскрыли среди своих тайную лягушку. И тут Рыжий вдруг выкрикнул: «Это Ластик, честное слово! Он обожает лужи – раз, с удовольствием лопает комаров – два, а в третьих, умеет говорить по-лягушачьи». От неожиданности Ластик онемел, а Альфонс посмотрел на него строго и спросил: «Ну, теперь ты знаешь, что ты лягушка?» «Знаю», – вздохнул Ластик, но мудрый Альфонс вдруг рассмеялся, и сказал: «Не расстраивайся, мальчик, ты самый что ни на есть котенок, потому что кошки, которые лягушки, сами того не знают».
– Какая чудесная сказка, – сказала Аненька. – Тетя Зося, подарите ее нам, никогда ее больше никому не рассказывайте.
– Хорошо, – согласилась Софья Михайловна, но не сдержала слова. Как-то Леночка привезла из города журнал «Задушевное чтение», где дети нашли уже напечатанную сказку про незадачливого котенка Ластика, и очень обиделись на тетю Зосю и дулись до тех пор, пока она не угостила их малиной из своего сада.
Леночка по-прежнему много занималась детьми, она ходила с ними на речку, где над тихими бочажками висели голубые стрекозы, а в воде играли в догонялки серебряные рыбки, и не станцию, смотреть на поезда и пить сельтерскую воду. Девочки эту воду очень любили и называли ее «колючей». Пришла пора им идти в школу, но школы в Немчиновке не было, ведь это был дачный поселок. Сельская школа была в Ромашково, но это довольно далеко, и потом, чему они могли там научиться? Счету? Письму? Так они уже давно умели считать и писать. В общем, со школой решено было подождать, им ее пока вполне успешно заменяла Леночка.
Мария очень радовалась за подругу, когда видела, как внимательно и нежно к ней относится Лаврентьев. Иногда ей, правда, казалось, что уж чересчур внимательно и нежно, но такой уж он был человек, у него все было чересчур, и веселость, и грусть, и отвага, и сумасбродство, и любовь, наверно. С возрастом все это сгладится, и останется только теплое чувство к человеку, с которым связал жизнь, и это будет больше, чем увлечение и даже больше, чем страсть. Но то, что произошло на пожаре, развеяло ее иллюзии.
Этот пожар, похоже, висел в воздухе или упал с неба. То есть так оно и было. С утра было очень душно, и весь поселок дружно потянулся к пруду, но купание не приносило облегчения. По дороге домой Василий выпил две рюмки водки и кружку пива и тут же уснул на веранде. Мария сидела с детьми на крыльце и смотрела, как с юга на поселок наползает туча в полнеба. Она клубилась и ворчала и была очень похожа на какого-то ленивого, но опасного зверя. К полудню туча, наконец, забрала все небо, и на поселок обрушился ливень с грозой. Каждый раз, когда сверкала молния и гремел гром, дети вздрагивали и прижимались к матери. Один удар был сильней других, ухнуло где-то совсем рядом так, что цветные стеклышки на веранде зазвенели.
Дождь кончился так же внезапно, как будто там, в небе кто-то закрутил кран. Сразу посветлело, и дети выскочили на улицу, чтобы посмотреть, что натворил ливень. Вода бурлила в ямах вдоль дороги и грязными водопадами падала на дно оврага, а на той стороне, от одной из дач поднималась в небо тонкая струйка дыма. Из домов выходили люди, чтобы вздохнуть свежего воздуха после дождя, и тоже смотрели, как струйка превращается в столб.
– Это пожар, – сказала Мария. – Видно молния попала.
– Дача Перфильевых, это дача Перфильевых горит, – сказал голос сзади.
– Нет, возразили ему. – Дача Перфильевых под красной черепицей. Вот она, справа.
– Ага, – сказал еще кто-то. – Это дача Бекасовой.
Бекасова была драматическая актриса, любимица августейшего семейства. На пике славы у нее были сотни любовников и тысячи поклонников, которые забрасывали ее цветами, и среди них две скромные институтки Саша и Даша, которые когда-то мечтали стать актрисами. Они не пропускали не одного ее спектакля и готовы были мыть полы в ее квартире и стирать ее белье, только чтобы быть с ней рядом. Ей такая преданность нравилась, она нежно называла девушек «мои курочки» и оставляла им контрамарки. А «курочки» с ума сходили по своему кумиру, часами с замиранием сердца слушали ее рассказы про то, как однажды принц Ольденбургский пригласил ее на тур вальса и шептал ей на ухо неприличные слова, а генерал Скобелев подарил ей колье с брильянтовыми звездами. «Курочки» не оставили актрису и после того, как она ушла со сцены. Они поселились у нее на даче и заботились о ней, как о малом дитяти, покупали для нее продукты, готовили ей еду, ставили самовар, составляли партию в преферанс и слушали ее бесконечные рассказы о триумфах, интригах и поклонниках. Иногда она на них сердилась, топала ногами и кричала «Вон!». Но быстро отходила, называла себя «взбалмошной дурой» и просила у них прощения. Ближе этих двух женщин, добровольно лишивших себя собственной судьбы, у нее никого не было, и она в знак благодарности завещала им свою дачу.
Здесь на даче, среди портретов своего кумира, шкатулок с сомнительными драгоценностями и платьев, сшитых по моде середины прошлого века, они состарились. По утрам дачники видели двух старушек в одинаковых выцветших шляпках на рынке, где они покупали десять картофелин, четыре яйца и пучок зелени и несли все это к себе на дачу.
Вот эта дача как раз и горела. И уже целая толпа смотрела, как на той стороне оврага разгорается пожар, как из клубов черного дыма вырываются красные языки пламени.
Зрители живо обсуждали происходящее.
– Споро горит
– Где пожарные?
– Пока из Кунцева доедут, дом уж догорит.
– Да они, небось, бастуют.
– Никто их и не вызывал, телефонной связи с Москвой со вчерашнего дня нет.
– Бедные старушки, сгорели, наверно.
При этих словах Марии стало страшно и неприятно от того, что вот эти люди, и она в том числе, стоят здесь у обрыва и спокойно смотрят, как на той стороне оврага горит дом, в котором может быть гибнут люди, и ничего не делают для того, чтобы их спасти. Да, после такого ливня речка превратилась в бурный поток, и перебраться через нее непросто. Да, там, на той стороне, тоже живут люди, они, наверно, уже все делают, чтобы вытащить женщин из огня. Но эти-то здесь, смотрят на пожар, как на какой-нибудь спектакль, и вслух обсуждают события.
Но вот кто-то сказал:
– Все в порядке, старушки уже пьют чай у соседей.
И Мария почувствовала, что кто-то сильный и горячий обнимает ее сзади, и с облегчением подалась ему навстречу. На минуту ей показалось, что этот человек и спас старушек, и она была ему благодарна, и почему-то совсем не удивилась, когда узнала Лаврентьева, а только отстранилась и сказала «нет».
Это была неправда, поклонницы великой актрисы сгорели вместе с ее домом, с ее портретами, шкатулками и старыми платьями, видимо, жить без нее им стало невмоготу. А Лаврентьевы на следующий же день собрались и уехали в Саратов. Попрощаться пришла только Леночка, она сказала, что Алексей уже уехал в город нанимать подводу или автомобиль, чтобы перевести вещи. Свой срочный отъезд она объяснила плохим самочувствием свекрови. В саду расцвели флоксы, и дети нарвали ей на прощание букет этих печальных предосенних цветов.

18.

В октябре двоевластию в России пришел конец, к власти пришли большевики. Мало кто понимал, кто это такие и чего они хотят. Но среди общего разброда они оказались более решительными и организованными, у них было оружие и красные банты, они ездили по городу в грузовиках и стреляли в воздух из винтовок и револьверов. Они и до Немчиновки добрались. Сначала ходили с красным флагом по тихим улочкам поселка, а потом обосновались на вокзале, закрыли буфет, развесили по стенам лозунги, а снаружи вывесили объявление: «По поводу дров обращаться к Соломону Дралику». Где достать дрова, Мария знала и без Соломона. Она пошла в деревню, разыскала объездчика из лесничества и привезла домой подводу дров. А этого Соломона никто в глаза не видел, «вокзальные», как здесь называли большевиков, все время что-то жевали и пили чай, а на вопрос «Кто тут Дралик?» только разводили руками.
У Василия тоже сменилось начальство, место министра путей сообщения занял народный комиссар Товарищ Трофим, но в аппарате остались прежние люди и поезда еще ходили. Большевики издали Декрет о мире, в котором всем странам, участвовавшим в войне, предлагалось немедленно заключить перемирие и начать переговоры о мире без аннексий и контрибуций. На самом деле никаких серьезных военных действий на фронте уже давно не было. Ситуация напоминала поединок двух борцов, которым надоело бороться, но разойтись с миром им не давала публика, вот они и висли друг на друге, тянули время.
Не хватало продовольствия, обмундирования, боеприпасов, но солдат не отпускали с фронта, новая власть не решалась сказать: «Все, братцы, шабаш, идите по домам». В прифронтовых городах скопились тысячи людей, которых нужно было отправлять в тыл, но вагонов для того, чтобы вывозить раненых и тех, кто вернулся из плена, не хватало. Банды дезертиров нападали на поезда уже среди бела дня. Они устраивали засады на полустанках, в лесах делали завалы на путях. Отогнать их от состава могла только пулеметная очередь.
Однажды возле Барановичей на поезд напали мальчишки, их было пятеро, всем им было лет по семнадцать, а то и меньше. По крайней мере, выглядели они как дети – тощие, низкорослые, ушастые. Бог весть как они попали на фронт, верно, ушли вольноопределяющимися или вольноперами, как их здесь называли, сбежали на казенные хлеба от беспросветной и полуголодной деревенской жизни, от батькиных побоев и попреков.
Где-то на полустанке подкрались они к составу и спрятались так, что охрана их не заметила, а когда поезд тронулся, попытались отцепить последний вагон. Там были валенки, но они думали, что мука, потому что раньше в нем действительно перевозили муку и он был весь покрыт белой пылью. У них ничего не выходило, ребята знали, как распрягать лошадей, но с железяками не имели дела, и тогда они привязали к стяжке гранату и стали по ней палить из винтовок с крыши вагона.
Охрана открыла по ним огонь. Василий, как ему показалось, уложил двоих, еще двоих застрелили его товарищи, а пятый пропал. Его нашли потом, его разорвало на куски гранатой. Куски висели на стяжках страшными лохмотьями. Василий собрал их и закопал возле станции. Кто был этот мальчишка? Что он видел в жизни? Родился только для того, чтобы удобрить собой станционный палисадник? А для чего он сам, Василий, родился? Чтобы стеной стоять за царя и Отечество? Так ведь нет больше царя, обделался государь и растворился в собственных нечистотах, оставив после себя сотни раздавленных на Ходынском поле, расстрелянных во время Кровавого воскресенья, миллионы убитых в Манчжурии и на фронтах Великой войны. Остается Отечество. А что это такое? Земля? Заводы? Так ведь все уже поделено, и земля, и заводы кому-то уже принадлежат. До сих пор всем этим владели помещики и фабриканты, а теперь комиссары, и они своего не упустят.
Вот такую грустную думу думал Василий, когда к нему подошел Грошев и по-дружески обнял его за плечи:
– Жалко мальчишку? То-то и оно. Пойдемте, выпьем за упокой души усопшего отрока.
Этот Грошев был из казаков, у себя в станице, по его словам, он был не из последних людей, и вроде бы даже имел чин хорунжего, впрочем, Василий плохо разбирался в казачьих чинах, и для него это мало что значило. В охрану Грошев поступил недавно, до этого он служил фельдъегерем, доставлял секретную корреспонденцию в штаб армии и очень этим гордился. На Василия это не производило ровным счетом никакого впечатления, но вот то, что у него сапоги всегда были начищены до блеска, вызывало уважение у потомственного сапожника.
– Вы отменно стреляете, Василий Петрович. Воевали? – говорил Грошев, разливая из оплетенной соломкой баклажки в стаканы нечто вроде отвара луковой шелухи, каким красят пасхальные яйца.
– Что это?
– Жидовский коньяк, они тут красят самогон крепким чаем. Да вы не бойтесь, проверено.
Напиток сильно отдавал сивухой, но Василию сейчас было все равно, что пить, лишь бы это помогло хоть немного прийти в себя. Он прошел огонь и воду и знал, на что идет, когда устраивался в охрану, но не рассчитывал, что придется убивать подростков.
– Сволочная наша работа, – сказал Грошев, загрызая самогон яблоком. – На фронте все ясно: вот – враг, вот – свой, а тут – поди разбери, вроде и свой, а выходит, что в него надо стрелять. Уйду я, Василий Петрович, с этой поганой службы. На Дон уйду, к Деникину, там сейчас новая Россия зарождается. Айда, со мной!
– Ваше дело казацкое, а я уж навоевался, и не верю в то, что царский генерал может придумать что-то новое, кроме помазанника.
– Вы не знаете Антона Ивановича, а я его много раз видел. Это такой человек… А насчет царя, это вы зря, никому этот жалкий пузырь больше не нужен. Белое движение не за царя, а за единую и неделимую Россию. У нас будет республика, как во Франции – Libert;, ;galit;, Fraternit;.
– ;galit; у нас? Да сроду такого не было и не будет. Да и во Франции навряд ли есть. Может только где-нибудь на острове Пасхи, у диких.
– А ты не сомневайся. Айда, на Дон! Пойдем через Украину, там покамест нет большевиков, прорвемся.
– Нет, – сказал Василий, он уважал Грошева за начищенные сапоги, но ему сразу стало скучно, когда тот заговорил о белом движении. Василию все это было неинтересно, потому что по своему складу характера он был скорее железнодорожник, нежели сапожник. Вот есть колея, по ней можно ехать вперед или назад, но никак не в сторону. Там, где кончается колея, кончается жизнь. А если судьба все-таки сбивает с пути, то нужно делать все, чтобы снова встать на рельсы.
– Нет, – сказал Василий. – Я уж тут как-нибудь.
– Ладно, а я уйду.
Заночевали в Барановичах. В вагоне, где жила охрана, было душно. Василий спал плохо, он вроде и спал, и слышал тяжелое дыхание паровозов в депо, далекие гудки, разговоры путейцев, которые собрались у водокачки покурить. Наконец, все стихло, и он начал было проваливаться в глубокий сон, как вдруг услышал лязг щеколды, кто-то открывал соседний вагон с оружием. Василий взял винтовку, набросил на плечи шинель и вышел на пути. Возле вагона толпились какие-то люди, они молча принимали ящики с патронами у того, кто был в вагоне. Василий выстрелил вверх. В таких случаях мародеры, как правило, пугались и убегали, но эти не пробежали, а только отступили и прижались к вагону.
Василий знал, что на выстрел сейчас выскочат другие охранники, и тогда мародеры уж точно побегут. Стрелять по ним ему не хотелось, слишком уж свежа была картина человеческих клочьев, висящих на вагонном буфере. Но тут из вагона вышел Грошев и тихо так сказал, точно по голове погладил:
– Иди спать, Василий Петрович, я ухожу.
– Руки! – крикнул Василий страшным голосом, не столько для того, чтобы напугать бандитов, столько для того, чтобы поторопить других охранников.
И это у него получилось, через несколько секунд рядом с ним уже стояли латыш Озолиньш и красногвардеец Буткевич.
Грошев выстрелил, и Буткевич выронил винтовку, пуля угодила ему в плечо, и тогда выстрелил Василий. Он не промахнулся, и Грошев тяжело рухнул на землю.
За бдительность, проявленную при охране народного достояния, Василия наградили продуктовым пайком – кружком колбасы, тремя воблами и фунтом сахара. Это было весьма кстати, в Немчиновке стало голодно, рынок у станции закрылся сам собой, крестьяне боялись, что большевики, засевшие на вокзале «экспроприируют» их товар в свою пользу. Можно было, конечно, сходить в ближайшую деревню, но крестьянам уже не нужны были деньги, продукты они меняли только на ценные вещи – золото, серебро, хрусталь. Можно было расплатиться мебелью или одеждой, особенно охотно брали обувь и детские вещи. Хлеб в лавке давали по карточкам, которые не всегда можно было отоварить.
В наркомате Василия ждало новое назначение. Красная армия перешла в наступление на Юго-Западном фронте, потеснив польские легионы за Буг. Необходимо было наладить регулярное снабжение армии боеприпасами и продовольствием, но в тылу было неспокойно, из центральной Украины на Волынь просачивались банды недобитых петлюровцев и вольных атаманов, которые баламутили селян. Нужно было обеспечить охрану поездов, на отрезке Ровно – Шепетовка. Для этого требовались надежные люди, и Василий попал в их число.
Он-то не возражал, но как к новому назначению отнесется Мария? Разговор с ней он решил начать издалека.
– Помнишь нашего каптенармуса Олейника, он, кажется, хохол был? Ну, того, что рассказывал, какой у них базар – все возами привозят: и сало, и груши, и вишни, а дешевизна такая, что все почти задаром.
– Конечно, помню. Он славно пел «думки», от которых у меня на глаза наворачивались слезы.
Для поляков восточные земли старой Речи Посполитой – Кре;сы, всегда были землей обетованной, где в кисельных берегах струятся молочные реки, где произрастают виноград и абрикосы, где зреют груши величиной с детскую голову, а вишни столько, что ею откармливают свиней, отчего у них сало в ладонь толщиной. Украина была колыбелью магнатов, которые делали историю Польши. Острожские, Потоцкие, Мнишки, Любомирские – кто в Польше не знает эти фамилии, а ведь они именно на Кресах нажили свои несметные богатства, которым могли позавидовать многие европейские короли.
Поэтому когда Василий сказал, что ему предложили место на железной дороге в городе Ровно, Марии было о чем подумать.
– А там спокойно?
– Где сейчас спокойно? Но военные действия там не ведутся.
– Как там насчет школы?
– Есть, конечно, и школа, и театр, и хорошие магазины.
Насчет театра и магазинов, Василий, конечно, приврал. Ровно было типичным еврейским местечком с улицами, где телеги вечно месили грязь, где над жалкими лавчонками кружились тучи жирных мух и воняло так, что невозможно было пройти мимо, не заткнув нос. Мухи садились на рыбу, на мясо, на все, что было разложено на продажу на полках и на земле, и никто их не гонял, но когда они нагло лезли в рот, разомлевшему на солнце лавочнику, он махал руками и говорил им беззлобно на еврейско-польском наречии: «Кишта, кишта, холеры».
Евреи составляли основное население городка. Русских было мало, в основном служащие и их семьи, поляки представляли местную захудалую аристократию, даже нищий поляк смотрел на прочих с надменностью магната. Украинцы приезжали на ярмарку из окрестных сел. Мужики с висячими усами, в соломенных брылях, с люльками во рту, такие же сонные и понурые, как подсолнухи у плетня, восседали на возах вместе со своими бойкими бабенками и лениво прогоняли волов криками «Гей, гей, цоб-цобе!». Местные хохлы предпочитали селиться по окраинам, их дома выглядели совсем как деревенские хаты и утопали в зелени садов.
Вот в таком доме, на улице с милым названием Теплая, и поселилось семейство Василия. Дом принадлежал путейцу Прокопенко, но он здесь редко бывал, у него была зазноба где-то в городе, вот у нее он и жил, а свой дом сдавал внаем. Дом был неказистый, но сзади к нему примыкал большой сад со ставком, в котором жили золотоглазые лягушки и черепахи.
Пока ехали с вокзала на Теплую, дети очень расстроились, дома вокруг были обшарпанные, улицы грязные, повсюду кучи каких-то отбросов с крикливыми воронами и еврейские лавки, хозяева которых были похожи на печальных птиц.
– Папа, куда ты нас привез? – чуть не плакала Аня. – Здесь так воняет.
Мария тоже очень расстроилась, она не ожидала, что городок окажется таким убогим, но после того, как она увидела дом и сад, ее настроение улучшилось, а когда Василий принес с базара корзину с фруктами, она и вовсе повеселела. А уж когда Прокопенко подарил им кружок домашней колбасы, да сало, наступил настоящий праздник. Там, в Немчиновке, они о таком пиршестве и не мечтали.
На следующее утро Мария чуть свет вышла на горку в конце улицы. Город внизу утопал в тумане, ни домов, ни куполов церквей видно не было, вся чаша между холмами была заполнена плотным белым туманом, и по нему, слегка покачиваясь, плыла фигура Богородицы. Потом Мария видела ее много раз, она стояла на каменном столбе, на главной площади города, но она больше никогда не плыла. А в то утро Марии даже показалось, что это знамение, что вот здесь-то она, наконец, обретет покой и счастье.
Но какой покой, когда не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не нападал на эшелоны. Василий по целым неделям не бывал дома, а когда, наконец, являлся усталый, обросший щетиной, то выпивал стопку водки, потом другую и третью и засыпал прямо за столом.
Осенью дети пошли в школу, и сразу же обзавелись подружками. Большинство девочек в классе были дочками еврейских лавочников, такие же печальные птицы, только маленькие. Они были бедно одеты, между собой говорили на идише и держались отдельно. Русские были «воображалы», а вот бойкие хохлушки Галя и Оксана пришлись в самый раз. У них были братья Тарас и Иван. Тарас много читал из истории и географии и мог часами рассказывать про то, как запорожцы ходили за Дунай, про славного атамана Сагайдачного, рассказал он девочкам и про то, как появилось название их города.
В далекие-далекие времена, еще в Киевской Руси жил юноша по имени Велислав, был он человек благородных кровей и мужественного характера. Однажды он увидел прекрасную девушку и безумно в нее влюбился. Но она отказалась быть его женой до тех пор, пока он не завоюет для нее 100 городов и селений. Храбрый юноша решил добиться ее любви во что бы то ни стало, собрал дружину и отправился в поход. Прошло немало лет, уже было завоевано 99 городов и селений. Юноша устал, и силы его были на исходе. И только любовь к девушке удерживала его от того, чтобы все бросить и идти домой. Через много дней похода по лесам и болотам он вдруг увидел небольшую деревушку, которая пряталась посреди густого леса. Вот она и стала РОВНО сотой по счету из всех завоеванных Велиславом городов и селений. Отсюда и пошло название города Ровно. Сдержал юноша свое слово, вернулся из похода и женился на своей прекрасной девушке.
– А ты бы смог так вот, из-за любви, пойти на войну? – спросила Оля.
– Не-а, я по ученой части пойду.
– А вот Ваня смог бы.
Немногословный стеснительный Иван залился краской и ничего не ответил, и Аня решила, что вот это тот самый человек, в которого она непременно влюбится.
А еще Тарас рассказал историю старого замка. Этот замок был вовсе не замок, а огромный полуразрушенный дворец князей Любомирских на острове между двух обширных прудов. К нему вела насыпная дамба, но никто по ней не ходил, потому что в замке, как говорили, было нечисто. Кто-то слышал, как по ночам оттуда раздаются крики и стоны, кто-то видел блуждающие огни в пустых оконных проемах, и все знали, что побывав там, можно навсегда лишиться душевного покоя. Пример тому – полоумный Мордехай, который захотел попытать там счастья, поискать клад. Вошел он туда молодым и здоровым, а вышел седым и больным, слова сказать не мог, только мычал и все показывал что-то на пальцах, чего разобрать никто не мог. Рэб Шмуэль, уж на что был ученый человек, получил образование в Вильне, но и он оказался бессилен. Так и превратился несчастный Мордехай из «вполне себе еврея» в городского дурачка.
– Там в подвалах ужас сколько золота и драгоценностей, – рассказывал Тарас, – но взять их не так-то просто, потому что их охраняют души мучителей – катов, грехи которых не дают им упокоиться. Они считают, что клад – это плата за то, что они поступали с людьми не по-христиански, и отдадут они его только тому, кто десять лет будет за них молиться.
– Это ж мы состаримся, пока их отмолим, – подумала вслух Оля.
– Но их можно обмануть, – успокоил ее Тарас. – Для этого нужно надеть маски чертей.
– А если просто намазать лицо дегтем или углем? – спросила Аня.
– Можно, – подумав, решил Тарас, – только ночью, чтобы никто не видел.
– Нас дома не отпустят, – вздохнула Аня.
– Тю, хто ж будэ просыты про це батька з матирью, – почему-то перешел на украинский язык Тарас, но все его поняли.
Порешили на том, что нужно идти в ночь пред Рождеством Богородицы, чтобы сама Матерь Божья споспешествовала их предприятию.
Эта ночь выдалась лунная, луна заглядывала в окно, похоже, приглашая к себе на улицу. Девочки сделали вид, что ложатся спать, поцеловали мать на сон грядущий, но не сомкнули глаз ни на минуту, они даже не раздевались, так одетые и лежали под одеялами, боясь пошевелиться, чтоб не дай Бог не скрипнула кровать. Как только звуки в доме затихли, они обулись и ловко вылезли в окно, помогая друг другу. В лунном свете сад был как заколдованный, деревья были как будто из серебра, и сквозь ветви проглядывали звезды. Вдруг одна звезда упала с глухим стуком и покатилась в кусты.
– Что это? – вздрогнула Аня.
– Не бойся, это только яблоко, – сказала Оля и потянула ее за руку к калитке.
На улице луны было еще больше. Она провожала беглянок задумчивым взглядом до самого Столба Богородицы, где их ждали Галя, Оксана и Тарас с Иваном. Они уже вымазали лица углем и выглядели как дикие кафры из книги «Капитан Сорвиголова». Из Оли и Ани тоже сделали диких. У Тараса был с собой керосиновый путейский фонарь и пузырек с крещенской святой водой на всякий случай.
– Ну, с Богом, – сказал он. Все перекрестились на статую Богородицы и пошли к замку.
Издалека он выглядел, как старый сундук, который долго пинали ногами, пока не сбили крышку, но чем ближе дети к нему приближались, тем величественней и страшнее он становился. Он глядел на мир пустыми проемами окон, и от этого взгляда становилось не по себе, как от взгляда покойника, которому забыли опустить веки. Он и был покойник, а покойников люди боятся, потому что думают, что те могут увлечь их за собой.
Главный вход за колоннадой был завален обломками крыши, но сбоку нашелся лаз, через который дети проникли в узкое помещение, пол которого был усыпан осколками цветного кафеля. Видимо, это был какой-то коридор. Сюда почти не проникал лунный свет, и Тарас зажег фонарь. Коридор вел в большой зал, заваленный грудами кирпича, деревянными балками, со стен свисали какие-то лохмотья, которые когда-то, может быть, были драгоценными гобеленами.
Оксана обо что-то споткнулась, нагнулась и подобрала голову какого-то древнего божества с рожками. Голова похабно ухмылялась и высовывала язык.
– Кинь, це мабуть бис, – сказал Тарас.
Широкая мраморная лестница вела наверх. Нетрудно было себе представить, как когда-то по ней поднимались господа и дамы под торжественные звуки полонеза, но сейчас по ней можно было только пробираться, настолько она была завалена всяким хламом. Наверху, за хорошо сохранившимися массивными деревянными дверями с дырками от ручек, был другой зал, еще больше первого. На его стенах сохранилась штукатурка под мрамор, в нишах маячили безголовые фигуры античных богов. На полу среди пыли и кусков штукатурки зияло черное пятно кострища.
Оксана нагнулась и достала из золы обугленную картофелину.
– Здесь кто-то был, вон картошку пекли. А говорят, никто сюда не ходит.
– Это могли быть и духи, – предположил Иван.
– Нет, это люди, духи могут питаться только телами мертвых младенцев и то раз в сто лет, – сказал Тарас тоном знатока.
Куча тряпья в углу вдруг зашевелилась, и из нее показалась голова собаки.
– Згинь, бисово отродье, – перекрестился Тарас и уже полез в карман за пузырьком со святой водой, но Галя узнала собаку.
– Так ведь то ж Кусайка с которой слепой пан Кодлубек ходит, нищий с базара, а еще он сидит под костелом.
– Так может и хозяин где-то здесь, – предположил Тарас.
– Может быть, никто ж не знает, где он живет, – сказала Галина. – Одни думают, что он ночует при костеле, другие – что в склепе на кладбище. Говорят, он прежде был камердинером у Любомирских, а как князь уехал за границу, то он с горя и ослеп.
Дети совсем было забыли, зачем пришли в замок, но Оля напомнила им, что нужно искать подземелье, где обычно прячут клады. Они то спускались вниз по узким лестницам, то натыкались на завал и возвращались. Но вот они увидели мерцание свечи в проломе стены, и осторожно заглянули туда. Посреди маленькой коморки стоял стол, вокруг которого сидели трое: пан Кодлубек, ксендз и старуха, укутанная дырявым клетчатым пледом. Они отрезали ломтики колбасы перочинным ножиком и ели, время от времени переговариваясь друг с другом по-польски.
Оля и Аня понимали по-польски, мать иногда читала им польские книжки, которые привезла с собой в Россию. Эти за столом говорили про то, что скоро, очень скоро придет настоящее время, что польские легионы разгромили красных на Висле и будут теперь гнать их до самого моря.
Ивану пыль попала в нос, он долго силился, чтобы не чихнуть, и, наконец, не выдержал. Взгляды поляков тут же обратились к пролому под потолком. В нем торчала кучка черномазых рожиц.
– Дъябли! – вскрикнула старуха и накрыла голову пледом.
– Дети, – сказал спокойно ксендз.
– Тикайте! – крикнул Тарас, и кладоискатели, то и дело, спотыкаясь и падая, кинулись искать выход.
Через полчаса Оля и Аня уже были дома. Мать так и не узнала, где они провели ночь, но когда она пришла утром их будить, то увидела вместо лиц дочерей две симпатичные физиономии негритянок.

19.

Газеты в городе не выходили, но люди и так знали, что происходит на фронте, «еврейский телеграф» действовал безотказно, а что знали евреи, то знали и все, потому что большинство этих всех были опять же евреи. Красная армия терпела одно поражение за другим. Меняли командиров, меняли тактику, но все это было как мертвому припарки. Большевики отступали с боями и несли большие потери, убитых и пленных считали на десятки тысяч.
Поляков в Ровно ждали со дня на день, говорили, что они уже совсем близко, но пока Ровно оставалось ничейным городом. Большевики со своими красными флагами и транспарантами куда-то исчезли, исчезли с улиц и евреи с красными бантами. Многие лавки закрылись, но перебоев с продовольствием не было. Невозмутимые селяне все еще везли в город свои продукты. Какой-то глубинный муравьиный инстинкт каждое воскресенье гнал их в город на ярмарку. За своими возами и мешками они чувствовали себя как за крепостной стеной и только ухмылялись в прокуренные усы:
– Що мы полякив нэ бачилы.
А между тем по городу ходили самые страшные истории про зверства поляков. Рассказывали, как они зашили раненому солдату в живот живого кота, как они выжигали звезды на спинах пленных, как снимали кожу с живой комсомолки.
В школе воцарилась какая-то наряженная тишина, даже самые отчаянные сорванцы стали тише воды ниже травы. Коля Ковальчук уж на что заводила, а и тот сник, отвел в сторону Кшиштофа, единственного поляка в классе, взял его за пуговицу и зашептал:
– Слышь, Кшись, помнишь, я дразнил тебя: «Лях та кацап – чуже цап»», так это не я, это меня сосед Петро научил. А ты забудь и не обижайся.
Подружки уж не забегали запросто в дом к Марии, а встретив ее на улице, чинно спрашивали: «Пани Мария, можно мы сегодня вечером придем к вам поиграть с вашими девочками?»
А девочки спрашивали: «Мама, а что будет, когда придут «наши?» На что Мария отвечала: «Наши все дома», и это была чистая правда, потому что поезда не ходили, и охранять было нечего, и Василий сидел дома и чинил детям обувь, и все повторял; «Мастеровой голубчик, как боровой огурчик».
Поляки вошли в город с помпой. Впереди шел кавалерийский плутон с бело-красными прапорами, за ним пехота и легкая артиллерия, шли как на параде, стройные, подтянутые, с непроницаемыми плакатными лицами военного образца. Мария внимательно всматривалась в эти лица, нет ли тут кого-нибудь из братьев. Нет, братьев не было, они, должно быть, сражаются с большевиками где-то на других фронтах, может в Белоруссии, а может в Литве. Связи с ними давно не было, последнее письмо от Владислава она получила еще в Луге. Оно шло месяц через Копенгаген. В нем брат писал, что изыскивает возможность перевести ей ее долю денег, полученных от продажи земли, что брат Вацлав вступил в польский легион Пилсудского и воюет с русскими на стороне австрийцев. Про других братьев он ничего не сообщал, но все они, конечно, не прячутся по углам, а сражаются во славу Польши, ведь они Болесты, а, стало быть, молодцы.
Глядя на бравых польских легионеров она должна была испытывать радость, ведь она с детства мечтала о том времени, когда ее родина будет свободной, и свободу ей принесут не дипломаты на серебряном блюде, а вот такие геройские парни в конфедератках. Но сейчас, глядя на их непроницаемые лица, пыльные мундиры и разбитые сапоги, она почему-то не испытывала радости, ей было жалко этих ребят, которые попали в военную мясорубку, и неизвестно кто из них вернется домой и скажет отцу с матерью: «Я воплотил вашу мечту, Польша стала свободной и сильной». Война не щадит ни того, кто хочет умереть за идею, ни тех, кто хочет жить. И горе тому, в чей дом она постучится.
На следующий день в дом к Марии постучался элегантный польский офицер. Он лихо отдал честь, блеснув перстнем с бриллиантами, представился: «Майор Мечислав Сколимовский», и сразу же перешел на доверительный тон.
– Прошу простить меня за вторжение, но мы очень нуждаемся в сотрудничестве с местным населением, а пани знает тут всех, и, конечно, в курсе, какие настроения имеют место в русской и украинской общинах. Мы начинаем великий поход на Киев, наша цель – Речь Посполитая от моря до моря, и нам очень важно, чтобы у нас в тылу было спокойно.
– Вы вербуете меня в агенты?
– Боже сохрани, просто вы, как полька, не можете не сочувствовать нашей идее.
– Я вас, наверно, разочарую, но я здесь не успела обзавестись знакомствами, зеленщик и мясник – вот и весь мой круг общения.
– Но у вас русский муж, ваши дети ходят в русскую школу…
– Мой муж далек от политики, а одноклассники моих дочерей ничего не замышляют против Войска польского.
– А их родители?
– Ни с одним из них я не знакома.
– Очень жаль, что вы не хотите с нами сотрудничать. Я, признаться, не ожидал, что все так сложится. Ваш муж остался без работы, мы могли бы помочь найти ему работу на железной дороге.
– Благодарю вас, но мы как-нибудь и сами справимся.
Майор откозырял и молча покинул дом.
В городе начались аресты. Искали большевиков, а брали евреев. Их сажали в фурманки и везли куда-то в холмы, говорили, что на работы, но с этих работ никто не возвращался. Так было всегда, поляки лупили русских, русские – поляков, украинцы  с переменным успехом воевали и с теми, и с другими, и все, во все времена, потрошили евреев.
Наводками занималась некая группа гражданских активистов во главе с ксендзом, в нее входили и слепой пан Кодлубек, который сменил свои нищенские лохмотья на поношенный мундир, и пожилая дама, которую дети видели в замке, она же прислуга в доме аптекаря, пани Ядвига.
Она-то, скорей всего, и донесла в комендатуру на Василия, за то, что он якобы сочувствовал большевикам. Ее часто видели на улице Теплой, хотя никаких дел у нее тут не было, просто ходила кругами возле дома и что-то высматривала. Василий иногда приглашал к себе кого-нибудь из коллег-охранников на рюмку водки. Вот это, видимо, и показалось ей подозрительным.
Василия задержал патруль на улице, когда он пошел в лавку за табаком. Полковник из контрразведки, дефензивы по-польски, долго и нудно расспрашивал его о том, с какого года он состоит в партии большевиков, с каким заданием он был заслан в Ровно из Москвы, и кто кроме него еще входит в диверсионную группу, которая действует в тылу польской армии. Василий прошел школу немецкого плена, и знал, что горячность в общении с контрразведкой ни к чему хорошему не приведет. Его могут просто вывести во двор и расстрелять, и потому старался отвечать спокойно и терпеливо объяснять, что в партии большевиков никогда не состоял, а в Ровно приехал с семьей, потому что в Москве сейчас нет подходящей работы и голодно, что ни о какой диверсионной группе он не знает. Полковник одобрительно кивал и опять задавал те же вопросы, но уже другими словами. Допрос длился больше часа, а потом Василию было сказано, что он арестован по подозрению в участии в диверсионной группе, целью которой было нарушение железнодорожного сообщения на участке Ровно – Шепетовка, и что его дело будет передано в военный трибунал.
Мария узнала об аресте мужа от майора Сколимовского, который, то ли все еще пытался склонить ее к сотрудничеству с новой властью, то ли просто решил приударить за красивой полькой, а для начала расположить ее к себе. Он же проводил ее в комендатуру к полковнику.
– Вы, конечно, пришли нас убеждать, что ваш муж ни в чем не виновен, – начал с ходу полковник. – Не буду с вами спорить, суд разберется.
– Я требую, чтобы вы немедленно освободили моего мужа.
– На каком основании?
– Мой брат, Вацлав Болеста, служит у Пилсудского.
– Мы все служим у Пилсудского. Чем так прославился ваш брат, что мы из уважения к нему должны освободить из-под стражи человека, подозреваемого в преступлении. Кто он такой, этот ваш брат?
– Муха, – выпалила Мария первое, что пришло ей в голову.
Полковник пришел в замешательство, судя по произношению, он был родом из Познани, но и до него доходили слухи о короле криминального мира из Варшавы, польском Робин Гуде, который, по слухам, финансировал освободительное движение. Сколимовский склонился к нему и что-то шепнул на ухо.
– Ну, хорошо, – сказал он. – Завтра мы проведем дополнительное расследование, опросим свидетелей, и если ваш муж действительно не виноват…
– Нет, – сказала Мария. – Я уйду отсюда вместе с ним и сейчас.
Она решила играть ва-банк до конца, не дать полковнику опомниться и перейти в контрнаступление, и это сработало. Сколимовский снова шепнул что-то на ухо начальнику, и тот махнул рукой в сторону двери, давая понять, что разговор окончен.
– Пойдемте, пани Мария, Василия Петровича сейчас к вам доставят, – сказал майор.
Они сидели в коридоре комендатуры и ждали. Сколимовский достал сигару и закурил.
– А насчет того, что ваш брат – Муха вы правду сказали?
– Да.
– Лжете.
– Почему вы так думаете?
– Потому что Муха – это я.
Василия отпустили, но наблюдение за домом не сняли. Кроме пани Ядвиги, которая по-прежнему околачивалась на улице Теплой, появился еще и рыжий мальчик Ицик, который вдруг зачастил к Марии за милостыней. Девочкам очень нравилось, что он такой рыжий, и они за глаза называли его Ржавчиной. Они угощали его то яблоком, то бутербродом с гусиным смальцем и с умилением смотрели, как он ест, деликатно оттопыривая мизинчик, и вообще он вел себя чинно и с достоинством, и, если бы он не совал свой длинный нос во все комнаты, можно было подумать, что он не шпион, а отпрыск благородной еврейской фамилии. Каждый приход Ицика был для них маленьким событием, они пытались вовлечь его в свои игры, но он, покончив с угощением, всегда уходил.
Девочки скучали, школьников раньше времени распустили на каникулы, и их друзья уехали в деревню к родственникам. Ходили слухи, что в городе русских школ больше не будет, а будут только украинские и польские. Украинского языка девочки не знали, а по-польски знали только детские стишки и скороговорки. Могли поговорить минут десять, но на большее им не хватало слов.
Василий изнемогал от безделья и все чаще прикладывался к бутылке. Ходит с утра мрачный по дому, и все ему не нравится: и то, что третий день яичница на завтрак, и картина в столовой какая-то мрачная, и погода за окном – опять парит, как пить дать к дождю. А выпьет пару рюмок водки и повеселеет, и снова приговаривает свое «мастеровой голубчик, как паровой огурчик».
В городе стали продавать польские газеты. Василий посылал за ними  на станцию Ицика, и Мария читала ему все, что касается России. А писали все больше про поражения Красной Армии, про голод, холод и массовые расстрелы в большевицком аду. После таких новостей Василий доставал бутылку, выпивал полный стакан и шел в сад «расстраиваться», как говорила Мария.
Однажды мальчик вместе с газетой принес плохую весть.
– Тикайте из города, за вами следят.
– Кто?
– Я слежу. Мне велено докладывать все, о чем у вас говорят, иначе расстреляют отца. Он в тюрьме, его взяли за то, что в нашем доме жил комиссар.
– Тут все за всеми следят.
– Пан Прокопенко написал на вас донос.
– Откуда знаешь?
– Пан майор сказал.
Мария не удивилась, когда Василий пересказал ей свой разговор с мальчишкой.
– Этот еврейчик умные вещи говорит, надо съезжать из этого города, нам здесь покоя не будет, – высказала она вслух то, о чем в последнее время только и думала.
– Но все пути в Россию перекрыты.
– Зачем нам туда? Чтобы большевики тебя расстреляли как царского офицера или чтобы наши дети умерли с голоду? Нет, Вася, если уж мы оказались в Польше, то надо устроиться поближе к своим, в Острове или в Коморо;во.
– Тебе виднее, – сказал Василий, выпил свой горький стакан и пошел «расстраиваться» в сад.

20.

Из Немчиновки Лаврентьевы переехали в Москву, а оттуда в Саратов. Леночке хотелось пожить на берегах Волги. Атмосфера провинциального города была ей близка и понятна. Конечно, Саратов не был захолустьем вроде Киржача, где все друг друга знали, но люди здесь никуда не спешили, говорили медленно, словно бы даже с ленцой, но главное, здесь не стреляли по ночам. Алексей с неохотой согласился на переезд, мать все еще пыталась приохотить его к делу, которого по сути уже не было. Он втолковывал ей, что большевики реквизируют все ее капиталы и все имущество, но она упорно не хотела в это верить.
– Ты говоришь странные вещи, Алеша, если пролетарии станут хозяевами фабрик, заводов и железных дорог, то кто же там будет работать?
– Сами они и будут работать.
– Но хозяин должен работать головой, а не руками, иначе все его предприятие пойдет прахом.
– Наймут управляющих – немцев, американцев, и они все сделают не хуже вас.
Эти бесконечные разговоры утомляли Лаврентьева даже больше, чем влюбленные взгляды Леночки. Он почти физически ощущал, как бесконечная нежность, которой они были пронизаны, разрушает его сущность. Да, он, конечно, виноват перед этим ангельским созданием, но никто не может обвинить его в неделикатности по отношению к ней. «Миллионы женщин счастливы в браке без любви, – мысленно оправдывал он себя, и тут же перечеркивал свои оправдания. – Но только не она, и подло было втягивать ее в свою игру».
Отвращение к себе было новым для него чувством. В жизни ему не раз приходилось врать, ловчить и даже жульничать по пустякам, но эти незначительные поступки никогда не оставляли следа в его душе. Это были мимолетные картинки в окне поезда, вот они были, и уже их нет, и тут же стерлись в памяти, а поезд идет в правильном направлении. Он считал себя все-таки благородным человеком, не способным на подлость. Женитьба на Леночке поколебала его уверенность в этом. Хотелось оставить сомнения, отвлечься, но размеренная провинциальная жизнь не представляла для этого возможностей, целыми днями он вынужден был находиться между двумя любовями, между матерью и Леночкой, как между Сциллой и Харибдой.
Конечно, можно было пойти в ресторан, в театр, в кафешантан, но любую отлучку из дома нужно было как-то объяснить. Сказать правду было невозможно, а врать не хотелось, и тогда он решил, что нужно как можно скорее возвращаться в Москву.
В Москве Лаврентьевы сняли уютную квартиру в купеческом доме на Божедомке, напротив Александровского училища. Собственно, дом был уже не купеческий, купец со своим семейством куда-то сбежал, оставив дом на попечение дворника, который и сдал молодоженам квартиру, а сам довольствовался дворницкой. Неподалеку был Екатерининский парк. Леночке очень хотелось как-нибудь там погулять, но она боялась выходить из дома одна, а Алексею было все некогда. В Москве он сразу же развил бурную деятельность на культурном фронте. С утра до ночи встречался с режиссерами, актерами и художниками, писал в газеты рецензии на постановки. Но постановок было мало, а газет и того меньше, и все-таки его статьи попали в поле зрения новой власти, его пригласили в Наркомпрос и  предложили работу в театральном отделе.
Чиновник, который с ним беседовал, походил скорее на художника, нежели на комиссара, никаких кожанок и галифе, а бархатная блуза и клетчатый шерстяной шарф, прихотливо замотанный вокруг шеи.
– Мне понравилась ваша статья о пролетарской культуре. Чувствуется, что вы увлечены революционными формами, но вы вот пишете, что новые люди искусства сметут всю заваль, которая накапливалась на театральной сцене веками. Мне кажется, что тут вы не правы, а как же Шекспир, Гоголь, Островский?
– Пролетарский театр родит новых Шекспиров.
– Будем надеяться, но старое, по-моему, рано списывать.
– Народ сам разберется, что ему нужно.
– Вот именно. Так что давайте пестовать ростки будущего, не вырубая вековые деревья. Я хочу вам предложить место в театральном отделе, а точнее в репертуарной секции. Оклад небольшой, но вы можете рассчитывать на нашу столовую и продуктовый паек. Согласны?
Лаврентьев с радостью принял предложение. Теперь ему не нужно было отводить взгляд, когда Леночка с виноватой улыбкой встречала его за полночь после очередного загула, как будто это она провинилась тем, что весь вечер ждала и переживала, не случилось ли чего-нибудь с ним, ведь в городе так неспокойно.
Теперь он мог по работе уехать в Петроград или в Нижний на неделю с чистой совестью, и не нужно было врать про обстоятельства, которые его задержали, потому что настоящих обстоятельств было теперь сколько угодно.
Леночка была беременна на седьмом месяце. Врач рекомендовал ей больше гулять, но она боялась выходить из дома, в подворотнях могли прятаться беспризорники, воры и бандиты, которым ничего не стоило пырнуть человека ножом ради горжетки или пары перчаток. Выходила она только в лавку, чтобы отоварить хлебные карточки. Зато она много читала и писала длинные письма тете Миле в Киржач, в которых описывала московскую жизнь, но не настоящую, о которой она, в общем, не знала, а ту, что рождалась в ее воображении из разговоров в очереди за хлебом. А еще она писала короткие письма свекрови, потому что обещала ей писать, и Марии в Ровно, потому что очень скучала по ней и по детям. Ответы от Марии приходили редко, и потому Леночка решила, что жизнь в Ровно не так хороша, как казалось поначалу, а потом ответы и вовсе перестали приходить.
В одном из своих писем свекровь написала, что Раздорский арестован за то, что якобы готовил мятеж против большевиков. А у его жены Леры отец умер от разрыва сердца, когда реквизировали его пароходы. Она была в отчаянии и хотела покончить жизнь самоубийством, вскрыла себе вены, но в последний момент ее спас полотер, который обходил богатые дома в поисках работы. Сейчас она в больнице и вроде бы идет на поправку, но ни с кем не разговаривает и отказывается от еды.
Когда Лаврентьев узнал об этом, он очень расстроился.
– Идиоты, чем им помешал Раздорский, он же не опасный, его игры в террор нельзя принимать в серьез.
– Тебе надо поехать в Саратов и со всем этим разобраться, – сказала Леночка. – Ты же член правительства, к твоему мнению должны прислушаться.
– Если ты думаешь, что репертуарная комиссия что-то значит для губернского ЧК, то очень ошибаешься. У них там свой репертуар.
– Надо помочь Лере, ей сейчас очень тяжело.
– Ты права, друзей нельзя оставлять в беде, завтра же оформлю командировку в Саратов.
Но ни завтра, ни послезавтра, ни даже через неделю ему не удалось выбраться в Саратов, все что-то мешало, то совещание у наркома, то съезд пролетарских драматургов, то встреча с американским писателем, а когда он наконец туда приехал, то уже не нужно было идти в местное ЧК – Раздорского расстреляли.
Из командировки Лаврентьев вернулся не один, с ним была Лера. Она сильно похудела, под глазами у нее обозначились коричневые круги, от чего она стала похожей на киноактрису в роли кокаинистки. Она стояла на пороге, робко жалась к плечу Лаврентьева и часто моргала, похоже хотела заплакать, и весь ее облик как будто говорил: «Ну, простите меня за то, что я осталась жива». Леночка обняла ее и повела пить чай, а потом уложила спать.
Лаврентьев пытался что-то объяснить Леночке:
– Ты понимаешь, друзей ведь нельзя оставлять в беде. Ей сейчас так тяжело, она лишилась сразу двух самых близких людей…
– Ты очень правильно сделал Алеша, что привез ее к нам, пусть поживет у нас, пока не придет в себя, – сказала Леночка.
Лера довольно быстро приходила в себя. Ей нужно было хорошо питаться, и Лаврентьев старался достать для нее что-нибудь повкуснее – колбасу, сыр, балык. Всю эту снедь он выменивал у спекулянтов за серебряные столовые приборы, подаренные матерью. Леночка водила Леру гулять в Екатерининский сад, вдвоем было не так страшно выходить на улицу. Она читала ей вслух, потому что сама Лера читать не могла: как только она брала в руки книгу, слезы застилали ей глаза, потому что, как она сама признавалась Леночке, на нее тут же накатывало ощущение беспросветного одиночества.
Лаврентьев стал чаще бывать дома и охотней рассказывать о том, что происходит в театральном мире. А там происходили удивительные вещи. Мейерхольд пытался разрушить, казалось бы, незыблемую систему Станиславского.
– Вы понимаете, у него все не от ума, не от заранее заданного образа, а от физического состояния актера, от движения, от жеста, – говорил Лаврентьев с восторгом в голосе, как мальчик, который впервые видел фейерверк на ярмарке.
– Это как же? – удивлялась Лера.
– Объясню на примере. Вот, скажем, человек увидел собаку, испугался и побежал. Это по Станиславскому, человек побежал оттого, что понял, что от собаки исходит опасность. А у Мейерхольда совсем иначе, у него человек сначала побежал, и только потом понял, почему он бежит.
– Довольно спорно, – сомневалась Лера. – Я, например, могу в точности сказать, почему я бегу от собаки – я бегу, потому что она может меня укусить, а если вместо собаки будет кошка, я не побегу.
– Я тоже так думал, пока не увидел его постановки. Это, черт возьми, убеждает, это настоящая революция в театре.
– Ах, как бы мне хотелось увидеть это собственными глазами!
– Завтра у него в театре, кажется, идет «Мистерия Буфф», можно сходить. Жаль, что Леночка сейчас не в таком состоянии, чтобы ходить по театрам, а то мы бы могли идти втроем.
Леночке действительно было не до театра. Ее беременность протекала тяжело, приступы тошноты то и дело сменялись приступами раздражительности, но она, наверно, пошла бы в театр, предложи ей Лаврентьев, тем более, что театр Мейерхольда находился совсем рядом, на Садовой, но он не предложил.
С тех пор Лаврентьев и Лера ходили в театр чуть ли не каждый вечер. Они пересмотрели все спектакли, которые шли в Москве, и горячо спорили, кто из режиссеров более революционен, Мейерхольд или Таиров. Леночка им немного завидовала, но понимала, что ей сейчас лучше побыть дома, и только когда друзья собрались в Большой, она пожалела, что ее не пригласили составить им компанию, ей так хотелось послушать Собинова.
Из театра они всегда возвращались поздно и почти всегда в приподнятом настроении, иногда Леночке даже казалось, что они немного пьяны. Но чего не вообразишь, когда тебя бросает то в жар, то в холод, и все вокруг теряет реальность, кроме того загадочного существа, которое уже по-хозяйски ведет себя в твоем теле.
Леночка решила, что пора показаться врачу, чтобы развеять все свои страхи и сомнения, и Лаврентьев повез ее к известному специалисту по женским болезням, доктору Блувштейну в Сокольники. В приемной у врача было много народу, а Лаврентьев не мог долго ждать, через час он должен был присутствовать на совещании у Луначарского, и он уехал, пообещав заехать за ней, как только совещание закончится.
Но буквально через пять минут после его отъезда, ассистентка Блувштейна вышла в приемную и сказала, что на сегодня прием закончен, потому как доктор должен уехать к роженице, у которой тяжелый случай. Ждать мужа, который неизвестно когда еще приедет, ведь совещание у наркома могло продлиться и час, и два, а то и больше, уже не было смысла, и Леночка, оставив для него записку у прислуги, поехала домой на извозчике.
Лера имела обыкновение днем спать, и чтобы ее не потревожить, Леночка открыла дверь в квартиру своим ключом. Еще в прихожей она услышала стоны и вскрикивания, доносившиеся из гостиной. Она подумала, что у Леры опять начался истерический припадок. С ней такое случалось часто, особенно в первые дни после ее приезда в Москву. Леночка, не долго думая, вбежала в комнату. Картина, которую она увидела, привела ее в оцепенение.
Лера лежала на столе под абажуром, разведя в стороны голые ноги, как в кресле у гинеколога, и постанывала от удовольствия, а Лаврентьев в пиджаке со спущенными штанами, усердно тряс голым задом. Он услышал, как скрипнула дверь в гостиную, обернулся, увидел растерянную Леночку, приложил палец к губам, и продолжал свое дело. Наконец Лера вскрикнула, и по ее телу прошла мощная судорога. Лаврентьев деловито подтянул брюки, застегнул ремень и сказал Леночке, которая все еще не могла сдвинуться с места, и так и стояла в пальто и ботиках, как вошла с улицы.
– Прости Лена, но это было совершенно необходимо. Лера хотела покончить жизнь самоубийством, ей просто необходим был физиологический стресс, и я решился пойти на это только ради дружбы.
Лера, не спеша, как бы нехотя, слезла со стола и стала приводить в порядок свою одежду. Судя по ее спокойной, блаженной физиономии, физиологический стресс пошел ей на пользу.
– Да, – сказала Леночка, – конечно, мы ведь не должны оставлять друзей в беде.
Лаврентьев еще что-то говорил о буржуазной морали, о раскрепощении женщины в новом обществе, о свободной любви, но Леночка его не слушала и не слышала, в тот же день она собрала свои вещи, любимую книгу стихов Надсона, и уехала в Киржач. А через месяц она родила девочку. Ребенок был слабенький, недоношенный и прожил всего неделю.

21.

В Острове, куда Мария привезла свою семью, почти ничего не изменилось с тех пор, как они ухали в Россию, только на смену русским вывескам пришли польские, вместо «Парикмахеръ Михалик» теперь был «Fryzjer Michalik», был «Мясникъ», а стал «Rzeznik»,  вот и все. Ратуша была украшена бело-красными флагами, возле костела толпился народ, вечерняя месса только что закончилась, а вход в православную церковь Александра Невского был заколочен досками крест-накрест, в городе уже не было русских.
– Смотри, смотри, – толкала в бок сестру Оля, – улица Театральная, значит, здесь есть театр.
– И улицы тут вымощены, не то, что в Ровно, можно даже в дождь ходить без этих противных галош, – заметила Аня.
По сути, Остров был такой же захолустной дырой, как Ровно или Киржач, но детям хотелось видеть перемены к лучшему, и они подмечали все, что хоть как-то соответствовало их ожиданиям.
Они были рады, что их путешествие наконец подошло к концу, добираться из Ровно до Острова в военное время было не так просто, до Львова ехали на извозчичьей фурманке, прикрытой  плахтами, оттуда поездом до Варшавы. Когда они прибыли в Варшаву, оказалось, что поезд на Белосток, который останавливался в Острове, уже ушел, и им пришлось ночевать на вокзале. Девочкам хоть бы что, они пристроились на лавках в зале ожидания, положили под головы пальтишки и уснули как убитые, а Василий «расстроился», и Марии пришлось купить ему в буфете «мерзавчик» зубровки.
Они ехали в неизвестность, последнее письмо от Владислава пришло еще в конце войны. Письмо было отправлено почему-то из Копенгагена, но в нем он писал, что живет в Острове, в большом красном доме на улице Почтовой. С тех пор многое изменилось и в жизни Марии, и наверно в жизни брата, может он уже переехал в Варшаву или в  Копенгаген, но на всякий случай перед отъездом из Ровно она написала ему на адрес, который ей был известен.
Он получил это письмо и очень жалел, что в нем она не сообщила, когда ее ждать. Он бы встретил ее в Варшаве. Ну что уж теперь сожалеть, главное, что они добрались, живы и здоровы. Он был искренне рад сестре, с которой уж и не чаял встретиться, потому что знал, что происходит там, в большевистской России не только из газет, но и со слов очевидцев, поляков, которые смогли вырваться из этого красного ада. Но не меньше его радовалась приезду гостей его жена Ирена.
Эта живая, румяная блондинка сразу же бросилась развлекать девочек, показывать им модные журналы, угощать их маленькими пирожными и какао, примерять на них свои шляпки. Они сразу же придумали для нее прозвище, они всегда придумывали прозвища для тех, кто им нравился. Теперь она стала для них Яблочком. Спроси их, почему Яблочком, у них, скорей всего, не было бы ответа, просто им так показалось и все.
Судя по количеству шляпок и обстановке в доме, Владислав преуспевал, мебель у него была хоть и разномастная, но дорогая, старинная, с едва уловимым запахом старого дерева или скипидара, а может это был запах спрессованного времени. Среди буфетов и комодов в стиле ампир и рококо она увидела и отцовский письменный стол.
– Выкупил у одного еврея, – сказал Владислав. – Все-таки память. Кстати, там, в верхнем ящике, есть что-то для тебя.
В ящике оказались какие-то бумаги с гербами и печатями.
– Что это? – спросила Мария.
– Это твоя доля от продажи отцовской земли. Я подумал, что ценные бумаги сейчас надежней денег. Здесь акции «Веделя», «Цегельского», «Сименса». Сейчас промышленность пойдет в гору, можешь на них хорошо наварить.
– Ты всегда знал толк в таких делах. Хорошо зарабатываешь?
– Не жалуюсь. После войны открылось много дел о наследстве, люди как вороны, слетаются на имущество погибших. Не в здешнем болоте, конечно, у меня контора в Ломже, думаю открыть еще одну в Варшаве.
– Ну, а наши парни, как они устроились?
– Чесик служит инженером на военном заводе в Познани. Женился. У него все хорошо. Сташек пошел по военной части, воюет где-то на Востоке, получил офицерский чин, после того как его работодатель уехал в Америку, он так и не смог найти место бухгалтера. Иероним стал коммивояжером во Франции, торгует галантереей.
– А Вацек, наш герой? Свободная родина оценила его героизм?
– Оценила, – сразу как-то помрачнел Владислав. – Пилсудский наградил его крестом Virtuti Militari, но уже после того, как он потерял руку, там, в Галиции, где он воевал в польских легионах на стороне австрийцев. Теперь он однорукий, как наш отец. Он живет тут недалеко, в Коморово, возле Столыпинского штаба, где теперь школа подхорунжих Войска Польского. Злой как черт, я хотел дать ему денег на протез, так он меня выгнал. Сказал: «Пока я там, на войне, за вас кровь проливал, вы в тылу капиталы наживали. Таким как ты и при русских неплохо жилось, и при немцах, и при новой власти, потому что говно не тонет.
– Я схожу к нему.
– Он и тебя прогонит, он не простил тебе твоего замужества, злой, как собака.
– Посмотрим.
Все наперебой говорили друг с другом и не могли наговориться, даже дети что-то лопотали по-польски, и только Василий не находил себе места, то сядет на диван, то подойдет к окну, то возьмет какую-нибудь безделушку с комода, повертит ее в руках и поставит на место. Он с трудом понимал, о чем говорят, а когда начинали тараторить женщины, речь и вовсе становилась непонятной, сплошное п-ш-ш-ч. Он чувствовал себя чужим в этой компании поляков.
– Знаешь, Маняша, я, пожалуй, выпью рюмочку и сосну часок. Уж больно я вымотался за день, – сказал он потихоньку жене.
Но Владислав услышал его слова и сразу понял, в чем дело.
– Извини, Василий, что мы тут все болтаем по-польски, – он сразу же перешел на русский язык, – это мы от радости. Сначала пообедаем, выпьем как следует за встречу, а потом уж можно и «на боковую», как у вас говорят. Ты предпочитаешь коньяк или водку?
Обедали на майсенском фарфоре. Владислав приобрел его по случаю у еврея-дантиста, который собирался к брату-гинекологу в Америку и боялся, что фарфор побьется в дороге. Но кушанья, которыми Яблочко угощала гостей, были такими необычными и даже смешными. Девочки то и дело переглядывались, толкали друг друга локтями в бок и с трудом сдерживали смех.
Селедка была почему-то не соленая, а кисловатая и в сметане, «зупа помидорова» оказалась густым теплым томатным соком, а вареники были начинены не вишней и даже не творогом, а картошкой с луком и шкварками, и назывались почему-то пир;гами. К мясу предлагалось варенье, а на десерт был не компот и не кисель, а сыр с медом.
Василий отдал должное старке и сразу повеселел. За столом все говорили по-русски, и даже когда кто-нибудь переходил на польский, он все понимал.
Владислав уговаривал Марию пожить у него хотя бы месяц, осмотреться, подыскать хорошую квартиру. За деньги от продажи акций, можно было в Острове купить дом, но он не рекомендовал это делать.
– Дом привяжет тебя к этому захолустью навсегда, а тебе скоро станет здесь тесно. Кстати, какие у тебя планы на будущее?
– Я пока не думала об этом всерьез. Мне кажется, что я все время убегаю от пожара, а он меня догоняет. Хотелось бы, наконец, пожить спокойно, поставить на ноги детей.
– А Василий? Чем он намерен здесь заниматься?
– Он военный.
– Ну, военных у нас в Польше и без него хватает. У него есть какая-нибудь гражданская профессия?
– Его отец всю жизнь шил обувь, и его научил этому ремеслу.
– Это хорошо, можно открыть обувную мастерскую.
– Это вряд ли, мне кажется, он стесняется своего ремесла. Он считает, что офицеру не подобает шить сапоги. Он отважный и решительный человек, когда нужно драться, но в мирное время он сущий ребенок, скучает, капризничает. Он не знает, сколько что стоит, и не хочет знать, и обижается, когда говоришь ему, что хлеб подорожал или что девочкам к зиме нужно купить новые пальто, словно я ставлю это ему в вину.
– Нужно, чтобы он сам принял решение, мужчины не любят, когда за них решают, что им делать, если это, конечно, настоящие мужчины, а не прирожденные подкаблучники. Давай поручим это Иренке, она вертит мной, как хочет, и делает это так, что мне ничуть не обидно.
На следующий, день, когда Василий вышел утром в переднюю, чтобы покурить, он увидел, как Ирена бросает в корзину старые сапоги, ботинки, туфли.
– Что вы делаете? – спросил он в недоумении.
– Да вот хочу выбросить всю эту рвань. Отнесу в костел, может нищие возьмут.
Василий взял в руки ботинок, повертел, взял сапожок, он был почти новый, только каблук немного стесался.
– Оставьте все, я посмотрю, что с этим можно сделать.
Сапожный инструмент он всегда возил с собой, а также дратву и гвозди, на всякий случай, и вот такой случай подвернулся. Весь день он возился с обувью: кроил, клеил, прибивал и при этом что-то мурлыкал себе под нос. Он так увлекся, что Ирене дважды пришлось его звать к обеду. К вечеру все было готово, из десяти пар обуви Василий оставил три – две пары ботинок и женские туфельки. Они были как новенькие, свежие, аккуратные, хоть снова ставь на полку в обувном магазине.
– Да вы просто чародей! – восхитилась Ирена и тут же стала примерять туфли. – Скрывать такой талант просто преступление.
Она и не скрывала, и вскоре к Василию уже стояла очередь из желающих привести свою обувь в порядок. Сначала это были друзья Ирены, потом знакомые, потом знакомые знакомых и вовсе чужие люди. Молва о том, что в городе появился мастер, который может воскрешать даже совсем убитые башмаки, распространялась со скоростью телеграфа.
Василий целыми днями был при деле и заметно повеселел. Владислав отдал ему под мастерскую сарай, он ходил туда как на работу и принимал посетителей с важностью доктора. И кто только к нему ни шел – и богатые горожане, и те, кто едва сводил концы с концами, и крестьяне из окрестных деревень, и военные, и даже евреи, кто побогаче, хотя обычно евреи предпочитали обращаться к своим. Однажды к нему пришел ксендз и поставил на верстак свои сапожищи из «чертовой кожи», в которых, судя по их состоянию, он два раза обошел земной шар. Василий покачал головой и взялся за работу, и пока он клеил и прибивал, ксендз сидел в углу и читал молитвенник. Он наверно успел дважды прочитать Евангелие от Матвея, прежде чем получил свои сапоги в лучшем виде. Он перекрестил их, надел и, ни слова не говоря, вышел вон.
– Сколько ты взял с него? – спросил Владислав, который случайно оказался свидетелем этой сцены.
– Нисколько.
– А он берет за все – и за венчание, и за крещение и, за отпевание, и правильно делает, потому что если человек ничего не спрашивает за свою работу, значит она и не стоит ничего. Возьми даже с бедного хоть что-то, хоть грош, иначе он не будет тебя уважать, а то еще и насмеется. Вот этот ксендз, я его знаю, теперь всем будет рассказывать, какие русские глупые, что не смеют даже денег спросить с поляка.
– Ты, наверно, прав, шурин, отец мне то же самое говорил, но я не разбираюсь в этих ваших злотых и не знаю, что сколько стоит.
– А ты найми человека, который бы в этом разбирался и принимал заказы и вел книгу расходов и доходов
– Так ему ведь тоже платить надо.
– Не думаю, что сестра будет брать с тебя за это плату, все равно ведь в один котел.
– Поговори с ней сам, я в таких делах ничего не смыслю.
Марию не нужно было уговаривать. Она была очень довольна тем, что муж наконец перестал «расстраиваться», она поставила в сарае столик и принимала заказы. Свободного времени у нее было сколько угодно, все заботы по дому брала на себя Ирена, которой помогала кухарка Божена. Мария была в положении, и золовка всячески старалась оградить ее от домашних хлопот.
– У тебя и без того много дел, нужно готовит детей в школу. Они много знают из физики и математики, но без польского языка им в школе им не обойтись, здесь и  литература другая, и история. Что они знают кроме «Мороз и солнце, день чудесный», Пушкин, конечно, писал прекрасные стихи, но здесь нужно знать Мицкевича, Словацкого, Пруса, Сенкевича и Ожешко. А историю начинать не от Рюриковичей, а от Болеслава Храброго. И потом тебе нужно больше гулять, возьми извозчика и поезжай с девочками в Коморово, им будет интересно увидеть твои родные места.
Коморово совсем не изменилось, да здесь и меняться было нечему, все те же печальные хаты, крытые соломой среди полей и перелесков, кирпичные корпуса Салтыковского штаба за частоколом мрачных елей и много-много бледно-голубого неба.
– А где жил папа? Где ты с ним танцевала на балу? – спрашивала Оля.
Она была явно разочарована тем, что увидела. Она-то себе представляла, что увидит дворец или хотя бы развалины дворца, где когда-то принцесса-мама танцевала с принцем-папой, а увидела скучные однообразные казармы.
Мария уже сожалела о том, что решила приехать сюда. Назад возврата нет. Все, что здесь было хорошего, они с Василием увезли с собой в своей памяти, а здесь осталась только печаль по прошедшей молодости, только призраки и тени былых надежд.
На территорию гарнизона их не пустили, у проходной стояли часовые с винтовками, которые слегка очумели при виде дамы с детьми, говорящими по-русски, они только и могли выговорить «не можна» и моргали глазами, похоже, собирались заплакать. Но детям туда уже не особенно и хотелось.
– Вон в том корпусе жил ваш папа, а там офицерское собрание, где у нас была свадьба, а венчались мы в той церкви, – наскоро объяснила Мария, и повела их в старинный княжеский парк, где когда-то во время прогулок учила Василия польским словам.
Парк зарос бурьяном, сквозь крошку красного кирпича в аллеях пробивалась молодая травка, в кронах, лип образовавших мрачные лабиринты, шла какая-то таинственная жизнь, которая давала о себе знать птичьими трелями, писком и скрежетом. Вдруг откуда-то издалека, может быть из соседнего леса, донеслось монотонное ку-ку-ку-ку, и девочки сразу же стали считать.
– Не делайте этого, – сказала им мать, – никогда ничего не загадывайте и ни на что не гадайте. Если предсказания не сбываются, то это чушь, а если сбываются, то вам скучно будет жить на белом свете.
– А ты, мама, когда-нибудь гадала? – спросила Аня.
– Гадать не гадала, но один ворон накаркал мне судьбу, какую врагу не пожелаешь.
– А как будет ворон по-польски?
– Крук.
– А мы теперь всегда будем жить в Польше?
– Хотелось бы, чтобы у вас был настоящий дом, куда можно было бы всегда возвращаться.
– Но мы же русские.
– Вы мои и божьи, а у Бога родина – весь мир.
– А у тебя был такой дом?
– Был, здесь недалеко за рощей.
– А ты его нам покажешь?
– Как-нибудь потом, а сейчас поедем в город, в кондитерскую к пану Томицкому есть пирожные и пить какао.
Они направились к выходу из парка, где их ждал извозчик, но в конце аллеи, на лужайке увидели странную человеческую фигуру. Погода стояла теплая, даже можно сказать жаркая, а человек был в плаще и в шляпе, как будто он пришел из другой действительности. Он стоял, облокотившись на ствол старой липы, и казался частью этого дерева до тех пор, пока не отделился от него и не пошел навстречу. Но и тут он не стал обычным человеком, потому что у него была только одна рука, а другую он не смог отделить от дерева, и она так и осталась сухой ветвью торчать в стволе.
– Вацек! – выдохнула Мария так, что получился крик, густой и жалобный, как стон.
Она положила руки ему на плечи и смотрела в глаза, будто хотела в них что-то прочитать, а он отводил взгляд, как нашкодивший мальчишка.
– Как ты узнал, что мы здесь?
– Сосед видел вас возле штаба.
– А почему ты так одет?
– Это самое лучшее, что у меня есть.
Марии хотелось спросить брата о чем-то важном и для нее, и для него, и ему хотелось того же, но вместо этого они обменивались ничего не значащими фразами, но вот Мария сняла руки с плеч брата и спросила:
– Что плохого тебе сделал Владек, зачем ты его выгнал?
– По глупости, не всем же быть такими умниками и ловкачами как он. Государство держится на нас, дураках, нам говорят: идите и стреляйте, и мы не просто идем, а норовим бежать наперегонки, и первый получает пулю, а если останется жив, то, может, какую-нибудь бляху на грудь. Сегодня они нам говорят: «Польша вас не забудет», а завтра они подружатся с русскими против немцев или англичан, и вспоминать о нас станет неприлично. В общем, Владеку передай мои извинения, а вы заходите как-нибудь в гости, только заранее предупредите, чтобы я прибрался в доме и приготовил что-нибудь получше сосисок с горошком.
Он как-то вымученно улыбнулся детям и, не прощаясь, пошел прочь.
– Это был наш дедушка? – спросила Оля. Она всегда первая приходила в себя после неожиданных ситуаций.
– С чего это ты взяла?
– Ты же сама рассказывала, что нашему дедушке оторвало руку на учениях.
– Дедушка давно умер, а это был ваш дядя Вацлав, он потерял руку на фронте.
Дядя Вацлав детям не понравился, он показался им злым и неприветливым, и от него разило табачищем, не то что дядя Владек, от которого всегда приятно пахло одеколоном и который что только ни делал, чтобы им угодить. Однажды он усадил их в свой автомобиль и повез в Ломжу. Вот это уж был настоящий город, с рыночной площадью окруженной красивыми, похожими на игрушечные домиками, с костелами, напоминавшими замки из детских книжек про рыцарей и принцесс, с красивыми магазинами, где чего только не продавалось.
Дядя зашел с девочками к ювелиру и купил им серебряные сережки. Оле с бирюзой, а Ане с рубинами, а потом он провел их в кафе и угостил мороженым с вареньем и лимонадом, а потом повел в парк и катал их на карусели. Вот это был праздник! Такого праздника у них никогда еще не было, и они подумали, что как хорошо быть богатым, иметь свой автомобиль и каждый день есть мороженое. Но тут ему вздумалось проверить их успехи в польском языке, и он сразу же потерял часть своего обаяния.
Язык давался им нелегко, то есть слов-то они уже знали много, но вот с произношением была беда. В русском языке не было четких границ между «о» и «а», можно было сказать «пашел» или «маи радители», а в польском это не допускалось. С другими буквами дела обстояли не лучше, в России можно было сказать «шупка» вместо «шубка», «булошная» вместо «булочная», «заец» вместо «заяц», а поляки произносили слова так, как они пишутся.
Потом дядя заехал в свою контору подписать какие-то бумаги, а девочек поручил секретарю пану Ми;халу. Тот выложил перед ними журналы и угостил их чаем с имбирным печеньем.
В общем, день бы совсем удался, если бы не случай, который произошел после того, как дядя закончил свои дела и собрался везти детей домой.
Полицейские перекрыли движение на улице и оттеснили прохожих на тротуар, а на мостовой появилась колонна оборванных людей, которую сопровождали солдаты с винтовками. «Пленных гонят», – сказал кто-то рядом с девочками.
Одеты пленные были в грязное тряпье, на ногах у них были рваные опорки, а некоторые из них были и вовсе в обмотках, все они были небритые и какие-то закопченные, точно только вышли из пекла, впрочем, так оно наверно и было. Шли они молча и старались не смотреть по сторонам, и вдруг один пожилой, в телогрейке, из которой торчали клоки ваты, повернулся к молодому с проваленными щеками и сказал: «Пить хоцца», сказал тихо, почти шепотом, но Аня, которая стояла у самого края тротуара услышала и сказала, а потом и выкрикнула: «Наши!», и тут же получила локтем в бок от сестры: «Тише ты». Но тот, что был в телогрейке, уже заметил их, улыбнулся, достал из кармана бумажный шарик и кинул к их ногам, за что получил прикладом в спину от конвоира.
Когда колонна пленных прошла и зеваки разошлись, Аня, оглядевшись по сторонам, подняла шарик и развернула его. На мятом клочке бумаги крупными печатными буквами было написано: «Село Горелово. Марфе Лукиничне. Мама, я живой». Она показала записку дяде, тот повертел ее в руках и задумчиво сказал:
– Хотя бы знать, какая губерния.
– Из Польши не дойдет, но можно попробовать отправить через Копенгаген, там у меня друг, только куда, губернию-то он не указал, а сел с таким названием в России много.
– Ну, хоть попробуем, дядечка Владек, из Копенгагена-то уж точно дойдет.
– Хорошо, – сказал дядя, завтра отправлю это письмо, и у Ани сразу отлегло от сердца, и весь вечер она улыбалось загадочно, как бы внутрь себя, а когда наконец разделась и легла в постель, спросила сестру:
– А где этот Копенгаген?
 – На луне, – сказала Оля и отвернулась к стенке.

22.

Польское лето, которое так красиво началось, заканчивалось для девочек довольно грустно. Дядя Владек уехал по делам в Берлин и взял с собой Яблочко, а мать с отцом занимались своей мастерской и одновременно подыскивали новое жилье для семьи. В доме дяди было удобно, но они не хотели стеснять хозяев. А девочки сидели дома, учили польский язык, чтоб не ударить в грязь лицом в школе. Перечитали «Пана Тадеуша» Мицкевича в оригинале, «Марту» Элизы Ожешко, но больше всего им понравился маленький рассказ Болеслава Пруса «Фонарщик на маяке» о старике, который умер от тоски по родине. Им казалось, что это про них, особенно после того, как Яблочко уехала с мужем в Берлин. Мать не разрешала им уходить далеко от дома, только напротив, в кондитерскую Томицкого и то не чаще двух раз в неделю. «А то растолстеете, и вас в школе будут дразнить «пончиками», – говорила им мать. – У нас в гимназии одну девочку так и звали, и что она бедная только не делала, чтобы похудеть, и в результате превратилась в живые мощи, и тогда ее стали называть «скелетом пончика».
Нет, они не хотели, чтобы в школе их дразнили, старались усвоить все местные обычаи: делать книксен перед школьным начальством, говорить «извините», «пожалуйста» и «будьте любезны», не забывая при этом добавлять «пан» или «пани», когда обращаешься к старшим.
Директору школы, пухлому человечку в темном сюртуке с галстуком-бабочкой, очень понравилось, как они себя вели в его присутствии, когда Мария привела их записывать в школу. Он то снимал пенсне, то надевал, и всякий раз, когда он его надевал, он улыбался, и его улыбка казалась частью этого пенсне, без которой оно просто не может держаться на носу.
– Прекрасно, прекрасно, – повторял он, – сразу чувствуется воспитание, сразу видна порода. А ведь я знал вашего дедушку, вот уж был настоящий шляхтич, белая кость, не то что этот хам Стахура, который засел в лесничестве и торгует исподтишка лесом налево и направо. Я всегда сочувствовал простым людям, но как говорится, «Нех беньдже хлоп хамем на веки векув. Амен» или по-русски «Всяк сверчок знай свой шесток». Я рад, что племянницы уважаемого пана адвоката будут у нас учиться. Надеюсь, что с нашей помощью вы станете настоящими польскими паннами.
Насчет того, чтобы стать настоящими паннами, девочки как-то не думали, но они с нетерпением ждали дня, когда можно будет пойти в школу, где надеялись найти новых друзей. И вот, наконец, этот день настал. Ученики и их родители собрались возле школы, чтобы послушать приветственную речь директора. Она была выдержана в патриотических тонах, и чего там только не было – и «дух славных предков», и «благородные традиции», и «великая миссия», и «Польша от моря до моря», в общем, все заголовки статей в варшавских газетах за последнюю неделю. Но девочки не слушали директора, их больше интересовало, как кто одет. Мальчики были одеты кто во что горазд, кто-то пришел в бархатной курточке, кто-то – в мундирчике, который достался по наследству от старшего брата. На некоторых мундирах были даже пуговицы с царскими двуглавыми орлами. Ученицы были в темных платьях с белыми воротничками, у одних они были простенькие, у других кружевные, поверх платьев у них были надеты накрахмаленные белые фартуки.
Оля с Аней понимающе переглянулись – они были одеты не хуже, а может быть даже лучше других, потому что фартуки на них были шелковые. Но вот с прическами вышла неувязка – у них были косы, уложенные венцом по украинской моде, а у полек – короткие стрижки, но это дело поправимое, хотя коса, как говорят на Руси, – девичья краса.
Они хотели сидеть за одной партой, но их рассадили. Учительница сказала, что им, для того чтобы лучше освоить язык, нужно общаться с другими детьми. Но общение как-то не получалось. У Ани соседкой по парте была белобрысая девочка по фамилии Копыто, которая то и дело сморкалась в платочек, отчего у нее все время был красный нос. Время от времени она его зажимала, чтобы не чихнуть, и при этом закатывала глаза. Она так была занята своей борьбой с насморком, что не понимала, о чем говорит учитель географии, и когда он попросил ее назвать самую высокую гору в Польше, она только крепче зажала свой красный носик и не могла выговорить ни слова.
Аня написала на листке бумаги крупными буквами «Снежка», та кивнула ей в знак благодарности и, ни слова не говоря, показала листок учителю.
Олю подсадили к гордячке Эльжбете Ковальской, которая, вероятно, считала себя самой красивой в классе. Она демонстративно не замечала новую соседку и вела себя так, как будто рядом с ней было пустое место, и даже не поблагодарила за то, что та подняла с пола ее карандаш, что было совсем уж не по-польски, когда вежливость возведена в культ.
В общем, отношения в школе складывались не лучшим образом, и если бы не благожелательные учителя, да еще Томек, то хоть беги из класса. По виду этот Томек был отчаянный забияка. Его лисью мордочку украшала царапина во всю щеку, правое ухо надорвано сверху, а на кителе не хватало двух пуговиц.
На перемене он вразвалочку подошел к сестрам и сказал:
– Здорово, крысы, а я вас знаю, вы дочки русского сапожника. Он починил мои ботинки. Мать уже хотела их выбросить на помойку, а он починил, и теперь они как новые.
Ботинки у него были до того обшарпанные, что трудно было оценить работу сапожника.
– А что это у вас за крендели на головах?
– Мы приехали с Украины, а там так носят.
– Если кто-то будет вас обижать, скажите мне.
Больше он ничего не сказал, но сестры поняли, что у них в школе есть друг. Они тут же окрестили его Лисом и стали выдумывать про него всякие истории. По Аниной версии, он сын графа, которого в младенчестве украли цыгане. Их преследовала полиция, и они подбросили его в хату бедной вдовы, которая его воспитала. Сейчас он гадкий утенок, но вырастет и станет лебедем, и найдет своих настоящих родителей.
– С такой-то плутовской физиономией, – смеялась Оля. – Нет, он сын вора, и я даже, кажется, видела, как он воровал помидоры на рынке. Он вырастет, и его посадят в тюрьму, а потом он пойдет на войну и спасет орудие, как наш папа, и совершит еще много подвигов, и станет генералом.
– Ну, пусть генералом, – соглашалась Аня, только еще и графом.
– А как его фамилия?
– Кажется, Пшонка.
– Нет, графом он не будет, самое большее – министром.
Никаких дружеских жестов со стороны Лиса больше не было, на уроках он играл с соседом в крестики-нолики или в морской бой, а на переменах гонял с мальчишками мяч. Зато у сестер появился тайный друг, который предупреждал их о ловушках, которые им готовили недоброжелатели. «Завтра перед уроком математики на школьной доске по-русски будет написано «Михальский дурак». Учитель обидится, и у вас будут неприятности». Сестры ворвались в класс первыми, как только учитель открыл дверь, но никакой надписи на доске не обнаружили. В другой записке сообщалось, что им в портфели напустят пауков, и они даже на перемены ходили с портфелями. А еще таинственный друг предупреждал, когда и где их должны толкнуть, облить грязью и обругать. Поначалу они тщательно избегали опасных ситуаций, потому что кому охота, чтобы его оскорбляли, толкали и тем более пачкали, но как-то раз они потеряли бдительность и оказались в том месте и в то время, когда мальчишка должен был бросить в лужу кирпич и окатить их грязью, но никакого мальчишки с кирпичом там не было, и у них зародилось подозрение, что доброжелатель врет. Но зачем? Чтобы запугать? Чтобы испортить настроение?
Отношения с одноклассниками у сестер постепенно налаживались. Красноносая соседка Ани со смешной фамилией Копыто оказалась доброй и открытой девочкой, к тому же она писала стихи. Ее звали Зося, она была дочкой аптекаря. Помимо поэзии она интересовалась целебными свойствами трав и собирала гербарий. Она любила принимать у себя гостей и угощать их в аптеке пахучими травяными чаями. Аптека казалась Ане обиталищем какого-то древнего алхимика, с потолка свисали пучки сухих трав, вокруг были полки со склянки, на которых были латинские названия лекарств, звучащие как заклинания, пахло камфарой, каломелями и еще чем-то очень знакомым, но позабытым.
Аня и Зося сидели за маленьким столиком на гнутых венских стульях и пили чай из чабреца с медом.
– Ты, наверно, хочешь стать доктором? – спросила Аня.
– Нет, я хочу писать стихи как Мария Конопницкая:
Я знаю, что не сложится иначе,
И ты в окошке не затеплишь света...
Что где-то далеко дрожит и плачет
Печальный отзвук песенки заветной...
Что здесь на стену даже тень немая
Не упадет, побыв со мной немного...
А все же взгляд невольно поднимаю,
Туда, где дом стоит твой одиноко.

– Красиво. А как же травы, гербарий?
– Чтобы стать хорошим поэтом, надо знать и любить природу своей родины. У нас тут есть организация юных следопытов – харцеров. Мы каждое лето ходим в походы, учимся распознавать следы зверей, пение птиц, разжигать костер и готовить еду, оказывать первую помощь больному. Каждый поляк должен это уметь. Хочешь, я и тебя запишу в харцеры?
– Я русская.
– А ты меньше думай об этом, и тебе станет легче. Взять хоть наш класс: Зигфрид Кройц – он же природный немец, немец – перец – колбаса, а лучше всех читает стихи Мицкевича, так читает о родине, что аж слезы наворачиваются, а Бася Арнштам – уж на что еврейка, а никто не знает польскую историю лучше нее.
Бася носила очки в толстой оправе, которые страшно уродовали ее правильное, как у мадонн на старинных картинах, лицо. Ее отец занимал высокую должность в банке и имел автомобиль не хуже чем у дяди Владека. Она никогда никого из одноклассников не приглашала к себе домой, но ходили слухи, что Арштамы живут очень богато, и у них есть даже немецкий патефон и куча американских пластинок.
Сестер она выделяла из общей массы одноклассниц и часто расспрашивала их о жизни в России. Могла ли она из лучших побуждений предупреждать сестер об интригах, которые плелись против них? Вряд ли, она, конечно, тоже была тут не совсем своя, и могла втайне сочувствовать сестрам, но вряд ли она могла быть в курсе заговора против них. Никому бы и в голову не пришло обсуждать при ней, как насолить русским. Она была как сосна в поле, у которой есть небо, упирающееся в горизонт, и которой нет дела до того, что там происходит в соседнем лесу.
Эльжбета Ковальская была настоящая стерва. Она сразу невзлюбила Олю, почувствовав в ней соперницу, но к Ане относилась благосклонно, ласково с ней здоровалась и улыбалась, отпускала комплименты вроде: «Ах, какая у тебя миленькая блузка, она тебе так идет». Она, конечно, из вредности могла писать записки с угрозами, но не писала, потому что, когда в Олином портфеле появилась записка про надпись на доске, ее не было в школе, она болела, и, когда подбросили записку про кирпич, ее тоже не было.
А может кто-то просто глупо пошутил? Такая версия тоже не исключалась, мало ли на свете дураков, которые хотят прослыть шутниками. Но тогда кто? Вряд ли кто-то из девочек, они все такие серьезные, такие целеустремленные, одна вышивает гладью цветы, другая помогает матери в лавке, третья увлекается теннисом и коньками… Была, правда, одна хохотушка, Халина, ей палец покажешь, она со смеху лопнет, но она была настолько глупа, что трудно было представить ее сочиняющей какие бы то ни было записки.
Оставались мальчишки, существа непонятные и по большей части неприятные, заносчивые и дураковатые в своем стремлении походить на взрослых военных. Все они были патриотами до мозга костей, даже немец Кройц и еврей Кацман, и всячески выпячивали свой патриотизм, носили конфедератки с польскими орлами и ходили в стрелковый клуб, которым заведовал учитель Михальский. На переменах они иногда собирались в группы и скандировали:
– Кто ты мальчик?
– Поляк смелый.
– А твой символ?
– Орел белый.

Возможно, кто-то из этих маленьких «орлят» и решил показать «москалям», кто тут хозяин. Но кто? Ответить на этот вопрос мог только Лис. До сих пор сестры ни разу не просили его о помощи, да в общем-то их никто особо и не обижал, одноклассники их приняли в свой круг, и они уже не были белыми воронам в классе, а записки они всерьез не воспринимали, просто было любопытно, кому в голову пришло их запугивать, и они решили обратиться к Лису.
Эту миссию взяла на себя Оля. Она подошла к нему на перемене, когда он сидел на лавочке и сосредоточенно строгал перочинным ножиком деревяшку.
– Что делаешь?
– Так.
– Помнишь, ты говорил, что разберешься с тем, кто нас обижает.
– Ага.
– Узнай, кто нам пишет записки.
– Ладно.
На этом разговор и закончился, но после этого записок больше не было, и сестры решили, что Лис все-таки разобрался с их автором, но не счел нужным сказать, кто был их автором.
Приближалось Рождество, шла третья неделя адвента – «времени радостного ожидания». На площади перед ратушей поставили рождественскую елку, но снега не было, ветер гонял по улицам опавшие листья и клочки бумаги, которые казались живыми существами – только к нему подойдешь, а ветер дунул, и он убежал. Все это как-то не способствовало «радостному ожиданию». Но вот в класс вошел директор и сказал, что сыны и дочери Отечества должны следовать традициям своего народа, а потому попечители решили провести в школе конкурс на лучшее исполнение традиционной рождественской коленды. Победителя определит комиссия во главе с настоятелем костела Успения Святой Девы Марии ксендзом Ксаверием, а лучшие исполнители поедут на экскурсию в Варшаву.
– Коленды, это как украинские колядки, когда ходят по домам со звездой? – спросила Аня соседку по парте.
– Что ты, – удивилась Зося, – это песни, рассказывающие о рождении Христа. Каждый поляк с детства их знает.
– Мы с сестрой тоже хотим принять участие в конкурсе. Мы будем петь дуэтом. Помоги нам выбрать коленду.
– Вот хотя бы возьмите мою любимую:
Ночь тиха, ночь свята,
Люди спят, даль чиста;
Лишь в пещере свеча горит;
Там святая чета не спит…

– Это-то все знают, даже мы слышали, ее все будут петь, а нам бы что-нибудь такое, что редко поют.
– Ну, тогда вот это:
Бог родился, ночь темнела,
Пламя от костра горело.
Ночь пред Господом робела,
но для Бога нет предела.
Мать Дитя запеленала
Властелина над веками.
Божье Слово Плотью стало,
Пребывало между нами.

– Как-то уж слишком торжественно, нам бы что-нибудь душевное.
– А вот это. Ее пела моя бабушка:
Когда прекрасная Мадонна
Качала сына в колыбели,
То пела песенку такую:
Лили, лили, лай, сыночек,
Лили, лили, лай, царевич.

– Красивая песенка, похоже, про нашу маму, у нас ведь скоро родится брат или сестра, но лучше бы брат. Мама говорит, что когда-то у нас был брат, но умер и не дождался нас.
По случаю конкурса школьный актовый зал был украшен еловыми лапами и гроздьями рябины, посреди зала стояла рождественская елка со звездой на верхушке. Участники конкурса должны были выходить к елке и петь коленды.
Первой вышла Зося, у нее был приятный голос, и пела она хорошо, и наверняка бы заняла первое место, но вдруг на словах «Ночь светла, ночь тиха» лицо ее сморщилось, и она чихнула. Не так, чтобы уж очень громко, на весь зал, а тихонько, едва слышно, но выступление было испорчено.
Эльжбета подражала какой-то оперной певице, закатывала глаза и заламывала руки, но пела довольно фальшиво.
Зигфрид спел «Тихую ночь» сначала по-польски, а потом по-немецки, и это не слишком понравилось членам жюри, судя по выражению их лиц.
Хохотушка Халина шла к елке как на эшафот, видно было, что ей стоило немалых усилий настроиться на серьезный лад, и начала выводить нетвердым голосом: «Тихою ночью ангел весть принес: радуйтесь, люди, родился Христос!». Но тут Лис, который стоял к ней совсем близко, состроил такую рожу, что она не выдержала и прыснула. Она смеялась до слез, а потом смеха уже не было, а были только слезы, и учитель Михальский увел ее из зала.
Казалось, концерт был безнадежно испорчен, но тут вышли Аня с Олей и спели свою коленду. Они пели на два голоса, у Ани голос был голос и слух, а у Оли был такой благоговейный вид, что никому не пришло в голову, что она не поет, а только раскрывает рот, потому что не хочет портить песню. Они пели не для жюри, а для матери – каждый новорожденный ведь немного Иисус.
Первое место им, конечно, не досталось. Его присудили внуку графа Денгофа. У него был очень красивый голос, и потом он занимался пением с итальянцем, который когда-то пел партию герцога в Варшавской опере, так что его победа была бесспорной. Но директор отметил проникновенность выступления сестер в своем заключительном слове. А после концерта их подозвал к себе ксендз.
– Вы ведь дочери Марии Болесты. Очень рад, что ваша мать, наконец, вернулась на родину. Я всегда ей говорил, что только здесь она может обрести счастье, а скитания по чужбинам – это всего лишь суета сует и томление духа. Видимо, до нее дошел смысл моих слов, подтвержденных горьким опытом. И как хорошо, что ей удалось вырвать из лап большевиков таких прекрасных дочерей, в которых несмотря ни на что жив польский дух. Никогда не забывайте о том, что вы дети Великой Польши и только здесь можете обрести подлинное счастье.
– Но мы русские.
– Вы – Болесты, а это даже больше чем просто поляки. Мне ли этого не знать, я сам принадлежу к этому роду. Службой на благо Отчизны мы искупаем свой родовой грех.
В канун Рождества выпал снег, мало снега, он едва прикрыл город, но люди все равно ему радовались, как будто Господь помахал им с неба платочком. Дети играли в снежки и пытались лепить снежного деда, а взрослые смотрели на это и улыбались. Мысленно они тоже предавались зимним забавам, но им нужно было готовиться к встрече Рождества, и они спешили по своим делам.
С утра в доме адвоката варили, пекли и жарили. Яблочко взяла на себя перо;ги, это как русские вареники с картошкой, с грибами, с капустой, и девочки помогали ей месить и раскатывать тесто, а Мария и кухарка Божена занялись супами и салатами. На Сочельник нужно было приготовить двенадцать блюд, и все они должны быть постными, потому что Сочельник – это еще пост. Разговляться можно будет только на следующий день, а пока довольствоваться рыбой, овощами и грибами. Но, Боже мой, сколько вкусных блюд, оказывается, можно приготовить даже из такого скромного набора продуктов! Взять хоть красный борщ с «ушками» со вкусом молодого вина и аппетитным запахом чеснока, а карп, запеченный с изюмом и шампиньонами, а сырники с малиновым вареньем…
Когда все это было готово, все сели за стол и стали ждать первой звезды. Все то и дело поглядывали в окно, но небо было серое, без единого просвета, и надеяться, что какая-нибудь звезда все-таки пробьется сквозь пелену, было наивно, и тогда было решено начинать трапезу, когда просто стемнеет. Смеркалось быстро, и все уже подняли бокалы, чтобы выпить за нарождающегося Христа, как вдруг дядя Владек сказал:
– За рождественским столом должно быть четное количество людей, а у нас получается нечет.
– Как же так, – возразила Яблочко, – нас ведь шестеро – мы с тобой, Мария с Василием и девочки.
– Мария – это уже считай двое, стало быть, нас за столом семеро, а по старому польскому обычаю, если за столом нечетное количество людей, то нужно позвать кого-то кому сейчас одиноко. Позови хотя бы Божену.
– Но она уже ушла домой, к ней приехали родственники из деревни.
И тут случилось такое, что бывает только в сказках. В прихожей вдруг зазвонил дверной колокольчик.
– Это Божена, – вскочила с места Оля, – она забыла на кухне сахарного ангела, которого мы ей подарили.
Оля бросилась в прихожую и открыла дверь. На пороге стоял Лис и держал в руках кулек.
– Вот это вам, мать сегодня испекла, – буркнул он и уже собрался уходить, но Оля остановила его.
– Пойдем к нам, все будут очень рады тебе.
– Нет, – сказал Лис. – Это я писал записки.
– Зачем?
– Ваши убили моего отца под Гродно.

23.

Сразу после Рождества Мария родила сына. Его назвали Анатолием и крестили в костеле, потому что все православные церкви в округе были закрыты. Имя вроде бы и русское и в то же время польское, потому что и католики чтут святого Ана;толя, который жил задолго до раскола христианства.
Семья сняла квартиру на тихой улочке напротив библиотеки. Квартира была не слишком просторная – три маленьких комнаты на втором этаже, зато внизу было помещение для мастерской Василия. Но с каждым годом работы у него становилось все меньше, и бывали дни, когда заказов вообще не было, потому что после войны люди стали жить лучше и предпочитали не тащить в ремонт всякую рвань, а покупать новую обувь. В городе открылись сразу два обувных магазина, где продавались не только практичные и недорогие изделия варшавских и лодзинских фабрик, но и модные туфли из Италии и Австрии. Старье по-прежнему латала еврейская голытьба, но она таскала свои опорки к Кехману, который работал в долг.
Летом Василий выставлял стул на улицу, садился и курил, поглядывая на то, как дети несут книги из библиотеки. Он бы тоже что-нибудь почитал, ну хоть Тургенева, но вот беда, в библиотеке не было русских книг, а читать по-польски он так и не научился.
Зато девочки, которые как-то незаметно превратились в девушек, читали много. Они уже прочли всю польскую классику и теперь осваивали Бальзака. Чем старше они становились, тем явственней проявлялись их индивидуальные черты. Аня была мягче, нежнее сестры. Она все больше походила на отца, как внешне, так и по характеру. Ей не хватало ни материнской предприимчивости, ни душевной стойкости. Любое неосторожное слово в ее адрес могло ее обидеть, да что там слово, даже взгляд, который почему-то показался ей недоброжелательным. Однажды она обиделась на мать за то, что та не дала ей угостить братика леденцом, и дулась на нее целую неделю. Ей показалось, что мать отстранила ее руку слишком грубо.
По рекомендации Зоси она вступила в отряд харцеров. Там мальчиков учили стрелять, составлять план местности, ставить палатку, разжигать костер, а девочки должны были уметь бинтовать раны, делать уколы и знать целебные свойства трав. Ане нравилась роль медсестры, она быстро освоила всю эту нехитрую науку, и никто лучше нее не мог оказать первую помощь пострадавшему, но когда командир отряда, ее тайная симпатия, в походе сломал руку и накладывать шину попросил не ее, а Зосю, она немедленно ушла из отряда.
Чтение книг развивало в Ане мечтательность. Она представляла себя то юной Лигией из романа «Камо грядеши» Сенкевича, которую римский патриций Марк выносит на руках их огня, то гордой аристократкой Изабеллой из «Куклы» Пруса, любви которой безуспешно добивается богатый купец Вокульский, и вела себя с одноклассниками так, как вела бы себя героиня ее грез.
– Ох, и трудно тебе придется в жизни с таким характером, – вздыхала Яблочко.
Аня и сама понимала, что трудно придется, но ничего с этим поделать не могла, хотя и старалась. Она старалась во всем подражать сестре, которая жила «вприпрыжку» – то каталась на коньках, то играла в теннис, то вместе с Лисом ставила какие-то физические опыты, то пробовала петь в церковном хоре, куда ее, впрочем, не приняли из-за полного отсутствия музыкального слуха. А она не обижалась, ну нет слуха, значит, запишусь в фотокружок, зрение-то есть. Жить так, как живет сестра, у Ани не получалось, ей не хватало энергии и энтузиазма сестры.
Аня была как город, где была зачата и рождена, как Луга, застрявшая в себе, тогда как Оля была как Польша – стремительная и взбалмошная. Поэтому, наверно, и отношения с «новой Родиной» у старшей сестры складывались гораздо лучше, нежели у младшей, она щебетала по-польски как природная варшавянка и одевалась на варшавский манер, носила блузу-матроску с юбкой в клеточку. Она быстро обросла друзьями, и как-то само собой получилось, что она стала лидером в классе. Даже Эльжбета, скрепя сердце, признала ее первенство, и в знак примирения подарила ей чашку с кошкой. Чашка Оле не понравилась, и она передарила ее Божене, но примирение в психологической войне, которая портила жизнь обеим сторонам, состоялось.
В Оле все явственней проступали черты матери, а Аня все более становилась похожей на отца. И дело даже не в том, что у нее были глаза цвета неба в погожий день и вздернутый носик, а в том, что она научилась «расстраиваться», то есть впадать в состояние апатии, когда чувствовала, что не в силах изменить ту или иную ситуацию. Она могла полдня ходить из угла в угол и молчать, и на вопрос «Что случилось?» отвечать «Да так…», а потом съесть пирожное и смеяться, глядя на то, как собака на улице пытается поймать свой хвост.
Василию, чтобы снять «расстройство», нужно было выпить, хотя бы самую малость, хотя бы рюмку-другую. Обычно компанию ему составлял Вацлав, который задружился с ним, после того как окончательно помирился с Марией, но и выпивкой в одиночку Василий не брезговал. А когда Мария пробирала его за это, он говорил, потупив глаза в пол, как нашкодивший ребенок: «Ну, что ты, Маняша, я ведь не пьяница какой-нибудь, ну что тут плохого, если я опрокину шкалик-другой. Я же тут все одно, как в плену».
Мария пыталась его понять и всячески старалась сделать так, чтобы он не чувствовал себя одиноким. Вот и Вацлава она привечала у себя в доме, хотя и понимала, на какой почве они могут сойтись.
Однажды, когда они всей семьей сидели за чаем, Василий вздохнул и сказал:
– Эх, сейчас бы самовар на стол, да бубликов к чаю.
Мария тут же побежала в булочную, но бубликов там не было. Были обважанки, очень вкусные и хрустящие, но Василий только надкусил, а есть не стал.
– Разве ж это бублик, так, видимость одна, а вкус совсем не тот. Нет, настоящие бублики только у нас бывают.
Василий все глубже уходил в себя, все более мрачнел, и что только Мария не предпринимала, чтобы вывести его из этого состояния. Она купила ему велосипед и достала с антресолей его старый фотоаппарат, думала, что он обрадуется и, как прежде, будет ездить по окрестностям и искать красивые виды, но не тут-то было: он чмокнул ее в щеку, похвалил велосипед и повесил его на стену у себя в мастерской. Ему не хотелось никуда ездить, чужая земля годилась только на то, чтобы однажды ее покинуть. Мысленно он проделывал это не раз, и всегда вместе с ним были жена и дети. Но им-то здесь хорошо, чего ради тащить их из этого уютного сытого уголка в неизвестность, и он никому не рассказывал о своей тоске, думал, может, перемелется, мука будет.
Но однажды к нему в мастерскую забрел поляк, который возвращался из большевистского плена, грязный, нечесаный, в стоптанных до дыр сапогах, и рассказал удивительные вещи. Большевикам, оказывается, надоело строить коммунизм, и они возвращают все на свои места, открываются частные фабрики, магазины, крестьянам дозволено продавать свой товар за деньги. И сразу жизнь пошла в гору: появились богатые люди, которые хорошо одеваются, ходят по ресторанам, по театрам, и никто их за это не расстреливает.
Василий починил поляку сапоги, угостил его водкой и колбасой, позвал Марию, и попросил его повторить все при ней.
Она слушала и качала головой:
– Ну, это все временно, набьют брюхо и опять примутся расстреливать.
– Да ты вникни в то, что говорит этот пан, ведь Ленин болен и наверно скоро умрет, а без него вся их шайка рассеется, и в России все будет как прежде, потому что иначе жить нельзя.
– Найдется другой Ленин или государь император, вам русским обязательно нужен какой-нибудь божок, чтобы было кому бить поклоны и приносить жертвы.
– Ты, Маняша, не права, – сказал Василий и пошел наверх «расстраиваться».
Больше он уж не заводил разговоров о России, знал, что любые его доводы столкнутся с жестким сарказмом жены, а ему на это и сказать будет нечего. И все бы так и продолжалось, если бы в городе вдруг не объявился Иероним. Одет он был по самой последней парижской моде, на нем была мягкая шляпа, бархатный пиджак оливкового цвета, галстук-бабочка, светлые брюки с безукоризненной стрелкой и изящные замшевые туфли. Сразу было видно, что он преуспевает. А он этого и не скрывал, говорил, что французская галантерея пользуется большим спросом у иностранцев, особенно у американцев, и что ему неплохо удалось заработать на этом. А еще говорил, что хочет жениться, и у него есть невеста-француженка в Бордо, но тут не все так гладко. «Французы – страшные снобы, – говорил он. – У них на первом месте семья и родня, потом – друзья и знакомые, потом – другие французы, а иностранцам они отводят предпоследнее место, далее следуют только бродячие собаки».
Офранцузиться у него почти получилось, он теперь Жером, и говорит по-французски почти без акцента, даром что ли год занимался с учителем исключительно произношением. Но родители невесты соглашаются отдать дочь только за владельца какой-нибудь недвижимости. Вот он и надумал купить квартиру в Бордо, неподалеку от порта, где бывает много иностранцев, и открыть магазин. Денег на аренду магазина у него хватает, а вот квартира ему пока не по карману, цены на недвижимость во Франции после войны сильно подскочили. Вот он и подумал, не попросить ли у родни необходимую сумму, взаймы, разумеется. А он отдаст все, как только встанет на ноги.
– Нет, – сказал Владислав.
– Ну, ты же меня знаешь.
– Вот поэтому я и говорю тебе «нет». Знаешь, как москали про нас говорят: «Поляк – портки горят, а жопа мерзнет». Тут я с ними согласен. Я не понимаю, почему тебе все сразу приспичило: и жениться, и квартиру покупать, и открывать магазин. Ты сначала открой магазин, посмотри, насколько это будет выгодно, а потом можно будет уже подумать о собственной квартире. Произношение ты освоил, но вот подходу к делу так и не научился, а ведь французы самые осторожные коммерсанты, у них каждый грош на счету.
– Я все обдумал.
– Лежа на диване?
– Я уже пять лет торгую галантереей и знаю этот рынок вдоль и поперек.
Мария, которая присутствовала при разговоре двух братьев и видела, как Иероним растерялся, когда Владислав отказал ему в ссуде, пожалела его и сказала неожиданно даже для самой себя, не говоря уж о братьях:
– Я дам тебе эти деньги с рассрочкой на пять лет.
Иероним встал перед ней на колени, как мальчик у статуи Девы Марии после первого причастия, а Владислав простучал папиросой о портсигар и сказал:
– Под расписку.
Мария продала акции, поменяла злотые на франки и отдала деньги брату. Он целовал ей руки и клялся, что будет писать ей каждую неделю и докладывать обо всех своих делах, но написал только три письма. В первом он во всех подробностях описал квартиру, которую собирается покупать. В письмо была вложена фотография его невесты, невзрачной худышки с красивым именем Соланж. «Ну хоть имя красивое», – сказала Яблочко, рассмотрев фото через увеличительное стекло.
Во втором письме брат жаловался на то, что у квартиры объявился другой хозяин, какой-то американец, который утверждает, что купил эту квартиру год назад, но полиция во всем разберется и восстановит справедливость, потому что во Франции очень хорошая полиция.
Третье послание было коротким и печальным, в нем Иероним сообщал, что стал жертвой авантюристов, которые продали ему чужую квартиру, и что его женитьба расстроилась, но он будет выплачивать долг по силе возможностей.
Мария и бровью не повела на это, точно знала, что все так и закончится, и только ждала завершения истории. А Василий даже обрадовался, потому что теперь ему легче было завести разговор с женой о возвращении в Россию. А тут еще и письмо пришло от Леночки из Киржача, в котором она писала, что тетя Миля умерла, тихо во сне, просто уснула и не проснулась, что Володя проступил в университет и перебрался в Москву. И теперь она одна осталась в доме, но уже приходила комиссия, и ее могут «уплотнить», то есть подселить к ней кого-нибудь чужого. Так что, если Мария и Василий надумают переезжать в Россию, то им лучше поторопиться. А еще она писала, что преподает в школе русский язык и литературу и очень хотела бы, чтобы Оля и Аня учились у нее. Она по ним скучает очень и очень. Она так и написала два раза «очень», чтобы досталось каждой. А еще она передавала поклоны от всех родственников Василия, у которых все в порядке.
– Ну вот, я же говорил, что там жизнь налаживается. Скоро все будет так, как при царе только без царя, – обрадовался Василий.
– В голове, – осадила его Мария. Она не хотела обидеть мужа, но не разделяла его оптимизма.
– А помните, какие чудесные оладушки получаются у тети Леночки, – вздохнула Аня.
– С малиновым вареньем, – добавила Оля.
– У Ирены получаются не хуже, – отрезала Мария.
– Может, все-таки съездим в Варшаву и подадим в советское консульство ходатайство о возвращении, – робко предложил Василий, как будто невзначай, как будто не всерьез.
Мария решительно сказала «нет», и на этом разговор закончился. Но Василий, видимо, все-таки почувствовал какую-то слабину в позиции жены и теперь уже при каждом удобном случае говорил, что надо бы вернуться в Россию, хотя бы ради девочек, которые ощущают себя русскими, имея в виду, прежде всего, Аню, которая полностью разделяла его стремление вернуться на родину.
В мастерскую он спускался теперь только для того, чтобы поддержать свое «расстройство» порцией спиртного. У него за верстаком хранился приличный запас «зубровки», который регулярно пополнял Вацлав. Больше в мастерской делать было нечего, потому что заказов почти не было. Он страдал оттого, что вынужден бездельничать, и стыдился своего пьянства, но ничего с этим поделать не мог. 
Мария все это видела и понимала, что нужно что-то менять, иначе можно потерять отца своих детей, но не видела выхода в возвращении в советскую Россию, но и сделать что-то здесь пока не представлялось возможным. У нее на руках был маленький ребенок, а денег для того, чтобы начать новое дело, которое могло бы увлечь Василия, не было. Можно, конечно, взять взаймы у Владислава, ей-то он даст, но клянчить она не привыкла.
Ситуация разрешилась неожиданно, когда Аня заболела крупозным воспалением легких. Болезнь протекала тяжело, на второй день она впала в забытье, и когда ее сознание на некоторое время прояснилось, она сказала матери, которая день и ночь не отходила от ее постели: «Я наверно умру, мама. Путь папа отвезет меня в Россию и там похоронит». Этого уж Мария не могла выдержать, и как только девочка пошла на поправку, она спустилась в мастерскую к Василию и сказала:
– Собирайся, мы едем в Варшаву.

24.

Февраль выдался снежный, и, чтобы выйти на улицу, Леночке приходилось каждое утро расчищать дорожку от крыльца до калитки. А на улицах сугробы были такие, что тот, кто шел по одной стороне улицы, видел только головы тех, кто шел по другой стороне, если только это были взрослые люди.
Леночка сменила свои городские ботики на меху на валенки, ходила за водой на колонку, топила печь, засиживалась в школе до синих вечеров. До поздней ночи проверяла тетради своих учеников, и это было как бальзам, который понемногу умерял боль от душевной раны, которую ей нанес любимый человек.
Он ей писал, пытался что-то объяснить и просил прощения. Она понимала, что в жизни всякое бывает, что надо простить, скрепя сердце, или, по крайней мере, ответить, но как только дело доходило до бумаги и чернил, перед ее глазами возникала сцена у стола, невольной свидетельницей которой она стала, и у нее опускались руки.
Здесь, в Киржаче, она не чувствовала себя одинокой, хотя никого из родных у нее здесь не осталось. Но у нее были ученики, которые ее любили за то, что она относилась к ним как к взрослым, никогда никого не высмеивала, как учитель математики Артюхов, никогда ни на кого не повышала голос, как директриса Козулина. Иногда, по вечерам, старшеклассники заглядывали к ней «на огонек» по пути с катка или из клуба, где показывали кино, чтобы выпить по чашке чая и поговорить о поэзии. Чаще других к ней заходили брат и сестра Осетровы, которые всерьез увлекались поэзией. Они и сами писали стихи, Нина – «под Есенина», а Федор – «под Маяковского». Они спорили о том, кто гениальнее, горлан или хулиган, и пытались перетянуть учительницу на свою сторону.
– Нет, вы только послушайте, Елена Павловна, что она говорит о самом революционном в мире поэте... Она говорит, что Маяковский спекулирует на революции. И кто бы это говорил…Человек, чей кумир квакает, как лягушка из своего мелкобуржуазного болота.
– Ну, что ты, Федя, Есенин тоже очень хороший поэт. Просто он лирик, а Маяковский трибун, хотя… Знаете, мне в Москве доводилось встречаться и с тем, и с другим, вот, как с вами сейчас, и мне показалось, что оба они в масках. Маяковский под маской трибуна очень нежный и ранимый человек, а Есенин человек жесткий и расчетливый, несмотря на все его березки и слезы. Но оба они очень большие поэты, и я думаю, что придет время, когда их будут изучать в школе.
– А вам кто больше нравится?
– Мне нравится вот это:
Я долго счастья ждал – и луч его желанный
Блеснул мне в сумерках: я счастлив и любим;
К чему ж на рубеже земли обетованной
Остановился я, как робкий пилигрим?
За мной — глухая ночь и годы испытаний,
Передо мной — весна, и ласка, и привет,
А я... мне точно жаль умчавшихся страданий,
И с грустью я смотрю минувшему вослед...
– Это Блок, да? – обрадовалась Нина.
– Это Надсон, сейчас мало кто его знает.
– Знаю, читал про него, салонный стихоплет, который был в моде в конце прошлого века, – поморщился Федор.
– Конечно, но нам некому было это объяснить.
Леночка слушала рассуждения ребят о поэзии, и думала, как это было давно: поэтические вечера в частных салонах, стрельба на улицах Москвы, свадьба, дача в Немчиновке, а кажется, что это было вчера, может оттого, что теперь у нее в жизни так мало событий. Видимо, она неспособна жить собственной жизнью. Вот если бы рядом была Мария со своими девочками.
Она писала ей, но ответов не было, скорей всего, письма не доходили до адресата из-за натянутых отношений между Варшавой и Москвой. Но однажды почтальон принес ей синий конверт, сплошь заклеенный иностранными марками, и попросил ее расписаться в тетради. Письмо было отправлено из Копенгагена, и у отправителя была датская фамилия, но писала Мария.
Она писала, что они с Василием подали заявление в советское консульство в Варшаве с просьбой дать им возможность вернуться в Россию, и, что, если они такое разрешение получат, а это вполне возможно, потому что есть указание не мешать тем, кто хочет вернуться, то уже весной они будут в Киржаче.
«Уже весной, – всполошилась Леночка, – а у меня ничего не готово, печь дымит, в окнах щели, нужно ведь приготовить комнаты». Теперь ее главным занятием было ожидание дорогих гостей. Она ждала их в марте, ждала в апреле, а приехали они только в конце мая, и были они, похоже, не от мира сего, то есть в одеждах чужого покроя, с нездешним выражением лиц. Василий уж на что русак, а и тот был в клетчатых штанцах, в котелке и при галстуке. На девочках были одинаковые клетчатые юбочки, едва прикрывавшие колени, а на маленьком Анатолии был матросский костюмчик и бескозырка с надписью на иностранном языке, и только Мария была одета просто, но сразу было видно, что ее строгий костюм сшит из очень дорогой ткани.
– Прямо, как из кинокартины про американскую жизнь, – вздохнула Нина.
– Буржуи, – сплюнул Федор.
С тех пор как Леночка получила письмо из заграницы, у нее только и разговоров было, что про этих «поляков». Нина и Федор их тоже ждали. Они никогда не видели живых иностранцев, и им было любопытно, что они из себя представляют. Оказалось, что они такие же люди, даже по-русски говорят без акцента, все кроме Марии и маленького Анатолия.
Второе явление Марии в Киржаче было намного удачнее первого, даже те, кто раньше за глаза называл ее ведьмой, теперь помалкивали, потому что теперь она была при муже и вроде бы даже пользовалась покровительством государства, потому что если иначе, то зачем надо было впускать ее в Россию. Все родственники и знакомые норовили зазвать «поляков» в гости, чтобы выспросить как «там», и успокоиться на том, что «здесь» все-таки лучше.
А заветная мечта Василия наконец исполнилась: он сидел за столом у брата, и пил чай из самовара с баранками и малиновым вареньем. Баранки отдавали плесенью, но это нисколько не мешало ему наслаждаться. Он больше не чувствовал себя пленным, он вернулся на Родину, и никакая сила уже не сдвинет его с этого места.
Все здесь было такое родное и такое правильное, что аж слезы наворачивались на глаза: и этот самовар, и образ в углу, за который кто-то когда-то воткнул искусственную лилию, и фотографии на стене – брат в шляпе положил руку на плечо жене, которая расположилась в кресле с ребенком на руках, какие-то дальние родственники в бородах лопатами. А вот и он сам в военном мундире. Эту фотокарточку он прислал брату после окончания офицерских курсов.
После пятой чашки Василия пробил пот, и Шурочка подала ему полотенце. Полотенце тоже было правильное, с петухами.
– Натерпелся ты, братуха, небось, в этой Польше. Они же русских ненавидят, – сказал Афанасий, поднося брату стаканчик, наполненный до краев духовитой полынной настойкой.
– Да как тебе сказать, Афоня, вроде бы и жить можно, а душа к той жизни не лежит. Вот, когда там стояла наша бригада, даже интересно было, потому что вокруг все-таки свои, а так чувствуешь себя, как на острове, вроде бы всего для жизни хватает, а поговорить по душам не с кем.
– А что ж Маша?
– Она женщина.
– Да, нелегко тебе пришлось, братуха.
У брата тоже дела шли не ахти как, заказов на пошив обуви поубавилось, народ предпочитал фабричные изделия, а на ремонте много не заработаешь. «Угар нэпа» прошел, и советская власть стала прижимать частного предпринимателя. Патент стоил все дороже, половина выручки уходила на налоги, и попробуй утаить хоть копейку, тут же попадешь на заметку к фининспектору, который как коршун выслеживает кустарей-одиночек, каждого, кто заходил в мастерскую выспрашивал, сколько тот заплатил за работу, не давал ли каких денег на чай. Свободных ремесленников сгоняли в артели, так легче было их обирать. В городе была артель инвалидов, они сидели по окрестным деревням и шили тапочки, но дела у них были совсем плохи. Главный у них Пантюша с Селивановой горки, тот еще прохиндей. В общем, Василий понял так, что нужно искать работу где-то на фабриках. Об этом он и рассказал Марии.
– Не спеши, – сказала она. – Надо сначала оглядеться, может, что-нибудь получше откроется.
Оля с Аней были зачислены сразу в пятый класс «единой трудовой средней школы», без особых трудностей сдав экзамены за «первую ступень». Они тоже решили сперва оглядеться, а потом уж выбирать, с кем дружить в школе, но Федор не дал им опомниться. Он, как секретарь комсомольской ячейки, сразу поручил им выступить перед комсомольцами с докладом об эксплуатации рабочих в странах капитала.
– Что же мы будем рассказывать, ведь мы ничего такого не видели? – запаниковала Аня.
– Не волнуйся, что-нибудь придумаем. А помнишь мусорщика Казика, сам старенький, в чем душа только держится, а ворочал о-го-го какие баки, – предложила Оля.
– Думаю, Федор не этого от нас ждет. Тут нужно что-то вроде Чарли Чаплина.
– Вот и прекрасно, расскажем им о тяжелом труде рабочих в Лодзи, в «Земле обетованной» у Реймонта, там все очень подробно описано.
– Не хорошо это, не по-комсомольски как-то. А вдруг они читали «Землю»? – Ане нравился Федор, у него были такие зеленые бархатные глаза.
– Тоже мне комсомолка в шелковых чулочках.
Политинформация прошла «на высоком уровне», как сказал Федор, особенно комсомольцев впечатлил эпизод, когда рабочего затянуло в машину, и его труп вынимали из механизма по кускам.
– Ну, что ж, пишите заявление в комсомол, – сказал Федор сестрам после собрания, когда комсомольцы высыпали из душного помещения в садик у школы. – Вы, я вижу, политически грамотные девчонки и стоите на коммунистических позициях. О ленинском призыве слышали?
Они ничего не слышали о призыве, знали только, что Ленин умер, но дружно кивнули, дескать, не сомневайся. Оля сразу подала заявление и вступила в комсомол, а Аня собиралась, собиралась, да так и не собралась. Ее все время что-то отвлекало, то вышивание, то живопись. На чердаке у Леночки она нашла мольберт, холсты и краски, оставшиеся от тети Мили, и стала писать цветы: розы, пионы, а чаще букеты полевых цветов, которые она собирала в лугах за рекой. Там было столько неба, сколько она нигде никогда не видела, пахло клевером и тимьяном. Она ложилась в мягкую траву, подложив руки под голову, и гадала на облаках. Вот это как птица – это, наверно, ее ангел-хранитель. Куда же ты ангел? Ну вот и растаял. А это облако похоже на человека в шляпе. Неужели ее суженый будет носить шляпу? Трудно себе представить Федора в шляпе. А вот издалека надвигается туча в полнеба и погромыхивает уже. Будет дождь, надо скорее бежать домой, но, Боже мой, как пахнет этот клевер, можно с ума сойти от этого запаха.
Иногда она брала с собой на прогулки младшего брата. Он все время что-то ловил в траве, то стрекоз, то кузнечиков.
– Будешь изучать природу, когда вырастешь? – спрашивала его Аня.
– Не-а, буду стлелять, как папа ты-ды-ды-ды…
– Ну и дурак.
– Сама дула.
Несчастный карапуз, ты хочешь разрушить своими руками все, что так любишь: выжечь траву с кузнечиками, побить стекла в своем доме, прошить автоматной очередью картинки на стене в детской. Возьми леденец и наслаждайся детством.
Мария охотно отпускала Толю погулять с Аней, она загорелась идеей создать артель обувщиков, которая могла бы конкурировать с фабриками. Прежняя артель инвалидов «Новый быт» лопнула, а ее председателя Пантюшу отдали под суд. Два десятка деревенских инвалидов, которые шили тапочки, остались без заработка, и теперь она объезжала деревни и агитировала их вступать в ее артель. Собственно никакой артели пока не было, но название для нее ей подсказала Оля – «Красный обувщик». Это было в духе времени, в советской России красный цвет был самым главным, и чиновник, пусть даже самый махровый бюрократ, вряд ли решился бы сходу отказать в регистрации предприятия с таким названием.
Инвалиды относились к ней настороженно. Приехала какая-то дамочка, не то американка, не то немка, обещает златые горы, а сама даже по-русски говорит нечисто. Пантюша, ясное дело, был жулик, но воровал у государства – сдавал товар налево, а эта говорит, возьмем ссуду, чтобы устроить пошивочный цех. Возьмет, и поминай, как звали, а отвечать рублем будут все артельщики.
Инвалиды тяжелый народ, но Мария подход к ним знала, ведь ее отец и брат тоже были инвалидами. Десятерых ей удалось уговорить попытать счастья в ее артели, еще десять человек желающих стать обувщиками нашлось в городе. Они понятия не имели о сапожном ремесле, но очень хотели заработать и поверили в то, что эта энергичная особа в шляпке может им в этом поспособствовать.
Они-то поверили, а Василий сомневался. Он понимал, что жена старается для него, но у него в голове не укладывалось, как можно организовать производство на пустом месте.
– С кем ты собираешься работать, они же шила никогда в руках не держали.
– Вот ты их и научишь, а то Афанасия попросим помочь.
– Он не согласится, ему твоя затея поперек горла. Он считает, что ты у него отбиваешь хлеб.
– Значит, обойдемся без него. Тут нет ничего сложного, деревенские будут кроить заготовки по лекалам, а тут мы организуем пошивочный цех, возьмем ссуду, снимем помещение, купим швейные машины. Шить будем детскую обувь, ты посмотри, в чем здесь дети ходят, кто в тапках, кто в галошах на босу ногу. Спрос будет, я тебя уверяю.
– За машинами уход нужен.
– А ты на что, ты же любишь возиться с механизмами.
– Придут и все отнимут.
– Мне тут Леночка сделала вырезки из газет, так вот, есть указание содействовать кооперации.
– Они тебе напишут все, что хочешь, а потом придут и все отнимут.
На этом аргументы «против» у Василия заканчивались, но убедить его в том, что артель не пустая затея, было невозможно. Он, как человек военный и государственный, с недоверием относился к частному предпринимательству. Но и противостоять жене у него не было сил, и он сдался. Общее собрание единогласно избрало его председателем, а Марию бухгалтером. С уставом решили не мудрить, а взять прежний, пантюшкинский, только название артели поменять.
Когда все документы были готовы Василий и Мария поехали в Александров, где находилось уездное начальство, регистрировать предприятие. Вся процедура заняла не более часа. Чиновник – грузный бритоголовый человек в гимнастерке, но не фронтовик, своего брата фронтовика Василий распознавал на раз без всяких атрибутов, полистал устав, повертел в руках постановление собрания, пожал им руки и сказал стандартное, видимо, напутствие:
– Хорошее дело затеяли, товарищи. Сейчас вся надежда на кооперацию. Как учит нас товарищ Ленин, в настоящее время тот общественный строй, который мы должны поддерживать сверх обычного, есть строй кооперативный.
– Ну вот, – сказала Мария, когда все учредительные документы были готовы, – я же говорила, что все на так сложно, как тебе казалось. Самое главное, как у вас говорят, попасть в струю.
– Это дело надо обмыть, – предложил Василий. – Я тут видел чайную, зайдем, заодно и пообедаем.
Он все еще не верил в успех своего дела, но почему бы не обмыть начинание. Он поверил только тогда, когда из Иваново пришел грузовик со швейными машинами с обувной фабрики. Машины были списанные, но это не страшно, он быстро находил общий язык с механизмами. С рабочими было сложнее, никто из них не умел обращаться  со швейными машинами, Василий и сам никогда ими не пользовался, но он был потомственный сапожник, быстро разобрался, что к чему, и стал учить других. Не всем давалась эта наука, кто-то прошивал себе пальцы, у кого-то строчка напоминала извилистую лесную тропинку, но мало-помалу и они освоили машинное производство, так что уже к новому году в продажу поступила партия мальчиковых ботинок с эмблемой артели – перекрещенными молотком и шилом наподобие серпа и молота.
Эмблему придумала Оля. Она вообще относилась к затее родителей с большим интересом, потому что занималась в кружке политэкономии и выписывала «Комсомольскую правду», где хвалили кооператоров. Стремительная, как порыв ветра, в красной косынке и красным значком на груди, она сама была как эмблема новой жизни, которая вот-вот должна прийти в сонный городок, затерянный среди лесов и болот бескрайней русской равнины.
Аня не разделяла ее энтузиазма, она даже не очень-то представляла, чем занимаются родители, и, если бы ее все-таки спросили, чем они занимаются, она бы, наверно, ответила: «Работают». Больше всего она любила мечтать. Бывало, возьмет в руки книгу, начнет читать и вдруг уносится куда-то в цветущий сад, и вот она в голубом платье, легче облака, и рядом с ней прекрасный принц. Чаще всего в роли принца оказывался Федор. У нее была только одна подруга – Нина, которая тоже любила читать и мечтать, но не поэтому она с ней дружила, мечтать не обязательно в коллективе, а потому, что она была сестрой Федора, видела его каждый день, и его образ отпечатался в ее глазах.
Кроме книг Нина любила еще много чего – музыку, танцы, праздники, особенно Новый год.
– А как Новый год встречают в Польше? – спросила она как-то Аню.
– В общем, ничего особенного, выходят на улицу запускают фейерверки, пьют шампанское и пиво. Там Рождество принято праздновать, а Новый год как-то не очень.
– А елку наряжают?
– Конечно.
– Как бы я хотела елку!
– И это говорит четырнадцатилетняя барышня. В твоем возрасте Моцарт уже написал первую оперу, а Байрон – драму.
– У меня никогда не было елки, мы жили очень бедно и не знали праздников, вот только на Пасху красили яйца.
– У каждого человека должен быть праздник. Я попрошу отца привезти елку, он часто бывает в деревне по работе. Скажем, что для Толика. Только ты Феде ничего не говори, пусть для него будет сюрприз.
Елку Василий привез, и в доме сразу запахло хвоей. Больше всех гостье радовался Толя, он вертелся под ногами, мешал заносить дерево в дом, просил поставить его у своей кровати, чтобы было «как в лесу». А когда ему сказали, что елку украсят игрушками и свечками, он вообще взбесился, не хотел ложиться спать – а вдруг этим взрослым придет в голову наряжать елку, когда он спит, не хотел гулять, потому что его специально могли отправить на улицу, чтобы он не мешал вешать игрушки.
Но игрушек-то, собственно, и не было, только картонная звезда, усыпанная разноцветными блестками, привезенная из Польши. Зато в рухляди, оставшейся после тети Мили, нашлись рождественские открытки. Аня и Нина вырезали из них с ангелов, дедов-морозов с мешками за спиной, снеговиков и сказочные домики, и наклеивали их на картонные подложки. В доме нашлись также грецкие орехи, и девушки раскрасили их в разные цвета. В дело пошли и фантики от конфет, которые собирал Толя, и настоящие конфеты в обертках из золотой фольги, которые кто-то подарил Леночке. Мария вырезала из цветной бумаги гирлянды, а Оля из свечных огарков и суровых ниток сделала маленькие свечечки. В общем, елка получилась не хуже тех, что были в Польше, а может быть даже и лучше, потому что все игрушки были сделаны своими руками. По крайней мере, Толя был в восторге. Ему поручили самое главное насадить звезду на макушку. Он чуть не опрокинул дерево, когда залезал с табуретку, водруженную на стол, но все-таки внес свой штрих в создание праздника.
Когда все было готово, пригласили Федора. Пусть для него это будет сюрприз. Пусть увидит, удивится и обрадуется. Он и вправду удивился, он смотрел на сверкающее огоньками дерево, увешанное всяким цветным хламом, как зачарованный, и молчал, может три, а может пять минут. А потом сказал Оле:
– Ну, этим-то дурам простительно, они бессоюзная молодежь, а ты, комсомолка, как могла позволить, чтобы в твоем доме творили эти мелкобуржуазные обряды? Тебе должно быть стыдно. А если кто из товарищей узнает, что у тебя в доме наряжают елку?
И уже Ане с Ниной:
– Сейчас же выкиньте эту гадость на помойку.
Теперь уже они остолбенели. Стояли и моргали глазами, будто собирались плакать, и вдруг Аня сорвалась с места, схватила елку так, что с нее посыпались горящие свечи, выволокла ее на крыльцо, словно это была и не елка вовсе, а нашкодившая собака, бросила в снег и стала пинать ногами, захлебываясь слезами и приговаривая: «Вот тебе, вот тебе…»
Даже  Федору стало от этого не по себе, он бросился к ней, обнял ее и стал гладить ее по голове, повторяя: «Ну, будет, успокойся, я же не хотел тебя обидеть, просто я хотел вас предупредить, что по городу ходит комсомольский патруль, который высматривает у кого из учащихся в доме елка, чтобы потом пропесочить в стенгазете», и она мало-помалу успокоилась в его объятьях, чмокнула его в щеку и сказала:
– Ладно, пойдем пить чай, Леночка испекла пирог с яблоками.

25.

Школьные годы – это как книжка с картинками, их нужно листать медленно, чтобы как следует рассмотреть, что там нарисовано, и не заглядывать вперед, хотя очень хочется. У Ани на каждой странице был Федор и немного чего-нибудь еще: школьный вечер, ссора с Ниной из-за Есенина, примирение и клятва в вечной дружбе, тройка по физике, прогулки с Толиком, ну вот, пожалуй, и все.
У Оли книжка была полна ярких картинок: слет юнкоров в Москве, поездка с агитбригадой на Север, песни у костра, велопробег Иваново – Владимир, драмкружок, встреча с учеными-экономистами на Всесоюзной выставке, да всего и не перескажешь.
Когда она окончила девятилетку, и пришло время выбирать, куда поступать после школы, она даже не задумывалась – конечно, в институт народного хозяйства, конечно, в Плехановский. Выпускные экзамены она сдала на «отлично» и теперь готовилась к вступительным в институт, на кооперативное отделение.
Конкурсы в вузы были большие, по семь – десять человек на место. Но дело было даже не в конкурсе и не в оценках, полученных на вступительных экзаменах. Кроме обычных приемных комиссий были еще и другие «отборочные комиссии», которые должны были смотреть, чтобы в число принятых не пробрался «чуждый элемент». При зачислении в вузы предпочтение отдавалось рабочим со стажем не менее трех лет. Право на льготы имели также члены профсоюзов, дети чистого пролетарского происхождения, затем крестьяне и только в последнюю очередь принимались служащие и дети служащих.
У Оли в графе «социальное происхождение» значилось «из служащих», и надежды на поступление с первого раза почти не было, но это не значило, что не стоило пытаться. Она наивно надеялась, что если блеснуть на вступительных экзаменах знаниями, то у нее все-таки есть шансы, но для этого надо знать все предметы назубок. Но дома заниматься было неудобно, то сестра ее донимала своими сомнениями «любит – не любит», то брат, который превратился из беспокойного карапуза в несносного подростка, который вдруг загорелся желанием научиться играть на пионерском горне, поэтому она брала учебники и уходила в парк, прихватив с собой яблоко и булку за шесть копеек. Там она располагалась на своей любимой лавочке у двух берез, снимала туфли и штудировала курс обществоведения или решала задачи по математике.
Днем в парке никого не было, и ничто не мешало ей сосредоточиться на занятиях. Лишь изредка в конце аллеи маячила какая-нибудь бабушка с ребенком или старик с собакой. Даже птицы и те старались не мешать девушке постигать язык цифр и вникать в тонкости теории прибавочной стоимости.
Но однажды в аллее появился человек в чесучовом пиджаке и соломенной шляпе. Он прошел мимо девушки на скамейке и не привлек к себе ее особого внимания, ну гуляет какой-то дядя руки за спину и ладно, может ему врач прописал свежий воздух по утрам. Она даже не разглядела его лица. Но когда он прошел мимо второй раз, она приметила, что у него усы и бородка клинышком как у Калинина, только не седая, как у «всесоюзного старосты», а черная. А еще ей показалось, что в облике этого человека, несмотря на усы и бородку, есть что-то знакомое, что-то давнее, сохранившееся в памяти еще с детских лет.
Все прояснилось, когда он наконец подсел к Оле и спросил опять же знакомым голосом:
– Вы меня узнаете, Оля?
– Узнала, но только не помню, где я вас могла видеть.
– А название Немчиновка вам ничего не говорит?
– Вспомнила, вы муж Леночки, то есть Елены Павловны, кажется Алексей Львович.
– У вас хорошая память, это вам поможет в учебе, вы ведь в институт собираетесь поступать?
– Как вы догадались?
– Для этого не надо быть Шерлоком Холмсом, вот задачник, а вот учебник обществоведения. Куда собираетесь поступать?
– В Плехановский, но думаю, что это пустая затея, конкурс большой, и потом у меня нет рабочего стажа.
– Нет, вы так не думаете, вы надеетесь и правильно делаете, потому что без надежды нет успеха. Вы очень даже надеетесь, иначе зачем бы вы здесь просиживали целые дни с учебниками, и я думаю, что у вас есть хороший шанс поступить.
– Что это за шанс?
– Я ваш шанс, я мог бы замолвить за вас слово в отборочной комиссии при условии, что вы сдадите все вступительные экзамены на «отлично».
– Но вы, кажется, имели какое-то отношение к театру?
– Я и сейчас имею какое-то отношение к театру, но по другому ведомству, и к театру, и к кино, и к высшей школе. Так что будьте покойны, к моему мнению прислушаются. Но и вы взамен должны мне оказать кое-какую услугу.
– Какую же? – насторожилась Оля.
– Очень важную для меня и не слишком обременительную для вас. Вы наверно знаете, что у нас с Еленой Павловной случилась размолвка. Я, конечно, был виноват, но с тех пор прошло уже много времени, и с тех пор я уже тысячу раз раскаялся и сто раз просил у нее прощения, но то ли из гордости, то ли по какой-то другой причине, она не отвечает на мои письма. Я уверен, что она по-прежнему любит меня, не такой она человек, чтобы из-за какого-то досадного недоразумения отказываться от всего того, что нас соединяло, но что-то ей мешает пойти мне навстречу.
– Вы хотите, чтобы я вас помирила?
– Нет, конечно, если мне нужен был бы посредник, я бы, наверно, обратился к кому-нибудь другому, например, к вашей матери. Мне только нужно знать, что происходит в вашем доме, что думает обо мне Елена Павловна, чем она живет, что думает о нашей размолвке ваша мать, чтобы знать, когда мне лучше выходить на сцену.
– Вы хотите, чтобы я шпионила?
– Вы, я знаю, любите Леночку, как вы зовете Елену Павловну, вы хотите, чтобы она была счастлива, потому что, как можно любить человека и не желать ему счастья, и я ее тоже очень люблю, и тоже хочу, чтобы она была счастлива. И она меня, поверьте, любит. Так помогите нам снова обрести друг друга.
– Почему бы вам не поговорить об этом с моей мамой?
– Взрослые люди часто предвзято относятся к старым знакомым.
– Ну, хорошо, я спрошу Леночку, как она к вам относится.
– Ни в коем случае не делайте этого, в сердцах она может наговорить такое, о чем потом будет жалеть всю жизнь. Никто в доме не должен знать о наших с вами встречах. Любовь – это деликатная материя, тут комсомольский задор неуместен. Так я могу на вас надеяться?
– А  вы точно можете мне помочь с поступлением в институт?
– Ну, мы же с вами не евреи, чтобы отвечать вопросом на вопрос. Я не бросаю слов на ветер.
– Хорошо, – сказала Оля, но в голосе ее не было уверенности. – Я подумаю. Где я могу вас найти?
– Я сам вас найду, я довольно часто бываю в ваших краях по своим делам.
– Хорошо, – сказала Оля и стала убирать в сумку книжки, давая понять, что разговор окончен.
В общем, ничего особенного в просьбе этого Алексея Львовича не было, ну провинился человек, с кем не бывает, раскаялся, а теперь ищет путь к примирению. Так ведь бывает: люди любят друг друга, хотят быть вместе, но какие-то обстоятельства мешают им соединиться. Взять хоть у Тургенева в «Отцах и детях» – Базаров же любил Одинцову, и та была к нему неравнодушна, но какая-то неведомая сила мешала их соединению, какая-то стеклянная стена была между ними. А Болконский и Наташа…
Конечно, Оле очень хотелось, чтобы Леночка была счастлива, но эта таинственность, которая окружала персону Лаврентьева, ее настораживала. Впрочем, только первое время. Туча кажется большой и грозной, когда она на тебя надвигается, но вот начинается дождь, и ты видишь, что это только капельки воды и все.
На следующий день она не пошла в парк, потому что шел дождь, и через день тоже, и всю неделю. Она уже и думать забыла о странной просьбе Лаврентьева, когда вдруг случайно услышала разговор Леночки с матерью. Они что-то делали на кухне, кажется, раскатывали тесто для лапши или для вареников и тихо разговаривали.
– Так что он пишет? – спрашивала Мария.
– Просит прощения и умоляет о встрече.
– Что ответишь?
– Ничего. Я не отвечаю на его письма.
– Почему?
– Потому что не знаю, что писать. Иногда мне кажется, что так бы помчалась к нему навстречу, а иногда думаю, что восстановить то, что было между нами уже невозможно, и пытаться бесполезно.
Со стола у них что-то упало со звоном, наверно, крышка от кастрюли, и разговор перешел на вареники.
«Она его любит, – заключила для себя Оля. – Он вернется к ней, и они будут жить счастливо, и я помогу им в этом, а он поможет мне поступить в институт».
На следующий день опять моросил дождь, но она все равно пошла в парк, но никого там не застала. Плакучие березы у лавочки плакали настоящими слезами, размокшие аллеи терялись во влажной дымке, и только однообразный стук дятла нарушал печальную тишину пустого парка.
В июне Оля поехала сдавать документы в приемную комиссию. Девушка из комиссии полистала ее бумаги, положила их в папку с завязочками, и сказала, что списки абитуриентов вывесят на следующей неделе. Оля уже собралась уходить, но тут увидела Лаврентьева. Он подошел к столу дремавшего председателя комиссии, что-то ему сказал и быстро вышел, даже не посмотрев в сторону Оли. Но оказалось, что он все-таки ее заметил, потому что когда она вышла в коридор, он был тут как тут. Улыбаясь, он взял ее под руку и повел обедать в столовую.
Он был весел, шутил, рассказывал о новых постановках в московских театрах, а своей просьбы даже не касался. Она сама рассказала ему о том, что слышала. Он сразу посерьезнел, даже отодвинул от себя тарелку с борщом, точно этот борщ был недостоин быть свидетелем их отношений, хотя борщ был ничего себе.
– Вы, я вижу, умеете держать слово. Я тоже сдержу свое слово, не беспокойтесь. То, что вы мне рассказали для меня очень важно. Зная Елену Павловну, я примерно догадывался о ее чувствах. Для меня сейчас важнее знать, что обо мне думает ваша мать. Она ведь для Леночки непререкаемый авторитет, как она ей посоветует, так та и сделает. Можете даже упомянуть невзначай обо мне, дескать, был такой дядя Леша и куда-то пропал. Сыграйте наивную девочку, вы же занимались в драмкружке.
«Он знает обо мне все, – подумала Оля. – Он знает обо мне больше, чем я сама о себе знаю, иначе он не обратился бы ко мне со своей просьбой». И от этой мысли ей вдруг стало не по себе. Черт знает, что он затеял. Зачем ему знать, что думает о нем моя мама? Кто он вообще такой, этот всезнающий и всемогущий Алексей Львович?
Тут бы ей встать из-за стола, сказать: «Извините, товарищ Лаврентьев, но я не могу выполнить вашу просьбу», и уйти или просто уйти без всяких слов. Он поймет, что все кончено. Но она не встала и не ушла, какая-то сила удержала ее от решительных шагов, а на следующий день она прямо спросила мать:
– Вчера в институте я видела Лаврентьева. Что он за человек?
– Ты с ним разговаривала?
– Н-н-ет.
– Держись от него подальше.
– Он что, плохой человек?
– Человек как человек. Одно время он мне даже нравился. Но есть люди, которые оставляют после себя грязные следы, даже если этого не хотят.
На этом их разговор и закончился. А через месяц она сдала вступительные экзамены  в институт. Сдала все предметы на «отлично», и теперь ей предстояла собеседование в «отборочной комиссии», куда входило партийное руководство вуза, какие-то люди из Наркомпроса и еще какие-то люди.
Они сидели за столом, покрытым зеленым сукном, и перед ними стояли графины с водой, и это было как двойной гребень – сначала тебя могли вычесать из списков поступивших графины, а потом уж и люди.
Самый главный, который казался самым строгим, говорил то, что Оля и ожидала услышать:
– Ольга Васильевна, вы показали хорошие знания на экзаменах, но вы пришли к нам прямо со школьной скамьи, у вас нет рабочего стажа, тогда как многие ваши конкуренты прошли суровую жизненную школу, днем стояли у станка, а по ночам штудировали учебники. Как комсомолка вы должны понять…
Тут к нему подскочила та самая девушка, которая принимала у Оли документы и протянула какой-то листок. Он посмотрел в него, покачал головой и продолжал, как ни в чем не бывало.
– Должны понять, что быть студенткой нашего вуза большая честь.
И тут же пояснил своим удивленным коллегам:
– Из скромности Ольга Васильевна не написала в своей автобиографии, что она является дочерью репатриантов из Польши, которые преследовались полицией за свои коммунистические убеждения.
Это была вопиющая ложь, но ей и в голову не приходило возражать. Ведь ее приняли. В какой-то момент она даже поверила, что пострадала от режима Пилсудского, ведь были же письма с угрозами.
«Студентка, студентка, студентка», – повторяла она под стук колес поезда по дороге домой, и еще: «Он все-таки сдержал слово».

26.

Он ввалился в дом, большой, шумный с огромным вещевым мешком вместо чемодана, и в доме сразу же стало тесно, но никто не жаловался на это, а все наоборот радовались, потому что это был не кто-нибудь, а Володя.
С тех пор, как он уехал в Москву учиться, он редко заглядывал в родной город, заезжал на денек-другой, когда еще была жива тетя Миля, а когда она умерла, он и вовсе позабыл дорогу домой. Теперь у него был свой дом в столице, где-то на Яузе, но чаще всего его домом была брезентовая палатка среди сибирской тайги, в азиатской степи, в горах Кавказа. После окончания университета, он пошел работать в геологоразведку, и ему редко удавалось бывать в московской квартире, не говоря уж о доме в Киржаче. Но вот, наконец, у него появилось порядочное окно между двумя экспедициями, и он решил навестить Леночку, которая, кажется, приходилась ему двоюродной сестрой, а может и троюродной, а может и вовсе не сестрой – трудно было разобраться в их родственных связях, тетя Миля и та не совсем понимала, кто кем кому приходится. Но все равно родней Леночки у него никого не было.
Мария помнила его нескладным подростком, который досаждал тете ленью и упрямством, а тут вдруг является этакий романтик дальних странствий под два метра ростом и всех очаровывает.
– Кто это? – спросила Аня мать, когда все женщины в доме были им перецелованы и перетисканы.
– Это Полупетух, ты разве не помнишь?
– Интересный.
Этот человек был интересен тем, что явился из какой-то другой действительности, где еду готовят на костре и пьют воду из реки, где сегодня жив, а завтра тебя может завалить лавиной, где жизнь измеряется пройденными километрами и тоннами вывернутой породы.
Он знал много историй из той жизни, иногда жутких, а иногда смешных, как про то, как он оскорбил волка.
Было это в Якутии, а, может, в Бурятии, он уже забыл, где точно, но помнил, что там была река, а вокруг, куда ни глянь, тайга. Река должна была уже замерзнуть, но еще струилась и весело играла камешками на перекате. Это место Володя и облюбовал для ночевки. Он поставил палатку, разжег костер, сидит и варит суп из концентрата, смотрит, как пламя облизывает котелок, и вдруг чувствует, что он не один у костра. Оглянулся.  Видит – за спиной у него сидит матерый волчище и сверкает глазами. Почему он не набросился на человека сразу и не вцепился ему в горло, непонятно, видимо, его зачаровал огонь.
Суп выкипел, а Володя сидит и боится пошевелиться, мало ли что в голове у зверя, а винтовка в палатке, а до палатки шагов пять. Волк вряд ли будет ждать, пока он поднимется и сбегает за ней. Так они и сидели, как два приятеля, пока Володя не собрался с духом и не вскочил на ноги. Волк оскалился, зарычал и стал обходить его сбоку, отрезая от палатки. И тут Володя возьми да и крикни на него: «Место! Псина несчастная!», и случилось чудо, волк поджал хвост, отошел в сторону и завыл.
И тут из тайги вышел Мишка-эвенк из стойбища Баягира. Володя не был с ним знаком, но видел его в стойбище. Не обращая внимания на волка, как будто его и не было тут, Мишка поздоровался, подсел к костру, достал из заплечного мешка двух кедровок и принялся их ощипывать, и только потом спросил:
– Чем ты обидел моего волка, что он так расстроился?
– Ничем, сказал только: «Место! Псина несчастная!»
– Так это для него самое страшное оскорбление. Он же волк, вольный охотник, а не какая-нибудь собака. Я его щенком взял, приучил ходить со мной на охоту, он все делает как собака, но в душе, однако, волк.
Вообще, если послушать Володю, то тайга была густо населена волками и медведями, и они то и дело попадались на пути геологов. Однажды один геолог по фамилии Потрошков пошел к реке наловить рыбы и наткнулся на медвежонка. Медведица не заставила себя долго ждать. Она выскочила из чащи и бросилась прямо на геолога. Ружья у него с собой не было, и песенка его была бы спета, если бы в каком-то метре от него, зверюга вдруг не отклонилась в сторону. Пробежав немного вперед, она опять бросилась на него, и снова в последний момент ушла в сторону. И так продолжалось несколько раз, пока ей это не надоело, и она не ушла в чащу, прихватив с собой медвежонка.
Никто не мог объяснить такого странного поведения зверя, пока начальник партии не вспомнил, что от него из дома ушел кот, когда врач прописал ему от ревматизма мазь Бом-Бенге, а ведь именно этим вонючим снадобьем Потрошков лечил свой ревматизм.
Володя умел рассказывать, и самая  простая история у него становилась анекдотом, а еще он показывал фокусы, пел романсы под гитару и мог оживить любое застолье. Не удивительно, что все сразу его полюбили, и только один человек возненавидел его до сжатых кулаков.
Этим человеком был Федор. В последнее время он сильно изменился, и тот, кто знал его двумя годами раньше, сказал бы, что это совсем другой человек. Все началось с того, что его исключили из комсомола за то, что он не давал директору школы снять портрет Троцкого в актовом зале. Троцкий был объявлен врагом народа, но многие комсомольцы не хотели в это верить. Для них Лев Давыдович был вождем революции, ну почти как Ленин, и вдруг в одночасье превратился во врага. Это могло быть только недоразуменье, вот партийные товарищи разберутся, и звезда Троцкого снова засияет над Кремлем. В Москве и в Ленинграде прошли демонстрации молодежи в защиту вождя, а Федор только не давал директору снять со стены его портрет и поплатился за это.
Такого позора бывший секретарь не мог вынести. Он ушел из школы, потому что не мог больше находиться там, где его унизили и растоптали, и перебивался случайными заработками – колол дрова, чинил крыши, копал огороды. Платили ему когда деньгами, а когда водкой. Он может и спился бы, но Аня спеленала его по рукам и ногам своей любовью, чего не должен был допустить комсомольский вожак, но простительно было несоюзному разнорабочему. Этот Троцкий и Маяковский в одном лице стал обычным человеком, которого можно и пожалеть, отдать ему душу и тело, а взамен только получить возможность быть рядом с ним, видеть его каждый день, трезвого или пьяного, все равно.
А он и благодарен ей был за то, что не оставила его в горе, и ненавидел ее за это. Он охотно принимал ее ласки, но все время давал понять, что делает ей одолжение, и время от времени наказывал ее, просто чтобы знала свое место.
– Ты завтра не приходи, – говорил он ей, сладко потягиваясь после любовных утех.
– Почему?
– Я пить буду.
– Не надо, Феденька, прошу тебя.
– Отстань, не твое дело, на свои пью.
И пил, да так, что на следующий день его находили где-нибудь в канаве грязного, облеванного. Но это бы еще ничего, хуже было, когда он запрещал ей приходить, потому что ждал к себе Верку-продавщицу или Таньку-учетчицу. В такие дни Аня забиралась на чердак и ревела там, пока не кончались слезы. Она даже хотела перерезать себе вены, и даже стащила у отца опасную бритву, но передумала, потому что где-то читала, что резать вену нужно в теплой ванне, чтобы не было больно, а у нее такой возможности не было.
– Что же он делает со мной, – жаловалась она Нине. – Я же люблю его. Хоть ты бы с ним поговорила, как сестра.
– Нет, Аненька, я боюсь его, он страшный, еще убьет.
– Ну, хоть бы меня убил, все легче было бы.
– Что ты такое говоришь, тебе жить нужно, ребеночка выходить, – Аня призналась ей, что беременна от Федора.
– Но ведь нет больше сил, он меня в грош не ставит, все время норовит обидеть, да так, чтобы было больнее.
– Как нет сил, ты ведь женщина.
Но вот на сцене появилось новое действующее лицо, романтический красавец-бродяга, который к тому же и пел романсы чувственным баритоном, и роли переменились. Теперь Федор был в роли догоняющего.
– Ты почему опять не пришла? – спрашивал он Аню так, словно знал почему, и только хотел убедиться в том, что не ошибся.
– Мать затеяла генеральную уборку, и я очень устала.
– А он? – Федор никогда не называл Володю по имени, только «он» или «этот», но Аня понимала, о ком идет речь, и тоже не произносила его имени вслух, боясь, что Федор впадет в бешенство и ударит ее, как это было, когда она в первый раз рассказала ему о госте.
– Он ходил с отцом в баню.
– Почему не с тобой, ты ведь хотела бы потереть ему спину?
– Что ты такое говоришь, Феденька?
– Я вижу, как ты ходишь вокруг него кругами, как сучка, у которой течка.
Это был несправедливый упрек. Володя, хотя и нравился Ане, но у нее и в мыслях не было сблизиться с ним. Впрочем, кто знает, что у женщин в мыслях, может, и было что, но повода для ревности она не давала. Чтобы не бередить Феде душу, она вообще старалась не упоминать о госте в разговоре, выходило так, что его будто и не было.
Но это еще больше вызывало у Федора подозрения: «Не говорит, значит, что-то скрывает». Чтобы снять эти подозрения, Аня, наконец, решилась назвать имя гостя. Робко, очень робко она сказала, что Володя с Олей пошли в клуб на танцы. И тут Федор словно взбесился.
– А ты бы хотела, чтобы он пошел с тобой, да? Говори, сука, – он схватил ее за горло и тряс так, что голова у нее болталась, как у тряпичной куклы.
– Нет, нет, нет, – только и могла она выговорить.
– Ты бы хотела, ты бы хотела, – он швырнул ее на кровать и стал стаскивать с нее юбку.
Она не сопротивлялась, сцены ревности часто заканчивались любовным актом, и после этого он становился тих и печален, даже немного ласков. Но сейчас все было иначе, он не смог ее взять и от этого совсем озверел. Он таскал ее за волосы, бил по лицу, щипал ее тело и вдруг заплакал, уткнувшись головой в подушку, совсем как ребенок, у которого отобрали любимую игрушку. А она гладила его по голове и повторяла: «Не надо, ну зачем ты так нервничаешь. Я же ничего плохого не сделала».
– Знаешь, – сказал он, всхлипывая и вытирая нос ладонью, – ты не приходи больше, а то я тебя еще убью и сяду в тюрьму.
Она и не приходила всю неделю, а потом был дождь и гроза. Свет погас, почему-то в непогоду в городе всегда отключалось электричество, но на этот случай в доме всегда были свечи. Дождь мягкими лапами царапал окна, молнии разрезали ночную тьму слева направо и сверху вниз, раскаты грома сопровождались звоном фужеров в буфете. Но от этого в доме было только уютнее, на столе горела свеча, вокруг нее сидели домашние и играли в лото. Володя таскал бочонки из мешка: «Барабанные палочки, дедушка, тридцать три – нос утри, топорики…»
– Сходите кто-нибудь в детскую, там, по-моему, забыли закрыть форточку, – сказала Мария, прислушавшись к шуму непогоды. «Детской» комнату называли, когда там жили ее дети, да так с тех пор и осталось, хотя сейчас это была комната Леночки.
Пошла Аня. В комнате было темно, по стенам при каждой вспышке молнии метались тени деревьев за окном. Она подошла к окну, чтобы прикрыть форточку, и в это время сверкнула молния, и сквозь капли дождя на стекле она увидела лицо Федора. Оно было страшное, искаженное какой-то нехорошей гримасой. Это было лицо безумного человека. Она вскрикнула и убежала в гостиную.
– Что случилось? – спросила Мария.
– Ничего, палец форточкой прищемила.
Она всю ночь не могла заснуть, как только она закрывала глаза, сразу всплывало это лицо в каплях дождя, как в слезах. А наутро, когда она пошла за молоком, ее нагнал Федор. На нем была свежая рубашка, он был чисто выбрит, что в последнее время бывало редко, и, как показалось Ане, слегка пьян.
– Я тут подумал, что нам надо пожениться, – сказал он так, словно речь шла о покупке нового пальто или шапки. ¬– У нашего ребенка должна быть полноценная семья, то есть я хочу сказать, что у него должен быть отец.
– Чтобы было кому таскать его за волосы…
– Ты должна меня простить, потому что я тебя люблю.
–  Я устала от такой любви.
– Если ты не согласишься стать моей женой, я убью себя прямо здесь, – выкрикнул он каким-то не своим, петушиным голосом, и выхватил из-за пазухи остро заточенный напильник. – Так «да» или «нет»?
Аня огляделась. По другой стороне улицы шли пильщики с пилами в чехлах, впереди маячила фигура соседки, сзади показалась стайка школьников с портфелями.
– Да, – сказала она. – Убери свою железяку.
Свадьбу сыграли в августе, слово «сыграли» как нельзя лучше подходило для этого действа, где все старались все делать, как положено, а радости никакой не было. Никто не думал, что этот брак будет счастливым, но все думали, что стерпится-слюбится или хотя бы стерпится.
Василий крепко выпил, зазвал жениха на крыльцо, якобы покурить, взял за грудки, и сказал тихо так, просто выдохнул слова ему в ухо:
– Смотри у меня, паскуда.
Жених нехорошо улыбнулся ему в ответ:
– Что вы, папа.
Но укладываясь спать с невестой, он положил под подушку бритву.
– Если услышу, что ты во сне произносишь его имя, перережу тебе горло, а потом и себе.
Аня всю ночь глаз не сомкнула, а ему хоть бы что, спал и посапывал как малое дитя.

27.

Через два месяца у Ани родилась дочь Алевтина, а через год ее родители развелись. У Ани больше не было сил терпеть выходки Федора. Трезвый он был еще ничего, но когда выпивал, становился невыносим. Он почему-то вбил себе в голову, что Алевтина не его дочь, и подолгу стоял у ее кроватки, выискивая в младенческом личике черты сходства с Володей, хотя прекрасно знал, что, когда Володя приехал в отпуск, Аня уже была беременна на пятом месяце. Просто нужно было на ком-то выместить обиду за свои неудачи, а женщина – самая доступная мишень, а уж женщина с ребенком и подавно.
Его внутренний мир превратился в клоаку, где бегали крысы и копошились черви, порождавшую огорчения и подлости. Бритва под подушкой уже не пугала Аню, она к ней привыкла, как стекольщик привыкает к визгу разрезаемого стекла, а мусорщик к запаху тлена, но ей было не по себе, когда он задерживался у детской кроватки. Она боялась, что он сделает с дочерью что-то нехорошее, и не было ей покоя.
– Знаешь Оля, я так больше не могу, – пожаловалась она сестре, когда та забежала к ней, чтобы взглянуть на племянницу. – Я его боюсь.
– Он ненормальный, бросай его к чертовой матери.
– Как это бросай?
– Разводись и переезжай жить к родителям.
– Тебе легко говорить, а я не смею.
– Я тебя увезу домой, ты только собери свои и детские вещи, когда его не будет дома. Ты пойми, что чем дольше будешь терпеть, тем подлее будут его пытки.
Операция по переезду прошла спокойно. Федор был дома, но спал после очередной попойки и узнал о том, что жена с дочкой уехали, только на следующий день. Он ходил под окнами, ругался, умолял жену вернуться, грозился поджечь дом, пока Василий не снял со стены ружье, которое когда-то висело в мастерской Морской Мили. Это, по сути, был муляж, потому что оно было не заряжено, да и неизвестно, стреляло ли оно вообще когда-нибудь, но на Федора оно произвело впечатление, он ушел, огрызаясь и сплевывая, и больше уж возле дома не появлялся.
Аня думала, что Федор будет уговаривать ее не подавать заявление на развод, угрожать, трепать ей нервы, но он не возражал. Он мог и не приходить в загс, где рассматривалось Анино заявление, их и без него бы развели по тогдашним правилам, но он пришел и сел в сторонке. Он был спокоен и печален, как зимнее дерево, и на все вопросы чиновницы только пожимал плечами, а после развода ушел и даже не попрощался с Аней, и это был последний раз, когда она его видела. Он уехал из города. Нина сказала, что завербовался куда-то на стройку, , а куда не сказал.
 – Сволочь, – сказала Мария, ей нравилось это русское слово, в котором было столько презрения, что хватало и на людей, и на животных, и даже на погоду. – Сбежал от алиментов. Ну да ничего, мы как-нибудь и без его подачек обойдемся, слава Богу, зарабатываем неплохо.
Вот тут она выдавала желаемое за действительное. Вначале артель действительно приносила хороший доход, но потом, когда она ушла из артели, а ушла она, потому что Анатолий входил в тот возраст, когда за ним нужен был глаз да глаз, дела пошли значительно хуже. Василий, хотя и числился главой артели, занимался только машинами, с которыми быстро нашел общий язык, а в такие вопросы, как закупка сырья, выработка, реализация, не вникал, подмахивал, не глядя, все бумаги, которые ему подсовывала Мария.
Так продолжалось и когда место Марии занял Гжибовский. Этого Гжибовского она отыскала в леспромхозе, где он работал счетоводом. Его там хвалили, говорили, что трезвый и толковый. Это был красивый, уже немолодой мужчина с глазами преданной собаки. Он сказал Марии, что поляк, но только не знает по-польски, потому что сирота и с детства жил среди русских. Впрочем, то же самое он по секрету говорил и старьевщику-татарину Ахмету, и еврею-керосинщику Лейбе. На самом деле он оказался просто жуликом.
Падение прибыли он объяснил Марии происками госсектора: «Понастроили фабрик и выбрасывают свой товар на рынок по заниженным ценам, а у народа он нарасхват, потому что дешево. Народ, он ведь какой, ему подавай канарейку за копейку, чтоб не пила, не ела, а только пела. Вот и приходится сворачивать производство». Она понимала, что надо бы проверить, но случилось так, что Толя заболел, и до бумаг, которые Гжибовский принес ей на проверку, у нее руки так и не дошли, хотя, наверно, там все было в порядке, иначе чего ради ему было раскрывать карты.
Но вот в артель нагрянула ревизия. Ревизор оказался дотошным малым. Он принес в контору свой чайник, кружку и арифмометр, надел нарукавники и неделю корпел над бумагами. Мария пыталась угостить его домашним печеньем, но он посмотрел на нее так, что у нее всякая охота отпала его угощать. А когда он закончил свою работу, Гжибовского уже и след простыл.
– У вас недостача, – сказал ревизор, снимая нарукавники и поправляя очки.
– Сколько? – спросила Мария.
– Десять тысяч. Вы, конечно, можете погасить задолженность перед поставщиками из своего кармана, но как вы объясните неуплату налогов?
– Сколько? – переспросила Мария уже тише, почти шепотом.
– А, вот вы что имеете в виду, – улыбнулся ревизор, и показал ей карманы своего пиджака. Они были зашиты. – Советую вам все-таки внести в кассу деньги.
– И вопрос будет закрыт?
– Думаю, что органы все равно займутся вашей артелью, но это будет уже халатность. Вас это не коснется, ваших подписей нигде нет, а вот ваш муж может получить срок.
– Но он не знал, что его обманывают, когда подписывал бумаги.
– Вот это-то и плохо, вы стали жертвой мошенника. Впрочем, может еще и обойдется, если органы его найдут.
Мария решила пока ничего не говорить Василию, в последнее время он чувствовал себя неважно – быстро уставал, задыхался. Десяти тысяч у нее не было, было три на сберкнижке, и это все, что ей удалось скопить в России, просить денег у мужниной родни она не хотела, да у них, скорей всего, их и не было, Шурочка сама просила у нее взаймы, чтобы купить сыну пальто к зиме. Ремесленников, которые считались мелкобуржуазным элементом, сильно поприжали. Оставалось только ждать и надеяться, и не рассчитывать на чей-либо совет или сочувствие. Леночка и без того много сделала для нее, Аня была вся в своих заботах и переживаниях, а Оля уже вылетела из гнезда. Она упивалась студенческой жизнью, и, когда на выходные изредка приезжала домой, только и было разговоров, что о зачетах, преподавателях и однокурсниках.
Она с восторгом рассказывала матери о своей жизни в студенческой коммуне.
– Представляешь, мама, мы вдесятером, шесть девушек и четверо парней, решили, что выгоднее жить вместе, мы и жилье снимаем вскладчину, и питаемся. У нас все общее – книги, посуда, одежда, как при коммунизме.
– И что же, спите в одной комнате?
– Зачем в одной, у парней своя комната – поменьше, а у нас – побольше, нас же больше, но комнаты никто на замок не запирает, и тумбочки не запираются, если кому нужно взять учебник или, скажем, чайник – пожалуйста, даже спрашивать не надо, только записку оставь, если в комнате никого нет. Вместе гуляем, вместе ходим в кино или на стадион – на это в нашем бюджете есть отдельная статья. Скучно никогда не бывает, потому что все ребята очень талантливые – Витя Покоров сочиняет стихи, очень хорошие, на манер Демьяна Бедного, Малхаз Чкония поет под гитару не хуже нашего Володи, а Женя Мурзина танцует цыганочку так, что засмотришься.
– А ты?
– Я хожу на курсы английского языка, один умный человек посоветовал.
– И что ж вы никогда не ссоритесь в своей коммуне?
– Бывает. Мальчишки, например, недовольны тем, что за стирку платят  столько же, сколько и мы, хотя у них и вещей меньше, и стирают они реже. А мы им: «А зато вы лопаете больше». Малхаз злится, когда Витя надевает его рубашки. Малхазик щуплый, а Витюха – полный, на нем рубахи по швам трещат. А тут вдруг Женя на Колю Биткова обиделась за то, что тот надел ее трусы.
– Он что с отклонениями?
– Нет, просто в мужском белье не нашлось чистых трусов, а он в баню собрался. Он деревенский, откуда-то с Волги, дремучий малый, и вообще мелкий собственник – отрыжка капитализма. Ему из деревни селедку прислали, так он ее у себя в тумбочке запер и держал, пока комната не провоняла тухлой рыбой. Ребята даже хотели его выгнать из коммуны, как куркуля, но я за него поручилась, и они ему назначили испытательный срок. Ничего, перевоспитаем и возьмем с собой в коммунизм.
– Тогда уж точно трусов не напасешься.
– Что ты, мама, ребята у нас все замечательные, просто некоторым еще не хватает сознательности.
– Но кто-то, наверно, лучше всех?
– Если ты имеешь в виду любовь, то у нас этого нет. Мы решили, что любовь – враг науки и до конца учебы никаких амуров.
– Ну, и как успехи?
– Все зачеты сдаю вовремя. Но один умный человек советует переводиться на юридическое отделение. Сейчас юристы очень востребованы на производстве.
– Мне бы тоже сейчас не помешал бы хороший юрист, – сказала Мария, и посмотрела на дочь так, что та сразу поняла, что у нее что-то случилось.
– Опять Аня? – спросила она, потому что все неприятности в семье в последнее время были связаны с сестрой.
На сей раз все обстояло гораздо хуже. Мария все рассказала дочери, хотя ей не очень-то хотелось делиться с кем-то своей заботой. Она привыкла все и всегда решать сама, но тяжесть, которая навалилась на нее сейчас, была настолько невыносимой, что держать ее при себе у нее просто не было сил.
– Надо разыскать этого Гжибовского, иначе папу будут судить, – сказала Оля.
– Его будут судить в любом случае, но могут дать условный срок за халатность, если найдут настоящего вора.
– Мне надо посоветоваться с одним умным человеком. Собери мне что-нибудь поесть, и я поеду в Москву, – заторопилась Оля. Она решила во что бы то ни стало разыскать Лавреньева и просить его о помощи.
Она не знала, где он живет и где работает, хотя и смутно догадывалась. Он никогда не уславливался с ней о встрече, а всегда появлялся внезапно, вырастал как из-под земли иногда с букетом цветов, а иногда с коробкой дорогих конфет. Цветы она не решалась приносить в коммуну и отдавала их первой попавшейся женщине на улице, а конфеты складывала в «общий котел», сопровождая словами «Мама прислала». Она была совершенно уверена, что Лаврентьев догадывался о судьбе своих цветов и конфет и все же продолжал их дарить.
Если честно, то она его немного побаивалась и чувствовала себя неловко, когда он появлялся, но когда он долго не появлялся, начинала тревожиться – а вдруг он больше не придет.
Появлялся он всегда внезапно, и всегда тогда, когда она этого хотела. Он, похоже, материализовывался из ее мыслей. Вот она идет по улице с занятий, а он подходит сзади и молча берет ее под локоть, а то вдруг стоит в библиотеке у полки с русской классикой, куда она зашла, чтобы поменять книгу.
Но сейчас, когда он был ей очень нужен, он как назло пропал. Она не знала, где он живет и с кем. Она попыталась его разыскивать по месту работы, но в Наркомпросе ей сказали, что такой в списках сотрудников не значится, а в другие места, где, как она полагала, он мог работать, она обратиться не посмела.
Он появился, когда она уже перестала надеяться, что увидит его еще когда-нибудь, и протянул ей пакет с виноградом.
– Привет из теплых краев.
– Командировка?
– Да, у наследников Чингихана возникли некоторые имущественные споры, и пришлось срочно помогать им разобраться. Ну, выкладывайте, что у вас стряслось?
– Как вы догадались?
– Ну, это было нетрудно, вы посмотрели на меня, как смотрят на врача скорой помощи, который приехал к тяжелобольному.
– У родителей неприятности, – призналась она и рассказала ему обо всем, что произошло в артели.
– Ну, дела, – задумался Лаврентьев. – Я всегда говорил, что порядочные люди не должны заниматься коммерцией, это мы, пройдохи, чувствуем себя там, как рыбы в воде, а они рано или поздно попадают в ловушки. И как только ваша мама могла довериться мошеннику, не понимаю, она ведь всегда считала, что очень хорошо разбирается в людях. Этого Гжибовского мы, конечно, найдем, но на это потребуется время, а за это время местные борцы за чистоту рядов могут наломать дров. Но смею предположить, что все обойдется, а сейчас предлагаю заехать ко мне отведать плодов солнечного юга. Как вы относитесь к дыне?
В другой раз она наверно не решилась бы ехать к нему домой, но сейчас она была готова на все, только бы выручить родителей из беды. Главное, запомнить его адрес, чтобы в любое время можно было бы его разыскать. Мысль о Леночке как-то не пришла ей в голову. «Только бы все обошлось, – крутилось у нее в голове, ¬– только бы обошлось».
Все и обошлось, но не так, как она хотела, и не так, как надеялась Мария. Василий, как всегда ушел с утра на работу, к своим станкам, но уже через час вернулся домой сам не свой. На вопрос Марии: «Что случилось?» он только махнул рукой: «Опечатали». Мария сразу все поняла и не стала его расспрашивать, а достала из буфета графин с рябиновой настойкой и поставила на стол. Они сидели друг напротив друга, но не смотрели друг другу в глаза и не говорили ни слова, и так все было ясно.
Василий опорожнил половину графина, лег спать, и никогда больше не проснулся. Врач написал справку: «Скоропостижно скончался…». Ее Мария отнесла в уголовный розыск вместе с повесткой, которую она скрывала от мужа. Потом ее еще несколько раз вызывали на допрос, а потом нашелся Гжибовский, он скрывался у сестры в Молодечно, и дело было закрыто. После Василия осталось совсем мало вещей: потертый солдатский ремень, допотопный фотоаппарат «Лейка» и сапожный инструмент. Ремень и фотоаппарат достались Анатолию, а инструмент забрал брат.

28.

Черви желаний источили его сердце, огонь тщеславия опалил его душу, и все же в нем осталось что-то от того прежнего Лаврентьева, лихого офицера и галантного ухажера, что так нравился Марии, и в которого была влюблена Леночка. Это и манило Ольгу, и настораживало, слишком много места он занимал, когда был рядом с ней: не было такой темы, в которой он был некомпетентен, такой проблемы, которая была бы для него нерешаемой. Он был большой, больше, чем казалось с первого взгляда, чрезмерным, как его квартира на Божедомке, где спокойно могли разместиться три студенческие коммуны, как его купеческая кровать с никелированными шишечками, где прекрасно могли выспаться пять таких девиц как она, если их уложить поперек.
– Как вам удается сохранять порядок в такой большой квартире? – спрашивала Ольга, хотя на самом деле она хотела спросить: «А вам не стыдно жить одному в такой большой квартире, в то время как люди…»
– Это будет музей купеческого быта, а пока мне поручено охранять эту квартиру. Впрочем, я редко здесь бываю, – ответил на незаданный вопрос Лаврентьев. – Если хотите, можете взять у меня ключи и приходить сюда, когда вам заблагорассудится, здесь никто не будет мешать вам заниматься, трудно ведь сосредоточиться, когда рядом кто-то жарит яичницу или декламирует стихи.
Он не переходил с ней на «ты» даже после того, как однажды она осталась ночевать у него – держал дистанцию. Но и она не стремилась быть ближе к нему, ее интерес к мужскому полу на него не распостранялся. В своих девичьих мечтах она могла целоваться в Малхазом Чкония, с геологом Володей или с Валей Кротиком с пятого курса, но никогда не с ним. Их близость не была любовью, это было жертвоприношение. Он заворожил ее своей взрослостью, уверенностью в себе, иронией. То, что происходило между ними, было скорее отношением удава и кролика, нежели двух кроликов или двух удавов. Хотя сравнивать ее, активную комсомолку, преданную до мозга костей идеям марксизма-ленинизма, с кроликом, с политической точки зрения бестактно, но с человеческой точки зрения – всякое бывает.  Во всяком случае то, что происходило между ними, назвать любовью ну никак нельзя, а потому Ольга не чувствовала никакой вины перед Леночкой и не испытывала угрызений совести.
Ключ Лаврентьев больше не предлагал, да Ольга ни за что и не вошла бы без него в эту квартиру, особенно после того, как он рассказал ей, что прежде они с Леночкой ее снимали у бывшей купчихи, которую потом хотели арестовать за контрреволюционную деятельность, но не успели, потому что она повесилась.
Но как-то Ольга не выдержала и рассказала ему про то, что «этот дурак» Битков притащил откуда-то патефон и одну пластинку и проигрывает ее по десять раз на день, и теперь у нее в голове только «Голубка» и «Окрасился месяц багрянцем».
– Понимаете, сижу на семинаре по политэкономии, меня спрашивают, что Ленин имел в виду под опасностью раскола в своей статье «Как нам реорганизовать Рабкрин», а у меня на языке вертится: «В такую шальную погоду нельзя доверяться волнам».
– Вам лучше жить в семье.
– В Киржаче?
– При всем моем уважении, такие прелестные городки годятся только на то, чтобы в один прекрасный день оттуда уехать и никогда больше туда не возвращаться. Вам всем нужна квартира в Москве.
– Кто ж нам даст квартиру, здесь люди по десять лет живут в общагах и не могут получить даже комнату.
– Они могут и всю жизнь прождать и ничего не получат. Зачем же равняться на неудачников? Скажите матери, чтобы она написала письмо на имя Калинина. Так, мол, и так: «Мы, семья репатриантов из буржуазной Польши, пострадавшая от режима Пилсудского, остро нуждаемся в собственном жилье» У вас ведь и в Киржаче нет своего жилья, вы живете в доме Елены Павловны, стало быть, вам полагается квартира. У меня тут есть одна на примете в доме бывших лесоторговцев Смирновых. В ней жила семья кардиолога Гальперина, но его вчера арестовали, а его семье предписано в двадцать четыре часа покинуть Москву. Это недалеко отсюда, в Марьиной Роще.
– Странные вещи происходят вокруг этих квартир... – начала было Ольга, но Лаврентьев не дал ей договорить.
– Напишите заявление лучше вы, и прямо сейчас, а мама пусть подпишет. Я не сомневаюсь, что вам пойдут навстречу. Квартирка, правда, маленькая, две комнатушки, а вас пятеро, но, как говорится, в тесноте да не в обиде.
– Почему вы это делаете?
– У меня свой интерес. Ваша мама всегда была непререкаемым авторитетом для Елены Павловны, благодаря ей мы познакомились и поженились, и я за это ей очень благодарен, но с некоторых пор, она, как мне кажется, восстанавливает ее против меня. Они разъедутся, и мы с Еленой Павловной снова будем вместе.
Это было похоже на правду, хотя бы потому, что Ольге хотелось в это верить. Для себя она решила, что ее отношения с Лаврентьевым нельзя считать отношениями мужчины и женщины, а значит, они не могут навредить Леночке. А мать, возможно, недолюбливает его по какой-то причине, и этого оказывается достаточно, чтобы Леночка не шла с ним на контакт. Чего греха таить, мать привыкла в семье решать все за всех, а Леночка для нее была членом семьи.
– Не верю я в доброту большевицких «пасожитов». Чего ради им давать квартиру семье сапожника и иностранки, если они сами еще не наелись после революции, – сказала мать, когда Ольга подсунула ей письмо начет квартиры. Иначе как паразитами она чиновников не называла, будь то фининспектор или министр, – но письмо все же подписала.
– Кто тебя надоумил написать эту бумагу?
– Один умный человек.
– Будь осторожней, умники умеют подъехать так, что и не заметишь, как окажешься у него в кровати.
– Что ты, мама, он мне в отцы годится.
– Тогда в аду.
Ответ не заставил себя долго ждать. Некий секретарь комиссии Краснопецев на бланке райисполкома сообщал, что «принято решение предоставить семье репатриантов жилое помещение по адресу...» Ответ пришел так быстро, что у Ольги закралось подозрение: уж не сам ли Калинин скрывается под именем Алексея Львовича, вот ведь и бородка и очки... Но нет, «всесоюзный староста» постарше будет, и нос у него картошкой, и глаза хитрые. И все же, кто он такой, этот всемогущий Алексей Львович?
Можно было предполагать, но выспрашивать его Ольга не решалась. Да он бы и не сказал правду, отшутился бы по своему обыкновению. Так или иначе, он был влиятельный человек, раз Марии выдали в исполкоме ордер без слов.
Смотреть квартиру поехали всей семьей, то есть Мария, Ольга, Анна и Толя. Маленькая Алевтина осталась дома с Леночкой, которая очень огорчилась, когда узнала, что Мария собирается переезжать в Москву.
– Далась вам эта Москва, и чего в ней хорошего? Пыль, суета все так дорого. Разве вам плохо у меня?
– Что ты, Леночка, ты для моих детей вторая мать, но рано или поздно дети должны уходить от матерей, иначе грош им цена.
От вокзала до Марьиной Рощи ехали на трамвае. Чем дальше, тем меньше становилось каменных домов, а потом их уж и вовсе не стало, справа и слева от трамвайных путей тянулись ряды почерневших от времени двухэтажных сундуков, украшенных резными наличниками и подзорами, или похожих на каравеллы времен Колумба из книги по истории географических открытий. Казалось, вот сейчас они поднимут паруса и отправятся в синие дали навстречу невероятным приключениям.
Но приключения начались раньше, чем были подняты паруса – ключ от квартиры, который Марии вручили в исполкоме, не подходил к замку. Вероятно, соседи после отъезда семьи врача, сменили замок, чтобы завладеть квартирой. Так делами многие и всегда безуспешно, но история повторялась снова и снова.
Толя стал барабанить в дверь, сначала кулаками, а потом ногами, но никто и не думал открывать. Те, за дверью, видимо, решили изображать свое отсутствие. Но Толя приложил ухо к замочной скважине, и сказал:
– Они там гремят кастрюлями, сволочи.
– Придержи язык, – одернула его Мария. – Кому охота пускать в свой дом чужаков.
– Эй, вы там! – крикнул Толя своим противным ломающимся голосом. – У нас ордер, мы вызовем милицию и все равно войдем.
– Придержи язык, – сказала Мария сыну, и уже тем, кто за дверью:
– Не валяйте дурака, вас же все равно заставят открыть, так уж лучше по-хорошему. Нам ведь жить бок о бок, так зачем же начинать со ссоры?
За дверью послышались голоса, женский и мужской. Они, видимо, обсуждали, что делать, продолжить сопротивление или сдаться. Потом дверь распахнулась, и маленькая женщина с глазами навыкате, какие бывают при базедовой болезни, сказала:
– Вытирайте ноги.
Это была первая представительница рода бывших хозяев дома и бывших лесопромышленников Смирновых, с которой столкнулась Мария. А вообще их было много, человек двадцать вместе с мужьями женами, и все они делились на «нижних», «верхних» – обитателей второго этажа, и «потусторонних» – живших в доме напротив, который до революции тоже принадлежал Смирновым.
Жилплощадь, означенная в ордере, состояла из двух комнат – побольше и поменьше. В большой было два окна, которые выходили на незастекленные веранды, так что солнце туда никогда не попадало, а маленькая была и вовсе темная. Квартира имела отдельный вход, но Смирновы его заделали на скорую руку, а перегородку, разделявшую общий коридор пополам, разобрали – вроде как нет отдельной квартиры и никогда не было, а в исполкоме что-то напутали. Но этот фокус у Марии не прошел, сразу же после переезда, она позвала дворника Мансура и приказала ему восстановить все, как было при докторе Гальперине.
Когда Мансур отдирал доски, которыми был забит отдельный вход со двора, из-за дверного косяка выпал странный предмет – металлический пенал, украшенный какими-то знаками и письменами.
Толя подобрал пенал, повертел его в руках.
– Что это?
– Еврейский оберег, – сказала Мария. – Там, внутри, слова из Писания. Они кладут его за косяк, чтобы зло не вошло в их дом.
– Так, может, оставим его там, где он лежал?
– Если им не помог, так нам тем более не поможет. Живи своим умом, и никакой талисман не понадобиться.
– Своего ума на все случаи жизни не хватит, – вмешалась Ольга.
– А не надо ходить далеко, вся мудрость мира в том, что ты видишь, когда просыпаешься.
– Ну, это прямо солипсизм какой-то, – рассмеялась Ольга.
– Не знаю, что ты имеешь в виду, – сказала Мария, – а только не надо играть в чужие игры, чтобы не попасть в беду. И тебе не мешало бы это запомнить.

29.

Утро в Марьиной Роще начиналось с трамвайных звонков и петушиных благовестов. Петухов здесь было больше, чем в Киржаче, и все такие бодрые, горластые, одним словом, столичные. Толя лежал в постели и прислушивался к звукам. Он был в комнате один, мать и Ольга уходили на работу рано. Мария устроилась заведующей в рабочую столовую, а Ольга перевелась на заочное отделение и работала там же в институте лаборанткой. У Анны на руках была маленькая Алевтина, но и она, как могла, помогала семье, брала работу на дом – вязала детские пинетки, и только он с утра до вечера валял дурака. Осенью он пойдет в ФЗУ при заводе «Борец» – это дело решенное, а пока можно и дурака повалять, тот есть погонять на пустыре в футбол с новыми знакомыми, поиграть в пристенок за сараями, подняться на голубятню к сыну дворника Мансура и полюбоваться его «охотничьими трофеями».
Этот сын по имени Абдул-Бари, или по-уличному Борька-татарин, был красивый малый, цыганистый, с копной черных кудрей и масляными глазами. Он нигде не работал, но деньги у него водились. Его специально обученные турманы перехватывали чужих голубей, которых он сбывал на рынке. Голубятники не раз жаловались на него участковому. Тот вел с ним душеспасительные беседы, но на этом его меры и заканчивалось, потому что, если по закону, то никакой кражи не было, голубь птица неразумная, с нее и взятки гладки.
И так продолжалось до тех пор, пока жертвой Борьки-татарина не стал вор в законе Дядя Жора. У него была голубятня у Сущевского вала, где он любил проводить время между отсидками. Как-то ему подарили редкую птицу – чеграша, который мог парить в воздухе пять часов и ни разу нигде не присесть. Это он так всем говорил, что подарили, а на самом деле, кто знает, откуда у него взялось это сокровище. Зато все знали, где его искать.
Он пришел во двор к Борьке-татарину, да не один, с ним были еще двое постриженных под бокс, одинаковых, как две прищепки на бельевой веревке. Борька бросился к голубятне, он хотел забраться наверх, может, для того чтобы отдать голубя, прежде чем о нем спросят, может, для того чтобы отражать оттуда нападение. Но те двое схватили его за ноги и сдернули с лестницы, да так, что он ударился кобчиком о землю и не мог встать, барахтался на земле, пытался ползти, но никому уже не было дела до него и до краденого голубя тоже. Дядя Жора приходил не затем, чтобы забрать свое сокровище, оно для него потеряло ценность, как только побывало в чужих руках, а затем, чтобы знали, суки, на что посягнули.  Его ассистенты облили голубятню керосином и подожгли. Голуби затрепыхались было в клетке, но быстро затихли, и во дворе запахло паленым пером. После этого эпизода Борька куда-то исчез, дворник Мансур сказал, что отправил его в деревню.
Но в округе и помимо голубятни было полно интересных мест, куда непременно нужно было заглянуть. В конце концов можно было пойти помочиться под дверь Общественности. Это было прозвище человека, который всюду ходил с портфелем и «наводил порядок». Поначалу все думали, что он представитель от общественности. Он ходил по магазинам, и как только где-то возникал конфликт, скажем, обсчитали кого-то или кто-то хотел, чтобы его обслужили без очереди, он доставал из портфеля лист бумаги и предлагал составить протокол. Неприятностей никто не хотел, ему совали в портфель то рыбу, то пачку папирос, и он с гордостью удалялся восвояси.
Когда-то он работал завхозом в одной научной организации, и все что у него было в квартире, он вынес оттуда, когда его выпроводили на пенсию: и мебель, и книги по ботанике и зоологии на полках, и портрет Тимирязева на стене, и мензурка из которой он пил водку за обедом. Ему нравилось, когда про него говорили «ученый» или даже «профессор».
В сущности это был безобидный человек, обуреваемый жаждой общественного признания хотя бы на уровне улицы. И у него было признание до тех пор, пока он не напоролся на Похабного Ваню. На самом деле он был никакой не Ваня, а китаец Ван, а Похабным его звали, потому что он все время матерился и имел обыкновение в запале спора спускать штаны и показывать всем свою тощую желтую задницу.
Как-то под Новый год в очереди за мукой произошла замешка. У каждого, кто стоял в очереди, на ладони был химическим карандашом написан номер, и вдруг люди заметили, что номера дублируются, но когда кто-то сказал, что теперь всех нужно переписать заново, Ван стал орать: «Твою мать, не надо переписать!» и крыть матом на чем свет стоит. И тут появился Общественность со своим портфелем. Он подошел к Ване деловой походкой и сказал: «Гражданин, ведите себя прилично в общественном месте или покиньте очередь». Это вызвало у Вани приступ ярости, он плюнул в лицо Общественности, выхватил у него портфель, бросил его на землю и стал топтать ногами. Бедный «представитель» совсем опешил, подобрал портфель и поплелся домой.
Удар, нанесенный китайцем по его репутации, был настолько тяжел, что он некоторое время не появлялся на людях. А потом он стал травить Балахона и вовсе потерял лицо.
Про Балахона было известно только то, что жил он в почерневшем от времени доме напротив кладбища и каждый божий день, спозаранку, выходил из дому с плетеной корзиной размером с детскую коляску, в линялой шляпе, в сапогах и в длинном черном плаще, наподобие рясы, за который он и получил свое прозвище. Когда он возвращался, то корзина у него была всегда полнехонька, а чем – непонятно, потому что он прикрывал ее сверху тряпицей.
Нет, он не крал детей, не собирал старье по дворам. Часто его можно было видеть на Минаевском рынке, где он торговал всякой лесной всячиной: летом и осенью – ягодами и грибами, зимой – можжевеловыми вениками, шишками и древесным грибом-чагой... Охотники на такой товар редко, но все же находились.
Нелюдимый, ужасный был тип. Иногда казалось, что он и разговаривать по-человечески не умеет. Неудивительно, что про него ходили всякие слухи. Непонятное всегда рождает домыслы. Одни считали Балахона чокнутым, другие – себе на уме. Находились и такие, которые утверждали, будто он колдун.
Кем же все-таки был Балахон на самом деле? Блаженным или доморощенным философом? Или у него за дремучей внешностью скрывалась романтическая душа, способная тонко чувствовать красоту природы? Нет, нет и еще раз нет. Скорей всего, он и сам не знал, почему выбрал для себя этот, а не какой-нибудь иной род деятельности. Просто в один прекрасный день он взял корзину и пошел в лес, только потому, может, что так делали его дед и отец. Таким же манером мужчины попадали на завод, женщины на фабрику, а Дядя Жора за решетку.
Вот этого несчастного человека и выбрал Общественность объектом своих нападок, чтобы вернуть уважение к своей персоне в глазах жителей Марьиной Рощи. Он написал на него бумагу с требованием проверить, что тот каждый день делает в лесу, и снес ее участковому. Участковому жаль было Балахона, но он должен был «отреагировать». Балахона взяли, и целый месяц его никто не видел. Потом он проявился и снова стал ездить в лес. Взрослые делали вид, что ничего не случилось и по-прежнему раскланивались с Общественностью, но мальчишки его невзлюбили и регулярно мочились ему под дверь. Они презирали его. А Локтева ненавидели, потому что считали его убийцей.
У Локтева были две страшные собаки с налитыми кровью глазами, готовые разорвать каждого, кто встретится у них на пути. Он еле сдерживал этих чудовищ, когда вел их переулками в универмаг, который в народе называли Марьинским Мосторгом. Там было много дорогих вещей: меха, хрусталь, золото… Может быть, во всей Марьиной Роще не было столько ценностей, сколько в этом месте. Неудивительно, что время от времени магазин грабили.
Вообще Марьина Роща была большой воровской «малиной»: щипачей, скокарей и медвежатников здесь было больше, чем токарей, слесарей и сварщиков, хотя район считался рабочей окраиной. Но «работать» в своем районе считалось у них «западло», и если тут все же случалось ограбление, то это скорей всего было делом рук «гастролеров». И, тем не менее, Мосторг грабили именно «свои» – слишком уж был велик соблазн. Никакая охрана не помогала – сторожа чаще всего и были наводчиками. И так было до тех пор, пока кому-то не пришло в голову запускать туда на ночь собак. Такие собаки нашлись у Локтева, это были две огромные злые овчарки. Каждый день он приводил их к закрытию магазина и оставлял там на ночь.
Но однажды случилось такое, о чем и вспоминать страшно. Одному мальчику вздумалось спрятаться в универмаге под лестницей, он хотел дождаться, когда магазин закроется, и взять вещь, о которой давно мечтал, а утром, когда придут покупатели, смешаться с толпой, и спокойно уйти. Ему не нужны были ни золото, ни меха, он мечтал о модели легкового автомобиля «Руссо-Балт», которая красовалась в отделе механических игрушек.
Он хорошо обдумал свой план, но он не знал про собак и поплатился за это жизнью, наутро его нашли возле прилавка с игрушками с разорванным горлом. Ему бы сесть на пол и не двигаться, и тогда собаки его, может быть, и не тронули, но он пытался от них убежать, отбивался руками и ногами, и они его наказали. Собак потом хотели усыпить, но Локтев доказал, что они ни в чем не виноваты – разве мальчик не был вором? 
С тех пор собачника все возненавидели, хотя если разобраться, так он не был виноват в гибели мальчика. Зачем воровать, если можно найти клад. На заброшенном Лазаревском кладбище полно кладов, надо только знать места. Уже много лет люди ищут клад купчихи Сандуновой, матери того самого Сандунова, что построил бани. Она была очень богата, но почти ничего не оставила детям. Куда все делось? Ясное дело – унесла все с собой в могилу. Говорят, у нее было куплено несколько участков на кладбище, но где именно хранятся сокровища, никто не знает. Ее могилу много раз раскапывали и наследники, и искатели кладов, и беспризорники, которые населяли кладбище после революции, но никто ничего не нашел. Знал, где хранится клад, только настоятель местной церкви Сошествия Святого Духа, бандиты пытали его, чтобы выведать место, где зарыт клад, но он им ничего не сказал, и они его убили.
С тех пор кладбище превратилось в пустырь. Могилы были разворочены, надгробия раскиданы, и уже невозможно было понять, где кто похоронен. Но несколько скромных захоронений все же уцелело, и одно из них регулярно посещалось. Чуть ли е каждый день туда приходил рыжий человек в милицейской форме, садился на могильную плиту, доставал из кобуры бутерброд, съедал его и уходил. Закадычный Толин дружок Леша Крохалев, который жил на кладбище, то есть в той самой церкви, перестроенной под рабочее общежитие, полагал, что милиционер от кого-то выведал, где спрятан клад, и теперь ходит и проверяет, все ли на месте, чтобы в один прекрасный день забрать клад и смыться за границу.
Нужно было его опередить. Для этого у Толи с Лешей было все готово – лопата, ломик и мешок для сокровищ. Идти на кладбище решили с утра, потому что ночью страшно, а днем можно было столкнуться с рыжим милиционером. За высокой каменной оградой начинался другой мир. Здесь царствовали столетние дубы и липы, трава по пояс, а человек был унижен до субстрата, до удобрения, давшего жизнь всей этой дикой поросли. Едва заметная тропинка шныряла между пнями и поверженными могильными камнями, из поросших бурьяном ям на пришельцев глядели голубые глаза цикория.
– А ты не сбежишь за границу с сокровищами? – спросил Леша только для того, чтобы нарушить гнетущую тишину этого нехорошего места.
– Скажешь тоже… – нехотя отозвался Толя.
– Вы ведь, говорят, не русские, приехали к нам из-за кордона, и мамка твоя как-то чудно слова выговаривает.
– Ну и что?
– А то, что можете сбежать к своим буржуям.
– Дурак, иди к черту.
– Сам иди в жопу, – они уже готовы были поссориться и разойтись, но решили, что это можно сделать и после того, как найдут сокровища.
Сокровища представлялись им в виде золотых монет, связок жемчуга и сверкающих камней, ну, в общем, в виде мишуры из кинокартин про разбойников и пиратов, и были очень раздосадованы, когда в щели под могильной плитой вместо клада обнаружили початую бутылку водки.
– Вот пьянь ржавая, – возмутился Леша. – Вместо того, чтобы охранять спокойствие граждан, эта тварь водку жрет на кладбище. Может по глотку?
– Не-а, я водку не пью. Наливка другое дело, она вкусная, Хотя… по глотку с расстройства можно.
К тому времени, когда мать пришла с работы, Толя уже протрезвел, но от него так несло перегаром, что она все поняла, и впервые в жизни выдрала его отцовским ремнем.

30.

По радио передавали что-то легкое, что-то красивое, Кажется, это была ария певца за сценой из оперы «Рафаэль». Сладкий мужской голос пел о любви. Мария плохо разбиралась в опере, в голосах и в любви, но это было прекрасно.
Был воскресный день. Она сидела у окна в плетеном кресле-качалке с польской книгой в руках и смотрела, как Ольга в одних трусах и бюстгальтере наглаживает вечернее платье. Таинственный покровитель пригласил ее в ресторан, и она старалась, чтобы не ударить в грязь лицом.
А что, собственно, такое эта любовь? Было ли чувство, которое Мария испытывала к Василию любовью? Сейчас, когда его уже не было рядом, уверенность в том, что она его любила, крепла с каждым годом. Но ведь в книгах все по-другому, вот у Пруса купец Вокульский сходит с ума по своей пани Ставской, а у нее с Василием Петровичем было все так гладко, точно утюгом разгладили. А может так и надо, и любовь это крепость, где можно укрыться от испытаний, которые приходят извне?
– Оля, ты бы надела то, с отделкой из бархата.
– Что ты, мама, это же мода двадцатых годов, и потом оно мне мало.
– Ну, как знаешь.
Ольга беспокоила Марию больше, нежели другие дети. По всему было видно, что она птица высокого полета, но чем выше летаешь, тем больнее падать. А сейчас время такое, что можно споткнуться на ровном месте. Вот с ней на днях произошел престранный случай. Испортился холодильник в заводской столовой, где она работала, там мясо, рыба, а он сдох, и оказалось, что починить его некому. Был какой-то парень, который всегда чинил холодильники, но он уволился полгода назад, а других специалистов по холодильникам на заводе не оказалось. Можно, конечно, было вызвать мастера со стороны, но ему нужно было платить наличными, а оказалось, что как раз сейчас наличных в кассе нет. Бухгалтер развел руками: «Я всегда готов тебя, Мария Ивановна,  выручить, но сейчас в кассе нет ни копейки наличности». В дирекции только плечами пожали: «Ну придумайте что-нибудь, ведь вы же у нас инициативный работник». А между тем на кухне уже вовсю воняло тухлой рыбой.
– А вы вот что, сходите к Рубинчику. Он что-нибудь придумает, – посоветовала секретарша Алена.
Исаак Рубинчик никакого отношения к заводским финансам не имел, он был всего лишь снабженцем, но он очень любил рыбные зразы, которые Мария научила делать повара, и выложил всю требуемую сумму из своего кошелька под расписку бухгалтера.
– Спасибо тебе, Алена, что надоумила меня обратится к Рубинчику. Он сразу все решил, недаром у нас говорят «Як би;да, то идзь до жи;да».
И надо же было, чтобы как раз в это время в приемную вошел сам Рубинчик. Услышав последние слова, он покраснел, потом побледнел и выскочил в коридор, хлопнув дверью так, что со стены упало переходящее красное знамя.
– В партком побег, –  сказала Алена. – Мужик хороший, но говнистый, теперь он вам всю душу вымотает.
Так оно и случилось, Рубинчик оказался мужчиной принципиальным и обвинил Марию в антисемитизме. Ее вызвали в партком для разъяснительной беседы, но тут выяснилось, что она вовсе не хотела оскорбить снабженца, а «жид», это по-польски просто «еврей».
– А подтвердить кто-нибудь это может? – спросил секретарь, которому очень не хотелось раздувать это дело.
– Пикула из сборочного может подтвердить, он в Гродно жил.
– Вот и хорошо, Мария Ивановна. Ты только извинись перед Рубинчиком и постарайся говорить на работе по-русски.
Рубинчик извинения принял и даже не сердился, когда узнал причину ее оплошности, но острые на язык работницы пустили слух, что теперь даже слово «поджидать» произносить опасно и лучше говорить «подевреивать».
Трудно представить, чтобы Ольга попала в такую идиотскую ситуацию, она своя в этой советской стихии. Но ведь чаще тонет тот, кто умеет плавать.
– А если подадут краба, как его есть? – спросила Ольга и набрала в рот воды, чтобы сбрызнуть платье.
– Как тебе подскажет твоя комсомольская сознательность.
Мария никогда не воспринимала всерьез то, что происходило в России после того, как русские свергли царя. Для нее все инициативы революционных властей были какими-то детскими играми, пусть жутковатыми, пусть кровавыми, но и смешными в то же время. Иногда ей казалось, что она в театре. Ольга на сцене в массовке, а она в зале. Вот сейчас занавес закроется, Ленин, Троцкий, Сталин выйдут на поклон и уйдут пить пиво в буфет, смолкнут аплодисменты, и она вновь окажется в офицерском собрании Салтыковского штаба.
Ольга не чувствовала себя актрисой на сцене, для нее все было всерьез, и вся ее жизнь была предчувствием чего-то интересного. За каждым новым знакомством, за каждым поворотом судьбы ей виделись новые возможности, которые нельзя упустить. Это приглашение в ресторан она восприняла не как обычное свидание, а как обещание грядущих перемен в своей жизни, и не ошиблась.
Крабов не было, а была севрюга под белым соусом, лобио, сациви, салат с орехами и хачапури с трюфелями. Всего этого хватило бы на целую компанию, а официант все метал и метал на стол яства.
– Это все нам? – спросила Ольга с оттенком ужаса в голосе.
– Не волнуйтесь, нам помогут, – загадочно улыбнулся Лаврентьев.
Вскоре все стало ясно – он пригласил ее в ресторан, чтобы ввести в круг своих знакомых. Сначала появилась странная пара: он был коротенький, лысеющий человечек с багровым лицом, Ольга сразу же про себя назвала его Помидорчиком, она – длинная худющая девица в зеленом платье, которую Ольга окрестила Огурчиком. Лаврентьев не знал ее имени, она что-то пролепетала, но Ольга не расслышала, а Помидорчика он назвал Николаем Николаевичем.
Фамилия у него была смешная – Тефтель, и он ее ничуть не стеснялся. У него было заготовлено несколько анекдотов про смешные фамилии, благодаря которым он хотел казаться остроумным человеком.
– Представьте, пришли мы на совещание к наркому, стоим в приемной, а среди нас двое незнакомых друг другу людей, один с Урала, другой с Украины. «Беленький, – представляется украинец. Красненький, – нерешительно подает ему руку тот, что с Урала. И тут появляется начальник главка, подходит к ним и говорит: «Уже познакомились, вот и славно, а меня зовут Семен Семенович Пестренький». Ха-ха-ха.
Через некоторое время к компании присоединился молодой человек по имени Саша, симпатичный, стеснительный.
– Александр Павлович у нас герой гражданской войны, – представил молодого человека Лаврентьев.
– Да что вы, – замахал руками Саша, – я и пороха не нюхал, всю войну просидел в штабе Михаила Ивановича Фрунзе. Я по интендантской части.
– Махать шашкой каждый дурак может, а вот для того, чтобы обеспечить армию всем необходимым, нужна голова на плечах, – сказал Тефтель, встал и пожал руку Саше.
Мужчины пили коньяк, дамы – грузинское вино «Киндзмараули», легкое и приятое на вкус.
Огурчик выпила два бокала и схватилась за голову.
– Ой, я совсем захмелела.
– Закусывать надо, – сказал Тефтель, опрокинул в рот пятую рюмку и подхватил на вилку кусок севрюги.
– Есть несколько способов пить так, чтобы не потерять голову, – сказал Лаврентев. – К сожалению, у нас любят спаивать гостя. Иногда просто невозможно общаться с людьми и не пить, они не доверяют непьющему человеку, замыкаются, осторожничают. А некоторые обижаются, мол, брезгуешь нашей компанией. Объяснения типа «мне врач не разрешает» не действуют, и тогда все-таки приходится пить, но так, чтобы сохранять трезвую голову.
– Это как? – спросил Тефтель и потянулся за шестой рюмкой.
– Иногда помогает психология. Перед застольем скажи себе: «сегодня за вечер не более пяти рюмок», и спокойно выполняй свой план. Причем промежуток между рюмками должен быть таким, чтобы успеть оправиться от очередного «удара в голову».
– А если наливают? – Тефтель выпил, крякнул и полез ложкой в сациви.
– Можно пригубить, чтобы не обидеть хозяев, отвлечь людей интересной беседой. Есть еще чисто физиологические способы смягчить опьянение. Например, выпить спиртного за три часа перед застольем, съесть ложку сливочного масла или ломтик сала.
– А как же закуска? – не унимался Тефтель.
– Это обязательно, но только не слишком обильная и желательно горячая. Сейчас нам принесут шашлык по-карски, и у нас будет возможность поэкспериментировать. Но самое главное – движение. Давайте танцевать, товарищи, – сказал Лаврентьев, и пригласил Огурчика на танго.
Танцевал он ловко, вертел безвольное тело партнерши как хотел, но не давал ей упасть. Она, видно, действительно порядком закосела и едва передвигала ноги.
Саша робко пригласил на танец Ольгу. Он был никудышным партнером, они топтались посреди зала, изображая виноделов, которые мнут ногами виноград, молчали и думали: «Скорей бы кончилась музыка».
– А вот еще одна история, – обрадовался Тефтель, когда танцоры вернулись к столу. – Была у меня одна знакомая по фамилии Кит. Ну, фамилия как фамилия, был бы человек хороший. Но при этом она была тощая, как вобла, и это было уже смешно. Подруги советовали ей поскорей выходить замуж, но где там, кому нужен рыбий скелет. Потом она куда-то делась, и я ее несколько лет не видел, а тут вдруг встречаю ее на улице. Она вся такая расфуфыренная, в каракулевом манто, шляпка на ней блинчиком. «Ну, как ты?» – спрашиваю. Она говорит: «Все в порядке, вышла замуж». «Ну, слава Богу, – говорю, – наконец-то ты избавилась от своей дурацкой фамилии». Вижу, она мнется, «Как, – спрашиваю, – тебя теперь называть?» А она и говорит тихо так: «Шприц». Ха-ха-ха.
Расходились за полночь. Тефтель пожал Ольге руку и сказал: «Я вам позвоню на днях». Ольга удивилась, что это он при Лаврентьеве, видно, здорово наклюкался, но смолчала. И Лаврентьев смолчал, поцеловал ей руку и распрощался.
– Извините, что не могу вас проводить до дома. Вас Саша проводит, а мне срочно нужно на вокзал. До свидания.
Такого хода с его стороны Ольга никак не ожидала, он всегда был с ней предельно вежлив и внимателен, а тут вдруг допустил сразу две оплошности: позволил Тефтелю открыто намекать ей на продолжение отношений и вместо себя назначил ей в провожатые этого неуклюжего молодого человека.
– Где вы живете? – спросил Саша, когда они остались одни.
– В Марьиной Роще.
– О-о-о!
– Да вы не бойтесь. Посадите меня в такси, и я спокойно доеду.
– О, нет, я буду спокоен только, когда провожу вам до самого дома. Давайте выйдем на Садовую, там легче будет поймать такси.
Они шли и молчали. «Какой бука, – думала Ольга, – а с виду вроде ничего, только немного сутулый. Наверно целыми днями протирает штаны где-нибудь в конторе и не занимается спортом».
– Вы любите спорт? – спросила она, когда молчать дальше уже было неприлично.
– Делаю по утрам зарядку, на большее не хватает времени.
– А где вы работаете?
– В Наркомпищепроме, я начальник главка мукомольной промышленности.
– Ого, так вы оказывается большая шишка, а по виду и не скажешь, так скромный молодой человек – учитель математики или бухгалтер.
– А я и есть бухгалтер – наша работа сплошная бухгалтерия.
– А этот Тефтель, он кто?
– Вот кто действительно большой человек. Полковник Тефтель занимается закупками сельхозпродукции в Наркомате обороны.
– А Алексей Львович? Чем он занимается?
– Это вопрос я мог бы задать и вам, но не стану этого делать.
– Ну, тогда и я не стану допытываться.
– В свое время Алексей Львович помог мне выбраться из очень неприятной истории, и я по гроб жизни буду благодарен ему за это.
– Похоже, он работает ангелом хранителем в небесной канцелярии.
Они вышли на Садовую и сразу поймали такси, но шофер не хотел ехать в Марьину Рощу.
– Бандитский район, ночью не поеду. В том году взял одного у вокзалов, так он мало того, что не заплатил, а еще финку к горлу приставил и забрал всю кассу. Хорошо еще, что я только выехал на маршрут и в кассе было всего ничего. Нет, ночью не поеду.
– Разве мы похожи на бандитов? – попыталась обольстить его улыбкой  Ольга.
– Тот с виду тоже был приличный человек, в шляпе…
Но Саша достал бумажник, отсчитал три бумажки, отдал их таксисту и тот поехал.
У крыльца Ольгиного дома Саша неожиданно взял ее за руку и спросил:
– Я могу вам как-нибудь позвонить?
– У меня нет домашнего телефона.
– Я знаю.
– Тогда звоните вы, у меня будете на очереди под номером два.

31.

Ольга вернулась домой за полночь. Анна слышала, как она постучала в окно, как мать открывала ей двери.
– Хочешь есть? – спросила мать. – Там на кухне осталось немного гречневой каши и котлеты.
– Я же из ресторана…
– Ну, слава Богу, хоть кто-то в этом доме не хочет есть.
«Она легкая, Ольга, едет по жизни в легковом автомобиле, а я тащусь пешком, да еще с тяжелым мешком за спиной, – думала Анна, лежа в постели. Нет, она не завидовала сестре, при всем желании она не смогла бы так жить, просто себя стало жалко до слез. Где-то там есть театры, рестораны, а она вынуждена целыми днями вязать пинетки и слушать по радио русские романсы и арии из опер.
Вчера у Али снова подскочила температура. Приходил врач, сказал, что ничего страшного, просто очень возбудимый ребенок. Девочка говорит, что расстроилась, когда после дождя увидела на тротуаре голые трупики выпавших из гнезд птенцов. Она собрала их в фольгу из-под шоколадки и похоронила под тополем во дворе. А к вечеру у нее подскочила температура. Доктор считает, что это от переизбытка эмоций. Разве такое бывает? Нет, наверно, он плохой врач, молодой, красивый, все украдкой оглядывал себя в зеркале. Надо бы вызвать платного, да денег нет.
А вообще девочка очень умная. Всего три года, а рассуждает как взрослая: «Мне бы хотелось такую куклу, как на витрине в кондитерской, и шоколадного медведя. Я бы его не съела, а поставила на комод, пусть красуется. Но ведь это дорого стоит, так что пусть они остаются на витрине, а мы будем на них смотреть, пока не накопим денег». А иногда бывает такая смешная, что животики надорвешь. Тут как-то прибегает, раскраснелась, глаза таращит: «Мама, там дрова привезли, будут деревья строить!»
Вообще, когда привозят дрова, в Марьиной роще настоящий праздник. Об этом говорят заранее, гадают, какие будут дрова на сей раз. В прошлом году привозили осиновые, они плохо разгораются, и от них нет настоящего жару. Хороши березовые дрова, они долго горят ровным пламенем и не «стреляют», так что можно спокойно открывать заслонку и смотреть на огонь. Под дрова заранее расчищают место в сараях от старого барахла, накопившегося за лето. С утра все выходят во дворы, и по всей Марьиной Роще разносятся грустные звуки концерта для пилы и ударных, напоминающие о том, что «Лето красное пропела; оглянуться не успела, как зима катит в глаза».
Пилят и колют всей семьей, и маленькие дети тут как тут, берут полешки, тащат в сарай, и Аля тут как тут, схватила толстое полено, оно ее перевесило, она упала, но полена из рук не выпустила.
Заготовкой дров занимаются все – и мужчины, и женщины и дети, рабочие и служащие. Воры в законе и те не брезгают пилой и топором. Дядя Жора, который кичился тем, что «эти руки никогда не знали ни молотка, ни зубила», преспокойно тягал двуручную пилу на пару с Жилой с Сущевки. Это был молодой парень с мертвыми как у крокодила глазами, казалось, он все время спит, но стоит потерять бдительность и приблизиться, он тут же отхватит тебе полруки. Однажды, когда Анна шла с Алей из магазина, он подошел к ним и протянул девочке леденец. После этого Анна не могла заснуть всю ночь, ей казалось, что он ходит под окнами. Говорят, сам дядя Жора его побаивался, говорят, на нем было «мокрое дело», но только суд не смог это доказать.
Ближе к вечеру, когда сараи были полны под завязку, во дворе непременно появлялся кто-то с гармошкой и кого-то посылали в магазин за водкой. Пили по чуть-чуть, потому что денег на это баловство ни у кого не было, но кампания прошла успешно, и это как-то нужно было отметить.
Вообще, странное дело, Москва вроде бы большой город, куда больше, чем Киржач, но люди здесь старались держаться как-то ближе друг к другу. Может оттого, что там отношения складывались десятилетиями и со временем закостенели, а здесь все еще варилось в котле, и жизнь подбрасывала в этот котел все новые ингредиенты. Случались, конечно, и здесь ссоры и драки, но было в этом что-то семейное и даже воры здесь были «свои».
Люди здесь могли зайти в квартиру просто так из любопытства, посчитать слоников на комоде и уйти как ни в чем не бывало. Зачем приходил? А просто так, «шел мимо, дай, думаю, зайду, спрошу как дела?» Многих объединяла тюрьма. Женщины встречались на улице, ставили на землю кошелки и спрашивали:
– Твоего когда взяли?
– На той неделе. А твой когда домой?
– Давеча прислал письмо, пишет, что к майским выйдет амнистия всем, кто сидит по 162-й.
Боялись только чужих. Среди них могли быть и попрошайки, и мошенники, и стукачи. Но больше всего боялись сотрудников НКВД, а;гентов, как их здесь называли. Если такой появлялся в доме, значит, вскоре жди беды: придут ночью, возьмут тепленького из постели и поминай, как звали.
Как-то в дом забрела странная личность, снизу вроде военный, потому что галифе и сапоги, а сверху вроде как конторский, потому что в пиджаке и при галстуке, а рожа вся в конопушках и чуб торчит из-под фуражки, из чего можно было сделать вывод, что парень недавно из деревни.
– Моя фамилия Легостаев, представился незнакомец, – и потому, как он произнес свою фамилию, было видно, что она ему страсть как нравится, не меньше галстука, который он все время поправлял. – Я страховой а;гент. У вас печное отопление, и вот смотрю, керогазом пользуетесь, недалеко и до пожара. Настоятельно рекомендую застраховать имущество.
– Чаю хотите? – спросила Анна. Страховать имущество она не собиралась, но парень ей чем-то понравился.
– А варенье к чаю будет?
– Конфеты.
– Сойдет, – согласился гость. – Меня вообще-то Яшей зовут. Яков Тихонович Легостаев. Запомните, как следует, в будущем может пригодиться. Я ведь не только страховщик, но и по слесарной части, и по столярной. Могу поспособствовать для барышни.
– И по сельскохозяйственной, – Анна с трудом сдерживалась, чтобы не прыснуть, уж очень парнишка старался казаться «комильфо». Это с его-то деревенской физиономией.
– А что, у нас в стране всякий труд почетен, – обиделся гость и как-то сразу завял. – А вообще-то я художник, пишу пейзажи маслом и продаю на Крестовском рынке.
В следующий раз он пришел не с пустыми руками. Кроме банки малинового варенья он принес и свою картину под названием «Мутно небо, ночь мутна». Впрочем, картина никак не называлась, это Анна придумала ей такое название, потому что пушкинская строка, как нельзя лучше подходила к тому, что было изображено на картине. А была там снежная буря и хижина, затерянная в снегах, и светящееся окошко, манящее заблудившихся в ночи путников.
Картина понравилась Анне, и она повесила ее над кроватью, и варенье пришлось кстати, потому что у Алевтины снова подскочила температура. Какой-то тайный недуг подтачивал ее здоровье, температура и кашель возникали вроде на пустом месте, без видимых причин. Сегодня она здоровая и веселая, а на следующий день лежит пластом с температурой и заходится в кашле. А врач все пел свою песню про «избыточную эмоциональность».
– Я найду хорошего врача, – вызвался Легостаев. Он успел стать в доме своим человеком и рад был услужить новым знакомым. Он видел, что нравится Анне, но еще не настолько, насколько бы ему хотелось.
– Это будет стоить дорого, – предупредила Мария. – Я как-то приглашала к Василию Петровичу одного профессора, так он содрал с меня «катеньку» и даже спасибо не сказал.
– Денег всюду, как грязи, нужно только не лениться нагибаться и брать, – хвалился Легостаев.
На следующий день он уехал куда-то за город, прихватив с собой Толю. Они вернулись поздно вечером с двумя мешками, в которых трепыхались живые куры. Во дворе они устроили курам варфоломеевскую ночь, после чего еще долго бродячие коты таскали куриные головы по всей Марьиной Роще.
Женщины помогли ощипать и пожарить кур, и Легостаев с Толей понесли их на Минаевский рынок. Птицы выглядели аппетитно – жирные, с поджаристой корочкой, а аромат был такой, что у всех торговцев в округе слюнки текли, но странное дело, никто их почему-то не покупал. Подойдет покупатель, поцокает языком и отходит. Легостаев с Толей не могли понять, в чем дело. И чего только они не придумывали, чтобы продать свой товар – и цену сбавляли, и купили у инвалида искусственных цветов, чтобы каждой курице в зад вставить по розе, и кричалку выдумали: «Покупай, товарищ, куру, и не будешь больше хмурый», но все напрасно, товарищи подходили и уходили ни с чем. Толе стало скучно, и он запросился домой, но тут к прилавку подошла пожилая женщина.
– Вахлаки, вы бы хоть руки помыли, перед тем как торговать.
Они посмотрели на свои руки, и все сразу стало ясно – они по локоть были в засохшей куриной крови. В предпринимательском азарте они забыли смыть следы «варфоломеевской ночи». Кур они все-таки продали, но выручки хватило только на пиво себе и на шоколадного мишку для Али. Хорошо еще, что Ольга получила на новом месте работы порядочный аванс.
Медицинское светило, которое Легостаев «раздобыл по большому блату», оказалось все тем же профессором Рахманиновым, все в том же галстуке-бабочке в горошек, но только порядком обшарпанном. Мария украдкой показала Легостаеву кулак, но он понял это, как жест одобрения.
Профессор долго расспрашивал, осматривал и обстукивал ребенка, о чем-то шептался с матерью и, наконец, сел за стол и достал «вечное перо».
– Вот записка вашему участковому врачу. Девочку нужно госпитализировать и провести тщательное обследование. Вот рецепты, давайте лекарства три раза в день. Ей на некоторое время станет лучше, но вы не обольщайтесь, болезнь серьезная и требует длительного лечения.
– Аферист, – сказала Мария, когда дверь за доктором закрылась.
– Нет, мама, он прав, – вздохнула Анна. – Дела действительно плохи, я вижу, как она угасает.
– Глупости. Все дети болеют. Сегодня умирает, а завтра скачет козликом.
Врачи в больнице, наконец, поставили девочке диагноз, у нее было хроническое воспаление легких. «Было», потому что теперь оно перешло в острую форму. Уголек, который все время тлел в теле ребенка, вспыхнул и готов был выжечь дотла остатки маленькой жизни.
Анна не отходила от детской кроватки. По вечерам в больницу приезжал Легостаев. Он привозил из дома куриный бульон в бутылке, обмотанной полотенцем, чтобы был еще теплый. Он уволился из страхового агентства и поступил на службу сторожем на картонажную фабрику, чтобы было больше времени для творчества. Ему удалось продать несколько картин, и это его воодушевило.
– Напишу большую картину «Отряд Щорса на привале» и получу Сталинскую премию, – говорил он так, точно его уже позвали в Кремль. – Денег у нас будет вагон и маленькая тележка, и мы все вместе поедем отдыхать в Ялту: я, ты, Аля и Мария Ивановна, и будем сидеть на веранде, увитой виноградом, и пить мускат из хрустальных бокалов.
– Фантазер, – горько улыбалась Анна, – купил бы лучше себе ботинки, а то твои сапоги уже по швам расходятся.
– Куплю, непременно куплю. Вот Аля поправится, и я встречу вас с букетом роз и в лаковых башмаках, посажу в такси и повезу домой.
– Только бы поправилась, – вздыхала Анна. Она очень хотела в это верить, но дочери становилось все хуже, и вера в выздоровление дочери постепенно сменялась тупым смирением.
Аля уходила, это было неизбежно. Во время обхода врачи смотрели график температуры, измеряли пульс и уходили, не проронив ни слова, а Анна ни о чем не спрашивала, потому что ей страшно было услышать правду. Днем с помощью лекарств удавалось немного согнать температуру, и девочка приходила в сознание, но к вечеру болезнь неумолимо брала свое. Минуты просветления были еще хуже долгих часов забытья.
– Не отдавайте никому мою куклу, которую мне подарила тетя Оля на день рождения, остальными игрушками пусть играет, кто хочет, а ее, пожалуйста, оставьте. Я так и не придумала ей имя. Пусть она будет Аля, – едва слышно, одними губами, говорила девочка.
– Доктор, есть ли хоть какая надежда? – спрашивала Анна лечащего врача.
– Вы верите в Бога?
– Да. Наверно верю.
– Ну так молитесь.
Аля умерла, не приходя в сознание, и всем как-то сразу стало легче, будто она их силком удерживала возле себя и вот, наконец, отпустила. Анна съела больничную котлету и выпила бульон, который привез Легостаев. Он пытался ее утешать, но она сказала: «Не надо, ей там будет лучше. Пойдем в сад». Они вышли в больничный садик. Он достал пачку «Казбека».
– Дай и мне папироску, – сказала Анна.
Он щелчком выбил из пачки папироску, протянул ей, поднес спичку. Но она курить не стала, уткнулась ему в плечо и дала волю слезам. А через месяц они расписались. Вся церемония заняла не более пяти минут. Никаких колец, никаких речей не было, Легостаев даже не переоделся после смены, как был в застиранной гимнастерке, так и пришел в загс. Зато свидетель – дворник Мансур – побрился, надел новую рубашку и выглядел женихастей самого жениха.
Мария не воспринимала всерьез этот брак. В самом деле, как можно серьезно относиться к человеку, который гоняется за призрачными тысячами, а в дом приносит гроши. Для нее Яков Тихонович Легостаев был таким же мальчишкой, как Толя со своими кладами. Кстати, оказалось, что Легостаев он по первой жене, а до этого он был Ухо. Мария подозревала, что и женился он на Легостаевой только для того, чтобы поменять свою нелепую фамилию на благозвучную, потому что брак этот длился всего три недели. Но в то же время было в нем нечто такое, что располагало к себе людей, которые с ним сталкивались.
Вот вздумалось ему подработать на киностудии, и его тут же взяли на съемки фильма «Мы из Кронштадта», да не в массовку, а на роль второго плана. Он попросил у костюмера матросскую форму, «чтобы лучше вжиться в роль», и так ходил по городу, вразвалочку, как настоящий «морской волк», пока его не остановил патруль.
А еще он все время тянулся к культуре. Прочитал где-то объявление, что в симфонический оркестр требуется рабочий, и устроился таскать арфу. Все оркестранты, даже контрабасисты таскали свои инструменты сами, и только арфистке был по штату положен носильщик. Вот на эту должность он и устроился, и так хорошо приклеился к коллективу, что стал среди музыкантов своим настолько, что как-то первая скрипка и вторая виолончель пригласили его с собой в Сандуны, попариться и пивка попить. «Ты только захвати с собой банку килек на закусь», – сказал скрипач. Ну попарились, выпили и полезли в бассейн. Легостаев плавать не умел и остался «на берегу». А музыканты плещутся, наслаждаются, изображают из себя то китов, то дельфинов. «Кидай сюда кильку, – кричат, – сейчас мы будем морские котики». Он и кидал, пока банщики не позвали милиционера.
И тогда Мария сказала:
– Все, хватит дурью маяться, найди себе настоящую работу или выкатывайся из нашего дома к чертовой матери. Нам тут шут не нужен. 
– Хорошо, – сказал Легостаев, и устроился кассиром в Театр юного зрителя.

32.

Никогда еще Ольга не видела сразу столько дам в гимнастерках, сколько в этом здании на Арбатской площади. Были здесь, разумеется, и мужчины, но они как-то не бросались в глаза, потому что были здесь к месту.
В приемной у полковника Тефтеля тоже хозяйничала женщина. Ольга не разбиралась  в званиях, но у нее в красной петлице было два «кубика». Она смерила Ольгу внимательным взглядом и изобразила на лице улыбку:
– Аркадий Иванович у наркома на совещании. Будет… – она посмотрела на свои золотые часики, не для того чтобы узнать время, а потому, что, наверно, хотела похвастаться часами, – уже скоро. Подождите здесь на диванчике, почитайте журналы. В «Крокодиле» есть интересная статья про бюрократов.
Ольга взяла в руки «Крокодил», полистала, но читать не хотелось, ее мучило любопытство: зачем все-таки Тефтель вызвал ее к себе в наркомат? Если бы он пригласил ее в театр или в ресторан, тогда все понятно – хочет приударить. Но в наркомат? Может, он какой-нибудь маньяк и хочет ее изнасиловать прямо на рабочем месте? Запрет двери и набросится. Она, возможно, будет кричать, но секретарша с ним в сговоре и сделает вид, что ничего не слышала. Да и не будет она кричать, в высоком кабинете в разгар рабочего дня как-то неудобно кричать. Да и не похож полковник на рискового человека, такой весь круглый, и фамилия смешная. Маньяк Тефтель – это уж как-то слишком. Скорей бы уж заканчивалось это совещание. 
Совещание длилось долго, когда оно наконец закончилось, и полковник появился в приемной, Ольгу клонило в сон.
– Извините, что заставил вас ждать, – сказал Тефтель, – но нарком любит поговорить.
Он пригласил ее в свой кабинет. Это мог быть актовый зал в доме культуры какого-нибудь завода. Мрамор, паркет, дорогая мебель… Все говорило о том, что страна не жалеет средств для своего любимого детища – Рабоче-крестьянской Красной армии. В нише над солидным бюро из мореного дуба висела копия картины, где Сталин и Ворошилов гуляют на фоне кремлевских башен. В народе эту картину называли «Два вождя после дождя». «Не набросится, – подумала Ольга. – На глазах у вождей – кишка тонка. Ну, и зачем он меня вызвал?» Ждать ответа на этот вопрос долго не пришлось.
– Мы рассмотрели вашу просьбу, – сказал полковник, – И решили ее удовлетворить.
Он говорил о себе во множественном числе или же от имени тех двоих на картине. Впрочем, это не так важно, важнее то, что она не могла вспомнить, о чем их просила. Может спьяну ляпнула что-то о деньгах на врача для Али. Но она не была пьяна и прекрасно помнит, что ничего такого не говорила. И почему она думает о себе в третьем лице, или таково свойство этого места, что, когда человек сюда попадает, то начинает думать и говорить о себе во множественном числе или в третьем лице.
– Спасибо, – сказала она на всякий случай. – И что мне теперь делать?
– Напишите заявление, Ирина Сергеевна поможет вам его составить. Я его подпишу, и можете приступать к исполнению своих обязанностей. Зарплата у вас пока будет меньше, чем у других сотрудников на этих должностях, но через пару месяцев вам присвоят звание, и вы станете полноправным работником наркомата.
«Вот оно что, значит, я просила принять меня на работу в наркомат обороны. Интересно, во сколько меня оценил Алексей Львович, и какой сюрприз готовит для меня Саша?»
Саша не спешил объявляться, она и думать о нем забыла, когда он наконец позвонил ей на новую работу, и пригласил на ипподром. Это было так неожиданно, что она согласилась, а потом долго ломала голову над тем, что надеть. С одной стороны, бега – это забава аристократов, значит надо надеть что-нибудь нарядное. Но с другой стороны – это все-таки спортивное мероприятие, а, следовательно, одежда должна быть простой и удобной. Мать посоветовала ей надеть синюю блузку-матроску и юбку до колена. Получилось вполне в духе времени – просто и красиво.
Саша явился на свидание в белой рубашке навыпуск, перехваченной у талии узким ремешком по последней партийной моде. На ипподроме он, кажется, был в своей тарелке, с кем-то поздоровался, кому-то помахал рукой.
– Вы любите бега? – спросил Ольгу.
– Еще не знаю. Но, по-моему, это зрелище для мужчин, смотрите, здесь почти нет женщин.
– Ну почему же, вон видите ту бабушку в шляпке, похожую на старорежимную сельскую учительницу. Она завсегдательница бегов, в прошлом году она выиграла тысячу рублей и потихоньку спускает свой шальной выигрыш. Азартная тетка, но ставит помалу, не то, что тот престарелый гусар. Он не просто похож на гусара, он и вправду бывший гусар Сумского полка, профукавший свое имение на бегах и за карточным столом. Он все еще верит, что сможет отыграться, и ходит сюда, как на работу.
– Сухой пьяница, – как говорит моя мать. – А вы азартный человек?
– Нет, я просто люблю лошадей. До революции у нас был гнедой рысак Борей, и я учился на нем верховой езде.
– Вы, стало быть, из помещиков?
– Нет, из попов. Мой отец имел приход в Костромской губернии.
– А вы верите в Бога?
– Нет, после того как прихожане сожгли моего отца в церкви, не верю.
– Прихожане?
– Ну, бандиты, мародеры. Они почему-то считали, что у отца много золота, которое он прячет в церкви, потому что у него была конюшня и кухарка. Они его пытали, потом заперли в церкви и сожгли. Я и пошел в Красную армию, чтобы отомстить за отца.
– И как вам с таким происхождением удалось попасть в штаб Фрунзе?
– А меня тогда никто об этом не спрашивал. Тогда многие люди из среды духовенства пришли в революцию. Вот Феликс Эдмундович мечтал в детстве стать ксендзом, товарищ Микоян учился в духовном училище, я уж не говорю о товарище Сталине, который был семинаристом. Это теперь вдруг заинтересовались тем, кто из каких. Вот меня недавно чуть из партии не исключили, за то, что, мол, утаил свое происхождение. И исключили бы, если б не Алексей Львович. Каким-то образом он оказался на том собрании, встал и сказал, что я доказал свое право на партбилет с винтовкой в руках.
– Кто он такой, этот ангел-хранитель?
– Я хотел у вас спросить. Смотрите, смотрите: вон тот соловый жеребец с наездником в красном камзоле, вот он и придет первым. Давайте на него поставим. Его зовут Винт.
– Звучит вполне в духе времени, как балет Шостаковича.
Винт победил, но на него поставило слишком много народу, и они выиграли всего десять рублей. Потом они ставили еще и еще до тех пор, пока не спустили все деньги, которые у них имелись. День был жаркий, счастливцы сидели на веранде над трибуной и попивали шампанское.
– Хорошо бы сейчас выпить чего-нибудь холодненького, – размечтался Саша.
– Или съесть мороженого, – вздохнула Ольга.
– А у меня виноград есть дома, сорта чауш, зайдем на минутку, это недалеко отсюда, на Пресне, и мама будет рада с вами познакомиться.
Перспектива знакомства с попадьей никак не входила в планы Ольги на сегодня. Она сразу представила себе постную святошу с поджатыми губами, в платочке и с житием какого-нибудь Варсонофия в руках.
– Нет, что вы, это неудобно, и одета я неподобающим образом для такого случая.
– Для того, чтобы съесть кисть винограда, не нужно вечернее платье. Мы заглянем на минуту ко мне, возьмем деньги и пойдем в кино или в парк, – сказал Саша. Он взял Ольгу за руку и повел на Пресню.
Попадья оказалась совсем не такой, какой Ольга себе ее представляла. Это была крупная, не то чтобы молодая, но и не старая женщина, в шелковом китайском капоте. Она сидела в кресле в позе императрицы с книгой в руке, но только это было не житие святого, а сборник рассказов Мопассана. Ольга могла поспорить, что она приняла эту величественную позу и взяла с полки первую попавшуюся книгу, как только услышала звук поворачивающегося ключа в двери.
Не вставая с кресла, она протянула Ольге руку, ладонью вниз как для поцелуя. Ольга энергично, по-комсомольски, потрясла ее за кончики пальцев. Саша был несколько ошарашен всем происходящим и даже забыл представить Ольгу матери. Она сама представилась.
– Капитолина Ивановна, – сказала в ответ попадья так, словно вынесла на обозрение гостей вазу майсенского фарфора.
– Моя мама тоже Ивановна, так ее все зовут, но на самом деле она Яновна.
– Она католичка? – оживилась попадья. – Мой дед был поляком из Вильно, его сослали в Сибирь после разгрома восстания, он был знаком с Мицкевичем. Вы любите Мицкевича?
– Не очень, – призналась Ольга
– Она все выдумывает, – сказал Саша, когда они вышли на кухню, чтобы помыть виноград. – В юности она мечтала стать актрисой и вот теперь наверстывает упущенное. И никакого деда-повстанца у нее не было, все ее предки – потомственные крестьяне из Костромской губернии. Но вы уж не обижайте старуху, подыграйте ей, если вам не трудно. Ей ведь скучно целыми днями сидеть в четырех стенах.
– Я и сама ходила в драмкружок в школе, мы ставили «Разбойников» Шиллера.
– Ну, тогда вы ее поймете.
Роль аристократки была не единственной в репертуаре Капитолины Ивановны. Дама с богемным прошлым ей получалась у нее даже лучше. Особенно ей удался рассказ о том, как она завтракала с Бальмонтом в «Славянском базаре», в нем было столько деталей, что Ольга чуть не поверила в то, что она действительно была близка с поэтом. Но потом деталей набралось столько, что рассказ развалился под их тяжестью.
Но вот разговор зашел о болезнях, и уж тут Капитолина Ивановна в полной мере блеснула знанием предмета. Любой профессор медицины позавидовал бы ее осведомленности по части средств от радикулита, включая народные. Овечья шерсть оказывается, вовсе не так хороша, как о ней говорят, а вот о настойке чеснока на «Тройном одеколоне» вообще ничего не говорят, а между тем она снимает боли лучше, нежели другие снадобья.
– Мама очень добрый, сердечный человек, но после того, что случилось с отцом, она немного не в себе, – сказал Саша, когда они вышли на улицу.
Он, похоже, оправдывался, но было видно, что он очень трогательно относится к матери и готов терпеть любые ее чудачества. Мысленно Ольга поставила ему за это плюс. Таких плюсов у него накопилось уже порядочно. Ей нравились крупные мужчины, в них было что-то от слонов, их трудно пронять пустяками, они могут не заметить обиды и обидеть невзначай, но они неспособны на подлость. Может быть оттого, что подлость требует затрат душевной энергии, а они большие, и души на кубический сантиметр тела у них приходится меньше, чем у других людей.
Ей нравилось, что Саша служит в солидном месте и не кичится своим положением, что говорит медленно и убедительно, а не несет всякую чушь в пулеметном темпе, ей нравилось, что он не рассказывает дурацких анекдотов, чтобы показаться остроумным. И вообще, он симпатичный, а то, что слегка прижимист, так это даже хорошо, значит не мот. Пожалуй, ему не хватает самоиронии, но это вообще редкое качество.
В парке они катались на лодке, слушали смешной джаз-оркестр и не заметили, как стемнело и в аллеях зажглись фонари. Пора было расставаться. Саша поймал машину, но таксист и на сей раз ни в какую не хотел ехать в Марьину Рощу. В конце концов таксист согласился ехать, но за двойную плату и потребовал деньги вперед. Саша недовольно покачал головой и полез в бумажник. «Кусается, – подумала Ольга, – если и дальше дело так пойдет, то в скором времени нужно будет ждать предложения руки и сердца».
События, которые так внезапно обрушились на Ольгу, требовали осмысления, но для этого нужно было знать ответы на вопросы конструктора всей этой ситуации. Кто как не Лаврентьев мог все ей объяснить и насчет полковника Тефтеля, и насчет Саши, но он куда-то пропал. Он не звонил и не появлялся ни с цветами, ни без, и когда бродить в темноте неизвестности стало уже невмоготу, Ольга решила пойти к нему на Божедомку. В другой ситуации она бы не решилась на это нарушение статуса-кво, но сейчас, когда на карту была поставлена вся ее дальнейшая судьба, ей было уже не до церемоний.
Для визита она выбрала раннее утро, в это время было больше шансов застать его дома. Но ее ожидания не оправдались. Двери ей открыл не Лаврентьев, а низенький рыжий гражданин с полотенцем в руках.
– Могу я видеть Алексея Львовича? – спросила Ольга.
– Можете, если будете знать, кто он такой и где проживает.
– Именно здесь он и проживает.
– Здесь никто не проживает, здесь музей, государственное учреждение, директором которого я имею честь быть. Обратите внимание на табличку.
Справа от входа действительно была табличка, на которой было написано «Музей купеческого быта».
– Извиняюсь, – сказала Ольга, – но он здесь жил до того… до музея.
– Может, кто и жил когда-то, а теперь музей. Хотите осмотреть, приходите через два часа. Мы работаем с десяти до восьми каждый день кроме понедельника.
Препираться с музейщиком не имело никакого смысла. Скорей всего он ничего не знал о Лаврентьеве, а если и знал, то держал рот на замке, и Ольга ушла с Божедомки ни с чем. «Ну, что ж, рано или поздно нужно начинать жить своим умом, – думала она, направляясь в сторону Екатерининского института. – А этот Саша симпатичный, и Тефтель, кажется, неплохой мужик».

33.

Яша Легостаев играл в шахматы с гардеробщиком Филиппом, когда появилась Она. На ней было легкое платье цвета маренго, а все остальное – белое: и шляпка, и перчатки, и туфли. Все это слегка растушевывало лицо, но это не имело никакого значения, Легостаев уже влюбился в нее, не в женщину средних лет с едва намечающимися «птичьими лапками» у глаз и тяжеловатой нижней челюстью. Нет, это не имело никакого значения по сравнению с тем, как она спускалась по лестнице. Она не смотрела себе под ноги, потому что ступеньки сами должны были подстраиваться под ее шаги, так как вся она в этот момент была занята своим величием и очарованием. Вот так, наверно, спускались в свое время по лестницам Зимнего дворца императрицы. Ее сопровождали двое мужчин, директор театра и администратор, они что-то говорили, улыбались, жестикулировали, забегали вперед, чтобы заглянуть ей в лицо, но она их, похоже, и не замечала, шла себе, как элегантная яхта в окружении зачуханных сухогрузов и буксиров.
– Кто это? – спросил Яша, когда кортеж миновал фойе.
– Добужинская из Ленинграда, между прочим, народная артистка. Давай закурим, что ли, твоих дорогих.
С некоторых пор Легостаев курил только «Герцеговину Флор», носил фланелевые рубашки в клеточку, диагоналевые брюки и замшевые туфли цвета беж, доставшиеся ему в наследство от покойного Василия Петровича.
– Она будет моей, – сказал он, и сам не поверил своим словам.
– Ну, это ты загнул, – рассмеялся гардеробщик. – Она же барыня, у нее прислуга и все такое, у нее автомобиль с персональным шофером, она в «Метрополе» завтракает и в «Арагви» ужинает.
– Она будет моей, – твердо сказал Легостаев, потому что он уже все решил для себя, а любое решение, даже самое нелепое, тут же становилось для этого человека сигналом к действию.
На следующее утро он купил на Минаевском рынке огромный букет роз, взял такси и поехал в «Метрополь», потому что, по слухам, Добужинская остановилась именно там. Швейцару он сказал, что привез цветы по поручению дирекции театра, и тот разрешил ему подождать ее в холле. Ждать пришлось долго, театральная дива не спешила явить себя публике. Легостаеву трижды пришлось сбрызгивать розы водой, чтобы они оставались свежими, прежде чем она спустилась в холл. На ней была хлопчатая кофта крупной вязки, сквозь которую просвечивал розовый бюстгальтер, и мешковатые светлые брючки. «Птичьи лапки» у глаз были выразительнее самих глаз. По всему было видно, что слава театральной примадонны дается ей нелегко.
Она была как застиранная рубашка, но все еще оставалась народной артисткой и звездой первой величины, и Яша пошел в наступление.
– Вот, – сказал он, схватив в руки букет, – это вам.
– От кого? – спросила она тоном работницы почты, принимающей телеграмму.
– От меня.
– А вы кто, молодой человек?
– Я… – замялся Яша, – художник. Хочу написать ваш портрет, маслом.
Она оценивающе окинула взглядом молодого человека. Из всего, что она увидела, ей понравились только ботинки цвета беж, но она прекрасно усвоила истину, что короля, то бишь королеву, делает свита, и дорожила каждым поклонником.
– Спасибо, как-нибудь потом, – она ускользала, мысленно она уже завтракала в ресторане, и тогда он пошел ва-банк.
– А можно я зайду к вам сегодня вечерком?
– Зачем?
– В гости. Мне бы хотелось познакомиться с вами поближе.
– Далеко пойдешь, если милиция не остановит, – сказала она словно бы даже не ему, а будто себе под нос, и ушла в ресторан, даже не взглянув в его сторону, и цветы не взяла, но ведь и приходить к себе в гости не запретила.
И этим же вечером с этим же, уже немного обшарпанным букетом цветов в этих же брюках и ботинках цвета беж он отправился к ней в гости, прикупив по дороге в Елисеевском набор шоколадных конфет и бутылку не слишком дорогого портвейна.
Швейцар его признал, полученный им утром трешник сделал свое дело. Портье дремал за стойкой.
– Из наркомата культуры с личным поручением к Лилии Аркадьевне Добужинской, – гаркнул Яша так, что у портье упали очки на пол.
– Триста тринадцатый, третий этаж по коридору налево, – отрапортовал он и полез за очками.
Легостаев не стал дожидаться лифта, он взлетел на третий этаж по лестнице. Добужинская вроде бы даже и не удивилась визиту утреннего гостя, вроде бы даже и ждала его, потому что была не в халате и папильотках, а в вечернем платье с блестками.
– Вот, – сказал Яша, и выложил на стол свои гостинцы, – давайте выпьем для знакомства.
– Почем брали? – спросила Добужинская, вертя в руке бутылку «Портвейна белого №10».
– По десять восемьдесят, – несколько опешил Яша.
– Зря потратились, я не пью портвейн, – сказала дива и вернула бутылку гостю. – Я пью коньяк и желательно французский, и шоколад я не ем, от него портится кожа, а мне при моей специальности и в моем возрасте нужно очень следить за внешним видом. Если вы меня хотели этим купить, то просчитались, я стою много дороже, вам я не по карману. Вот сейчас за мной должен заехать генерал, и мы поедем покупать брильянтовое колье для меня. Так что забирайте свои подарки, ваша девушка будет очень довольна.
«Врешь, паскуда, насчет генерала», – подумал Легостаев, но тут в дверь кто-то постучал.
– Лилечка, карета подана, Крыловы уже ждут нас на даче с шашлыками, – проворковал за дверью тенор.
– Я к вам спущусь. Подождите меня в машине, –  распорядилась дива и уже совсем мягко, почти по-матерински обратилась к Яше:
– Нет, правда, молодой человек, заберите вино и шоколад, они вам пригодятся.
Легостаев схватил со стола шоколад и выскочил из номера, досада и злость раздирали его сердце пополам, и какой-то еще щенок скулил рядом с этими яростными псами, может, это была жалость к себе. Возле подъезда он увидел такси и молодого ферта в чесучовой тройке и соломенной шляпе типа канотье.
«Ничего себе генерал, – подумал Яша. – Вот, зараза, цену себе набивает. Ну, погоди, ты еще попляшешь под мою дудку».
Весь следующий день он провел в бегах, сначала съездил в банк, где ему выдали зарплату сотрудников театра, потом заехал в речной порт, где за наличные выкупил все билеты на рейс теплохода «Клим Ворошилов» по маршруту Москва – Астрахань. Вечером он явился домой и сообщил, что завербовался на стройку в Туркестан и ехать нужно немедленно.
Анна заплакала и пошла собирать его вещи, а Мария сказала:
– Век бы тебя не видеть, Яков, но боюсь, что еще придется встретиться. Надеюсь, жизнь тебя чему-нибудь научит.
Они встретились через семь лет, но жизнь его так ничему и не научила. А сейчас они прощались навсегда, и никто из них не испытывал по этому поводу никакой жалости. Только Анна жалела, что приходится расставаться с этим человеком, с которым никогда ни в чем нельзя было быть уверенной, что поддерживало ее жизненный тонус, да еще Толя, который готов был следовать за ним хоть к черту на кулички.
Весь следующий день он провел на даче у своего приятеля, декоратора с киностудии «Мосфильм», такого же беспутного малого, как и он сам. Собственно, дача-то была не его, а какой-то гражданки, которая наезжала сюда раз в неделю отдохнуть от семейного быта, но он тут прижился и принимал гостей.
Легостаев выложил ему свой план, и тот его одобрил, и даже обещал раздобыть белый кабриолет с шофером, в гараже киностудии такой автомобиль вроде бы имелся.
– Ты только скажи мне по-честному, ты ее любишь? – спросил декоратор после пятой бутылки пива.
– Стал бы я ставить на кон всю свою жизнь ради бабы, которую не люблю.
– А ты ее любишь как женщину или как народную артистку, которую знает все страна?
– Знаешь, – задумался Легостаев, – я уже не могу отделить одно от другого. Как только я ее увидел, когда она в театре спускалась по лестнице, я сразу ее полюбил, и, наверно, тогда, как народную артистку, а потом, когда я разглядел ее руки, такие полные и нежные, я уже думал о ней только как о женщине. Хотя, конечно, появись я с ней на людях, все скажут: «Ай да Легостаев! Ай да Яков Тихонович!»
– Твоя возьмет, потому что «безумство храбрых – вот мудрость жизни!» Давай еще по пиву за успех предприятия и на боковую, а то завтра у нас столько дел.
Белый кабриолет, который шофер киностудии подогнал к подъезду «Метрополя» выглядел шикарно, особенно с балкона третьего этажа.
– И что вы предлагаете? – спросила Добужинкая своего настойчивого ухажера, и в голосе ее уже отчетливо слышались нотки любопытства.
– Сейчас мы поедем кататься, а потом нас ждет пикник за городом с лучшим коньяком и джаз-бандой.
– Вы ограбили банк?
– Нет, банк я не грабил, – сказал Легостаев и улыбнулся своей коронной улыбкой, против которой не могла устоять ни одна торговка на рынке, где он продавал свои картины.
– Так и быть, составлю вам компанию, – согласилась Добужинская, – но я же не могу ехать за город с незнакомым мужчиной, представьтесь, наконец-то.
– Легостаев, – сказал Яша, вроде как выпустил павлина из клетки, и уже совсем по-будничному добавил: «Яков Тихонович».
Он попросил шофера ехать медленнее и с удовольствием замечал, как прохожие на улице Горького останавливаются при виде шикарного автомобиля и смотрят им вслед. Теплоход стоял в порту под всеми парами, джаз-банда играла на палубе популярную мелодию «Моя лилипуточка», капитан встретил путешественников у трапа, а в ресторане был накрыт шикарный ужин на две персоны.
– Мы поедем за город на пароходе, – оживилась Добужинская. – Как это мило. Но где же остальные пассажиры?
– Этот рейс только для нас двоих.
– И после этого вы все еще утверждаете, что не ограбили банк?
– Я получил наследство из Бразилии, – легко соврал Легостаев, припомнив что-то из рассказов Анны о своих предках.
– Как мило, – сказала Добужинская и прижалась бедром к Яше, а он поцеловал ее руку. И в этот миг никого на свете не было счастливее его.
А тут еще явился капитан с букетом цветов, чтобы выказать свое восхищение талантом Добужинской, и Яшина гордость взлетела выше шпиля Речного вокзала, хотя он не мог вспомнить ни одной кинокартины, где бы она играла. Ее голос вроде бы напоминал голос актрисы, которая озвучивала Снежную королеву в радиоспектакле про девочку Герду и мальчика Кая, но полной уверенности не было.
Не дожидаясь конца ужина, Легостаев подхватил свою Снежную королеву и поволок в каюту. У нее было красивое заграничное белье, и она хотела, чтобы раздевание стало частью спектакля, но он, очумев от вожделения, содрал с нее одежду и взял ее прямо на коврике, потому что сделать все красиво у него не хватило терпения.
– Ты совсем как животное, – хлюпала она носом, сидя полу. – Ты меня разделал, как курицу на тарелке.
– Ага, – улыбнулся Легостаев и закурил свою «Герцеговину-Флор».
Потом они пили кофе с коньяком в ресторане и танцевали под патефон. Джаз-банда куда-то делась и больше не появлялась. Теплоход то бежал по гладкой, точно лакированной воде, то болтался в шлюзах, но от этой размеренности на душе у Легостаева не становилось спокойнее, наоборот, с каждым шлюзом крепла тревога. Удовлетворив свою страсть, он вдруг почувствовал всю безнадежность ситуации, в которой оказался.  Сегодня был его бенефис, сегодня жизнь расстилалась перед ним цветочным ковром, а завтра на борт поднимется милиция и снимет его с теплохода. У него не было оправданий, он не хотел об этом думать, но мысли все равно наворачивались, словно предвечерние тучи, и тогда он хватал свою диву и волок ее в каюту.
Добужинская стонала и потрескивала как старый баркас в бурю, она жаловалась на одышку, на боли в спине, просила оставить ее в покое, но ему до ее жалоб было мало дела. Утром она сказалась больной и не пошла на завтрак. Она и вправду выглядела очень плохо: волосы как солома, под глазами темные круги, руки в синяках. Легостаев принес ей бутерброд с севрюгой и бокал шампанского. Вино она пить не стала, а бутерброд только надкусила.
– Отпусти меня, – сказала она голосом Золотой рыбки из радиоспектакля по сказке Пушкина. – Я как больше не могу.
– Иди, я тебя не держу.
Она сошла на берег в Ярославле, а он в Костроме, и сразу же отправился сдаваться в ближайшее отделение милиции. Оказалось, что его еще никто не ищет, и можно было плыть да плыть до самой Астрахани. Вот об этом он жалел больше всего.
Суд, учитывая его обаяние, раскаяние и явку с повинной, приговорил его к трем годам лишения свободы. Но он не провел в тюрьме и месяца, через двадцать дней началась война, и его, с группой таких же как и он растратчиков и мошенников, срочно направили в запасную часть под Ленинградом.

34.

От Арбата до Лубянки ходу не более получаса, но Ольга вышла пораньше, чтобы пройтись по городу, успокоиться, все как следует обдумать, ведь так просто не позвонят из НКВД и не пригласят зайти, чтобы «познакомиться». Вины никакой она за собой не чувствовала, но разве не случаются ошибки. Голос по телефону был приятный и даже ласковый, но это может быть уловка. Нет, совершенно ничего толкового в голову не лезет, значит, ее нужно отключить, и идти «знакомиться» с майором Гребенюком с чистым сердцем.
Рабочий день закончился, и на улицах царило оживление, на бульваре у тележки газировщицы выстроилась очередь, всем вдруг сразу захотелось пить. У магазинов на Никитской сновали люди, за витриной обувного какая-то дамочка в шляпке а ля Грета Гарбо мерила туфли. Высокий тучный гражданин с палочкой разглядывал концертную афишу на здании Консерватории – сегодня играли сонаты Бетховена. Толпа была одета по-летнему: молодые люди щеголяли в светлых брюках, в майках или в рубашках на пуговицах с вышитыми воротничками. На большинстве девушек были белые блузки. Двое новобранцев в новехоньких гимнастерках ели на углу мороженое. Все было так, будто и не было войны, будто не гремели где-то взрывы, не гибли люди. И все это никак не соответствовало строгому слову «война».
Война начиналась дальше, на Охотном ряду, где регулировщики в касках перекрыли движение для прохода войсковых колонн, двигающихся по улице Горького на запад, где люди толпились возле репродуктора в ожидании сводок с фронта.
Коридоры здания НКВД на Лубянке почти ничем не отличались от коридоров Наркомата обороны, те же ковровые дорожки, те же массивные двери с бронзовыми ручками, только женщины не попадались навстречу, а мужчины глядели строже.
Кабинет майора Гребенюка был вдвое меньше, чем у полковника Тефтеля, и мебель простая: стол с настольной лампой и бюстиком Сталина, фотография Дзержинского за стеклом, книжный шкаф, вешалка в углу – никакого красного дерева, никаких изысков советского ампира в виде колосьев и пятиконечных звезд. И хозяин кабинета был на вид простой, как глиняный горшок на плетне, то есть вроде бы такой деревенский простак, но себе на уме. Пожимает руку, а сам заглядывает в глаза, а взгляд у него как шило.
– Так вот вы какая, Ольга Васильевна Лесина. Я вас совсем не такой себе представлял.
– А какой?
– Такой дамой на высоких каблуках, в юбке клеш, в шляпке с вуалью и в горжетке из чернобурки, в общем, иностранкой, вы же воспитывались в Польше. А вы нормальная девушка комсомолка, и, наверно, политически грамотная.
– В Польше мы оказались после того, как белополяки оккупировали Волынь.
– Кстати, тут написано, что ваша семья преследовалась при Пилсудском, – он достал из стола тонкую папку с завязками и похлопал по ней ладонью. – Вас что, томили в каземате, пытали, загоняли иголки по ногти…
– Видите ли…
– Да ладно, я же знаю, что все это туфта. Никто вас не преследовал, жили вы не бедно, просто ваш папаша страшно тосковал по родине и уговорил мамашу вернуться в Россию, и я его понимаю. Я вот за границей не был, но и в Москве так тоскую по своему тамбовскому захолустью, что хоть сейчас беги на вокзал покупать билет. Зачем же вы про преследования нагородили?
– Видите ли…
– Знаю, знаю, очень хотели проступить в институт. Ладно, пусть об этом эпизоде из вашей биографии будем знать только мы двое. Вы мне лучше расскажите про вашу связь с товарищем Лаврентьевым.
– Алексей Львович друг нашей семьи, он служил с папой в одной части, был женат на маминой подруге и очень помог мне добрыми советами.
– А спали вы с ним в знак дружбы или в знак благодарности?
– Я не понимаю…
– Все вы понимаете. Но я вас не осуждаю, вы девушка видная, а он влиятельный человек. Меня больше интересует, как складывается ваша семейная жизнь с Александром  Семеновичем Воздвиженским?
Семейная жизнь складывалась у Ольги не лучшим образом, хотя Саша был по-прежнему добр и внимателен, и даже с полоумной свекровью она сумела найти общий язык, но жила она на два дома и по большей части у матери. И не потому, что она разлюбила мужа, по правде говоря, она его не очень-то и любила, хотя он был ей симпатичен. И не потому, что так уж сильно была привязана к материнскому дому, хотя там жила ее годовалая дочь Наташа, за которой там ухаживали как за принцессой, а просто Саша редко ночевал дома, а без него там ей нечего было делать.
В ту пору в наркоматах взяли моду работать по ночам. Кто-то пустил слух, что Сталин может позвонить ночью в любое учреждение, чтобы получить нужную ему справку. Основания для этого слуха, конечно, были, потому что Сталин имел привычку работать по ночам, и позвонить он мог, но только в крайнем случае, если была какая-то чрезвычайная ситуация, и для этого не обязательно было держать «под парами» весь наркомат. Но мода есть мода, и ей нужно следовать, а одному наркому сидеть всю ночь в своем кабинете было скучно, и вот он предлагал начальникам главков составить ему компанию. Для некоторых это был хороший повод, чтобы смыться на ночь из дома подальше от недреманного ока опостылевших жен, другие были рады войти в близкий круг шефа из карьерных соображений, но были и такие, для которых ночные бдения были досадной данью всеобщему психозу. К последним относился и Саша Воздвиженский.
Поначалу ему страсть как не хотелось расставаться на ночь с молодой женой, к тому же он не любил преферанс, да и до коньяка был не большой охотник. Надо сказать, что «дежурная бригада», как они себя называли, проводила время довольно весело. После легкого ужина мужчины садились за преферанс, пили коньяк и курили до одурения, тут были и дамы, которые щебетали в сторонке за чашкой чая или бокалом шампанского, в основном, это были секретарши чиновников, женщин со стороны приглашали редко, потому что люди тут ведь не развлекаться собирались, а по долгу службы. Исполнив долг, вспоминали и о дамах, но это уже потом, когда от коньяка и карт глаза слипались. На этот случай позади кабинетов имелись туалетные комнаты с душем и диваном для отдыха.
У Саши была замечательная секретарша Соня, шустрая, гибкая, всегда готовая услужить. В ее жилах, кажется, текла армянская кровь, а может, грузинская, Саша не вдавался в такие подробности, его больше интересовали ее деловые качества. А работать она умела, она была в курсе всех дел главка и любой приказ или письмо могла подготовить и напечатать в считанные минуты, а еще она варила крепкий ароматный кофе, который так любили участники ночных «посиделок». Они и просили его приглашать Соню почаще.
Ему нравилась эта черноокая гурия, хотя он хорошо знал, где проходит граница между производственными и личными отношениями, и до поры до времени ее не переступал. Но интимная обстановка ночных бдений способствовала расслаблению, и в один прекрасный день, точнее в одну прекрасную ночь, он взял ее под руку и повел на диван. Результат его ошеломил, Соня оказалась гениальной любовницей. Мудрецы полагают, что женщина нужна мужчине только в качестве зеркала, в котором он видит себя только в выгодном свете, или оркестра, который по мановению его дирижерской палочки исполняет нужную музыку. А если женщина не зеркало и не оркестр, то на кой черт она вообще сдалась. Если это так, то Соня была волшебным зеркалом и очень профессиональным оркестром, Саша сам не заметил, как попал в ее сети, и это не могло не отразиться на его отношениях с женой.
Прежде всего, Ольга заметила, что с некоторых пор его не так уж и тяготят ночные бдения у наркома. Раньше они вместе придумывали поводы, чтобы он мог улизнуть с «дежурства», теперь он не сопротивлялся и даже не ворчал, что мол, обидно, когда семейного человека заставляют дурью маяться, а когда он утром возвращался домой, то от него пахло не только коньяком, но и другой женщиной. Но Ольгу это не слишком беспокоило, она видела, что он ей верен в главном, в стремлении строить совместную жизнь. К тому же он не тратил деньги на стороне, не якшался со шлюхами, а давал ей полезные советы по работе и по выходным водил ее в театры, рестораны, в кино и на бега.
Но как все это расскажешь незнакомому человеку, да еще и мужчине при исполнении, и она сказала Гребенюку:
– Слава Богу, у меня в семье все в порядке.
– Блажен, кто верует, – съязвил майор. – Кстати, о Боге, отец вашего мужа, кажется, был священником, а сам он как относится к религии?
– Вопрос странный, он ведь коммунист.
– Коммунисты тоже разные бывают. А вот ходят слухи, что вашу свекровь часто видят в церкви.
– Она старый человек, к тому же немного не в себе. Мы пытались с ней говорить, но это как горох об стенку.
– Понимаю, я свою мамашу тоже никак не отучу от этого опиума, – вздохнул Гребенюк и тут же пошел частить как из пулемета. – Вы наверно думаете: «Что этот майор в душу лезет?», а я вам скажу так:
 – Мы живем в военное время, наше дело, конечно, правое, и мы победим, но кто знает, сколько продлится война, может месяц, а может и два, и надо быть уверенным в людях, которым доверяешь выполнить ответственное задание государственной важности.
– Мне?
– Вам, Ольга Васильевна. Прежде чем позвать вас на собеседование, мы просмотрели сотни личных дел и пришли к выводу, что вы нам подходите для этого задания. За короткое время вы стали хорошим профессионалом в области снабжения, вы получили хорошее образование, вы расчетливы, склонны анализировать ситуацию, вы получили заграничное воспитание – знаете, как пользоваться столовыми приборами, как вести себя в ресторане, в театре, говорите по-английски, и при всем при том вы красивы и обаятельны, а стало быть, вам и карты в руки.
– Вот карты-то я как раз терпеть не могу, – улыбнулась Ольга.
– Ничего страшного. У нас тут специалистов в этой области хоть пруд пруди, – успокоил ее майор. – Нам нужны не шулера, а честные люди, до конца преданные Родине и товарищу Сталину.
Ольга хотела сказать: «Спасибо за доверие», но по глазам Гребенюка поняла, что он ей и не очень-то доверяет. Было в его взгляде из-под белесых ресниц что-то скользкое, неуловимое, и она решила помолчать.
Гребенюк тоже замолчал, достал из пластмассового стакана карандаш, повертел в руках, положил на место.
– Тут, видите ли, такое дело, – начал он нехотя. Нет, он ей не доверял, но у него не было другой кандидатуры, комсомолки в красных косынках не годились для этого дела. – В Москву прибывает новый торгпред Великобритании Билл Гринвуд. Мы о нем мало чего знаем, известно только, что ему тридцать пять лет, и что он окончил Кембриджский университет. Хотелось бы узнать больше, и вас хотим попросить в этом нам помочь. Вы должны познакомиться с ним поближе, ну что ли стать его другом, помочь ему освоиться в нашей стране, обзавестись желательными для нас связями, а заодно узнать и о его нежелательных связях. В общем, вы должны стать его неформальным советником и гидом. Не скрою, что для нас сейчас очень важны поставки военного снаряжения, оборудования и продовольствия от наших союзников, но нельзя забывать и о том, что это капиталистические государства и у них всегда найдется камень за пазухой для нас.
– Но я сотрудница Наркомата обороны, а нам запрещены контакты с иностранцами, за это можно пойти под трибунал.
– Вас это не касается, мы договоримся с вашим руководством. Ваше дело как следует обдумать наше предложение и дать ответ не позднее завтрашнего дня. Я не буду скрывать, что задание трудное, возможно вам придется столкнуться с неодобрением вашего поведения со стороны знакомых и близких, но вы должны понимать, что все это делается ради победы.
– Я должна завтра явиться к вам?
– Достаточно сказать «да» или «нет». В такой ситуации люди обычно ищут совета опытного друга, – сказал майор и подмигнул ей, или ей это показалось, но что-то такое наверно было. – Так вот, я вас предупреждаю, что это абсолютно исключено. О нашем разговоре никто кроме нас с вами знать не должен.
– Я понимаю. Когда вам позвонить или нужно явиться лично?
– Мне звонить не надо и приходить сюда не надо. Я сам буду выходить с вами на связь.
Майор убрал в стол папку с завязками и изобразил дружескую улыбку, давая понять, что разговор окончен.
Ольга решила, что пойдет домой пешком, чтобы хорошенько обдумать все, что с ней случилось. Был тихий, теплый июльский вечер. По радио, у входа в метро, Лемешев пел арию Левко из оперы «Майская ночь». На углу Сретенки и Рождественского бульвара юноша дарил девушке цветы. По Садовой двигалась колона военной техники и двадцать минут пришлось ждать, пока она пройдет. Было о чем подумать в это время.
Она ни капли не сомневалась в том, что скажет завтра майору НКВД, потому что это было никакое не предложение. Это был приказ, а приказы нужно выполнять, особенно в военное время, иначе с ней поступят так, как поступают с дезертирами, с отказниками не больно церемонятся: попала под машину, упала в котлован и дело с концом, мало ли опасностей подстерегает людей в городе. Она и не думала отказываться, но не из боязни расправы, а потому что верила в то, что она позарез нужна органам для того, чтобы обезвредить врага. Она боялась только одного – что у нее не хватит на это сил, что сорвется и подведет тех, кто ее послал на задание. Крепкие нервы и ясный ум – это все, чем она обладала, никакого опыта в делах обольщения мужчин, да еще и иностранцев, у нее не было.
Сейчас как никогда ей был нужен совет друга, но Лаврентьев пропал, и все попытки его найти ни к чему не привели. К тому же она обещала, что ее разговор с Гребенюком останется в тайне, значит ни мать, ни Саша ничего не должны знать. Мать раз и навсегда решила не вмешиваться в ее жизнь. Только предупредила, чтобы она не играла в чужие игры. А как понять где свои и где чужие? Саша, конечно, рано или поздно догадается, но не подаст виду. Для него главное, чтобы все кирпичики в здании, которое он построил, стояли на своем месте.
Весь следующий день Ольга ждала звонка Гребенюка, репетировала про себя, как сообщит ему, что готова к сотрудничеству, но он так и не позвонил. Не позвонил он и на следующий день, и она подумала, что он в ней больше не нуждается, что у него нашлась более подходящая кандидатура, и от этой мысли у нее почему-то стало легче на душе. А с другой стороны, было очень обидно, что вот она решилась, и это решение было не простым, а ей вдруг от ворот поворот. В конце концов чувство свободы взяло верх над гордыней, и она успокоилась. И тут позвонил майор. Он не спрашивал, согласна она работать на него или нет, а просто назначил свидание в номере гостиницы «Метрополь».
У входа в гостиницу швейцар заступил было ей дорогу, но она назвала номер, куда идет, и он притворно отдав ей честь и, усмехнувшись одними глазами, распахнул перед ней двери. «Сволочь, – почему-то пришло на ум любимое материно ругательство. – Еще издевается».
Она никогда не бывала в таких шикарных отелях. Особенно ее поразила парадная  мраморная лестница, которую стерегли две добродушные ушастые собачки из зеленоватого камня. Уже потом она узнала, что это оказывается римские волчицы. Ковры, бронза, лепнина с позолотой, гигантские вазы по углам – все это было похоже на театральные декорации какой-то исторической драмы. В холле стояли группки людей, говорящих по-английски. На некоторых из них была военная форма. Они громко разговаривали и что-то потягивали из массивных стаканов.
Ольга поднялась по лестнице на второй этаж и постучала в дверь нужного номера. Гребенюк встретил ее как старую знакомую, усадил в кресло, предложил минеральную воду. Комната была небольшая, скромно обставленная. Окно занавешено зелеными гардинами, такие же гардины скрывали альков, где, видимо, помещалась кровать. На стене висела небольшая картина с балеринами. Судя по тому, что майор не сразу нашел открывалку для бутылки, он здесь был впервые.
– Итак, – начал он почти торжественно, почти как на собрании передовиков производства. – Завтра вы встретитесь со своим подопечным. Он будет на приеме в Наркомате иностранных дел, куда вы получите приглашение. А сейчас вы мне напишите расписку в том, что согласны на сотрудничество с нами и назовите псевдоним, которым вы будете подписывать ваши сообщения. Так у нас принято.
– Ну, допустим, леди Гамильтон. Вас устроит?
– Ну, зачем же так пышно. Пусть будет просто Леди. Встречаться мы с вами будем каждую неделю в условленных местах, но только не здесь. Здесь будет организован пресс-центр для иностранных корреспондентов. Постарайтесь очаровать нашего приятеля, как очаровали меня. Я уверен, у вас это получится.
На Манежной площади громкоговоритель вещал голосом Левитана. Большая толпа людей слушала вечернюю сводку Совинформбюро.
«В течение дня 15 июля продолжались крупные бои на Псковско-Порховском, Витебском и Новоград-Волынском направлениях. На Псковско-Порховском направлении с утра в ходе боев наши войска окружили группу мотомехчастей противника и уничтожили ее по частям, захватив значительное количество танков, машин и разного оружия. Остатки противника отбрасываются на запад. На Витебском направлении весь день шли ожесточенные бои против мотомехчастей противника, безуспешно пытавшихся прорваться на восток. Бои продолжаются. Обе стороны несут тяжелые потери. На Новоград-Волынском направлении наши войска вели упорные бои, противодействуя попыткам пехоты противника прорваться на восток и соединиться с его танками, попавшими в тяжелое положение».
Наша авиация в течение 15 июля действовала по мотомехчастям противника, уничтожала авиацию на его аэродромах, бомбардировала нефтяной район Плоешти, склады в Сулине и транспорты в районе Тульчи. За 14 июля в воздушных боях и на аэродромах уничтожено 52 самолета противника. Наши потери 24 самолета».
«Противник несет потери на всех направлениях, – подумала Ольга и быстрей зашагала в сторону Арбата. – Значит скоро войне конец».
Билл Гринвуд оказался здоровенным валлийцем, любителем Чехова и хорового пения. До поступления в университет он пел в шахтерском хоре и даже подумывал о карьере сольного певца. Но родители настояли на том, чтобы он получил экономическое образование. В Кембридже он увлекся театром и открыл для себя Чехова. Ему захотелось узнать, а что написал Чехов кроме «Трех сестер» и «Чайки», и он выучил русский язык.
Он сам отметил Ольгу в толпе советских одалисок на дипломатическом приеме и заговорил с ней о театре. Ему очень хотелось пересмотреть все спектакли во МХАТе, но он не был уверен, что в Москве продолжается театральная жизнь. Ольга тоже не была в этом уверена.
– Обычно летом театры уезжают на гастроли, – размышляла она вслух. – Мхатовцы тоже были на гастролях в Минске, но в здание театра, где они давали спектакли, попала бомба. Я читала, что все декорации и костюмы сгорели. Им удалось выбраться из Минска, но продолжат ли они сезон в Москве, трудно сказать. Актеры уезжают на войну с фронтовыми бригадами.
– Жаль, – вздохнул Гринвуд. – А я хотел посмотреть Аллу Тарасову в роли Зарецкой. У нас писали, что она потрясающе сыграла.
То, что он потом видел в московских театрах, ему не понравилось. Пьесы были слишком пафосными, актеры переигрывали, а шампанское в буфетах пахло дрожжами. Зато оркестры произвели на него хорошее впечатление. Он оказался большим знатоком классической музыки. О творчестве Шуберта он мог говорить часами и по первым нотам узнавал все симфонии Брамса. Он даже был знаком с творчеством Малера, о существовании которого Ольга вообще не имела представления. А вот Чайковский его разочаровал, особенно концерт для скрипки с оркестром – слишком красиво, выспренно, слишком много восклицательных знаков.
– Ну что вы, Чайковский – величайший композитор всех времен и народов, – попыталась защитить своего любимца Ольга.
– А у вас все величайшие: и Чайковский, и Толстой, я уже не говорю о Ленине. И пряник на Красной площади – тоже величайший шедевр архитектуры. У вас, русских, какая-то мания величия.
– Просто мы гордимся своей страной.
– То, что вы называете словом «гордиться», на самом деле правильнее называть словом «кичиться». Один остроумный американец сказал: «Я никогда мог понять, что такое гордость за нацию. Как по мне, так гордость должна относиться к чему-то, чего ты сам достиг, а не к тому, что вышло случайно. Быть ирландцем – это не умение, а сраная случайность. Ты же не скажешь «Я горжусь, что родился 16 мая» или «Я горжусь предрасположенностью к раку толстой кишки». Так какого черта ты гордишься тем, что ты американец, ирландец или прочая шваль?»
– Кто это сказал?
– Некий Карлин, писатель и актер.
– Эмигрант, белогвардеец?
– Насколько я знаю, он к России не имел никакого отношения.
– Я думала, в Англии недолюбливают американцев.
– Недолюбливать людей только за то, что они произносят слова не так, как тебя учила мама, глупо.
Помимо музыки и литературы Гринвуд прекрасно разбирался в живописи, археологии, медицине. Да практически во всем. Он мог бы стать хорошим учителем жизни, если бы не был иностранцем и потенциальным шпионом. Ольга ловила себя на мысли, что она увлекается этим человеком, и это все больше мешает ей выполнять свои обязанности перед Гребенюком. Ее тяготили регулярные встречи с майором. Она не понимала, зачем нужно встречаться с ним каждую неделю, если у нее нет ничего существенного, что она могла бы ему сообщить. Гринвуд вел себя вполне лояльно, как и подобает дипломату. Но Гребенюк вежливо настаивал на регулярных встречах. Его интересовало все, что касается британца: и его отношение к Чайковскому, и знания в области ботаники, и интерес к церковному пению.
Британец любил в свободное время гулять по городу. Но прифронтовая Москва уже не располагала к прогулкам. Улицы обезлюдели. В небе висели аэростаты заграждения похожие на дельфинов. К домам подвозили мешки с песком, и жильцы под руководством общественников поднимали песок на крыши для тушения «зажигалок». Люди записывались в отряды противовоздушной обороны. Москву еще не бомбили, но враг продвигался все ближе и ближе, и нужно было готовиться к худшему.
Гринвуд предложил Ольге прогуляться в парке, и они поехали на трамвае в Сокольники. Они долго бродили по пустынным аллеям. Он рассказывал ей о своей семье, а ей очень хотелось спросить, осталась ли у него в Лондоне невеста, но посчитала этот вопрос слишком банальным, и сдержалась. К тому же он мог расценить его, как намек на сближение, а она этого боялась. Не то, чтобы она боялась близких отношений с этим человеком. Подсознательно она этого может быть и желала, но ее останавливало то, что она этим может ему навредить. Она чувствовала себя заразной и старалась избегать плотного общения с этим человеком, который мог стать ее другом, избегала откровенных разговоров, жестов, взглядов – всего того, что от нее требовал Гребенюк.
Во время прогулки Билл называл растения и птиц их латинскими именами. Ольге было интересно, откуда он это знает. Но это опять же было бы вторжением в его личную жизнь, и она спросила, зачем ему это?
– Друзей нужно знать по именам, – ответил он. – Вот представьте, вы идете по улице, и навстречу вам идут тысячи безымянных людей. Они для вас толпа, но вот в этой толпе вы видите знакомых, имена которых вам известны – Николая, Петра или Билла, и это уже становится для вас маленьким событием, и вы говорите дома: «Сегодня встретила на улице Билла», а если бы вы не знали, как зовут этого человека, вы бы даже не выделили его в толпе. Когда я уйду на пенсию, то поселюсь где-нибудь в Корнуолле и буду собирать гербарии.
«Надо будет рассказать все это Гребенюку, – подумала Ольга, – пусть, раз такой любопытный, поломает над этим голову».
В конце июля москвичам было уже не до гуляний. Людей на улицах стало значительно меньше, лица у встречных были хмурые. Дети совсем куда-то пропали. Окна домов были заклеены крест-накрест полосками бумаги, чтобы при бомбежках не вылетали стекла. В городе ввели карточную систему и магазины опустели. Страна жила под лозунгом «Все для фронта, все для победы». Вопрос снабжения фронта продовольствием стоял очень остро, то и дело возникали какие-то проблемы, которые нужно было решать в срочном порядке, и Ольге приходилось работать без выходных. Билл давно не объявлялся, англичане наращивали поставки в Россию оружия, зерна, муки и сахара, и забот у него, видимо, прибавилось.
Гребенюк тоже замер. Ольга, было, решила, что ее оставили в покое и заметно повеселела. Но не тут-то было, майор позвонил ей и назначил встречу.
– Зачем вы меня позвали? – спросила его Ольга, стараясь сдержать раздражение. – Я не видела Гринвуда уже три недели.
– Позвольте мне самому решать, когда назначать вам встречу, – он-то раздражения не сдерживал, куда только девалась его сладкая манера разговаривать. – Вы будете приходить, когда нам нужно и куда нам нужно, и делать то, что я вам скажу.
– Хорошо, что вас интересует?
– Вы ведь уже достаточно давно знакомы с полковником Тефтелем. Что вы можете о нем сказать?
– Он честный человек и убежденный коммунист, к тому же прекрасный руководитель, у нас говорят: «Главснаб – это Тефель, а все остальные только гарнир». У него, конечно, есть слабости – он любит выпить и хорошенько закусить, но при этом он никогда не теряет голову.
– А, говорят, он бабник, ни одну юбку не пропустит, с секретаршей своей имел адюльтер, к вам подкатывался.
Пару раз Тефтель действительно приглашал ее в ресторан, но не обижался, когда она ему отказывала.
– Насчет секретарши я ничего не знаю, а мне он не делал никаких предложений.
– Так вы намекните, он и сделает.
– Это еще зачем?
– У нас есть сведения, что продукты, полученные из-за границы по ленд-лизу, не всегда доходят до фронта. Вы должны войти к нему в доверие и узнать, куда они деваются. Страна переживает трудное время, сейчас как никогда мы должны быть беспощадны к расхитителям и прочим врагам народа.
«Пропала, – подумала Ольга. – Меня уничтожили, растворили, я больше не принадлежу себе и никогда больше не буду принадлежать. Ах, как права была мать, когда говорила, чтобы я не играла в чужие игры».
На следующий день позвонил Билл и напросился в гости. Он приехал не с пустыми руками. Марии он подарил целый ящик с гостинцами, здесь были и железные коробки с ветчиной, лососем и сгущенным молоком, и банки с копчеными устрицами и сосисками в томатном соусе, а еще бутылки виски и португальского портвейна. Анне достался косметический набор, Наташе – кукла в чепчике, а Толе – зажигалка «Ронсон» в кожаном чехольчике. Ольге он привез букет цветов.
Она очень испугалась этого визита, а особенно подарков. Она понимала, что за все это придется заплатить. Совестью? Свободой? А может быть жизнью?
– Я осмелился приехать к вам, чтобы проститься, – сказал Билл, затягиваясь сигарой. Он был задумчив и печален. – Я еще долго пробуду в Москве, но нам больше не надо встречаться. Когда я ехал сюда, за мной следили, и когда мы с вами ходили в консерваторию, и когда гуляли в Сокольниках, мы были у них под наблюдением. Они хотят меня на чем-то поймать, а вам они не доверяют. Боюсь, что у вас будут неприятности из-за меня.
«Да, будут, – подумала она, – но не из-за вас, а из-за моей глупости. На кой черт мне нужен был этот комсомол, институт, наркомат. Сидела бы себе тихо в своем Киржаче, спала с мужем, нянчила ребенка и ничего не боялась».
А вслух сказала:
– Ну, что вы, мне никто не причинит вреда, ведь я ни в чем не провинилась перед родиной.
– Дай-то Бог, – сказал Билл задумчиво и ушел, ни с кем не попрощавшись.
А Ольга откупорила бутылку портвейна, налила себе полный стакан густого пахучего вина и осушила его по-мужски, залпом.

35.

Хваленая немецкая педантичность спасла жизни многим москвичам. Каждый вечер ровно в десять часов раздавался вой сирены, и из громкоговорителей доносилось: «Граждане, воздушная тревога!». Кто знает, сколько народу бы еще погибло, если бы «мессеры» прилетали когда попало. А так, люди все-таки успевали спрятаться в бомбоубежища.
Москвичи спасались от бомбежек в метро и в подвалах домов, но Мария всегда оставалась дома, потому что, во-первых, метро рядом не было, а потом, чему быть – того не миновать. Остальное семейство спускалось в подвал соседней школы, и только Анатолий, презирая страх, каждую ночь поднимался на крышу дома, чтобы тушить «зажигалки». С ним был и его закадычный дружок Леша. Было ощущение какого-то дикого праздника от того, что происходило по ночам над Москвой: в черном небе шарили лучи прожекторов, взмывали ввысь столбы зенитного огня, расчерчивали горизонт осветительные ракеты, мерцали падающие россыпи зажигалок, сброшенных немецкими бомбардировщиками, а тут еще и луна – смотрит с высоты и вроде как улыбается.
– Вон там ухнуло, это на Самотеке.
– Дальше, должно быть на Трубной.
– А вот это уже у нас.
– Ага, гаражи НКВД на Сущевке бомбят, сволочи.
– Как ты думаешь, долго еще будет война?
– Не знаю, вот пойду на фронт разберусь.
До призыва Анатолию оставалось два месяца, но он заранее сходил в военкомат и заявил о себе, чтобы, чего доброго, не забыли.
Повестка пришла в сентябре, ее принес дворник Мансур. Сунув бумагу Анатолию в руки, он помялся у порога и сказал:
– На фронт пойдешь, хорошо воюй, чтобы этот фриц вверх тормашки летел до своего Берлина. А встретишь сына Борьку, скажи – отец ждет, все простил и ждет.
В комнате, куда вызвали Толю, было двое военных. Капитан, который все время что-то писал, и лейтенант, принимавший новобранцев.
– Верзила, – отметил лейтенант, окинув взглядом Толю. – Куда его Семеныч?
– В лыжный батальон, – сказал капитан, ни на секунду не отвлекаясь от своего занятия. – Сказано, парней, которые покрепче, направлять в «снежную кавалерию».
– Спортсмен? – спросил лейтенант, ласково улыбаясь Анатолию. – На лыжах ходил?
– Сдал норму ГТО, имею второй разряд по волейболу. На лыжах физрук гонял каждую зиму в Останкино.
– Семеныч, а у него тут в паспорте написано «поляк».
– Ну и что, фронту нужны бойцы, а ты тут буквоедством занимаешься.
– Да я русский, – встрял Анатолий. – Просто родился Польше, вот и написали, что поляк. Мой отец немцев бил и японцев тоже.
– Вот видишь, – сказал майор, все так же, не отрывая взгляда от своих бумаг. – Он спортсмен и потомственный вояка, а «поляка» ему родина простит после победы.
Лыжный батальон, куда записали Анатолия, формировался в Казани. На вокзале его провожала только сестра Анна, мать осталась дома с маленькой Наташей, а Ольга была на работе. Никто не плакал, не рвал на себе волосы, скоро ведь война кончится, и солдаты вернутся домой. На прощание мать сказала только: «Не лезь там на рожон. Жизнь – это все, что у нас есть».
В пути все говорили только о том, как хорошо, что попали именно в лыжные войска, которые снабжаются лучше, чем другие части, и дальше разговор сводились к еде. Кто-то вспоминал пироги с капустой, которые пекла его мать в деревенской печи, кто-то расписывал прелести цыпленка табака в ресторане «Арагви», а Анатолию почему-то припомнилась кулебяка с маком.
На одной из станций новобранцы вышли из вагонов, чтобы размяться, и увидели огороды, где еще оставались неубранными овощи. Грех было не пополнить свой рацион, состоящий из хлеба и пшенной каши, витаминами. До самой Казани они хрустели капустой, репой и морковкой. Настроение у всех было приподнятое, как перед большим приключением.
Ночью прибыли в Казань. Долго шли темными пустым улицами к месту расположения куда-то на окраину города. Разместили их в школе, которую наскоро  оборудовали под казарму –  в классах устроили нары. Толя забрался повыше и тут же вырубился. Ему снились голуби над Марьиной Рощей и почему-то Борька-татарин, которому он что-то должен был сказать, а что, он никак не мог вспомнить и очень мучился от этого.
На следующий день всех сводили в баню и выдали новенькое обмундирование. Начались учения, которые длились аж три месяца. По утрам – физические упражнения, стрельбы, ориентирование по компасу и по карте, после обеда – бег по пересеченной местности и ликбез для малограмотных. Заниматься на свежем воздухе было поначалу приятно – грело сознание, что это полезно для здоровья. Фронту нужны закаленные люди, и вот они тут закаляются и крепнут. Взводный, успевший уже понюхать пороху где-то под Смоленском, любил повторять слова Суворова: «Тяжело в учении, легко в бою». Он вообще разговаривал пословицами и афоризмами.
Но вот ударили морозы, где-то под сорок, а может и под пятьдесят, и оптимизма у ребят поубавилось. Выдали лыжи, но бегать на них было невозможно, потому что мороз до боли сковывал лицо, коченели руки и пальцы ног. К тому же лыжи были сырые, тяжелые, в общем, «дрова», с креплениями в виде петли из ремня, куда нужно было вставлять носок валенка. Их оставляли в сторонке, а сами бегали и прыгали, чтобы согреться, пока не пора было возвращаться в казарму.
До конца занятий возвращаться в казарму запрещалось, хоть ты уже ледышка с глазами. Но человеколюбивый взводный потихоньку разрешил ребятам заходить в ближайшие дома, чтобы отогреться, пускали охотно, а даже, если не слишком охотно, все равно никто не отказывал. Местные наперебой старались угостить чем-нибудь солдатиков, подносили кто пирожок, кто стаканчик самогона.
Анатолий повадился отсиживаться в татарском доме. У хозяев были родственники в деревне, они присылали им вкусную конскую колбасу. Хозяин ставил на стол блюдо с беляшами, отрезал острым ножом ломтики колбасы и протягивал гостю.
– Кушай, кушай, товарищ. Как там, на фронте? – он почему-то думал, что Толя фронтовик.
А Толе почему-то казалось, что в Казани все должны знать Борьку-татарина, и он спрашивал хозяина, не живет ли где-нибудь поблизости человек по имени Абдул-Бари из Москвы.
– Какой Абдул-Бари, – пожимал плечами хозяин. – Нет тут такого. Абдул-Газиз есть, Абдул-Карим есть, он за баней живет, Абдул-Бари нет. Кушай, кушай, товарищ.
В казарме заниматься было невозможно, в тепле набегавшиеся за день солдаты моментально засыпали под монотонные «проповеди» ведущего занятия. Тот злился, будил ребят, но они были как рыбы в садке, особенно те, кто успел приложиться в гостях к стаканчику. Инструктор заставлял ребят повторять свои слова, но они с трудом соображали, где находятся, и в ответ на его вопросы несли всякую чушь. Такая жизнь изматывала, опустошала. Хотелось поскорей на фронт, чтобы покончить с врагом и вернуться домой.
В январе начались дальние лыжные походы, в день проходили по тридцать километров. Если был легкий морозец, бежалось славно. И ощущение молодости и здоровья переполняло грудь настолько, что даже после трехчасового пробега хватало сил, чтобы плясать цыганочку у костра, а то и устраивать состязания по борьбе. Анатолий был выше всех на голову и сильнее. Мало кто мог выстоять против него больше пяти минут. Дольше всех сопротивлялся Сева Коротченко из Ростова, он был как кусок мыла в бане, все время норовил выскользнуть из могучих лап Анатолия, и это ему довольно долго удавалось. Сила все-таки брала верх, но ловкость тоже была в цене. Молодецкие утехи сблизили Анатолия и Севу. В недолгие часы отдыха они рассказывали друг другу истории из своей мирной жизни, не стесняясь самых интимных моментов. Анатолий рассказал, как однажды с ребятами забрался на задний двор Селезневских бань и подсматривал, как моются женщины. А Сева в ответ раскрыл тайну своей первой кражи.
– Мне было тогда лет пять, не больше, мать взяла меня с собой в гости к тетке. Эта тетка заведовала секцией готового платья в универмаге. Богатая была, зараза, и жадная, поставила на стол вазочку с вареньем к чаю, а у самой, я знаю, и сухая колбаса, и икра, и всякая рыба дома не переводятся. Мать видала и рассказывала, и меня такое зло взяло на эту курву! А мы жили бедно, у меня штаны были заплата на заплате, и вот я, когда уходил от тетки, прихватил с собой серебряный подсвечник, который стоял у нее на комоде. Она, конечно, догадалась и пожаловалась отцу. Он выдрал меня по первое число, но я не признался, а подсвечник продал потом одному халдею на базаре.
– И тебе даже не пришло в голову, что воровать плохо?
– А чего тут плохого, я все время ворую, и на рынке, и в магазине, а если кто на улице зазевается, то и кошельком не побрезгую. Я вор.
– И ни разу не попадался?
– Еще как попадался, но я верткий, уходил прямо из рук. Но ты не бзди, война все спишет, и никто не скажет что Севка Коротченко вор, а скажут, что герой.
Чем ближе был день отправки фронт, тем больше ребята думали о том, что их там ждет. Из газет и сводок Совинформбюро можно было узнать, что бойцы Красной армии проявляют чудеса героизма, защищая родную землю, а смогут ли они достойно выдержать испытание фронтом? Как-то на привале Анатолий с Севой подсели к командиру взвода и спросили, как там на фронте? Они думали, что Пантелей Семеныч начнет сейчас рассказывать, как подорвал фашистский танк или, на худой конец, как взял языка. Но он сплюнул в костер и сказал:
– Брань и срань. Не спешите, хлопцы, лезть поперед батьки в пекло, скоро сами все узнаете.
– Сука, – шепнул Сева на ухо Анатолию. – Небось, дезертир, а то и предатель. Ну я его выведу на чистую воду.
Он вообще всех подозревал в чем-то нехорошем, но Анатолий списывал это на трудное детство друга и не придавал этому особого значения.
В план подготовки входил условный штурм занятого противниками населенного пункта. В качестве цели была выбрана чувашская деревня. Продвигаться нужно было короткими перебежками от дерева к дереву, от куста к кусту. Наступление поддерживали пулеметчики, засевшие в ближнем лесу. Анатолий и Сева первыми прорвались к деревне, но Сева почему-то не остановился возле сельпо, как было условлено, а ворвался в избу с криком «Хенде хох!». Обезумевшие от страха женщины, которые что-то делали у печи, легли на пол, а Сева вынул из печки противень с пирогами, ссыпал их в вещмешок, и, как ни в чем не бывало, вышел на улицу, где уже собрались другие бойцы.
– Ты что, сдурел? – сказал Анатолий, который все время следовал за ним и был свидетелем его выходки. – Это же воровство.
– Помалкивай, фраер, я же и есть вор, – толкнул его в бок локтем Сева и расхохотался.
Пироги оказались со свеклой, они не пропеклись, и свекла была сырая, но Сева их все равно ел и нахваливал, а Анатолий к ним даже не притронулся и про себя решил, что его дружбе с Севой конец, и что он больше никогда не будет общаться с этим забубенным типом. Судьба, однако, распорядилась иначе.
Перед отправкой на фронт лыжбату предстоял длительный стокилометровый поход. Снег был сырой, он налипал на лыжи, и оттого они становились не лыжами, а какими-то снегоступами. Люди выбивались из сил, валились на снег, матерились. Привалы приходилось устраивать чаще обычного. На одном из привалов взводный вдруг заметил, что Севы Коротченко нет.
– Должно быть, отстал, – сказал Семеныч. – И когда эти южане научатся ходить на лыжах? Толя, не в службу, а в дружбу, сбегай, подгони дружка. Одна нога здесь, другая там. А мы пока чайку попьем.
Легко сказать «сбегай», а как тут бежать, когда лыжи совсем не скользят, хотя Анатолий натирал их парафиновой свечкой. Кое-как он доковылял до леса. Смеркалось, к тому же началась метель, мокрые хлопья валили, как из мешка. Трудно было разглядеть в этом снежном супе дерево, не то что человека. Анатолий стал громко звать товарища, но тот не отзывался. Наконец, из оврага послышалось что-то вроде «О-о-о!».
Анатолий зажег электрический фонарик и спустился в овраг. Сева сидел под молодой елочкой, и дрожал так, что не мог и слова произнести.
– Ты цел?  Расскажи, что случилось, – сказал Анатолий как можно спокойнее в надежде, что его спокойствие передастся товарищу.
– Немцы, – произнес, наконец, Сева. – Она тут повсюду шарят. Они на меня напали. Я стрелял, и они попрятались, но они придут, обязательно придут.
– Успокойся, какие тут немцы, их под Москвой остановили.
– Они придут.
Анатолий осветил лицо Севы фонариком и заметил в его глазах безумные огоньки. «Сбрендил, – подумал он. – Все-таки свихнулся, урка, хренова». Он и раньше замечал за товарищем странности: говорит-говорит и вдруг насторожится, вроде как что-то услышал такое, чего другим слышать не дано. А то вдруг посреди обеда станет заглядывать под стол, а на вопрос: «Что там потерял?» отвечал: «Хлеб уронил», хотя все прекрасно видели, что хлеб у него все время был в руке.
Конечно, он уже не боец, но надо было его как-то выручать, не оставлять же его в лесу одного в таком состоянии.
– Пойдем со мной, – сказал Анатолий. – У взводного для тебя есть важное поручение.
– А почем я знаю, что ты не предатель, ведь ты поляк.
– Поляки никогда не были заодно с немцами.
– Ладно, пойдем, только я пешком. Я сломал одну лыжу, когда падал в овраг.
– Я тоже сниму лыжи, в них сейчас толку мало, таскать по пуду снега на каждой ноге удовольствие маленькое.
Анатолий снял лыжи и тут же оказался по колено снегу. Идти было трудно, они обливались потом. К тому же метель замела след лыжни, и направление приходилось выбирать приблизительно. По расчету Анатолия лес уже давно должен был кончиться, но он почему-то все не кончался и становился все непроходимее, путь то и дело преграждали поваленные деревья, коряги, буераки. Анатолий давно понял, что они заблудились, но не говорил об этом Севе, чтобы не вызвать у него новый приступ безумия.
А между тем Сева мало-помалу пришел в себя и стал рассуждать вполне здраво.
– Дальше идти сейчас бесполезно, надо дождаться утра, попробовать хотя бы приблизительно определить по карте, где мы находимся, и идти по компасу пока не упремся в какое-нибудь жилье. Давай устраиваться на ночлег.
Разожгли костер, нарезали лапника. Спать устроились поближе к огню, чтобы не окоченеть. Анатолий решил, что не будет спать, а только притворится спящим. Мало ли, что взбредет в голову сумасшедшему, вдруг ему почудится, что это немец разлегся тут у костра, и захочет перерезать ему горло. Но усталость взяла свое, и он потерял бдительность и отключился.
За ночь тепло от костра растопило снег под лапником, и Анатолий проснулся в луже, шинель, штаны, гимнастерка – все вплоть до нижнего белья промокло насквозь. Под утро ударил мороз и подул порывистый пронизывающий ветер. Мокрая одежда быстро заледенела. Зато можно было идти на лыжах. По счастью, лыжа у Севы сломалась не совсем, отломился только мысок, так что кое-как можно было передвигаться, не бежать, конечно, но идти и не проваливаться в снег.
Костер еще теплился, и растопить снег в кружках не составило труда. Наскоро закусив колбасой из пайка и запив завтрак чуть теплой водой, Анатолий с Севой тронулись в путь. Изучение карты им ничего не дало, они не смогли определить, где находятся, а стало быть, и не знали куда идти. Пошли наугад, на север, точно по компасу, решили, что, если все время идти в одном направлении, то рано или поздно наткнешься на какое-нибудь жилье, к тому же, если судить по карте, то на севере населенные пункты располагались кучнее.
К вечеру лес, наконец, кончился, и они вышли на открытое пространство, но дальше решили не идти, а подождать, когда стемнеет – в темноте можно было разглядеть какой-нибудь огонек, а если огонька не будет, то ночевать лучше в лесу, где можно разжечь костер и погреться. Анатолий не чувствовал пальцев ног, он отморозил щеки и его все время клонило в сон, то ли от усталости, то ли от холода, который принизал все его тело, забрался в самые сокровенные места. Сева чувствовал себя немногим лучше, у него был женский шерстяной платок, которым он обмотал грудь под гимнастеркой, но он опять стал заговариваться и искать в кустах немцев.
К деревне они вышли только к вечеру следующего дня, когда надежды на спасение оставалось на донышке кружки, в поле негде было укрыться от бешеных порывов ветра и колючей снежной крошки. Казалось, в мире больше нет ничего кроме ветра и снега, но тут впереди послышалось мычание коровы. Трудно сказать, сколько времени они еще шли, прежде чем уперлись во что-то большое и темное. Это была изба, почти совсем занесенная снегом. Сева дополз до окна, постучал, но никто не отозвался. Тогда и Анатолий стал барабанить в стекло, пока не стало ясно, что в доме никого нет. Сева упал в снег и заплакал, он плакал, всхлипывая как ребенок, которого родители наказали за плохое поведение, отменив давно обещанный поход в зоопарк.
– Ты что, – успокаивал его Анатолий. – Это же деревня, чудак, тут должны быть еще дома.
До того не сразу дошли слова товарища, и он некоторое время еще продолжал реветь, а, когда понял о чем говорит товарищ, то сразу повеселел, утер слезы варежкой, и, как ни в чем не бывало, сказал: «Хорошо бы сейчас чаю с малиновым вареньем».
Они стучали во все дома, кричали, ругались – никто не отвечал, все как вымерли. Преодолевая сугробы в человеческий рост, они наконец добрались до предпоследней избы. На стук засветилось оконце, и сердитый женский голос спросил: «Кто такие?». Потом хозяйка закашлялась, заохала, стала жаловаться, что у нее в избе не топлено, что пол прогнил и есть нечего, но все-таки нежданных гостей впустила, побоялась не впустить.
В избе действительно было холодно, но тут не было ветра и снега. Путники повалились на пол и тут же заснули, укрывшись каким-то вонючим тряпьем. Проснулся Анатолий от того, что его бил озноб, все тело ломило, словно он весь вчерашний день разгружал вагоны, но надо было идти. Хозяйка рассказала, что город всего в пяти километрах отсюда, и не какой-нибудь, а Канаш – конечный пункт похода их батальона, откуда они должны были отправиться на фронт. Анатолий купил у тетки молока и краюху затхлого, липкого хлеба, разбудил Севу, и они пошли.
Эти последние пять километров дались им нелегко, силы были уже на исходе, они еле передвигали ноги, но теперь они точно знали куда идут, и это придавало им сил. На подходе к городу Сева было затянул «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…», но лучше бы он этого не делал, потому что разбудил местных собак, они с лаем высыпали на улицу, и пришлось отбиваться от них лыжными палками.
Когда товарищи наконец добрались до казармы, больше всех их появлению обрадовался взводный. Он уже доложил наверх, что у него в походе пропали два бойца и ждал нагоняя, а тут вдруг явились, не запылились.
Анатолий рассказал ему о своих приключениях, не забыв упомянуть и о том, как Сева отбивался от фрицев.
– Я тоже замечал за ним кое-какие странности, но думал, что просто чудит паря. Ему нельзя на фронт, нужно будет доложить командованию. А тебя в госпиталь – от тебя же можно папиросы прикуривать.
– Не надо в госпиталь, командир, я тут как-нибудь поправлюсь.
– Ну, это врачу решать.
Врач решил – в госпиталь. К вечеру температура скакнула за сорок, начался бред. Фантастические картины воздушной тревоги сменяли образы родных и близких, почему-то появился Леха Крохалев, но не такой, каким он был перед уходом Анатолия в армию, а совсем маленький, как тогда, когда они на кладбище искали клад, тут же был и Борька-татарин с голубем на плече. Он снял с плеча птицу, погладил и выпустил в небо. И опять Леха. Что ему надо?
Температуру удалось сбить, но на следующий день появились новые симптомы болезни – изнуряющий кашель и резкая боль в груди. Врач решил, что все это очень похоже на воспаление легких. «Воспаление легких» Анатолий всегда воспринимал, как «легкое воспаление», но вот отмороженные пальцы ног его беспокоили всерьез, они потеряли чувствительность, посинели, на них появились багровые пузыри. Но врач прописал мазь и сказал, что все обойдется, что через месяц уже можно будет плясать.
– Как через месяц, а как же фронт?
– Пока без тебя обойдется. Фрицы-то, слыхал, застряли под Москвой.
Можно было спокойно дожидаться выздоровления, идти в военкомат и получить новое назначение, это было бы вполне в духе материнского завета не лезть на рожон, так поступил бы каждый здравомыслящий человек, но Анатолий поступил как несмышленый мальчишка, как придурок. Трудно сказать, что его толкнуло на это, то ли собственная глупость, то ли он набрался безумия от товарища, но он решил бежать из госпиталя и нагнать свою часть в Москве.
Он уговорил сестру-хозяйку выдать ему на время его солдатскую одежду, чтобы сбегать в магазин за конфетами к чаю, и ушел на станцию. Ближайший эшелон с обмундированием и продовольствием для фронта уходил на Москву через день. Но майор, который тут всем заправлял, никак не хотел прихватить солдата без документов. Ни деньги, ни меховые рукавицы, подаренные сестрой Ольгой, майора не прельстили, и тогда Анатолий выложил перед ним свой последний козырь – зажигалку «Ронсон», элегантную леди в синей эмали, королеву всех зажигалок на свете, и тут уж страж не устоял.
Ехали не спеша, поезд подолгу стоял на станциях и полустанках. Анатолий видел, как охрана подворовывает колбасу, муку и хлеб. Вот уж Сева бы тут не голодал, а Анатолий питался только сухарями, которые выменял у одного солдатика в Канаше на махорку, так что, когда эшелон прибыл наконец в Москву, он едва держался на ногах от голода и болезни, которая никак не хотела отступать.
Поезд остановился на Окружной дороге. Это, если по карте, совсем недалеко от Марьиной Рощи, но трамваи туда не ходили, и метро там не было. Домой он шел целый день, то и дело останавливаясь, чтобы откашляться, присаживался на каждую скамейку возле домов. Одна женщина вынесла ему кружку горячего сладкого чая, и это был самый сладкий чай на свете, какого ни до, ни после больше не было, а у него не хватило сил даже ее поблагодарить.
Последние метры пути к родному порогу он буквально полз, держась за стену дома, и все-таки у него хватило сил постучать в дверь. Мать спросила: «Кто?». Он не ответил, точнее, ответил, но так тихо, что никто и не услышал бы, он сам даже не услышал, но мать и так открыла дверь, видно, сердце подсказало. Вместо цветущего молодого человека на пороге стояло, пошатываясь, учебное пособие по анатомии, которое обтянули кожей, но забыли укомплектовать мясом.
Анатолий проспал двое суток, а когда проснулся, был вечер, по репродуктору «тарелке» Левитан голосом великим как сама держава читал сводку Совинформбюро:
«…Наши войска вели упорные бои с немецко-фашистскими войсками. Противник несет огромные потери в технике и особенно в живой силе. Наши части вновь продвинулись вперед. За 5 февраля уничтожено 34 самолета противника. Наши потери – 6 самолетов. За 6 февраля под Москвой сбито 7 немецких самолетов.
В течение 5 февраля частями нашей авиации уничтожено или повреждено 13 немецких танков, 200 автомашин с войсками и грузами, 180 повозок с боеприпасами, 35 орудий с прислугой, 7 автоцистерн с горючим, 6 зенитно-пулеметных точек, разрушено 36 железнодорожных вагонов, рассеяно и частью уничтожено 4 батальона пехоты противника…»
«А что я делаю здесь? Надо же что-то предпринимать, – так он думал, лежа под теплым одеялом в натопленной комнате, и на душе у него становилось тревожно. Он хотел достать стакан с водой, который стоял на тумбочке возле кровати, но у него не хватило силы воли поднять руку, и тогда он тихо позвал: «Мама!» и громче: «Аня!»
Вошла мать, прекрасная, как все мадонны старых мастеров с репродукций в журнале «Огонек», села возле кровати. Вошла Ольга, румяная с мороза, тоже мадонна с репродукции, но раскрашенная каким-то шалуном цветными карандашами. За ней пришлепала маленькая Наташка с плюшевым зайцем подмышкой.
– Оклемался, пан, можешь говорить? – спросила мать. Анатолий успел отвыкнуть от ее акцента.
– Вроде.
– Приходил Мансур.
– Скажи ему, что я видел Борьку, что у него все в порядке.
– Борьку убили, Мансур получил похоронку.
– Очень жаль.
– А теперь, мальчик, расскажи, что ты там натворил, ведь ты же не в отпуск приехал, у тебя нет никаких документов.
– Не в отпуск, – признался Анатолий и рассказал все по порядку, как было.
– Если он сейчас же не явится в свою часть, его отдадут под трибунал как дезертира, – сказала Ольга, она-то знала порядки.
– Ну, куда же он сейчас пойдет в таком состоянии, и где искать его часть, может, их уже и в живых нет. Ты, Оля, поговори там со своим начальником, он тебя ценит, пусть подскажет, что нам делать, – нашлась Анна.
Тефтель слушал Ольгу с мрачным видом и все качал головой, давая понять, что влипли они по самые уши в эту неприятную историю. А когда она кончила свой рассказ о злоключениях брата, нацедил себе полстакана коньяку из фляжки, припрятанной в недрах своего необъятного мундира, и сказал, задумчиво так, словно размышлял вслух:
– Тяжелый случай. Ну помогу я тебе, Ольга Васильевна, а ты мне опять от ворот поворот. Ладно, насильно мил не будешь, пусть пока охраняет продовольственные склады, а там видно будет.

36.

В сорок третьем люди по настоящему почувствовали, что войне скоро придет конец, ну не так скоро, как думали летом сорок первого, но все же. Все сомнения рассеялись после Сталинграда, а после того, как прекратились налеты вражеской авиации на столицу, москвичи стали мало-помалу возвращаться к довоенной жизни. На бульварах появились гуляющие мамаши с детьми. Детей постарше водили в цирк и в зоопарк, а взрослые ходили в театр, в кино и на футбол. Один за другим открывались коммерческие рестораны, где можно было пообедать не по карточкам, а за деньги. В августе в небе над Москвой расцветили разноцветные букеты салюта в честь освобождения Орла и Белгорода. Люди привыкли смотреть в небо с опаской, а тут вдруг оно подарило людям радость.
Ольга с Сашей смотрели салют с колоннады театра Красной Армии. Здесь, несмотря на позднее время, собралось много народа с Самотеки и из Марьиной Рощи. Люди пришли сюда как на праздник, они соскучились по праздникам и оделись в самое лучшее, что осталось с довоенного времени – в светлые рубашки, белые блузки, некоторые девушки были в туфлях на высоких каблуках. Каждый орудийный залп они провожали аплодисментами. И вдруг тоненький девичий, а может даже детский голосок затянул:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой…

Люди тут же подхватили, и над ночной Москвой, над уставшими бояться улицами и бульварами полетели слова этой простой и жизнерадостной песни:
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег на крутой.

Ночь была прохладная, Саша обнял Ольгу, и она всем телом прижалась к его груди. Ей сразу стало тепло и уютно, как в детстве, и захотелось говорить о чем-то, что не имеет отношения ни к снабжению Красной Армии, ни к мукомольной промышленности.
¬– А давай после войны поедем в Крым, – сказала Ольга. – Возьмем Наташку и поедем. Я там никогда не была.
– Ага, – сказал Саша, – Только на Кавказ, в Крыму – немцы. Сразу после войны там еще будет разруха, а на Кавказе – рай. Это я тебе не как сын священника говорю, я просто отдыхал однажды в Сочи. Там весной, когда цветет мимоза, такой запах, что хочется его пить стаканами.
– И сколько стаканов ты выпил?
– Немало, но только не воздуха, а лучшего грузинского вина. А какие шашлыки подают там, на взморье, в ресторане, а осетрина в гранатовом соусе…
– Ну хватит, пошли домой, мать нажарила котлет, может еще что-то осталось.
– Я, пожалуй, поеду домой, мама что-то неважно себя чувствует.
Саша старался как можно реже бывать у тещи, ему казалось, и не без оснований, что та не воспринимает его всерьез, то ли потому, что он происходил из духовного сословия, которое она недолюбливала, то ли от того, что он не отвечал ее идеалу настоящего мужчины, который, по ее представлениям, должен быть человеком страсти.
– Ладно, тогда передавай ей привет, – сказала Ольга и пошла домой.
В годы войны Марьина Роща присмирела, кого-то из бо;рзых забрали на фронт, а кто остался, сидел как мышь под метлой – за элементарный гоп-стоп могли сразу поставить к стенке. В Москве сейчас заправляли гастролеры, которые грабили уцелевшие богатые квартиры, но тут таких не было. Так что можно было гулять хоть всю ночь напролет и не опасаться воров и шпаны. А в эту ночь на улицах и в переулках к тому же было полно людей, которые никак не могли успокоиться после салюта. Ольге тоже не хотелось домой, но ведь завтра на работу, и мать наверно волнуется. Она ведь только с виду такая спокойная и неприступная – это польская закалка, а на самом деле она болеет душой за своих детей больше, чем они того заслуживают.
В эту ночь Ольга долго не могла заснуть, все представляла себе, как они с Сашей гуляют по набережной какого-то южного города, а Наташка впереди катит на трехколесном велосипеде с голубым шариком на нитке.
Под утро в дверь квартиры постучали, сначала негромко, деликатно, потом громче, настойчивее. «Облава наверно», – подумала Мария. До войны в Марьиной Роще часто случались облавы на воров. Иногда при этом милиция заглядывала и в дома добропорядочных граждан, спросить, не видели ли того, кто им нужен.
– Открой, Марьванн, – услышала она за дверью взволнованный голос Мансура и поняла, что это пришли ОНИ.
Сотрудников НКВД тут никто иначе и не называл. Потому что дьявола нельзя называть по имени, чтобы не навлечь беду.
Их было двое, они были в длинных плащах, несмотря на теплую погоду. У одного был перебитый нос, другой – просто фигура в плаще. На их фоне щуплый дворник казался мальчиком.
– Сын в казарме, – сказала она. – Я не видела его уже два месяца.
– Очень хорошо, что он у вас такой дисциплинированный, – сказал тот, что с перебитым носом, – но нам нужна гражданка Лесина Ольга Васильевна.
На шум в прихожей вышла Ольга.
– Зачем я вам понадобилась в такое время, мне через три часа нужно быть на работе – у нас важное совещание у наркома.
– Собирайтесь. Возьмите с собой пару белья, теплую кофту, туалетные принадлежности и деньги.
– Вы, наверно, что-то перепутали, Ольга Васильевна военнослужащая, она ответственный работник Наркомата обороны, – сказала Мария, хотя прекрасно понимала, что ничего они не перепутали. Ей с трудом давались казенные термины, потому что она их никогда не произносила вслух, но нужно было попробовать спровоцировать «этих» на какую-то информацию, чтобы знать, чего ждать в дальнейшем.
– Не беспокойтесь, мамаша, там разберутся, что к чему, – пропела фигура в плаще.
Утро было ненастное, дождливое, похоже, кто-то по ошибке пришил его к теплому и ласковому вчерашнему вечеру. «Дождь на прощание – к скорой встрече», – придумала она сама себе примету, и на душе стало как-то легче, и даже каменный ящик на Лубянке, три шага на три, без окна, показался не таким уж страшным. «Вот пройдет дождь, выглянет солнце, и все встанет на свои места, – думала она, засыпая, – ведь я ни никому не причинила зла».
Не успела она заснуть как следует, как в камеру принесли завтрак. Ей не хотелось есть, и она не притронулась к еде. Она все ждала, что ее поведут на допрос, и она скажет этому мерзавцу Гребенюку все, что она о нем думает. Но никто не спешил вести ее на допрос, сначала ее фотографировали в фас и в профиль, потом снимали отпечатки пальцев, затем повели в душ и только потом был допрос.
Она думала, что увидит Гребенюка, но на его месте оказался полковник Прохоров, шире майора в плечах и в щеках, как и подобает полковнику, но в остальном такой же прозрачный и скользкий. Место было тоже другое – кабинет побольше, и вместо фотографии «железного Феликса» на столе, на стене красовался его живописный портрет в золоченой раме.
– А где майор Гребенюк? – растерялась Ольга.
– О, не беспокойтесь, – обрадовался полковник то ли встрече с ней, то ли тому, что она вспомнила приятеля. – Жив-здоров ваш майор. Он сейчас на фронте, помогает нашим бойцам бить врага. И вы можете нам помочь, если честно расскажете о том, как переправляли в Лондон информацию о наших оборонных предприятиях.
– Я ничего не знаю об оборонных предприятиях.
– Вы, может, и не знаете, а ваш друг и покровитель Тефтель знает, и охотно делится  своим знанием через вас с господином Гринвудом.
– Я встречалась с Гринвудом по заданию майора Гребенюка. Вы можете посмотреть мои отчеты, торгпред никогда не спрашивал меня о предприятиях. Потом он, кажется, догадался, что я работаю на вас, и наши встречи прекратились.
– Что он вам обещал за ваши услуги? Жениться? Переправить вас в Лондон?
– Он мне ничего не обещал, и я ему ничего не передавала, в моих отчетах все написано.
– Хорошо, – Прохоров достал из стола лист бумаги, положил перед Ольгой. – Пишите, что «передавали информацию о нашей оборонной промышленности от начальника Главснаба Наркомата обороны Тефтеля гражданину Великобритании Гринвуду под страхом расправы над всей моей семьей. О содержании информации я не знала». Пишите, не артачьтесь, я бросаю вам спасательный круг. Сейчас вам светит 58-я статья, это «Измена Родине» и расстрел, но мы можем смягчить статью, если вы будете благоразумны.
«Не умирай прежде смерти, – всплыла вдруг из недр воспаленного сознания Ольги мудрая фраза, произнесенная кем-то когда-то по какому-то случаю. – Надо тянуть время, завтра могут перемениться установки, случится землетрясение, обрушится здание, умрет Берия, появится волшебник и умчит тебя на ковре-самолете туда, где не надо бояться и подличать. Где ты сейчас, добрый волшебник Алексей Львович?»
– Мне надо подумать, – сказала она, отдавая полковнику чистый лист.
Полковник побагровел, вскочил, смял лист и бросил его Ольге в лицо.
– Не строй из себя целку. Ты же ****ь, на тебе пробы негде ставить, ты идешь по жизни от члена к члену.
В этот день Ольгу перевели из бокса в камеру. Это была небольшая комната с железными кроватями, как в больнице. В углу возле двери цинковый бак под крышкой, в каких кипятят белье. Это оказалась та самая тюремная параша, о которой знали даже те, кто никогда в тюрьме не сидел. Единственное окно снаружи было закрыто щитом. Дневной свет проникал в помещение через открытую форточку, ее могли закрыть, если кто-то нарушал режим: слишком громко разговаривал, пытался лежать на кровати в неположенное время или стучал в дверь, и тогда в камере можно было задохнуться от духоты и вони.
Кроме Ольги в камере было еще четверо: студентка из Ленинграда, ткачиха из Павлово-Посада, женщина неопределенного возраста и неопределенного социального положения, из которой жизнь высосала все соки, и учительница из Мытищ. Студентка и ткачиха мало разговаривали друг с другом, а если и разговаривали, то только про тенора Лемешева и артиста Крючкова, их связывали общие кумиры, но на Лубянку они попали, конечно, по другой причине, а по какой, из их разговоров понять было невозможно. В этой компании не принято было говорить о делах, мало ли, вдруг среди сокамерниц окажется подсадная утка. Только с учительницей было более или менее все ясно, ее муж был довольно крупным хозяйственником, которого, как она полагала, оговорил его заместитель. Девушек она почему-то игнорировала, а к Ольге прониклась симпатией и без конца рассказывала ей про то, как она со своим Пал Палычем была на приеме в Кремле. Это событие имело место три года назад, но она все еще была в Кремле, все еще пила шампанское из хрустальных фужеров, которое разносили официанты в белых перчатках, все еще видела Сталина. Ольгу она называла «лапочкой», это ее-то, которую мать считала гусаром в юбке. Это ж надо так вознестись в мечтах, чтобы не отличать товарища от барышни.
Женщина без возраста вообще ни с кем не разговаривала, только шептала себе что-то под нос и пела псалмы, раскачиваясь из стороны в сторону. Похоже, что она немного не в себе, но на допросы ее вызывали чаще других. «Сектантка, – говорила про нее с презрением учительница. – Укрывала дезертиров».
Ольгу полковник допрашивал еще два раза. Теперь он не кричал, не хамил и Тефтеля не упоминал, а просто рассказывал ей, какая она негодяйка и как выводила британца на нужных ему людей. Он вообще был флегматик и зануда, а взрывался по служебной необходимости. Все фамилии, которые он называл, были ей незнакомы, и она спокойно все отрицала. Она поняла, что ничего по-настоящему серьезного у него на нее нет, установка переменилась, и теперь он просто доигрывает спектакль, чтобы сохранить лицо. Она даже осмелилась попросить его разрешить ей написать записки матери и мужу.
– Нет у тебя больше мужа, – сказал Прохоров, – и дочери больше нет. Отказался от тебя твой Воздвиженский. На, читай.
Он вынул из папки лист бумаги, исписанный Сашиным почерком.
«Прошу считать мой брак с гражданкой Лесиной Ольгой Васильевной недействительным в связи со вскрытием обстоятельств, подтверждающих ее участие в деятельности, направленной против нашего государства. Тем более что брак у нас чисто формальный. Мы уже давно не живем вместе и почти не общаемся. Она проживает в доме матери, а я у себя. Прошу также оставить мне право воспитывать свою дочь».
– Выходит, я теперь разведенка, жаль, но ему виднее, – сказала она вслух, а сама подумала: «Молодец, спасает Наташку».
На Лубянке она потеряла чувство времени. В полумраке камеры не ощущалась граница между днем и ночью. О том, какое число, здесь имели смутное представление. Нож, заточенный на лучшие куски, ржавеет, если им долго не пользоваться. Нужно было как-то поддерживать форму, чтобы не пропустить коварный удар противника. Верующим легче, у них есть Бог, на которого можно всегда уповать, а что делать человеку, который привык надеяться только на себя. Ответ напрашивался сам собой – играть Дурочку, говорить заголовками из передовиц в газете «Правда», клясться мамой, что никогда ни с кем, и плакать, плакать, плакать. Из драмкружка она вынесла нехитрую истину – когда ты в роли, то все, что с тобой происходит на сцене, касается не тебя, а твоего персонажа, а ты наблюдаешь за этим как бы со стороны. И она неплохо играла Дурочку в дуэте с полковником Прохоровым. И говорила заголовками, и клялась, и плакала, и рвала бы на себе волосы, если бы ее не обкорнали под машинку в первый же день ареста. В конце концов полковнику это надоело и он зачитал ей обвинение, которое давно лежало у него в столе. Ее обвиняли в недонесении о готовящейся измене. Для военнослужащего это было чревато десятью годами лишения свободы. Бедная Дурочка, как ей не повезло.
Ольге Лесиной было жаль Дурочку, а о себе она старалась не думать, чтобы не впасть в отчаяние, ведь речь уже шла не о жизни, а о выживании, а это требовало много сил, как физических, так и душевных. С физикой у нее, кажется, было все в порядке, сказывалось увлечение спортом в студенческие годы, дальними походами. Нужно было только поддерживать форму, минимум два часа в день посвящать физическим упражнениям, обтираться холодной водой, правильно дышать во время прогулок и не брезговать зековской баландой.
Так вели себя профессиональные революционеры, о которых она читала в книгах. А вот как найти противоядие от постоянных унижений, с которыми приходится сталкиваться в тюрьме на каждом шагу, как научиться думать о себе только в третьем лице или не думать вообще, она пока не знала. Дурочка годилась только навынос, для внутреннего потребления нужен был другой персонаж. Мужчинам проще, история знает многих великих мужей, которые во имя идеи умели достойно переносить самые невероятные страдания. Взять хоть протопопа Аввакума или Джордано Бруно. Из женщин на память приходила только Вера Фигнер, которая просидела в одиночной камере двадцать лет, и за это время практически не состарилась, а потом еще была ссылка, но ничто ее не сломило, она вышла на свободу и остаток жизни посвятила революции. И имя-то какое подходящее – Вера.
Решено, до свидания Ольга, до лучших времен, теперь за все отвечает Вера. Ее так и тянуло назваться Верой, когда обитатели камеры в Бутырке, куда ее перевели с Лубянки и где она должна была дожидаться суда, спросили, как ее зовут. Но она все-таки назвала свое имя, о той, второй женщине, которая должна была ее защитить, им не нужно было знать.
В Бутырке Ольга нашла пестрое общество. В камере, куда ее привели, было c полсотни женщин с разными статьями. Порядки здесь были не такие строгие, как на Лубянке: с утра до ночи стоял невообразимый гвалт. В одном углу просто болтали, в другом кто-то рассказывал про свою несчастную любовь, где-то травили анекдоты и покатывались со смеху. Если в следственной тюрьме люди осторожничали, то здесь отводили душу.
Ольге нравилась здешняя бесшабашная атмосфера, а Вере не очень – в толпе человеку легко себя потерять. Общение с соседками расслабляло, мешало сконцентрироваться на главной задаче – сохранении духовного стержня. Путь ей предстоял долгий, и пройти его нужно было достойно.
Путь на свободу оказался дольше, чем она ожидала. Суда никакого не было, то есть может где-то и был, с судьей в мантии, с защитником и свидетелями, но Ольга этого не увидела. Ей просто зачитали приговор: пятнадцать лет лишения свободы. Чиновник, который зачитывал, видимо ожидал увидеть ее отчаяние, панику, и когда этого не заметил, даже посочувствовал: «Крепись милая, бывает, что дела пересматривают». Что десять, что пятнадцать – это все равно целая жизнь, это вселенная, которая не поддается измерению, это триллион рублей, который в натуре трудно себе представить, а еще трудней придумать, что с ним делать. Надежда все еще теплилась в глубине Ольгиной души, но Вера гнала ее прочь, она не нуждалась в подачках.
На Лубянке Ольга много читала. А что еще там было делать, если все остальные занятия были строго запрещены. Зато библиотекарь приносил книги чуть ли не каждый день. В Бутырке стоял такой гомон, что сосредоточиться на чтении было трудно. Но это и к лучшему, можно было больше внимания уделять физическим упражнениям.
– Что, готовишься выступать на первенстве лагеря по тяжелой атлетике? – шутила молодая актриса Лида, которая уверяла всех, что попала в тюрьму за то, что невольно выдала врагу «Систему Станиславского».
– Скорее уж к бегу с препятствиями, – подхватывала «дочь врага народа» Маша.
Те, кому с воли переводили деньги и таскали передачи, брезговали тюремной кормежкой. У Ольги были и деньги и передачи, но она съедала подчистую казенную кашу и баланду, а то, что покупала в тюремном ларьке и получала в передачах, лишь понемногу добавляла к своему рациону. Из рассказов опытных соседок по нарам она знала, что худшее еще впереди. Этап, лагерь – потребуется много сил, чтобы все это вынести.
И вот настало утро, когда ей вернули вещи и выгнали во двор, где уже собралась толпа таких же зэчек, которым предстоял этап в лагеря. Это было фантастическое сборище аристократок в шубах и модных шляпках, интеллигенток в куцых пальтишках и шапочках с помпонами и бродяжек в рваных телогрейках, сношенных вдрызг опорках и чалмах из полотенец на головах. Тем, кого взяли летом, администрация, сжалившись, выдала солдатские шинели.
Колонну этапниц гнали на вокзал глухими улочками и переулками, подальше от любопытных глаз, хотя утро было раннее, и город еще спал. Этот маршрут был хорошо знаком Ольге – Палиха, Перуновский переулок, а вот и Божедомка. На дверях заляпанное грязью, измученное ветром и дождем объявление, как приговор – «Музей закрыт навсегда».
Она жадно вглядывалась в занавешенные окна второго этажа, и в один момент ей показалось, что занавеска шевельнулась, и в окне мелькнуло чье-то лицо. Значит, он жив, значит, на свободе, и не все еще потеряно.
На запасном пути стояли столыпинские вагоны, внешне похожие на обычные, почтовые, а изнутри на купейные, только без окон и с решетками вместо дверей. Выводили на оправку и выдавали воду раз в день. Конвоиры обращались с женщинами как с животными. Мат, вонь, обыски сопровождали каждый перегон. Охранники безбожно грабили несчастных женщин, брали все, что попадалось под руку, не брезговали даже обмылками и зубным порошком. Они воровали у нищих и нисколько не стеснялись, а даже хвастались своими трофеями.
Еще в тюрьме Ольга узнала, что ей предстоит отбывать срок в Темниковских лагерях в Мордовии. Темниковские… темень, тьма кромешная, злая и косматая глотает человека и выплевывает кости. Но это, как говорили опытные соседки по камере, был далеко не худший вариант. Самый худший был Колыма, туда далеко не все добирались живыми. Про нее пели:
Будь проклята ты, Колыма
Что названа чудной планетой!
Сойдешь поневоле с ума
Отсюда возврата уж нету.

Воркута была ближе, но женщины там работают на лесоповале, и мало кто выдерживает эту каторгу. В Караганде летом страшная жара, а зимой мороз и ветер, такой, что с ног валит и мозги выдувает, и зэки ходят из барака на работу, держась за веревки, а еще там, говорят, малярия, которая косит всех без разбору. А Мордовия вроде как под боком, и климат там не намного суровее, чем в Москве.
От Москвы до Потьмы, конечной станции этапа, всего 456 километров. Те, кто сейчас едут туда, чтобы навестить отбывающих срок родственников, добираются на поезде за шесть с половиной часов. Ольга ехала трое суток, поезд то и дело загоняли на запасные пути, людей пересчитывали, как будто в дороге с ними могла случиться усушка и утряска, шмонали.
В Потьме этап встречали по полной программе – конвой, собаки, мат. Женщин построили парами и повели пешком по тропе через лес. Шли около двух часов и, наконец, подошли к высокому глухому забору с колючей проволокой по верху и сторожевой вышкой с часовым и ворот. За воротами начиналась зона – бесконечная череда серых бараков.
Ольге, как большинству работоспособных заключенных лагеря, предстояло работать в пошивочном цехе, где шили солдатские шинели. Это ее не пугало, ведь работа, если присмотреться получше – это те же физические упражнения, а при желании можно себе представить, как какой-нибудь солдатик в окопе спасается от холода, кутаясь в шинель, сшитую твоими руками, и порадоваться за него, раз уж за себя радоваться не приходится. Интересно, что бы делала в такой ситуации гордячка Вера? Не найдя ответа на этот вопрос, Ольга решила, что тут революционерка ей не помощница, и решила действовать по обстоятельствам.
А обстоятельства были таковы, что ей не пришлось испытать все прелести физического труда на зоне. Едва она научилась пользоваться швейной машинкой так, чтобы не прошивать себе пальцы, как ее вызвал к себе начальник лагеря майор Соловьев и сказал:
– Я прочитал ваше дело. У вас серьезная статья, Ольга Васильевна. С такой статьей лучше не жить, чем жить, вы, наверно уже видели тут доходяг, которые копаются в помойках, выискивая кости, селедочные хвосты и очистки, выкапывают червей из земли и варят себе из этой гадости супчик?
Ольга видела, это были не люди, а тени, призраки с того света, жалкие существа без лиц, без тел и без имен. Когда она однажды, сжалившись, протягивала такому существу кусок хлеба, оно с жадностью выхватывало его и забивалось куда-то подальше от глаз, под нары, чтобы там его сожрать. Нет, не съесть, а сожрать, как это делают звери в норах.
– Так вот, – продолжал Соловьев, – это ни какие-нибудь особые твари, а бывшие люди – учителя, художники, музыканты и, может быть, даже поэты, а доходягами они стали здесь, и уже ничто, никакое усиленное питание, никакое чудо медицины им не поможет. Они навсегда потеряли человеческий облик. Уж лучше бы им умереть, чем стать тем, кем они стали, и это всего за три года, а у вас их будет пятнадцать.
– Вы хотите меня запугать? Зря стараетесь, человек может бояться неделю, месяц, но проходит время, и он устает бояться.
– Я хочу дать вам шанс. Вы ведь по образованию экономист?
– Да.
– У нас освободилось место счетовода. Будете работать в конторе, получать двойной паек, но ночевать вам все равно придется в бараке.
– Это с какой… – начала было принципиальная Вера, но Ольга оборвала ее и сказала:
– Спасибо, но чем я заслужила такое доверие? В лагере есть жены известных людей – полководцев, наркомов, дипломатов, партийных работников…
– Я вас знаю, – сказал Соловьев и встал, давая понять, что продолжать разговор не имеет смысла.
Ольга потом долго перебирала в уме всех своих знакомых, которые каким-то образом могли быть связаны с Соловьевым, и пришла к выводу, что это может быть только Лаврентьев. Конечно, это он протягивает ей спасительную руку, значит, он ее не забыл. И только потом, когда сам Соловьев, разоткровенничавшись на любовном ложе, рассказал ей, что родился в Киржаче и воспитывался в детском доме, она, продираясь сквозь завалы давно минувших событий, вспомнила, что какой-то нехороший дядька похитил ее с сестрой, и фамилия его была вроде Соловьев, и там еще был мальчик.

37.

«Жили-были три китайца: Як, Як-Цин-Драк, Як-Цин-Драк-Циндракокони. Жили-были три китайки: Ципа, Ципа-Дрипа, Ципа-Дрипа-Лимпомпони. Вот они переженились Як на Ципе, Як-Цин-Драк на Ципе-Дрипи, а Як-Цин-Драк-Циндракокони на Ципа-Дрипе-Лимпомпони».
– О, Иезус Мария, что за абракадабра тут у тебя написана? – Мария взяла в руки клочок бумаги, который Наташа пыталась с помощью шпильки приладить ко лбу плюшевого медведя.
– Это мне папа подарил стихотворение, я его выучила, а теперь хочу, чтобы и Топтышка его знал.
– Лучше бы он подарил тебе туфельки или кило яблок или вообще что-нибудь кроме стихотворения.
– Он обещал в следующий раз, когда приедет, привезти велосипед.
– Ну, значит, мы его не скоро увидим.
Саша навещал дочь редко и не баловал ее подарками, и не из жадности, а просто потому, что всегда терялся, когда нужно было выбирать подарок: кто знает, что ей нужно и что ей понравится. Когда в прошлый свой визит он привез ей лобзик, она поранила себе руку и расплакалась. Зато деньги, которые полагались на содержание ребенка, он переводил регулярно и всегда прибавлял к этой условленной сумме червонец-другой на подарки.
Мария покупала на них овощи на рынке, благо там можно было уже кое-что купить. Продуктовые карточки  и коммерческие цены после войны отменили, в магазинах появилась икра, белая и красная рыба, крабы, всевозможные сыры и языковая колбаса, но мало кто мог позволить себе эти деликатесы, а самого необходимого: муки, молока, яиц не хватало. За этими продуктами выстраивались огромные очереди. В очередь за мукой записывались с ночи и по нескольку раз переписывались, то есть проверяли, все ли на месте. А ловкачей, которые занимали очередь и шли домой отсыпаться, нещадно выгоняли вон, даже если это были фронтовики с колодками на груди, даже если старухи со слезой в голосе, мало ли кому взбредет в голову надуть общественность. Мария всегда зорко стояла на страже порядка. Она могла взять здоровенного мужика за рукав и вывести из очереди, и он шел за ней покорно и не смел даже пикнуть. Ее очень уважали за принципиальность, особенно женщины, и не мудрено, что у нее было много подруг и знакомых.
С работы ей пришлось уйти еще в начале войны, потому что нужно было кому-то сидеть с Наташей и вести дом. Анна работала в больнице медсестрой. После того, что случилось с Ольгой, ее немедленно уволили из наркомата. Несколько раз ее вызывали на допросы, но до ареста так и не дошло. До конца войны она работала в госпитале, где ее очень ценили за умение обрабатывать раны и делать уколы. Характер, конечно, не сахар, вечно она на кого-то обижалась, дулась, но это никак не отражалось на ее работе, и когда госпиталь закрылся, у нее не было проблем с трудоустройством. Из всех предложений она выбрала самое необычное – психиатрическую больницу, и не потому что она располагалась недалеко от дома, а потому что у нее всегда был какой-то болезненный интерес к душевным аномалиям.
«К своим потянуло», – смеялся Анатолий. Он вообще теперь много смеялся, вроде как щенок сорвался с цепи, чтобы вволю напрыгаться в траве. Природная жизнерадостность помогала ему переживать трудности. После демобилизации он устроился на вагоноремонтный завод в Лианозово слесарем. Работа грязная, вставать приходилось затемно и ехать сначала на трамвае, потом на электричке. По дороге туда еще можно было поспать в поезде, а на обратном пути электричка была набита битком, так что было уж не до сна. Зато рабочим выделяли хорошие участки под картошку, а летом их возили на массовки за город с патефонами, гармонями и гитарами. Наигравшись в мяч, прямо на траве расстилали одеяла и доставали все, чем кто богат – крутые яйца, жареную курицу, бутерброды с вареной колбасой и, конечно, выпивку. Кто побогаче ставил «белую головку», кто победнее – «красную». Считалось, что в бутылке, запечатанной белым сургучом, водка лучше очищена, и стоила она дороже «красной», но в общем котле все перемешивалось, и никто в претензии не был.
Марии очень не нравились эти попойки на свежем воздухе. Дома она держала сына в строгости – четвертинка по праздникам и будь здоров, никакие его резоны в расчет не принимались. А там, кто его знает, сколько он выпивает и с кем. Бывало, что дружки приводили его с таких гулянок под руки. Но это еще полбеды, а ведь может по пьяному делу связаться с какой-нибудь заводской бабой, которая испортит ему всю жизнь.
Но теперь он был дома, поужинал и завалился на диван с книгой, завтра с утра опять трамвай, опять электричка и шумный цех – нужно как следует отдохнуть. Анна выкупала Наташу, уложила в постель и занялась вышиванием. В купол света от абажура попали пяльцы с красными и белыми розами. Мария всегда относилась к ней как к больному ребенку, а больные дети всегда ближе к материнскому сердцу, нежели здоровые, и даже то, что случилось с Ольгой, не сблизило ее с матерью. Она сама по себе, она сильная – выдюжит наверно, а эта – нежный цветок, ей бы побольше тепла, и она бы расцвела как те розы, и вдруг кто-то забарабанил в дверь руками, потом ногами, потом руками и ногами.
На вопрос Марии, «Какого черта?» взбаламученный, но, кажется, знакомый голос выкрикнул: «Откройте! За мной воры гонятся!»
На пороге стоял Яков Тихонович Легостаев, точнее, половина Легостаева, так он был худ. Казалось, его нет под пиджаком, только рубашка и все. Но в глазах прыгали все те же лукавые зайчики.
– К ихнему берегу бревно, а к нашему все говно, – сказала Мария и захлопнула перед ним дверь.
– Вы не имеете права, я пришел к законной жене, – взвизгнул Легостаев, и снова забарабанил в дверь.
Из комнаты вышла Анна, кутаясь в деревенский платок.
– С кем ты разговариваешь, мама!
– Да твой баламут явился.
– Открой.
– Не думаю, что это будет хорошо.
– Открой, мама, я взрослый человек и имею право на собственную жизнь. Не беспокойся, пожалуйста, насчет меня.
– Ладно, раз так, то пожалуйста, – сказала Мария и повернула ключ в замке. Ее душа растянулась до невероятных размеров и уже не так болела, когда на ее семью обрушивались новые беды.
На лице у Легостаева распустилась улыбка, зайчики в глазах забегали еще быстрее.
– Ну, здравствуй, – сказал он, взял руку Анны и поцеловал ее, а потом прижал к небритой щеке.
– Представление начинается, – сказала Мария и ушла в комнату.
– Где ты был? – спросила Анна.
– В разных местах. В войну – в Ленинграде, сейчас из Тамбова.
– Кто там у тебя?
– Уже никого.
– Гречневую кашу со шкварками будешь?
Новый Легостаев не очень-то отличался от прежнего, он все так же вдохновенно по поводу и без повода врал и совершал нелепые поступки. Через старого знакомого он устроился работать на киностудию декоратором и всю первую зарплату взял облигациями «золотого займа».
– А что, государству помог и нам выгода, – ответил он на укоризненный взгляд жены. – Теперь-то мы обязательно выиграем кучу денег и купим два велосипеда Наташке и Кольке. Нет три велосипеда – еще один Марии Ивановне, чтобы ездила на рынок на собственном транспортном средстве как какая-нибудь датчанка.
Коля еще не родился, но Легостаев мечтал о наследнике, который, как он выражался, «продолжил бы его дело». Что это было за дело, трудно сказать, но он так хотел ребенка, что Анна вся светилась изнутри. А он таскал ей букеты, чтобы ребенок был красивым.
– Придурок, – качала головой Мария. – Лучше бы фруктов принес жене, беременным нужны витамины.
– Не хлебом единым жив человек, есть материи и поважнее, – огрызался Легостаев.
– Ситчику на сарафан ей тоже не помешало бы, смотри, она уже не влезает в свои платьишки.
Но сколько Мария ни увещевала зятя, он все гнул свою линию. На киностудии вечно толкались всякие знаменитости, и Легостаев решил коллекционировать фотографии актеров с автографами. Он быстро освоил профессию репортера и щелкал кинозвезд исподтишка почем зря. Первой его жертвой пал артист Черкасов. Легостаев всем кому не лень показывал его фото с надписью «На добрую память. Николай Черкасов», пока какая-то страстная почитательница таланта знаменитости не попросила продать ей фотографию. Легостаев уступил и на вырученные деньги купил-таки жене кило яблок. Так родилась идея поставить производство карточек с автографами на поток. Он посчитал, что таким образом он может зарабатывать вдвое больше того, что ему платят как декоратору, если продавать автографы на рынке.
Жаров, Меркурьев, Орлова, Ладынина, Любезнов, Крючков – все они охотно давали автографы симпатичному коллеге по «фабрике грез». А вот с Раневской случился облом, она взяла в руки фотографию, повертела ее, сказала: «И что только ни делает с человеком природа!», порвала и пошла своей дорогой.
С тех пор удача изменила Яше, звезды, заметив подозрительно бурную деятельность декоратора, перестали давать ему автографы, А тут еще кто-то из местных фотографов капнул в администрацию, что Легостаев, дескать, ведет незаконную съемку актеров. Начальник цеха вызвал его к себе и сказал:
– Вы декоратор, так и занимайтесь своим делом, а не шляйтесь по киностудии с фотоаппаратом.
Легостаев разозлился и пошел в парикмахерскую. Стригся он всегда у одного и того же мастера, Ерофеича. Тот был в плохом настроении и не обрадовался приятелю. Ему навязали ученика, который его не уважал, и принципиально не брал чаевых.
– Много о себе понимает, говнюк, – жаловался Ерофеич на практиканта, – а сам височки подравнять не может, как положено, а пробор у него как вол ссал. Я ему говорю, делай клиенту модельную стрижку, скажем, преппи или полубокс. А он на меня глаза выпучил как баран на новые ворота: «А нас этому в училище не учили». Да с таким образованием только пуделей стричь.
– А что, пуделей стричь легко? – заинтересовался Легостаев.
– Что тут за наука, чик-чик и готово.
– И много эти зарабатывают, которые чик-чик?
– Зашибают будь здоров, есть барыни, которые для своей любимой псины ничего не жалеют. Особенно генеральские жены этим отличаются.
– А что ж вы не пойдете?
– Я, дорогуша, мастер, у меня Григорий Иванович Федотов стригся и маршал Василевский, мне такими глупостями заниматься западло, как говорят у вас в Марьиной Роще.
Недолго думая, Легостаев написал объявление: «Модельная стрижка собак преппи, полубокс и другие. Недорого» и расклеил его от Садовой до Сущевки. Первым отозвался фининспектор.
– Какой патент, товарищ, это кто-то из приятелей пошутил, я работник кинематографии, – оправдывался Яша. – Вы картину «Весна» смотрели? Помните там всякие приборы в лаборатории? Так это все я, вот этими руками, сделал.
Потом пришла какая-то тетка поинтересоваться, нет ли собачьей шерсти на продажу, и все, как отрезало. Легостаев уже было плюнул на свою затею – не срослось, так не срослось, и тут заявилась девушка, домработница Елены Семеновны Минц, у которой был пудель Рокфор, который остро нуждался в стрижке. Яша положил в портфель инструменты: машинку, ножницы, бритву и поехал на Таганку.
Эта Елена Семеновна была известной в Москве дамой, потому что заведовала секцией готового платья в ЦУМе. К ней на поклон шли большие люди, и она была полна собственного достоинства, и вообще полна и некрасива, но необычайно мужелюбива. Не успел Яша переступить ее порог, как она пошла в наступление – заплатила ему за стрижку кобеля по-царски, напоила коньяком, накормила ужином из «Арагви», подарила почти новый бархатный пиджак с блестящими пуговицами, и все это за какой-то час позора в постели. Он, конечно, оправдал ее надежды, но после этого чувствовал себя тряпкой, о которую вытерли ноги, и решил никогда больше не встречаться с Еленой Семеновной и вообще не стричь собак. Утешало его только то, что пиджак уж больно был хорош.
В этот день Анна получила лучшие фрукты, которые только продавались у Елисеева, но так их и не попробовала, потому что ее увезли в роддом на Третьей Мещанской, где у нее родился сын Коля.
Яша радовался сыну очень активно: распил четвертинку с Анатолием, подбрасывал вверх Наташу, пытался поцеловать тещу, но получил по губам. Она его не любила, хотя и терпела ради дочери. По правде говоря, он только заявлял, что хочет наследника, а на самом деле еще не знал, нужен ему сын или нет, но в кино отцы всегда радовались рождению наследника, а чем он хуже.
Жену из роддома он встречал в бархатном пиджаке, с букетом роз и на том же белом кабриолете из гаража киностудии, на котором некогда катал актрису Добужинскую. Это произвело впечатление на персонал, врачи, медсестры и нянечки высыпали на улицу, чтобы посмотреть, как любящий отец радуется сыну, чтобы потом рассказать об этом своим мужчинам.
Анна была прекрасна, ее лицо осеняла блуждающая улыбка, как у леонардовской Джоконды. Люди уже много веков гадают, откуда у этой итальянки такая улыбка, а тут и думать нечего, просто она недавно родила.
Яша очень старался быть примерным отцом. По нескольку раз в день он подходил к кроватке сына, делал ему козу, говорил «агу» и даже брал его на руки, но при этом не испытывал к нему никаких теплых чувств. У него в голове не укладывалось, что этот вечно орущий и воняющий кусок живой плоти может быть его продолжением. «Ну ладно, – думал он, – сейчас это просто живое существо вроде поросенка, но вот он станет ползать и заговорит, тогда посмотрим».
Но вот Коля научился говорить «мама», «баба» и «дай», но от этого не стал отцу ближе. «Не спеши, – уговаривал себя Яша, – дай ему подрасти, и ты поймешь, как он тебе дорог». Коля подрос и уже мог промямлить: «Солнышко во дворе, а в саду тропинка…», но отцовское чувство в Яше все молчало, и тогда он решил, что не способен быть отцом, и семейная жизнь стала ему в тягость. Он и раньше-то поглядывал на сторону, а теперь и вовсе отдалился от жены. Но, странное дело, она как будто и не замечала его охлаждения. Все ее мысли были заняты ребенком, и каждое его достижение, будь то съеденная самостоятельно тарелка каши или каляка-маляка в альбоме для рисования, были для нее ступеньками лестницы в небо. Поэтому, когда Легостаев  заявил ей, что должен на некоторое время переехать в Ялту, чтобы в порядке шефской помощи наладить на местной киностудии работу декораторского цеха, она не сделала попытки его остановить, а только сказала: «Ну, раз в порядке шефской помощи, тогда ладно». Такое безразличие к его персоне Легостаева даже огорчило, но он подавил в себе это чувство и ушел с гордо поднятой головой.
– Холера, – плюнула ему в след Мария. – Паршивая порода, сколько волка не корми, он все в лес смотрит. Нет, Аня, не такой мужчина тебе нужен.
– А какой?
– Такой, чтобы всегда был с тобой и в горе, и в радости.
– Такой у меня уже есть, – сказала Анна и крепче прижала к себе сына.
Он рос, и ничто не выдавало в нем рыцаря, которого представляла себе его мать. Уж больно он был робок – боялся грома, метлы дворника Мансура, темноты и того, что жило за печкой в темной комнате.
Раз в три месяца можно было посылать в лагерь к Ольге посылку. Но в Москве такие посылки не принимали. Было всего два почтовых отделения, откуда отправляли посылки на зону, и оба за городом, одно в Мытищах, другое в Люберцах. Туда нужно было ехать на электричке, по пути поезд нырял в тоннель, и каждый раз это приводило маленького Колю в ужас, он закрывал лицо руками и сидел так, пока поезд не проскакивал тоннель. Мария брала мальчика с собой, потому что его не с кем было оставить дома, да он и любил путешествовать, поездки были бы для него праздником, если бы не эта маленькая смерть в пути.
Однажды бабушка с матерью ушли в баню, когда Коля спал, раньше они брали его с собой в женскую баню, потому что он был маленький и не очень-то разбирался в различии полов, но как-то раз к нему из парной вышли две старухи, чтобы показать козу и сказать: «Ой, какой хорошенький мальчик», но он испугался их и заревел, так что его пришлось срочно эвакуировать домой. Они вышли из облака пара как какие-то потусторонние создания. Лиц у них не было, их закрывали волосы, волосы свисали до пояса, торчали из подмышек и между ног. С тех пор затащить его в женскую баню было невозможно, а отпустить в мужскую с Анатолием боязно. Дядя мог встретить в бане кого-то из знакомых и на радостях хватить лишку в буфете. Вот и получилось так, что женщины ушли в баню, а спящего Колю оставили дома. Они рассчитывали быстренько помыться, пока он спит, и вернуться к его пробуждению. Но получилось иначе.
Он проснулся из-за того, что от дивана напротив вдруг отделился валик, подошел к его кровати и сказал ему что-то обычное, вроде «Ну, как спалось, малец?». Но это обычное в устах диванного валика прозвучало как страшное заклятие. Мальчик испугался  и бросился бежать. Он хотел бежать на улицу, но оказалось, что дверь заперта, и тогда он залез в кадку из-под квашеной капусты, которая стояла в сенях, свернулся калачиком, чтобы валик его не нашел и заснул. Когда женщины вернулись из бани, они долго его искали под кроватями, в шкафах, за печкой и даже в подполе, куда на зиму засыпали картошку, пока Мария не догадалась заглянуть в кадку.
Все эти фобии сына сначала беспокоили Анну, но невропатолог, который его обследовал, сказал, что мальчик совершенно нормален, но очень впечатлителен, и поэтому желательно не читать ему сказок про ведьм и чертей и убрать с книжной полки том Гоголя с иллюстрациями.
Книгу спрятали в бельевой ящик, но хитрый Коля проследил, как ее прятали, и доставал ее потихоньку из ящика, когда никого рядом не было. Ему нравились ведьмы на метле, черти в заплечных мешках, ходячие мертвецы. Он искал рябого черта, которого часто поминала Мария.
Но однажды Наташа прибежала из школы вся в слезах и завопила с порога: «Сталин умер!». Из кухни вышла Мария, вытерла руки о фартук и сказала: «Наконец-то сдох, рябой черт, чтоб ему на том свете ни дна, ни покрышки». Она так и не стала советским человеком, хотя давно сменила шляпку на платок и жакет на кофту. Кремлевские вожди были для нее всего лишь кривляющимися гомункулами, чертями – лысый, рябой, чахоточный…
Наташа слушала по радио репортаж из Колонного зала, куда люди шли прощаться с вождем: «Вот к телу вождя подходит мальчик. У него в руках вазон с геранью, который он ставит возле гроба товарища Сталина. Люди идут и идут, поток тех, кто хочет проститься с вождем, не иссякает. Вот к гробу подходит солдат, возлагает цветы и отдает честь товарищу Сталину…», и ревела. Она рвалась в Колонный зал, но Мария закрыла дверь на ключ. Наташа билась головой о дверь, каталась по полу в истерике, но Мария была неумолима. А когда, наконец, вся эта котовасия с похоронами вождя окончилась, она повела ее к Миусскому кладбищу, где хоронили людей, задавленных в толпе желающих проститься со Сталиным.
– Вот, смотри, тут мог быть и твой гроб. Рябой черт и после смерти отнимает жизни у людей. Да будет он проклят во веки веков!
Это было в марте, а в октябре пришло письмо от Ольги. Она писала, что ей вышло послабление, и ее по этапу направляют в ссылку, в Красноярский край.

38.

Психиатрическая больница в Институтском переулке, где работала Анна, была, по сути, перевалочным пунктом. Ежедневно в Москву приезжали сотни людей из провинции. Кто-то ехал за товаром, кто-то за заработком, а кто-то за правдой. Эти правдоискатели прямиком с вокзала шли в приемную ЦК партии. Там их кормили в цековской столовой, просили письменно изложить свою жалобу или просьбу и прямиком отправляли в психиатрическую больницу, где врачи ставили правдоискателям диагноз «шизофрения». Но в Москве в ту пору было полно и своих «шизофреников», поэтому иногородних отправляли «лечиться» по месту жительства. Тихим и покорным просто покупали билет на поезд и говорили «До свидания!», а тех, кто продолжал качать права и возмущаться, а также настоящих больных отправляли в местные «дурки» в сопровождении медсестер или медбратьев.
Надо признать, что многие правдоискатели были и на самом деле немного не в себе, ну какой нормальный человек пойдет в ЦК жаловаться на то, что какой-то секретарь парторганизации совратил его жену, или на то, что председатель колхоза понимает крылатую фразу «Все вокруг колхозное, все вокруг мое» в прямом смысле. Были среди пациентов больницы и совсем уж странные люди, такие как натурист и доморощенный философ Порфирий Иванов, который зимой и летом ходил босиком и в коротких штанах. Ну разве советская власть могла позволить, чтобы кто-то ходил по снегу босиком и проповедовал что-то кроме марксизма-ленинизма. Впрочем, и убежденных марксистов-ленинцев, из тех, что самые дотошные и принципиальные, в палатах хватало. Такие умники партии были не нужны.
Сопровождение больных было связано с большим риском. После войны страна еще не погрузилась в глубокий сон, еще клокотала, булькала. В дороге встречались разные люди, среди них могли быть воры, бандиты, мошенники. Они так и норовили обобрать попутчиков. Да и подопечные были далеко не ангелы, среди них попадались так называемые «принудчики», которые совершили преступление, но были признаны умалишенными, и отбывали срок в психбольницах тюремного типа. Тихие тоже, бывало, выкидывали фортели, кто знает, что у них во взбаламученных головах; сидит такой дядечка в углу, улыбается всю дорогу, а попросится в туалет и повесится. Часто больные сбегали, отставали от поезда, выпрыгивали на ходу. С эвакуаторов за это строго спрашивали, и все равно люди соглашались на эту работу, потому что у эвакуаторов были командировочные и свободные дни.
С командировочными понятно, а вот со свободными днями все не так просто. Поначалу их вообще не было, но вот в больнице появился новый медбрат Павел Иванович, фронтовик и кавалер Ордена боевого Красного Знамени, и сразу предложил систему, которая позволяла больше зарабатывать и при этом больше времени проводить дома. Как правило, одного больного сопровождал один эвакуатор, двух больных – один или двое, в зависимости от тяжести заболевания, троих – уже обязательно двое. Павел Иванович – забубенная голова, ездил один и с двумя, и с тремя больными, а напарников оставлял дома. Их командировочные удостоверения он отмечал по месту назначения больных. Это было легко устроить, если привезти столичный гостинец  – коробку конфет или «белую головку». Использованных билетов для отчета было сколько угодно у проводников, которые тоже не брезговали гостинцами. Таким образом, все деньги на проезд доставались одному, а его напарники, а чаще всего это были напарницы, сидели дома, варили детям кашу и молили бога, чтобы все обошлось, и их маленькая афера удалась.
Павел Иванович был настолько удачлив, что у него почти не было побегов. Умер, правда, в дороге какой-то старикан, но Павел Иванович не растерялся, доставил покойника по месту назначения и сдал тело под расписку. Начальство, возможно, догадывалось, что эвакуаторы мухлюют, но закрывало на это глаза. Кто-то где-то видел сотрудников, которые в это время должны были находиться в командировке, но по документам все было в порядке.
Система оказалась настолько привлекательной, что с легкой руки Павла Ивановича ею при случае пользовались и другие эвакуаторы, в том числе и женщины. Конечно, сопровождать двух ражих мужиков Анна бы не рискнула, а трех тихих женщин – почему бы и нет.
Однажды ей довелось везти в Одессу старушку-богомолку и девушку, которая спятила на почве несчастной любви. Какой-то офицер ее охмурил, вывез в Москву и бросил. Она решила отравиться, наглоталась таблеток люминала, но ее удалось откачать. С ними в купе ехал веселый человек, который ухаживал за девушкой, угощал всех вареной курицей и солеными огурцами, но когда он достал из портфеля бутылку коньяка, Анна вызвала его в коридор и объяснила, что девушка и старушка не просто пассажиры, а душевнобольные и что алкоголь им категорически противопоказан.
Попутчик понял и угомонился, но девушка все-таки добралась до бутылки и успела как следует хлебнуть. Демон безумия и демон дурмана, старые знакомые и даже родственники, пожали друг другу руки и вытолкнули несчастную из купе в коридор. Она бежала из вагона в вагон, хлопая дверями, сама не зная, куда и зачем, просто ей нужно было что-то делать, чтобы стряхнуть с себя демонов. Анна нагнала ее в вагоне-ресторане, обняла, прижала к стене, и девушка сначала разревелась, а потом успокоилась и дала себя увести в купе.
И как же Анна удивилась, когда не обнаружила в своем купе богомолки. Общительный попутчик храпел на верхней полке, а старуха исчезла вместе с недопитой бутылкой коньяка, сумочкой с документами и деньгами, которую Анна прятала под матрасом.
Старуха была прозрачная, ее можно было приять за плащ на вешалке или авоську с продуктами. Она молча сидела в углу, эта коричневая мумия, уставившись в карманный часослов, и почти не существовала, а тут вдруг пропала. И куда она могла подеваться, ведь пока Анна гонялась за девушкой по вагонам, поезд нигде не останавливался. Значит она в поезде, и нужно просто пройти по вагонам, чтобы ее найти. Девушка, которая окончательно пришла в себя после приступа истерии, вызвалась помочь в поисках богомолки. Она направилась в хвост состава, а Анна в голову. Через полчаса они встретились в своем купе. Поиски ни к чему не привели, старухи и след простыл.
– Давайте рассуждать логически, – сказала девушка-истеричка, что было, по меньшей мере, странно от нее слышать, –  сойти с поезда она не могла, потому что он нигде не останавливался, выпрыгнуть на ходу она тоже не могла, потому что двери в тамбурах заперты. Остаются два варианта: либо она скрывается в чьем-то купе, либо она настолько святая, что Господь забрал ее к себе на небеса до положенного срока.
– Ты где училась? – с интересом оглядела спутницу Анна.
– На философском факультете Одесского университета, – с гордостью сказала девушка.
– Откусила кусок, а проглотить не смогла, – сказала Анна, как бы про себя и покачала головой.
– Вы про что?
– Да так, про себя. Значит так: обходить все купе нет смысла, их слишком много, да и проводники не позволят нам шляться по вагонам и тревожить пассажиров, придется смотреть, не выйдет ли она на остановках. Если не выйдет в пути, то уж в Одессе наверняка проявится, если, конечно, тут не обошлось без Всевышнего.
План сработал, бабка появилась на перроне в Одессе, когда уже почти все пассажиры московского поезда перетекли в здание вокзала. Ее сопровождал проводник. Увидев Анну, она, было, опять попыталась скрыться в поезде, но когда ей это не удалось, она завопила на весь перрон, что ее грабят и убивают. Собралась толпа сочувствующих, и ситуация прояснилась только после вмешательства милиционера.
Оказалось, что она скрывалась у проводника, купив его расположение за полбутылки коньяка. Она ему рассказала, что ехала в Почаев, чтобы поклониться чудотворной иконе Божией матери, но злобная дочь, которая морит ее голодом, забирает у нее пенсию и заставляет побираться на паперти, вернула ее с дороги, чтобы продолжить издевательства. Простодушный проводник ей поверил и спрятал ее у себя.
Потом Анна часто рассказывала эту историю, и все смеялись, и она смеялась со всеми, но тогда ей было не до смеха, и не потому, что она боялась неприятностей на работе, ну вызовет главврач на ковер, ну скажет: «Что же вы так, Анна Васильевна, неосмотрительно оставили больную без присмотра», а потому что больной человек беззащитен перед жестоким миром и легко может быть растоптан тысячами ног, идущим по своим делам. Ведь сколько раз бывало, что беглецов находили мертвыми уже на следующий день после побега. В большинстве своем эти люди были миролюбивы, нежны и шли на контакт со всеми с открытой душой, а в ответ получали либо кулак в зубы, либо нож под ребро.
Но были и другие больные, их души, лишенные иммунитета, стали вместилищами злобы и ненависти, ящиком Пандоры, который и открывать-то не нужно, просто дотронуться, чтобы оттуда посыпались демоны.
Таким вместилищем демонов был Клещ, дважды судимый за изнасилование с причинением тяжких увечий. Его нужно было доставить куда-то на юг, то ли в Армавир, то ли в Краснодар. У него с собой была корзинка с помидорами. Он их солил и пожирал, обливаясь помидорной кровью. При этом глазки вампира ползали по Аниному телу от шеи и ниже, до самых ступней в белых носочках. Двое других больных – подслеповатый эпилептик, шафрановый весь от недавно перенесенной желтухи, и ушастый мальчик, из которого болезнь высосала все соки, с опаской и завистью поглядывали на него. Им хотелось помидоров, очень хотелось, но они боялись просить их у Клеща.
Павел Иванович его не боялся, но был начеку. Ему не нравилось, что Клещ ведет себя вызывающе. «Дать, что ли ему в морду для профилактики? – думал он, глядя, как сладострастно вампир упивается спелыми плодами. Но присутствие Анны его сдерживало, он не хотел показаться ей грубым солдафоном. Она ему нравилась, и у него были по отношению к ней далеко идущие планы.
– Хватит жрать, скотина, – сказал Павел Иванович, – и убери зенки.
– А не уберу, так ты меня задавишь? – огрызнулся Клещ. Слова эти будто оправдывали его кличку.
Павлу Ивановичу очень хотелось его раздавить и размазать по стенке. Ему бы это не составило труда, он был вдвое шире хлипкого уголовника и казался бы богатырем, если бы не малый рост. Но роль джентльмена, которую он разыгрывал перед Анной, связывала ему руки.
– Пить хочу, – сказал Клещ. – Принеси воды.
– И я хочу, – пискнул ушастый мальчик.
Для Клеща Павел Иванович палец о палец бы не ударил. Пусть хоть сдохнет от жажды, но мальчика ему было жалко, и он вышел из купе, чтобы спросить воды у проводника и тут же пожалел, что был так неосмотрителен. Клещ моментально отбросил помидоры и защелкнул дверь купе изнутри.
– Сейчас же открой дверь, сволочь, – Павел Иванович изо всех сил дергал ручку двери, молотил в дверь кулаками.
– У него бритва, – крикнула Анна.
– У меня бритва, – сказал Клещ, и я ей сейчас попользуюсь.
Он подсел к Анне, и срезал одну за другой все пуговицы с ее халатика. Она боялась пошевелиться. Под халатиком у нее были только бюстгальтер и трусы, в поезде было душно, и она старалась одеваться легко.
– Не надо тетю резать, пожалуйста, не надо! – завопил ушастый мальчик.
Павел Иванович с новой силой набросился на дверь. На шум из своего закутка выскочила проводница. Она знала, кто он такой и кого везет, и поняла без слов, что кому-то в купе грозит опасность.
– Вот ключ, – сказала она. – Я сейчас сорву стоп-кран, а вы держитесь крепче и, как только поезд затормозит, открывайте дверь.
От сильного толчка стаканы на столике вылетели из подстаканников, ушастый мальчик упал с верхней полки прямо на руки к шафранному эпилептику, а Клещ отлетел от Анны к противоположной стене, ударился затылком о крюк для полотенца и сполз на пол.
Ворвавшийся в купе Павел Иванович скрутил ему руки ремнем, погладил по голове ушастого и пожал руку эпилептику.
– Все хорошо, все хорошо, – повторял он, старясь не смотреть в сторону Анны. Негодяй успел разрезать бретельки ее бюстгальтера, и, как она не запахивалась, все равно мельком можно было увидеть, то, что скрывала одежда. Павел Иванович не хотел этого видеть, то есть хотел, конечно, и еще как, но при других обстоятельствах.
На обратном пути он сбегал в вагон-ресторан за бутылкой десертного вина «Кокур», помыл абрикосы и яблоки, купленные на рынке в Краснодаре, нацепил на пиджак орден Боевого Красного Знамения, который на всякий случай всегда таскал с собой в бархатной коробочке, и начал разговор «за жизнь».
– Ты, Анна Васильевна, в разводе, я вдовец, а ведь мы с тобой еще не старые и могли бы завести ячейку общества. Это ничего, что у тебя есть сын, я люблю детей. Можем и общего завести до кучи. В общем, считай, что я сделал тебе предложение, предложил, так сказать, руку и сердце. Согласишься быть моей женой, не прогадаешь, я ведь временно тут работаю, меня товарищ генерал Наумов зовет к себе адъютантом.
– Да ведь из вашего генерала песок сыплется.
– Ну и что, что песок, генерал – он всегда генерал, даже в отставке.
– Нет, Павел Иванович, это невозможно, ну какая мы с вами пара, если вы мне до плеча не достаете. Как мы с вами по улице будем ходить?
– Это не аргумент, рост любви не помеха.
– Это правда, но я не люблю вас, Павел Иванович, но очень уважаю и не хочу обманывать.
– Ладно, – сказал медбрат. – Тогда выпьем за дружбу.
Больше он не предлагал Анне участвовать в «схеме», и она реже стала бывать дома. Сначала Коля очень скучал, бродил по двору как потерянный, но со временем привык, что его мать всегда в пути, и научился радоваться коротким встречам, тем более что она всегда привозила из поездок гостинчик: из Сухуми – мандарины, из Полтавы – вишню, из Киева – сухой торт, из Астрахани – воблу… В сентябре, на его день рождения, на столе всегда был пышный букет из гладиолусов и георгинов и ваза с фруктами из Баку или Тбилиси.
Родителей мальчику заменяла бабушка, которая всегда была рядом. Она таскала его с собой на рынок, в магазин «на углу», во дворе которого по утрам выстраивалась очередь за молоком, сметаной и творогом, а иногда «выбрасывали» яйца или еще какой дефицит. Взрослые приходили туда с детьми, и, пока взрослые стояли в очереди, дети играли в прятки, в лапту или просто «бесились». Возвращение домой с покупками иногда занимало полдня. Через каждые сто метров Марию останавливал кто-то из знакомых, чтобы «почесать язык», а еще она любила заходить в гости к приятельницам выпить чайку. Приятельниц у нее было много, но особым ее расположением пользовались Копненкова и Сапожкова.
Копненкова жила в какой-то коробке, потому что домом ее фанерную хибару назвать как-то язык не поворачивался. У нее была всего одна комнатушка с круглым столом, покрытым скатертью, посредине. Хозяйка угощала гостей чаем, а тут же за занавеской умирала от рака ее дочка, красивая, полная девушка с румянцем во всю щеку. Она очень страдала от болей, и Мария приносила для нее обезболивающее, которое Анна доставала в больничном киоске по большому блату.
Сапожкова жила на втором этаже деревянного двухэтажного дома. Подниматься в ее квартиру нужно было по скрипучей крутой лестнице в свете тусклой лампочки, загаженной мухами. Со стен свисали дырявые корыта, бараньи тулупы и велосипеды без колес. У Сапожковой была отдельная квартира из двух маленьких комнат, в одной жили двое ее сыновей, в другой – она сама, а ее муж, печник дядя Тима, спал в кладовке на сундуке.
– Что ж у тебя муж на сундуке спит, пусти его в кровать, – выговаривала приятельнице Мария.
– Да он привык на сундуке, говорит, на кровати слишком мягко, спина болит.
Дядя Тима выходил из своего логова только тогда, когда хотел развлечь кого-нибудь, он доставал патефон, ставил пластинку и угощал гостей своей любимой «Индонезией».
Морями теплыми омытая,
Лесами древними покрытая
Страна родная Индонезия,
В сердцах любовь к тебе храним.
Тебя лучи ласкают жаркие,
Тебя цветы одели яркие,
И пальмы стройные раскинулись
По берегам твоим.

Коле это песня тоже очень нравилась, воображение сразу рисовало синее море и острова, поросшие пальмами, цветы, прекраснее которых нет на всем белом свете, и добрых дикарей с фруктами. Он хотел стать моряком. Мать купила ему бескозырку с  надписью золотом «Герой», и с тех пор он старался соответствовать этому головному убору.
Когда дядя Тима умирал, он просил сыновей только об одном – чтобы на его похоронах музыканты сыграли «Индонезию», что и было исполнено. Коля слушал и завидовал дяде Тиме, который улетел в свою Индонезию, морями теплыми омытую, где будет целыми днями лежать на сундуке и есть экзотические фрукты, которые будут ему падать прямо в рот с пальм. Он еще нигде не был, но семена непоседливости, посеянные в его сердце Жюлем Верном, Фенимором Купером и Майн Ридом, уже набухли и вот-вот должны были прорваться наружу прекрасными ростками.
Несмотря на свою занятость, Мария все же находила часок-другой, чтобы почитать ему вслух приключенческие романы. Она читала, сидя в кресле, а внук располагался у ее ног, на полу, возился с кубиками или строгал какую-нибудь деревяшку и слушал. Иногда в теплые летние дни они брали одеяло, бутылку лимонада и калорийные булочки с изюмом, посыпанные сверху орешками, и устраивали пикник на заброшенном Лазаревском кладбище. Там среди столетних дубов и кленов кое-где еще торчали ржавые кресты, а одну из могил вместо креста венчал пропеллер. Мария сказала, что здесь похоронены женщины-летчицы, которые погибли еще в первую войну.
– А разве женщины бывают летчиками?
– Женщины бывают всем, когда приспичит, и пилотом, и самолетом.
Там, на кладбище, в тени дубов и кленов, под жужжание пчел и шмелей было особенно сладко мечтать о путешествиях и приключениях. Вот он с отрядом делаваров нападает на стойбище ирокезов, и кровожадные дикари разбегаются врассыпную, бросая на ходу свои томагавки. А вот он на капитанском мостике легкого, как птица, клипера проходит Магелланов пролив, чтобы спасти потерпевших крушение моряков или пробирается джунглями к истокам Нила. Ну и, конечно, он летит через Северный полюс в Америку, но за штурвалом не Валерий Чкалов, а его мама, тоже отважная летчица, которая всегда в пути.
Каждая ее командировка, сколь долгой бы она ни была, неизменно заканчивалась радостной встречей: «А что ты мне привезла, мама?», поэтому он легко переживал расставание – никогда ее не удерживал, не плакал и даже не целовал на прощание. Но однажды все-таки сорвался, бросился ей на шею, точно почувствовал что-то неладное, а может просто испугался надвигающейся грозы. Черная туча заволокла все небо, и уже слышались отдаленные раскаты грома. Деревья и кусты во дворе замерли в предчувствии катаклизма, а Смирновы бросились снимать с веревок белье. И, как только калитка проглотила Анну, хлынул ливень, и молния пронзила двор сначала вдоль, затем поперек и еще раз вдоль. Стриж, не успевший укрыться от стихии, сходу напоролся грудью на бельевую веревку и замертво упал в лужу.
Коля тут же забыл про маму и побежал поднимать птицу. Она была жесткая, вроде как из проволоки, и не дышала.
– Брось, – сказала Мария. – Зачем тебе эта падаль.
– Сделаю чучело и поставлю на тумбочку, – он видел чучела птиц на витрине зоомагазина и мечтал обзавестись такими же. Чтобы кот не добрался до птицы и не попортил оперенье, он положил ее в шапку, а шапку спрятал на полке в сенях.
Но стриж, видимо, не больно хотел стать чучелом. На следующий день, когда Коля сидел на крыльце и пришивал плюшевому медведю пуговицы от дядиных кальсон вместо утерянных глаз, птица вдруг рванула из сеней и взмыла в небо. Мальчик нисколько не жалел о случившемся, наоборот, радовался тому, что птица ожила. Но радость его была недолгой. Пришел Павел Иванович и сказал, что Анна Васильевна попала под машину и ее увезли к Склифосовскому. К счастью, травмы оказались не слишком серьезными, и уже через неделю она ходила по квартире, опираясь на костыль.
– Вот, любуйся – это твоя работа, – сказала Мария внуку.
– Почему? Разве я вел машину, под которую попала мама?
– Нет, но ты плакал, когда прощался с мамой. Никогда этого не делай, если желаешь человеку добра.

39.

Наташа не плакала, когда осталась на перроне с Леночкой, а Мария, Анна и Коля махали ей руками из окна поезда Москва-Красноярск, на котором они отправлялись навестить ее мать в ссылке. Ей очень хотелось плакать, слезы уже подступили к глазам, но она их сдерживала изо всех сил, потому что помнила, что слезы при расставании плохая примета. Ей очень хотелось повидать мать, но отец не разрешил ей ехать в Сибирь, но и взять ее к себе на время отсутствия Марии не захотел: он все время был занят на работе, а свой матери он не доверял.
Специально для Наташи из Киржача вызвали Леночку. Она сильно переменилась с тех пор, как семья Лесиных переехала в Москву. Теперь она стала вылитая артистка Марецкая в роли сельской учительницы. Она уже не цитировала Надсона, а говорила только про своих учеников, потому что их успехи или неудачи стали ее жизнью. Даже ее связь с Марией как-то ослабла, хотя их переписка все это время не прерывалась, но она все чаще напоминала диалог двух глухих.
Наташе не нравилась эта занудная училка. Даже если бы она вся была из марципана, пахла «Красной Москвой», а не нафталином, и умела печь пирожки с капустой не хуже бабушки, она бы все равно ей не нравилась, потому что в поезде, который мчался на восток, должна была быть она, Наташа, а не этот маленький пройдоха Коля, который напросился, чтобы вместо нее взяли его.
А между тем маленький пройдоха не отлипал от вагонного окна, в котором проносились и уплывали куда-то назад неведомые леса, поля, станции и полустанки, деревни и большие города, реки и озера. Никогда еще он не был так очарован тем, что видел своими глазами. Это было лучше, чем кино, потому что это было не киношное путешествие, а всамделишное, с перестуком колес, с запахом торфа на котором проводник грел воду для чая, попутчиками и дорожными разговорами. Дорога была дальняя, до Красноярска нужно было ехать шесть суток, и пассажиры в вагоне все время менялись, и чаще всего попадались словоохотливые. Они так и льнули к Марии, которая не только терпеливо выслушивала их истории, но даже кивала по ходу рассказа, как бы давая понять, что это ей не безразлично, что она их понимает и сочувствует.
А если излияние затягивалась, она брала человека за руку и говорила:
– Не расстраивайтесь, вот послушайте анекдот: «Как-то еврей, француз и русский решили выпить…» или читала смешные стихи про зарубежных друзей Страны Советов:
– Водка – это витамин, –сказал Хо Ши Мин.
– Да ну, – сказал У Ну.
– Водку надо пить в меру, сказал Джавахарлал Неру.
– Водку пьют для аппетита, – сказал Броз Тито.
– А у нас – до сыта, – сказал Хрущев Никита.
– Тогда наливай! – сказал Чжоу Энлай.

За Уралом жилье попадалось все реже, от одной станции до другой можно было ехать полдня и не видеть ничего, кроме однообразного нескончаемого леса. Как-то поезд остановился среди пустыря, никаких признаков станции видно не было, а была огромная лужа, царица всех луж, в которой плавали утки и бревна. Поезд постоял тут минут десять, но никто не сел и не вышел, и он двинулся дальше. Можно было подумать, что он останавливался только для того, чтобы пассажиры могли убедиться, что в вагоне гораздо лучше, чем снаружи. Коле надоело смотреть в окно, и он достал шашки, благо желающих сразиться с ним на шестидесяти четырех клетках недостатка не было.
В Красноярск Лесины приехали вечером. Ольга встречала их на перроне. Время разрисовало ее лицо красками страдания, но потом как будто сжалилось и смазало свои краски ладонью. Глаза ее ушли на дно, волосы превратились в облако, и только нос, гордый польский нос, торчал как скала среди полярных вод. Но она была красива красотой чуткой птицы, которая прежде чем склевать крошку сто раз оглянется, не оттого что чего-то боится, а из гордости, потому что гордой птице не прислало сразу набрасываться на еду. Может, так казалось оттого, что у нее время от времени дергалась голова, а может потому, что во взгляде ее было что-то крылатое, но Коля про себя окрестил ее Воробышком.
Женщины обнимались, плакали, потому что при расставании плакать нельзя, а при встрече можно и даже нужно, и Коля всплакнул с ними за компанию. Наконец Ольга вытерла слезы рукавом мужского пиджака, и сказала:
– Жаль, что мы не сможем посмотреть Красноярск, меня отпустили всего на сутки. Завтра к пяти часам я обязана быть на месте.
– Черт с ним, с Красноярском, что мы сюда на экскурсию приехали? – сказала Анна. – Мы тебе письмо привезли от Наташи. Она очень, очень хотела ехать с нами, но отец не отпустил ее.
– Может оно и к лучшему, что ей тут делать в такой глуши, – сказала Ольга.
Ночевать они поехали к каким-то ее знакомым на окраине города, долго ехали по плохо освещенным улицам на такси, пока не оказались на улице сплошь застроенной деревянными домами. Все это было бы очень похоже на Марьину Рощу, но только окна домов были забраны глухими ставнями, а дворы скрывались за трехметровыми бревенчатыми заборами, напоминающими крепостные стены.
Хозяйка поставила перед гостями миску макарон со шкварками и ушла спать.
– Здесь рано ложатся, не то что в России, – сказала Ольга. – И вы ложитесь, завтра утром за нами придет такси, и мы поедем в Большую Мурту, а оттуда на конской тяге в мою благословенную деревню Межово.
Все устали с дороги, но спать расхотелось. Коля лежал в постели и щурился на абажур, от которого исходили в разные стороны лучи света. Под абажуром сидели женщины и о чем-то тихо разговаривали, им было о чем поговорить. Мальчик уже засыпал, но тут по улице пронесся топот многих ног, залаяли собаки, кто-то кричал, а потом ночь разорвали выстрелы – один, другой, третий…
 – Мама, это что, война? – встрепенулся Коля.
– Обычное дело, – сказала Ольга. – Тут бандиты по ночам орудуют или милиция кого-то ловит. Люди после десяти запираются по домам и сидят, как мыши под метлой. А разве в России не так?
– А разве мы не в России? – спросил мальчик.
– Мы в Сибири, дружок, – сказала Ольга и погладила его по голове шершавой ладонью.
Утро выдалось ветреное, но ясное. Для того, чтобы попасть на Енисейский тракт, который ведет в Большую Мурту, надо было переехать мост через Енисей. Могучая река сверкала на солнце стальной чешуей.
– Вот он, наш красавец Енисей, – сказал таксист тоном официанта, предлагающего посетителям ресторана фирменное блюдо.
– Река как река, Волга вроде даже шире, – отозвалась Анна, которая повидала немало рек.
– Да я и не спорю, – согласился таксист. – У нас под Сталинградом, ясное дело, шире. Но природные сибиряки с нами никогда не согласятся. Вот дед моей жены – природный сибиряк, на медведя с рогатиной ходил. Как-то даже с медведем за руку поздоровался. Так он с тех пор эту руку не моет.
– Как это? – удивился Коля. – Даже перед едой?
– А зачем ее ему мыть, так, почистит, смажет шарниры на сгибах и нормально.
Анекдот всем понравился, а шофер и рад услужить пассажирам с юмором, может и это зачтется, когда они станут рассчитываться.
– А вот еще про сибиряков послушайте. Муж приходит с работы и говорит жене: «Люся, что ж ты мне не сказала, что твоя мать уехала в Индию. С чего ты взял? Сегодня по радио передавали, что в Индии обнаружена сибирская язва».
И опять он всех развеселил, но вдруг наустил на себя серьезность и продолжал уже другим голосом:
– А, вообще, Сибирь суровый край. Сибиряков часто спрашивают: «А правду говорят, что у вас медведи по дорогам ходят? Да врут все, у нас и дорог-то нет».
Начались сопки, поросшие лесом с редкими полянками, усеянными ярким бисером цветов, машина вмиг наполнилась крепким духом разогретой сосны.
– Остановите, пожалуйста, – попросила шофера Ольга. – Нам надо ноги размять.
Женщины гуськом направились в кусты, шофер закурил, а Коля решил нарвать цветов, но под ковром из ромашек и колокольчиков вдруг обнаружил крупные душистые ягоды, сладкие вроде клубники, но размером с крупную землянику. Их тут было столько, что не надо было и собирать, можно было просто брать горстями и класть в рот. Ах, как жалко было расставаться с этой полянкой, но надо было ехать дальше, до Большой Мурты было еще пятьдесят километров.
– Как называются эти ягоды? – спросил Коля. – Очень похожи на клубнику, только маленькие.
– Клубника и есть, только дикая. – сказала Ольга.
– Почему дикая?
– Одичаешь тут.
Большая Мурта, как оказалось вовсе не такая уж большая: просто село, где было здание райисполкома с красным флагом, почтовое отделение, автобусная станция и чайная, в которой возчик Иван пил десятую чашку чая в ожидании Ольги и ее гостей. Парень был суровый, неразговорчивый, настоящий сибирский старожил или, как здесь говорили, чалдон.
На все попытки заговорить с ним он отвечал одним словом «ну». Оно означало и «да», и «хорошо», и черт знает что еще, так что понять его было непросто, да никому и не нужно было его понимать, потому что он был только продолжением своей лошади, а с лошади и взятки гладки.
Удобно расположившись в телеге на душистом сене, путешественники смотрели на велосипедиста, невесть откуда взявшегося на пустынном проселке. Местность была холмистая, и когда телега ползла вверх по склону, он ее обгонял, но когда дорога шла под горку, оставался позади, потому что чертова колесница летела вниз так, как будто ей нечистая сила дала пинка под зад, и при этом колхозная кляча вынуждена была скакать со скоростью призового рысака, чтобы не быть раздавленной телегой.
После каждого такого спуска приходилось слезать с телеги и собирать выпавшие вещи, а мимо проезжал велосипедист с гордо поднятой головой. Это было его звездное мгновение, победа техники над вековой отсталостью.
Изба, где жила Ольга, не понравилась Коле. В ней не было комнат, а было одно большое очень темное, вроде как закопченное, помещение. Окна тут, конечно, были, но не они были тут главными, а печь, огромная русская печь, просто какая-то геенна огненная, где всегда что-то пеклось, варилось, жарилось и разогревалось. В ней пекли хлеб, потому что магазина в деревне не было, и все, что не домашнее, покупалось в райцентре. Это было и хорошо, и плохо, Хорошо, потому что в доме приятно пахло, а плохо, потому что Коля к такому хлебу не привык. Он был тяжелый и липкий, из мякиша хорошо было лепить фигурки, но по вкусу он сильно проигрывал городскому. Видимо тетя Оля еще не научилась его правильно печь. Потому что хлеб, которым его угощала соседская девочка Феня, был гораздо вкуснее.
Эта Феня была на два года старше Коли и уже знала такое, о чем он и не догадывался. Такое не слезало с ее языка и, когда она разговаривала с матерью, и когда укачивала в зыбке младшего брата. Объяснить значение этих слов она еще не могла, но знала, что они нужны, когда не хватает других слов, чтобы выразить свои эмоции. Когда Коля попробовал произнести их дома, то подучил от бабушки по губам и раз и нас всегда усвоил, что эти слова не для домашнего употребления.
– Не смей даже про себя это говорить! – сказала Мария.
– Хорошо, не буду, если ты научишь меня польским словам.
– Зачем тебе?
– А так.
– Ладно, ты спрашивай, а я буду говорить, как это по-польски.
Через год он уже мог объясниться с Марией на ее родном языке, через два читал ее книги, что попроще. Потом, когда на улице Горького открылся книжный магазин «Дружба», он покупал там польские детективы.
Феня была восторженной девочкой, да даже и не девочкой, а маленькой бабой. Она долго не могла успокоиться, когда впервые в жизни увидела грушу, которую Коля привез из самой Москвы. Она вертела ее в руках, подбрасывала вверх и ловила, и очень удивлялась, что это «московское яблоко» можно есть. Она не решалась ее есть, а положила возле кровати и водила смотреть на нее детей со всей деревни, пока плод не сморщился и не сгнил.
Чалдоны вообще не знали многих овощей и фруктов. В своих письмах из ссылки Ольга часто просила присылать ей семена овощных культур. Правление колхоза выделило ей как счетоводу участок в тридцать соток, и она выращивала на них огурцы, помидоры, лук, морковь, редис, тыкву и прочие огородные культуры. Некоторые из них были известны старожилам только понаслышке, например, редис или тыква. Помидоры здесь никогда не вызревали, поэтому их и не выращивали, но Ольга клала зеленые помидоры в валенок, и там она быстро «доходили». Узнав об этом, и другие старожилы стали выращивать помидоры.
К тыкве местные отнеслись настороженно, их смущало, что она такая большая, ведь хорошего много не бывает, а коренные сибиряки вообще недоверчивый народ. И тогда Мария надоумила Колю с Феней выскоблить из плода мякоть, прорезать глаза и рот, вставить в середину свечу и выставить, как стемнеет, это пугало всем на обозрение. Ни о каком Хэллоуине она понятия не имела, просто так в Польше парни пугали девушек. Эффект был потрясающий, завидев на воротах оскаленную рожу, даже взрослые мужики крестились и старались побыстрее убраться прочь, что уж говорить о женщинах, которые тут же распустили по деревне слух, что у счетоводки в доме поселилась нечистая сила. Когда наконец все поняли что к чему, у Ольги разобрали все тыквы.
Многое, очень многое, что увидели в Сибири Лесины, показалось им весьма странным. Здесь, например, не принято было ходить в туалет, туалетов у старожилов вообще не было, его роль выполнял задний двор. Когда Мария узнала об этом, она возмутилась и заставила Ольгу нанять людей, чтобы они выкопали яму и поставили будку, вроде тех, что имеются на подмосковных дачах. 
В каждой избе имелся громкоговоритель, по которому с утра передавали, кому и куда надо выходить на работу и в какие часы будут давать электричество. Так вот люди воспринимали его как некое живое существо, они с ним спорили, ругались и даже дрались всем, что попадалось под руку: вениками, валенками и даже ухватами.
Люди в деревне были разобщены, главным образом, по национальному признаку. Местные жители, которые, в основном, происходили от чувашских переселенцев, общались с прочим народом только по работе, им просто не о чем было говорить со ссыльными, а немцы, литовцы и эстонцы вообще держались обособленно.
Однажды в дом к Ольге пришел пожилой литовец. Она начислила ему больше трудодней, чем он ожидал, и, в благодарность, он принес ей здоровенную щуку. Но она не приняла подарка и выгнала его вон.
– Ты почему его выгнала? – спросила Мария.
– Он враг, он убивал наших.
– Он что, убивал их в Москве?
– Нет, у себя.
– А какого черта наших туда понесло? Где он живет?
– Последний дом по улице направо.
Мария нашла литовца, он колол дрова у себя во дворе.
– Дзень добры! – сказала она. – Чи пан розу;ме по-польску?
– Не, пани.
– Извини, пан, моя дочь погорячилась. Давай, пан, свою рыбу, и будь здоров, а, если будет еще, приноси.
Детей эти барьеры не касались. Целыми днями ватаги босоногих оборвышей носились из конца в конец деревни. У них тут было много дел, которые нужно было переделать за день: ловить рыбу, купаться, собирать ягоды, дразнить деревенскую дуру Груню и страшного быка, который наводил ужас на всю деревню, смотреть, как сочные стебли кукурузы закладывают в силосные ямы, помогать бригадиру Кузяеву ремонтировать мотоцикл, кататься в поле на комбайнах, забираться на сеновал и смотреть, как петух топчет кур, и мало ли еще чего.
Собирание ягод было скорее промыслом, нежели развлечением, по ягоду шли с ведрами. Ягодой здесь называлась только черная смородина. Ее за огородами было столько, что можно было «надоить» ведро за какой-нибудь час. Под блестящими духовитыми листьями было черно от ягод. Попадались здесь и кусты красной смородины, которую местные называли «кислицей», но ею почему-то пренебрегали – несерьезная ягода. Только дети изредка «подкисляли» ею винный вкус черных ягод.
Была тут еще и малина. Малинники начинались за речкой Итат – узкой, глубокой и холодной, словно она текла с того света, а кончались… Да нигде они не кончались, уходили в глубь тайги, где не было тропинок и куда даже взрослые забредать опасались, потому что можно было наткнуться на медведя.
Еще с вечера дети договорились идти за реку по малину, но Коля проспал, ему снилось, что он бранится с репродуктором на стене. Тот ему бубнил что-то неприятное, требовал, чтобы он вставал и шел куда-то, а под одеялом было так уютно, так дремотно, что хотелось запустить чем-нибудь в этот репродуктор. Но, как это часто бывает во сне, ему не хватало рук, чтобы это сделать. Проклятый репродуктор опередил его, брызнул ему в лицо водой.
– Вставай, жопа, все уже тут, – сказал он голосом Фени.
– Зачем нужно идти в тайгу в такую рань? – ворчал Коля, просыпаясь. – Что эта малина убежит куда-нибудь через час?
– Ну, – отвечала Феня.
– Вставай, вставай, – сказала Мария. – Я тут ватрушек испекла, угости общество.
Перекидывая горячие ватрушки из руки в руку, общество, состоящее из Фени, Коли и двух сопливых, замурзанных окурков, направилось вниз по тропинке мимо огородов к реке. Чтобы попасть в малинник, нужно было по бревнышку перейти реку.
– Ждите нас здесь, – сказала Феня окуркам. – Маленьким в тайгу нельзя, мишка задерет. Мы принесем вам малины.
Малыши покорно согласились, и остались на берегу есть ватрушки, а Коля с Феней перешли речку и погрузились в малинник. Спелые сочные ягоды сами падали в ведерки, но прежде, чем начать собирать ягоды, нужно было ими как следует насытиться, чтобы с души воротило и ничто бы не отвлекало от серьезного занятия. Но как можно насытиться этой дивной, пахучей ягодой, которая сама в рот просится, и тогда Коля придумал такую игру, чтобы занять рот. Феня будет задавать ему вопросы про Москву, а он будет ей отвечать. Вопросы у нее были самые неожиданные, например: «Почем в Москве картошка?» или «А где у вас пасут коров?» Так они брели в высоком буйном малиннике и переговаривались, пока Коля не обнаружил, что он один говорит, а Феня помалкивает. «Вот зараза, подумал он, наверно, кидает в рот малину обеими руками», и он тоже замолчал и принялся доить ягоду прямо в рот, а когда наелся, позвал подружку, но она не откликнулась, только завозилась в кустах. Тут уж он не выдержал и сказал запретное слово, которому Феня его и научила. В ответ из кустов высунулась обиженная медвежья морда и зевнула, широко раскрыв окровавленную пасть. Это был малиновый сок, но он представил себе, что это кровь Фени, и с криком припустился бежать, царапая ноги и руки о колючие кусты малины.
– Сволочь, сволочь, – повторял он, продираясь сквозь чащу. Ему и в голову не приходило, что кругом тайга, где можно сгинуть навсегда, потеряв ориентацию.
К счастью он выскочил к речке. Это, без сомнения, была та самая речка Итат, глубокая и холодная, как лезвие ножа, но никакого бревна, чтобы перейти на другую сторону, не было видно. Да и зачем было туда переходить, если там тоже тайга. Значит надо идти вдоль берега, но вверх или вниз по реке? И вдруг ему послышалось, что вроде «Ау!» кто-то кричал, потом еще и еще, и он пошел на крик и вскоре увидел бревно, переброшенное через речку, и общество во главе с Феней на том берегу.
– Нут-ка, покаж, сколько набрал, – она заглянула в его ведерко, где ягоды едва прикрывали дно. – Однако, не больно, баушка тя зубатить будет.
– Там медведь, – сказал Коля, постепенно приходя в себя.
– Ну, – сказала Феня и отсыпала ему ягод из своего ведра.
О своем приключении он решил никому не рассказывать, чего доброго испугаются, и не пустят его гулять по деревне, как это уже было после случая с быком Бонапартом. Этот Бонапарт был злым гением деревни. Это чудовище имело обыкновение стоять посреди улицы и нападать на каждого, кто проходил мимо. Кличку ему придумал ссыльный зоотехник, но люди звали его просто Боня. Его ненавидели всей душой, но ничего не могли с ним поделать, потому что он был особо ценным производителем. Ярость кипела и пенилась в голове этого потомка Минотавра при виде любого человеческого существа, будь то мужчина, женщина или ребенок, и только колхозный пастух Трифон знал на него управу, но он почти всегда был пьян.
Однажды Боня напал на Феню, и та с криком улепетывала от него через всю деревню, при этом разбила крынку с молоком, которую несла отцу, работавшему на заготовке кормов. Ей тогда здорово влетело от матери. Она сидела на завалинке и ревела, размазывая по лицу слезы пополам с соплями.
– Ну ты и трусиха, – подливал масла в огонь Коля. – Какого-то несчастного быка испугалась, я медведя и то не побоялся.
– То медведь, а то Бонька, в нем поди-ка два таких медведя. Сам-то, небось, обосрался бы со страху.
– А вот и нет, а вот и дам ему палкой промеж глаз.
– Слабо, однако.
– На спор.
Он страшно боялся Боню, но сказал, как печать поставил, отступать было поздно, и когда в следующий раз пьяный Трофим спустил Боню с привязи, он выступил против него, вооружившись одной щепкой. Он и сам был щепкой в море страха, но что-то гнало эту щепку навстречу гибели, и это что-то был, конечно, не спор с Феней, не вопрос чести, о которой он понятия не имел, а притяжение опасности.
Он стоял, как вкопанный, и смотрел Боне в налитые кровью глаза, и не мог отвести взгляда. И случилось чудо, бык мотнул головой, отвернулся и ушел с поля боя, загребая ногами пыль.
Коля, конечно, расписал Фене этот случай, как поединок Давида с Голиафом, и, странное дело, она ему поверила, хотя свидетелей его подвига не было. Она помнила, как он однажды, оседлав борова Борьку, промчался на нем от колодца до огородов. Женщины тогда качали головами, а мужчины смеялись и подзадоривали всадника.
Вообще в деревне все относились к нему дружелюбно, по крайней мере, он так думал, пока однажды не зашел домой к Фене, когда ее отчим пьяный валялся на кровати и курил. Коля искал подружку, а нашел сосуд с ненавистью.
– Что тебе здесь надо, вражий вы****ок? – сказал отчим и сладко улыбнулся, отчего Коле захотелось плюнуть ему в рожу, но он сдержался и ушел.
– Сволочь он, – сказала Ольга, когда он рассказал ей о случившемся. – Весной Феньку избил так, что мать возила ее в район, руку вправлять. Надо бы ей выгнать его к чертовой матери, да в деревне мужиков почти не осталось.
У Ольги мужчина был, тоже из ссыльных, звали его Александр Федорович, и он заведовал клубом. Приходил он редко и всегда с виноватой улыбкой, приносил пионы из собственного палисадника, целовал руку Марии и садился в уголке. Он занимал совсем мало места и в комнате, и в жизни Ольги, и в ее разговорах с сестрой и с матерью, он был как летний сквознячок, но все-таки он был.
Другие хотели бы оказаться на его месте, но Ольга их близко к себе не подпускала. Главным претендентом на место Александра Федоровича был бригадир Кузяев со своим вечно починяемым мотоциклом. Посредником в отношениях с Ольгой он выбрал Колю.
– Ну, что Николай, поедем купаться? – спрашивал он и сам же отвечал на свой вопрос:
– Обязательно поедем, вот только карбюратор почистим, свечи заменим, магнето отрегулируем и поедем.
Каля с Феней часами могли смотреть, как Кузяев возится с мотоциклом, но в конце концов убегали купаться на речку Бартат, которая была полной противоположностью Итата – широкой, теплой, но такой мелкой, что погрузиться в воду целиком можно было только, если лечь на дно.
К концу августа стало заметно холодать и купаться уже нельзя было даже в относительно теплом Бартате. Коля теперь все больше сидел дома, готовился к школе, учил с матерью сложение и вычитание. Иногда забегала Феня, чтобы пригласить его в клуб на фильм «Тимур и его команда» или в поле собирать колоски, но ему никуда не хотелось, лето кончалось, и мысленно он был уже в Москве.
Наконец настал день отъезда. Гостей пришло провожать все местное начальство – председатель, зоотехник, агроном, а также Александр Федорович и дети во главе с Феней. Бригадир Кузяев вызвался составить эскорт колхозной полуторке, в которой разместились гости со своими чемоданами. Когда машина уже тронулась с места, Феня кинула в кузов сложенный вчетверо листок бумаги. Коля его развернул и прочитал: «Приезжай исчо».
Как только полуторка выехала за околицу, мотоцикл у Кузяева сломался, но никто не смеялся, печаль расставания овладела людьми и природой – утро выдалось холодное и пасмурное, к полудню вдруг еще больше похолодало, и в воздухе полетели редкие снежинки.
Ольга проводила гостей до Большой Мурты, где они остались ждать автобуса на Красноярск, и поехала назад в той же полуторке. На прощание она обняла мать, сестру и погладила по голове племянника. Никто не плакал, и от этого на душе у всех было как-то легче.
– Ничего, – сказала Ольга. – Скоро увидимся – знающие люди говорят, что еще в этом году будет амнистия.

40.

Пятый «Б» вдруг помешался на греческих мифах. Не на стахановцах, не на китобоях флотилии «Слава» и даже не на летчиках, перелетевших через полюс в Америку, а на каких-то древних героях, о которых пятиклассникам и знать-то не положено. А началось все с новогоднего бала. Так пышно именовали «камлания» вокруг школьной елки мамаши из родительского комитета, которые задолго до этого мероприятия начинали собираться по вечерам на квартире у Лесиных, чтобы клеить из гофрированной бумаги шапки и жабо для тех, у кого не окажется карнавального костюма.
В квартире было натоплено, над столом, вокруг которого располагались женщины с ножницами и бумагой, висел огромный розовый абажур, а из кухни доносился запах домашнего печенья к чаю, без которого не обходилась ни одна такая сходка.
А пока матери мыли косточки отсутствующим, их сыновья в другой комнате занимались своими мальчишечьими делами, то есть ходили на голове, а в перерывах болтали о том о сем.
Жека все сводил к научным открытиям. Это был крупный, но болезненный мальчик. Про него Мария говорила «сырой». Болел он подолгу и мало гулял, даже когда бывал здоров. Месяцами просиживая дома, он пристрастился читать энциклопедию и всякое такое, отчего его сверстников сразу же одолевала зевота, и поэтому был единственным в классе, кто знал, что астролог и астронавт – это не одно и то же.
Глеб тоже почитывал книжки, но больше про войну. Этот парнишка «деликатного сложения», как говорила Мария, все время норовил выбиться в командиры, хотя никаких оснований, кроме, пожалуй, звонкого голоса, для этого не имел.
Жека и Глеб были замечательными мальчишками, хотя и не могли столько, сколько Коля, отжаться от пола, не говоря уже о подтягивании на турнике. И только Митяй никакими особыми талантами не обладал, разве что слушать умел и все наматывать на ус. Он был ничей, этот Митяй. То есть у него, конечно, были родители, а вернее, мать. Но она никогда не общалась с другими родительницами, зато ее часто можно было видеть во дворах и возле магазинов, где продавали вино. Она ходила с мешком за спиной и собирала пустые бутылки, хотя вообще-то работала уборщицей в молочной.
Всей компании, кроме Митяя, родительницы, в тайне друг от друга, шили карнавальные костюмы. Что касается Митяя, то все были уверены в том, что он будет на карнавале одним из тех, для кого мамы благополучных детей шили бумажные колпаки и клоунские жабо.
Каково же было всеобщее удивление, когда перед самым балом Митяй достал из хозяйственной сумки, которую использовал вместо портфеля, простыню, завернулся в нее поверх школьного костюма и перепоясался телефонным проводом. Получилось что-то вроде рубахи с напуском. Глядя на него, все позабыли о своих костюмах, в которых не стыдно было даже выйти на театральную сцену, не то, что к школьной елке, стояли, будто играли в «замри», и смотрели, что творит этот Митяй.
А Митяй достал английские булавки, заколол простыню так, чтобы на груди образовались косые складки, а на подоле прямые. Покончив со складками, он извлек из той же хозяйственной сумки венок, какие старухи продают возле кладбища, и напялил его себе на голову.
Митяй был готов, а все еще не «отмирали», не зная, что делать: покатываться со смеху или восхищаться изобретательностью товарища.
Первым опомнился Жека.
– Ты кто? – спросил он вполне серьезно и этим задал тон всем нам. – Инквизитор, что ли? – Он никогда не упускал случая блеснуть знаниями.
– Это который деньги возит? – переспросил его Глеб, который никогда не оставлял попыток перехватить инициативу.
– Нет,– ответил Митяй, поправляя свой головной убор.– Я древний грек.
– Древний? – усомнился Жека.
Но Митяй тут же рассеял его сомнения.
– Древний. Я в одной книжке видел.
Никто в компании не встречал древних греков даже на картинках, и потому ничего не оставалось, как признать этот довод вполне резонным. Раз древние греки ходили в простынях, значит, все в порядке.
Мало-помалу все успокоились и стали натягивать свои добротные костюмы, которые стоили матерям не только трудов, но и денег.
А когда друзья, взявшись за руки, выходили к елке, то были даже немного горды своим товарищем, который соорудил себе какой никакой костюм и тем самым поддержал честь всей компании.
Да, они благосклонно приняли Митяя в их никем не учрежденное Общество Обладателей Карнавальных Костюмов, но все же каждый из них не считал его настоящим конкурентом в споре за главный приз карнавала, который должны были вручить обладателю лучшего костюма.
Итак, все скакали вокруг елки, хлопали в ладоши и приседали, когда того требовал ритуальный Дед Мороз, а сами думали только о том, когда объявят, кто стал счастливцем. И вот, наконец, на сцену вышла старшая пионервожатая, нашла глазами классную руководительницу пятого «Б», получила ободряющий кивок и объявила громко и торжественно, как на линейке:
– Первый приз, – провозгласила вожатая после следующего кивка классной руководительницы, – большой глобус, то есть модель земного шара, получает костюм... бойца в маскхалате.
Друзья переглянулись. Никакого бойца на балу не было. Но учитель физкультуры с глобусом в руках уверенно подошел к Митяю и вручил его ему. Кто-то набычился, кто-то хлопал в ладоши – ну подсуживают педагоги в воспитательных целях, и никому в голову не приходило, что это был настоящий апофеоз справедливости.
После этого замечательного случая всю компанию охватила настоящая греческая лихорадка. Но разжег ее не Митяй, а Жека, хотя случай с древнегреческим одеянием, безусловно, толкнул его на это.
Таким уж дотошным человеком был этот Жека. Если где услышит что-нибудь такое, о чем понятия не имеет, не уснет спокойно до тех пор, пока не вычитает в своих книжках, о чем шла речь, и не уяснит себе суть услышанного. Вот и на сей раз, сразу же после новогоднего бала бросился он в библиотеку и проторчал там до тех пор, пока не нашел ответа на вопрос: «Кто такие древние греки?»
Таким образом он открыл для себя существование никогда не существовавших сыновей Эллады и доверчиво вступил в мир античной фантазии. За один день, а может быть даже и за одну ночь, он прочитал книгу профессора Куна, толщина которой, по детским понятиям, измерялась месяцами, и в его руках оказались ключи к новой увлекательной игре.
В первый же день каникул он, с книгой за пазухой, прибежал к Коле, у которого сидел Глеб. День был с утра колючий, морозный, идти на улицу не хотелось, и они играли в лото. И вот является Жека с той самой книгой за пазухой, не просто приходит, а именно является, как в цирке иллюзионист, у которого полны карманы чудес. Никто даже не заметил, как он вошел в комнату, увидели его только тогда, когда он молча сдвинул на край стола лотошные бочоночки, и выложил перед друзьями свое сокровище – книгу Ф. Куна «Легенды и мифы Древней Греции».
– Вот,– сказал он и в паузе шмыгнул носом.– Здесь все про этих греков написано.
В книге было много фотографий статуй и картинок с множеством человечков, совсем голых, полуголых и одетых в простыни, как в бане. Человечки играли на свирелях, боролись, но чаще всего позировали в полном боевом облачении. В руках у воинов были короткие мечи и разрисованные щиты, а на головах шлемы с высокими гребнями.
– Это Ясон, – пояснял Жека таким тоном, точно речь шла о ком-нибудь из его родственников. Он со своей командой отправился в Колхиду за золотым руном. А это Кастор, Полидевк... Все из его экипажа. И знаете, кто еще там был?..
Все смотрели на Жеку, как бараны на пастуха – неужели Папанин?
– Геракл – величайший из героев, – сообщил Жека доверительно.– О нем тут половина книги.
Коля перелистывал страницы, разглядывал картинки, слушал Жеку и все больше понимал, что перед ним не простая книга, а новая игра, окно в приключение, может быть, даже более интересное, чем его детское путешествие в Сибирь и фильм «Дети капитана Гранта». Он попросил у Жеки книгу на неделю, но тот согласился дать ее только на сутки, а потом еще на сутки Глебу и еще на двое суток Митяю, потому что тот медленно читает.
Книгу Коля читал запоем днем и ночью не кухне к большому неудовольствию Марии, которая не любила, когда кто-нибудь из членов ее семьи нарушал установленный ею распорядок. Постепенно картинки стали оживать, и он оказывался то в море среди спутников Ясона, то на пиру у главного бога Зевса, то у стен Трои... И странное дело, вроде бы он и до этого читал сказки с богатырями, чудовищами и превращениями, но  никогда не воспринимал их всерьез, а тут он всему верил, может быть оттого, что их пересказывал профессор. О самых невероятных событиях здесь рассказывалось как о случаях на соседнем дворе или, скажем, на Минаевском рынке. Так бабушки в долгих очередях за молоком или мукой сплетничали о своих соседях. С той лишь разницей, что в книге речь шла не о налетчиках и мошенниках, а о царях и героях.
Правда, и герои вели себя порой не совсем прилично: лгали, напивались, похищали чужих жен, но при этом как-то ухитрялись оставаться благородными. А вот боги, те совсем уж подкачали. Богов было слишком много, чтобы принимать их всерьез, это были, скорей, министры какого-то божественного правительства, где один отвечал за промышленность, другой – за торговлю, третий – за культуру. И потом они были наделены всеми человеческими пороками, хотя почему-то оставались бессмертными. К тому же они все время не ладили между собой и отыгрывались на людях. И вообще, Олимп напоминал коммуналку, тесно набитую склочниками, хапугами и алкоголиками. Но книга всем очень нравилась, и друзья так ей зачитались, что Марии приходилось по нескольку раз звать всех к обеду, а она этого страсть как не любила.
– А давайте играть в греков,– предложил, Глеб, решив, что, видимо, настал его звездный час.
– Мне за простыню влетело от матери,– засомневался Митяй.– Она сказала, что лапы мне отрубит, если я еще буду таскать из дому белье.
– На кой нам сдалась твоя простыня, – чуть ли не кричал Глеб. – Мы сделаем себе мечи, луки и дротики, как на картинках, и объявим войну пятому «А», и это будет наша Троянская война.
Никто против этого не возражал. Оставалось только распределить роли и идти в чулан за дощечками для мечей. Но вот тут-то как раз и возникли трудности.
Глеб предлагал Коле быть Гераклом, ссылаясь на то, что тот выше всех ростом и больше других может подтянуться на турнике. Но Коля открещивался от этой роли руками и ногами.
– Ты же у нас самый сильный,– увещевал его Глеб,– и Геракл был самый сильный.
Но Коля не желал носить имя какого-то дуролома, который только из-за того, что ему медведь на ухо наступил, прибил учителя музыки и почитал за подвиг придушить какое-нибудь животное или выгрести навоз из конюшни. Геракл, наконец, просто не участвовал в Троянской войне, потому что к тому времени успел обзавестись бессмертием.
Этот последний аргумент решил спор в пользу Коли, и скрупулезный во всем, что касалось печатного слова, Жека предложил ему стать Ахиллом. Вообще, и Ахилл был Коле малосимпатичен из-за своего капризного, почти девчоночьего характера, который удивительным образом сочетался с кровожадностью, но это все же был герой, который за друга мог подставить врагу даже свою уязвимую пятку. И он решил согласиться на Ахилла. Таким образом, сам собой решался вопрос с Митяем. Кому, как не ему, быть Патроклом, который, правда, прославился только тем, что был другом Ахилла, но зато быстро умер и не успел как следует набедокурить.
– А Глеб пусть будет Агамемноном, тот тоже любил командовать, – предложил Жека.
– Царем! – возмутился Глеб. – Ни за что. Я буду Манолисом Глезосом. 
– Такого героя не было, – сказал Жека тоном учителя, разоблачившего ученика, который списал неправильно решенную задачу. – Я прочитал всю книгу и могу спорить на что хочешь, что такого греческого героя не было.
– А вот и был, – не сдавался Глеб. – И даже сейчас есть.
– Этого не может быть, – настаивал Жека.
– На что хочешь спорим, – сказал Глеб. – Я собственными глазами в «Пионерке» читал, что греческого героя Манолиса Глезоса посадили в тюрьму. Он во время войны, когда Грецию захватили фашисты, поднял флаг над ихним Кремлем, а теперь его за это капиталисты посадили в тюрьму.
– А разве Греция и теперь есть? – спросил Митяй.
– А разве в Греции есть Кремль? – засомневался Жека.
Он подозревал, что Глеб все напутал, но доказать это тотчас не мог и потому растерялся. А Глеб это почувствовал, и его понесло:
– Вот чудаки, вы что же никогда не слышали про Манолиса Глезоса? Его посадили в самую страшную тюрьму, которая находится глубоко под землей, и не дают ему питания, а тюремщики издеваются над ним. А спит он на голом полу.
– Как же он все это переносит? – спросил Жека, который все еще надеялся, что Глеб запутается в своих рассказах. Но соперник его, видимо, был в ударе.
– На то он и герой, – сказал Глеб, как ни в чем не бывало. – Разве в твоей книжке не написано, что герои могут все.
– Хорошо, – согласился Жека. – Пусть будет по-твоему, но как мы станем играть? Какое тебе нужно оружие?
– Он правда спит на полу? – спросил ни с того ни с сего Митяй.
Но никто ему не ответил. Все думали о том, как вооружить Глеба.
Все стали предлагать разные виды оружия и спорить. Только Митяй молчал и думал о чем-то своем. И вдруг он сказал:
– А знаете, на полу спать очень холодно бывает, особенно когда из-под дверей садит. Давайте напишем ему про то, как мы вырастем и пойдем его освобождать, а потом сделаем так, чтобы никто не спал на полу.
Было над чем задуматься. Конечно, писание писем занятие куда менее увлекательное, нежели игра в войну, но ведь не каждый же день пятиклассникам представляется возможность участвовать в событиях, которым, может быть, суждено войти в историю. В общем, колебались друзья недолго.
– Решено, – сказал Глеб. – Сочинять будем все вместе, а записывает пусть Жека, у него хороший почерк, и ошибок он почти не делает.
– Это по-русски я пишу без ошибок, – возразил Жека, – а за греческий я не отвечаю.
– А разве мы будем писать по-гречески? – удивился Митяй.
– Мы будем писать по-русски, но греческими буквами. У сестры в задачнике по физике есть греческие буквы, – сказал Жека.
– Закорючки какие-то,  – хихикнул Митяй, когда Жека принес учебник с греческим алфавитом.
– Буквы нормальные, – сказал Глеб. – Только, как мы знаем, какая ихняя вместо какой нашей пишется.
– Все очень просто, – сказал Жека. – Вот здесь написаны названия букв «альфа», «бета», «гамма», «дзета»... Понятно, что это «а», «б», «г», «д»...
– А где тут «в», «ж», «я»? – засомневался Глеб.
– А эту хреновину, как перевести на русский язык? – Коля ткнул пальцем в букву, напоминающую человечка, поднявшего руки над головой.
– Ерунда, – отмахнулся Жека.– Если буквы не найдем, то можно вместо нее нарисовать какую-нибудь вещь, которая на эту букву начинается. Например, вместо нашего «ж» можно вставить жука.
– Правильно, – обрадовался Митяй. – Вместо нашего «я» подрисуем яблоко, вместо «ч» – чайник...
Писать по-гречески оказалось совсем просто и весело. Не прошло и часа, как письмо было готово. Оставалось только вложить его в конверт, подписать адрес и бросить в почтовый ящик.
Адрес придумали такой: «Греция, тюрьма, герою Манолису Глезосу, лично». Опустить письмо в ящик вызвался Митяй. Каждому из нас хотелось это сделать, но все понимали, что Митяй достоин этой чести больше, чем кто бы то ни было. К тому же счастливец оказался щедрым, как это свойственно счастливцам вообще, и предложил нам проводить его до ближайшего почтового ящика.
Ясный январский вечер встретил друзей морозом, от которого захватывало дух. Снег хрустел под ногами и вспыхивал в свете уличных фонарей синими, зелеными, малиновыми искрами. И было хорошо, и даже не очень холодно, оттого что впереди была вся жизнь и каникулы, а главное, у Митяя в руках было письмо, которое поможет греческому другу перенести все лишения, как подобает герою.
А потом они играли в древних. На целые каникулы хватило им этой игры. Пока стояли холода, все собирались у Коли или у Глеба, который тоже жил в старом доме, в Орловском переулке, пилили, строгали, вооружались. А когда морозы сменились оттепелью и снег стал тяжелым и липким настолько, что из него можно было делать снежки, они в полном боевом облачении, к удивлению рощинской валеночной и ушаночной братии, обошли ближайшие дворы и осадили снежную крепость в Лесопильном тупике.
Защитники крепости, все эти васьки, мишки, кольки, которых друзья считали троянцами, с недоумением смотрели на их короткие мечи, копья и разрисованные щиты, но, решив, что они индейцы, приняли бой. Они сражались до последнего снежка, плевались и лягались, когда их выволакивали из крепости. Но судьба их была решена еще тогда, когда Жека принес свою чудесную книгу.
Окрыленные первыми победами, друзья уже подумывали о том, чтобы бежать в Грецию и с оружием в руках освобождать Манолиса, но тут произошло событие, которое избавило их родителей от хлопот и волнений, связанных с розыском беглецов.
Это случилось в первый же день после каникул на уроке пения, когда класс разучивал песню про березки и рябины. Как раз в это время двери актового зала распахнулись, и вошел сам директор школы, сопровождаемый классной руководительницей. Ни дать ни взять громовержец Зевс со своей мудрой дочерью Афиной Палладой спустились с Олимпа.
Учительница пения как раскрыла рот, чтобы спеть про куст ракиты над рекой, так и осталась сидеть за пианино с открытым ртом, пока Зевс не сказал:
– Прошу прощения, Клара... Семеновна.
Каждое слово он произносил отдельно и так широко расставлял их во времени, что даже простое «Здравствуйте, садитесь!» в его устах звучало, как левитановское «Говорит Москва!».
– Мы пришли, – пояснила Афина, после того, как шумок, вызванный неожиданным появлением людей, которые для школьников были вершителями судеб, утих. – Мы пришли сюда, чтобы выяснить обстоятельства одного неприятного дела...
Никто не знал, что это за дело, но все сразу поняли, что их приход ничего хорошего не предвещает. Не такой человек был директор, чтобы попусту ходить по классам, да еще во время уроков. Появлялся он главным образом тогда, когда в школе случалось какое-нибудь ЧП, и нужно было принять строгие меры, чтобы навести порядок, а потому каждое его появление вызывало тревогу или даже трепет, в зависимости от того, насколько ученик чувствовал себя причастным к этому ЧП. Впрочем, не одних учеников это касалось. Клара Семеновна, например, так растерялась, что никак не могла пришпилить так некстати выбившуюся прядь волос.
– Дело в том, – сказал Зевс, что один из наших учеников обвиняется в краже.
Тут он сделал паузу такую глубокую, что в нее мог провалиться весь его престиж, если бы Афина не сочла нужным заговорить собственным голосом.
– Дело в том, – сказала она, соблюдая все интонации своего начальника, – что в нашу школу поступило заявление от гражданки Зозулиной Т.А., в котором она утверждает, что один из учеников нашего класса украл у нее пододеяльник, две наволочки и простыню, которые она повесила во дворе сушиться.
Сначала в зале установилась полная тишина. Потом послышалось какое-то движение, будто ветер вспугнул листья дерева. Это самые слабонервные заерзали на своих местах. В школе, которая находилась в самом сердце Марьиной Рощи, района, за которым с давних времен закрепилась репутация чуть ли не воровской малины, чего греха таить, мелкие кражи случались не так редко. Однако и не настолько часто, чтобы не быть происшествием чрезвычайным. К тому же в последнее время директор, благодаря решительным действиям и жестким мерам, очистил школу от всякого жулья. С воришками разговор у него был короткий, то есть он их исключал почти без разговора. Как правило, явного протеста со стороны родителей не было, потому что жертвами директорской принципиальности обычно становились дети из неблагополучных семей, которые и без того все время куда-то исчезали, и лишь немногие из них по инерции продолжали учиться дальше. Но и тут они не были в безопасности. Беда чаще других навещала именно их. Это как простуда, которая чаще одолевает тех, кто хуже защищен от сквозняков.
На этот раз беда говорила голосом громовержца с молчаливого одобрения принципиальной Афины:
– Мы сами можем назвать имя того, кто опозорил наш класс и всю школу, но хотели бы, чтобы он сам встал и рассказал нам и вам, как он докатился до такой жизни.
И снова шорох листьев на ветру, а затем эта противная тишина, от которой виски начинает ломить.
– Хорошо, – сказала Афина. – Значит, украсть белье не побоялся, а ответить за свой поступок перед товарищами духу не хватает. Тогда поговорим отдельно о простыне.
До сих пор беда витала над всем классом, а стало быть, ни над кем в отдельности, но теперь стало ясно, кого она выбрала. Эта падальщица норовила вскочить на плечи Патрокла.
И самое ужасное, что отогнать ее греческие герои были не в силах. Все зависело от каких-то зевсов, афин или даже афродит, а герои, перед которыми не могли устоять ни троянцы, ни греческие тюремщики, превратились вдруг в детей, которых можно таскать за уши, ставить в угол, лишать мороженого, пользуясь тем, что они не могут, подобно взрослым, постоять за себя.
– Гришенков, – Зевс назвал фамилию Митяя. – Ты сидишь так, словно в первый раз услышал об этой простыне. А между прочим, все тебя видели на новогоднем празднике именно в простыне. Что ты на это скажешь?
– Видели, – сказал Патрокл так тихо, что никто не понял, сказал ли он на самом деле или это только показалось.
– Соседи видели, как твоя мать пыталась сбыть белье на рынке, – сказал Зевс.
Коля ждал, что сейчас-то Митяй встанет и найдет слова, чтобы защитить себя, но он по-прежнему сидел, уставившись в парту, и молчал. Коле на минуту даже показалось, будто Митяй и в самом деле провинился. Он больно пхнул его ногой и заглянул ему в лицо. В ответ тот зашевелил скулами и едва покачал головой. Нет, понял Коля, он не виноват, и ему стало стыдно за то, что он позволил себе сомневаться в честности друга.
– Ну, что ж, Гришенков, продолжим наш разговор в другом месте,– сказал Зевс и строгим взглядом обвел класс.
Неожиданно взгляд его остановился на учительнице пения, которая все еще не могла укротить свои буйные волосы. Она покраснела и отвернулась к стене. Эта Афродита, конечно, тоже зависела от воли громовержца, но все же не так, как несчастный Митяй.
Еще минута, и он уйдет из класса и, может быть, больше никогда сюда не вернется. Впервые в жизни Коля ощутил прикосновение холодных рук несправедливости, почувствовал ее отвратительный запах и горький вкус.
Митяй поднялся, даже не хлопнув крышкой парты, и, шаркая ногами совсем как маленький старичок, пошел между рядами.
И тут, похоже, порвался обруч, который стискивал Колину грудь. Уходил не просто одноклассник, не просто приятель, а лучший из друзей, благороднейший из героев. Этого нельзя было допустить. Коля потом не мог объяснить, зачем встал и сказал, что Митяй не виноват, потому что это он, Николай Легостаев, украл простыню гражданки Зозулиной и все остальное. А потом он собирал портфель и уходил из класса, и стоял в кабинете директора, и молча слушал, как Зевс и Афина старались уговорить его отказаться от своего признания. Он больше не боялся их гнева. Пришло, наконец, и его время почувствовать себя хоть самую малость героем.

41.

Около самого подъезда кто-то окликнул Колю.
– Эй, малец!
Собственно, можно было бы и не обращать внимания на этот оклик, потому что, если разобраться, он ни к чему не обязывал – мало ли мальцов на улице. Но Колю вроде как кто-то за шиворот схватил.
– Ну, чего остолбенел? – Голос, который его окликнул, был совсем рядом. – Испугался, что ли? Не боись, я тебя не съем.
Коля обернулся и увидел человека в клетчатой кепке с пуговкой на макушке, в длинном пальто и в лаковых ботинках.
– А я и не боюсь, чего мне бояться, – дернул плечами Коля.
– Ну и правильно делаешь,– сказал незнакомец, снял кепку и почесал в затылке. – Ты здешний будешь?
– Ну здешний, а что?
– Всех тут знаешь?
– Ну, знаю, а что?
– А Легостаевы тут проживают?
– Ну, проживают, – Коля насторожился, потому что незнакомец назвал его фамилию.
«Кого он ищет? Меня? Может из милиции? – мелькнуло у Коли в голове. Вчера кто-то высадил окно в школе, и директор пригрозил милицией, если никто не признается.
– Это не я разбил стекло, – сказал он и тут же, спохватившись, добавил: – А кто разбил, не знаю.
– В несознанку, значит, ушел. Ну дело твое. А скажи, малец, Анна Васильевна дома?
«Как это я мог принять его за милиционера? Таких чудных милиционеров не бывает», – подумал Коля. Только теперь он рассмотрел своего собеседника как следует: говорит, а сам пританцовывает, словно на шарнирах, как будто писать хочет, на голове заграничная кепка, а на ногах лаковые ботинки. Такие ботинки носил грузин, который торговал зеленью на Крестовском рынке.
– Это моя мать, она в командировке.
– Во как, елки-моталки, так ты выходит Николай Легостаев, – определил незнакомец и смерил Колю взглядом, как рулеткой. Так смотрят на холодильник – пройдет или не пройдет в дверь.
– Бабушка дома, она вас знает?
– Еще как, – рассмеялся незнакомец, сверкнув золотым зубом.
– Тогда пойдемте к нам, – неохотно предложил Коля, – она рыбу пожарила.
– Да ладно, я, может, в другой раз зайду,– замялся незнакомец, – когда мать дома будет.
Он Коле совсем не нравился: все выспрашивает как шпион какой, и потом... эта кепка, ботинки... Но ради приличия нужно было пригласить его заходить, и Коля сказал:
– Заходите. Она послезавтра должна вернуться.
Он пришел через неделю, все в тех же ботинках, и сунул Марии в руки три привядшие астры.
– Добрый вечер, пани Мария, как ваше здоровье?
– О, раны! ¬– схватилась за голову бабушка, и потом ну кухню Анне: «Опять твой баламут явился. Мне его прогнать или предоставить тебе это удовольствие?»
Анна вышла из кухни. Руки у нее были в тесте, она собиралась печь пироги.
– Здравствуй, Яков, ты зачем к вам?
– Повидаться, вот с Николаем познакомился.
Коля глядел то на незнакомца, то на мать и никак не мог взять в толк, отчего это они так странно ведут себя: стоят в дверях, жмутся, точно им стыдно стоять вот так и говорить невесть что, а что нужно сказать, они не знают.
Как бы в подтверждение этих мыслей незнакомец посмотрел на дверь и сказал ни с того ни с сего:
– А вы чего электрический звонок не поставите? Надо поставить, тогда и дубасить в дверь не придется.
Анна как будто обрадовалась, что нашлась наконец тема для разговора, заулыбалась.
– Да у нас, в электричестве никто не разбирается. Я страсть как боюсь всех этих проводов, а Колю покамест никто не обучил.
– Ну, это дело поправимое, – обрадовался незнакомец. Снял шляпу, пригладил рукой вихры и шагнул в прихожую. – Была бы охота.
По всему было видно, что он чувствует себя увереннее. «И мать словно подменили, – удивлялся, глядя на нее, Коля. – Всегда ведь, первым делом смотрит, чтобы гости надевали тапочки. А этот в ботинках и сразу в комнату. Ему, значит, можно».
Между тем Яков, как называла его мать, прошелся по комнате, посмотрел картинки на стенах, снял с этажерки гипсовый бюстик Пушкина, повертел в руках, поставил на место.
– Вот так, значит, и живете,– сказал он, словно одобрил.
Снял пальто, аккуратно сложил клетчатое кашне и засунул его в рукав. Мать, похоже, ждала этого, взяла у него пальто и повесила на плечики в прихожей. При этом она все время улыбалась какой-то глуповатой улыбкой. И это тоже не понравилось Коле: «И чего это она все лыбется, как чокнутая... Молчит и лыбется, неизвестно чему».
Яков расселся на кушетке, широко расставив колени, и смотрел то на Анну, то на Колю, молча смотрел и тоже улыбался, но не так, как мать, не глупо, а нахально.
– Тесновата комнатенка-то!
И тут Анну словно прорвало. Не часто Коле приходилось видеть ее такой.
– Нам хватает, а кому не нравится, не держим! Думаешь, осчастливил, да? Думаешь, пришел, так тебя тут с цветами встречать должны, да? Тебя, между прочим, никто сюда не звал...
Она не кричала, нет. Не надсаживалась в крике, но видно было, что ее что-то задело. Сказала и села на стул у двери, сложила на груди руки, дескать: «Ну, побыл, и ладно, а теперь ступай себе туда, откуда пришел».
Но Яков и не думал никуда уходить, встал, потрогал дверной косяк:
– Отваливается, прибить надо.
– Надо будет – прибьем.
– Колян, молоток, гвозди, есть?
– Какие еще гвозди?
Коле хотелось быть грубым с этим гостем. Но тот не хотел замечать его грубости.
– Тащи инструмент, говорю, сейчас пришпандорим.
– Нету у нас никаких инструментов.
– Да как же так, чтоб в хозяйстве не было инструмента? – удивился гость.
Коле хотелось запустить чем-нибудь в этого человека, причинить ему боль, унизить. И в то же время он чувствовал себя маленьким, беспомощным. Никогда он еще не чувствовал себя таким маленьким и беспомощным. До сих пор он был мужчиной в доме. Бывало, мать его и поругает, и за ремень возьмется, но все это делалось так, что не умаляло его достоинства. Любая обида проходила, когда мать садилась рядом и спрашивала:
– Как думаешь, Коля, может, нам проигрыватель купить и пластинки слушать?
И вот является какой-то посторонний мужик в лаковых башмаках и распоряжается в доме. А мать все сносит.
Но она и не собиралась сносить. Толкнула ногой дверь.
– Ну, вот что, залетный, проведал и ступай себе.
Яков пожал плечами, уходя, с сожалением почему-то взглянул на абажур.
– Да ладно тебе, я ж ни на что не претендую. Я проездом.
В прихожей он нахлобучил кепку и сказал:
– Ну, пока, может, загляну как-нибудь.
И ушел. Коля чуть не подпрыгнул от радости. «Ай да мама! Как этого нахала на место поставила. А то приперся и распоряжается как у себя дома».
Но мать, как видно, не разделяла его радости. Она сразу сникла и вроде бы даже постарела: прядки волос слиплись на лбу, синие жилы выступили на руках, вокруг ногтей красные дужки... Села на кушетку, где только что сидел гость, смотрит в одну точку и молчит.
Коля ей:
– Ма, может, чайник поставить? Здорово ты его турнула. А то ходят тут всякие...
– Он не всякий, в том-то и дело, что не всякий, он твой отец...
Отец... Коля никогда не задумывался над тем, кто его отец, как он выглядит. Мать говорила: «Отец от нас ушел». Никогда не говорила: «Отец бросил нас». Это соседка любила повторять: «Эх, горемычный, отец-то бросил», – когда вытаскивала откуда-то из-под подола леденец и протягивала его Коле. Мать никогда не заводила разговоров на эту тему и, чуть кто заговорит, сразу обрывала: «Ну хватит!» И после этого ее холодного и твердого как камень «Ну, хватит!» никто больше не решался продолжать, даже зловредная соседка.
В детстве Коля считал, что отец – это как родинка. У кого есть родинка, а у кого нет. И тем, у кого нет, ничуть не хуже живется, чем тем, у кого она есть. Вот велосипед – это другое дело. Но однажды соседский мальчик вывел во двор новенький, сверкающий никелем и голубой краской велосипед. Да, именно вывел, как выводят младшую сестренку на прогулку в праздничный день. Он сказал: «Отец купил», – и тогда Коля впервые в жизни пожалел, что у него нет такого человека.
А потом еще в школе... Однажды на уроке в класс пришла общественница, вроде бы из родительского комитета. Она часто приходила в школу и подолгу сидела в учительской. А тут пришла прямо на урок.
– Ребята! – сказала она, обращаясь к классу, – Елена Николаевна любезно согласилась предоставить часть своего урока для того, чтобы мы смогли распределить билеты на концерт артистов филармонии. Деньги принесете завтра. Состав будет очень сильный. Артисты в основном с классическим репертуаром.
Тут все стали перешептываться. Не каждый же день бывает распределение билетов, да еще прямо на уроке.
– Попрошу тишины, – хлопнула в ладоши общественница. – Концерт вас не касается. Он для родителей. Деньги, вырученные от концерта, пойдут на оказание материальной помощи неблагополучным семьям.
Сначала распределялись двадцатирублевые билеты, потом по пятнадцать рублей, потом – по десять.
Общественница называла фамилии, ребята подходили к ней и брали билеты.
Когда билеты кончились, а Колю так и не вызвали, он подумал: «Пропустила», – и хотел уже поднять руку. Но тут взгляд его встретился со взглядом Таньки Жиличкиной, и он понял, что его фамилии просто нет в списке. Жиличкина смотрела на Колю так, словно хотела ему сказать: «Нас не назвали, потому что мы не можем сравниться с другими, мы хуже, но зато понимаем друг друга». Про Жиличкину было известно, что у нее нет отца, а у матери, которая работает санитаркой, еще двое детей. Коля ее и за девчонку-то никогда не считал, всегда она нечесаная, плохо одетая.
После звонка он решительно направился к общественнице.
– Дайте и мне билет, пожалуйста.
Товарищи вокруг толкались и перешептывались.
– Как твоя фамилия, мальчик?
– Моя фамилия Легостаев.
Общественница пробежала глазами список сверху вниз, потом снизу вверх.
– Тебя нет в списке. Кто твои родители?
Услышав разговор, учительница отозвала ее в сторону и что-то сказала.
– Дайте и мне билет, пожалуйста, – повторил Коля как можно тверже.
– Нет, мальчик,– сказала общественница, – этого я сделать не могу. Вы живете без отца, мать у тебя работает в больнице. Билеты распространяются для того, чтобы вам оказать помощь.
Она говорила, а все вокруг слышали, казалось, что они даже перестали толкаться, что даже притихли, чтобы лучше слышать. И каждое слово в тишине звучало, как по радио – на всю страну. Коля зарделся и выскочил в коридор, ему хотелось убежать и никогда больше не показываться в школе.
Еще и еще восстанавливая в мельчайших подробностях приход отца, Коля хотел вернуть ту злость, которую он испытал, когда отец, тогда еще просто гость, ходил по комнате и громко высказывал свои замечания насчет карнизов, но почему-то это у него не получалось. Почему-то хотелось плакать. Мать ревела вовсю, и ему хотелось. А никакой злости и в помине не было. Хотелось, чтоб кто-нибудь положил руку на затылок и сказал: «Не распускай нюни, все будет, как надо, вот увидишь». Но сказать ему это никто не мог, и потому Коля расхныкался. Для Анны это было как сигнал. Она тут же перестала всхлипывать, вытерла посудным полотенцем красные глаза и пошла на кухню, бросив на ходу:
– Вермишель будешь? Там еще оладьи вчерашние остались.
– Ма, а он больше не придет? Пусть не приходит. Не было его и не надо, обойдемся без него. У Котьки отца нет и у Глебки нет, и живут ведь.
– Успокойся, Коля, ему сюда путь заказан. Я этого прохиндея поганой метлой вымету, если он к нам заявится, – вмешалась Мария, которая до сих пор как бы соблюдала нейтралитет.
На другой день Коля пришел из школы рано. Открыл дверь своим ключом, вошел в прихожую. Все здесь было перевернуто вверх дном. На полу сидели на корточках мать и отец и разглядывали свежеструганную доску. Пол в прихожей был засыпан опилками и стружками. Отец был в материном пестром переднике и в ее домашних тапочках.
– А, Колян, здорово живешь, – сказал он, как ни в чем не бывало. – Ты-то мне и нужен. У тебя линейка есть?
Коля открыл портфель, достал линейку и протянул отцу. Тот приложил линейку к доске, чиркнул карандашом.
– Пили здесь,– протянул сыну ножовку.
Тот стал водить ножовкой по отметке. Полотно гнулось, и все время выскакивало из бороздки.
– Чудак-человек, не нажимай, когда вперед толкаешь, а на себя тяни резче.
– Да я и так резко...
Отец взял ножовку, сделал несколько энергичных движений, и аккуратная чурочка упала к его ногам.
– Первое дело доску крепче держать, чтоб не дрожала, тогда ровней пойдет. Понял? На вот, пили, а я пока торцы обработаю.
Через несколько минут доски были готовы. Отец сбил их гвоздями, и получился карниз. И какой карниз! Ровный, гладкий, не самодельный, а настоящий. Отец приладил его и занялся дверцей кухонного шкафа. Он строгал, пилил, забивал гвозди и при этом не умолкал ни на минуту.
– У нас, на киностудии, постановщикам приходится заниматься всякой работой, и столярной, и слесарной, и малярной, а однажды мне как-то пришлось за оператора поработать. Ты картину «Слепой музыкант» видел? Так я ее почти всю сам отснял. Оператор в экспедиции заболел, его положили в больницу, ну режиссер и говорит: «Ты, Яков Тихонович, у нас на все руки мастер – выручай, давай».
Яков заразил всех своей деятельностью. Анна взяла тряпку и стала протирать все подряд: и статуэтку на этажерке, и подоконники, и даже швейную машинку. Мария затеяла пироги с курагой, которые пекла по праздникам.
Коля надулся было – чего они стараются, – засел за уроки без ужина, даже чаю не попил. Но мало-помалу трудовой энтузиазм охватил и его. И вот он поправил книжки на столе, поточил карандаш, хотя особой необходимости в том не было. Потом махнул рукой на уроки и пошел в прихожую прибивать вешалку для шапок. Анна давно ее купила, да повесить все руки не доходили. Коля взял вешалку, нашел гвозди, но молотка нигде не было видно, и тут он увидел: отец сидит на стуле, вертит в руках рубанок, а на коленях у него лежит молоток.
И тогда Коля подошел к нему и сказал:
– Это... как его... Можно молоток?
И тут же разозлился на себя: «Чего это я прошу свой молоток? Клянчу, будто это не наш молоток, а его».
– Вешалку решил прибить, – одобрил отец. – Хорошо, давай глянем, куда лучше нам ее приладить.
Он сидел он на стуле и смотрел на Колю, а глаза у него были озорные, и комната в них приплясывала. Сердиться, когда на тебя смотрят такими глазами, нельзя никак, и Коля сказал:
– Только у меня гвозди плохие, кривые все.
– Не бери в голову, руки-то не кривые.
Коля занялся вешалкой. Отец стоял тут же и кивал в такт каждому удару, будто печати ставил. Один гвоздь пошел вкось и согнулся.
– Постой, я сейчас... – сказал отец. Он сбегал в комнату и вернулся с небольшим чемоданчиком, не больше того, с каким в баню ходят. В чемоданчике были аккуратно разложены по ячейкам всевозможные инструменты – ножовки, напильники, стамески, отвертки, рубанок… О назначении некоторых из них Коля даже не догадывался.
– Хочешь, обучу тебя столярному делу, в жизни пригодится.
– Мы в школе на уроке труда учились делать разделочные доски.
– Это несерьезно, начинать надо с табуретки. А потом мы чего-нибудь похлеще смастерим, к примеру, шифоньер или этажерку. Руками работать должен уметь каждый, несмотря на то, кто он по жизни. Вот ты кем хочешь стать, когда школу окончишь?
– Путешественником.
– Отлично. Представь, что ты оказался на необитаемом острове и тебе нужно построить лодку, чтобы добраться до большой земли. Кто со столярным делом не знаком, тому это не по силам, его или звери съедят, или дикари, а тебя на большой земле будут встречать как героя и по телевизору показывать!
Пришла Мария и поставила на стол целую кастрюлю макарон по-флотски. Глаза у нее смеялись.
– Сделал дело – лопай смело, – сказал отец и положил себе в тарелку добрую половину содержимого кастрюли.
Коля удивленно посмотрел на бабушку, будто хотел сказать: «Что это он, разве так можно: даже не подождал, пока ему предложат, даже руки перед едой не помыл...» Мария улыбнулась в ответ – да ладно.
Что поражало Колю в отце, так это то, что он все делал так, будто иначе и немыслимо. Он, видимо, ни на минуту не задумывался над тем, не будет ли нескромным, например, войти в комнату в уличной обуви, без спросу налить себе компоту, если хочется пить, почесать ногу за обедом. Во всем, что бы он ни делал, он был прав. Оттого-то, наверно, все и получалось у него легко и просто.
После обеда отец закурил «Приму» за столом, и мать не сказала ему, чтобы он шел на улицу, как говорила студентам, которые приходили в гости к Наташе, а принесла блюдце вместо пепельницы.
– А что, может, в кино двинем? Какая у вас тут картина идет? – разошелся Легостаев
В «Экспрессе» шла новая комедия «Карнавальная ночь». Отец в кинотеатре хохотал так громко, что на него зашикали с задних рядов. Коле стало неловко за отца, но он тут же заставил себя думать: «А мне-то что? Пусть себе ржет, если охота, мало ли кто как себя ведет, так за всех и краснеть?»
После кино отец сказал «пока», сел в трамвай и укатил. А на следующий день был выходной, с самого утра Коля слонялся по квартире, места себе не находил. Свет за окном пошел на убыль, когда его, наконец, разобрало зло: «Да что мы дети, которые ждут папку с работы, чтобы он сводил их в зоопарк? А если он вообще не придет?»
– Ты бы к соседке сходила, – сказал он матери.
– Что это ты меня выпроваживаешь?
– Просто смотрю, ты прическу сделала, а никуда не идешь.
– Что уж мне и причесаться нельзя?
– Значит, ты прическу сделала, чтобы дома сидеть?
– Человек всегда должен быть аккуратно одет и причесан. Даже когда его никто не видит. Ему самому должно быть приятно.
Коля уже собрался на улицу, но тут явился отец. В руках у него была авоська с продуктами.
– Вот, – сказал он и выложил на стол гостинцы: баночку черной икры, копченую колбасу, две коробки шпрот, еще какие–то консервы, бутылку кагора.
– Дед Мороз пожаловал, – сказала Мария. – Коль, поставь чайник и принеси рюмки.
– Может Смирнову позвать? – предложила Анна. – Еще растрезвонит, что ко мне мужики посторонние шляются. Такая вредная особа, с ней лучше быть в хороших отношениях.
Соседка не заставила себя долго ждать. Она пришла в синем платье в цветочек. Это платье у нее было парадное, «кобеднишное», как она говорила, и Коля понял, что предстоит не обыкновенный ужин, а нечто большее.
– Вот муж мой, Яков,– представила мать отца.
Смирнова только носом шмыгнула. Она восседала за столом, как в президиуме. А отец, нет, чтобы вести себя степенно, дружелюбно, как подобает хозяину и главе семейства, покатил, как под горку.
– Кагорцу? Вы же любите, по вам сразу видно.
Соседка, всегда такая бойкая и языкастая, зыркнула на него злобно и поджала губы: не на такую, дескать, напал, кабы не пришлось пожалеть о своих словах. Отца же так и несло.
– А я полагаю, трудовому человеку выпить с устатку не грех. Вы, извиняюсь, где трудитесь?
Смирнова спекулировала собачьими шапками, которые ей сестра привозила из Казани, и была на заметке в милиции, где на ее деятельность смотрели сквозь пальцы только потому, что она была вдовой участкового.
Она отодвинула от себя рюмку и сверлила своими рыбьими глазками отца. Все в доме знали, что ссориться с ней опасно. Она была подозрительна и злопамятна, запросто могла настучать в милицию, если кто жил без прописки или плохо отзывался о власти. И потому многие заискивали перед ней, даже одаривали. Отец ничего этого не знал и потому откровенно хамил.
– Один мой знакомый актер, да вы все его знаете, тоже вот не пил кагор. «Увольте, – говорил, – пить вино нехорошо, я не пью и вам не советую». И в город со мной не хотел идти, сказался больным и остался в гостинице. Ну, я погулял по городу, купил лимон, пачку хорошего чаю, аспирин, чтобы полечить звезду и вернулся. Вхожу в номер, а он бухой в дупель на полу лежит, обоссался, облевал всю комнату, кругом флаконы валяются – одеколонщиком оказался.
– Это вы к чему? – напряглась Смирнова.
– Так, к слову пришлось.
– Ну, я пошла,– подхватилась соседка.
– Ага,– сказал отец.– Извиняюсь, если чего не так.
– Зря ты Яша так с ней. Еще гадость какую-нибудь нам сделает, – сказала Анна, после того как за гостьей захлопнулась дверь.
– Пусть только попробует, – встрял Коля. – Я ее тряпкой по морде.
– Ну, вы два сапога пара, – рассмеялась мать.
Сразу стало весело и свежо, как если бы в комнате открыли окно, и все стали наперебой шутить и смеяться. А потом мать попросила Колю помочь Марии мыть посуду, но как следует, не спеша, и он пошел на кухню, а она о чем-то тихо беседовала с отцом и держала его за руку. Коле очень хотелось услышать, о чем это они там говорят. Но разговаривали они шепотом, да и почти не разговаривали, а больше смотрели друг другу в глаза. Из кухни можно было видеть: скажет мать слово и молчит, вертит в руках пустую рюмку, отец ответит и снова тишина.
Коля перемыл всю посуду, а они все сидели и, судя по всему, отец не собирался уходить.
– Коля, – сказала мать, придя на кухню, – ты не обидишься, если я тебе сегодня здесь постелю. Уже поздно, и отец останется ночевать у нас.
Коля лежал на кухонном полу, на мягком матраце, укрытый толстым ватным одеялом, и через приоткрытую дверь видел часть комнаты. Там под абажуром сидели они, мать и тот человек, который так неожиданно вторгся в его жизнь, и все остальное, что было главным для него, словно попряталось куда-то.
На следующий день они с отцом мастерили табуретку. Пока Коля строгал, отец развел клей, напилил брусков, достал стамеску и принялся вырезать пазы. Все это он делал как-то рассеянно. Одно недоделает, за другое возьмется, покрутит в руках, положит. Но дело подвигалось, и вскоре все детали будущей табуретки, кроме сиденья, над которым корпел Коля, были готовы.
Когда работа была окончена, они крепко-накрепко перевязали табуретку бинтом, чтобы лучше клей схватил, и водрузили на антресоли сохнуть. Отец был не в духе, хотя и шутил, но как-то деревянно. Пришла мать и отправила Колю в кино. Когда он вернулся, отца уже не было. Мать отчаянно строчила на швейной машинке, словно это была не швейная машинка, а пулемет, который косил белогвардейцев.
– Мам, а если к машинке мотор приделать, во сколько раз вырастет производительность?
– Отстань, Коля, я устала.
– А знаешь, в календаре написано, что классическая музыка снимает усталость. – Коля выкрутил радио на полную катушку. В комнату ворвался бравый «Тореадор». Мать встала и выдернула вилку приемника из розетки.
– Переходим к водным процедурам. Поставить чаю? У самовара я и моя мама, мы будем чай пить с нею до утра.
– Николай, прекрати, паясничать, – сказала, почти выкрикнула Анна. Она бы сейчас, наверно, выдернула вилку, если бы Коля работал на электричестве.
– Ах, вот ты как! – он сделал вид, что обижен на мать. – Все будет отцу сказано.
– Он не придет, – сказала мать так же ровно и глухо, как стучала ее машинка. – Он уехал. У него другая семья. Он здесь был проездом.
– Значит, он не будет жить здесь, с нами?
– А разве он здесь прописан? – Мать говорила, не переставая неистово шить, и ей приходилось почти кричать, чтобы Коля слышал ее голос. Она думала, за этим криком, за этим шумом швейной машинки Коля не заметит, какая она глупая и жалкая.
Но Коля все равно все понял, только не про мать, а про себя. Он понял, что его купили, покрутили в руках и выбросили за ненадобностью, как какую-нибудь затычку от не пойми какого сосуда.
Он пошел в прихожую, забрался на стул, снял крючок и распахнул дверцы антресолей. Перевязанная табуретка казалась больной. Коля провел ладонью по гладкому золотистому сиденью. Потрогал ножки: ни одного заусенца.
– Коля! – позвала мать из комнаты.
– Иду! – отозвался Коля и вышвырнул табуретку во двор.

42.

Говорят, беда не приходит одна, но и радости порой ходят под ручку. В мае Наташа получила аттестат зрелости и письмо от матери, в котором та писала, что получила, наконец, справку об освобождении из ссылки и уже купила билет до Москвы. Наташа и радовалась и боялась встречи с матерью, она ведь ее почти не знала, и боялась, что их встреча будет недостаточно сердечной, и мать может расстроиться.
Ласковым черемуховым утром она с Анной ехала в трамвае на Казанский вокзал, сжимая в руке букет тюльпанов, купленный накануне на рынке, и все думала, как себя вести при встрече, броситься на шею матери, как в кино, но они ведь знакомы только по фотокарточкам. Тогда просто протянуть ей тюльпаны и поцеловать в щеку, но это будет выглядеть как встреча подруги, а ведь она мать. Можно было, конечно, спросить у тети, но ведь стыдно спрашивать такие вещи.
Но Ольга сама развеяла ее сомнения. Она уронила чемодан и обняла ее так, что у нее аж дух свело. Белая птица укутала своими крыльями птенца, чтобы защитить его от всех хищников на свете или чтобы, наконец, самой согреться после долгого и опасного полета.
Наташе было неуютно в объятиях матери, к тому же от нее пахло поездом, но она была рада, что теперь от нее не требовалось какого-то проявления любви к незнакомому, по сути, человеку. Теперь можно было спокойно идти рядом с матерью и улыбаться, тащить ее чемодан и говорить всякие глупости про то, какой сегодня выдался прекрасный теплый день, а всю неделю шли дожди, а весна была дружная, а зима холодная.
– Да, да, да… – то соглашалась, то удивлялась Ольга, но сама уже летела дальше, вбирала в себя Москву, с ее толпами вечно куда-то спешащих людей, с ее позванивающими трамваями и мороженщицами в белоснежных наколках, с ее грустными, будто грачи в дождь, чистильщиками обуви и разбитными таксистами.
В Марьиной Роще мало чего изменилось, вот разве что газ провели, и не нужно топить печь летом, чтобы приготовить обед. А больше всех радовался Анатолий, которому теперь не нужно было каждый день таскать дрова из сарая в дом, вот если бы еще воду провели, совсем было бы шикарно, а то скучное это занятие таскать ведрами воду для стирки с колонки. Он заматерел и стал очень похож на мать: те же резкие черты лица, тот же породистый профиль и прямая спина, но говорил он тихо, глядел печально, и за праздничным столом, накрытым Марией в честь возвращения Ольги, был одиноким до первой рюмки. Потом он, конечно, разошелся, стал сыпать шутками из каких-то кинофильмов, но было почему-то невесело.
После обеда Ольга взяла под руку Наташу.
– Что-то душно, давай пройдемся.
Они пошли в сторону бульваров, которые вели к Самотеке. Молчали. У Ольги было так много всего, о чем ей хотелось спросить, но она считала, что вряд ли имеет на это право, и ждала от дочери шагов навстречу. А та думала, что раз мать молчит, значит, думает о своем, и не надо ей мешать путешествовать во времени. Наконец они сели на лавочку на бульваре, и Ольга спросила:
– Куда думаешь поступать?
– Хотела в геологоразведочный. К нам как-то приезжал бабушкин приятель, дядя Володя, веселый такой. Так вот, он работает начальником геологической партии на Чукотке и так интересно рассказывал о своей работе, что у меня аж слюнки потекли. Но папа говорит, чтобы я поступала в Институт цветных металлов и золота, там преподает его двоюродный брат – академик Рождественский, и он поможет мне поступить.
– И что ты решила?
– Папа прав, без блата меня не примут ни в один институт, сама знаешь почему, и потом в этом Цветметзолоте тоже преподают геологию, и есть полевая практика. Если не понравится, можно будет потом перейти в другой институт. Папа говорит, что это возможно.
– А как у тебя дела на личном фронте?
– Да, в принципе, никак, папа говорит, что прежде всего нужно получить высшее образование, а потом уж заводить романы. Есть тут один, который сватается, сын бабушкиной приятельницы Сапожковой. Так смешно, он приходит к нам с мандолиной, а на грифе белый бант, как у первоклассницы на утреннике, и играет «Голубку», а еще показывает, как танцевать цыганочку с выходом. А еще ему нравится Русланова, и он душится «Шипром» так, что от него несет за километр. Ты знаешь Русланову?
– Я встретила ее как-то в одном очень странном месте.
– Бабушка его хвалит, говорит, серьезный парень и хорошо зарабатывает. А мне смешно – разве это имеет значение. Папа считает, что интересно дружить только с людьми своего круга, хотя к другим надо относиться благожелательно и не показывать своего превосходства.
– А ты считаешь, что этот парень с мандолиной не твоего поля ягода?
– Конечно, ну, посуди сама, кто он такой – модельщик какого-то там разряда, с семью классами образования. У него даже нет желания учиться дальше. И что с ним будет потом? А все то же: мандолина, цыганочка и хорошая зарплата плюс жена на кухне, может, еще выпивать начнет, как наш дядя Толя.
– Ты часто видишься с отцом?
– Не очень, он много занят на работе. Раньше ему даже по ночам приходилось работать. Несколько раз я была у него дома, но Капитолина Ивановна не любит гостей. Она очень старая и странная. Она живет в каком-то своем мире воспоминаний и не переносит, когда кто-то ее отвлекает.
Ольга не подала виду дочери, что разговор с ней ее расстроил, но сестре об этом рассказала. После возвращения из ссылки Анна стала ее лучшим другом, она делала все, чтобы вернуть сестру к нормальной жизни, водила ее в ателье, где они заказывали «веселенькие» платья модных фасончиков, таскала по театрам и концертам, хотя до этого сама почти не бывала на людях.
– Меня тоже беспокоит Наташа, – говорила Анна. – Мне кажется, она нас стесняется, ведь мы не академики, не министры, и живем не в высотках, и нет у нас дач, и автомобилей тоже нет. Она малообщительная девочка, в школе не прибилась ни к одной компании. Одноклассницы считали ее гордячкой, но мне кажется, она не хотела ни с кем сближаться из-за того, что боялась разочароваться в дружбе, когда подруги узнают, что она дочь врага народа. Надеюсь, что она переменится, когда поступит в институт.
– Да, да, – соглашалась Ольга, – студенческое братство меняет людей. К тому же меня, наверно, уже скоро реабилитируют. Знающие люди говорят, что с некоторых из наших уже сняли судимость.
На вступительных экзаменах Наташа получила только высшие баллы и стала студенткой Московского института цветных металлов и золота, возможно не без вмешательства академика Рождественского, но это уже не имело никакого значения, ведь мать реабилитировали.
На радостях Наташа расцеловала всех, кто был свидетелем ее триумфа, кто держал за нее сжатые кулаки на удачу, кто подкладывал ей в туфли перед экзаменом пятаки, кто желал ей ни пуха ни пера и называл ее «холерой» и «заразой», пока она решала задачи и рассказывала экзаменаторам правило буравчика.
Но апофеоз восторга пришелся на день, когда она принесла из института мешок со студенческой формой. Ах, что это была за форма, просто мечта любой советской девушки – суконная двубортная тужурка с блестящими пуговицами, на которых красовался герб Советского Союза, с такими же гербами на зеленых петлицах, отделанных синим кантом, и металлическими наплечниками с вензелями МИЦМиЗ. Это напоминало эполеты с вензелями какой-то царствующей особы, но это никого не смущало. Все было такое добротное, строгое: и юбка делового фасона, и берет с золотым «крабом», что в этом просто невозможно было прогулять лекцию или опоздать на занятия.
Для многих студентов эта форма была украшением их гардероба, а для некоторых и вовсе единственной одеждой, в которой не стыдно было выйти из дому. Таким голодранцем был Фима Блейхман. Он приехал поступать в институт в женской кофте, которую он полупрезрительно-полулюбовно называл «цицелом», и в домашних тапочках на босу ногу. Он был сыном грузчика из Ростова и отличался необыкновенными способностями к точным наукам и неукротимым нравом.
В первую же неделю своего студенчества Фима избил старшекурсника, да к тому же и фронтовика. А было это так: старшекурсники курили у входа в институт и о чем-то спорили, а Фима неподалеку листал только что полученный им в библиотеке учебник минералогии, и тут один из спорящих возьми да и скажи: «Да вот хоть у этого жиденка спросите». И тогда Фима, ни слова не говоря, подошел к нему и ударил его прямо в нос, отчего старшекурсник сразу же залился кровью. Второй удар пришелся в челюсть, и тот упал, держась за лицо. А потом Фима бил его ногами под ребра и в пах. Друзья обидчика даже не решились за него вступиться, так страшен был в этот момент Фима. Он был волком, который терзал ягненка, акулой, почувствовавшей запах крови, и все поняли, что обижать его опасно для жизни.
«А как же иначе научить эту скотину интернационализму и дружбе народов?»,  оправдывался Фима перед Наташей, когда она упрекала его в жестокости. А старшекурсник даже не стал жаловаться начальству и постарался замять это дело, и не потому, что был неправ, а потому, что стыдно старшекурснику, да еще и фронтовику, быть избитым каким-то салагой евреем.
Второй курьезный случай произошел с ним на экзамене по математике. Он легко ответил на все вопросы в билете, но преподаватель не хотел ему ставить «отлично». Ну не нравился ему этот выскочка, который демонстративно разговаривал на его лекциях, как бы показывая этим свое превосходство в знании предмета перед мэтром. И тогда преподаватель предложил ему решить задачу, над которой сам ломал голову целый день, а Фима потер лоб, погрыз карандаш и решил задачу за какие-нибудь пять минут. Мэтр посмотрел, ехидно улыбнулся, потому что решение не было похоже на то, которое он знал, сказал: «Неверно», и потянулся за Фиминой зачеткой, чтобы поставить «удовлетворительно», но выскочка схватил свою зачетку, сказал: «Дурак ты, хоть и доцент. О чем с тобой разговаривать?» и вышел вон, хлопнув дверью. Доцент не стал жаловаться ректору, но Фимино поведение обсуждали на комсомольском бюро и решили ограничиться устным выговором. И все поняли, что с гения взятки гладки.
В третьем инциденте участвовала уже и Наташа. Здание института находилось рядом с Парком Горького. Там студенты любили готовиться к экзаменам, туда шли после занятий загорать, кататься на лодках, спорить о будущем металлургии и петь под гитару любимую песню геологов:
Я не знаю, где встретиться
Нам придется с тобой.
Глобус крутится, вертится,
Словно шар голубой.
И мелькают города и страны,
Параллели и меридианы,
Но нигде таких пунктиров нету,
По которым нам  бродить по  свету.

Однажды после занятий Фима повел сокурсниц в парк есть мороженое. Он никогда не жалел денег на то, чтобы сделать приятное друзьям, мог потратить всю стипендию на цветы девушкам, а потом целый месяц жить только на то, что зарабатывал по ночам на разгрузке вагонов на Савеловском вокзале. И вот, когда вся компания проходила мимо пивного ларька, двое приблатненных парней стали громко обсуждать внешний вид девушек.
– Вон та, в розовом, вроде ничего себе, только ноги толстоваты.
– Протри глаза, братан, она же горбатая.
– А та жирная, как тебе?
– Ничего, я сало люблю.
– Эй, в красном, дай несчастным!
Фима молча подошел к парням, вырвал у одного из них кружку и ударил ей его по голове, другой получил удар в лицо. Бил Фима всегда без предупреждения, так что противники всегда были не готовы к нападению. Они пытались закрыться руками, но Фима молотил их кружкой по рукам, по головам, куда попало. Он не давал им опомниться, он был как машина, безжалостная и неумолимая, и они не выдержали его неистового натиска и побежали, и все поняли, что он не остановится ни перед чем, когда надо встать на защиту друзей.
Наташе Фима нравился, не как мужчина, конечно, а как товарищ. Вообще-то ей нравились веселые балагуры вроде артиста Алейникова или красавцы, как Зельдин, а Фима не был ни весельчаком, ни красавцем. Он Наташе едва до подбородка доставал, если она была на каблуках, но он был гением и героем, и это придавало ему особый шарм. Это могло стать пропуском на Олимп, о котором она мечтала. Не зря же им так интересовалась ее сокурсница Кира, дочь директора универмага, которой не надо было думать, как попасть в элиту, потому что она и была этой самой элитой. Ее отец настаивал, чтобы она поступала в Плехановский и шла по торговой части, и только когда он услышал в названии института, который она выбрала, слово «золото», он смирился с ее выбором.
– Натали, – сказала как-то Кира, – ты вроде дружишь с Блейхманом. Не могла бы ты ему сказать, что им интересуется одна блондинка?
– Что ты в нем нашла? – Наташу насторожило то, что Кира проявляет интерес к «ее парню», даже если он не «ее парень», а просто товарищ.
– Он такой… импозантный, и потом, профессор Пучков сказал, что его курсовая вполне тянет на диссертацию и что он далеко пойдет.
Ничего импозантного Наташа в Фиме не находила, но на всякий случай пригласила его к себе домой на вечеринку.
Фима явился первым, в руках у него была коробка конфет и бутылка шампанского.
– Широко, пан, шагаешь – штаны порвешь, – заметила со смехом Мария. – Ну, пойдем на кухню, у тебя на лбу написано, что ты готов съесть вагон сосисок и гору жареной картошки. Небось, неделю экономил, чтобы явиться не с пустыми руками.
Все приглашенные жили в общаге и истосковались по домашней еде, а потом уж можно было и попеть, и потанцевать. Мария угощала их с удовольствием, как когда-то фабричных ребят.
Для танцев освободили маленькую комнату – вынесли стол, стулья, полку с книгами.
– А теперь, мальчики, вынесите диван, – сказала Наташа.
– Зачем, – возразил ей Игорь Жандаров, – места и так хватает, а диван в дверь не пролезет.
– А вот затем, – объяснила Наташа, – что под диваном сидит зловредный котяра по кличке Колбас, и ждет, когда начнутся танцы, и как только какая-нибудь из девушек приблизится к дивану, он протянет лапу и порвет ей капроновые чулки. Уж я знаю его повадки.
– Так может проще достать кота, чем возиться с диваном, – предложил Игорь, которому очень не хотелось связываться с мебелью.
– Он ни за что не выйдет, будет шипеть и царапаться, но не выйдет, он звереет, когда его хотят лишить общества.
– А давайте, я попробую, – сказал Фима.
Он заглянул под диван, прищелкнул пальцами и приказал: «Выходи, сукин кот!», и случилось чудо: зловредный котяра вылез из-под дивана и, как нашкодивший мальчик, опустив голову, вышел из комнаты.
– Ты что, можешь гипнотизировать животных? – удивился Игорь.
– Нет, просто мы с ним одной крови.
– Тоже мне Маугли, – рассмеялась Тася Комова – подруга Игоря.
Но Наташа ее не поддержала. Она вспомнила историю этого кота. Он родился в подвале и был уже совсем взрослым, когда дворник Мансур подарил его Коле на день рождения. Кот был красивый, пушистый, почти породистый, но страшно грязный, и Мария решила его искупать. Он изодрал ей руки, пока она его мыла в тазу, а потом забился под диван и не выходил оттуда трое суток. Он не давал брать себя на руки и  гладить. Он бил смертным боем чужих котов во дворе, гонял собак, а однажды сбил с ног Колиного приятеля, когда тот пришел играть в шахматы. Да, у него было много общего с Фимой, не было только нежности этого парня.
После этой вечеринки Наташа стала внимательнее присматриваться к Фиме. Такой решительный и беспощадный к врагам, с друзьями он был внимателен и отзывчив. Когда Тася не смогла с третьей попытки сдать экзамен по химии, он день и ночь штудировал с ней учебник и добился того, что с третьей попытки она сдала экзамен на «отлично» и сохранила стипендию.
В обществе парней, он никогда не ругался матом и вообще не ругался, не пил вина и пива, не рассказывал пошлых анекдотов, а когда рассказывали другие, отходил в сторонку. Ему не нравилось, когда кто-то из них начинал обсуждать достоинства и недостатки знакомых девушек, и он всегда старался перевести разговор на другую тему. С девушками он был робок и краснел, когда при нем кто-то из них говорил о любви или обсуждал за глаза парней.
Ему не просто нравилась Наташа, он был в нее влюблен, но он так «умело это скрывал», что она и не догадывалась. И только когда однажды, когда они после экзамена сидели на лавочке в парке и смотрели, как по реке плывет речной трамвайчик, он вдруг вздохнул и сказал:
– Вот бы и нам с тобой прокатиться на таком пароходике.
Сказал и испугался этого «с тобой», будто сделал ей непристойное предложение. Но, странное дело, она вовсе не обиделась, а взяла его за руку и сказала: «Пойдем на причал, у меня есть деньги, мне папа дал».
Это был самый счастливый день в жизни Фимы. Они доплыли на речном трамвайчике до Ленинских гор, гуляли по крутым лесным тропинкам, собирали землянику, а потом сидели на траве над обрывом и смотрели, как на том берегу реки разворачивается строительство самого главного в стране стадиона.
С этот день река прорвала плотину, которая сдерживала поток их чувств, и теперь они были вместе. Днем они сидели на лекциях, изредка нащупывая друг друга взглядами, как будто спрашивая: «Ты здесь?» и отвечая: «Здесь, здесь, все в порядке. Вот закончатся занятия, и мы пойдем гулять на набережную, а может быть, поедем в Сокольники, где настоящий лес, и можно целоваться вдали от любопытных глаз».
Фима решил не уезжать домой на летние каникулы, а остаться в Москве. Это было замечательное лето, теплое, но не жаркое. По ночам шумели ливни, смывая с города пыль и усталость, наполняя его свежестью и чудными запахами: то сирени, то жасмина, то липового цвета. Анна учила Ольгу шить, и вместе они шили для Наташи легкие сарафаны, в которых она ходила на свидания, и все были счастливы, пока не грянул первый гром. 
Смерть Капитолины Ивановны осложнила жизнь всем. Старая лицедейка и умирала, как на сцене, с книгой Мопассана в руках и с поповским крестом на шее, который хранила в шкатулке в память о муже, замученном бандитами. Хорошо еще, что Александр Павлович успел снять крест перед приходом врача, который должен был засвидетельствовать смерть, а то ведь могли быть неприятности по партийной линии. После смерти матери он потребовал, чтобы Наташа переехала к нему. Ну и для Ольги в его просторной квартире нашлась бы комната. Она, конечно, понимала, что ни о каком воссоединении семьи не могло быть и речи, просто ему нужна была хозяйка в доме – кухарка, уборщица, экономка, а пускать в дом чужого человека не хотелось. Ольга неохотно покидала материнский дом, ей здесь было тепло, но Коля подрос и ему уже нужен был свой уголок, а Анатолию пора было обзаводиться своей семьей, и она все-таки решилась.
Переезд осложнил жизнь Наташе и Фиме. Если раньше он мог запросто заявиться к Лесиным, попить чайку, поболтать с Марией Ивановной, а потом вести Наташу на прогулку или в кино, то теперь им нужно было договариваться о свидании заранее и встречаться втайне от ее отца. Александр Павлович невзлюбил Фиму. Как человек партийный и чиновный, он не мог признаться даже дочери, даже самому себе, что его смущает национальность Фимы. Но в его представлении жених Наташи никак не мог быть евреем. Ну пусть не кандидат наук, не полковник, не начальник главка, но не еврей же. То, что Фима мог стать ученым с мировым именем, академиком всевозможных академий, никак не смягчало его позицию. Скромный кандидат наук может стать доктором, а еврей-академик только источником неприятностей.
Все это еще можно было пережить, но то, что случилось потом, стало настоящей катастрофой. Неожиданно Фиму вызвали в ректорат, при этом коменданту общежития было строго настрого наказано найти, где бы то ни было Блейхмана и передать, что ему надлежит немедленно явиться к ректору. Комендант был перепуган больше, чем сам Фима, но тот его успокоил:
– Видимо, хочет вручить грамоту за лучшую курсовую работу.
Грамоту ему так и не вручили, потому что ректор был озабочен сообщением, которое свалилось на него как снег на голову из Ростова. Оказалось, что Фимин отец подал заявление на выезд в Израиль на постоянное место жительство, обиделся на участкового, который заставил его сломать пристройку, где он держал кур, и решил уехать к чертовой матери на историческую Родину.
Ректору нужно было как-то реагировать, по правилам нужно было предложить сыну публично осудить отца и международный сионизм, который лижет пятки американскому империализму. В противном случае Фиме грозило исключение из комсомола и отчисление из вуза.
– Ну, может быть, стоит признать, что отец не прав и пусть отвяжутся от тебя. Отцу-то от этого ни жарко ни холодно, – предложила Наташа.
– Я был бы последней гадиной, если бы отказался от отца. После этого надо вешаться.
– Тогда может попросить отца взять заявление назад?
– Ты не знаешь моего отца, он не сделает и шагу назад. Он как камень, который трудно сдвинуть с места, но невозможно остановить, если он покатился под гору. Он такой человек, что не дай Бог сделать ему что-то поперек. Я не буду дожидаться, чтобы меня отчислили из института, я сам уйду. Пойду на завод к твоему дяде, буду зарабатывать деньги.
– Это невозможно, у тебя же талант, тебя ждут величайшие открытия.
– Им не нужен мой талант, им нужно, чтобы я правильно себя вел, правильно сидел, правильно стоял, правильно говорил, правильно думал.
– Ты не создан для завода, ты создан для науки.
– Хорошо. Тогда я уеду в Израиль вместе с отцом и поступлю в университет.
– А ты обо мне подумал?
– Ты поедешь с нами в Израиль. Завтра же подадим заявление в загс и ту-ту.
– Какой Израиль, какие ту-ту! Здесь я родилась, здесь моя мать, отец, зачем мне куда-то ехать. Хочешь, я поговорю с академиком Рождественским, он мой двоюродный дядя, он вице-президент Академии наук, у него большой авторитет в научных кругах. Он поговорит с нашим ректором, и тот замнет дело.
– Шутишь. Как только он услышит фамилию Блейхман, твой разговор с ним сразу и закончится. Да ты не бойся, самое главное решиться, а там все пройдет как по маслу. Израиль не такой уж чужой, как ты думаешь, там живет много людей из Царской России, из Польши, – еще пять минут назад Фима и не думал об отъезде, а сейчас уже был уверен, что уедет и ничто его не остановит.
– Нет, – сказала Наташа. – Ты как хочешь, а я никуда не поеду.
– А твоя бабушка поехала за мужем в чужую, враждебную страну, хотя на родине у нее остались родные и близкие. А Израиль, он ведь не враждебный, он маленький, его почти не видно на карте мира, он не может навредить Советскому Союзу.
– Так то бабушка, она героиня, мне до нее, как до неба. А я могу жить только среди своих.
Лето кончилось, Фима уехал в Ростов, оттуда прислал письмо, в котором писал, что отца в Израиль не выпускают, потому что советские люди не должны эмигрировать. Он запсиховал и хочет поджечь райком партии. Так что оставлять его одного пока нельзя. Но в конце тоннеля забрезжил свет, говорят, одесситам вышло послабление, их потихоньку стали выпускать, если есть приглашение от родственников из Израиля. Второе письмо пришло из Одессы, в нем Фима сообщал, что устроился здесь на работу почтальоном, что отец очень плох, но все еще надеется уехать. Жаль, что у него нет родственников в Израиле, но говорят, что каким-то евреям удалось без всяких приглашений выехать из Риги.
Третье письмо пришло сразу вслед за вторым. «Дорогая моя, любимая! – писал Фима, – без приглашения родственников нас никуда не выпускают. Отец уговорил меня жениться на девушке, у которой в Хайфе живет тетка. Но это, конечно же, не настоящий брак. Как тут у нас говорят – жена-еврейка не роскошь, а средство передвижения. Прости, но я вынужден был это сделать, потому что больше не могу жить в этом проклятом антисемитском государстве. Вечно любящий тебя Е.Б.» Это письмо Наташа никому не показывала и потихоньку сожгла. 
Через год Наташа выла замуж за Игоря Жандарова, Анатолий женился и переехал на новую квартиру, которую получил от завода, а Коля в очередной раз влюбился.

43.

Вся жизнь у Коли состояла из череды любовей, одна кончалась, другая начиналась. В первый раз он влюбился, когда ему еще не было и шести лет. Он шел по дорожке, посыпанной к празднику желтым песочком, чтобы проверить на месте ли клад, который он вчера закопал под тополем – несколько осколков разноцветного стекла и шестеренки от сломанного будильника, и тут на него свалился полосатый ангел любви. Ну, может быть слетел, у ангелов ведь должны быть крылья, только он их не заметил. Он увидел только девочку в полосатой кофте, которая чуть не сбила его с ног, растянувшись на желтой дорожке, встала, послюнявила сбитую коленку и, как ни в чем не бывало, спросила:
– А чой-то у вас тут песком понасыпано?
– Это дядя Мансур посыпает, чтобы было празднично, – сказал Коля и застеснялся, будто дворник совершил что-то предосудительное.
– Фигня, – скривилась незнакомка. – Ты видел в витрине кондитерской кукол в шелковых платьях, так это моя тетка их шила.
Кондитерская в Марьиной Роще была особенная – потолки, украшенные лепниной, бронзовая люстра с хрустальными висюльками, но самое замечательное – это фарфоровые фигуры негров с корзинами, полными фруктов, на плечах. А уж на витрине чего только не было: и пальмы, и шоколадные звери, и дамы в роскошных нарядах. Это был осколок другого мира, блистательного и благородного, каким-то странным образом оказавшийся посреди убогой рабочей окраины. 
– Мой отец музыкант, – продолжала незнакомка, не давая Коле осмыслить предыдущее заявление. – И я занимаюсь музыкой, я буду артисткой, как Изабелла Юрьева.
– Хорошо, – согласился Коля, хотя и не знал, кто такая эта Юрьева.
– Пойдем гулять, – сказала незнакомка и взяла его за руку, запросто, как брала его за руку мать, бабушка или сестра, это было такое же ограничение его свободы, но почему-то приятное, и вырывать руку не хотелось.
Ему было строго настрого запрещено выходить со двора, и он никогда не нарушал табу, но на сей раз совершенно о нем позабыл. Они долго гуляли, заходили в чужие дворы, заглядывали в магазины, а когда вернулись, его ждала разгневанная бабушка. Незнакомка тут же растворилась. Он даже не догадался спросить, как ее зовут, и, когда, лежа перед сном в постели, вызывал ее образ, то она была для него Изабеллой.
Потом была Сапура или Шурочка – внучка дворника Мансура, которая во время игры в больничку показала ему, чем женщины отличаются от мужчин. Потом – Марина, которая давала списывать на уроках русского языка. Помните песню: «Марина, Марина, Марина! Хорошее имя, друзья!». Потом – Вера из параллельного класса, Надя – подруга Веры, Соня из трамвая №5, Каринэ с танцплощадки в Екатерининском парке и так далее, и так далее, и так далее. Пока на выпускном вечере к нему не подошла Вика Румянцева со словами: «Ты ведь в МИИТ собрался поступать? Я тоже, давай готовиться вместе».
Это была овечка из чужого стада, она перевелась из другой школы год назад вместе со своей подругой Катей. Они так и держались вместе, как иголка и нитка, и ни с кем из одноклассников близко не сходились, а тут вдруг на тебе – давай готовиться вместе. Что это, проявление симпатии или чисто практический интерес? У него ведь одни пятерки по физике и математике. Именно это и подтолкнуло его к решению стать инженером железнодорожного транспорта. Впрочем, будь у него даже тройки по точным дисциплинам он все равно поступал бы в МИИТ, потому что этот институт был рядом, и туда стремились все, кто не имел особых планов на будущее.
Готовились они втроем, на квартире у Кати. Квартира у нее была просторная, богато обставленная и без родителей. Они у нее уехали на дачу на все лето. Вика на это время переезжала к ней, так как у нее дома было тесно и все время кто-то болел. 
Катя была девушка высокая, прямая и плоская. Про таких в Марьиной Роще говорили: доска – два соска. Но она была не из Марьиной Рощи, она была с Арбата и посматривала на Колю свысока. Говорила она мало и главным образом с Викой, а ему изредка бросала: «Чаю хочешь?» или «Открой окно».
Колю, который привык к вниманию девушек, это поначалу уязвляло, но потом он махнул на нее рукой, в конце концов он приходил к ней не ради нее, а ради Вики. Впрочем, и Вика относилась к нему довольно странно: очень неохотно говорила о себе и  избегала оставаться с ним наедине. Если он предлагал ей: «Поедем гулять в Сокольники», она тут же поворачивалась к Кате: «Ты как насчет Сокольников?» и отказывалась ехать, если та предпочитала оставаться дома.
Но однажды, когда Катя уехала сдавать документы в приемную комиссию, Вика захлопнула учебник физики и спросила Колю:
– У тебя были женщины?
– Да, – сходу соврал он.
– Тогда раздевайся.
У него перехватило дыхание, он летел в пропасть, он шел на эшафот, к которому стремился с тех пор, как в нем проснулся мужчина, может быть со встречи с Изабеллой. Но при этом надо было как-то сохранить лицо, и он выдавил из себя шутку.
– Хочешь найти на моем теле следы поцелуев?
– Дурак, – сказала Вика, достала из буфета початую бутылку коньяка, две рюмки и расстегнула блузку. – Ты же этого хочешь.
– В общем, да.
– Ну, так за чем дело стало?
– Катя может в любой момент вернуться, – последний раз перекрестился Коля перед тем как нырнуть в холодную воду.
– Нет, она вернется только поздно вечером, она уехала к тетке на дачу. Давай выпьем за любовь?
Коля совсем не так представлял себе любовь. Двое с рюмками в руках, он в трусах и носках, она только узеньких плавках от купального костюма, в чужой квартире… Нет, это было мало похоже на любовь, но после третьей рюмки он все же почувствовал какое-то влечение и потянул ее к дивану.
– Подожди, я сейчас, – сказала она, вышла куда-то и вернулась со спринцовкой, лимоном и стаканом с водой. – У тебя, конечно, нет с собой резинки, так что придется пользоваться народными  средствами.
Эти таинственные предметы на тумбочке погасили в Коле вспыхнувшие было искорки желания. Все это очень напоминало медицинскую процедуру. Особенно его смущал лимон.
Коля попытался было раздуть огонь при помощи поцелуев, но ничего кроме неудобства лежания вдвоем на узком диване он не ощущал, а главным его желанием было встать, одеться и выйти на свежий воздух.
– Я тебе не нравлюсь, – сказала Вика и отвернулась к стенке.
– Нет, почему же…
– Я знаю, знаю. Катя права, когда говорит, что я не создана для мужской любви, – она говорила и всхлипывала, и опять говорила, и все о себе. Казалось, что слова, не сказанные ею за все время их знакомства, пробили наконец отверстие в стене отчужденности и остановить эту струю уже невозможно.
Коля слушал стенания девушки, не вникая в их смысл, и с удовольствием ощущал, как в нем вновь разгораются искры желания, и когда они все же разожгли в нем огонь страсти, он осуществил то, чего так хотел и чего боялся.
– Ага, – сказала Вика вместо «Спасибо, милый, мне было так хорошо!», как говорили женщины в заграничных фильмах. И это ее «ага» могло значить все, что угодно: и «хорошо», и «ладно», и «наконец-то», и даже «я так и думала».
Стараясь не замечать ее манипуляций с лимоном, водой и спринцовкой, Коля оделся и вышел на улицу. Смешанные чувства владели им, с одной стороны, он, как всякий мальчик, был безумно счастлив, что стал наконец настоящим мужчиной, а с другой стороны, ему было неприятно, что его, как говорили ребята в Марьиной Роще, «поимели». У него не было никаких сомнений в том, что Вика не испытывает к нему никаких чувств. Но что тогда толкнуло ее на этот шаг? Стремление что-то доказать Кате или себе самой? На эти вопросы у него не было ответов, и все же на следующий день он явился в дом к Кате с букетом цветов, но не застал Вику, и это его даже обрадовало.
В июле все трое успешно сдали экзамены в институт, Коля и Вика – в МИИТ, а Катя – в автодорожный. Она была помешана на автомобилях и не могла пройти мимо какой-нибудь заграничной машины, не облизав ее глазами со всех сторон. На радостях новоявленные студенты решили поехать вместе отдыхать. Вика предлагала Прибалтику, когда-то родители вывозили ее на лето на Рижское взморье и ей очень там понравилось. Коля хотел в Ялту. Он там никогда не был, но видел крымские пейзажи на фотографиях в «Огоньке», и они ассоциировалась у него с гриновскими Гель-Гью и Зурбаганом. Решающее слово должна была сказать Катя. Она достала с книжной полки атлас, открыла карту и ткнула пальцем куда-то в Азовское море. 
– Здесь море теплое и не так дорого, как в Ялте. Можно будет поездом доехать до Новоалексеевки, а оттуда до моря рукой подать. Видите, туда тоже ведет какая-то ветка.
– Ладно, – согласился Коля, – поживем там недельку, а потом поедем в Ялту.
По случаю поступления в институт мать подарила ему триста рублей, еще пятьсот обещала сестра. На эти деньги можно было неделю прожить в Крыму. Ему не терпелось показать девушкам, какой он щедрый ухажер. Радость от поступления в институт сгладила неприятное впечатление от первого любовного акта. Он все еще надеялся, что у него наладятся отношения с Викой, что ее цинизм – это дурное влияние Кати, а на самом деле у нее нежная и легкоранимая натура, потому что иначе просто быть не может. Нужно только как-то вытеснить Катю из ее жизни. Но это оказалось совсем нелегким делом. Всю дорогу до Новоалексеевки Коля ни разу не смог остаться с ней наедине, Катя словно разгадала намерения Коли и провожала ее повсюду: в туалет, в тамбур покурить, в вагон-ресторан за лимонадом. Коля бесился, но терпел.
На вокзале в Новоалексеевке тетка, которая торговала семечками, сказала, что до моря можно добраться двумя способами: на местных поездах до Бердянска и до Геническа. Поезд до Бердянска ушел час  назад, а следующий будет только завтра утром, а до Геническа ходила «кукушка» с тремя вагонами. Вот на ней путешественники и поехали к морю.
На первой же остановке к Коле подсел человек с удочками. Он ехал на лиманы ловить рыбу. По его словам, если кто любит рыбу, нужно непременно заехать в Геническ.  Там на базаре бычки, тюлька и всякая кефаль стоят сущие гроши, и во фруктах недостатка нет, но отдыхающие там стараются не останавливаться, потому что там тухлыми яйцами воняет так, что люди только выйдут на перрон и сразу обратно в вагон. Местные привыкли и говорят, что у них целебная вода и пахнет цветами, но на самом деле она никакая не целебная, а воняет сероводородом.
– А вы поезжайте дальше, на Арабатскую стрелку, – посоветовал попутчик. – Это коса, которая соединяет материк с Керченским полуостровом, справа Сиваш, слева Азовское море, а посредине тянутся станицы. Останавливайтесь в любой и отдыхайте в свое удовольствие. Только машинисту скажите, чтобы поезд остановил, а то, если никто не сходит, он прет без остановок.
– А пляжи там есть? – поинтересовалась Катя.
– Что ты, милая, таких пляжей на всем свете не сыщешь, сто километров слева и сто справа, и никого народу, дачники в эти места редко забираются, а местные не купаются, разве что приходят с утра рыбки добыть. Но на Сиваш ходить купаться я вам не советую – вода больно соленая, кожу разъедает.
– А как там с продуктами? – спросила Вика.
– Нормально, но в лавке ничего нет кроме мыла. У хозяев спросите, они вам скажут, где брать.
Катя решила, что далеко забираться не стоит, лучше найти жилье на первой станции после Геническа, откуда в случае чего можно легко вернуться в цивилизацию. Собственно станций тут нигде не было, то есть привычных платформ с будками, где бы продавались билеты. Поезд остановился между пустыней, поросшей редкими кустиками дикой маслины, и бескрайним пляжем без каких-либо признаков купальщиков.
– Зря мы забились в такую глушь, – вздохнул Коля. – Сейчас бы уже сидели где-нибудь под тентом и ели мороженое крем-брюле.
– Трудно жить на свете, но мы не боимся трудностей, – сказала Катя, взвалила на плечи свой и Юлин рюкзаки и направилась в сторону от моря по едва заметной тропинке.
Станица располагалась ровно посредине косы. Ребята поселились в садовом домике, разделенном пополам фанерной перегородкой. Хозяева жили в хате из ракушечника и никак не касались дачников. До моря было полчаса ходу и до Сиваша столько же, но дорога туда была намного приятнее. Она шла через виноградники и по аллее из диких абрикосов, где вся земля была усыпана мелкими и сладкими плодами. Издали казалось, что лиманы Сиваша покрыты льдом, но на самом деле это была соль, если кто-то пробовал по ней ходить, то за ним оставалась цепочка глубоких следов, как в снегу.
Море было игристое, манящее, как лимонад в жаркий полдень, а пляж был чист и безлюден, как только что после сотворения мира.
– Пойдем, поплаваем, – говорила Катя то ли Вике, то ли самой себе.
Она хорошо держалась на воде, ну просто как щепка, и любила заплывать далеко. Купалась она только голышом, ни капли не стесняясь Колю. А чего там было стесняться, доска – она и есть доска, не то, что ее подруга.
– Отвернись, – говорила Вика, и, не дожидаясь Колиной реакции, снимала купальник, и, осторожно ступая  по горячему песку из мельчайших ракушек, следовала за Катей.
Коля смотрел, как они плещутся, изнемогал от жары и желания побыть с Викой наедине и злился на весь мир, а больше на себя за то, что ввязался в эту дурацкую авантюру – ехать в эту забытую богом дыру с девчонками, которые его в грош не ставят.
Девушки возвращались прохладные, веселые, все в смешных пупырышках и брызгах, и растягивались на горячем песке, подставляя солнцу свои надменные попки. Они совсем не стеснялись Колю, и это уязвляло его самолюбие.
– А ты что, плавать не умеешь? – подначивала его Катя. – Раздевайся и иди в воду, мы не станем смотреть.
– Ну, я за себя не отвечаю, – смеялась Вика.
– Мне что-то неохота, – врал Коля не слишком убедительно. – Я, пожалуй, схожу в деревню разведать насчет шашлыка.
Каким только нападкам не подвергали его самолюбие эти жестокосердные создания. Как-то Вика простыла, и ее подруга сказала, что ей хорошо бы выпить куриного бульона. Коля пошел к хозяйке, та сказала: «Возьми пеструшку из курятника» и ушла куда-то, ее муж, престарелый казак с усами, как у Тараса Бульбы, почивал по своему обыкновению после обеда в саду под яблоней.
– Ну, что дала тетка курицу? – спросила Катя.
– Да, но она живая.
– Ну так зарежь, – сказала Катя и протянула ему ножницы.
Коля поймал пеструшку, но отстричь ей голову не решался, держал птицу на руках и гладил по головке, точно просил у нее прощения. Стоял с курицей на руках и гладил.
– Ты прямо как воспитанница института благородных девиц, – сказала Катя со смехом.
Она сходила в сарай за топором, взяла у Коли присмиревшую птицу, и отрубила ей голову на деревянном чурбаке. Выпущенная из рук безголовая пеструшка не хотела умирать, она носилась по саду, оставляя за собой цепочки кровавых следов. Коля ее ловил, но никак не мог словить, пока она не уткнулась в стену хаты. Девушки потом долго смеялись над тем, как он понялся по саду за безголовой курицей, а он готов был придушить их подушкой.
Станица жила полунатуральным хозяйством, в магазине, куда продавщица заглядывала на часок-другой, можно было купить только соль, соду, свечи и новосветское шампанское. Овощи, хлеб, яйца, молоко, сало и самодельное вино ребята покупали очень дешево у своих хозяев, а если требовалось мясо, то нужно было их спросить, где вчера зарезали теленка или барана и идти по указанному адресу. С фруктами было еще проще – идешь по улице и смотришь, у кого яблоки лучше, у кого груши или сливы созрели, заходишь в дом и спрашиваешь хозяина, что почем. «Як що сам будеш збираты – три рубля ведро, а так – пьять», – отвечает казак, сидя на пороге хаты с цигаркой в зубах, и смеется глазами. Коля предпочитал сам лезть на дерево, не из экономии, а так, ради интереса.
В общем, это были райские кущи на советский манер. Вот только местная ребятня докучала, как увидят человека в джинсах, бегут сзади и кричат: «Карман на жопе, карман на жопе!» Они провоцировали чужаков с авоськами, чтобы те кидались в них фруктами. У самих в садах было полно яблок и груш, но поймать налету и надкусить «гостинец» от незадачливого москаля – в этом была особая пацанская доблесть.
Обязанности в компании распределялись неравномерно, Коля отвечал за снабжение, Вика готовила пищу в саду на керосинке, а Катя, читала Ремарка, лежа под вишней на раскладушке. «Чертова дылда, – думал Коля, глядя, как она время от времени срывает с дерева ягоды и кладет их себе в рот, – чтоб тебе провалиться».
Дикий отдых все больше действовал ему на нервы. Он уже подумывал, что бы сказать девушкам, чтобы поскорей уехать в Москву, но обстоятельства распорядилась за него. Как-то раз хозяин, позвал его на море, ловить рыбу. Рыбу тут принято было ловить сетью, но не с лодки, лодок тут ни у кого не было, а с берега. Колина задача состояла в том, чтобы стоять на берегу и держать один конец сети, а хозяин уходил в море как можно дальше с другим концом в руках, а потом брел к берегу, захватывая как можно больше пространства, и так несколько раз. Улов был невелик: бычки, несколько камбал и множество мелких стеклянных креветок. Хозяин хотел их выбросить, но Коля сказал, что съест их с вином, и оставил себе.
Когда он вернулся с рыбалки, девушки уже проснулись, но еще не вставали. Из-за фанерной перегородки, за которой они спали, слышались голоса.
– На кой черт ты его сюда приволокла, – сердилась Катя. – Ходит с таким видом, точно мы ему дверью яйца прищемили.
– Но ведь ты сама предложила: «Попробуй, если понравится, уйдешь к нему, я тебя не держу», – оправдывалась Вика.
– Ну и что, понравилось?
– Нет.
– Ну так пошли его куда подальше.
– Неудобно как-то.
Стараясь быть неуслышанным, Коля собрал свои вещи в рюкзак и вышел во двор. Хозяйка, сидя на крыльце, чистила только что пойманную рыбу.
– Купаться чи що? – спросила она, расцветая нежной как утренняя заря улыбкой. – А то, може поснидаешь с нами.
– Спасибо, – сказал Коля. – Я домой, у меня дела.
– А девчата?
– Им и без меня хорошо.
«Девушки, они как поезда, ¬– думал Коля, сидя на рельсах в ожидании «кукушки» с тремя вагонами, – одни уходят, а другие уже где-то на подходе. Надо только выбрать нужное тебе направление, и хорошо бы, чтобы в поезде нашлось свободное место».
Он подарил себе свободу и пил ее полной чашей, как в переносном, так и в прямом смысле. На вокзале в Новоалексеевке он купил бутылку кислого вина и высосал ее в одиночку, пока ждал поезд на Симферополь. В поезде он пил пиво с какими-то шахтерами, которые ехали отдыхать по профсоюзным путевкам в санаторий. В Симферополе он разделил бутылку дешевого красного вина с молодящейся теткой, которая встречала племянника или делала вид, что кого-то встречает. Она сдавала комнату в Судаке и заманивала его к себе, но он твердо решил, что поедет в Ялту. До Ялты он поехал троллейбусом. Всю дорогу он не мог избавиться от икоты, замучился сам и замучил соседа. Икота прекратилась только, когда троллейбус доставил его на автостанцию Ялты. Там пассажиров уже поджидали хозяева квартир, комнат, сарайчиков и коек, которые предлагали внаем свою недвижимость.
День клонился к вечеру, и остались только сомнительные предложения. Вот дед сдавал «мансарду», которая на самом деле была чердаком, заваленным всякой дрянью. Вот женщина в косынке, из-под которой выпирали бумажные папильотки, то ли продавщица то ли сестра-хозяйка из санатория, предлагала беседку в саду. Коля согласился бы и на беседку, но оказалось, что беседка-то у черта на куличках, в двадцати километрах от моря. Он уже собрался ночевать на станции в ожидании лучших предложений, как вдруг услышал: «Эй, студент, тебе куда?» Двое ребят, подкативших на такси, имели в виду явно его, потому что из всех, кто в это время отирался у автостанции, только он по возрасту и по виду мог быть студентом.
– Да вот ищу, где бы приткнуться на недельку, – отозвался Коля.
– Поедем с нами, мы тут номер в гостинице сняли для товарища, а он приехать не смог. Ты москвич? Где учишься? – пошел в наступление тот, кто его окликнул, атлет в рубашке с пальмами.
– В МИИТе.
– Какое совпадение, мы ведь тоже из МИИТа, – сказал атлет.
– Как здорово, а факультет какой? – обрадовался Коля, как будто встретил родственника.
– Расслабься, старичок, и наслаждайся каникулами, – сказал второй, щуплый и сутулый, голосом как из бочки, никак не соответствующим его жалкому виду.
И не было больше вчерашнего дня, и безумные тени кипарисов кидались под колеса, а изъеденные временем скалы, то угрожающе подступали к шоссе, то с хохотом разбегались, а внизу, уставший от солнца и суеты город припал к морю и жадно пил вечернюю прохладу и никак не мог напиться. Гель-Гью? Зурбаган? Лисс? Мечты в коротких штанишках. Забыть про это раз и навсегда. Есть только одно настоящее приключение – это твоя жизнь, и ради него только и стоит жить.

44.

Коля так и не узнал, действительно ли эти парни учились в его институте или так, к слову пришлось. Как-то неудобно было выспрашивать, да и какое это имело значение, они понравились ему и все тут. Спроси его кто-нибудь: «Чем они тебе нравятся?», он бы, наверно, пожал плечами, да и только – обычные парни, вот разве, что щедрые не в меру, сорили деньгами направо и налево. Ну, так чего ж тут особенного, если деньги сами идут к тебе в руки. 
Они зарабатывали игрой в карты на пляже. С утра уходили на море купаться, а потом, как бы нехотя, как бы забавы ради доставали карты, и тут к ним присоединялся Коля под видом случайного партнера по преферансу. Он выигрывал и счастливый, разве что не вприпрыжку, шел в ресторан завтракать. Шеф, это тот который худющий, называл это охотой с подсадной уткой. Иногда для того, чтобы наловить жертв, требовалось сыграть две партии, но никогда больше, на пляже всегда находились любители спустить сотню-другую ради острых ощущений.
– У вас меченые карты? Вы передергиваете? – интересовался по-дружески Коля.
– Да ни боже мой, – уверял его атлет, которого звали Сергеем. – Мы просто хорошо играем в карты.
Оценить их мастерство Коля не мог, потому что они научили его азам игры только перед выходом «на дело», но хотелось верить новым друзьям.
Пляжи они меняли каждый день, а также выезжали на «гастроли» в Мисхор,  Гурзуф, Алупку и другие пригороды. Играли до обеда, потом с чувством удовлетворения  шли в ресторан, где за обедом обсуждали перипетии карточных сражений. Спиртного не употребляли, потому что «рабочий день» еще не кончился, и только вечером оттягивались по полной с девушками.   
Находить девушек на вечер входило в Колины обязанности. Сыграв с утра роль утки, днем он превращался ястреба, парящего над пляжами в поисках жертвы. Сергей предпочитал натуральных блондинок с минимумом косметики, Шеф не брезговал любыми мастями, но только чтобы девушка не  говорила «ложить», «едь» и «зво;нить», он вообще был эстет и зануда. Что касается Коли, то у него не было никаких предпочтений, ему нравились все, которым нравился он.
Охота начиналась с разведки. Целыми днями он с книгой в руках прогуливался по набережной, по паркам и пляжам, выискивая, кого можно пригласить на вечерний раут. Компании сразу отпадали, главное условие, чтобы кандидатки не были знакомы между собой. Одиночки в незнакомом обществе чувствовали себя, как правило, неуверенно, а стало быть, шанс на то, что они будут ломаться, строить из себя недотрог и портить веселье, существенно уменьшался.
Найдя подходящую одиночку, Коля подсаживался рядом с ней на скамейку и завязывал беседу. Поначалу было как-то неловко приставать с глупостями к незнакомому человеку, можно было нарваться на грубость и того хуже, на презрительный взгляд, но потом он понял, что шанс быть отвергнутым составлял не более двадцати процентов. Конечно, девушки ехали на юг купаться и загорать, но каждая из них подсознательно имела в виду и интересные встречи, новые знакомства, а напустить на себя интересность Коле ничего не стоило, ведь он был сыном великого мастера этого дела – Якова Тихоновича Легостаева.
Разговор можно было начинать с чего угодно, ну хоть: «Что-то чайки раскричались, наверно, погода переменится» или: «Говорят, на этом самом месте Чехов встретил свою даму с собачкой». Кто-то клевал сразу – «Да ну!» или «Неужели прямо здесь?», кому-то требовался второй заход. Если рыбка клевала наживку, то дальше все шло как по маслу: легкий флирт, в меру нахальный, в меру интеллектуальный, а потом приглашение в ресторан, где друзья-кинематографисты отмечают диплом, полученный ими на фестивале документального кино где-нибудь в Европе. Тут главное, чтобы все было правдиво, никаких кинозвезд, никаких предложений сниматься. Многие девушки очень хорошо разбирались в кино, а некоторые так вообще знали не только актеров, но и режиссеров.
Коля догадывался, чем заканчивались эти вечеринки, но никогда не был свидетелем апофеоза. Он даже и вина не пил, посидит в ресторане за компанию, послушает анекдоты и потихоньку уходит. Он еще был подручным авантюристов, поставщиком самых сладких блюд к их столу, но им уже овладела новая страсть. Он писал стихи. Это была настоящая зараза. Она не опасна, когда ею болеют в подростковом возрасте, но взрослый человек, переболевший стихами, может остаться душевным инвалидом навсегда. Это как свинка.
А всему виной та книжка, которую он таскал с собой, чтобы произвести впечатление на несчастных учительниц младших классов, медсестер и библиотекарш. Кто-то оставил ее в столе гостиничного номера, а он подобрал. Но это еще не самое страшное, самое страшное случилось тогда, когда однажды, сидя на скамейке в парке, он от скуки раскрыл книгу, которая оказалась сборником стихов Андрея Вознесенского. Он читал это странные конструкции из слов и знаков препинания, так непохожие на стихи, которые проходили в школе. Эти башни ему нравились, и он решил, что неплохо бы стать знаменитым поэтом.
Недолго думая, он достал ручку и на обложке книги написал в стиле Вознесенского свое стихотворение про море, которое с виду шелковое, а на самом деле коварное и злое. Получилось вроде бы не хуже, чем у мэтра. И с тех пор он, по выражению Сергея, «перестал ловить мышей». По утрам он все еще подыгрывал своим «каталам», потому что поэты тоже не дураки хорошо поесть и выпить, но девушками он более не интересовался, теперь он знал о них все, а когда знаешь все, не очень-то и хочется знать еще больше.
Но они, видно, не хотели его отпускать. Как-то под вечер, прогуливаясь по набережной в обнимку с рифмами на слово «каботаж», он заметил, как двое грузин, видимо, фарцовщиков или «каталы», которые все время околачивались возле порта, «зацепили» девушку. Обычное дело на курорте, но девушка показалась ему знакомой. Как-то он знакомился с ней в парке. Имя еще у нее чудное, прибалтийское, то ли Инга, то ли Лайма. 
Увидел и пошел дальше, заглянул в книжный магазин, постоял возле полки с поэтическими сборниками, ничего не купил и снова вышел на набережную. Картина изменилась: теперь парни не просто «кадрились», а тащили куда-то девушку за руки, а она сопротивлялась. Это было уж слишком.
– Эй, ребята, оставьте ее, – вступился за девушку Коля.
Он полагал, что они его знают в лицо, потому что наверняка видели не раз в компании Шефа, а тот с ними здоровался, значит, был знаком. Но оказалось, что это не так или просто не имело значения. В ответ на свой призыв он получил удар в челюсть и оказался на асфальте. Далее все развивалось по самому худшему для него сценарию. Он вскакивал и махал кулаками так неумело, как это мог делать только человек, которому ни разу в жизни не приходилось участвовать в настоящей драке. Его удары зависали в воздухе или, в лучшем случае, попадали в плечи противников. Зато противники попадали прямо в цель, и уже через минуту у него был подбит глаз и разбита губа.
Избиение младенца прервал милицейский свисток. Грузины моментально испарились с поля боя, так что блюстителям порядка даже не пришлось разбираться, кто прав, а кто виноват. Девушка тоже куда-то делась, и все Колины доводы насчет несчастной жертвы, к которой приставали фарцовщики, тоже испарились вместе с девушкой. Оставалось только покорно следовать за милиционером в отделение. Там его представили дежурному начальнику как злостного нарушителя общественного порядка, который устроил драку среди бела дня в общественном месте, как раз в то время, когда интуристы с теплохода «Армения» сходили на берег.
– Что ж ты, дорогой, позоришь страну перед иностранными гостями, устраиваешь потасовку с приятелями на набережной, где люди гуляют, дышат воздухом. Что вы там не поделили? – спросил начальник.
– Они к девушке приставали.
– Вот как, а сержант Гниденко говорит, что никакой девушки не было.
– Может, и не было, когда он появился, а раньше была, и они ее куда-то волокли. А их я вообще не знаю, видел только несколько раз, они все время возле порта ошиваются. Я студент, из Москвы, у меня в гостинице документы, разрешите я за ними сбегаю.
– В гостинице? Не слишком ли жирно для студента?
– Я вам все объясню, разрешите только сбегать в гостиницу за документами.
– А вот сержант Гниденко говорит, что видел тебя неоднократно в компании карточных «катал», по которым давно тюрьма плачет.
– Это студенты, они учатся в том же институте, что и я. Одного зовут Сергей, а другого…
– Шеф, – продолжил милиционер, – известный мошенник, гастролирует по всему черноморскому побережью от Одессы до Сочи. Но хитрый, собака, голыми руками его не возьмешь. Вот если бы ты дал на него показания, то и нам бы помог, и себе. Посиди до утра в «обезьяннике», подумай. До суда у тебя есть двенадцать часов.
В «обезьяннике» кроме Коли была еще бабища с красными руками, словно только вынутыми из борща, похоже, ее на рынке взяли, и кавказец с триппером. Он бедняга выл от боли, раскачиваясь на лавке взад-вперед, но никто не спешил дать ему хотя бы таблетку от боли. Но вот его куда-то увели, и в коридоре пригасили свет. Значит уже ночь, а утром будет суд и приговор, который может сломать всю его жизнь, которая так хорошо начиналась. Но ведь есть выход: дать показания на случайных знакомых. Да кто они такие, чтобы страдать из-за них, друзья, родственники? Но ведь они не сделали ему ничего плохого, устроили в гостиницу, давали деньги… А чего ради он вообще должен давать на кого-то показания, если ни в чем не виноват? Просто хотел вступиться за девушку и попал в неприятную историю. Судьи должны разобраться. А давать на кого-либо показания – это последнее дело. Сейчас даешь показания на мошенников, а завтра тебе предложат написать донос на сестру, на тетку, на мать. Вот так, наверно, кто-то, спасая свою шкуру, написал донос на тетю Олю.
Вот уж не зря говорится, что утро вечера мудренее. На суде ему даже ничего не пришлось говорить. Судья просто по очереди зачитывал приговоры каждому из задержанных: кому штраф, кому пятнадцать суток административного ареста за злостное нарушение порядка в общественном месте и все, и никаких мантий, никаких адвокатов, никаких «ваша честь, прошу принять во внимание…»
В камере, куда Колю отвели после суда, было полно народу, люди лежали, сидели, свисали с двухэтажных нар, в углу стояла ржавая двуручная посудина, от которой исходило жуткое зловоние. «Параша», – догадался Коля и стал высматривать место подальше от вонючей посудины.
– Иди сюда, студент, – позвал его из дальнего угла бритоголовый детина в замшевой куртке, по виду настоящий уголовник.
– Давай сюда, не стесняйся, – позвал другой, маленький, чернявый.
«Опять, – подумал Коля. – Сейчас будут рассказывать сказки про то, как их задержали за то, что они переводили старуху через улицу. Интересно, что этим от меня нужно?»
За сказками дело не стало. Бритоголовый оказался сценаристом фильма, который снимался в Понизовке, а чернявый – вторым оператором. А в тюрьме они оказались, потому что набили морду швейцару ресторана «Таврия», который оказался полковником КГБ в отставке. Он не хотел их пускать в ресторан, якобы потому, что они были без галстуков, а на самом деле вымогал взятку.
Колю они решили опекать, потому что он был в здешнем обществе «белой вороной». Тут, в основном, обретались мелкие жулики, хулиганы и пьяницы, от которых можно ожидать любых неприятностей.
«Киношники» были здесь на особом положении, что, собственно, и навело Колю на мысль, что они настоящие киношники, а не самозванцы. Их не гоняли на разгрузку угля, не посылали копать котлован для очистных сооружений, не заставляли мести улицу на глазах у отдыхающих. Они работали на строительстве нового здания суда, а на самом деле не работали вовсе, потому что стройка была практически заморожена – то кирпич забыли подвезти, то каменщиков перевели на другой объект. Они и Колю каким-то образом выговорили себе в помощники.
Его помощь заключалась в том, что к одиннадцати часам он, как самый младший в компании, шел в магазин за вином. Покупал только марочные дорогие вина: кокур, алиготе, массандровский мускат – деньги у них были. Потом за бутылкой вина они вели долгие разговоры о смысле жизни, об искусстве вообще, но больше, конечно, о кино. Коля говорил мало, больше прислушивался. Из разговоров он понял, что сценарист Эдуард человек довольно известный, знакомый со многими знаменитостями, а оператор Костя – так себе, рядовой кинематографического полка, его Коля сразу зачислил в друзья, а на сценариста смотрел снизу вверх, и не потому, что тот был высокого роста. Он говорил, как писал, и каждая фраза у него была значительная, как пуля из пистолета.
Как-то разговор зашел о поэзии, и Коля признался, что пишет стихи.
– А ты почитай нам что-нибудь, – предложил Костя. – До обеда еще целый час.
Обед им привозили из ресторана. Официант сервировал стол на ящике из-под керамической плитки и почтительно отходил в сторону – ждал, когда можно будет забрать посуду.
Но до обеда было еще далеко, а время нужно было чем-то занять, и Коля решил почитать стихи, несмотря на скептическое выражение лица Эдуарда. Всего он успел написать десять стихотворений и все их помнил наизусть.
Он читал и видел, как гаснет скепсис во взгляде Эдуарда. Значит, ему нравится, значит, хорошо, и он выложил свой главный козырь – стихотворение про девушку, которая идет на свидание.
– Никуда не годится, – выстрелил Эдуард прямо в грудь поэту. – Ты владеешь техникой, не своей, конечно, а Вознесенского, но это не страшно, все мы произошли от обезьяны, но у него симфония, а у тебя бренчание. Твоему Пегасу не хватает крыльев. Попробуй себя в прозе.
– А мне понравилось про краны в порту, которые дружат с пароходами, но обречены оставаться на берегу, – сказал Костя.
– Говно, – возразил Эдуард. – Я не очень смыслю в поэзии, но, по-моему, говно. Хочешь, спроси у Володи. Заходи как-нибудь в пятницу вечером в ресторан «Пльзень» в Парке Горького, я тебя с ним познакомлю.
– Кто это?
– Осоцкий.
Вот уж кому Коля ни за что бы не решился читать свои стихи. Но познакомиться с легендарным актером – это же мечта каждого парня из Марьиной Рощи. Там же каждый мальчишка знает его песню:
И пускай сторожит тебя ночью лифтер,
И ты свет не гасил по привычке –
Я давно уже гвоздик к замочку притер,
Попил водички и забрал вещички.

Это фантастическое предложение, только идиот может упустить такой шанс приобщиться к великому искусству. Как же ему повезло, что он встретил Эдуарда. По такому случаю можно и в магазин сбегать за вином.
Эдуард с Костей освободились раньше и уехали в Понизовку на съемки. На прощание Эдуард сказал:
– Все-таки попробуй себя в прозе, старичок, мне кажется, у тебя получится.
На стройку вернулись каменщики, и лафа кончилась. Теперь надо было вкалывать, загружать подъемник кирпичами и раствором, а питаться – гороховым супом и пшенной кашей из алюминиевой миски. Но продолжалось это недолго, вскоре он оказался, как говорится, «на свободе с чистой совестью» и без копейки денег. Кто его обчистил, дружки «каталы», когда узнали, что его задержала милиция, или какой-нибудь сержант Гниденко, так и осталось тайной, дружков и след простыл, а с Гниденко какой спрос.
Он сидел на лавочке, смотрел на нарядную толпу курортников на набережной и думал: «Хорошо бы встретить кого-нибудь знакомого и попросить у него денег на звонок сестре в Москву. Она не жадная, конечно, выслала бы денег на дорогу домой». Он вглядывался в толпу, но знакомые лица не попадались, прямо хоть иди к сержанту Гниденко, единственному человеку в Ялте, кто хоть как-то его знал, и проси у него денег взаймы. Но тучи рассеялись, когда в толпе мелькнуло знакомое лицо. Да это же Лева Фельдман из параллельного класса. Забавный парень, он первым в Марьиной Роще обзавелся модным в свое время плащом «болонья» и рассказывал обо всем на свете так: «Иду я, значит, за молоком в «болонье», а навстречу мне Томка, а я в «болонье». Она и говорит: «Ты я вижу в «болонье» ходишь», а я ей: «Да, вот достал «болонью» и хожу теперь». С тех пор его все звали не иначе как Левка Болонья.
На Болонье были белые туфли, кремовые брюки рубашка апаш цвета кофе со сливками. С ним были две девушки-хохотушки, не красотки, но ничего себе. По всему было видно, что Лева в порядке.
Деньги у него были, и он щедрой рукой отстегнул Коле столько, сколько хватало на дорогу до Москвы. Не будь рядом девушек он, может быть, и артачился, но при них он не мог себе позволить лишиться своей «болоньи».
Когда автобус выезжал из города, небо затянуло тучами и пошел мелкий дождь. Автобус поднимался все выше и выше, а город тонул в тумане. Прощай, милый Гель-Гью, ты не был ласков к капитану Легостаеву, и вот он покидает тебя навсегда, чтобы искать свое счастье в других местах.
В первую же пятницу он отправился в Парк Горького. Ресторан «Пльзень» оказался огромным дощатым сараем с барной стойкой и залом, в котором с помощью деревянных решеток было выгорожено несколько уютных уголков. Ни Эдуарда, ни Кости там не оказалось. Коля выпил кружку настоящего чешского пива из бочонка, который бармен откупорил у него на глазах, и ушел домой.
В следующую пятницу ему повезло больше, он застал в ресторане Эдуарда в компании каких-то бородачей. Эдуард сказал, что Володя на гастролях, но на следующей неделе непременно будет, и не обманул. Осоцкий действительно пришел. Он пришел после спектакля, когда все уже успели выпить по три, а то и по пять кружек пива. Он здоровался за руку со всеми, по всему было видно, что эти люди ему знакомы, а когда очередь дошла до Коли спросил:
– А кто этот юноша?
– А это мой друг Николай, он студент и пишет неплохие стихи, – сказал Эдуард.
Осоцкий подал Коле руку и спросил:
– В каком институте учитесь?
– В железнодорожном, – выдавил из себя оробевший Коля.
– Ну зачем? – Осоцкий был, вроде как разочарован, – Не повторяйте чужих ошибок. Я вот тоже сдуру поступал в строительный, один семестр промаялся и ушел, какой из меня строитель. Вам нужно учиться во ВГИКе или в ГИТИСе, у вас романтическая внешность, вы могли бы играть сказочных принцев и опять же стихи…
Больше он с Колей не разговаривал, он вообще мало говорил, он казался измотанным и грустным, молчал и только слегка улыбался кончиками губ, когда кто-нибудь рассказывал анекдот.
«Действительно, – думал Коля после встречи с Осоцким, – что я с такой романтической внешностью буду делать в МИИТе? Нельзя все время вот так по течению плыть по жизни, надо решаться на проступки». И он решился. Написал заявление на имя ректора «Прошу меня отчислить… в связи… подпись, число» и понес его в институт. До занятий оставалась неделя, ректор был очень занят, но, услышав от секретарши, что к нему рвется студент Легостаев с заявлением об отчислении, сказал, поморщившись: «Пусть войдет».
– Так это на вас пришла бумага из Крыма?
– Не знаю.
– Ну как же, вот тут написано, что вы устроили драку в общественном месте, – ректор достал из ящика стола синий конверт.
– Вот, – сказал Коля, и выложил ему на стол свое заявление. – Прошу меня отчислить.
– Вы хорошо все обдумали?
– Да.
– А то, может, одумаетесь. Вы набрали двадцать из двадцати баллов на вступительных экзаменах, из вас может получится хороший студент, а то, что произошло с вами, можно будет считать странным стечением обстоятельств.
– Спасибо, но я все обдумал и понял, что у меня другое призвание.
Ректор подписал заявление и вновь Коля почувствовал себя счастливым и свободным, как бабочка, которая освободилась от своего скучного кокона и выпорхнула в большой мир.
Наташа устроила его на работу в какой-то электротехнический институт. Там он занимался тем, что отправлял приборы на выставки и ярмарки в разные страны. Приборов этих он в глаза не видел. Он знал о них только из перечней, которые направлял на согласование в разные инстанции.
На следующий год он сдавал экзамены во ВГИК на сценарный факультет, но провалился на сочинении. Один знакомый посоветовал ему поступать в университет, на факультет журналистики. И через пять лет он уже работал корреспондентом городской газеты.
Позже, когда Ольга уже умерла, страна очень изменилась, и у журналиста Николая Легостаева появилась возможность ознакомиться с ее делом, которое хранилось в архивах КГБ. Его интересовало только одно – была ли тетя Оля на самом деле английской шпионкой или нет. Из документов он этого так и не понял, зато узнал, по чьему доносу она была арестована. Фамилия доносчика была Лаврентьев. Этот Лаврентьев проходил по делу врага народа Ягоды, с которым он некоторое время работал, выполнял его личные  поручения. Среди людей, которых он вербовал в свою группу, Лаврентьев на допросе назвал Ольгу, Тефтеля и Гребенюка. Но Лаврентьеву эти показания не помогли, его расстреляли в сорок первом. Николай рассказал о своем открытии Наташе, а та посоветовала ему никому больше об этом не рассказывать и вообще забыть.

45.

Талалай из отдела культуры познакомил Колю с Любонькой. «Ты вот все жалуешься, что не о ком писать, что интересные натуры перевелись, а тут такой персонаж. Чехов бы обзавидовался». Коля не рассматривал Любоньку, как персонаж своей будущей прозы. Она ему нравилась, потому что он нравился ей, и она не скупилась на восторги, когда он читал свои стихи. А зачем мужчинам нужны женщины? Вы думаете, что для удовлетворения своих физиологических потребностей, для того, чтобы готовить и убираться в доме, для продления рода? Нет, нет и нет. Удовлетворить физиологию мужчина может и без женщины, готовить и убирать может с бо;льшим успехом домработница, а продлением рода озабочены далеко не все мужчины. Женщина нужна мужчине для того, чтобы день и ночь слушать от нее похвалы и восторги: «Ах, ты сегодня был превосходен, никто не умеет делать это так хорошо, как ты!» или «На работе тебя недооценивают, они завидуют твоему таланту», а вот еще «Я слышала, как ты поешь под душем – у тебя абсолютный слух».
Коля любил бывать у Любоньки в доме, там всегда собиралась куча всякого народу – непризнанные гении, авантюристы районного масштаба, прогрессистки и проститутки. Туда принято было приходить не с пустыми руками, кто-то нес цветы, кто-то портвейн, кто-то закуску. Коля  приносил ее любимые пирожные: профитроли с заварным кремом, купленные в кулинарии ресторана «Прага», и неизменно собирал богатый урожай восторгов.
Любонька окончила ГИТИС, но работала натурщицей в художественном училище раз в неделю. У нее были пышные волосы, груди размером с дыню «колхозница» и широкие бедра – словом, русская красавица. Студенты любили рисовать ее с косой и в кокошнике. За глаза они ласково называли ее Буренкой, не Коровой и не Телкой, а ласково – Буренкой. Над другими натурщицами они изгалялись, как могли: та у них – Насос, эта – Раскладушка, а Любоньку щадили.
Ставки натурщиц были нищенские, но студенты сами скидывались на «обнаженку», и этого хватало, чтобы заплатить за квартиру, за телефон и купить единый проездной билет на месяц. Бывший муж присылал ей алименты на сына. На эти деньги Любонька одевалась сама и одевала ребенка. Мальчик был живой, все на нем так и «горело». На еду давала мать. Помимо денег она привозила еще и кое-какие продукты. С некоторых пор ее мать работала бухгалтером в подмосковном пансионате. Там и жила круглый год – комната служебная, питание дармовое. Это давало ей возможность кое-что откладывать для дочери и внука.
Свежий воздух, размеренный образ жизни – что еще нужно на старости лет. Впрочем, у нее была и еще одна причина уехать за город – она хотела дать дочери «пространство для маневра», проще говоря, создать условия для личной жизни, которая никак не складывалась.
Любонька говорила, что она и так счастлива, что она больше не хочет выходить замуж, что замужество похоронит ее как творческую личность, но у матери было другое мнение на этот счет. Мать хорошо знала дочь и не очень–то верила, что Любонька сможет когда-нибудь сниматься в кино или играть в театре без мужского участия.
В последний раз Любонька снималась еще до замужества, на последнем курсе училища. Она играла роль стервы, которая отбила талантливого мужа у порядочной женщины. Та женщина потом отравила себя и своего неверного супруга газом, а стерва осталась вдовой с ребенком на руках. Стерва у нее получилась какая-то жалкая, ее было жалко больше, чем главную героиню.
Ее партнером по фильму был знаменитый актер. Он все время старался оторваться от сценария, трактовал эпизоды на свой лад и спорил с режиссером, то есть «тянул одеяло на себя», как говорят в театре. Партнеры ему потакали, режиссер уступал и только дебютантка Любонька, казалось, была совершенно равнодушна к творческому горению кинозвезды. На самом деле она просто не знала, как себя вести в подобной ситуации, чтобы не показаться полной идиоткой. Рядом с неистовой звездой она чувствовала себя деревянной куклой. Естественно, все это сказалось на ее игре. Режиссер даже хотел снять ее с роли, хотя треть картины была уже отснята, но ограничился тем, что обкорнал ей текст. В результате, критики и зрители совершенно не приметили Любоньку, несмотря на то, что фильм имел успех, и о нем много говорили, в том числе и по телевизору в «Кинопанораме». В общем, Любонька не использовала свой шанс, а это всегда плохо сказывается на актерской карьере. Ее больше не приглашали на пробы, хотя она каждый месяц обновляла фотографии в мосфильмовской картотеке актеров.
Впрочем, делала она это скорее из чувства долга перед близкими и друзьями, нежели из искреннего желания сниматься в кино. Скорей всего, Любонька бы даже отказалась от роли, получи она вдруг приглашение. Чего греха таить, ее таланта хватило только на то, чтобы окончить театральный институт, поступлению в который, в свое время, способствовала ее мать, которая тогда работала в институтской бухгалтерии. Увы, бремя актрисы оказалось для Любоньки слишком тяжелым, и она об этом знала, хотя и не признавалась никому.
Даже роль супруги Любонька не потянула. Ее мужем был сокурсник, по мнению преподавателей, подававший большие надежды. После института он стал диктором на радио, и до сих пор подает надежды по третьей программе.
Нельзя сказать, чтобы у Любоньки не было желания стать хорошей женой. Она старалась в меру своих сил. Научилась даже готовить мясо по-парижски. Но свекровь слишком любила своего сына, чтобы доверить его желудок дебютантке, как, впрочем, и голову, сердце, душу.
Когда у молодых родился ребенок, то свекровь и на него распространила свою заботу. Конечно, Любонька умела пеленать младенца и стирать распашонки, но делала это все-таки хуже свекрови, которая колола ее этим на каждом шагу. Обычно невестки умеют как-то смягчать ситуацию: льстить, отшучиваться, подлаживаться, но Любоньке для этого не хватило куража: она растерялась, сникла и уступила свое место у семейного очага практически без борьбы. Ее жизнь в доме мужа стала невыносимой, и вскоре она вынуждена была вернуться с ребенком к матери.
«Ты, Люба, не тушуйся, – сказал ей один веселый человек, берейтор из цирка, который появился в ее доме сразу после развода. – Взять хоть лошадей: они бывают, как известно, рабочими, беговыми и для выездки. Хозяйство ты, надо признаться, не тянешь – вон у тебя посуда грязная по пять дней в раковине лежит. В театре и в кино у тебя полный сбой. Стало быть, ты создана для выездки. Ну-ка, мать, пройдись. Я от тебя балдею...»
Оправившись после тяжелого поражения на семейном фронте, Любонька попыталась сходу вернуть утраченные позиции. Многие мужчины оказывали ей внимание, но охотников жениться что-то не находилось.
Дольше всех за Любонькой ухаживал поэт Колобанов. Вообще–то он торговал пепси-колой на Курском вокзале, но это не мешало ему писать стихи о дальних странствиях и даже печатать их в газете «Советская торговля».
Честолюбия у продавца хватило бы на трех поэтов. Ему мало было стихов, ему хотелось жениться на известной актрисе, пусть даже с ребенком, но непременно на актрисе и очень желательно, чтобы на известной. По образованию Любонька ему подходила. Оставалось только устроить ее по специальности и вывести в знаменитости.
Любонька не возражала. Под руководством Колобанова она выучила наизусть несколько глав из «Руслана и Людмилы» и отправилась в филармонию на суд худсовета, но так туда и не дошла. По дороге ее охватил мандраж. Она купила билет в кино и с удовольствием посмотрела детектив, а, вернувшись домой, сказала Колобанову, что худсовет был в восторге от ее чтения, но ставок пока нет. Как только появятся – ей позвонят.
Колобанов принял это сообщение довольно спокойно и договорился с одним знакомым режиссером, который работал в народном театре при клубе мебельщиков, чтобы он зачислил Любоньку в свою труппу. С «мебельщиками» у нее тоже ничего не вышло. Сначала они очень обрадовались, что в их коллектив вольется профессиональная актриса, но, видя, что Любонька не спешит «впрягаться в их телегу» – не учит текст, пропускает репетиции – быстро к ней охладели.
Тогда Колобанов сделал еще одну попытку вывести свою подругу в звезды. Он устроил ее на должность руководителя кружка художественной самодеятельности в парке культуры и отдыха. «У всех актеров тяга к режиссуре, – рассуждал он. – Так может в ней сидит Мейерхольд?»
Это было роковой ошибкой с его стороны. В кружке Любонька познакомилась с Бориской и стала ходить с ним в кино и в бары потихоньку от поэта.
Этому Бориске еще не было и восемнадцати. Он учился в десятом классе и мечтал о театральной карьере. Любонька открывала ему глаза на систему Станиславского и театр абсурда и не убирала его признательной руки со своей коленки.
Ему так все это понравилось, что однажды он перебрался к ней, захватив с собой томик Сент-Экзюпери и гантели. Родителям он оставил записку: «Простите вашего нехорошего сына. Он встретил женщину, без которой его жизнь не имеет смысла. Не ругайте меня и не ищите. Ваш Боровичок».
Родители нашли его только через два дня. Он ни в какую не желал возвращаться домой. Тогда они предложили Любоньке деньги. Когда она их не взяла, они заволновались всерьез и подали заявление на имя директора парка, заверенное у нотариуса, в котором говорилось, что под видом занятий в театральной студии Любонька занимается растлением юношей.
Директор был не из пугливых, но его смутила подпись нотариуса. Он вызвал Любоньку к себе, посочувствовал ей, а потом предложил временно, пока скандал не утихнет, лечь на дно, то есть уйти по собственному желанию. Любонька пожалела симпатичного директора и согласилась уйти по-хорошему. Заодно она пожалела и Бориску, сообщив ему, что приласкала его из педагогических соображений, чтобы он почувствовал уверенность в себе, которая так необходима мужчине как в жизни, так и на сцене.
Бориска плакал и порывался выброситься из окна, но Любонька отнеслась к этому спокойно. Она дала мальчику горячего молока и проводила до дома. Через год Бориска поступил в институт тонкой химической технологии.
После Бориски у Любоньки было два «режиссера». Один из них оказался электриком с телевидения, а другой – безработным актером из Воронежа и искателем столичной прописки.
– Ну, все,– сказала ей мать, когда раскусила воронежца. – С меня довольно творческой интеллигенции. Или ты будешь жить как все нормальные люди, или я не знаю, что сделаю. Моя квартира не дом терпимости. Был бы жив отец, он не допустил бы этого безобразия.
– Хорошо,– согласилась Любонька, и мужчины на некоторое время перестали появляться в ее доме.
Она завела комнатные цветы и занялась воспитанием сына, который к тому времени уже пошел в третий класс. После школы она усаживала его перед собой так, чтобы и цветы можно было видеть, и спрашивала, плохо скрывая свое душевное состояние:
– Ну, что тебе задали на дом, Киска?
Киска имел натуру артистическую, он любил сочинять истории из жизни собак и петь песни в хоре, но всякое регулярное занятие приводило его в такое уныние, что, казалось, он вот-вот заболеет.
– Десятичные столбики, – врал очень натурально способный ребенок.
– Открывай учебник, – говорила мать, и при этом вид у нее был такой, точно она отдавала деньги, взятые взаймы два года назад.
– А в учебнике этого нет. Это учительница нам из своей головы рассказывала.
– Ну вот, – возмущалась Любонька. – Что хотят то и делают у вас там, в школе: учат не по программе, задают не по учебнику...
На этом их занятия и заканчивались.
От нечего делать Любонька решила бегать трусцой для здоровья. Но скоро забросила и это дело – в своих линялых тренировочных штанах с вытолканными коленками и кедах неопределенного цвета она больше походила на уборщицу, которая только что мыла подъезд, нежели на спортсменку. К тому же Киска получил пять двоек в четверти. Согласитесь, что матери двоечника как-то не пристало бегать трусцой. Комнатные растения завяли – у них подгнили корни оттого, что Любонька поливала их холодной водой прямо из-под крана.
– Хватит, – сказала ей мать. – Ты совершенно не приспособлена для самостоятельной жизни. На свободе ты теряешься. Тебя надо пристроить за хорошего человека. Вся ваша богема – плесень. Положительные люди служат в учреждениях. У нас в учреждении новый сотрудник. Он, кажется, вдовец.
Вдовцу было за пятьдесят. Он пришел в гости с тортом и почти весь его съел за чаем и разговорами. Трепаться он любил не меньше, чем есть. Во время разговора он все время перескакивал с пятого на десятое и обо всем судил так, словно всю жизнь только этим и занимался, то есть затрагивал такие тонкости и частности, что всех, кто его слушал, уже через пять минут одолевала зевота. Особенно много подробностей он знал о сближении галактик.
Любонька слушала гостя и думала: «Зануда, конечно, но видимо, положительный... А может, положительный и должен быть занудой?»
Вдовец был настолько положительным, что даже не пытался ухаживать за Любонькой, даже комплиментов в ее адрес не отпускал. Только посмотрел на нее очумело, когда она, расшалившись, как бы невзначай, прижалась к нему грудью, когда подавала пальто.
Видимо, это все-таки сработало. Через две недели, когда Любонька уже думать забыла о вдовце, он вдруг позвонил по телефону и церемонно, словно какой-нибудь нафталин, пригласил ее к себе в гости на чашечку кофе.
– Возьмите бумагу и карандаш, – сказал он,– и запишите мой домашний адрес.
Он так долго и нудно объяснял Любоньке, как найти его улицу, дом и квартиру, что она уже на «третьем повороте» решила про себя, что никуда не поедет.
– Ты неисправима,– сказала мать. – Бог с тобой, живи, как знаешь.
И тогда она устроилась бухгалтером в загородный пансионат и в Москву наезжала раз в месяц, чтобы передать дочери деньги и кое-какие продукты. А Любонька, таким образом, обрела полную свободу.
И снова в ее квартире появились художники, режиссеры, актеры, а следом за ними и их подруги, которые в свою очередь приводили сюда младших научных сотрудников и старших инженеров, которых они приберегали на черный день или на тот случай, если те вдруг защитят диссертацию.
 – А почему бы тебе не поработать у нас, в художественном училище,– робко предложила ей одна студентка, когда узнала, что Любоньке нечем заплатить за квартиру, – временно, конечно, пока не предложат хорошую роль.
– Там нужно раздеваться? – спросила Любонька.
– Это на твое усмотрение, просто обнаженная натура дороже стоит.
– Отлично, – сказала Любонька, – тогда я буду раздеваться. Только когда меня вызовут на съемку, я уйду.
– Пожалуйста. У нас можно приходить и уходить, когда захочешь, и никто не спрашивает никаких трудовых книжек.
На съемки Любоньку вызывать не спешили, так что она застряла в училище надолго. Работа натурщицы ее не тяготила, даже пришлась ей по вкусу. Никакой ответственности, сиди себе, как посадят, или стой, как поставят. Если ты не в духе, то художник напишет женщину, которая не в духе, если у тебя синяк под глазом – тоже не беда. Картина будет называться «Обнаженная с синяком» или что-нибудь в этом роде. И, если она написана хорошо, то ее повесят в выставочном зале, и все будут ее разглядывать и нахваливать. Имена актрис эпохи Возрождения нам не известны, хотя среди них наверно было немало гениальных, а Мону Лизу знают все, лишь потому, что она сидела перед художником и улыбалась, вспоминая, может быть, вчерашний ужин.
Творческих людей в ее доме прибавилось. Они пили водку или шампанское и вели умные беседы. Как шаманские заклинания звучали на кухне непонятные, но будоражащие слова: «экзистенциализм», «катарсис», «сублимация»...
Однажды, когда Коля прочитал стихотворение, посвященное изгнанию Данте из Флоренции, Любонька расчувствовалась до слез.
– Как это прекрасно сказано, Коля, «Италии румянец озорной». Вы бывали в Италии?
– Много раз, – соврал Коля.
– Итальянский неореализм – это моя давняя любовь,– расчувствовалась Любонька. – Я и актрисой-то стала под влиянием Де Сантиса. Мечтала быть, как Сильвана Мангано. Мне и в голову тогда не приходило, что Сильвана у нас не вылезала бы из эпизодов, потому что у наших задрипанных режиссеров не хватило бы духу, чтобы жениться на ней, и денег, чтобы сделать ее своей любовницей. Ах, Италия... Хорошо бы поселиться в Риме недалеко от виллы Боргезе. Гоголь был не дурак, он хотел всю жизнь прожить в Риме, но приехал в Россию и умер. Я бы собрала у себя всех талантливых людей: артистов, музыкантов, поэтов... Открыла бы салон, как княгиня Волконская...
– А речка там есть? – спросил Киска.
– Решено, – загорелся Коля, вскочил со стула и забегал по комнате от волнения. – Вы поедете в Италию. Я найду вам итальянца, который вас туда увезет. Их шестьдесят миллионов, неужели среди них не найдется такой, который захочет увести с собой русскую красавицу? Обязательно найдется. Вы будете жить на вилле на берегу Адриатического моря. Ты, Люба, будешь сниматься в кино, а у Киски будет свой ламборгини.
– И корабль, – не мог не встрять Киска.
Коля еще долго фантазировал. Любонька слушала его с удовольствием и сама не прочь была что-то добавить. Сидя под пыльной люстрой, на разных стульях, за столом, застеленном клеенкой, они пролетали над Альпами и спускались в плодородную долину реки По и снова поднимались, но уже над Апеннинами, чтобы увидеть море, где Киска, элегантный как Челентано, проплывет на своей яхте между островами Капри и Искья.
Игра оказалась увлекательной. Коля подарил Киске книгу сказок Джанни Родари, а  Любонька повесила над кроватью портрет Федерико Феллини и купила самоучитель итальянского языка. Она уже знала сотню слов, когда в ее доме появился участковый Чемодуров.
Сначала он заглядывал к ней от случая к случаю, якобы, так им, участковым, положено. Стоял у порога, бормотал что-то невнятное про порядок, а сам вытягивал шею и прислушивался – нет ли мужчин в квартире. Как-то Любонька из вежливости и в надежде, что участковый, удовлетворив свое любопытство, оставит ее в покое, пригласила его на кухню. Он посидел, помолчал, выпил три чашки чаю и ушел. А на следующий день заявился с аквариумом. Киска от восторга чуть не передушил всех рыбок. С тех пор участковый, приходил каждый вечер, а уходил за полночь, а однажды он и вовсе остался ночевать у Любоньки.
Человек он был не ее круга – провинциал не только по рождению, но и по натуре. Он, хотя и учился на четвертом курсе юридического факультета, но не понимал Любонькиных эстетических запросов, и потому запретил ей работать натурщицей.
– Нечего тебе там голой жопой сверкать. Бабе скоро тридцать, а она все в девочку играет. Не можешь работать по специальности – сиди дома, пацана воспитывай. Денег нам хватит.
Так порвалась последняя ниточка, которая связывала Любоньку с искусством. Впрочем, оставался еще итальянский язык. Но и против него Чемодуров возражал.
– На кой ляд сдался тебе этот язык. Хочешь работать переводчицей – учи как все – английский. А этот макаронный язык никому не нужен – бесполезная трата времени и денег.
Любонька боялась ему возражать. Она вообще его побаивалась, особенно, когда он надевал форму, но в то же время чувствовала себя с ним настоящей женщиной, то есть женой и матерью. Она даже перестала опускать глаза, когда встречалась с пожилыми соседками по подъезду. Все это было приятно, но и грустно тоже.
Вскоре Любонька забеременела, но не решилась просить у своего участкового денег на аборт, а ложиться в обычную поликлинику не желала, потому что боялась боли и унижений. Прошло пять месяцев, прежде чем она решилась избавиться от плода. Оставалось только прибегнуть к домашнему средству. Любонька выпила две таблетки папаверина и опустила ноги в горячую воду. Она упала в обморок, но не выкинула. Чемодуров, увидев ее лежащей без чувств, в ванной на полу, тут же вызвал скорую. Когда он узнал о причине обморока, то сказал:
– Я, конечно, дурак, но не настолько, чтобы кормить двух вы****ков сразу. Видно горбатого только могила исправит.
Любонька даже не пыталась объяснить ему, что это его ребенок, когда он укладывал вещи. Она устала быть подругой участкового милиционера. Ею овладело какое–то тупое безразличие ко всему, что происходило вокруг.
Дома Любонька раскрыла сумочку. Там, кроме помады, пудры и зеркальца, была еще и тетрадь. Любонька раскрыла тетрадь. В ней зеленым фломастером были написаны итальянские слова, а напротив красным – русский перевод.
– Maрe, фиоре, соле... – прочитала Любонька. – Море, цветок, солнце...
– Киска, – позвала она громко.
В дверь просунулась ушастая голова сына.
– Что ты там делаешь? – спросила Любонька.
– Кормлю рыбок, – ответил Киска.
– Кончай дурака валять, – сказала Любонька. – Возьми ручку, блокнот. Мы будем с тобой изучать итальянский язык.
Так кончался первый Колин рассказ. Редактор отдела прозы толстого журнала, автор когда-то нашумевшей повести «Одалиска с Арбата», закончила чтение, протерла очки и провела ладонью по лицу сверху вниз, похоже сняла маску.
– Не буду вас обнадеживать, Николай, но, если главный не станет возражать, мы напечатаем ваш рассказ. Несмотря на все шероховатости, вам удалось раскрыть характер этой современной Душечки. Вы прозаик, Николай, вам удаются характеры людей, работайте и дальше в этом направлении.
Главный не возражал и через три месяца рассказ появился в журнале. Это был популярный литературный журнал, который распространялся только по подписке с «нагрузкой». В качестве «нагрузки» шла газета «Правда» и журнал «Агитатор». В редакции Коле выдали два авторских экземпляра. Он возил их в портфеле на случай, если встретит кого-нибудь знакомого. В вагоне метро он перво-наперво искал глазами читающих журнал, и если находил, проталкивался поближе, чтобы посмотреть, не его ли рассказ читают.
Родные как-то буднично отнеслись к его триумфу. Мать сказала: «Говорят, членам Союза писателей положена дополнительная жилплощадь», сестра похлопала его по плечу: «Ты теперь знаменитость», а дядя обнял и поцеловал в лоб: «Молодец, с тебя пол-литра». И только Мария, прочитав рассказ, задумалась.
– Ты спал с этой женщиной?
– Нет.
– Слава богу, а то бы я подумала, что ты журналист, а не мужчина. Где она сейчас, что с ней стало?
– Не знаю, после того, как она сошлась с милиционером, я ее не видел. Говорят, она уехала куда-то, может, за город к матери, а может в Италию, чем черт не шутит. Я очень жалею, что не сделал для нее ничего, только втравил в глупую игру.
– Ты сделал для нее больше чем мать. Мать дала ей жизнь, а ты – вечную жизнь. Мы все умрем, и о нас рано или поздно забудут, а она будет оживать всякий раз, как только кто-то прочтет твой рассказ.

46 .

Марьина Роща стремительно менялась, каждый день что-то сносили, и улицы были как старушечьи рты. Мария ходила на руины как на могилы к друзьям, только что цветы не возлагала, постоит, помолчит и идет по своим делам на рынок или в магазин. Ходили слухи, что и ее дом скоро пойдет на слом. Мария не хотела им верить, понимала, что этого не избежать, но верить, что вот придут завтра и скажут: «Собирайтесь, мы будем сносить ваш дом», не хотела. Думала: «Может, умру и не дождусь».
Она вообще недоверчиво относилась ко всему, что происходило в этой стране, после того, как прогнали царя и империя схлопнулась до кукольного театра, где разыгрывались комедии со страшным концом.
Как-то в детстве Коля прибежал из школы раскрасневшийся, взволнованный, бросил портфель на диван и запел: «Широка, страна моя родная…»
– Чем вас в школе кормили? – спросила Мария.
– Да причем здесь еда, бабушка, наши спутник в космос запустили. Он летает вокруг земли  и передает сигналы пи-пи-пи…
– Ты видел?
– Нет.
– Слышал?
– Нет.
– Ну, так чего ж ты тут раскудахтался. Пойдем, посмотрим.
Она надела пальто, покрыла голову шерстяным платком и вышла вместе с внуком во двор. Был холодный стеклянный вечер, в черном небе мерцали колючие звезды, немые и безразличные ко всему, и никакого постороннего движения в небе не наблюдалось, никаких пи-пи-пи.
– Ну вот, – сказала Мария, – а ты всполошился. Скачешь как сорока на помойке, мельтешишь, и все без толку.
Коля знал, что бабушка не права, он был уверен, что спутник летает и подает из космоса сигналы, но никаких аргументов в свою пользу, кроме газетных статей у него не было, а это ей как об стенку горох. С ней вообще было трудно спорить.
Когда Коля учился в пятом классе, он вычитал в газете, что в Сибири построили крупнейшую в стране гидроэлектростанцию, которая будет вырабатывать электроэнергии 20 миллионов киловатт-часов в год.
– Ты представляешь, бабушка, там плотина высотой 250 метров, и больше километра в длину, – не мог сдержать своих восторгов Коля.
– А чего ты так разволновался?
– Но ведь двадцать миллионов…
– Бери бумагу, карандаш, садись и считай, – она всегда сидела у радиоприемника с блокнотом и карандашом, когда по радио предавали сообщение о снижение цен: мука пшеничная крупчатка на три процента, белье трикотажное на пять процентов…
– Что считать, сказано ведь двадцать миллионов, – петушился Коля.
– Считай, на сколько подешевеет теперь электричество, чтобы и я могла порадоваться вместе с тобой.
– Да оно, может, и вовсе не подешевеет.
– А зачем тогда строили?
Она никогда не была знакома с постулатами учения о Дао, но в жизни вела себя, как настоящий даос. Она верила в Бога, но считала, что он безразличен к людям, и нет смысла просить его о чем-нибудь. На земле живет тьма людей, это ж сколько нужно иметь глаз и ушей, чтобы за всеми уследить и всем угодить, а ведь еще есть звери, птицы и муравьи. Нет, ему не до нас. Он установил правила, по которым нужно жить, а уж ты сам решай, следовать им или нет. Если их нарушишь, сразу почувствуешь: голова заболит или упадешь на ровном месте, а будешь их соблюдать – избежишь многих бед.
Она никогда не слушала прогнозов погоды, говорила: «Врут они все там, какая погода будет в следующем году. Будет год, будет и погода. Вот раньше у нас все просто было, мы смотрели, откуда пригнали новобранцев: если из Сибири – погода будет ясная, зима морозная, а лето жаркое, если из Рязани, то так на так, а питерские всегда слякоть с собой привозили».
Удивительно, но, несмотря на свой цинизм, Мария очень тепло относилась к своим приятельницам, и они льнули к ней, как кошки к батарее в ненастный день. Она уже переехала на новую квартиру в Ростокино, но частенько ездила в Марьину Рощу, чтобы их проведать. Во время одного из таких визитов она узнала, что Сапожкова совсем рехнулась, заперлась в своей квартире и не дает рабочим сносить дом.
После того, как Наташа проигнорировала ухаживания ее сына и вышла замуж, Сапожкова перестала заходить к Марии, но та все еще считала ее своей приятельницей и решила вмешаться в ситуацию.
– Идиотка, далась ей эта развалюха, чего доброго, снесут ее вместе с домом, – сказала Мария. – Возьми Коля ручку, бумагу и пиши: «Дорогая Евдокия Кузминична! Я прораб, которому приказано снести ваш старый дом, чтобы дать вам возможность переехать в новое светлое жилье. На месте вашего дома планируют построить секретный объект, и, если я не исполню приказ, меня расстреляют. Очень прошу вас съехать, чтобы я мог снести ваш дом и не делать сиротами двух моих детей. С уважением Иван Курдюмов». Больше ошибок, мой мальчик, больше ошибок.
Она сложила записку вчетверо и отправилась к Сапожковой. Ее почерневший от времени дом стоял один одинешенек среди пустыря, который совсем недавно был жилым кварталом, ни дать ни взять осколок Непобедимой Армады, севший на мель в виду английских берегов, уставший от ядер и абордажей, но все еще гордый своей испанской гордостью. Неподалеку, возле бульдозера и крана с чугунной «бабой», расположились на ящиках рабочие. Они ели колбасу и пили пиво.
– Приятного аппетита, ребята, – сказала Мария. Она хотела по своему обыкновению сказать «панове», но осеклась – здесь ее могли не так понять.
– Ага, – ответил кто-то из рабочих.
– Кто тут у вас главный? – спросила она. Ей было уже шестьдесят восемь лет, но ни у кого бы не повернулся язык назвать ее старухой или бабушкой. Она оставалась дамой в седле и с хлыстиком в руке, и потому смотреть на нее можно было только снизу вверх.
– А в чем дело? – отозвался один.
– Почему не работаете?
– Тут такая загвоздка, понимаете ли, там, на втором этаже, одна полоумная старуха, то есть гражданка, забаррикадировалась в своей квартире и не хочет выходить ни в какую. Говорит, выброшусь из окна, если попытаетесь войти, вот послали за милиционером, может он ее образумит.
– Я разберусь.
– Скажите ей, что у нас план.
– Скажу, – Мария пошла к дому, входная дверь была заперта.
– Эй, Евдокия Кузминична, – окликнула подругу Мария, стоя под ее окнами.
– Тебе чего тут надо? – одно окно приоткрылось, и из него высунулась всклокоченная седая голова.
– Дело государственной важности, не могу же я тебе кричать, я тебе не Ромео какой-нибудь, а ты не Джульетта. Отопри дверь, у меня к тебе очень важное письмо. Рабочие к дому не подойдут, я обещаю.
– А мне какое дело, что ты там накарябала.
– Это не мое письмо, а другого человека, очень важное.
Голова исчезла, и через некоторое время Сапожкова впустила Марию.
– Ну, чего тебе? 
– Вот, – сказала Мария и протянула ей сложенную вчетверо бумажку. – Читай.
Сапожкова взгромоздилась на диван, надела очки, прочитала записку раз, потом второй.
– А мое какое дело?
– Как это какое, речь идет о человеческой жизни, а ты уперлась, как коза. Я тебя всегда считала душевной женщиной, а ты, выходит, ревизионистка. – Мария не знала, что значит это слово, но по радио его произносили с брезгливостью.
– А почему он сам не пришел и не объяснил все чин чином?
– В злости нет милости, ты бы с ним и разговаривать не стала. Где твои вещи, Дуся?
– Да сыновья уже все перевезли на новую квартиру. Вот диван остался, да я, кому эта рухлядь там нужна.
– Где квартиру-то дали?
– В Свиблово.
– Хороший район, зеленый, и я недалеко живу, в Ростокино. Будем друг к другу в гости ходить.
Она Сапожкову понимала, ей и самой было неуютно в новой квартире, в новом районе, где можно было сходить в магазин, в прачечную, в аптеку и не встретить ни одного знакомого. Она там была как рыба, выброшенная на берег, как кошка, которую бросили в воду, и душа ее никак не могла укорениться.
У нее был телефон, и с его помощью она пыталась заштопать дыры в картине мира, которую она создавала всю жизнь. Телевизор Коля купил, но она его не включала, радио она слушала, но предпочитала спектакли, советских газет она принципиально не читала, а польские журналы, которые приносил Коля, хотя и читала с помощью лупы, но не понимала о чем там речь. Насчет телефона у нее было правило: тот, кому она звонила, должен был знать, когда она позвонит и быть к этому готовым. Анатолию она звонила по понедельникам, Ольге – по средам, Наташе – по пятницам. Но у нее не было уверенности, что она говорит именно с ними, а не с какими-то гомункулами, которые засели в телефонном аппарате, чтобы передразнивать ее родных
В девяносто она начала чудить. Однажды она пропала, и три дня никто не знал, где она и что с ней случилось. Родные обзванивали больницы, осаждали милицию с требованиями объявить ее в розыск, а она преспокойно гостила у своей подруги Копненковой в Выхино.
– Вы все уже взрослые, учитесь жить самостоятельно,  – отвечала она на Колины упреки. – Куда вы будете звонить, когда я умру?
За неделю до смерти она перестала говорить по-русски. Колю она называла Владеком и просила его, чтобы он никому не рассказывал, что она спрятала под стрехой в сарае кусок сыру для старого Юзефа. Стрелка сделала круг и вернулась на исходное место, и теперь ее сознание поскользнулось на какой-то ерунде девяностолетней давности.
Врач осмотрел ее, обстукал и сел писать рецепт.
– Я не психиатр, но слышал, что такое бывает с людьми преклонного возраста и даже с молодыми, которые после каких-то экстремальных ситуаций, например, после автокатастрофы или после попадания молнии заговорили на иностранном языке. На каком языке она говорит?
– На польском, это ее родной язык.
– Ну, это меняет дело, старые люди часто впадают в детство, а поскольку в детстве она говорила по-польски, она и перешла на него. Это называется деменция, синдром, при котором человек утрачивает знания, усвоенные во взрослом состоянии, и получает взамен детский лепет. У нее это, скорей всего, связано со старением сосудов головного мозга. Вы понимаете ее?
– Да, – сказала Анна.
– Да, конечно, – подтвердил Коля.
– О чем она говорит?
– Она просит, чтобы вы взяли ее на ярмарку в Ломжу, там продаются полосатые леденцы. Она хочет купить несколько штук, чтобы всем братьям хватило.
– Где это?
– В Польше.
– Вы разговаривайте с ней, читайте ей польские книги, чаще выводите гулять, а я пропишу ей витамины.
Она угасла тихо, как свеча, у которой догорел фитилек, попросила чаю и умерла с чашкой в руке. Отпевали ее в костеле Святого Людовика. На этом настоял Коля, хотя Анна утверждала, что ее мать никогда не была настоящей католичкой. Она подсмеивалась над ксендзами и попами, называла их «пасожитами», то есть дармоедами, и самозванцами. На похоронах были только родные, она пережила всех своих приятельниц, она пережила свое время, когда нужно было бороться, чтобы спасать себя и свою семью, а без этой борьбы ее жизнь уже не имела смысла, и она уступила свое место на этом свете кому-то, кто больше соответствует новому времени.
Вслед за ней последовали Ольга, Анна, Анатолий и, наконец, Наташа, и Николай остался один живой среди родных теней. Нет, конечно, у него была семья, но это уже другое, от той семьи остался старый альбом с выцветшими фотографиями людей ушедших навсегда, несколько книг и фарфоровая вазочка, и больше ничего, они прожили свои жизни и не нажили никакого добра.
Однажды Николая вызвал к себе главный редактор и сказал, что нужно срочно ехать в Варшаву, где открывается Всемирный конгресс прогрессивной молодежи.
– Я понимаю, что это не твой профиль, ты у нас писатель, но Туманов болеет, и послать больше некого, к тому же ты у нас единственный, кто знает польский язык, – оправдывался главный, и очень удивился, когда Николай, который уже объездил полсвета с разными делегациями, согласился без возражений.
Конгресс его мало интересовал, он заранее знал, о чем там будут говорить – мир, дружба, охрана окружающей среды и все такое, но это был шанс побывать на родине бабушки, увидеть места, которые, если верить ее рассказам были райскими кущами, где текли молочные реки в кисельных берегах.
Наскоро взяв несколько интервью с организаторами и участниками конгресса, он взял такси и поехал в Коморово. Таксист сразу понял, что он иностранец, но очень удивился, что из России.
– Зачем тебе, пан, ехать в такое захолустье. Поезжай в Краков, в Гданьск, во Вроцлав, там есть на что посмотреть. А какие там рестораны, как там готовят утку по-польски – пальчики оближешь. Давай, хотя бы отвезу тебя в Торунь, это сказочное место. Или в Лодзь – оденешься с ног до головы во все фирменное, и это обойдется тебе вдвое дешевле, чем в Италии.
– Хочу посмотреть, бабка у меня оттуда родом.
– Это другое дело, – сказал таксист и замолчал. По всему видно было, что все-таки не понял, зачем русскому понадобилось ехать в такую глушь.
Он высадил Николая возле памятника маршалу Пилсудскому и уехал. Вокруг был парк, какие-то строения из красного кирпича казенного типа, неработающий фонтан.
«Да это же и есть тот самый Салтыковский штаб, казармы, где жил его дед Василий, когда познакомился с Марией, – догадался Николай, – И где-то тут было офицерское собрание, где Мария стала королевой бала, и где потом танцевала на своей свадьбе». Место было глухое, ни души вокруг, но здания не производили впечатления заброшенных.
Он прошелся по липовой аллее. Где-то куковала кукушка. Он никогда не играл с кукушкой в опасные игры: «Кукушка, кукушка, сколько мне осталось жить на белом свете?» Вот еще, разве можно доверять свою судьбу глупой птице?
Впереди показался человек с корзиной, на вид ему было лет под семьдесят. Заметив, что чужак никуда не торопится, он поставил корзину на дорогу и подождал, пока тот к нему подойдет.
– Дзень добры! – поздоровался Николай.
– Витай, пане! – ответил грибник, его корзина была полна боровиков. ¬– Ты кого-нибудь разыскиваешь?
– Здесь когда-то стояло русское войско, в котором служил мой дед, а жена его была из местных.
– Возможно, но сколько я помню, здесь всегда стояли наши, и до войны и после. Тут в парке много памятников, в честь выпускников школы подхорунжих, которые погибли в войну, но их установили не так давно.
– А почему никого не видно?
– Учения наверно.
Николай уже хотел распрощаться с грибником и идти дальше, но тут из-за дальней рощи показалась живописная кавалькада всадников в полной экипировке. Они проскакали мимо и выстроились в каре возле фонтана. За главного у них была девушка на кауром иноходце. Остальные беспрекословно выполняли ее команды.
– Кто эта амазонка? – спросил Николай. На какой-то миг ему показалось, что где-то он уже виде, этот гордый профиль, быстрый взгляд из-под темной как ночь челки, прямую спину. В кино? На картине? На фотографии? Но нет, почудилось, видно место тут такое.
– Это Беата, – расплылся в улыбке грибник, заметив, что Николай не спускает взгляда с девушки. – Зух-девчина, между прочим, инструктор нашего конно-спортивного клуба, тут он неподалеку, на месте бывшего лесничества.
Кто же это сказал, что нельзя войти в одну реку дважды. Гераклит или Чжуан-цзы? Николай попрощался с грибником и пошел к шоссе, куда должен был подъехать его таксист. Пора было возвращаться в Варшаву, через два часа уходил поезд на Москву, а еще нужно было купить где-то сувениры для детей и бутылку «Зубровки» для главного редактора. Чего зря расстраиваться, второго Салтыковского штаба никогда не будет, как не будет вторых Василия, Марии, Ольги, Анны, Анатолия, Наташи, но этого и не нужно, ведь они живы и теперь никогда не умрут.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.