Мучительная тяга к мастерству. Воспоминания о поэт

                Олег ИГНАТЬЕВ

                МУЧИТЕЛЬНАЯ ТЯГА К МАСТЕРСТВУ

                Воспоминания



    Александра Мосинцева, я увидел первый раз на творческом семинаре в Ставропольском Союзе писателей в декабре 1969 года. Высокий, крепкий, большелобый, с мягкими чертами лица и добродушной улыбкой, внешне он сразу понравился мне. Стихи его тоже легли на душу. Появился Мосинцев в сопровождении миловидной девушки.  Не помню кто, Раиса Котовская или же Валентина Сляднева, сказали мне, что Мосинцев «наш, пятигорский», учится в литературном институте, а  спутница - его невеста, поэтесса Лана Гончарова.
    У нас в мединституте на лечебном факультете училась Илона, студентка из Венгрии, и я решил, что Лана иностранка.
   - Лана это псевдоним, - услышал я в ответ, - а зовут её Светлана.
    «Надо же, - подумал тогда я, - У Пушкина Гончарова и у Мосинцева Гончарова. Явно влюбился в фамилию».
   Статная, темноволосая Светлана производила впечатление избалованной мужским вниманием красавицы. Позже Александр мне рассказывал, что училась она в семинаре конструктивиста Ильи Сельвинского, из-под «крыла» которого не выпорхнул ни один, хотя бы мало-мальски заметный поэт.
    В 1971 году Александр Мосинцев, защитив диплом в Литинституте,  приехал в Ставрополь и занял должность ответственного секретаря альманаха «Ставрополье».  Осенью он возглавил литературное объединение при газете «Молодой ленинец», членом которого я был, и мы познакомились с ним. К этому времени он уже был женат на Гончаровой, которая ждала ребёнка.
    Кто входил в нашу группу начинающих поэтов и прозаиков? Весь состав я не припомню, но из тех, кто пробовал писать стихи, могу назвать Владимира Бутенко, Юрия Воробьёва, Семёна Ванетика, Евгения Ерзова, Георгия Пряхина, Татьяну Третьякову, Аллу Умеренко.  Собирались мы в большой редакционной комнате «Молодого ленинца» на первом этаже, окна которой выходили на проспект Карла Маркса. На втором этаже находилась редакция газеты «Ставропольская правда» и редакция литературного альманаха «Ставрополье», занимавшая одну из угловых комнат.
    К тому моменту, когда я познакомился с Александром Мосинцевым, я был уже в числе тех, кто составлял костяк литературной группы, руководимой Игорем Степановичем Романовым. Вдумчивый и опытный наставник, он благосклонно относился к моим литературным опытам, что очень льстило моему авторскому самолюбию. 
    Игорь Степанович представил нам Мосинцева, и тот, вкратце рассказав о себе, стал знакомиться с нами. Занятия наши, в сущности, ничем разительно не отличались от заседаний литературных объединений того времени, тем более, что колея была проложена давно и основательно.
   Мы приносили свои опусы и обсуждали их «по кругу».
   Я уже был знаком с поэзией Рубцова и, обсуждая ту или иную рукопись, всегда держал в уме его стихи, как образцы потрясающей лирики.  Говорил, как чувствовал и  думал. Если в критическом раже меня сильно заносило, Мосинцев с мягкой улыбкой направлял разговор в нужное русло.
     - Не все, конечно, члены нашей группы станут профессиональными литераторами, но, полагаю, многие сумеют воспитать в себе хороший художественный вкус и передать его другим.
     Были среди нас и молчуны,  люди робкие в оценках. Но поэзия  это такое дело, что в кустах не отсидишься. Нужно всё время «лезть на амбразуру».  В каком-то смысле подставляться.
 Время от времени нас посещали, рассказывали о себе и о том, как они «дошли до жизни такой» ставропольские писатели: Евгений Карпов, Василий Грязев,  Сергей Дроздов, Владимир Дятлов, Александр Екимцев.
     Приглашал Мосинцев и живописцев. Помню встречу с Евгением Биценко, окончившим ленинградскую художественную академию, картину которого «Ученическая бригада» я видел на краевой выставке. Позже, уже на Кавминводах, мы были с Сашей в мастерской художника Евгения Горина и навещали в Кисловодске Анатолия Котова, в чьих картинах  была «сумасшествинка» с явным преизбытком нарочитости, своеобразной игры в гениальность. Позже Мосинцев посвятил ему стихотворение.
     После занятий мы все быстро расходились по домам. Где жил в то время наш руководитель, я не знал, но в один из зимних, то ли январских, то ли февральских, слякотно-снежных дней я помогал ему перевозить вещи на съёмную квартиру. А точнее, в частный дом, которых много было в нижней части города.  То ли на улице Лермонтова, то ли на Восьмого марта, адрес я уже не помню. Мы таскали с ним стопки книг,  оклунки, носильные вещи, весь тот житейский скарб, без которого не обойтись не только молодой семье, но и завзятому холостяку.  Где была в это время Светлана Гончарова, сказать не могу. Видимо, уехала к родителям рожать.   Мы рассовали вещи по углам, угнездили трёхлитровые банки с компотами, солкой и смальцем в кухонном  столе, и присели отдохнуть.  Заговорили о трудностях быта, о столь необходимом для поэта умении находить «золотую середину» в общении с людьми, держаться «столбовой дороги» в литературе, то есть, равняться на классиков, не отступать от традиции и не размениваться на пустяки, чтоб «истину царям с улыбкой говорить». Коснулись мы и судеб наших великих поэтов.
Помимо стихов и прозы Пушкина, я перечитал все его письма,  ознакомился с рядом воспоминаний о нём и не мог взять в толк, как он,  умнейший муж России, был в то же время страшно легкомыслен?
    - В чём ты видишь его легкомыслие? – полюбопытствовал Мосинцев, как бы обидевшись за своего гениального тёзку.
     - Ну как же, - загорячился я, - Александр Сергеевич, семейный человек,  всё время жаловавшийся на долги и не находивший способа избавиться от них, тем не менее садился играть в карты и, как правило, проигрывал! На что он, в сущности, рассчитывал?  Я уже не говорю о его фронде, сочувствии декабристам, этим несостоявшимся цареубийцам и государственным изменникам. 
   Саша, предложивший перейти на «ты», по-есенински сдвинул широкополую шляпу на затылок и, усмехнувшись, сказал.
   - Мы, старик, в моральном плане, по сравнению с Пушкиным, ангелы.
  И вот это его дружеское, почти что родственное «мы» сразу же сблизило нас с ним, как оказалось, почти на четверть века.   
   Мосинцев рассказывал, что, учась в литинституте на очном отделении, он как человек семейный не имел права на место в общежитии и вынужден был снимать жильё в подмосковном посёлке Немчиновка, где подрабатывал бойцом пожарной части. В одну из наших доверительных бесед, Саша поведал, что после развода с Альбиной – первой своей женой, натурой, судя по его рассказу, влюбчивой, слабохарактерной, работавшей  буфетчицей в железнодорожном ресторане, что само по себе чревато многими соблазнами,  он перебрался в «общагу». Переживал разрыв с женой мучительно.   Однажды, ужиная в комнате с друзьями, почувствовал резкую боль в животе.
   - Будто ножом саданули,   - рассказывал Саша.
  «Классика, - подумал я, - клиника прободной язвы».
    - А до этого боли под ложечкой были? – по-врачебному осведомился я. 
   - В том-то и дело, что нет. Так, поноет, поноет, изжога запечёт, и всё, а тут, ребята говорили, я побледнел, схватился за живот, и стал валиться на пол, - пояснил Мосинцев. Кто-то сразу вызвал «скорую». Приехал фельдшер, увидел на столе бутылку  и сказал, что «пьяных мы не возим».
     Лучше бы он этого не говорил.
   - Какой он пьяный? – взревел самый могутный, богатырского вида поэт, и взял за грудки «коновала». – Живо вези в больницу! У него язва!
    - А ты откуда знаешь? – не поверил «скоропомощник».
    - Знаю! – рявкнул богатырь. - Со мной такое было!  - Рявкнул и встряхнул  фельдшера так, что у того и зубы лязгнули. - Не довезёшь, убью!
    Мосинцева отвезли в ближайшую больницу и экстренно прооперировали. Диагноз подтвердился: прободная язва. Хирург сказал, что привезли вовремя, иначе больной мог  бы умереть или от кровотечения, или от перитонита – воспаления брюшины.
   О том, что операция была проведена lege artis -  по всем правилам искусства - говорит тот факт, что на боли в желудке Саша никогда больше не жаловался. Разве что отварную картошку ел без масла, но это можно объяснить банальным вкусовым пристрастием.
    В больнице Сашу стала навещать Альбина, желая тем самым загладить свою вину перед ним, но встретив у его постели Светлану Гончарову и сообразив, что о Мосинцеве есть, кому заботиться, больше к нему не приходила. Сын Сергей остался с нею.   
   В январской книжке альманаха «Ставрополье» за 1972 год было опубликовано моё стихотворение, отобранное Мосинцевым. Для меня это не было сюрпризом, так как в первых числах декабря я получил фирменный конверт ставропольского книжного издательства с логотипом альманаха «Ставрополье»,  в котором оказался лист мелованной редакционной бумаги с адресом и телефоном редакции: 5-06-46. Далее шёл текст официального письма: «Уважаемый тов. Игнатьев! Ваше стихотворение «Заснеженный сад» намечено на 1 номер 1972 года. В редакции оказались стихи, переданные когда-то Куропаткиным. Возвращаю. С уважением, ответ. Секретарь А. Мосинцев. 30.11.71 г.» 
  Надо ли говорить, как  обрадовало меня это известие? Тем более,  что за стихи тогда платили. Кому-то больше, кому-то меньше, но в среднем, по рублю за строчку. Хорошие деньги по тем временам. 
   Я регулярно печатался в альманахе вплоть до первого номера 1991 года и, вероятно, не прерывал бы связи с ним и в дальнейшем, если бы не рухнула страна, и не началось то, что началось. «Шоковая терапия», длящаяся по сей день. Только в 2016 году возобновилось моё сотрудничество с альманахом, многие годы успешно возглавляемым Владимиром Бутенко.
   Но вот прошла зима, наступил март 1972 года.
   Я поздравил Мосинцева с рождением сына.
    - Как назвали?
    - В честь деда, Семёном.
   - Твоего деда?
   - Нет, отца Светланы.
   В конце марта или же в апреле, я встретил в городе  Сашу, который сообщил о том, что у него в Ставропольском книжном издательстве  вышел первый сборник стихов «Заречье» и предложил мне поехать вместе с ним к ставропольскому прозаику Виктору Колесникову.
   - Ты его знаешь? – спросил он у меня.
   - Нет.
   - Поедем, познакомлю.
    По пути Мосинцев купил посудину с портвейном и на мой вопрос: зачем? - ответил:
 - Видишь ли, старик, Колесников редактор моей первой книжки, в этом смысле я его должник  и обязан поить его по гроб жизни.  Правда, мы с ним пили за «Присуху», но вышло «Заречье».  Это не его вина. Причём, обложку запороли. Типографщик разбодяжил краску так, что вышла какая-то серая муть. Настоящая бледная немочь.
    Слова Мосинцева о том, что он «обязан поить» редактора своей первой книжки, неприятно покоробили меня. Во-первых, сам я никого поить не собирался, тем паче, «по гроб жизни», а во-вторых, я считал, что Саша такой крупный поэт, что не он кого-то, а его должны поить, и то, если он того захочет.  А о том, что Мосинцев талант бесспорный, говорили многие  стихи «Заречья». И лучшим, на мой взгляд, было стихотворение  «Присуха».

                Когда б судьба решенья не сменила,
                Не заказала славы и удач,
                Я б в деда вышел красотой и силой,
                К вину охоч и на руку горяч.

    Как явствует из этого зачина, Александр Мосинцев не считал себя в то время «охочим» к винопитию или способным к рукоприкладству.  Саша не был скандалистом,  но и прощать обиды не умел.  Какое-то время ему было уютно в своём одиночестве, особенно, когда стихи писались, но потом, как всякий человек, он остро нуждался в общении. 
   Подходя к дому, в котором жил Виктор Колесников, Саша рассказал забавный случай из студенческого прошлого своего товарища, которому он позже посвятит своё стихотворение «Слободка».
    - Абитуриент Колесников заходит первый раз в литинститут, снимает плащ и бросает его на руки  какому-то худому старику, стоявшему у гардероба.
     - Простите, - обиделся тот, - я не швейцар, я поэт. Если хотите, современник Блока, Сергей Городецкий. 
     Саша смеётся:
   - Представляешь?
     - Представляю.
     - Колесников смутился и услышал: «Вы далеко пойдёте с такими замашками».
     Виктор снимал небольшую комнату в пятиэтажке, разойдясь с женой -  поэтессой Юлией Колесниковой, чью стихотворную подборку «Деревянные бусы» я читал в коллективном сборнике «Первое свидание», выпущенном в свет краевым книжным издательством в 1968 году. В этом сборнике были и стихи шестнадцатилетней Раисы Котовской.
    Мосинцев представил меня своему другу - «бывшему лётчику и настоящему прозаику» и для солидности назвал его по отчеству.
    - Знакомься, Виктор Сергеевич. Олег Игнатьев. Молодой поэт.
    - Да вижу, что не старый, - буркнул Колесников, и мы пожали друг другу руки.
    Меня поразил  крайний аскетизм той обстановки, в которой жил писатель. Голые стены, железная с панцирной  сеткой кровать, большой круглый стол, застеленный газетой, венский расшатанный стул и два, видавших виды, табурета. Пол скрипучий, деревянный, крашеный сто лет назад. В углу  стояла стопка книг. Вещи лежали на кровати и висели по стенам  на гвоздях. И мне это очень понравилось.  Жильё холостяка и мудреца. Ничего лишнего. По принципу: «Все моё ношу с собой». Сразу вспомнились строки Есенина:

                Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник -
                Пройдёт, зайдёт и вновь оставит  дом…
 
    От выпивки я отказался и, посидев с полчаса для приличия, ушёл.
    Я всегда был равнодушен к спиртному и принимал участие в застольях только лишь затем, чтобы поддержать компанию, за что, случалось, и корил себя потом. Похмелье для меня невыносимо. А Мосинцев его переносил легко. По крайности, в те годы.  Честно говоря, я никогда не видел его пьяным.  Общительным, весёлым? – да.  Гулякой праздным? – не припомню.  Он всегда много работал.
    По окончании мединститута я был направлен на работу в Железноводск, где нам с женой как молодым специалистам предоставили жильё.
   Я сразу же сообщил Мосинцеву название санатория, в котором стал работать, и свой домашний адрес.
    В канун Нового 1973  года я получил письмо, отпечатанное на фирменном бланке газеты «Молодой ленинец» и датированное 25 декабря 1972 года. «Дорогой Олег! Для литературной страницы отобрал три стихотворения: «По утрам в деревне петухи…» (дал заголовок «Истоки»), «Ну, что меня в деревню привело…», «У каждого своя беда». Последнее под сомнением, оно смотрится только в подборке. Марьевский согласен на подборку. Два сонета забодал. Причины: «Становились отзвуком внезапно…» - последнее слово лишнее. Плохо: «Под пуль уже не слышимые взвизги» - найди попроще строчку без инверсии. Зачем тебе этот «гоноболь»? (позже я пояснил Саше, что гоноболем называют голубику, и он согласился со мной).
   Во втором: что это за «бра»? Зачем включать шторы? («Включив и поплотней задёрнув шторы…»). Плохая вторая строфа, да ещё с пророком». Конец неплох. Интересная мысль в стихотворении «В горах КЧАО», но больно тяжело написано – инверсии, усложнённость синтаксиса.
    Не обидься, что в стихи, отобранные для литстраницы, внёс поправки. В собрание сочинений (если не передумаешь) внесёшь свои исконные.
    Не хандри, больше пиши, посещай литгруппу, не то будешь закисать, свой сок не всегда хорош.    Будь здоров, Олежек. С Новым Годом. Всех благ. Сашка».
 В то время  на Кавминводах было одно единственное литературное объединение при газете «Кавказская здравница», которым руководила Наталья Капиева, но я тогда об этом ничего не знал.
    После машинописных строк шла размашистая подпись «Мосинцев», сделанная зелёной шариковой ручкой.
   Обижаться я не собирался. Напротив, был чрезвычайно рад его дружеской поддержке и хорошей редактуре.
    В июне, одно за другим, пришли два письма. Первое, подписанное  Георгием Пряхиным, зав. отделом пропаганды «Молодого ленинца», содержало просьбу в кратчайшие сроки выслать на адрес газеты подборку из 10-15 стихотворений, которые «будут нами рекомендоваться для сборника». Речь шла о ежегоднике «Родники», который выпускала редакция по работе с молодыми авторами, созданная при издательстве ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». Заодно Пряхин просил сообщить краткую биографическую справку о себе.
    Далее следовала приписка: «Олег, высылаю письмо на санаторий. Надеюсь, что оно найдёт тебя. Не медли. Мосинцев».
    Это ли не проявление дружеского внимания? Это ли не радость для оторванного от литературной среды  молодого поэта? Я мысленно поблагодарил  товарищей за их сердечную заботу и вечером уселся отбирать стихи.
    Второе письмо, посланное вдогонку первому и датированное 13 июня 1973 года, было так же отпечатано на редакционном бланке «Молодого ленинца», только выслано уже не на санаторий «Ударник», в котором я тогда работал, а на мой домашний адрес. «Дорогой Олег! Срочно вышли на «Молодой ленинец» фотографию для «Родников» и автобиографию, если не писал. Постараюсь заехать к тебе, когда буду в Пятигорске. В отпуск иду с 18 июля. Письмо высылай на имя Пряхина. Всего доброго. Александр».
    Далее следовала приписка от руки: «Да, отпечатай и пришли венок сонетов и стихи о комсомоле, если есть. Мосинцев».
    Стихов о комсомоле не нашлось, но «венок» я выслал. Он частично был опубликован в «Молодом ленинце», а полностью – в «Кавказской здравнице» и позже -  в коллективном сборнике «Твоя святыня», выпущенном в свет краевым книжным издательством в 1990 году.
    Летом, находясь в отпуске, Саша заехал ко мне, мы славно посидели за столом, поговорили о житье-бытье, и он, по моей просьбе, оставил автограф. На второй странице «Заречья» написал красной шариковой ручкой: «Олегу и Люде Игнатьевым на добрую память. Всего самого доброго и светлого в жизни. Сашка. 6.07.73 г.».
  А через месяц мне пришла повестка из военкомата, и я отправился служить.
  Командировали меня в славный город Псков, овеянный древней историей и знаменитой пушкинской крылаткой. Я увидел Троицкий собор, заброшенный Мирожский монастырь, в котором были фрески XII века и в котором, по преданию,  хранилась рукопись «Слова о полку Игореве», потрогал камни древних крепостных  башен,  постоял на берегу реки Великой и влюбился в этот город! Сразу же пошли стихи. Я отослал их Мосинцеву в альманах и выразил желание поступить в литинститут, дабы не терять времени даром.
   С ответом Саша не замедлил.
   «Дорогой Олег!
 Поздравляю с Армией. Теперь времени у тебя много, знай пиши.
   Вероятно, вызовем тебя на семинар. Семинар состоится 20 сентября. Пошлём бумагу от Крайкома комсомола и союза писателей.
  Бумагу на приобретение машинки (речь шла о пишущей машинке, которую просто так купить было нельзя) вышлю,  как только сообщишь на кого писать. Командиру части… такому-то. Неужели ты такой пацан, что не понимаешь: нужна шапка, а кому – неизвестно. Смеяться над нами будут.
    Пиши о своих успехах, не мельчи. Я действительно боюсь, что придётся разбирать твой «бисер».
    У меня дела ни то, ни сё, ну, а, в общем, сносно.
   Всего доброго. Александр.
   Не сердись, что пишу каракули. Страшно не люблю писать. К тому же сегодня понедельник. Трудно. Да ещё редколлегия по 4 номеру.
   Всё.    27.08.73»
   Когда пришёл вызов, командир  части отпустил меня в десятидневный отпуск, и я, приехав в Ставрополь, принял участие в работе семинара, по результатам которого стал автором коллективного сборника «Молодость», вышедшем в августе 1974 года. На его страницах, наряду с другими, были опубликованы стихи Владимира Бутенко, Светланы Гончаровой, Раисы Котовской, Вадима Куропаткина и Георгия Пряхина.
    Вернувшись в часть и приступив к службе, я в конце декабря поздравил Сашу с наступающим Новым годом, сообщил вкратце о своём псковском «сидении», о том, что меня избрали старостой литературного объединения при областной молодёжной газете и поинтересовался причиной его долгого молчания.
     Седьмого января 1974 года я получил письмо.
    «Дорогой Олег! Всех благ тебе в Новом году! Понимаю, что ругаешь ты меня серьёзно и не безосновательно. Очень закрутился. Прошёл проклятый семинар, сдал номер (1й). Сдавать пришлось второпях. Грызутся начальники, не поделят кресло. Светлана в больнице, ожидает второго. Я вожусь с Сёмкой. Болею. Перестал пить. Новостей особых нет. Да, рекомендовали меня в союз, дело пошлют в Москву, там видно будет. В Пятигорск ездить некогда, хотя Сергей с 5 января будет жить у бабушки. Стихи твои постараюсь напечатать и в альманахе и в «молодом». Успехов тебе, старина! Вот сегодня опять литгруппа – занятия, занятия. Пиши чаще. Жду. Александр».
    Я писал, хотя и сам загружен был по службе. Из командировок не вылазил.
Случалось так, что утром вернусь, а вечером вновь убываю. Но командир ценил мою оперативность и поощрял краткосрочным отпуском. Таким образом, я каждые полгода бывал дома и, при первой же возможности, наведывался в Ставрополь. Встречался с Сашей. Был настроен на учёбу в литературном институте.
   Двадцать седьмого января 1974 года я получил письмо: « Дорогой Олег! Рекомендацию тебе дают в Союзе. Вернее, дали. Что нужно? Вышли свои рукописи. Конечно, лучшее, но включи поэму. А потом уже отсюда будет посылаться в Литературный институт твоё дело. На какое отделение ты собрался поступать? Напиши краткую справку о себе, чтоб писать бумагу. Когда родился, где, что? По поводу стихов, присланных ранее. Для альманаха взял: «Как мерно сотрясается вагон» (с некоторыми поправками) и «Отец Валерки, помню, приходил». У меня в первом номере «дырка», хочу забить твоими стихами. Не знаю, как отнесётся «лито» ко второму. Для «молодого» взял «Играем бой» и «Нам платочком никто не машет». В стихотворении «Морозы» - очень с запашком строчка «с помётом». Подработай. «За Псковом кованая медь» - ощутим мотив Рубцова. Тебе это ни к чему. И в стихотворении о доме. Дом больно уж «пессимист». Нехорошо. Светка пока не выродила никого. Наверно дотянет до 29, а может и обойдётся раньше. Старик, желаю добра, успехов, и всего-всего. Пиши. Жду. Сашка. 23.01.74 г».
    Примечательно то, что своё имя он лихо подчеркнул, как бы указывая на приподнятое настроение.
    Я тотчас написал ответ и так же пожелал ему всех благ.
   Двенадцатого февраля 1974 года я получил его короткое письмо, написанное от руки на бланке альманаха «Ставрополье».
   «Дорогой Олег!
    Твоё дело отослал в Москву с рекомендацией Союза.
    Стихи твои новые пока ещё не смотрел – некогда.
    У меня родилась дочь.  (Милана – 4100, 54 см).
    Светка здорова и дочь тоже.
    Книжка моя вышла давно. Уже не могу найти.
    Пиши, старик.
    Всех благ.
    Александр».
   Речь шла о сборнике Мосинцева «Пора новолуния», который вышел в Москве, в издательстве «Современник» в мае 1973 года и которого у меня не было.   
    В прддверии лета я поздравил Сашу с днём рождения и сообщил, что в июне собираюсь в отпуск, который намерен провести вместе с семьёй в Железноводске.  Мне очень хотелось с ним увидеться.
    10 июня, приехав из Пскова, я получил почтовую открытку с видом Пятигорска.  Мосинцев писал: «Дорогой Олег! Я в Пятигорске буду до пятницы. Сможешь – заезжай. А вызов тебе должен прийти на в/ч.  Александр. 9.07.74».   
   Разумеется, я сразу же поехал.
   Ни о какой серьёзной размолвке с женой он тогда не говорил.  Наша беседа, в основном, касалась личности Солженицына, который к тому времени был заклеймён, как «литературный власовец» и выслан из страны.  Я сказал, что лично мне «Один день Ивана Денисовича» очень понравился.
    - Ты читал его в журнале? -  имея в виду «Новый мир», спросил меня Мосинцев, с особым интересом глянув на меня.
    - Да нет, конечно, - отозвался я. - В 1962 году, когда Твардовский начал печатать Александра Исааковича, я учился в шестом классе и, мечтая стать художником, посещал изостудию. О существовании литературных журналов я тогда просто не знал.
    Саша сказал, что ставропольцы дружно осудили антисоветскую деятельность своего земляка, а вот в рязанской писательской организации, где Солженицын состоял на учёте, поэт Евгений Маркин высказался против его исключения из Союза писателей, но после беседы в КГБ надолго запил, чувствуя себя отступником.
   Самое удивительное, что ни о Владимире Максимове, ни о Викторе Некрасове, которые так же оказались не угодными персонами в СССР, речь почему-то не зашла.
     День был чудный, по-настоящему летний. Зелёный, солнечный, отрадно напоённый светом. Я привёз бутылку коньяка, Саша запасся вином, Сашина мама  Анастасия Тихоновна потушила кролика (готовила она великолепно!) накрыла стол на застеклённой веранде и присоединилась к нам.
   Выпили за встречу, за желанный мир в душе и на земле, за недавний день рождения Мосинцева, которому исполнилось тридцать шесть лет.  Выглядел он  замечательно. Я до сих пор благодарен судьбе за то, что знал его во всей красе – душевной, физической, творческой. Говорить о красоте его лирических  стихов, я думаю, излишне. Они заслуживают всяческих похвал.    
   На прощанье он подарил мне свою первую московскую книжку «Пора новолуния», чётко надписав: «Как живой - живому. С уважением А. Мосинцев».
    В этом сборнике опубликовано его единственное, известное мне, стихотворение, посвящённое армейским будням.

                Когда ж случится,
                На исходе дня
                Приносят почту, -
                Расстегнув шинели,
                Мы греем руки, будто у огня,
                У груды писем на чужой постели.

       Каждый, кто служил, изведал это:

                И умолкают суды-пересуды,
                Куда-то уплывают голоса.
                От женщин письма здесь подобны чуду.
                И мы, смущаясь, верим в чудеса.

      По чистоте восприятия мира Мосинцев очень похож на Николая Рубцова и ставропольского поэта Виктора Бугаёва, обладавшего редким лирическим даром.
    Поступать в литинститут я не поехал: не дождался вызова.
    Я сообщил об этом Саше  и заодно написал, что, если у его Семёна в этом году появилась сестричка, то у моего сына  Максима появился брат. А  это значит, что забот у нас прибавится, а вот времени для написания стихов – увы! – станет поменьше. Хотя, конечно же, не это угнетало. Огорчало и пугало то, что писателям вновь зажимали рты;  и пусть бы просто выдворяли из страны, а то ведь архивы изымали, уничтожали рукописи, неугодных объявляли душевнобольными или отправляли валить лес.
   В первой декаде октября я получил письмо, написанное от руки на стандартной бумаге.
  «Здравствуй Олег!
   Прости, что ничего не пишу. Просто дел очень много. Мотаюсь, как тряпка на ветру. Писать не пишу – дети мешают. Собираюсь менять квартиру, но денег нет, а надо не меньше тысячи, чтоб было три комнаты.
    Обсуждали недавно мой новый сборник – зарезали. В этом повинен сам. Поставил старые стихи. Ну, ладно. Напишутся.
   Обидно, что тебя не взяли в Литинститут. Ничего не могу понять, потому что сообщения были все утешительные. Не мог ли чего натрепать кто-то? Но это можно узнать только в Москве, а писать не стоит. Письма – ерунда. Никто не станет писать, объяснять.
    Стихи твои хотелось бы почитать. Не пришлёшь ли новые?
    Поздравляю с детьми. Пиши сейчас, потом будет трудно.
    Прости, что пишу второпях. Как-нибудь соберусь, напишу длинно и подробно.
    Будь здоров. Не хандри. Всего самого лучшего. До встречи, Сашка.
   10.10.74».
    Честно говоря, не хандрить я не мог. Борьба с инакомыслием опасно набирала обороты. Только за один семьдесят четвёртый год из Союза писателей СССР исключили трёх прозаиков, а поэтов просто гнобили.
В псковской гарнизонной библиотеке провели чистку и выгребли всё, что содержало «крамолу», но в библиотеке нашей части я нашёл старые комплекты журнала «Новый мир»  и перечитал все рассказы Солженицына, опубликованные в нём.
   Они не произвели на меня такого впечатления, как «Один день Ивана Денисовича», но в них не было вранья, сквозила правда жизни, и акценты, расставленные автором,  пришлись мне по душе.
   Я выслал Мосинцеву новые стихи, и вскоре получил его ответ на лощёной бумаге с логотипом альманаха «Ставрополье».
   «Дорогой Олег!
   Сегодня, наконец, собрался написать тебе по поводу стихов – больно уж ты плачешься. Для альманаха отобрал – «Дудинка. Дождь. На трапе трёп»,  «Таймень» (видимо, придётся изменить строчку «взлетает и падает вбок» - может, «песок» срифмовать?) и «Сядь. Утихомирься. Помолчи».  Остальные стихи по разным причинам не устраивают (мотивы смерти, уныния – для периодики не приемлемы. Для этого нужно иметь союзный голос).
   Что с прошлыми стихами? О Майорове по мысли не верны. Майоров был поэтом до войны,  не нужно из него делать Прометея. Много банальных строчек и не вяжущееся с Майоровым «Бра».
    «Мирожский монастырь» - тема очень интересная. Монастырь, в котором звучат ещё голоса героев «Слова», хранительница русской культуры. Уж больно узко ты взял спектр – загадили, пропили! Попробуй рассказать так интересно о нём, чтоб стыдно стало деятелям, унизившим его до кабака, но не стоит призывать к ответу «вредителей». А уж если призывать – только через «Комсомолку».
    «Тётка Мария» - больно традиционно разрешена тема, хотелось бы нового поворота.
    В общем, во всех стихах, старина, есть доброе, но одни из них узки, другие традиционны. Хорошо, что ты взялся за малую форму, становится чётче мысль, отточеней строка.
    А плакаться тебе не надо. Сборник «Молодость» вышел, и ты уже, наверно, получил гонорар. Выпей на здоровье!
    Когда у тебя кончается срок службы?
    Сможешь ли ты участвовать в семинаре молодых ставропольцев? Он будет проходить осенью 75 года. Готовься.
    На рукописи сделал пометки. Не считаю их единственно возможными, но посмотри. Твоё слово главное.
   Будь здоров, старик. Опять пришли, шумят, рассказывают и плачутся. Оказывается, всем тяжело.
    Ну, будь здоров. Крепко жму руку, Александр.
   22.10.74 г.».
   Теперь я понимаю, что чувство сиротства, тоски и тревоги, чувство неясной вины, какой-то жуткой беспросветности, преследовавшей не только одного меня, - всё это было следствием обезбоженной жизни тех лет. Борясь с хандрой, многие прозаики, поэты, живописцы упивались творчеством.  Когда оно не помогало,  - пьяным зельем.   Я не мог  отделаться от мысли, что там, где кто-то видит рытвины, я ощущаю пропасть. Мне тяжело давался оптимизм.    
   Отвечая на письмо, я сообщил Мосинцеву, что служба моя заканчивается в июле 1975 года, что я тружусь, не покладая рук, и  намерен представить на семинар рукопись своей первой книги «Заснеженный сад».
 Уйдя в запас, я вернулся в Железноводск и чрез  две недели, вышел на работу. Вскоре я получил открытку с видом Пятигорска (Дом Советов),  отправленную 28.08.75 г.
    «Дорогой Олег! Нахожусь в Пятигорске. Уезжаю в Ставрополь рано утром в понедельник. Будет свободное время, заезжай. Привет семье. Всего доброго. Александр».
    В воскресенье я поехал в Пятигорск, взяв с собой старшего сына, которому исполнилось четыре года. В эту встречу, Саша рассказал, что его жизнь в семье становится невыносимой и, хотя летом Светлана привозила детей в Пятигорск, ни о какой совместной жизни с нею он уже не думал.
    - Наверно, буду разводиться.
    Я, как мог, уговаривал Сашу сохранить семью ради детей, ведь старший сын его Сергей уже рос без отца,  но он лишь хмурился и говорил, что это невозможно.
    - Она совсем не думает о детях. Вместо того, чтобы сварить детям суп или нажарить котлет, она кормит их пирожными, клубникой, всякой ерундой. Принесу курицу, она к ней даже не притронется, станет у окна и курит. Копается в воспоминаниях, живёт не нашим будущим, а своим прошлым. И хочет, чтобы я помог ей издать книгу стихов. Разумеется, я помогаю ей, правлю стихи, но они у неё слабые. Я указываю на ошибки, а вместо благодарности  - обиды.
    - Сказала бы спасибо, что тебе дали квартиру, что дети устроены в садик, - возмущённо откликаюсь я, не понимая женской логики, той самой, когда «всё и сразу». – И потом, как ты напишешь за неё стихи, если твой голос легко узнаваем?
   - В том-то и дело! – соглашается со мною  Мосинцев и сокрушённо смотрит в пол. Помолчав и закурив, он огорченно добавляет: - Я ей не нужен, понимаешь?   Она так прямо и сказала.
   - Зачем же выходила замуж? – недоумеваю я.
   - Этот же вопрос и я задал, -  согласно кивнул Саша, передавая  свой последний разговор с женой.
    - И каким был её ответ?
    - Убийственно простым: «Ты был единственный, кто не пил в литинституте, а я хотела здоровых детей».
    - Ну что ж, вполне разумно.
    Саша долго курит, затем кривит губы.
   - О какой семье, старик, ты говоришь, когда всё время идёт ругань?
    - А кто её заводит?
    - Чаще всего я, - признался Мосинцев. - Сейчас объясню, почему. После того, как меня приняли в Союз, я стал неплохо зарабатывать.  Считай, три сотни в месяц. Четвёртую часть отсылал Альбине на содержание Сергея. Значит, в дом я приносил, как минимум, двести рублей.
     - Прилично, - замечаю я, помня о том, что ассистент в мединституте получает сто двадцать рублей, а мой врачебный оклад составляет и того меньше.
    - Вот я, старик, и завожусь. Честно сказать, боюсь сорваться и загреметь под фанфары. К тому же, Светлане не нравится, что я общаюсь с Виктором Колесниковым. Мол, я всегда с ним выпиваю. А как я могу с ним не общаться, когда он редактор моей первой книжки?
    - Выпивать и общаться -  вещи разные, - говорю я хмуро, и, уводя   
разговор в сторону, спрашиваю Мосинцева, что ему известно о гибели Рубцова? Саша сказал, что Рубцов был пьян, скандалил, бросал горящие спички в любовницу. Та взъярилась и придушила его.
     - А ты Рубцова лично знал?
     - Конечно, - подтвердил Мосинцев и стал рассказывать о Рубцове, с которым был знаком по семинару, о Петре Пинице, черниговском поэте, авторе знаменитого четверостишия:

                Ах ты, сука-романтика,
                Ах ты, Братская ГЭС,
                Я приехала в бантиках,
                А уехала без.

    Об однокурснике Василии Макееве, который поступил в литинститут, став автором книжки стихов «Небо на плечах» в  семнадцать лет.  Другим счастливчиком, выпустившим сборник стихов, будучи студентом, был Борис Примеров.
    - А каким он был, Рубцов? -  поинтересовался я.
    Саша усмехнулся.
     - Никто Колю в нашем семинаре не считал большим поэтом. Хорошим, да, но не большим. Восхищения Бориса Слуцкого по поводу «пронзительной лирической силы» Рубцова я тогда не разделял, моими кумирами были другие поэты.  Это после смерти Колю стали возвеличивать.
    - А как он выглядел? - не унимался я, помня любительский снимок Рубцова, опубликованный в книге «Сосен шум», на котором поэт запечатлён в солдатской шапке и неказистом пальто.
    - Роста Николай был небольшого. Метр с кепкой. Волосы тёмные, а лысину он прикрывал зачёсом от уха до уха. По виду он напоминал спившегося сельского бухгалтера.
   - А как вы с ним сошлись, как познакомились?
   Саша вздохнул.
   - Пьяным Рубцов был заносчив. Как-то попросил меня прочесть ему стихи. Я прочёл одно, он одобрительно кивнул и повелел: «Читай дальше!». Мне это не понравилось,  я отказался, но Рубцов, бывая в общежитии, стал заглядывать в комнату, в которой мы жили с Игорем Ляпиным. Однажды, он пришёл поддатый, а у меня в гостях была Светлана. Коля сказал что-то обидное в её адрес, я вспылил и пообещал выбросить его в окно, если он не выйдет вон,- Саша вздохнул,- Рубцов долго смотрел на меня, затем со слезами на глазах пробормотал:
- Ты… общение с поэтом… променял на какую-то… попомни! Отольются тебе мои слёзы!
    «Верное пророчество», - подумал я тогда, видя, что и вторая семья Саши распадается.  Становилось ясно, что в браке со Светланой Саша счастлив не был. Его мать, Анастасия Тихоновна тоже жаловалась на невестку: «Не хозяйка». Насколько  я понял из рассказов Мосинцева,   Игорь Ляпин и Василий Макеев, самые близкие его друзья, были категорически против  женитьбы Саши на Светлане и предрекали ему  крах семейной жизни. Поэты они ведь провидцы. Но ведь и Саша поэт! Словом, нашла коса на камень.  Мосинцев не стал слушать друзей, послушал своё сердце, но оно его, к несчастью, обмануло.
    Перед своим отъездом в Ставрополь Саша посоветовал мне отправить рукопись моих стихов поэту Александру Москвитину, работавшему в  «Современнике», что  я в ближайшее время и сделал, написав Мосинцеву, что семинар, наверно, пропущу: надоело тратить время попусту.
    Пятнадцатого сентября 1975 года из Ставрополя пришло письмо, написанное карандашом.
    «Дорогой Олег! Жаль, что я не знал о твоём приезде. Я был в Железноводске в субботу. Ещё хотел зайти к тебе, но, думаю, не пишет, значит, не возвратился. (Куда я уезжал, уже не помню. О.И.)
    Со Светланой я разошёлся. Приезжал на Кавминводы по поводу трудоустройства. Сейчас живу, где придётся.
    Приезжал Москвитин. Рукопись твою он получил. Говорит, что отдал на рецензирование хорошим ребятам. Пока о судьбе книжки ничего не знаю. Вероятно,  скоро сообщит.
    На семинар выслать надо. Не считайся со временем, не дури.
    Ну вот, кажется, и  всё. Привет жене и детям.
    Всего доброго, Александр».
   После развода со Светланой он жил в мастерской живописца Алексея Соколенко, председателя ставропольского отделения Союза художников России, и, когда вернулся в Пятигорск, прочёл мне новое стихотворение «В мастерской».

                В кострищах шумных,
                В лиственных пожарищах,
                Вставала осень в скверах городских.
                Я жил в ту пору в мастерской товарища
                Среди холстов, подрамников и книг.

     Это стихотворение, как и большинство произведений Мосинцева, нужно цитировать полностью, так много в нём мыслей и чувств. Читая его, понимаешь всю меру ответственности художника за тот Божий дар, что именуется талантом. Я искренне восхищался виртуозным мастерством Саши, великолепной пластикой стиха, только ему одному присущей интонацией, и не скрывал своего восхищения. У него было чему учиться. И
впечатляюще лёгкой богатой рифмовке, и языку, и умению по-своему решить ту или иную тему, будь то лирическая исповедь или эпическое полотно. В то время, я с удовольствием бы написал рецензию на одну из его книг, но не могла же она сплошь состоять из превосходных эпитетов! Любая статья моя о творчестве А.Мосинцева напоминала бы панегирик с его пламенным императивом: «читай и внемли». 
    Первое время после развода Светлана привозила детей  к отцу и бабушке в Пятигорск  на лето, но потом видимая связь Мосинцева с детьми практически прервалась. Я знаю, что, бывая в Ставрополе, он навещал их, приносил подарки, но потом, когда Светлана устроила свою личную жизнь, визиты прекратились.  Вообще, Мосинцев редко заговаривал о детях, а я лишний раз старался не касаться больной темы.
    В том, что Господь дал Мосинцеву во втором браке двух замечательных деток, проявилась великая милость Создателя, но Саша этого не понял, да и как было понять, когда воспитывались мы без страха Божия в душе, надеясь только на себя самих? Сколько глупостей мы совершили, сколько дров наломали! Не Творцу молились, а поэзии. Читали и не понимали исповедального плача Есенина:

                Стыдно мне, что я в Бога верил,
                Горько мне, что не верю теперь.

    Спустя годы, я вывел странную закономерность: сыновья, брошенные отцами, сами потом оставляли детей. Николай Рубцов, Алексей Прасолов, Александр Мосинцев… Примеров много. Складывалось впечатление, что чувство ребёнка, оставленного отцом, перерастает в чувство оставленности Богом. Отсюда те ошибки, которые человек совершает в своей  жизни.  «Отцы ели виноград, а у детей оскомина».
Однако, речь сейчас идёт не о библейских истинах, а об Александре Мосинцеве, с которым я дружил многие годы. Огонь поэзии не угасал в нём никогда. Я поражался вдохновенным откликам Мосинцева на то или иное событие, участником или свидетелем которого он бывал. Вот случилось сильное обледенение в Железноводске, мы идём, скользим, цепляемся с ним за кусты, чтоб не упасть, не покатиться, а в очередную нашу встречу, он уже читает «Гололёд». Или зимой, в сухие солнечные дни, загорелась трава на центральной вершине Бештау, все поохали, поахали,  а Саша написал стихи «Январь»:

                За теснотой садов, заборов, крыш
                Пылал вулкан. И думалось: быть может,
                Однажды ты и сам перегоришь,
                Как тот сушняк на склоне в день погожий.
               
    Эти стихи, как и многие другие, написанные в пору его сорокалетия, которая обязывала «пересмотреть привычки и дела», вошли в его московский сборник «Арбузный мёд», вышедший в Москве в 1981 году.
А пока он подписал мне «Просторную осень», третью свою книгу, выпущенную краевым книжным издательством: «Олегу Игнатьеву на добрую память о славных днях в Железноводске с пожеланием успехов и прекрасных стихов. 23.08.77 г. А. Мосинцев.»
    Вручая сборник, он сказал: «Вообще, Олег, ты должен знать, что в поэзии, как правило, никто не разбирается. Поэтов мало, а понимающих поэзию и того меньше». Сказал и усмехнулся, да так горько, как раньше никогда не усмехался.
    - Даже в толстых журналах? – поразился я его словам.
    Саша снова затянулся папиросой. Он курил, сидя у газовой печки.
    - А что такое журнал? – поднял он  на меня свои глаза. - Та же газета! Только толстая.
    Мосинцев выдохнул дым и тут же разогнал его рукой, как бы отмахиваясь от лишних вопросов.
   От моей наивной веры в непогрешимость литературных журналов, как от табачного дыма, не осталось и следа.
    Мосинцев знал, что говорил. Иначе бы не написал:

                Осудит глупость поиски твои.
                Ищи поэт, поверив в неземное!
                Чтоб не узнать ни счастья, ни любви,
                Ни благодатной мудрости покоя.

                Не упадут на землю небеса,
                Когда ты примешь в суете и спешке
                Улыбку одобрения в глаза,
                А за глаза -  презрительность усмешки.

   Легко ли ему было жить с таким трагичным настроением? Не думаю.
   Однажды, провожая меня на электричку в  Пятигорске, непонятно в связи с чем, он неожиданно сказал.
     - Старик, ты на мой счёт не заблуждайся. Я шкурный интерес ставлю превыше всего.
    Мы шли слободкой в сторону вокзала, и я, сказать по совести, опешил. Меня ошеломил и поразил диапазон между высотой его таланта и житейским прагматизмом. Для меня, идеалиста, это было, как гром среди ясного неба.
   Какая чернота тогда на Сашу навалилась, непонятно.
   Мне хотелось объясниться, но что толку говорить? Да и разговор бы вышел нервным. В самолюбии зачатки наших бед. Мы думаем, что лучше всех знаем себя, что в этом наша крепость, наша сила, умноженная жаждой славы и материальных благ, успеха и любви, составляющих основу человеческого счастья. И, как правило, жестоко ошибаемся. 
    До тех пор, пока Мосинцев не женился в третий раз и не получил однокомнатную квартиру в Новопятигорске,  виделись мы часто, общались дружески, и этого нам было предостаточно.  Чаще всего я навещал Сашу в воскресные дни, когда мне хотелось показать ему свои новые стихи или просто повидаться.  Из Железноводска я доезжал за одиннадцать минут до станции Бештау, там поджидал электричку из Минвод и ехал в Пятигорск.  На станции Бештау Мосинцев написал одно из любимых моих стихотворений «На полустанке» с его обыденно-простой и оттого чудесной строчкой: «До электрички двадцать шесть минут…» Казалось, всё, что попадало в поле его зрения и облекалось в слова, изначально дышало поэзией. 

                Мохнатые пионы, как шмели,
                Раскачиваются на тонких стеблях.

  Приехав в Пятигорск, я переходил железнодорожные пути и направлялся  мимо разрушенной армянской церкви и хладокомбината в сторону Краснослободской улицы, сворачивал на неё, отсчитывал от угла пятый дом и толкал знакомую калитку. Телефона у Анастасии Тихоновны не было,  поэтому я ехал и не знал, застану Сашу дома или нет. Чаще всего заставал, так как приезжал в первой половине дня.
    Если случалось застолье, то любимым Сашиным присловьем были две неизменные фразы: «Вперёд, рахиты, на Стамбул!» и «Погнали пчёл в Одессу».
Спустя много лет, уже живя в Москве, в  Центральном Доме Художника мы случайно разговорились с живописцем  Валерием Арзумановым, чьё детство тоже прошло  на слободке. Он помнил Мосинцева, который по его словам, хотя и рос «шпаной», и заставлял слободскую мелюзгу «стрелять» для него курево, никогда не матерился. Я тоже свидетельствую, что если Саше что-нибудь не нравилось, он обычно умолкал, мрачнел, недовольно кривил губы, но до нецензурной брани  никогда не опускался. При мне, точно.   
    Я привозил новые стихи, он их внимательно читал и деликатно поправлял.
  «Главное, поэту не мешать», - говорил Н.Н.Сидоренко. Этой же «методы» придерживался и Мосинцев. Все его советы по доработке стихов обычно начинались с оговорки «может быть». Далее следовала верная подсказка, будь то эпитет или же глагол.
    - У Рубцова в центре существительное, у тебя, как правило, эпитет, - сказал он как-то мне, анализируя стихи.
 Со временем и я обрёл редакторское зрение, нет-нет, да и подсказывал ему нужное слово. Однажды в разговоре я небрежно обронил: «царский довесок».
    Саша тут же попросил: «Олег, подари».
   - Дарю! – с весёлой лихостью ответил я, обрадованный этой просьбой.      
   Пригодился ли ему этот подарок или остался пылиться в запасниках его памяти, как хранятся в музеях картины, я не знаю.
    После моих визитов Мосинцев всегда провожал меня до железнодорожного вокзала. Не было случая, чтобы он не прошёлся со мною по своей родной слободке, по той заветной улочке, что стала его «взлётной полосой».  Мне кажется, когда он шёл слободкой, он молодел душой, хотя и понимал:

                Смешны порывы юношеских лет,
                Мгновенья на земле неповторимы.   

    Как-то мы стояли на платформе в Пятигорске, поджидали электричку на Минводы, и я вновь заговорил о том, что мне без «корочек» литинститута, по-видимому, книгу не издать.
    - Надо в Москве потереться, узнать, поэт ли я?
 Мосинцев твёрдо сказал.
    - Ты поэт. На этот счёт не сомневайся. И Москва тебя ничему не научит. У тебя хорошая профессия, ты твёрдо стоишь на ногах, всё, что надо знать, ты знаешь, осталось набраться терпения.  Это Борису Примерову надо было учиться.  Он талантливый поэт, прошёл творческий конкурс, но ошибок в сочинении наделал столько, что его трижды заставляли перебеливать по образцу, - Мосинцев закурил и озабоченно сказал: - Представь, что тебя приняли. За то время, которое ты потратишь на написание курсовых работ и рефератов, сдачу зачётов и экзаменов, на пустопорожнюю болтовню и трату денег на дорогу, не говоря уже про бытовые неурядицы, можно целый сборник стихов написать, и не один! Первая книжка получается у многих, но вся трудность состоит в том, чтобы написать вторую. Остаться самим собой и, вместе с тем, подняться на более высокий уровень. А что касается Москвы, - сбивая пепел с папиросы, уверенно проговорил он, - тебя там затаскают по салонам, пристегнут к столичной круговерти, лишат элементарного покоя.  Тебе это нужно?
    - Нет.
    - Вот и ладушки. Значить, и не спеши расстаться с врачеванием. Оно тебя кормит, позволяет содержать семью и, «значить», делает тебя, в какой-то мере, независимым.
    Мосинцев любил иногда смягчать окончание слов, как бы подчёркивая этим своё сельское происхождение. Со временем я понял, что он любит опекать, чувствовать себя значительным и сильным, но только до тех пор, пока птенец его гнезда не становился на крыло. Тогда он как бы остывал к нему и даже ревновал к той высоте, которую тот набирал. У поэтов ведь как? Сначала чувство, а затем всё остальное, включая логический анализ, здравый смысл, диктат той самой воли, с которой нельзя не считаться. Дух первенства, борьба амбиций зачастую подменяют, а то и попирают само творчество, которое весьма чувствительно к подлогам.

    На Кавминводах Мосинцев получил престижную должность в железноводском Курортном совете, став заместителем председателя по культурно-массовой работе.
     Для меня это было подарком судьбы.
     Виделись мы теперь часто.  Как без надёжной гавани и флот не флот, так и без дружественного окружения поэт не поэт. Нельзя всё время противостоять стихии. После работы он, нет-нет, да и заглядывал ко мне домой «на огонёк». Я тоже к нему ездил в выходные или же в праздничные дни. Именно тогда он поделился со мной замыслом поэмы «Половецкая ночь» и вдохновенно трудился над её созданием. В каждый мой приезд он читал новые главы. Я был восхищён его талантом, способностью глубоко мыслить, остро чувствовать и образно писать. Складывалось впечатление, что для него в поэзии преград не существует, а если что и могло служить препятствием, своеобразным камнем преткновения, так это отсутствие денежных средств, достаточных для безбедного существования. Необходимость выплачивать алименты на троих детей сильно его угнетала, хотя членство в Союзе писателей давало ему право на издание книги в местном издательстве каждые пять лет, а если подфартит, то и в столице, не считая публикаций в альманахе «Ставрополье», краевых газетах, выступлений по радио и записей на пятигорской телестудии. Позже у него в стихах появятся такие строки:

                Пусть на других ты смотришь монументом,
                Вся жизнь твоя – долги и алименты.
               
    За славою он не гонялся, хотя однажды и посетовал в стихах, что «не исправить ничего / В моей судьбе не знаменитой». Но ведь суть не в том, чтобы стать знаменитым поэтом, а в том, чтобы стать истинным. Тем более, что «слава мирская не стоит мизинца здравомыслящего человека». 
    Как-то Мосинцев посетовал на свою нелюбовь писать письма.
    - На меня  за это обижается дед Сидор. Всякий раз, когда я звоню ему, он берёт с меня слово, что  я исполню его просьбу и пришлю подробное письмо.
К тому времени я уже знал, что «дед Сидор» это Николай Николаевич Сидоренко, руководитель семинара в Литинституте.
   А мне Мосинцев писал, и я это ценил.
   Однажды, навестив меня дома, Саша сказал, что я могу гордиться.
    - Чем? – не понял я, узнав, что семинар молодых переносится на следующий год, а для издательства «Современник» я должен ещё потрудиться: учесть пожелание рецензента и усилить рукопись двумя-тремя десятками новых стихов.
    - А тем, что Гнеушев цитирует тебя.
    - Что именно?
    - «Ты в поступках и помыслах волен…»
    Ну что же, это было лестно, но не более того.
    В одну из наших встреч я заговорил с Мосинцевым о самоубийстве Есенина, в которое не очень-то  верилось. Вроде, как он подписал договор с Гослитиздатом,  собирался жить в Ленинграде, издавать журнал и вдруг полез в петлю. Кстати, кто такой Г.Ф.Устинов, живший в «Англетере» в 130 номере, к которому Есенин якобы  стучался среди ночи?
    Мосинцев пожал плечами.
    - Точно не знаю, но кажется, это его приятель.
    Это сейчас стало известно многое о гибели Есенина, а тогда мы ничего не знали. Посидели, помолчали, и я задал вопрос:
    - Саша, у тебя есть Мандельштам? Что-то его сильно хвалят.
    - Есть, но он поэт маленький. Тебе он ничего не даст. Ты, вот, лучше возьми Павла Васильева.
    - Он у меня есть.
    - Тогда, тем более, зачем тебе Осип Эмильевич? Кстати, Пастернак его тоже не жаловал: книги, которые тот ему дарил, ставил на полку, не читая.
     В один из моих визитов, вместо традиционной бутылки сухого вина, Саша выставил на стол поллитровку «Пшеничной». Предложил выпить с ним.
    Я отказался.
    - Саша, если ты видишь во мне собутыльника, то ошибаешься.  Я приезжаю к тебе не за этим, а как поэт к поэту.
   - Саша удивился.
   - А как же ты, старик, будешь стихи писать?
   - Да так, как-нибудь, с Божьей помощью, - ответил ему я.
   - А может, выпьешь? – он взялся за бутылку и посмотрел на меня.
    Я снова отказался.
    Мосинцев наполнил свой стакан и с капризным выражением лица проговорил: – Не дал ты мне возможности узнать, кто из нас крепче.
     - В каком смысле?
     - Перепьёшь ты меня или нет?
    Он выпил, закусил и усмехнулся.
    - Колесникова я недавно перепил. А его в литинституте перепить никто не мог.
    - Значит, здоровая печень.
   - Это так, - согласно кивнул Саша. – Печень у него, как у коровы.

   Летом 1976 года Мосинцев решил жениться. Он  влюбился в яркую, пышноволосую красавицу Ирину, которая вошла и в его сердце, и в его стихи. Я видел её мельком и знал о ней лишь то, что она пятигорчанка,  разошлась с мужем,  что у неё есть маленький сынишка, двух или трёх лет, и что она значительно моложе Саши, который сообщал читателю:

                Опять я отдан на поруки лету.
                С заботами домашних не в ладу…

   Здесь очень важное и примечательное слово «домашних». Закавыка была в том, что к Мосинцеву на лето приехал сын Сергей. Как всякий мальчишка, вошедший в трудный, переходный возраст, он требовал к себе внимания.  Ему нужна была крепкая опора  в шатком, страшном и жестоком мире подростковых комплексов, постылой безотцовщины, дурных замашек сверстников, когда на их ухмылочку: «Слабо?» не знаешь, что ответить. Вот был бы отец рядом, но… Мосинцев писал:

                Я загляну к подруге на Тольятти,
                Нетерпеливо распахну жильё.
                Как зноем пахнет ситцевый халатик
                И волосы пушистые её.
                Порывистая, в лёгких бликах света,
                Со сквозняками шалыми в родстве,
                Нам свяжет руки середина лета…

   В том-то и дело, что  «свяжет», а не соединит. Поэт чувствует расставленные сети, но не получается у него противиться той страшной и непонятной силе, которой обладает женщина. Поэтому:

                Листве под ветром лёгким трепетать,
                На перекатах солнцу отражаться,
                Меня напрасно будут ожидать
                На ужин в этот вечер домочадцы.

                К утру я только доберусь домой…

    Саша был в угаре новой страсти. Да и лето поддавало жару.
    На привокзальной площади Железноводска мы с Мосинцевым втиснулись в битком набитый городской автобус и поехали ко мне домой. Вот тогда, в автобусе, он и сказал, что намерен жениться. Я оторопел.
    - Ты что, серьёзно? Сам же говорил, что по горло сыт семейной жизнью. Сам написал стихи:  «С меня любви на целый век довольно, Не стало сил…» Влюблённость, увлечение это понятно, но зачем же, из огня, да в полымя? – держась за верхний поручень, задавался я душным вопросом в не менее душном переполненном автобусе  и приводил последний довод: - Ты так хотел свободы, получил её и что? Всё псу под хвост? «Ты – царь: живи один», - увещевал я его пушкинским императивом.
  - Нет, старина, женюсь. 
  Выглядел он превосходно. Высокий, ладный, симпатичный, он был поистине хорош.  Душою цвёл, лицом светился. Был похож на молодого доктора наук, удостоенного очень важной премией за своё открытие. Его открытием и премией стала Ирина.  Новая любовь поэта. Муза.  Мощный прилив сердечных чувств выразился в написании стихов, вызванных к жизни настоящим вдохновением, страстной попыткой переломить судьбу, обзавестись семьёй и любящей женой, да не абы какой -  ошеломительно красивой. Пылкой. Юной.

                Ты вся сегодня, как бутон тугой,
                Готовый разом лопнуть и раскрыться.
      
   Я какое-то время молчал, потом не выдержал.
    - Тогда следующий свой сборник назови: «Исполнительный лист №...»
   Мосинцев обиделся.
    - Олег, ты циник.
    - Может быть, и так, но я не верю в ваш союз.
    - Что тебя смущает?
    - Ты сам прекрасно это сознаёшь. Та лёгкость, с которой она вышла замуж и вскоре разошлась, и, разумеется, разница в возрасте. Она просто проверяет свои чары на тебе. Прельщает, соблазняет, чтобы досадить…
     - Кому? – непонимающе воззрился Мосинцев.
    - Своему мужу или бывшему любовнику. Разбить кому-то сердце, как разбили его ей.  В этом весь фокус, - увещевал я Сашу. -  Тебе нужна не кукла с ветром в голове, не фифа, а нормальная вменяемая  женщина.  Желательно, ровесница, или же чуть моложе. Но не больше, чем на семь лет, потому что каждые семь лет человек сильно меняется. Сменится десять семёрок и человек уходит к праотцам. Китайцы так считают. Вот твоему Сергею сейчас четырнадцать, а минет семь годочков, и кто он? Взрослый парень, вполне может жениться и сделать тебя дедом. Так-то.  И потом, это Ирина сказала, что была замужем, а там – пойди, проверь. В общем, погоди с женитьбой, чтобы локти потом не кусать.
   Анастасия Тихоновна была убита его сумасбродством. Видя, что я как-то благотворно действую на её сына, журю его за то, что он излишне много курит (Саше в детстве ставили ревмокардит), а более всего, наверное, за то, что мы могли часами разговаривать с ним «без бутылки», она по-матерински прониклась ко мне особым доверием и, может быть, даже симпатией. Это было видно по тому, как она хлопотала на кухне, готовила обед, вступала в беседу, делилась со мной наболевшим.
   - Если бы Саня сошёлся с Альбиной, первой своей женой, я бы слова против не сказала. Альбина хозяйка.  У неё Саня  был накормлен и ухожен, и я, как мать, была спокойна.
    - А может быть, лучше вернуться к Светлане? – задавался я вопросом, помня о двух маленьких детях, которым Саша был, конечно же, нужен.
   - А что хорошего в Светлане? – всплёскивала руками Анастасия Тихоновна.  – Только и делает, что курит. Детей в садик запихнула и довольна. Да и Серёжку жалко. Приехал к отцу, а отцу не до него. Ирина паморки отбила, задурила ему голову. «Выйду, Саня, - говорит, - за тебя замуж, и поеду учиться в Москву».
    - А мальчишку своего ты на кого оставишь? – спрашиваю у неё. – Саня один с ним не справится. «Но он же не один», - и на меня смотрит. А что смотреть? Я Сане сразу объявила: «Чужих детей воспитывать не буду».
   - А что, вопрос и так может стоять? – не понял я.
  -  В том-то и страх. Ей, видите ли, взблынзилось учиться на артистку, а Саня, вроде как, не против. Вот я ему и сказала: «Нянчить будешь сам». Теперь пусть думает. Устала я, да и давление скачет.
    Мосинцев ушёл за хлебом, и Анастасия Тихоновна продолжала  жаловаться мне:
    - Хоть бы ты, Олег, окоротил его.  Не вовремя он в гульки-то ударился. Да и Серёжка по нему скучает.
     Но говорить на эту тему с Сашей было бесполезно.  Да и что толку говорить с поэтом, построившим в уме воздушный замок?  Как-никак, он взрослый человек: сам должен понимать. Другое дело, что  весьма щепетильный в отношение того, что именуется общественным мнением, Мосинцев не желал считаться с доводами близких и родных ему людей. Да и как считаться, когда страсть такая, что

                Пылали щёки нестерпимо,
                И руки делались пьяны.

   Сердце само выпевало: «Ирина, ирисы, июнь…»   
   Единым духом, одно за другим, писались Мосинцевым новые стихи, восторгавшие меня своим лиризмом.  Их образная ткань была великолепна. Но, каким он представлял себе семейный рай с Ириной?  Непонятно. На мой взгляд, они должны были расстаться. И дело не в возрастной разнице, а в разнице приоритетов. Беседуя с Сашей, я понял, что его идеалом была патриархальная семья, а это значит: он на троне, жена рядом, дети на руках,  а для его новой возлюбленной семья - престол царицы и, надо думать, верный раб под каблуком.  И чем сильнее был напор эмоций, чем ощутимей глубина переживаний, тем явственнее проступал финал романа. Нет, страстная привязанность к Ирине не слабела, возрастала с каждым днём, а вот её былая пылкость угасала. Уже в пятом стихотворении, вошедшем позже в цикл  «Прощание с летом», читатель узнаёт:

                А всё ж без ссор в любви не обойтись.
                Без спора самолюбий, укоризны,
                Едва одна ликующая жизнь
                Потянется к другой, желанной жизни.
                ……………………………………………
                Так думал я, когда мы, не простясь,
                Расстались у подъезда на ступенях.

      «Вот и расстались мы с тобой, - вспомнились мне строчки Владимира Гнеушева, - А всё не верилось сначала».    
     Мосинцеву тоже не верилось, ведь по его словам «ещё ничто конца не предвещало».    Видя, что у него не хватает сил расстаться с ней, Ирина сама указала ему на порог. Сама разорвала очерченный ею магический круг любви и света, возможного семейного тепла и человеческого счастья.
  Беречь женщину - это понятно, а как сберечь свою любовь к ней, когда возлюбленной нет никакого дела до твоей  любви, когда ей всё равно, что есть она, что нет? Как говорится, «до лампочки»?
     Позже он униженно воскликнет:

                Любимая, да что же это с нами?
                Пронизанная светом, оглянись!
                Зачем с твоими звонкими летами
                Однажды и мои переплелись?

    Да, может быть, затем, чтоб вспомнились те дни, когда

                Другим, наверное, в острастку
                Мир нам являл наперекор
                Испуг родни, друзей опаску,
                Доброжелателей укор.

    Не знаю, как другие, а я чувствовал себя и другом, и роднёй, и тем, кто искренне желал ему добра.  И радовался, что он избежал скоропалительного брака, не совершил серьёзную ошибку, избежал очередного развода, исполнясь отвращения и к женщине, и брачному союзу вообще. Испуг за Сашу у меня был неподдельный, ведь за талант расплачиваться нужно.  А Мосинцев имел талант необычайной силы, значит, и расплаты нужно было ждать немалой.  «Узнай прошлое и ты предскажешь будущее», - гласит древняя мудрость, а прошлое семейных отношений Мосинцева было, прямо скажем, не ахтецкое, иначе он, мучимый приступом ревности, не написал бы: 

                Я думаю о том, что я любим,
                Но эту нежность и объятья эти
                Ты отдавала много раз другим,
                И всякий раз встаёт меж нами третий.

Многое поэт узнал и пережил, прежде чем вздохнуть и горько молвить:

                Мучительно приходит отрезвленье!
                Воды ль попросишь, вымокнув в реке?
                Как будто после кораблекрушенья,
                Сижу один у моря на песке.

    Казалось, он теперь и сам не понимал, как родилась и угнездилась в его сердце глупая мальчишеская страсть к одной из тех очаровательных прелестниц, которых, по совету мудрых старцев, нужно обходить той же дорогой,  какой обходят ночью кладбище. Это был уже другой Мосинцев. Поникший и немногословный, откровенно скучный, оглушённый тем, что с ним произошло. Он всё чаще бывал замкнутым, угрюмым, как бы чем-то недовольным. От его былой весёлости, доброй, открытой улыбки вскоре не осталось и следа. Она переродилась в горькую усмешку. И смотрел теперь он  чаще всего вбок, с ненастно затаённой думой в опечаленных глазах. Похоже, Мосинцев и сам не подозревал в себе такого глубокого чувства, способного и ослепить, и закрутить, и, что греха таить, свести с ума.  Вскоре он уехал в Коктебель, где и подвёл безрадостный итог:

                И всё-таки я выдумал тебя!
                Дорисовал. Не так всё это было.
                Ведь ты жила, мечту свою любя,
                А я-то думал, что меня любила.

     Доверчивый, как и любой поэт, Саша никак не мог взять в толк, что женщина первой вступает в игру, первой прибегает ко лжи, и она же первая устаёт от своего притворства.

                Сгорел театр, в котором ты играла,
                И хорошо, что вовремя сгорел.

    Мысль не нова и утешенье слабое, но поэту стало ясно, что пора прощаться с летом, реальнее оценивать свой возраст и положение в обществе. Вот он себе и говорит:

                Как с молодостью, с летом попрощайся,
                И на сентябрьский ветер выходи.
               
    Получив от ворот поворот, по сельским меркам «заработав тыкву», Мосинцев  даже имя Ирина попытался стереть в своей памяти, назвав свою любимую в стихах Мариной и сделав то, о чём поведал всем:

                Я выбросил монетки телефонные,
                Чтоб не набрать случайно номер твой.

    Конечно, он прекрасно понимал, что призрак счастья в образе Ирины, молодой, порывистой, желанной, с её пленительно-игривой беззаботностью, рано или поздно уйдёт из его снов, мечтаний, дум и чувственных воспоминаний. Жизнь снова обретёт былой настрой, пойдут стихи иного плана, но следовая память на обиды была у него долгой. 
   Читая «Прощание с летом», я отметил для себя, что колорит новых стихов, по сравнению с другими, написанными Сашей ранее и по другому поводу, не изменился. Любовь его не обновила. И это позволяло думать, что любви, всесильной и всё преобразующей, скорее всего, не было. Была влюблённость, страсть, всё, что хотите, только не любовь. А страсть, как тополиный пух, быстро сгорает.
   Сокрушительное поражение на «любовном фронте» Мосинцев решил компенсировать своим карьерным ростом, для чего необходимо было членство в партии. Он подал заявление с просьбой принять его в передовые ряды строителей коммунизма и стал изучать Устав КПСС.
    - Зачем это тебе? – недоумевал я. – Ты же сам говорил, что:

                На земле, где и правый неправ,
                Может, мне ничего и не надо,
                Кроме этих деревьев и трав,
                Кроме этого старого сада.

    - Видишь ли, старик, Вольтер был циник, вот и я решил пойти его путём.   
    - Приобрести вес в обществе и получить квартиру?
    - Да, - подтвердил он.
    Наш разговор происходил наедине, когда мы вечером прогуливались с ним
 по скверу, что напротив здания Курортного совета.
    Я понимал, что он не сможет сохранить независимый взгляд художника, находясь в жёстких рамках партийных догматов. Прежде, чем он использует партию в своих личностных целях, она сама использует его, причём, использует так, что он и пикнуть не посмеет. Мосинцев словно забыл четверостишие Павла Васильева, расстрелянного в 1938 году:
                Чудаки, заставить ли поэта,
                Если он действительно поэт,
                Петь по тезисам и по анкетам,
                Петь от тезисов и от анкет?

     А ещё он забыл исповедальную строфу Рубцова:

                Я в ту ночь позабыл все хорошие вести,
                Все призывы и звоны из Кремлёвских ворот.
                Я в ту ночь полюбил все тюремные песни,
                Все запретные мысли, весь гонимый народ.

    А, может, просто отмахнулся от неё, как от надоедливой мухи. Дескать, партия давно пересмотрела свои взгляды и никого не собирается расстреливать, разве что возьмёт за шкирку, и  пинком под зад  выдворит из СССР. О том, что она прячет неугодных ей строптивцев по «психушкам» и мордовским лагерям, говорить было не принято. Позже он покаянно напишет:

                Мы видели то, что хотелось,
                И знать не хотели, что есть.

     Иными словами, его устраивала атмосфера бытия до тех пор, пока ему в ней свободно и легко  дышалось.
   - Ладно, «попробуй, каково у них», - ответил я и проводил его на электричку.  Мосинцев тяготел к Вольтеру, а я к Тютчеву. 
  В партию Сашу не приняли, и это было хорошо: зачем участвовать в абсурде!  Ко всему прочему,  существовала  квота. Вместе с одним служащим в партию нужно было принять двух рабочих. Почему непременно рабочих? Да потому что государственный строй СССР вплоть до его распада назывался диктатурой пролетариата.  К тому времени, когда Мосинцев решил вступить в ряды КПСС, все «сознательные» пролетарии Железноводска давно уже были окучены и обилечены.
   После положенного года «кандидатства», когда всё уже, казалось, было «на мази», Мосинцева «забодал» железноводский горком партии. Саша так был этим оскорблён, что тут же накатал заявление на имя председателя курортного совета А.Ф.Бучко с просьбой уволить его по собственному желанию. Тот подмахнул бумагу, не глядя.
   Сашу это страшно оскорбило.
   - Бучко поступил со мною, как с продажной девкой! – негодовал он, делясь со мной своей обидой. – Даже не вызвал, не спросил, в чём дело, что случилось?  Я ведь был на хорошем счету!
   Судя по реакции Мосинцева,  с ним поступили  по-хамски. Он долго не мог успокоиться.               
    Но работа для него нашлась довольно быстро. Ему предложили стать редактором ведомственной двухполоски в одной из пятигорских автоколонн с окладом в сто девяносто рублей плюс «командировочные». Он дал согласие. Я удивился.
    - Ты же сам мне говорил: «Газета это каторга.  Галера».
    - Я имел в виду газету ежедневную, а не пустяшную малотиражку,   - пояснил Мосинцев. -  Так что, время для стихов у меня будет.

    В марте 1977 года,  когда Мосинцев ещё руководил культурно-массовой работой в профсоюзных здравницах Железноводска, он предложил мне сотрудничество: мы стали вместе выступать на творческих встречах с читателями.  По большей части, в санаториях. Стихи Саша читал выразительно, но без актёрской аффектации, едва ли не скороговоркой. Он словно бы вёл доверительный разговор со слушателем, слегка взволнованно и откровенно, почти не следуя за музыкой стиха, к чему нередко прибегают стихотворцы.  Мне запомнился  приглашающий жест его правой руки с захлопыванием ладони в наиболее важных, интонационно значимых,  по его мнению, местах.  Вначале я очень переживал за исход наших совместных выступлений, боясь, что диссонанс между стихами Мосинцева и моими будет столь явным и не в мою пользу, что Саша откажется от нашего партнёрства, но страхи оказались преувеличенными. И его, и моё выступления неизменно вызывали одобрение у слушателей. Но поначалу я волновался так, что напрочь забывал свои стихи и вместо того, которое хотел прочесть,  вынужден был читать совсем другое, которое к тому моменту выныривало на поверхность моей памяти.  Видя это, Мосинцев советовал:
    - Старик, представь, что ты магнитофон. Заучи десятка два стихотворений и, как только я представлю тебя публике, врубай на «всю катушку».
    Совет дельный, но не для меня: я всегда стремился читать новые стихи, интересуясь реакцией зала. Не удивительно, что иной раз и слова путались, и мысли сумутились. Я ведь не актёрствовал, я душу открывал.
   Как члену Союза писателей Мосинцеву платили двадцать пять рублей за выступление, а мне по ставке: семь рублей за час. Этот приработок не был лишним ни мне, ни ему. На врачебную зарплату в сто пять рублей, когда в семье двое детей, особенно не разгуляешься, а Саше надо было выплачивать алименты на троих детей.
    Во время выступлений он избегал рисовки и самовосхваления, отличаясь скромностью и той внутренней собранностью, которую считал необходимой для себя, как для поэта, но мог и шутку подпустить:
    - Иду с сыном. Ему пятнадцать лет. Я смотрю вслед красивой девушке, и у него кочан головы крутится, Природа!
    В зале смех. Аудитория заметно оживилась. Можно продолжать читать стихи.   
    Мы выступали вместе вплоть до августа 1989 года, когда я уехал в Москву на учёбу, поступив на Высшие литературные курсы.
    Общались мы и в редакции краевой курортной газеты «Кавказская здравница», куда съезжалась пишущая братия Кавказских минеральных вод. Мосинцеву нравилась роль корифея и та денежная дотация, которую он получал за взращивание литературной поросли. Иногда он присылал мне весточки, написанные от руки. Вот несколько из них.
    «Дорогой Олег, отдел культуры газеты «Кавказская здравница» собирается дать подборку твоих стихотворений в подвёрстку к «Сахалинскому прибою». Хотелось, чтобы ты правильно понял мои предложения, подобрал стихи, пригодные для публикации, принёс своё фото или явился в «КЗ» к зав.отдела А.Шевченко, чтобы можно было «отснять» твою ряшку. Ни Н.Островская, ни Г.Воронина в отделе уже не работают. Там два новых человека. К тебе они хорошо относятся, тем более, что ты им нужен. Всего доброго. Не задерживайся. С уважением Александр.
    30.XI – 78 г».
   
    «Добрый день, Олег! Выступление перед студентами пединститута состоится в субботу 8 декабря в 14.30. Прошу принять участие. Сбор в 14 час, в комитете ВЛКСМ, комн. 205. Улица Калинина, 9, ППИИЯ. Александр.
    1.12.79 г».

       «Олег, встреча с кисловодским художником Е.Гориным состоится в субботу 15 декабря в 17 час. Сбор на Кисловодском вокзале в 16.30.
    А. Мосинцев.
    12.12.79».

    «Олег, привет! 5 февраля в 18.00 состоится очередное занятие студии. Тема – обсуждение поэмы В.Соколова «Сюжет». Состоится запись  телестудии. Хотелось, чтобы ты был.
    Всего доброго Александр».
    Почтовая карточка, судя по почтовому штемпелю, отправлена была из Пятигорска 30.01.81 г.
 
   Разумеется, я приезжал и помогал ему вести занятия.
     Однажды он спросил.
     - Ты, вообще, книгу издавать собираешься? Найди подход к Ивану.
    (Речь шла о Кашпурове, который дирижировал тогда местной писательской организацией).
    - О каком подходе ты говоришь, если он сам, даря мне свою
« Апассионату», написал:  «Олег, пусть твои стихи печатают рядом с моими. Они ничуть не хуже»? – Я с недоумением воззрился  на Сашу  и  убеждённо сказал, что не книги делают человека поэтом, а талант. – Для меня Тютчев пример. Он не спешил обзаводиться многотомьем.
    - Не скажи, - заспорил Мосинцев. – Сейчас в литературе любого могут забодать, талант тем паче.
    Саша как-то вскользь сказал, что отец его был «смершевцем» на фронте, а эти люди знали, как работает система. Да и призывы партии, обращённые к творческой интеллигенции, требовали быть «поближе к идеалам общества», ибо «советская литература – партийная литература».
   - Ну и грош цена такой литературе! – вспыхнул я, приходя к выводу, что так называемые «творческие союзы» созданы  государством, прежде всего для того, чтобы подавлять не только творчество, но и малейшую самобытность  его членов. Позже я нашёл подтверждение этим своим мыслям в дневнике Василия Кандинского: «Я не знаю ни одного товарищества или художественного общества, которое в самое короткое время не стало бы организацией против искусства, вместо того, чтобы быть организацией для искусства».
    Мосинцев не разделял моего «пессимизьма», нарочито произнося это слово с мягким знаком.
   - А я, Олег, поэт советский.  Хочу издавать книги и получать за стихи деньги.  -  Для того я и учился. И потом, старик, сам рассуди: Твардовский разве не поэт?
    - Поэт.
    - Но он ведь советский?
 Мысль о том, что кто-то может не признавать советской власти, казалась Саше почти кощунственной.
  - Советский, - в тон ему подтвердил я. - Да только он не гнобил никого. Сам открывал таланты, брал их под свою защиту. И Валентина Овечкина, и Александра Солженицына, и Алексея Прасолова.
    Я говорил, а в голове звенело: «Какую-то хреновину в сем мире/ Большевики нарочно завели»!
 Сейчас я думаю, скольким начинающим поэтам, скольким зрелым, большим мастерам полюбились и стали опорными эти есенинские строки. Кажется, не будь этого возгласа, этого сердечного протеста, вызванного духом времени, многие не смогли бы пронести свой крест достойно, как и полагается, до гробовой доски. Но Мосинцев тогда мыслил иначе. Он, как огня, боялся начальственного окрика, опалы, так как мечтал быть поэтом, и не абы каким, а признанным советским, как Твардовский. Он мечтал издавать книги, получать гонорары, ездить в дома творчества и за границу, одним словом, быть «в обойме», на виду у власть имущих.
        Раньше поэтов приравнивали к пророкам, считая дар предчувствия даром предвидения. У поэта Александра Мосинцева есть одна провидческая строчка: «А вёсны, что ни год, тревожнее в России». Эта строчка появилась с редакторской правкой: буква «в» была заменена на предлог «для». Мосинцев мне сам сказал об этом. Он написал их в 1967 году после событий на острове Даманском, то есть  задолго до августа 1991 года и развала страны. Немногие именитые поэты тех лет могли похвастаться такою остротою чувств и способностью прогнозировать будущее. Разве что одногодок Мосинцева  поэт Олег Чухонцев, написавший в 1965 году стихотворение «Я не помнил ни бед, ни обид…», в котором есть такие строчки:

                И предчувствие близкой беды
                Открывается в русской равнине.

    Вот за такой дар предвидения и ставят благодарные потомки памятники поэтам. И всё же, сила Александра Мосинцева как поэта в признаниях иного рода:

                Я от века не жду ни наград, ни услуг -
                Полной мерой дары мне дарованы.       

    Такое понимание себя и бренности жизни даётся лишь избранным - тем, кому дано «право говорить с огнём», подниматься над своею участью и повинно клонить голову, интуитивно зная, что:

                Станут лучшим моим завещаньем земле
                И ошибки мои, и прозрения.

    Мосинцев не был ни охотником, ни рыбаком, ни шахматистом, ни, тем более, сорвиголовой. Он держал себя в «ежовых рукавицах», ничего «эдакого» себе не позволял, разве что любил хорошую компанию. Издав несколько книг, он набрал творческую высоту и парил. Это тоже многих раздражало. Говорили: «Исписался.  Ничего нового не скажет». Дескать, в его стихах повтор и перепев однажды найденных мотивов. Нет прорыва.
   Я неизменно вступался за Сашу. Во-первых,  слышать нападки на поэта всегда больно, а во-вторых, мне близка была его исповедальность. Ведь исповедь по своей сути добродетельна, а добродетель дарует блаженство. Вот, почему поэтическое творчество так притягательно. Душа освобождается от грязи, житейского сора. Об этом хорошо сказал Рубцов: «Поверьте мне, я чист душою».  К тому же, я ещё не знал, что слава это одиночество и ещё, как я теперь понимаю, чья-то зависть. 
   Сейчас, обратившись к первым пяти сборникам А.Мосинцева, изданным до 1990 года, я с удивлением обнаружил, что на моём экземпляре «Сентябрьского утра», датированном 1984 годом, отсутствует дарственная надпись. Предыдущие сборники имеют Сашины автографы,  а «Сентябрьское утро» нет. Вот она – суета сует и всяческая суета!  Как так вышло, ума не приложу. По всей видимости, я в ту пору просто замотался. У меня, практически одновременно, с разницей в два месяца, в столичных издательствах «Молодая гвардия» и «Современник» вышли две книжки.  Я дважды побывал в Москве, получил премию и гонорар, затем читал стихи в Политехническом музее, записывался на радио и участвовал в телевизионных передачах.  А ещё «тянул» полторы врачебные  ставки на работе, потому что: «На две ставки есть некогда, а на ставку – есть нечего». Мосинцев тоже был загружен.  Работая редактором в автоколонне, он продолжал  руководить литературной группой при «Кавказской здравнице», избирался членом бюро Ставропольской писательской организации, выступал на вечерах поэзии, писал стихи, рецензии, статьи и одно время собирался жениться на Раисе Котовской, которой помог поступить в литинститут.  Котовская тогда работала проводником на железной дороге, у неё был сын от первого брака, и я не представлял, что это будет за семья?
    - Ты уже был женат на поэтессе, хватит, - ворчливо сказал я, оберегая друга от опрометчивого шага и уловив в его тоне то самое настроение, о котором  Николай Рубцов сказал с исчерпывающей полнотой: «Настроенье, хоть женись».  В том смысле, что «пропадай моя телега, все четыре колеса»!
Вскоре, как я и предполагал, эти матримониальные  устремления сошли
на нет.

    Спустя какое-то время Мосинцев сошёлся с женщиной по имени Людмила. Она работала диспетчером в таксопарке и одна растила маленького сына.  Худенькая, небольшого роста,  она не шла ни в какое сравнение с внешне эффектной Светланой или же с красавицей Ириной, но, видимо, своей практичностью, желанием слепить семейное гнездо и умением подладиться к мужчине, Людмила приглянулась Саше. К тому же, скучая по детям, Мосинцев невольно прикипел к её ребёнку и решил усыновить его, как только зарегистрирует брак. Анастасии Тихоновне это не могло понравиться. Ей уже было под семьдесят, её мучили головные боли и высокое артериальное давление. Она всячески противилась тому, чтобы Саша, оставивший двух своих жён и тем самым лишивший её радости общения с родными внуками, заключив официальный брак с Людмилой, вынудил её нянчить чужого ребёнка.  «Никогда он тебе родным не станет, - убеждала она Сашу, - уважать будет, а любить нет. Кровь не позволит. Ты ведь тоже не поладил с отчимом». Она даже паспорт его прятала, не знала, как предотвратить женитьбу. Тогда Мосинцев снял крохотную комнатушку в частном доме, недалеко от материнского, где и поселился со своей новой семьёй.
    Мне показалось, что последовавшее вскоре усыновление им чужого ребёнка, это вполне понятная попытка оправдать себя в собственных глазах за ту вину, которую он испытывал перед родными детьми, оставленными им.
    Усыновление чужого ребёнка при живых своих, растущих без отца, это своеобразная добродетель напоказ, «перелицованный эгоизм», в том смысле, что нарушает правду Божию, стоящую за сохранение семьи.
   Говорю без тени осуждения, пытаясь разобраться в том «клубке противоречий», который Мосинцев носил в себе:

                Молчу я там, где надобно кричать,
                И ссорюсь с тем, с кем ссориться не надо.

 Теперь я понимаю, что прикипая к пасынку, Мосинцев как бы утирал тем самым слёзы своей третьей жены, утешал мать, в одиночку растившую сына, выказывал намерение быть верным, заботливым мужем и отцом семейства.
    К сожалению, не всё так просто в этом мире.
    В один из моих приездов в Пятигорск, когда Мосинцев с Людмилой ещё снимали угол в частном доме, я застал Сашу с «заштопанной физией»:  его щека была обезображена свежим багрово-синюшным рубцом. Подбородок тоже был порезан.
    - Что случилось? – встревожился я.
    - Да так, мужик какой-то пьяный, - уклончиво ответил он, - стаканом вертанул.
    - Он местный, слободской?
    - В том-то и дело, что нет. Я никогда его раньше не видел.
    Людмила прятала глаза.
    «Значит, начались разборки,  - подумалось мне. –  В чужой дом просто так не врываются.
   Позже Анастасия Тихоновна рассказала, что, по словам «знакомых женщин», с Сашей сводил счёты «бывший Людкин хахаль»,  вроде, как освободившийся недавно из тюрьмы.
    -  Возможно, что «Женькин отец», - предположила она.
   Пройдёт не так уж много времени, и Мосинцев напишет:

                В ознобе тревог и сомнений
                Нам выдался трудный год
                Мучительных обобщений
                Своих и чужих щедрот.

                Теперь заодно с садами
                Впотьмах прорастать листвой.
                Покуда зелёное пламя
                Не вспыхнет над головой.

                И думать всё чаще и чаще
                В преддверии новой весны,
                Что всякая боль преходяща,
                Вот только рубцы видны.
    
   На всю жизнь осталась на его лице отметина чужой ревнивой злобы.
   В один из моих приездов он подарил мне сборник «Провинциальные мотивы», оставив на шмуцтитуле автограф: «Олегу Игнатьеву с глубоким уважением и верой в талант. А.Мосинцев. 16.06.89 г.».    
Нужно обладать определённой смелостью, чтобы после «Персидских мотивов» Есенина написать свои, провинциальные. Саша рискнул, и книга удалась. Его талант, словно магический кристалл, поэтично, многоцветно сфокусировал и отразил в себе глубинную Россию, красоту нашей южной степи, с которой поэт был связан и своим рождением, и своей, завидной по накалу творческой энергии, судьбой. Поэзия Мосинцева это его борьба за родовую память, память языка и крови, пронизанную духом необъятного простора, былинной вольницы и верой в чудеса.  И не только «Провинциальные мотивы», но и все его поэмы, и стихи - это воспевание пиршества жизни, на котором и ему выпало счастье пригубить хмель солнечного лета, провозгласить не одну поэтическую  здравицу в честь своих родителей и предков. Диву даёшься, сколько искренних и вдохновенных слов произнёс поэт  во славу тех людей, что некогда обжили южный край с его степными речками и взгорьями, суходольной холмистой землёй,  очарованием зимних ночей и первозданным светом новолунья!
   Когда Мосинцев оформил брак с Людмилой, ему дали однокомнатную квартиру в Новопятигорске и поставили в городскую очередь на «расширение». Чтобы иметь свой угол, Саша застеклил лоджию, вывел туда батарею отопления, поставил раскладушку, а в изголовье соорудил стеллаж с книжными полками, на которых теснились сборники его друзей и небольшие тома классиков.
   Я приезжал в Новопятигорск, навещал Мосинцева, а затем мы с ним, ради прогулки,  нередко шли пешком: мимо аэропорта и дачного участка Анастасии Тихоновны до её дома.
   По дороге Мосинцев делился творческими замыслами, читал новые стихи, уточнял время  наших выступлений и сообщал тему очередного занятия литературного объединения, которым он руководил. Чтение чужих рукописей отнимало у него довольно много времени, но из-за приработка он упорно «тянул лямку».
   Несколько раз я помогал ему, делал обзоры творчества читателей газеты. Приобретённый опыт рецензирования очень пригодился мне в дальнейшем, когда я  сотрудничал с Роскомиздатом.
    Родители Людмилы жили в Ростове. Им она отвезла своего маленького сына, когда легла на операцию. Было это в феврале месяце. Саша сказал, что онкологи нашли у неё опухоль и назначили курс облучения, что само по себе говорило о тяжести заболевания.
   Надо ли говорить, как удручён он был в ту пору.               
   Желая ускорить получение трёхкомнатной квартиры, Мосинцев подавал прошение на имя первого секретаря Пятигорского горкома партии  Болдырёва И.С, но получил категорический отказ.
    - Лучше я дам «трёшку» уборщице с детьми, чем какому-то писаке. Много их сегодня развелось! – передавал его слова Саша.
    Видимо, «хозяину города» стало известно о неудачной попытке Мосинцева пополнить ряды партии. Тогда Саша накатал верноподданническую поэму «У Пикета», взяв эпиграфом слова Г. Г. Анджиевского, первого председателя Пятигорского Совдепа.

                Даже мёртвый не бессилен коммунист,
                Если смерть его кричит о Революции.

    Как говорил Мольер, лесть это тот ключ, который открывает даже сердце короля. Поэма вошла в книгу Мосинцева «Сентябрьское утро», получила одобрение в крайкоме, и, по звонку оттуда, Болдырев «взял под козырёк»: выдал Мосинцеву ордер на трёхкомнатную квартиру в центре Пятигорска.
   Саша был счастлив. Люди годами – да какой там годами! - десятилетиями стояли в очереди на расширение жилплощади, а тут «бац-бац – и в дамках»! Вот, что значит, мастерство.
Но поэмой Мосинцев не хвастался. По слову – добротная, по замыслу – скверная, насквозь фальшивая и тенденциозная, мне она активно не понравилась. Как позже не понравилась попытка Раисы Котовской совместить в своём  сознании коммунистическую идею с христианством, о чём я ей при встрече и сказал. 
   Когда-то Мосинцев писал:

                Недоброй славой род наш был отмечен,
                Со славой этой далеко ль сума?
                Настырен взгляд, довольно странны речи,
                Опасно направление ума.

    После написания этих стихов прошло не так уж много времени, а в характере поэта стала проступать

                Пугливая податливость холопов,
                Поклонно припадающих к венцу.

 Он и сам, я думаю, прекрасно это  сознавал. Не мог не сознавать.  Иначе грош цена его словам:

                Мы чтили землю с запахом тюльпанным,
                И волю чтили с Богом наравне.

      В стихах должно быть «удесятерённое чувство жизни» сказал Александр Блок. Но не уточнил, какой? Общественная сплошь и рядом бывает столь гнусной и подлой, что я с трудом представляю себе поэта, в котором мерзость века была бы удесятерена. В ком её было больше во сто крат, чем нужно, так это в революционных стихотворцах, чья рифмованная дребедень напоминала партийные лозунги, способные вдохновить лишь комиссаров «в пыльных шлемах», мечтавших сжечь Россию в костре мировой революции. Блок напоминал о духовности и мировоззрении поэта, подразумевая, что они-то и дают полноту чувства, диктующего и слова, и ритм, и поэтический образ, напитывая их энергией.
    Позже Мосинцев писал, что «система растлевала самых талантливых», как бы оправдываясь за свою слабину. А ещё он переписал в духе нового времени две существенные строки в давнем своём стихотворении «Бабкин лес», попавшем на страницы многих его книг. В ранней редакции они звучали так:

                Активистам советской власти
                Казачьё выпускало дух.    

  А затем они преобразились, и теперь уже
               
                Активисты советской власти
                Казакам выпускали дух.

    Разница не только очевидна, но и весьма существенна.  Оттого русская литература и свята, что она совестлива.               
    В 1984 году я подарил Саше свой «Сахалинский прибой», изданный в Москве, а он мне подписал «Арбузный мёд»: «Олегу Игнатьеву с чувством большого уважения и верой в его судьбу. А. Мосинцев. 15.01. 84 г.».   
     Самое поразительное то, что у меня нет ни одной фотографии, на которой мы с Сашей были бы запечатлены вдвоём или с кем-нибудь вместе,  И вышло так, по-видимому, оттого, что ни мне, ни Мосинцеву это было, как бы ни к чему. Наши отношения были просты и безыскусны. Вот, например, я помогаю Саше  рвать траву для кроликов, приехав к нему в Пятигорск, а вот уже он на кухне у меня в Железноводске лихо управляется с машинкой для закатки крышек, нагрянув к нам в разгар хозяйственных хлопот. Наша память избирательна и своенравна. Захочешь что-то оживить, не оживает, зато вдруг вспомнишь то, о чём и думать позабыл.
Меня восхищал художественный вкус Мосинцева, изумительное чувство слова. Его стилистическая правка всегда была точна и деликатна, и многое дала мне как поэту. Моё стихотворение «Чайки» первоначально состояло из трёх строф.
    Саша прочёл его и заявил, что «не хватает двух строф».
     Я стал протестовать, но он был непреклонен.
    - Подумай, старик. Порассуждай в стихах. У тебя получится.
    И ведь на самом деле получилось!
     Я уже тогда отметил для себя, что Александр Мосинцев по-хорошему приглядчив, философически раздумчив, по природе своего таланта - живописец и сказитель. Ему веришь. Магнетизм его стихов определяется языковым богатством,  красотой поэтических образов, обилием летучих рифм - полнозвучных, незаёмных, точных, и характерной «мосинцевской» интонацией: доверительной и неизменно органичной.  Переходы от образа к образу похожи на крепкий мост каменной кладки, сработанный на совесть, на века. Идёшь, словно летишь, не спотыкаешься. Строка не хлёсткая, а гибкая. Напоминает тонкую лозину.  Пейзаж, как таковой, его практически не интересует, а вот живописная деталь, подсказанный ландшафтом образ, смена времён года в слитности с природой заставляют живо откликаться его сердце. Но он ещё и бытовую деталь видит, да так видит, что она становится ключом постижения мира и человека в этом мире. Александр Мосинцев мастер портрета и жанровой сцены. Его стихи «Фенькина дочь» и «Катерина» - изумительные по своей художественной значимости, написанные рельефно,  бытийно, психологически точно, - должны войти в сокровищницу женских образов, созданных лучшими  мастерами отечественной литературы. Поэтическое творчество в своей основе дело сокровенное, сродни молитве. Кто, когда и как его воспримет, неизвестно.  «Продлись, продлись очарованье!» - вот лейтмотив судьбы художника, будь он поэтом или живописцем. 
     Говоря это, я чётко сознаю, что совершенных текстов нет, да и не может быть, поскольку «ветхий» человек не изменился ни на йоту, как был Адамом, изгнанным из Рая, так им, к несчастью, и остался.
   Мосинцев хорошо знал творчество А.С. Пушкина, часто сокрушённо говорил: «Всё это, видите ль, слова, слова, слова…» но никогда не вспоминал его стихи молитвенного толка. Если вспоминал, то больше вольтерьянские, нежели стихи последних лет, в которых Александр Сергеевич предстаёт духовно зрелым православным человеком.
    Я думаю, творчество Есенина и Павла Васильева он знал досконально, но никогда их не цитировал.      
    Не знаю, как с другими, но в беседах со мной Мосинцев никогда не допускал менторского тона, разве что, по-свойски, обращался: «Видишь ли, старик», что было тогда модным. А хвалил он так: «Здесь ты, Олег, моща!», указывая на удачный образ или понравившуюся мысль. Однажды, прочтя какое-то моё стихотворение, он поразился.
    - Какое у тебя, Олег, длинное дыхание! На две с половиной строфы.
   В целом, его речь была немногословной, благодатно чистой, хотя он и горным мастером работал, и в армии служил, и в Литинституте учился, где нецензурщина была в фаворе.
    Ни о каких «секретах мастерства» Мосинцев со мной не говорил, не поучал и специально не натаскивал, но счёл нужным предупредить, чтобы я никогда не клал свои рукописи на диван или кровать. Дескать, есть примета: залежатся. Не попадут в печать. И я, наверное, лет тридцать  был в плену у суеверно-дружеской острастки,  неукоснительно следовал ей, пока не осознал, что это чушь. Такая же, как чёрный кот, перебегающий дорогу, баба с пустыми вёдрами или молодой месяц, которому надо показывать денежку, чтобы они «водились». Всё происходит не по нашей прихоти, не по суеверному присловью, а по нашей искренней молитве, обращённой к Богу, который всё устраивает «лучше нас и на пользу нам».
    Не зря Есенин, ощущавший себя «Божьей дудкой», нешуточно страдал, когда стихи не шли.
    - Неужели Бог меня оставил? – сокрушался он.
    О том, что поэты «дудки», мы помнили, а что «Божьи» забывали. Просто не держали в голове. Такие были олухи. И Мосинцев, и я, и многие поэты того времени придерживались одного девиза: «Поэзия превыше всего», упуская из виду Всевышнего, Творца всего и вся, и нас самих в том числе.
   Черновиков Мосинцева я никогда не видел. Одни чистовики. Перебеленные стихи он не датировал. О себе говорил мало. Воспоминаний не любил. Ни своих, ни чужих. Своё приберегал для себя, а к чужому он был равнодушен.   На писательских собраниях обычно говорил по делу. Подчёркнутая церемонность вызывала у него смущение.  В глаза не лез, скорее, замыкался и умел слушать других. Вне дружеского окружения был застёгнут на все пуговицы, старался прятать свои чувства: 

                Я не пролью торопливые слёзы,
                Боль свою спрятать смогу на миру.

    Мастерски, изысканно, лукаво-иронично написаны эти стихи. Поэт, декларирующий свою скрытность, ещё больше обнажает свою душу. Декларация остаётся декларацией, а чувство – чувством. Да по-другому и не может быть. Горящие угли за пазухой, разве их спрячешь?
    Однажды, ещё до своего знакомства с Ириной, Саша показывал мне групповую фотографию, на которой была запечатлена миловидная дама лет тридцати восьми, его ровесница, работавшая в автоколонне. Кажется, экономистом.
    - Живёт без мужа, вырастила дочь, - описывал мне её Мосинцев, -  имеет виды на меня. Характер ровный.
   - Вот и женись! – обрадовался я.   – Смею надеяться, вы будете хорошей парой.
  Саша полез за папиросами.
   - Всё так, старик, но мне нужно влюбиться.
  Это был серьёзный аргумент. Кто любит, тот уже поэт, уже художник. Он видит, слышит, ощущает то, чего не чувствуют, не слышат и не видят остальные. Не зря заметил Александр Блок: «Только влюблённый имеет право называться человеком». Словом, влюбляйтесь, радуйтесь, цените красоту, и вдохновение вас не оставит. Другое дело, что красавиц в мире много, но тех, кто способен ответить на любовь поэта, ничуть не больше, чем яиц под курицей-наседкой, число которых всегда ограничено. 
    Я описываю Мосинцева таким, каким он сохранился в моём сердце, в моей памяти -  где эпизодом своей жизни, где письмом, где высказанной мыслью или существенным психологическим штрихом, пригодным для словесного портрета. Что же касается творчества, то поэзия Александра Мосинцева это скрипка в руках виртуоза, причём, скрипка удивительной работы: никем не сотворённая, она, в то же время имеет клеймо мастера, который её произвёл. И ещё чем примечательна его поэзия: она несёт печать достоинства, некоего знания о себе самой, как о явлении своеобычном.
   Не знаю, почему, но после «Поры новолуния» и «Арбузного мёда», выпущенных издательством «Современник» (обе книги редактировали его близкие друзья Игорь Ляпин и Александр Москвитин), ни одно столичное издательство не заинтересовалось его творчеством. Толстые журналы его не печатали. «Литературная газета», отданная на откуп «шестидесятникам» и тем, кто «летал стаями», чтоб «не пропасть поодиночке»,  привычно подходила ко всем русским поэтам со своим местечковым аршином, но ведь и «Литературная Россия» не спешила ознакомить читателей с новыми стихами Мосинцева. Возможно, получив очередной редакционный «отлуп», Саша стал довольствоваться малым, хотя цену себе как поэту он знал. Каждая его книга находила критический отклик в местной прессе и сопровождалась хвалебной рецензией. Коллеги по перу ввели его в редакционный совет альманаха «Ставрополье», не единожды избирали членом правления писательской организации и доверяли работу с молодыми литераторами.
 В годы горбачёвской «перестройки» многие литераторы на Ставрополье задавались вопросом: что сближает Александра Мосинцева с Виктором Колесниковым, поэта с прозаиком? Ответ, как правило, был однозначным: бутылка.  Доля правды в этом, к сожалению, была,  но только доля. Скорее всего, сближало их чувство избранничества и, смею думать, недооценённости, хотя какой художник оценён при жизни по достоинству? В нашем искажённом мире всё искажено, иначе Тютчев не сказал бы:

                Нам не дано предугадать,
                Как слово наше отзовётся,
                И нам сочувствие даётся,
                Как нам даётся благодать.

   Благодать – она от Бога, а не от людей.
   Мосинцев ощущал себя первым поэтом в крае, что вполне соответствовало действительности, а Колесников – лучшим прозаиком. Но, если Колесников заметно выдыхался,  то Мосинцев трудился до последних дней,  позволяя себе иногда пображничать, как человек, умеющий работать много, плодотворно,  интересно. Физически крепкий, он обладал завидным родовым здоровьем и, сколько бы ни выпил в той или иной компании, каким бы разухабистым путём ни понеслось застолье,  всегда был «в норме», разве что дурашливо куражился, откровенно «валял Ваньку», играя на публику. Пусть, дескать, думают, что он захмелел всерьёз.
   Власть всегда боится людей трезвых.
   Бытовало и такое мнение: «Хороший поэт Мосинцев, но характер какой-то… растоптанный».
   Исповедуя житейский принцип: «Лучше быть первым в деревне, чем последним в городе», он учредил Независимую ассоциацию писателей Кавминвод, председателем которой избирался много лет. Как большой, крупный талант Мосинцев был самодостаточен, но… любил главенствовать в литературном сообществе. Он всегда лепился к современности,  делал ставку на день нынешний, газета отучала его думать о будущем, притупляла в нём чувство провидца. Мосинцев ставил верные диагнозы своему времени, но с неизбежной проволочкой. С такой же проволочкой и досадным опозданием была завершена, и опубликована им поэма «Поезд юности», написанная под влиянием поэмы А.Твардовского «За далью – даль».
   Не будучи бойцом по своему характеру, он  никогда не лез «поперёк батьки в пекло», предпочитая следовать за новым днём, как за «огневым валом», по выражению Твардовского. Он считал себя «стреляной птицей», «тёртым калачом», и лишний раз «не высовывался». Его страшила участь литературного изгоя. При всём своём внешнем спокойствии, видимой уравновешенности, благодушным он не был. Сосредоточенным на своих проблемах – да, но не изливающим своё тепло на окружающих.  Вместе с тем, он был человеком порядка.  Обязательность Мосинцева располагала к общению с ним. Со временем его «мучительная тяга к мастерству» окупилась сторицей. Он научился зарабатывать деньги стихами, издавать книги и пользоваться льготами  лояльного поэта.  Он  словно бы доказывал кому-то, (возможно, самому себе), что ничуть не проиграл в материальном смысле по сравнению с другими, связав свою судьбу с литературой.
    Когда появилась возможность издавать книги за свой счёт, мы загорелись с ним этой идеей и съездили в Минеральные Воды, где находилась типография «Кавказской здравницы», но, узнав расценки на бумагу и полиграфические услуги, приуныли. Себестоимость книг выходила такой, что мы её не окупили бы. А лишних денег у нас не было.   
    Позже, в Ставрополе и в Пятигорске у  него периодически выходили книги, но в них уже не было той оптимистичной нотки, которая звучала раньше:

                В саду морозец листья обивал,
                На зорьке петухи орали звучно.
                И каждый крик как будто подтверждал,
                Что в этом мире всё благополучно.

После развала державы  ни о каком благополучии речь уже не шла.  Душа преисполнилась скорби:

               
                В родительском дому я как чужой,
                Без трепета смотрю в углы немые,
                Курю, ладони грея над плитой:
                Мать умерла, а кажется, Россия.

    В то время у многих было подобное чувство. 
    Мосинцев работал в Пятигорске, я в Москве. Каждый шёл под своим парусом, и сумасшедший ветер перемен всё дальше относил нас друг от друга.
   После смерти Анастасии Тихоновны, Мосинцев, уже похоронивший жену Людмилу, перебрался в милый его сердцу материнский дом,

                Чтоб  в мир, знакомый до гвоздя,
                Как в сказку детскую поверить.

    Но, о какой сказке могла идти речь, когда: «Дождик плачет, власть дурачит», а «дети прошлых комиссаров» обустраивают жизнь? А ведь самим-то комиссарам он когда-то верил, как себе! Столько славословил им, что самому теперь стыдно и больно:   

                Бог ты мой! Да разве я один
                Одурманен был двадцатым веком?
                Мир и в заблуждениях един –
                Мёртвой хваткой держит человека.   

   Главное его противоречие – мировоззренческое – растянуто во времени. От воспевания чекистов в «ремнях и кожанках» он дошёл до лютой ненависти к тем, кто изгалялся над русским народом, кто поднимался клыкастой стаей против его гениальных сынов, кто наплодил «сучат», готовых по-шакальи рвать живую плоть России. Долгое время ему была близка древняя Русь, та, что вековала на грани язычества и христианства.             
  В последние годы своей жизни он признался:

                Живу нескладно, нервно и скандально,
                Поддерживая быт патриархальный.

    Вот ещё один безрадостный итог: от чего бежал, к тому пришёл. Чурался семейных скандалов и не миновал их.  Жена умерла, отношения с пасынком не складывались. Звёзды прежней жизни гасли одна за другой. Высокое ремесло поэта стало никому не нужным, и стихи Мосинцева стали наполняться злобой дня. Она его настигла, сбила с ног и повлекла за собой.  Стали заметны и провалы вкуса, и смысловые погрешности.  Многие стихи решались в газетном ключе. В поэтическую речь энцефалитным клещом, сыпнотифозной  вошью вонзили свои  жвала вульгаризмы, молодёжный сленг и воровской жаргон. Лексические нововведения резали слух, прожигали образную ткань стиха, дырявили её и разрывали. Взыскательный читатель, несомненно, морщился, ощутив едкий запах палёных рогов и копыт. Одно дело вслушиваться в речь молодых современников, и совсем другое  опускаться до их уровня. В общем, чувство меры стало изменять, довольно строгому в отборе слов, поэту. Случалось это, разумеется, не часто, иначе разговор пошёл бы в совершенно другом русле, но блатная «феня», да ещё в лирическом стихотворении, согласитесь, чужеродна.  И жалкой выглядит попытка самооправдания:
               
                Но я ль виной? Сегодня время Хама.

      В своей статье «Время Рубцова» (журнал «Дом Ростовых» №1 за 2007 год) Александр Мосинцев писал: «…С годами талант не прибавляется, увы, растут претензии».  Я думаю, что так бывает, когда поэт забывает о Боге, о том, что всё свершается по Его воле.  Тот, кто не перестаёт благодарить Всевышнего за свой творческий дар, вполне довольствуется тем, что он имеет, и не копит никаких претензий, ни к обществу, ни к самому себе.
    Мучило ли Мосинцева одиночество, которое, как он наивно думал в молодости, берегло его? Думаю, да. Иначе не появилось бы стихотворение «Сюжет»:
                Осколки собрав и обломки,
                Живу – сам себе херувим.
                Повесив портрет «Незнакомки»
                Над старым диваном своим.

     Прочтя этот зачин и оставив слова «сам себе херувим» на совести поэта, приравнявшего себя к высшему ангельскому чину, к которому причтена Пресвятая Богородица, я сразу вспомнил репродукцию знаменитой картины Крамского, висевшую в Сашиной комнате над стареньким диваном.  На этом диване я когда-то рассматривал фотографии в семейном альбоме, любезно предоставленном мне  Анастасией Тихоновной.
    Стихотворение «Сюжет» написано так, что всё предельно узнаваемо. До боли. И обстановка комнаты с её извечным полумраком, и холостяцкий быт Мосинцева, прямо сказать, убогий «под взглядом  надменным – с портрета».

                А падкие к сверке знакомцы
                Осмыслят по-своему весть:
                Мол, вряд ли подруга вернётся,
                Но женщина будто бы есть.

   Вот именно, «будто бы».  Иллюзия пребывания женщины в доме.
   Всю жизнь поэт был окружён милыми созданиями, но близкой души среди них не нашлось.               

                Прелестна пусть наложница нагая,
                Но все её телодвиженья – ложь.
                Живой душе нужна душа живая,
                Да где её, родимую, найдёшь?

    Какая старая, невыразимо-тяжкая тоска в этом заключительном аккорде! В этом сладостно-певучем русском слове, исполненном надежды и любви, «родимая».   
   Нет, не утешает пушкинский завет: «Ты - царь: живи один». Ведь одиночеством наказывают.  В стихах появилось уныние, смешанное с запахом праздников и похорон.

                Помилуй Бог! Какое уж веселье
                Себя и мир угадывать с похмелья.
               
   Любовная лирика всё больше отходила на задний план и, вероятно, пребывала бы там до последних дней поэта, не случись в его жизни знакомство с женщиной, которую он называл Любаней. Судя по стихам, именно с  нею он хотел дожить свой век, да не случилось.

                Её ль вина, что обживая лето,
                Я не вписался в переулок этот?

    Мосинцев не вписался в сумбурную жизнь этой женщины, но посвятил ей немало стихов, вошедших в сборник «Переулок пятый» и предсмертную книгу «Чаша цикуты», которую он выпустил в издательстве «МИЛ» в 2009 году на средства, собранные почитателями его таланта. Надо полагать, издательство, учреждённое А.Ф.Мосинцевым, А.П.Иваненко и Л.Е.Лукашевичем, к тому времени едва сводило концы с концами и остро нуждалось в денежной подпитке. Тираж книги с отчаянным названием «Чаша цикуты», всего  400 экземпляров, вряд ли окупил финансовые затраты на её предельно упрощённое издание. (Несмотря на бережное отношение, мой экземпляр сборника стал распадаться на отдельные листы при первом же его прочтении). Кстати, название «Чаша цикуты» я не считаю удачным. Оно никак не вяжется с мосинцевским восприятием жизни, которая по своей сути Божья благодать, тот самый дар, что давал поэту  возможность замечать красоту мира и любовно облекать её в слова, что уже само по себе чудо.  Иначе Мосинцев  не сказал бы: 

                А жизнь, как встарь, прекрасна и права,
                Она ни в чём повинна не бывает.

   А коли так, то и хулить её не стоит: сравнивать с чашей, наполненной ядом.  Одно дело повторить вслед за Пушкиным:

                Блажен, кто не допил до дна
                Сей жизни чашу роковую,

и совсем другое - воспринимать жизнь, как отраву. Это уже чистой воды вольтерьянство. Никак нельзя ставить «Чёрный квадрат» на один уровень с боговдохновенной «Троицей» Рублёва, творениями Микеланджело и Рафаэля. Но тьма обладает энергией и входит в каждого из нас помимо нашей воли. Отдав часть времени и сил для творческого осмысления истории языческой Руси, и не найдя в ней духовной опоры, Мосинцев стал прислоняться к Православию. И лучшее тому свидетельство стихи:

                Вот и выходит: выбор твой
                Прост, как прапрадедов сказанья.
                Кропи рождественской водой
                Все помыслы и начинанья.

   Опыт поэта интересен не сам по себе, а тем, к чему он привёл.               
   В Евангелие сказано: «Ищите и обрящете». Но что ищите? Бога! Впереди Страшный Суд.  Игра в смыслы – пустое занятие. Она доводит до абсурда.  И тогда обществом - дороже всех! - начинают цениться разрушители, а не творцы; пересмешники, а не песнопевцы.   Поиск Истины – единственное поприще, достойное дарованной нам жизни.
    Сказать о том, что жизнь во всём права, уже начало понимания того, что жизнь полна Божественного смысла, в котором кроется суть бытия. Её нельзя познать при помощи известных пяти чувств. Нужно иметь «шестое» чувство – любовь к Богу, чистоту сердца и помыслов, которых у нас нет, поскольку мы рабы своих страстей и наша мысль не проецируется в запредельность, в то неизвестное, что дольше времени, шире пространства.
   Как человек А. Мосинцев весь на земле, он не пытается постичь сияние, не смешанное с тьмой.  Ему достаточно того, к чему он, вроде бы, привык, но к чему, видимо, привыкнуть невозможно. Он плоть от плоти юдоли земной. «Мира сего».  Но поэт Мосинцев в своих стихах всё чаще поднимает глаза к небу.

                Затерянный в своей стране,
                И я надеюсь на удачу,
                На ясный день, на свет в окне.
                О, Господи, а как иначе…

   Очи видят, а сердце прозревает.
   Русская художественная литература это своеобразные качели или, если хотите, возвратно-поступательное движение от замысла к вымыслу с прохождением точки высочайшей авторской самоотдачи, немыслимой без ясного воззрения на мир и сострадания к людям, которого не может быть, если убита совесть. «Совесть -  повивальная бабка святости», говорили отцы Церкви. Без совести нет святости.               
   В последней книге Мосинцева есть удивительно цельное, классически стройное, вершинное стихотворение  «Мне снился храм», как бы навеянное Апокалипсисом. Вот так и надо было бы ему назвать свой сборник.  Полагаю, он бы так и сделал, утвердившись в православной вере, но времени на это уже не было.
    Где душа его – ты, Господи, веси…

 P.S.

    Года за три до смерти Александра Мосинцева, я встретил в цэдээловском буфете  Александра Иваненко, который дал мне номер его телефона. Мобильника у меня тогда не было, денег – кот наплакал, я пребывал в упадническом настроении, и не позвонил. Хотелось вырваться в Железноводск, нагрянуть в Пятигорск  и там, «у света на краю», поговорить, «как встарь, без суеты» со старшим другом. Но из моей затеи ничего не вышло. В Ставрополь я смог приехать лишь в августе 2010 года.  Зайдя в Союз писателей, узнал, что 6 мая умер Мосинцев. Эту скорбную новость сообщила мне Елена Иванова, у которой в издательстве «МИЛ» вышла книга избранных стихов. Вместе со своим «избранным», она подарила мне в память о Саше и его «Чашу цикуты». Тогда мне было очень трудно свыкнуться с мыслью, что мы с ним больше не увидимся, а сейчас я склонен думать, что смерть дала ему не меньше, чем дала жизнь.  Он ушёл вовремя. А это тоже благо. Господь не оставил его мучиться в параличе, лежать беспамятной колодой. Да и кто бы стал ухаживать за ним, неизлечимо немощным и одиноким? Разве что, кто-то из детей. 
    Не знаю, создана ли комиссия по литературному наследию А. Ф. Мосинцева? Теперь, пока ещё не поздно, надо собрать всё написанное им, будь то стихи, статьи, обзоры или же короткие заметки. Я думаю, один только список книг личной библиотеки Мосинцева, может стать большим подспорьем для понимания  тех задач, которые он ставил пред собою, и уяснения законов, которым он следовал, решая эти самые задачи при восхождении на поэтический Олимп. Ведь даже беря несвойственную ему тональность или же манеру, он самовластно «присваивал» их, что говорит о мощи поэтического дара. Александр в переводе с греческого языка – победитель. Вот Мосинцев, как носитель этого славного имени, и одерживал победы в творчестве!
     Неплохо было бы найти и сохранить архив поэта, но где они, «Блокноты памяти» его? Да и хранил ли он черновики? Вёл ли дневник, хотя бы изредка?  В семидесятые годы, совпавшие с периодом гонений, направленных против писателей, бесстрашно говоривших правду, Мосинцев говорил о себе редко, а если говорил, то крайне скупо, но в последние годы, судя по его интервью, стал намного откровеннее.  Возможно, сохранился его голос, ведь он не раз читал стихи на радио, записывался в телестудии.   
    Это хорошо, что в крае появляются мемориальные доски на домах, где жили и работали писатели, но лучшей памятью, конечно же, следует признать книги: посмертно изданные собрания сочинений и литературоведческие труды об их жизни и творчестве . Написанное, значит, сделанное, а разрушать сделанное – грех.  Заботиться о его сохранности – наш долг. Когда государство открывает музеи, содержит библиотеки и пополняет архивы, оно тем самым укрепляет свою будущность, так как беспамятство -  разновидность  сумасшествия.
 К тому же, хорошо известно, что без частного нет общего, без малого – целого. Об этом замечательно сказал Андрей Платонов: «Без меня народ неполный».
    Традиционно русские поэты, причём, самые гениальные из них, были государственниками, даже не занимая никаких постов. А нынешнее государство, разве что за редким исключением, знать не знает и помнить не помнит имена русских поэтов. Примеров тут масса и говорить о них – только расстраиваться.
   Значимость литературы определяется не только именами мастеров, но и достаточным накоплением фактологического материала об их жизни и творчестве, проведением фундаментальных исследований, появлением серьёзных, вдумчивых, аналитических статей, рассматривающих любой талант в совокупности с особенностями той или иной эпохи, той или иной общественной формации, всего того, что называют духом времени.
    Человек в искусстве – фигура во многом трагическая, порой до крайности противоречивая, ибо он хочет жить, как все, но, как талант, обязан жить иначе. 
В известном смысле он анахорет, изгой, отшельник. Вещь в себе. И, вместе с тем, нет такого поэта, живописца или же скульптора, иными словами, художника, который жил бы только для себя. Как бы ни складывалась его жизнь, он отдаёт больше, нежели берёт. Он, как пчела, берёт пыльцу, отдаёт мёд. Ароматный сгусток  жизни, способный раствориться в наших жилах.  И если мёд словесный,  то он сильнее тлена, благоуханнее майской сирени. 
    Как время познаётся через творчество, так и творчество познаётся через жизнь художника. Эта связь нерасторжима.
    Имя А.Ф.Мосинцева в совокупности с другими именами ставропольских литераторов должно быть поднято на подобающую их таланту высоту, тем более, что в крае много тех, кто может это сделать: филологов, историков и литературоведов.  Отсутствие книг о жизни и творчестве того или иного писателя чаще всего говорит о нашей лености и равнодушии, об отсутствии любви к тем, кто неизменно, всю свою жизнь, ревниво исповедовал любовь к родному слову, ценил, хранил, оберегал русский язык.
 Вот, говорят: «Мы живём во времена девальвации истинных ценностей», что тяжкое это дело, отстаивать национальные традиции, когда всё в нашем обществе направлено на их уничтожение, но, простите, кто их девальвирует? Кто способствует уничтожению? Разве не мы с вами, когда потворствуем фальсификации патриотизма, традиционной морали, нравственных ориентиров и доверяем шарлатанам масс-медиа? Они могут говорить всё, что угодно, отрабатывая западные гранты, но мы ведь с вами на своей земле живём, и должны делать то, что отвечает идеалам человека, говорящего на русском языке. Родном, любимом, богатейшем. Поэты, прозаики, критики это, прежде всего, хранители русского языка. Хранители и, как Господь сподобит, его пропагандисты. Где бы они ни жили и как бы они не бедствовали. Если нет любви к родному слову, любой талант потухнет, и труд его пойдёт насмарку. Язык   это народ. А народы, как известно, суть мысли Божии. Вот и получается, что, сохраняя чистоту русского языка, мы сохраняем чистоту нации, красоту нашей души, способной – напрямую! – обращаться к Вседержителю. Нельзя любить русский народ, не любя русский язык. Любые экивоки -  от лукавого.
    Поэт А.Ф.Мосинцев во многом тем и замечателен, что  искренне любил родное  слово. Не будь этой любви, не было бы и такого большого мастера, каким он стал со временем.
    Мои воспоминания о нём это не научный, литературоведческий труд, а предпосылки к нему, глубоко личностные по восприятию и далёкие от пресловутого «хрестоматийного глянца». Хуже всего, когда мемуар напоминает посмертную маску, невыразительный гипсовый слепок. Муляж.
    Кстати, первым, кто дал мне рекомендацию для вступления в Союз писателей СССР, был именно он, поэт Александр Мосинцев.
  Всю жизнь нельзя восстановить до мелочей, да это, в общем, и не нужно. Тем более, когда значительная часть её отражена в стихах. Я не знаю Мосинцева его последних лет. Видел только фотографии. Поэтому прекрасно  сознаю, что вклад мой в жизнеописание поэта, крайне скромен и ничуть  не претендует на показ личности мастера во всей её сложности, противоречивости и, если хотите, масштабности. Да я и не ставил перед собой столь многотрудной задачи. Биография поэта важна, но куда важнее его творчество, запечатлевшее в слове быт и бытие, пространство и время, крестный путь народа и драму отдельной судьбы.
 
   

               

               


               


Рецензии
Олег Геннадьевич, здравствуйте.
Познакомился сначала с эссе Георгия Пряхина (в прошлом - коллега по "КП"), потом - долго читал ваши стихи в двух колонках литсайта инета, сильные, понравились. А уже потом - чуть затронул вашу прозу о жизни и творчестве Александра Фёдоровича Мосинцева. Рад был узнать, что есть такой настоящий русский поэт.
Желаю вам, здоровья и творческого долголетия.
С уважением,

Михайлов Юрий   24.03.2020 09:05     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.