Ангел смерти взял тебя живьем

Наталия Май

АНГЕЛ СМЕРТИ ВЗЯЛ ТЕБЯ ЖИВЬЕМ





роман













Джульетта, для чего
Ты так прекрасна? Я могу подумать,
Что ангел смерти взял тебя живьем
И взаперти любовницею держит.
В Шекспир «Ромео и Джульетта» (Пер. Б. Пастернака)
 












               




                Содержание
                ПРОЛОГ
                Москва, 1998
Филип Сэнфорд, адвокат Полины Миллер……………………..5
               
                ЧАСТЬ I
Бремертон, штат Вашингтон, 1998
Алан………………………………………………………………...13
Пэм………………………………………………………………….31
Чак…………………………………………………………………..51
Дорис………………………………………………………………..79
Бен………………………………………………………………….109
                ЧАСТЬ II
Филип Сэнфорд, Нью-Йорк,1998………………………………..150

Дневник Марии Манчини (1911 - 1956)…………………………..155

Филип Сэнфорд, Нью-Йорк, 1998………………………………..280
                ЧАСТЬ III
Бремертон, штат Вашингтон, 1998 – 1999
Пэм………………………………………………………………….286
Алан…………………………………………………………………302
 
                ЭПИЛОГ
Москва, 1999
Полина Миллер…………………………………………………….304






ПРОЛОГ

























Москва, 1998       
                Филип Сэнфорд,               
                адвокат Полины Миллер

Меня зовут Филип Сэнфорд. Я адвокат. Четвертого ноября одна тысяча девятьсот девяносто восьмого буквально по приезде в Москву скончался муж моей клиентки. С этого в общем-то тривиального события, которое никого особенно не удивило  (покойный разменял уже десятый (!) десяток), началась история, прославившая... и меня в том числе на весь мир. Но это не главное. Едва ли это вообще стоит упоминания, если бы не одно обстоятельство  -  желание моей клиентки поведать человечеству правду... как есть, без прикрас. А для адвоката желание клиента - высший земной закон. Я только ему подчиняюсь.
Миссис Миллер привезла мужа в Россию третьего ноября. Он умер четвертого. В день похорон, восьмого, завещание покойного было вскрыто.
Я знал его содержание. Миссис Миллер оно было известно давно. Никаких сюрпризов покойный нам не преподнес.
Они начались с поисков одного из наследников.
Прежде чем перейти к этой части истории, я опишу чету Миллеров. Завещание покойного было следствием его жизни, а его жизнь  -  того, каким он, собственно, был.
Тоби Миллер стал всемирно известным художником, когда ему стукнуло пятьдесят три. Одна из картин внезапно приковала к нему внимание мира, его полотна стали появляться на всех стоящих упоминания выставках, частные лица приобретали их за сумасшедшие суммы. Шумиха вокруг Тоби Миллера не утихала ни на йоту за все последующие почти сорок лет. Но он был поразительно равнодушен к ней.
Покойный был тружеником, которого не трогала мишура, а с деньгами он не умел обращаться. Он был полон жизни, и жил как дитя, удивляясь каждому ее мигу. Я не встречал человека более беспощадного к себе и большего озорника. Нельзя было не влюбиться в него, и миссис Миллер влюбилась. Ей было около двадцати, ему семьдесят. Никто не верил, что этот брак надолго, но они прожили двадцать лет. И были счастливейшей парой.
Миссис Миллер  -  в свое время одна из богатейших наследниц Земли. Состояние ее даже трудно назвать... я лучше не буду. Достаточно сказать, что какая-нибудь кинозвездочка была мелкой лавочницей рядом с ней.
Она потомок древнего русского рода - князей Вороновых-Михайловых, уехавших из России еще до революции и, благодаря этому, сохранивших все, что имели. Вороновы-Михайловы еще и приумножили свое состояние, породнившись с Гофманами - богатейшими немецкими банкирами. Последним князем был прадед миссис Миллер, князь Михаил Константинович. Буквально через месяц после рождения моя клиентка осталась круглой сиротой и была отдана на попечение дальней родне - Манчини, за одного из которых вышла замуж двоюродная сестра последнего князя. (Манчини были богатыми итальянцами.) Но вскоре не осталось никого и из них. И моя клиентка решением суда была отдана под опеку другого лица.
Родители миссис Миллер носили фамилию Лавантюр. Ее мать, княжна Воронова-Михайлова, вышла замуж за француза. Его звали Поль Лавантюр. Миссис Миллер была названа в его честь Полиной. Полина Лавантюр Миллер выросла в Нью-Йорке, где живет по сей день, училась в Париже. Живопись была ее страстью. Она полюбила своего мужа задолго до того, как увидела его самого. Его картины висели у нее в спальне.
Миссис Миллер - человек редкий. В ней сочетаются здравый смысл и доброта. Она первый клиент за всю мою практику, к которому я привязался. И, пожалуй, единственный.
Перейду к делу. Итак, завещание мужа моей клиентки. Здесь стоит упоминания всего один пункт: картина под названием «Колыбельная» завещается той, которая изображена на ней в четырехлетнем возрасте. Некой Одри Грин...
А теперь о картине. Это та самая, с которой и началась всемирная слава Тоби Миллера. На ней изображена девочка, держащая на руках щепочку, завернутую в ее носовой платок, и укачивающая ее, как младенца.
Не стану описывать ее  -  я на это не мастер. Скажу только, что она невыразимо трогала всех.
Девочка на картине - не плод фантазии Тоби Миллера, а портрет. Он отразил только то, что увидел однажды.
В Нью-Йорке где-то в конце пятидесятых в католическом сиротском приюте работала сестра Тоби Миллера. Она была там директрисой. Кажется, назывался приют - «Санта-Рита». Сейчас он сменил название. Тоби Миллер ходил туда рисовать детей. Он их обожал. И вот увидел ту девочку  -  и прославился.
Он знал ее имя и год рождения - девочку подкинули этому приюту где-то месяца от роду.  Больше он ничего о ней  не знал.
Он оставил эту картину ей.
В завещании покойного было название приюта (прежнее название), год поступления туда девочки, год написания картины и имя, фамилия девочки, данные ей в приюте. Ребенок приблизительно месяца от роду поступил в приют Санта-Рита города Нью-Йорка в пятьдесят шестом году. Никаких документов при девочке не было. Ее просто оставили у дверей приюта. Кто - никто не знал. Человека или людей, сделавших это, не успели заметить. При девочке была только записка, где было указано ее имя. Фамилию ей дали в приюте. И это все, что нам было известно.
Говоря точнее, все, что было известно покойному со слов директрисы приюта, его сестры.
И нам предстояло найти эту девочку.
Итак, год рождения - пятьдесят шестой. На картине она в четырехлетнем возрасте. Сейчас ей должно быть сорок два года.
Я стал выяснять, что случилось с гражданкой Соединенных Штатов воспитанницей приюта «Санта-Рита» в Нью-Йорке тысяча девятьсот пятьдесят шестого года рождения по имени Одри Грин.
Прежде всего я связался с приютом. Документы были в порядке, как и при прежней его директрисе. Мне сообщили немало. Признаться, я на это не рассчитывал. Я узнал не только дату ее выпуска из приюта, но и то, как сложилась ее дальнейшая жизнь. Одри Грин сбежала из приюта в семьдесят третьем году, когда ей было семнадцать. Несколько лет о ней не было ничего слышно. Но в семьдесят восьмом она написала одной из монахинь и рассказала о себе. Из письма следовало, что она сожалеет о том, что вот так ушла, и просит простить ее. Она писала, что все эти годы работала певицей в ночных клубах в южных штатах, пока не познакомилась с парнем, за которого вышла замуж. Она сообщила его имя и свой новый адрес. Маленький городок на севере, где жила семья ее мужа.
Чарльз Джонсон  -  так его звали. В семьдесят восьмом году у нее уже была дочь Дебора.
Она переписывалась с той монахиней до восемьдесят второго года. Переписка оборвалась внезапно.
Больше об Одри Грин ничего не знали.
Но для меня данных было более, чем достаточно. Оставалось только проверить их.
Проверка показала, что семья Джонсон так и живет там же. Джонсонов пятеро: Чарльз - муж Одри Грин, Бенджамен, его брат, Дорис, свекровь Одри Грин, и две дочери Одри и Чарльза - Дебора и Пэмела. Сама Одри Грин Джонсон умерла в восемьдесят шестом, то есть двенадцать лет назад, в возрасте тридцати лет. Самоубийство.
Она утопилась. Причин так никто и не знает.
Мне стало грустно.
Девочка с картины была само тепло, сама нежность. И вот... ее уже нет.
Миссис Миллер расстроилась.

 - Она была так молода. Тоби говорил мне, что ребенка доверчивей, мягче ему видеть не приходилось. Столько лет прошло, а он не забывал ее... Я не ревновала, нет. Я тоже ее полюбила... с его слов. Так странно, Филип... ведь мы с ней ровесницы. Она должна была стать красавицей.
 Я как-то не думал об этом. Миссис Миллер ведь тоже с пятьдесят шестого года... ей сейчас сорок два. Она приятная женщина, в ней есть что-то бесконечно располагающее, но красавицей она никогда не была. А девочка с картины, хотя и совсем еще крошка, похожа на фею.
Мне оставалось выяснить, кто опекун ее дочерей. Я думал, что это формальность.
То, что я узнал, меня удивило. Оказалось, отец не был им, как я естественно предполагал, наводя  эти справки. Опекунство делили дядя и бабушка. Причины, по которым отцу не было доверено опекунство, выяснить сразу не удалось.
Итак, Дорис и Бенджамен Джонсон должны были представлять интересы наследниц на переговорах со мной как с представителем вдовы завещателя.
Миссис Миллер - женщина великодушная, но с характером. Когда ее хотят разжалобить, она это чувствует.
- Постарайтесь прощупать этих людей  -  если начнутся обычные вымогательства, пожалуйста, пресеките это в зародыше. Если же они... словом, сделайте свои выводы и сообщите о них. Я вам доверяю, Филип...
Как всякую богатую женщину, прилипалы осаждали ее всю жизнь. Миссис Миллер была осторожна. Но не бесчувственна. У нее было природное равновесие твердости и отзывчивости. Как показывает вся моя долгая практика, равновесие весьма редкое.
Так все началось.   























                ЧАСТЬ  I







               

















Бремертон,
штат Вашингтон, 1998               
               
                Алан


Она опять опоздала сегодня. Почти на полчаса. Весь класс гадал, какое у нее будет выражение лица после вчерашнего. Кто-то ухмыльнулся сзади, а мисс Пирс покраснела и даже замечания ей не сделала, сказала только: «Проходите, Пэмела Джонсон». Я знаю, что мне больше всего в ней нравится. Вот если бы мой папаша такое учудил, не знаю, смог бы я выдержать чей-нибудь взгляд на следующее утро... Ну, может, хорохорился бы, делал равнодушную мину... А она спокойно себе идет, не реагируя на ехидные рожи, но и не отворачиваясь, как будто смотрит  сквозь  них. И никакого вызова в этом нет. Она расстроена, смущена самую малость, но есть в ее глазах что-то такое... ну, словом, если кто хочет сказать гадость про ее  отца, эта гадость у него на языке так и застревает.
Пэм сидит за две парты от меня. С моей сестрой Лорен. Если я сделаю вид, что смотрю в окно от нечего делать, краем глаза могу наблюдать за ней сколько угодно. Моя ехидная сестренка говорит, что я в школе уж года три как ничем другим и не занимаюсь. Лорен хватит на то, чтоб и при родителях такое брякнуть. Она вообще-то ничего, но ужасная зануда, особенно когда изображает всезнайку. Мама ей говорит в таких случаях: «Права ты или нет, иногда лучше промолчать доченька». А ей хоть бы что.
С первого дня мы с Пэм сидели вместе. Наш старый учитель мистер Гордон сказал родителям при мне: «Алан рассеянный мальчик, эта барышня поможет ему сосредоточиться». Как бы не так.  Со временем я привык, конечно. Просто я знал, что она рядом. Для меня это стало как... само собой разумеется, что ли... Она-то вряд ли вообще об этом задумывалась. И вот три года назад мы стали потихоньку рассаживаться, кто с кем хочет. Пэм пересела. Это было как раз, когда она подружилась с Лорен. Моя сестра потащила ее за собой, стоило нам только войти осенью в класс. А мой приятель тут же занял место Пэм. Мы ржали на уроках, передавали записки, стреляли из водного пистолетика. Я изо всех сил старался убедить себя, что мне и в самом деле здорово... Как-то Лорен заявила: «Можешь паясничать сколько угодно. Меня не проведешь». Мне захотелось плюнуть в ее надутую физиономию... и почему-то стало грустно. Даже хулиганить расхотелось. Вот, пожалуй, и все. Даже рассказывать нечего.
Начну-ка я лучше с начала. С самого. Меня зовут Алан Берк. Городок у нас маленький, каких много на севере Америки. Не то чтобы все знали друг друга по имени, но в лицо знают точно. Во всяком случае, мне всегда так казалось. В августе мне исполнилось пятнадцать. С Лорен у нас разница меньше года, но она что-то вроде вундеркинда... уж не знаю, так ли это, но ее родители отдали в школу одновременно со мной. Будь она классом младше, мне дышалось бы легче, честное слово. А так она мне как настоящая заноза... по крайней мере, хоть ябедничать у нее охота пропала. Лорен не злая, просто она еще сопля.
Я рад, что родители не пилят ее за дружбу с Пэм. Ее папаша - опустившийся старый бездельник, посмешище всего города. То есть Чак Джонсон не то чтобы старый... не знаю толком, сколько ему лет, но на вид настоящий старик. Говорят, он не всегда был таким, но я его другим не помню. И никто уже, наверно. Жена его давно умерла. Есть у нас такое озеро недалеко от школы. Место уединенное, там купаются и иногда катаются на лодке. Так вот там жена Чака Джонсона и утонула. Лорен рассказывала, искали ее, да так и не нашли. Сутки ушли на поиск матери Пэм. Со дна озера ее так и не достали. Может, оно и к лучшему, говорит моя сестра, потому, что у утопленников бывает жуткий вид... Как бы там ни было, но озера этого долго боялись. Ходили разговоры всякие... ну, вроде миссис Джонсон покойная превратилась в ведьму и тянет детей на дно. Это после того, как один мальчишка лет пяти там чудом не захлебнулся. В городке вроде нашего идиотские суеверия цветут и пахнут. То им место несчастливое, то дорога к этому месту проклятая... Дремучее средневековье какое-то.
Не удивительно, что их семья держится особняком. По сей день все на их счет шушукаются. Жена Чака Джонсона была очень красивой. Говорят, муж ее ревновал как сумасшедший. Двенадцать лет прошло со дня ее смерти, а он до сих пор в себя прийти не может... У нас болтают разное. Одни говорят, что муж убил ее, другие  -  она сама виновата. Как-то так вышло, что все потихоньку пришли к выводу, что Чак убил жену и пьет из угрызений совести. Честно говоря, я считаю, ерунда все это. Ведь его бы арестовали и все такое... Странно, но никто особенно не осуждает Чака, жену его недолюбливали. Она была со странностями. Красивая была, но больше про нее сказать никто ничего не может. Мама считает, она была просто замкнутой, а так... очень милая женщина. Ну, словом, толком ее никто не знал. Просто у нас тут все как на ладони, а она была другой. Отгораживалась от людей как островок со всех сторон. А про таких всегда разговоры ходят.
У Чака Джонсона две дочери  -  Пэм и Дебора. Дебора старше Пэм на пять лет. Она уже совсем взрослая. Ни она, ни Пэм не учились бы в нашей школе, если бы не наш директор. Он родной брат Чака. Когда тот совсем опустился, мистер Джонсон стал платить за обучение племянниц. Он их очень любит, все равно, что отец родной. И это не потому, что своих детей у него нет, просто он человек такой. У нас в городе мистер Джонсон вроде как святой. Обо всех заботится, всем помогает. Его даже мэром хотели выбрать, но он отказался. Многие тогда были разочарованы, это год назад было, а я думаю, он очень скромный. Ему вообще для себя ничего не надо, живет только для племянниц и старухи матери. Лорен говорит, если бы не пьянство брата, мистер Джонсон женился бы, а так он не может оставить девочек на попечение родного папаши. И глаза у нее такие мечтательные... не узнать даже. Ничего удивительного. В нашего директора все старшеклассницы влюблены... да что там девчонки, достаточно взглянуть на их мамаш, когда они приходят поговорить с мистером Джонсоном. Наш директор вылитый Роберт Ретфорд, только помоложе. С таким тихим голосом, мягкой улыбкой. По мне так зануднее не бывает. Санта-Клаус какой-то. Ну, конечно, я не какая-нибудь там девчонка...
Но все равно, он парень стоящий. У меня был случай в этом убедиться. В шестом классе меня чуть не исключили из школы. Мы с Тимом Мэтьюзом решили пойти на вечеринку выпускников, спрятаться и подглядеть в окно. Он слышал от старшего брата, что там чуть ли не оргия намечается. Тим стащил полбутылки виски, и мы старательно вливали в себя эту гадость. Если честно, мне совсем не понравилось. И если б не это, никто бы и не узнал, что мы там были. А так вышел жуткий скандал. Нас на обратном пути задержали, у Тима, понятно, не было водительских прав, машину-то он у брата стащил, пока тот на вечеринке оттягивался. Проверили содержание алкоголя в крови и подняли шум. Мама как меня увидела в полицейском участке, чуть в обморок не упала... Одним словом, если бы не мистер Джонсон, вылетели бы мы с Тимом из школы. А тут все завопили  -  у нас, мол, школа с определенной репутацией, тут дети из хороших семей учатся, а не хулиганы какие- то. Маразм жуткий. Видели бы они этих «деток» там на вечеринке... Один директор за нас вступился. Он тогда подошел ко мне, спросил, зачем, мол, мы выпивали и прятались. Спокойно так, ласково... Я совсем растерялся, открыл рот, а что сказать, не знаю. Он сказал, что нам, наверно, просто любопытно было. И улыбнулся этой своей тихой улыбкой, я впервые понял тогда, что моя сестра в нем находит. Он сказал, любопытство в нашем возрасте вполне естественно, только попросил дать слово больше не делать глупостей. В тот день мне казалось, наш директор  -  самый лучший парень на свете. Да я и сейчас так думаю, хоть я уже и не ребенок.
Кажется, я понимаю, почему он одинок. По нему многие вздыхают, но ему просто никто не нужен. Девчонки все  -  круглые дуры. Взять хоть Лорен... И кто ее сможет выносить, ума не приложу. А с годами они только глупеют и становятся вроде моей бабки. Она, слава богу, живет в Сан-Франциско, а то как приедет и начнет всех поучать... свихнуться можно. Наш директор благородный. Он, может, выражается иначе, а чувствует то же, что и я. Я уверен. Пэм не такая... но только она одна.
Ну, вот...  стоит мне подумать о ней, как тут же  - ком в горле.  И что со мной творится. Какой-то психолог написал, что на бумаге мысль проясняется. Так вот  -  ни черта не проясняется.
Но я отвлекся.
Дебора Джонсон у нас  -  мечта мальчишек всей школы. Высокая шатенка с большими карими глазами. Не худышка, она у нас девушка в теле. Еще два года назад я думал, она не в моем вкусе. А вот прошло время, и я начинаю понимать... То есть тогда она еще у нас училась, я ее чуть не каждый день встречал то в коридоре, то на улице. Привык. Казалось, подумаешь... Когда Дебора перестала быть ученицей, все изменилось. Не сразу, а постепенно я стал смотреть на нее как-то иначе и смутно ощущал, почему все сходят по ней с ума. Не в красоте дело вовсе. Должно быть что-то еще... Не знаю, как это назвать, но в ней это есть.
Только глаза у Деборы какие-то... отрешенные, что ли... как будто ей все все равно... Мне говорили даже, ей все равно, с кем.  Хотя она не воображала никакая вовсе. Пожалуй, она податлива на свой лад. На той самой вечеринке она выпила, а мы с Тимом Мэтьюзом подглядывали в окно... Дебора лежала на диване в полной отключке, какой-то парень залез ей под блузку, а она  -  глаза в потолок, в них будто аршинными буквами написано: «Делайте, что хотите, только оставьте меня в покое  потом».
Я никогда не думал о ней в этом смысле, хотя воображение мое она, понятно, щекотала, но после того вечера любопытство как ветром сдуло. Я почувствовал, что мне ее жаль... Я никогда никого по-настоящему не жалел, но то мгновение, черт бы его побрал, что-то во мне изменило. До этого мне казалось, что все в жизни гораздо проще.
Чак Джонсон привязан, кажется, только к Пэм. Больше он ничего не чувствует. Лорен сидела с ней и с Деборой в кафе, вошел Чак Джонсон, Лорен говорит, Дебора чуть не вскрикнула, так его испугалась, а Чак подошел к Деборе, видит -  народу рядом никого, и ну орать на нее... Понятно, он пьяный был. Лорен слышала, как он назвал Дебору «шлюха, вся в мать». Уж не знаю, почему он так разошелся. Лорен убежала, Дебора пулей вылетела за ней следом. Пэм с ним осталась...
Она одна умеет его успокоить. Когда Пэм была маленькая, Чак бродил по городу, держа ее за ручку. В те редкие дни, когда он был трезв. Я-то смутно это помню, но мне мама рассказывала. Чак в ней души не чает. Лорен говорит, отец Пэм и совсем пьяный свою любимицу не обидит. Зло он вымещает на Деборе. Не знаю, как она это терпит. Дебора ведь совсем взрослая. А когда она пошла петь в клубе по вечерам, Чак ее просто возненавидел. Может, потому, что ее мать тоже пела... Дебора говорила Лорен, а Лорен мне, что познакомились ее родители в ночном клубе, где мать пела время от времени, а Чак  как-то пришел с друзьями и сразу влюбился. Было это далеко от нас, очень далеко... Лорен думает, где-то на Юге ... Никто так толком ничего и не знает, по-моему, даже Дебора и Пэм. Чак не выносит разговоров о своей жене, даже имени ее слышать не хочет. Многие находят это странным, а по мне так ничего особенного... Если они жили как кошка с собакой, чего уж тут прикидываться. Терпеть не могу, когда при жизни собачатся, а как умрет один, другой начинает сказки рассказывать, какой, мол, тот был благородный. Противно.
Я слышал, как пела Дебора. Один-единственный раз.  Три с половиной года назад на школьном празднике. Ну, просто здорово. Честное слово, она меняется, когда поет. Нет этого ее безразличия в глазах. А голос... глубокий такой, сильный и наверху просто волшебный. Переливается как ракушка на ладони, улыбаясь утреннему солнцу. (Лорен их коллекционирует. Уже триста собрала.) Ну, конечно, в наш бар разные типы заглядывают. Наш отец говорит, что Лорен там вообще делать нечего, ну а я, понятно, до совершеннолетия... Сам он был там и говорит, на Деборе открытое платье, а уж вырез низкий до неприличия. И прибавил, что не знает, как ее дядя, «наш мистер Джонсон», это допускает. Платят ей пока гроши, но ходят слухи, что Дебора спит с владельцем. (Это я подслушал их разговор с мамой.)
Внешне Дебора на отца больше похожа, чем Пэм. Пэм  тоненькая черноволосая сероглазая. Она не высокая и не маленькая. Когда меня посадили с ней рядом в первом классе, у нее была толстая тугая косичка почти до талии. Она и сейчас так ходит. Правда, в этом году стала распускать волосы. Они у нее темнее и короче, чем у Деборы, но такие же красивые. А вообще они с сестрой совсем разные. Когда Пэм была маленькая, говорили, что она кругленькая, вся в мать. Это ее лицо имели в виду. Оно у нее действительно круглое. Совсем детское...  если бы не взгляд.
Мне просто трудно о ней говорить. Когда я смотрю на нее... чувствую, все в ней такое, как надо. Одним словом, как должно быть... Не знаю...  но чувствую я именно так.
Слова тут бесполезны, так что тут я  -  пас.
Вчера Чак Джонсон нализался как следует и на крышу школы забрался. Его полночи не могли утихомирить. Чудо, что он не разбился. Сейчас он, наверно, в полицейском участке отсыпается. Мой отец  -  полицейский. Он у нас мягкотелый такой, вечно ему всех жалко. Так вот он хотел все замять и обещал заступиться за Чака. Они с Чаком вместе учились в школе и друзья, говорят, были, не разлей вода. Пожалуй, мой отец  -  единственный, с кем Чак может хоть как-то говорить. На остальных он плюет или просто не замечает. А брата своего на дух не переносит... уж не знаю, в чем тут дело, но мистер Джонсон очень переживает из-за этого. Это мне Лорен сказала. Он действительно ходит расстроенный какой-то... Вот уж не стал бы на его месте из-за старины Чака нервы трепать. Подумаешь, родственничек! Пьянь беспробудная. Небось все мозги в джине утопил, вот и веселит город.
Наши все вчера вечером прибежали поглазеть на Чака. Сидит на крыше и блюз какой-то распевает... Те, кто из нашего класса, тихо давились, потому, что рядом директор стоял и разговаривал с моим папашей о том, как снять Чака. Остальные ржали до посинения.
Пэм не плакала, она держалась. Говорила, что все в порядке. Убил бы этого чертового Чака, честное слово.
Жаль, что она его так любит. Пока его не спустили вниз целого и невредимого, она стояла, прикусив губу, в лице ни кровинки... Потом плакала, но когда уже все ушли. Кроме меня, Лорен и ее дяди. Папашу ее за нарушение общественного порядка арестовали. Чак когда в машину садился, обнял ее, пытался что-то сказать, но не смог. Губы у него дрожали, а язык не слушался...
Она сидит и пишет. Интересно, уснула ли Пэм в эту ночь? Когда дядя увел ее к себе, уже третий час пошел. По ней не скажешь, что устала. Она держится. Она всегда будет держаться.
На перемене я потерял ее из виду, а на следующий урок Пэм не пришла. Сегодня мистер Джонсон заменял заболевшего учителя математики. Он, наверно, просто отпустил ее домой. Во время урока он то и дело поглядывал на меня, так что я даже начал ерзать. Когда прозвенел звонок, он попросил меня остаться.
И началось как обычно. «Алан, ты же способный мальчик, то да се, нельзя же так филонить... Может, после уроков позаниматься дополнительно?» Короче, как я мог, лодырь этакий, запустить математику?
Ну как ему объяснить, что я ее просто ненавижу? Я промолчал.
Он опять: «Алан, ты ведь хочешь сдать экзамен?» Я тяжело вздохнул. Он улыбнулся и говорит, что все понимает. Он всегда все понимает.
Короче, велел мне после уроков зайти к нему домой и взять упражнения. Чтобы я сам дома позанимался. Толстый сборник такой.
Ну не сказать же мне ему, что толку-то не будет никакого? Ведь все равно опять у Тима спишу.
Мне его жалко. Наивный такой, старый, добрый. И я сказал, что обязательно зайду.
И поперся вечером к нему. Дебора открыла дверь. Я удивился, она сказала, что дядя оставил мне книгу с упражнениями на своем письменном столе. Забрал и ушел. Она какая-то странная была. Покраснела даже.
Прихожу домой, открываю... Вот! Подошел к самому главному.
Все дело в том, что до этого мне казалось, что я знаю, на каком я свете.
Вроде ничего особенного... Просто книжка открылась на том месте, где была закладка.
То есть это мне показалось, что это какая-то бумажка, сложенная вдвое. Я машинально ее расправил и увидел... Моей первой мыслью было захлопнуть книгу и через какое-то время вернуть. Сделать вид, что я ничего не заметил.
Оказалось, это письмо или записка. Вообще-то на письмо больше похоже. Только коротенькое. Видимо, кто-то вложил сюда, когда мистера Джонсона дома не было. Вот он и не нашел.
Я уже собирался как ни в чем не бывало сложить письмо и сунуть обратно, как вдруг... Да нет, ничего такого. Просто дата бросилась мне в глаза.
Я испугался. Письмо здесь лежит уже двенадцать лет.
И число есть  -  двадцать седьмое мая.
Ну, мне это ни о чем не говорило.
Странно, очень странно. Неужели мистер Джонсон действительно ничего не заметил?
Привожу текст.
«Там, куда я иду, меня ждет покой. Я больше не могу. Я бессильна помочь тебе.
Умоляю, позаботься о нем. Знаю, ты не вынес бы, если бы он заподозрил.
Я не предала тебя. Не предала.
                О.»
Я сидел, тупо уставившись на ровные буквы, которые складывались в слова, выбившие у меня почву из-под ног. Так было, когда  в детстве я во сне видел привидение, прочитав о нем сказку накануне, и проснувшись, долго вглядывался в темноту за окном.
Ясно, я прикоснулся к чему-то такому, к чему не должен был прикасаться. Но я же не нарочно. Прошлое само соизволило показать мне один конец тоннеля. Длиною в двенадцать лет.
Если бы в этот момент не вошла Лорен, я не знаю, что бы я сделал и до чего додумался. Но она вошла, точнее, потихоньку подкралась сзади, да так, что застигла меня врасплох. Я не успел хотя бы рукой закрыть письмо. Она за моей спиной преспокойненько все прочла.
Лорен соображает быстро. Спросила, откуда у меня это. Я сказал. Она помолчала немного и сказала, что понять из этого письма ничего наверняка невозможно. Остается только строить догадки. Но уж ей-то, по крайней мере, ясно, кто его написал.
Вид у нее был такой самодовольный, что мне захотелось ущипнуть ее, как в детстве. Я, едва сдерживаясь, спросил, что, мол, эта козявка думает по этому поводу. Лорен сказала: «Дата совпадает с датой смерти миссис Джонсон». Я ошалел: «Матери Пэм? Ты хочешь сказать, это она?» Лорен пожала плечами и промурлыкала что-то вроде того, что она не знает, как ее имя, и никогда ей в голову не приходило спросить, но теперь спросит.
Мы помолчали какое-то время. Я думал, а что, если имя той женщины, утонувшей в озере, начинается не на букву «О»? Ну уж хотя бы это выяснится уже завтра.
С тем мы и легли спать. На другой день я проспал, потому, что всю ночь ерзал, и первое, что мне бросилось в глаза,  -  книги нет, письма тоже. Лорен уже убежала в школу. Убил бы.
Я влетел в класс за секунду до звонка. Пэм нет. Лорен тоже. Сел и тихо спросил у наших, приходила ли моя сестра. Все отрицательно качали головами. На перемене одна девчонка сообщила мне, что видела Лорен. Она живет в соседнем доме. В окно она выглянула как раз перед выходом и успела заметить мою сестру и Пэм. Они медленно шли и уже почти скрылись в чаще деревьев. Пэм в руке держала какую-то книгу.
Вернулся домой. Лорен гуляет. Ключ забыла. Выражение лица упрямое и все-таки немного виноватое. В первый раз ведь школу прогуляла. Сегодня ей явно не до учебы. Я уже остыл немного, и мы решили кинуть вещи и пройтись. Я закрыл дверь, и Лорен потащила меня, если верить нашей соседке, в ту же самую чащу. Мне стало не по себе. Надо же было мне обнаружить это чертово письмо. Не скрою, любопытно-то мне было, что все это значит. Но из-за какого-то смутного предчувствия ощущал ком в горле. Хотя я никогда бы в этом не признался. Ни за что на свете.
Лорен спросила, о чем я думаю. Я ответил, что ее видели с Пэм именно здесь. Рано утром. Лорен фыркнула и заявила, что догадывается, кто наболтал. Эвис Кимберли, сплетница. Они с Лорен друг друга недолюбливают. Мне Эвис нравится. Но кто их разберет, этих девчонок? Придираются друг к другу по пустякам, потому, что вредины. Лорен сказала, что она просто должна была это сделать. Напомнила мне о разговорах вокруг загадочной смерти матери Пэм. Я ей сказал, что не вижу ничего загадочного в том, что тонет человек, не умеющий плавать. Лорен томно вздохнула, как какая-нибудь Рита Хэйворт, и прошепелявила что-то вроде того, что не собирается со мной спорить. Все и так было написано на ее лице. Думает, что я тупица, и не секу в тонких материях, где как раз подобные ей кривляки собаку съели.
Она сказала, что допустила ошибку. Сначала рассказала Пэм по телефону, что я обнаружил чисто случайно письмо в книге ее дяди, при встрече около нашего дома дала ей и то, и другое. Пэм стала читать, и тут уже Лорен спасовала. Неудобно было спрашивать, как звали ее мать. Она не спросила.
Пэм не произнесла ни слова. Они полутра брели молча, потом Пэм как будто внезапно очнулась, быстро поблагодарила Лорен и убежала. Куда, Лорен не знает. Лорен убеждена, что поступила правильно.
Честно говоря, я был с ней согласен. Что тут вообще можно сделать? Лорен вся как-то съежилась. Ну, совсем маленькая девочка. Ее трясло. Я понял, что ей тоже страшно. Мы стояли как потерянные дети. Так глупо, признаюсь, я давно себя не чувствовал. Если чувствовал когда-нибудь вообще. Нас это и не касалось, и касалось в то же время. Вот в чем вся штука.
Мы поплелись домой, не зная, о чем говорить. Навстречу бежала Дебора, она упала и стала прижимать платок к окровавленной губе. Я знал, что Чака сегодня выпустили под залог. Лорен кинулась ей помочь, а я застыл как истукан, соображая, что происходит. И тут появилась мама. Она позвала меня, и мы все трое подняли Дебору и отвели к нам. Дебора сидела с сухими глазами и равнодушно слушала причитания. Вроде как обычно... Чак  совсем обезумел, если снова распускает руки, зная, что в любой момент может быть арестован. Так недолго и приличный срок схлопотать. Беда в том, что ему все равно... Здесь себя угробить, в тюрьме сдохнуть. Ему на себя наплевать.
Вот и Дебора такая  же. Мама промыла ей рану, протерла чем-то, а она сидит как неживая. Даже боли не чувствует. Кукла с застывшим взглядом.
Ей, понятное дело, тошно выслушивать без конца «бедная девочка» и все такое прочее. Ей и Пэм. Пэм, правда, это больше задевает. В Деборе так много от Чака. И глаза его, и волосы, и эта ее отрешенная улыбка. Я разглядел сейчас даже линию рта. Точь-в-точь своего папочки. Ну почему они оба такие... Сумасшествие какое-то.
Мама дала ей горячий чай, она пробормотала только  -  спасибо, мол, миссис Берк, -  и опять уткнулась в одну точку. Как сомнамбула.
Я сообразил, что Чак вернулся как раз, когда Дебора обычно приходит с работы. Под утро. Задержалась на час-другой и напоролась на своего папочку. Она сидела в вечернем платье  -  белом с открытой спиной и коротком  -  и небось молилась, чтобы кровь не капнула. Я заметил тоненькую струйку у подбородка, но Дебора успела ее впитать кусочком ваты, который держала около рта. Украшений она не носила. Да и зачем они ей? По-моему, это было бы чересчур.
«Там, куда я иду, меня ждет покой...» Что с ними со всеми случилось? Что произошло с этой семьей?
Мне захотелось выйти из дома. Присутствие Деборы Джонсон угнетало. Хотя она ни в чем не виновата. Просто рядом с ней чувствуешь какую-то тяжесть внутри. Впервые у меня мелькнула мысль, а что, если и Чак чувствует то же самое? Потому что в нем это тоже есть. Может, это-то его и бесит?
Я свихнулся, честное слово. Подумаешь, какое-то запыленное письмо, да хоть пятьсот лет оно там провалялось... Оно может ровным счетом ничего не обозначать. Ведь если бы это было не так, разве мистер Джонсон... Я просто осел. Лорен еще хуже. Мало что ли у Пэм неприятностей, чтобы волновали ее по пустякам. Ладно, она девчонка, а я-то что себе вообразил? Загадочная смерть, таинственные письма... Дурь какая-то. «Я не предала тебя, не предала». Если это мать Деборы и Пэм, что она такое могла знать? «Знаю, ты не вынес бы, если бы он заподозрил». Нет, это уже серьезно. Если только письма писала не безумная.
Мысли путаются. Дебора молчит. Скоро меня трясти начнет. Может, все просто, и Чак ее с любовником застал? Я видел этого малого. Здоровый рыжий с веснушками. Он мне понравился. Староват, правда, лет этак сорока с небольшим. У него есть жена, больна чем-то. Говорят, сердце. Она редко приезжает, лежит то в клинике, то в санатории. Может себе это позволить. Смешно, но я даже не знаю фамилии этого типа. Смутно слышал недавно... ирландская какая-то. Лорен убедила себя, что между Деборой и этим самым ирландцем, ну, владельцем ночного клуба, ничего нет. Он, мол, просто ее голос слушает, и больше ему ничего не надо. Хочет помочь бедняжке. Я клюнул бы на этот бред, если бы не один эпизод... Я его сейчас мгновенно вспомнил. Хотя уже полгода прошло. Чак валялся в больнице со сломанной ногой, а мне надо было в школу пораньше... Ах, да, я тогда еще бегал по утрам. Заставлял себя. Хотя Тим уже давно бросил. Бегу мимо их дома, дверь открывается, выходит рыжий. Дебору я издалека в окне заметил. Так что все это дудки.
Поэтому я и подумал сейчас, может, история повторилась? Вряд ли... Она же знала, что его могут выпустить в любой момент. Если уж мой папаша за что возьмется, ему никто не помеха. А Чак его друг все-таки.
Я потихоньку вышел из дома. Мама с Лорен на кухню отошли, а Дебора ничего не заметила. Иду  -  сам не знаю, куда. Чувствую себя ужасно глупо. Машина рыжего мелькнула. Она у нас в городе одна такая. Желтого цвета. Считается, что парни в марках разбираются, а я  -  ни ухом ни рылом. Скучно. Может, рыжий Дебору ищет? Ну и черт с ним.
Ноги сами меня принесли к дому Чака. У меня и мысли такой не было, честно-честно. Ну, голову даю на отсечение. Я не хотел ничего видеть, не хотел ничего знать. Но меня неудержимо тянуло  туда... будто я, Алан Берк, в лабиринте каком-то оказался... в котором нет конца и начала, а есть только сумасшедшая спираль, и я лишь сделал первый шаг в самом крошечном из витков. И не знаю, куда понесет меня дальше.
Я никогда не решился бы даже близко подойти. Не то, чтобы я побаивался Чака, нет, ко мне он вроде неплохо относится... Но Пэм, если она дома, может бог знает что подумать.
Замер, ожидая сам не зная чего. Все было спокойно... Ни шороха, ни звука. Собирался уже повернуть обратно, как услышал чьи-то шаги. Оглянулся  -  Пэм. Стоит и смотрит на меня. Она действительно плачет...  или мне показалось?  Я никогда не видел, чтобы она плакала как другие девчонки - слезы только стояли в глазах, но не проливались.
Нет, я был прав.   Что - то все - таки произошло.   Стою и даже дышать боюсь. Она прошептала: «Алан...  это ты?» Я подошел к ней. От слез она плохо видела. Они ее глаза просто утопили. Такой она никогда не была. Пэм...
«Он не мог... Алан, ты что-то знаешь?»  -  прошептала она. Я отрицательно покачал головой. Говорить я не мог. Пэм воскликнула: «Он убил ее!.. Убил». Я набрался смелости... и взял ее за руку. Она уткнулась мне в плечо и прошептала уже едва слышно: «Убил мою мать».
«Кто?»  -  закричал я как ужаленный,  -  «Неужели... Чак?» Уже спокойнее спрашиваю: «Как ты узнала?» Пэм выпрямилась, говорит: «Он сам мне сказал». Только я попробовал возразить, как она мгновенно поняла и говорит: «Он был трезв. Не пил уже больше суток».
Я внезапно оглянулся и увидел своего отца. 



Пэм

Когда мне было семь лет, Дебби показала мне ее фотографию. Одри - так звали мою мать. Хорошенькая, просто прелесть. Но у нее такой потерянный взгляд... Отец узнал об этом и... даже вспоминать не хочу. В общем, это был первый раз, когда он ее ударил. Дебби сказала потом, что не сильно, а так - слегка. Но на него было страшно смотреть... словно это и не он даже. Обычно я его вижу насквозь, а тут... Жуть, да и только.
Потом он бил ее, но страшно мне уже не было. Почему - не знаю. Может, страшно бывает только в начале... Пока паутина кошмара не затянула нас всех, я еще верила, что это ненадолго. Больше не верю. Иногда грусть переполняет меня, и я вообще перестаю что-либо чувствовать. Но, что самое главное,  -  я знаю, что надежды нет, и могу с этим жить. Папа, дядя Бен, Дебора не могут. Никто из них до конца не осознает, что же с нами творится.
Иногда я сомневаюсь даже в их способности что-либо по настоящему осознать.  Отец думает - “вот я брошу пить”.  Дебора - “вот он бросит пить и оставит меня в покое, а если не оставит, я сбегу с первым встречным, и все как-нибудь наладится само собой”, дядя Бен - “вот мой брат возьмется за ум и...” Каждый божий день ложатся спать с этой спасительной мыслью, и с ней же просыпаются по утрам. У каждого своя соломинка. Уж не знаю, что там бабушке помогает засыпать и просыпаться... Наверно, мысль о ком-то из нас. Впрочем, я не уверена...
Я вот думаю, почему же мне она не нужна. Не нужна, и все. Я жадная. Если уж счастью будет угодно постучаться в мою дверь, то пусть оно будет настоящим.
Впрочем, одно то, что я в силах жить с открытыми глазами, само по себе  -  надежда.
Дебора спит допоздна в моей комнате, а ночью уходит из дома. Она такая красивая... все это ужасно несправедливо. Я смотрю, как она переодевается перед зеркалом, и чувствую, что у меня нет сил... Внутри все переворачивается. Деб думает, я не понимаю, что с ней. Дело не в том, где она ночует. Мы никогда об этом не говорили, но ведь весь город знает. Она считает, что ей это нужно. Если так, пускай. Меня совсем другое беспокоит. То, как она изменилась.
Как-то я наблюдала такую картину: Дебора в одной комбинации стоит и расчесывает волосы, глядя в большое зеркало в ванной. Они у нее тяжелые, густые... чудо, а не волосы. Она была на каблуках, как раз собиралась уходить. Луна тихонько коснулась родинки на ее груди... Лицо было в тени. Рука Деб замерла на месте. Она стояла, едва заметно покачиваясь на своих каблуках. И вдруг улыбнулась. Это была странная для нее улыбка  -  снисходительная и невыразимо самодовольная.
Так улыбается человек, чувствующий свою силу. В чем-то таком, в чем он абсолютно свободен. Вроде рыбы, наблюдающей за тонущими котятами, от нечего делать.
Тут до меня дошло, зачем ей эти ночные вылазки три раза в неделю. Видимо, секс - единственное, что ей дает ощущение силы. Власти над людьми. И это ощущение ей стало всего дороже. Один умоляющий взгляд, и утренних унижений и след простыл... Даже осадок от них уходит. Растворяется с благословения луны.
Мне за нее страшно. Деб кажется, ее тело мстит само за себя. Может, пока так оно и есть. Отец не бьет ее в последнее время, она просто становится ему безразлична... Он вчера сказал, что в таком состоянии стыдится меня. Что ж, попрошу, чтобы ради меня оставил ее в покое. Вряд ли он забудет то, что сказал, но иногда лучше поймать его на слове, с ним это не грех.
Я маму смутно помню. Бабушка говорит, она после моего рождения... когда отняла меня от груди... стала такая странная. Послушать ее, выходит, она  могла  покончить с собой. Она мне так и сказала: “Одри была не в себе”.  Я часто думаю о маме. И чувствую не то, что боль... тоску. Такую тихую тонкую пронзительную... что словами не выразить. Мне было три, когда мама исчезла. А спустя сутки нашли ее часики. Маленькие такие, серебряные. Она их на руке носила. Нашли их в песке. На берегу озера. Они шли как ни в чем не бывало. И до сих пор идут.
Лорен - моя подруга, но иногда она меня из себя выводит. Насмотрелась идиотских фильмов  -  и давай сочинять сказки. Еще брата своего сюда приплела. Говорит, он... ну, словом, я ему нравлюсь. Вот уж чепуха на постном масле. Во всяком случае, я этого никогда не замечала. Он меня просто “жалеет”. Как и все. А меня от этой жалости тошнит. Будь Лорен чуточку умнее, она бы это заметила. Но Лорен есть Лорен. Видит только то, на что откликается ее взбудораженное фильмами воображение. Хоть она и бестолочь, каких в природе не сыщешь, я ее очень люблю. Она еще ребенок. Как и Алан. Оба они такие смешные. Воображают бог знает что об отце, а он и мухи не обидит. Дебора это знает. Шумит так, что на краю света слышно. По-настоящему он ее ни разу не ударил. Да и не в этом суть. Ему до такой степени на себя наплевать, что он думает - да, я скотина, отчаянный пропоица, хулиган, но я такой, какой есть, и этот мир у меня уже в печенках сидит. Мы с ним друг другу надоели, так не лучше ли мне отправиться в преисподнюю... Я это так ясно читаю в его глазах, когда он думает, что я ничего не понимаю, не чувствую... И я так проникаюсь этой его болью, что страшная мысль на мгновение посещает меня... может, для него так будет лучше? И через мгновение же улетучивается. Но воспоминание об этой мысли причиняет мне боль. Потому, что я чувствую  -  мне открылась пропасть... в которую ему суждено упасть. И он, кажется, не прочь. Вот что самое ужасное. Для меня.
Но, похоже, только для меня... для остальных он  -  обуза. Его нужно увидеть, чтобы полюбить. А это не просто. Особенно, когда он сам этого не хочет. Кажется, я одна знаю, до какой степени ему на все наплевать. Остальные не подозревают даже. Но в один прекрасный день поймут.
То есть, они думают, что знают. Будучи уверены, что это от спиртного, и старина Чак еще образумится. Черта с два. Сердце у меня останавливается, когда я это пишу, но чувствую  -  не за горами тот день, когда все поймут, какая бездна между тем, что кажется со стороны, и тем, что у отца внутри. И мысленно отдаляю его, как будто от меня тут что-то зависит. Ну, как он там будет без меня? Или там ничего не чувствуют... Именно к этому он и стремится, потому, что на чувства у него уже нет никаких сил. Сердце его износилось. И хочет только одного - замереть и остыть уже навсегда. Я это знаю.
Надо любить так, как я его люблю, чтобы жить с этим знанием. Оно уже стало частью меня, и мне от него никуда не деться.
Дебора слишком занята собой и слишком подавлена в последнее время. Я просто не могу говорить с ней об этом. Ей не до того.
Не знаю, любит ли она мистера Макмиллана. Он мне, пожалуй, симпатичен. Мне кажется, он не из тех, кто запросто ложится в постель с девушкой, которая ему в дочери годится. Но не похоже, чтобы он ее ценил. По-настоящему. Так, сколько я себя помню, было... За себя у меня душа болит меньше, чем за нее. Во всяком случае, унижение я переживаю легче. Если же унижают ее, для меня это просто непереносимо. Почему, не знаю. Он не посмеет ее обидеть. Пусть только попробует.
Бабушка меня насквозь видит. Во всяком случае, ей так кажется. Я никогда не чувствовала к ней того же, что к остальным. Их мне бывает жаль, а ее  - никогда. Впрочем, как и себя саму. Странное чувство... мы с ней на равных. И это совсем новое ощущение мне приятно. Хотя немного пугает. Когда она говорит со мной, в ее интонации нет и тени снисхождения. А ведь даже с дядей Беном она говорит иначе. Я не вполне уверена, что люблю ее. Но с ней мне легко. Хотя я не до конца ее понимаю. Не могу понять, как ни стараюсь, ее отношения к отцу. И никогда не прощу ей ее равнодушия к нему. Она это знает. И даже пыталась сказать мне что-то по этому поводу... но не смогла. Что-то невыразимо жалкое есть в дядином благородстве... когда он заступается за отца. Лучше бы он этого не делал.
Не знаю, почему... Просто я так чувствую.
Они друг другу безразличны. И отец хоть не притворяется. Притворяться он просто не умеет.
А окружающие ставят ему это в вину. Кроме мистера Берка и миссис Томпсон. Это хозяйка закусочной на соседней улице. Она вдова. Ей должно быть сорок с небольшим.
Отец думает, я не знаю, что он уже года три наведывается к ней. Она при встрече со мной улыбается виноватой улыбкой, наверно, думая, что я что-то подозреваю и осуждаю или ревную... Словом, какая-то чепуха. Она неплохая женщина, но рассуждает как Лорен. Я не верю в бога, но готова хоть паломничество совершить, чтобы вернуть ему радость жизни. И если бы это было в ее силах, я бы молилась на нее. Но она здесь еще беспомощнее меня.
Меня-то он любит.
Вспоминаю день, когда он залез на дерево, как следует выпив за два часа до полуночи, и уснул там. Проснувшись под утро, чуть не свалился вниз, если бы не миссис Томпсон. Она искала его всю ночь. Я видела ее лицо, когда он всхлипывал, прижавшись к ее коленям, она сидела на земле ни жива ни мертва от испуга за него, а он все повторял как заведенный: “Эмма, Эмма, ну зачем я тебе нужен такой...”. Она все смотрела куда-то вдаль, и такое странное умиротворение было в ее взгляде... словом, я только тогда ощутила, как он ей дорог.
Вечером того же дня мы пили чай с Лорен и Аланом у них дома. Миссис Берк стала рассказывать, как она, мой отец, мистер Берк и миссис Томпсон учились в школе. Я не знала, что и она училась в том же классе. Миссис Берк сказала: “Эмма была влюблена в Чака... впрочем, как и большинство девчонок. Но тогда он на нее не смотрел”. Я поняла, что она не хотела, чтобы я догадалась, что она знает о них. Потому, что она мгновенно покраснела и быстро взглянула на меня. Я рассеянно глотала из чашечки, и она едва заметно вздохнула с облегчением.
Они хорошие  -  мистер и миссис Берк. И так смешны этой своей деликатностью. Я же не Лорен, в конце-то концов.
Отец Дэвис – единственный, с кем я могу поговорить. О книгах, об отце, о Деб. Когда я ему сказала, что не понимаю Анну Каренину, он возразил: “Мне кажется, сам Толстой ее так и не понял”. И он согласен со мной, что Вронский - ничто. Недочеловек. “Красивая добродушная физиономия”... так там, кажется, у Толстого? И ничего больше. В прошлом веке физическое влечение принимали за любовь, называли это любовью. На этом такие анны и спотыкались.
Им бы курс сексуального воспитания... Вообще-то, смех, да и только, но хоть стали вещи называть своими именами. Перестали удивляться, когда родство тел не обозначает родства душ. Любовь - это и то, и другое. Не что-то одно.
Отец Дэвис сказал мне как-то: “Жизнь - это двери, которые ты открываешь одну за другой. Одни продолжают этот путь до последнего вздоха. Другие у какой-то из дверей останавливаются - все, дальше я не пойду. Есть какой-то предел, за которым эти другие перестают видеть, чувствовать... понимать. Ты не боишься открыть следующую дверь, а они боятся”. А я подумала: может быть, они ее просто не видят?
А про любовь он говорил мне вот что: “Если какая-то часть твоего существа, пусть крохотная, невостребована - это неполноценное чувство... частичное, половинчатое. Некоторые мирятся с этой неполнотой, а некоторые - нет. Они ищут полноты всю жизнь. Полного проникновения... абсолютного. До последних минут на земле они надеются... Ищи его, Пэм, ищи... Не довольствуйся малым. Это не для тебя”.
Не то чтобы я была верующей... в церковь я не хожу. Я прихожу к отцу Дэвису по воскресеньям. Не как прихожанка... не знаю, как кто. Недавно спросила я: “Кто я для вас, отец Дэвис?”  А он мне: “Ты Пэм”.
Мы с ним обо всем говорим. Вот и о князе Андрее Болконском тоже. Эта сцена его смерти там сильнее всего.
Я говорила ему: “Отец Дэвис, ведь он был счастлив... Наверно, впервые...” А он мне: “Понимаешь, Пэм, бывают натуры, которые не выносят счастья. Оно лишает их жизненных сил. Несчастье дает им силу, и подтачивает, и подпитывает их... холодок какой-то у них в душе... то тает, то снова замерзает. Несчастье их держит, они живут им. А от счастья твой князь Андрей вдруг разом обессилел... он не смог больше жить. Сердце взяло и расплавилось - слишком тепло”. Умереть, когда нет ни сомнений, ни боли... впервые в жизни их нет... А отец? Он вынес бы? Ну, он другой... но все же...
За него мне не страшно, как страшно за Деб. Отец себя любит.
Иногда я думаю: “Почему смерть не приходит тогда, когда человек плюет на нее и думает: мне все равно...” А когда начинает бояться, она тут как тут... Как будто говорит: “Мне решать, а не вам”. Отец вот хочет туда... хочет давно... двенадцать лет уже хочет... А Бог не пускает.
Если представить себе, что он есть. Да я вроде не верю...
Когда я читаю Джека Лондона, мне просто тошно. Неужели же жизнь такая? Неужели она - такая, какая есть, - тошнотворна? Все эти его герои... они любят только иллюзии. И погибают без них. Отец Дэвис говорит: “Не все способны собрать себя заново, когда рушится пирамида их иллюзий. С ней рушатся они сами”. Все герои Джека Лондона приходят к этому. Разве что Хэмфри Ван-Вейден... ну, такие, как он.
Не знаю, почему меня это так раздражает... Ну, бесит просто. Наверно, потому, что я так не хочу. Как будто люди рождаются, чтобы разочароваться. С одной стороны, вроде красиво... а вообще -  тошно. Уж лучше быть дураком... если это - то, что грозит каждому умному человеку. Должно же быть что-то еще. Какая-то дверь... ну, то, что говорил отец Дэвис, что жизнь - это двери... Может, они ее не нашли...
И я не найду?
Не знаю... и кто может знать?
Отец Дэвис вот знает. Он мне сказал: “Для философа в жизни есть бесконечное очарование. Он не человек поступков... и, совершая поступки, только открывает для себя новое очарование. Эта неувядаемость ума помогает ему все пережить”. Пока его слова меня как-то не греют...
Как-то раз у него в доме я натолкнулась на фотографию матери. Совсем девчонка. Она была беременна Деб. Странно так чувствовать себя ее дочерью... Глаза у нее моложе моих.
Отец Дэвис пишет о своих прихожанах в толстой тетрадке. И просто о жителях городка. Вот бы мне почитать... Но он разрешил мне прочесть только о Деборе. Вот эта страничка:
“Старшая дочь этого пропоицы - красивая девушка, полноватая, но ее это только красит. Она кажется равнодушной ко всем и ко всему, это потому, что она очень одинока. На мать она очень похожа, но у нее абсолютно другой взгляд. Когда Дебора входит в церковь - высокая, своей плавной походкой, - даже старики вроде меня и те краснеют. А ей хоть бы что. Глаза у нее карие материнские чувственные, но ничего детского в них нет. Одри Джонсон в свои тридцать была как девочка. Дебора не дитя. У нее тяжелый мутный взгляд - там и беспомощность, и неприкаянность, и злость. Дебору мне жаль даже больше, чем ее мать. Кажется, свою младшую сестренку она по-настоящему любит. Что до остальных - ей до них дела нет. Ей я действительно могу помочь. В случае с Одри Джонсон у меня руки опустились. Но сейчас все иначе. Если бы только она пришла ко мне... но она не приходит. Я каждый день за нее молюсь. Может быть, она поможет мне простить себя... Какой же я эгоист. Хочу спустя годы искупить вину, но это невозможно. Рука помощи дочери мать не воскресит. И все же я не перестаю думать об этой девушке. Что-то в ней не дает мне покоя, не дает...” 
        Да, да, это он написал. Но почему он дал мне прочесть?
Чтобы у меня возникали новые вопросы?
Сам ведь дал... я не просила.
Я не узнаю от него ничего. Он говорит, что я должна думать о Деб. И что, кроме меня, ей никто руки не протянет. Но при чем же здесь мать? Он говорит мне: “Это другая история”. Ну, да, тайна исповеди... и все такое. Но это же было давно. Странная жизнь была у нее и странная смерть. И я ничего об этом не знаю.
Ну, бог с отцом Дэвисом...  Деб. Что мне с ней делать? Вчера она напилась и бредила, пока я ее раздевала. Несла что-то про куклу... Вот, я записала: “Как странно... я совсем себя не ощущаю... Когда мне говорят, что я красивая, я хочу что-то почувствовать, но не могу. Как будто это не обо мне, а о нарядной кукле, которую я потеряла, когда мы перебрались на время к бабушке, а, вернувшись, часть вещей не смогли отыскать. Бабушка тогда еще проговорилась, что отец их пропил. Кукла была такая... свой восторг я помню хорошо, а вот, как она выглядела, - смутно. Ее я сейчас чувствую, себя - нет... Как будто она живая, не я. Бабушка говорит, я вся в отца. Смешно... Почему именно меня он не может видеть?” Магнитофон был включен, и случайно весь ее бред остался на пленке.
Жаль, что мой дедушка умер. Отец Дэвис еще говорил: “Муж Дорис был тот еще прохвост, но обаятельный”. Но умер он очень-очень давно. Даже отец его плохо помнит. Что-то с ним связано... бабушка о нем никогда не говорит. Не семейка, а сплошные тайны.
Немудрено, что Алан и Лорен воображают о нас бог знает что. Особенно Лорен. Но ради меня она хоть не будет болтать.
Вот Деб ей не нравится. Как и всем девчонкам... Завидуют, наверно. Нашла, кому завидовать... Дурочка она, моя Лорен, знает, что она мне нужнее, чем я ей.
Что-то в ней есть, что должно быть во мне, если бы нас можно было назвать семьей. Эта открытость... она и злит меня, и так трогает. Я хочу быть обычной девчонкой, хочу быть смешной, не хочу понимать того, что понимаю сейчас. Я не знаю, как мне измениться обратно. Как это сделать... Как повернуться назад... Ведь такой, как она, я была в десять. Сейчас мне это смешно. Эта щенячья самоуверенность и неуклюжесть, ее хвастовство... Но почему... Я ничего не знаю, знаю только, что, когда я была такой, я была счастлива.
Рано мне вылезать из щенячьего кокона, так еще рано...
Отец Дэвис говорит: “Коконов много. Твоя душа и сейчас в коконе, только в другом. Подожди, она еще крылья расправит... Ты узнаешь и счастье, и боль. Все будет глубже, шире, сильнее. Тогда ты узнаешь себя”. Себя?  Да я уже знаю.
Но слова его все-таки записала. Перечту через несколько лет.
Отец Дэвис - странный человек. Он сказал мне, когда я прочла о Деб: “Не задавай вопросов, Пэм. Ты разберешься”. Что он имел в виду? Деб? Или смерть моей матери... Двенадцать лет. А о ней говорят и говорят. Почему ее не нашли? Наше озеро не глубокое. Мистер Берк, отец Лорен, говорит, иногда такое бывает. Но взгляд у него нехороший. Не верит он... Он наш начальник полиции. Глаз у него наметанный... Он не всегда здесь работал. Городок у нас маленький, происшествий почти не бывает. Но пару лет он работал во Фриско и еще год в Сиэтле. Свое дело он знает.
Не дает ему покоя эта история. А мне так даже поговорить о ней не с кем.
Папа молчит, только пьяный болтает, бабушка... черт ее разберет. Любит она кого-нибудь, кроме дяди? Пожалуй, меня. И мне это странно. И не то чтобы любит... отдает должное. Так мне отец Дэвис сказал. А папа и Деб  -  так тех просто нет для нее.
Дядю Бена у нас любят все. А я не могу. И понять не могу, почему. Он все правильно делает, правильно говорит... но есть у него в глазах какая-то мертвечинка. Кроме бабушки и меня, этого никто не видит. А она видит, я знаю. Хотя и пытается это скрыть. Она думает, что я дурочка. Она-то ведь места себе не находит. И дело не в дяде. Не в нем. Что-то зарыто во всем этом...  старая-старая это история. Она уже мхом поросла.
А покоя все нет. Ни папе, ни дяде, ни ей... Она черствая женщина, моя бабушка. И ее не обижает, когда ей это говорят. Даже я ей сказала как-то: “Ты что, деревянная?” Она чем-то похожа на старое дерево  -  высокая, тонкая, сухая какая-то... и кожа ее отдает древесиной. Морщины такие четкие, строгие... потрескавшееся дерево, а не женщина. Глаза у нее серые, как у меня. А ведь в молодости что-то в ней было, в этой высохшей деревяшке. Она же вышла за дедушку. С ним было весело, такой он был шалопай... это все говорят. Но в ней и сейчас что-то есть. Как будто из песка ее вылепили... видела я такие скульптуры. Женщины из песка.
И еще она похожа на вырезанную из дерева фигуру. На древнее изваяние. На папу и Деб она глядит, словно не видит, на дядю Бена как-то потерянно... Будто не он это, а его призрак. Я всегда это чувствую.
Сегодняшний день замкнул цепь этой странной недели. Расскажу по порядку. Отец арестован. Мистер Берк не хотел, он сам ему сдался. У меня в голове туман...  помню только, как стояла у этой опушки... рядом с домом... мы с Деб здесь в детстве играли... Алан здесь тоже стоял... я сказала: “Он убил ее”. Ведь я же это сказала? Проснулась я утром у миссис Берк. Она мне все рассказала, приговаривая: “Деточка, не волнуйся...”
Все началось с записки в книге моего дяди. Алан случайно наткнулся, Лорен прочла... и тут только вспомнила я.  Я же шла к нему. А он... Мистер Берк не поверил, говорил ему: “Чак, уходи”. А он ему: “Отстань старина. Вот видишь - явился с повинной. Я плохо помню... но это был я”.
Со мной что-то случилось. Ночь не спала, потом это утро... я не теряла сознание, просто миссис Берк дала мне снотворное. Я выспалась так, что память отшибло. С головой у меня все в порядке. Я просто устала...
Записка, Лорен... и Алан там был. Что же сказал мне отец, что так меня испугало? Я показала ему записку, он сидел и смотрел на нее, как на чудо какое-то... А потом как заплачет. “Пэм, она знала... Она всегда это знала... Я же ее убил”.
Наверно, я не подумала, потому, что попятилась к двери, не помню, как выскочила, не помню, как Алан пришел, и мистер Берк... Но отец к нему сам пришел. Он сказал: “Возьми меня, Томми. Я твой”.
Вот все, что она рассказала, мать Лорен. Убил - это ведь все, что угодно, обозначает. Довел до чего-нибудь... Может, обидел. Господи, ну почему я такая дура... Что на меня нашло? Чего я так испугалась? Теперь он сидит (еще по старому обвинению - за нарушение общественного порядка). И под залог выходить не хочет.  Никто ему не верит, показания для проформы взяли. А он целыми днями сидит в своей камере, уткнувшись в записку. Не ест ничего, не пьет.
Через день после его «ареста» дядя Бен заговорил об адвокате. Чтобы отца признали невменяемым... хотя ему и так никто не поверил. Бабушка только и сказала: “Да оставьте его в покое. Хочет гнить в тюрьме - туда ему и дорога”. Дядя пытался возмущаться... да как-то не смог. А тут как на беду помощник прокурора решил сыграть на всем этом. Есть у нас тип, который хочет стать прокурором города. Фамилия его Бентон. Нужно ему громкое дело. Хотя бы одно. Ведь выборы уже на носу.
Он позвал психиатра, там целый консилиум врачей обследовал папу. Диагноз: алкоголик, но вменяем. Бентону это просто подарок.
Сначала о нас растрезвонили газеты ближайших мест. Потом - телевидение, радио, газеты штата. Все это нарастает как снежный ком...
“Дело ревнивца” - так его, кажется, называют. От газет меня просто тошнит. Всех потрясло признание спустя двенадцать лет, “красота жертвы”, отсутствие тела, а, главное, - эта идиотская записка в дядиной книге, которую передала мне Лорен (в полиции на нее никто и не взглянул, а журналисты пронюхали). Она теперь ревет целыми днями. Я тоже реву. Но это же все не серьезно...
Я ни минуты не верю, что все это будет, - расследование, суд, тюрьма, приговор. Это же чепуха на постном масле. Двенадцать лет прошло. Тело не обнаружено, улик никаких. Признание не есть доказательство. А Дебора странно приободрилась. Когда что-то из ряда вон выходящее касается и ее, она просыпается. Такие встряски ей будто на пользу идут. Какое-то свойство нервной системы... не помню, наш школьный психолог мне говорил. Вроде есть люди, у которых кровь стынет в жилах, если жизнь течет вяло, и один день похож на другой. Им надо, чтоб кровь бурлила. И Деб у меня такая.
Правда, вчера она выпила пару коктейлей. Но вообще-то пить я ей не даю. Это не трудно. Достаточно сказать ей: если она будет пить, то и я тоже буду. Но сейчас не время считаться. 
Один раз я сделала вид, что пьяна. А сама пригубила только. Она тут же поверила.
Ничего серьезного не происходит. И пишут о нас смеха ради. Чуть не в графе анекдотов... Никто не верит, что весь этот фарс долго продлится. Это то, что я думала до сегодняшнего дня. Я и сейчас так думаю... хотя это гораздо труднее.
Дело в том, что сегодня у нас учинили обыск.
Длинная светлая прядь, густая, волнистая... а на ней бурые пятна. Взяли на экспертизу. Что это доказывает? Ровно ничего.
И нашли ее на чердаке. В старой коробке. Да там столько всякого хлама, что сам черт разберет... А может, это не мамина прядь.
Ее-ее. Дебора сказала, что отлично все помнит. Наша мама сама ее вырвала.
Ей никто не поверил. Она на ходу это все сочинила, пользуясь тем, что я не могу помнить... Но мне она потом сказала, что прядь точно мамы. Волосы ее трудно спутать.
Для нас начался сумасшедший дом.
Репортеры одолевают, я уже выключила телефон. Газеты           уже издеваются - “Греческая трагедия в маленьком городке”. Это сегодняшние заголовки. Отец все молчит и плачет. Дядя Бен уже сам не свой. Я не думала, что у него когда-нибудь вот так опустятся руки. А бабушке хоть бы что.
Дебора, кажется, приходит в себя. И отсутствие отца, что греха таить, для нее благотворно... Ей было бы лучше, если бы он исчез. А мне было бы лучше, если бы дядя Бен был хоть чуточку привередливее. Его благородство меня доконает. Хоть раз бы он вышел из себя, показал зубы... Тень, а не человек. Одни благородные жесты. Ласковый голос, нежные руки... пустые глаза.
Лорен и миссис Берк явились сегодня позвать нас на ужин. Деб так обрадовалась... Давно я не видела ее такой.
Что же все-таки с этой прядью?
Ну, нашли они пистолет. И опять же, что это доказывает? Хранение оружия без разрешения. Не так уж серьезно.
Я даже не знала, что он прячет пистолет на чердаке. Адвокат позвонил в двенадцать часов и сказал, что у них нашелся свидетель.
Я так растерялась, что даже не поняла - обвинения или защиты.
Голос у него раздраженный - неужели обвинения? Быть не может.
Я включила телевизор...  и тут ее показали.
- Мелисса Бартон, тридцативосьмилетняя преподавательница геометрии, дала свидетельские показания против Чарльза Джеймса Джонсона. Двадцать седьмого мая тысяча девятьсот восемьдесят шестого года она видела все в окно. Свидетельница заявила, что Чарльз Джеймс Джонсон в состоянии сильного опьянения...
Господи, он не мог... Да, он может напиться... но я же знаю, в таком состоянии у него совершенно нет сил. Он плохо соображает.
Но он же признался...
Миссис Бартон - это очень-очень плохо. Ее у нас все уважают. Никто не усомнится в том, что она видела.
Неужели она права...
Она сказала, что молчала из жалости “к его детям”.
Но почему же сейчас... Почему?
Что заставило ее это сделать?
Вот ее показания: “Шел сильный дождь. Было около половины восьмого, когда я услышала крики из этого дома. Я проходила мимо, я торопилась. Я услышала: “Шлюха... что же ты со мной делаешь, ты, потаскуха... и дочь вся в тебя, к ней уже пристают...” Сначала я подумала - обычное дело. Но что-то заставило меня подойти к окну. Чак Джонсон шел на свою жену с пистолетом. Я слышала выстрел и, испугавшись, пригнулась. Когда я, дрожа, поднялась и усилием воли открыла глаза, Одри Джонсон лежала головой вниз на первой ступеньке лестницы на второй этаж. Пистолет валялся в трех шагах от лестницы. Чак Джонсон лежал без сознания. Я вызвала бы полицию, но чьи-то шаги заставили меня спрятаться за углом дома. Я сделала это инстинктивно, не думая. Нервы были уже на пределе. Когда шаги приблизились вплотную к дому, я выглянула краем глаза. Это была Дорис Джонсон”.
Все выглядит так логично, так убедительно. Выходит, бабушка тоже знала... Почему я не верю?
Он же признался...
Мысли так и разлетаются в разные стороны.
Конечно, именно поэтому!
Он не стал бы молчать столько лет.
Выходит, Деб его всегда раздражала... и все из-за сходства с матерью... то есть, именно того сходства. В ней видели то же, что в матери. Это желание самый воздух вокруг нее согревает. Делает его липким, густым, тягучим... ее хочется съесть.
Так я это чувствую. Я это вижу в глазах всех мальчишек... и тех, что постарше, и пожилых... Вообще всех мужчин.
На меня они так не смотрят. И я знаю, в чем дело. Меня слишком много. Это видно в глазах. А Деборы как-то не видно. Она для них просто самка.
Я не знаю, как лучше сказать... Она беззащитна. Я встречала и более пышные формы, и походку... ну, такую, как надо... волнующую, вот! Но глаза все меняют.
А они должны быть как чистый лист. Мэрилин Монро. У нее были глаза новорожденной.
Вот в чем волшебство.
У Деб не такие глаза. Общего у них только одно - беззащитность. У нее словно отсутствует инстинкт самосохранения. Так и читаешь в глазах: “Делайте со мной, что угодно”. И это волнует.
Она как глина... мнется в любых руках.
Лорен говорит мне, Деб - дурочка. Не прямо, конечно... но намекает. Ей, мол, легко. Чепуха это.
Здесь ум не при чем. И вовсе не к дурочкам тянутся, и не ум пугает. Дело в другом.
В неумении защищаться. Даже от себя самой.
Это природная данность.
У Деб она есть. Она у нее какая-то мрачная... изъедающая душу... у матери было иначе. Она вся была как чистое облачко. Когда я смотрю на ее фотографию, чувствую - у нее душа Мэрилин.
Я люблю их всех трех  -  Мэрилин, маму и Деб.
О чем я задумалась?
Я записала на диктофон этот самый рассказ Мелиссы. Теперь сижу и ищу, где слабое место.
Ну и день... а еще воскресенье.
И почему эта миссис Бартон так вдруг...
Мне хочется плакать.
Я плачу.
Ну вот, звонок в дверь... Из окна вижу, кто-то чужой. В нашем городе я знаю всех.
Открываю. На пороге стоит этот дядя.
- Меня зовут Филип Сэнфорд. Я адвокат.











Чак

Я с ребятами на радостях отправился выпить в “Дикую утку”. Какой-то чудик так назвал ночной клуб. Мы все ошалели просто... еще бы, армия позади. Выходные решили провести вместе, повеселиться напоследок, а в понедельник - по домам.
 Нас семеро было. Я потрясающую малышку заметил. Бедра, грудь... Закачаешься. Угостил ее джином, она хохочет как сумасшедшая. Говорит - горло щекочет. На что - а на таких вот пышечек мне всегда везло. Они на меня западают с первого взгляда. Серьезно, мне все ребята завидовали. Сколько себя помню, всегда так было.
Так и не пришлось отведать этой малышки. Просто не прошло и двух часов после нашего знакомства, как я о ней начисто забыл. Не до нее было. И вообще ни до кого. Я будто заново на свет родился.
Но когда я обнимал кошечку и хохотал вслед за ней, я понятия не имел, что меня ждет. Чувствовал себя на седьмом небе. Это вот последнее беззаботное мгновение мне запомнилось.
Мэй... кажется, так ее звали... мурлыкала песенку себе под нос и льнула ко мне. Ребята наши пожирали ее глазами и подмигивали мне. Думали, какой я везучий. Меня разморило слегка - блаженное глупое состояние. Даже дремать начал. И тут этот голос...
Тихий тонкий пронзительный. Всепроникающий. Я замер на месте, глаза закрыты, чувствую - что-то  вошло в меня. Я это физически ощутил тогда. Сижу, боюсь пошевелиться. Я, Чак Джонсон, веселый малый, всеобщий любимец и заводила. Обыкновенный бабник и шалопай, для всех - обаяшка, которому за невинную улыбку многое сходит с рук. Ведь от улыбки этой девушки просто тают.
И все же это был я. Растерянный, сумасшедший, незнакомый. Свихнувшийся буквально за секунду.
Так бывает. Какая-то секунда - и прежний старина Чак навсегда исчез. Глаза открыл уже новый.
Открыл и увидел ее. Худая... легкая как перышко. Прозрачное личико, глаза глубокие и беззащитные. Как у младенцев. Мягкие волнистые волосы. Улыбается... ну, будто сама себе. Как старики и дети малые. На вид ей не больше семнадцати, а сложена как зрелая женщина. Стоит в нежно-сером платье и поет. Легко-легко. Как птица.
Я сразу в ней эту легкость почувствовал. Казалось, она не ходит, а летает. И все, кто слушает ее, в воздух поднимаются.
Не в песне дело, а в ней. И точка.
Когда она ушла, Мэй ткнула меня в бок и говорит: “Она уже полгода здесь поет. Говорят, управляющий не в восторге. Посетители что-нибудь погорячее любят. В следующем месяце срок контракта истекает. Одри хорошая девочка, только неразговорчивая очень... придется ей искать работу”. Я сделал вид, что мне все это до лампочки, и снова закрыл глаза. Сижу и думаю. Послезавтра я уеду и никогда ее больше не увижу. Осознал вдруг, какое это страшное слово, - никогда. И содрогнулся.
Мэй танцевать захотелось, потянула меня, я поплелся за ней, злясь на себя сам не знаю за что... Она улыбается, одна бретелька платья спустилась. Соблазнительно, конечно, но меня как подменили. А то я бы в ту же секунду уволок ее в свой номер. Смотрю и ничего не чувствую. Да, приятель, дела твои плохи.
Извинился, чмокнул толстушку в аппетитную щечку и вышел на улицу. Подышать захотелось. Может, в себя приду... не тут-то было. Голова закружилась, и рухнул Чак прямо на асфальт. Как законченный кретин.
Слышу ее голос: “Вам плохо? Что с вами?” Медленно открываю один глаз. Она наклонилась и испуганно вглядывается в мое лицо. Будто с трудом выдавливаю из себя: “Девушка, у меня сердце... Аритмия”. Она - мгновенно: “Скорую помощь?” Я, перебив ее, медленно: “У меня есть лекарство, оно в отеле. Если вы меня проводите...” Тяжело вздыхаю. Актер из меня никудышный. Но она купилась. Поднимаюсь будто в изнеможении, кладу ей руку на плечо, говорю: “Вы очень добрая”. Она отвечает: “Молчите. Вам нельзя волноваться”. Должен признаться, сердце у меня колотилось как бешеное. Так что это уж  не совсем неправда.
Добрели мы с ней до отеля, она сказала портье, что нашла меня на улице, тот заохал, она взяла ключ, сказала, что все будет в порядке, и что мне уже лучше. Я со смеху чуть не поперхнулся. Поднялись мы с ней в мой номер. Я упал на стул, сказал, что лекарство у меня в чемодане. А там просто аспирин завалялся. Но она в темноте не разобрала. Дала мне упаковку, а я пососал таблетку и незаметно выплюнул обратно. Она в это время воду наливала. Меня стало трясти. Смеюсь и ничего поделать с собой не могу. Она поставила стакан на стол и застыла на мгновение... Говорю: “Простите, мисс, у меня нервный смех”. Оглянулась, посмотрела внимательно на мою нахальную рожу и прыснула как девчонка.
Говорю сквозь смех: “Я действительно болен”. Она улыбнулась... совсем как моя мать, когда я в детстве что-нибудь выкидывал... и говорит: “Уши бы тебе надрать”. Ласково так. Потом она говорила, что почему-то сразу же почувствовала себя со мной уверенно. Я, оказывается, у нее какую-то нежность вызвал. Чудно... но какая разница, почему, да как... главное, у нас все это было.
Я встал и включил свет. Сказал, что ей нечего бояться. Я просто пошутил. Она сказала, что ничуть не боится. Меня, во всяком случае. Просто ее отель далеко отсюда, возвращаться уже поздно, так что придется куковать здесь до утра. Зевнула и забралась на кровать с ногами. Спросила, откуда я. Я рассказал. Она не сводила с меня сонных смеющихся глаз. “Ты тот еще прохвост”, - заявила она, - “Небось не впервые применяешь этот трюк?” Я не стал разубеждать ее.
Сейчас я отчетливо помню ее лицо, голос, улыбку. Каждую деталь. Просто такой, как в эти дни, она больше никогда не была. Ласковой, озорной и бесстрашной. Огонек в ней был... Потом он внезапно погас. Погас навсегда. Почему? Я так и не понял. В другом мире скажет.
Она о себе особенно не распространялась. Ее нашли монахини у дверей приюта. Она подкидыш. Знает только, что в пеленках нашли записку: “Ее зовут Одри”. Одна монахиня дала ей свою фамилию. Грин. Так ее и зовут - Одри Грин. Фамилия все-таки не ее, так что она ее своей не чувствует. В гостиничном бланке пишет первую, что придет в голову, - Харрисон, Томас, Смитсон, все равно, какую... Имя оставляет. Имя же ее.
Она сбежала оттуда, потому, что ей предложили работу. Так и скитается все это время по ночным клубам, живет в гостиницах под разными фамилиями, чтобы ее не нашли. Несовершеннолетняя ведь. Но все это в прошлом. Сейчас-то бояться ей нечего. Свободна как птица.
Она говорила, в приюте ей было хорошо. Монахини ее просто обожали. Я спросил, а чего убежала? Влюбилась, наверно? Она не ответила, и я подумал, что так, наверно, и есть, но все уже в прошлом.
Спросил, не испугалась ли она, когда поняла, что я притворился. Она откинула волосы со лба, засмеялась легко, как потом уже никогда не смеялась, и сказала, что я просто глупый мальчишка, что бы я там из себя ни изображал. И у меня все на лице написано. Это верно. Притворяться не мастак. Она попала в яблочко.
Ей спать хотелось, в номере холодно было. Отопление отключили. Я-то вообще никогда не мерзну, а она озябла. Я постель разобрал, она легла, скинув платье, в одной комбинации. Глаза слипались так, что она уже совершенно не стеснялась меня. Я накрыл ее одеялом, попробовал согреть ей руки, они дрожали от холода. Она так озябла, что попросила ноги ей растереть. Пока я растирал пальчики ее ног, она уснула. Расслабилась и провалилась в глубокий сон. Я лег рядом. С другой стороны. Она не заметила даже.
Просыпаюсь утром, она спит. Смотрю на нее и думаю, я не ошибся. Во сне я размышлял, не покажется ли мне все это утром в другом свете. Может, накануне я слегка перебрал... Тогда я не пил, так что это было в новинку. А как увидел ее, мою девочку, спящей, окончательно прозрел. Сказал себе: “Чак, назад пути нет”. И она открыла глаза.
Сначала тупо посмотрела на меня, вспомнила прошлую ночь и снова засмеялась. Я наклонился и поцеловал ее в губы – теплые, сонные... Она ответила. Мы погрузились в блаженство, не сравнимое ни с чем. Уплыли далеко-далеко. Туда, где никого, кроме нас, нет. Потом снова уснули... Полдня прошло, прежде чем мы встали с постели, усталые, счастливые. Шли по улице, обнявшись, молчали и смеялись время от времени. Просто так. Не сговариваясь, вернулись в отель и снова легли в постель. Чтобы проснуться одновременно. Потом она говорила, что Дебора была зачата именно в эту ночь. Я не возражал. Ей виднее.
На другой день шел дождь, мы полуодетые пили горячий кофе в постели, и она сказала, что ей нужны вещи... да и о работе она начисто забыла. Я забыл о ребятах. Обиделись, наверно, но мне все равно. В любом случае, уже разъехались, кто куда... Я встал, подошел к окну, сказал: “Я тебя люблю”. Она мгновенно выдохнула: “И я тебя”. Чудо, а не день.
На девчонок мне всегда везло, но я очень быстро узнавал их как облупленных. А эту не знал совершенно. И это меня не тревожило - вот где ошибся. Никак себе не прощу, да толку-то что...
Но она была очень уж молчаливая. Мне казалось, добрая она, как зверек... Чует, где больно, туда и целует.
До сих пор в толк не возьму, правильно ли я ее понял... мою-то боль она не почуяла.
Даже этого сейчас я не знаю... может, потому и сбежала, что   слишком почуяла? Ведь она от меня сбежала на дно нашего озера. Что бы там ни говорили (а я уж наслушался за двенадцать-то лет), это-то я знаю точно.
Она не хотела замуж. Хотела просто быть со мной. Как-то ночью шепнула: “Ты со мной... навсегда, да?” Я сразу сказал, что женюсь на ней. Она смеялась, когда я говорил об этом, она как-то терялась... Как ребенок совсем. Но я ей сказал: “Не хочешь, будешь отнекиваться - понесу к священнику силой”. Тут она согласилась.
Она как птичка была - парила там, где хотела, не рассуждала и все такое... Церемонии ее только смешили. Я так любил ее смех - крылья от него вырастали. Я чувствовал, что я все могу, все-все-все... абсолютно. Будто не просто я парень Чарли, а ... дух что ли какой-то.
В те дни она так смеялась все время. А потом уже редко, все реже и реже. Но иногда на нее находило... та птичка снова светилась из другой, новой, поникшей.
Нам ведь свадьба подрезала крылья.
И они не вернулись.
Но вернутся. Я полечу, когда Чака не станет, когда выпорхнет дух из него... как она полетела. Теперь уже скоро.
Мы с ней будем две птицы в вечной ночи за луной… Души калек распрямляются в смерти. Я хочу к тебе, Одри. Я к тебе так хочу...
Бывает, что правды не знаешь сразу, но годы проходят, и эта правда встает в полный рост. Ты меня искалечила, я тебя. Мы калеки. Вот правда моя и твоя.
Зол я на тебя, страшно зол. Что мы сделали с теми днями, лучше которых не знал никто никогда, перед свадьбой... С первой ночью в гостинице - что мы с ней сделали? Изорвали все в клочья.
Кто это сделал, если не мы...
Выходит, мы сами.
Когда я избил ее, отец Дэвис меня навестил в тюрьме. Я сказал ему: «Уходите. Только проповеди мне еще не хватало”. Он улыбнулся и говорит мне: “Ты дурачок. Думаешь, один ты такой? Все такие. И я такой. У каждого наступает момент, когда он открывает в себе источник уязвимости, о котором не подозревал”.
Он так странно на Пэм смотрит. Она малышкой была. Трехлетней крошкой с серыми глазками - а он глядел на нее как на икону. И сейчас так глядит.
Когда я привез сюда Одри, все мне завидовали. Присвистывали, ухмылялись - нам с ней было смешно. Тогда мы еще  летали... все это видели.
Когда все изменилось? День свадьбы... и будто ветер другой подул. Что случилось? Передумала... да нет, она не могла. Не разлюбила, я знаю. Я что-то сделал... сказал... за что она так со мной...
Что за ветер унес эти искорки ее глаз... Ведь что-то случилось. Я не сумасшедший, мне это не померещилось.
Ты там мне расскажешь? Я скоро приду, теперь уже скоро... я знаю, ты меня ждешь. Или там это не важно? Поговори со мной, Одри, скажи мне хоть слово... Мне подождать? Я подожду. Теперь скоро, я чувствую, знаю. Я это знаю. Ты мне дала знак.
Я плаваю иногда в лодке ночью, беру лодку без спроса... вчера я взглянул на отражение неба в воде... там была ты. Ты мне улыбнулась.
Никто обо мне не заплачет. Пэм будет, я знаю, но так для нее будет лучше, для нашей малышки. Дебора от меня шарахается, сам виноват... но мне все-таки как-то не по себе. Тяжесть в ней есть невероятная... знаю, что эта тяжесть моя... только, кажется, начну ее жалеть, она меня раздавит. Не знаю, как это объяснить, я это просто чувствую. Физически даже... Не могу прорваться сквозь давящий заслон, я слишком для этого слаб... только Пэм способна любить мою никчемность, это ведь главная часть  меня.
Мать меня будет ругать -  не сильно, чуть-чуть, только для виду. Ведь ей все равно. Ей все все равно.
Что до Пэм - она выстоит. Моя маленькая девочка выстоит несмотря ни на что. Такие, как она, не ломаются.
Одри в меня так проникла... Она моя кровь. Я не знал, что такое бывает. Знал бы, бежал от нее сломя голову. Вот я Эмму любил... прошло же? Прошло навсегда. Я сплю с ней сейчас и гадаю все про себя - ну как ей не тошно... с таким забулдыгой, как я. Я в крови у нее. Тут уж не выбирают. Она говорит вот: “Чак, скажи, что ты любишь... Знаю, неправда, а ты все равно мне это скажи”. Я помню, что отец Дэвис говорил матери, когда умер отец, - я спрятался в церкви и подслушал тогда. “Дорис, вы удивляетесь, почему вы ничего не чувствуете. Сердце меняет кожу. Та кожа отпала окончательно - вы стряхнули своего Джо с себя, в вас его больше нет. Ненастоящее отслаивается. Даже очень сильное яркое ненастоящее”. Вот и Эмма во мне отслоилась.
Братец мой - вот уж устрица-то. И как он один год за годом... И я не помню, чтоб у него кто-то был. Хотя по нему не похоже, чтоб не было... В нашем городе не утаишься.
Бен всегда был такой. Чужой он мне, Бен. Чужой по всему. Даже не знаю... вот думаю: он мне брат... А чувствую только какую-то тошноту. В детстве так не было, я это помню. Это потом появилось. После смерти отца... да, а ведь, кажется, так. Без него мне так вдруг все постыло... даже из дома хотелось сбежать, хоть я  маленький был. Хорошо мне с ним было. Спрятал я все его фотографии - матери они ни к чему, а я все смотрел их, смотрел... Когда мы с Одри здесь поселились, я перевез их в наш дом. Хорошо еще мать их не выбросила, с нее станется. Я когда в армию уходил, забыл положить их с собой... потом все ругался, а вернуться за ними не мог. Отец бедолагой был вроде меня, но он так был мне нужен. И помер-то как дуралей - просто спьяну расшибся. Может, и я так помру? Да какая разница, как...
Если бы я хоть мог вспомнить, убил я ее или нет. Знаю, что выстрелил... дальше туман. Вот промыть бы мозги... столько лет заливать как сапожник, разве мозги уже прежними станут? Когда начинаешь, об этом не думаешь, а ведь это-то хуже всего. Голова уже вроде как не твоя... она джином так пропиталась, что различить, где там ты, а где джин, тяжело. Иногда мне кажется, я уже не смогу. Ну, так пусть различают другие. Я им все расскажу. Весь тот день. А они пусть решают - виновен...
Встал я еще на рассвете... да, наверное, засветло. Точно не помню. В тюрьме я привык вот так просыпаться и думать, думать. До одурения. Думается как-то там по особенному. Я там с ней говорил часами. Для меня это непривычно. Говорили мы редко - она-то вообще не болтунья, да и я не мастак. А тут - как прорвало. И откуда слова-то взялись? Столько слов... Ну, понятно, все это было у меня в голове, но это не важно. То есть, дело в другом. Слова эти так и лились, без начала и без конца. Птичка моя, моя дурочка, ну, зачем ты молчишь, ты же меня истязаешь, я сделаю все, ты мне только скажи, что со мной, что с тобой, ты же знаешь,  ты знаешь, я вижу...
И вот она входит - ну, как наяву. И я будто слышу: “Все, что хочешь, проси, но только не это”. Вот так все кончалось. Фантазии забулдыги.
Она и в тот день так вошла. Я уже успел искупаться и выпить. На работу опять не пошел. Забыл просто спьяну. Со мной такое не часто бывает. Не верите? Мне все равно. Значит, входит она. “Привет, Чак”, - просто так говорит, как ни в чем не бывало. Пропадала  где-то  бог знает сколько времени, а теперь вот пришла. Такая злость меня вдруг прихватила, как нашло на меня - когда на меня так находит, меня надо в психушку тащить. “Привет, потаскушка”, - я ей говорю, - “как ты живешь?” Она меня будто не слышит. Говорит так устало, спокойно: “Ты опять пьешь? Ведь ты обещал мне...” А я ей: “А ты мне что обещала... В болезни и здравии, в богатстве и бедности... А как насчет верности? Да что у меня за жена, да в самом-то деле...” А она вдруг: “Прости меня, Чак. Просто прости... тебе станет легче”. Она стояла передо мной такая несчастная, вроде как пропавший птенец, так и хотелось просто взять ее в руки, положить на ладонь, в этот миг - такой странный - она как бы уменьшилась, у меня слеза задрожала на верхней реснице, и мне вдруг почудилась - вся моя Одри вот в этой слезе. Так съежилась она, так, что казалось, могла уместиться в набухшей слезинке.
Такой я ее и запомнил.
Что дальше?
Она отвернулась, пошла, а я просто глядел, как она уходила. Она уже шла по тропинке, смотрел я в окно, и тут в голове у меня что-то щелкнуло. Я выбежал вслед за нею, схватил ее прямо в охапку, она только слегка застонала, было даже не слышно, у меня просто ухо было прижато к ее губе, и то - я это скорее почувствовал, чем услышал. Дальше все как в тумане... так это, кажется, говорят? Я в кино это видел - но там была настоящая свара, а потом один парень симулировал, будто не помнит. Ему там адвокат посоветовал, дошлый такой. Как это он сказал... вроде “аффект”... Но это его не спасло.
Помню, я таскал ее за собой по всему дому,  -  слава богу, малышек здесь не было,  -  что-то орал, наверно, на всю округу, может, ударил ее, может, нет, - вот это не помню. Помню, как выстрелил, Одри упала. А потом...  я будто проснулся. Лежу на полу один. Гляжу в окно - там уже ночь. Приснилось мне, что ли? Я так и не понял.
Вот странная штука. Если сон это, почему я не никак не забуду... и все так отчетливо... За всю жизнь я ни одного своего сна не запомнил. Меня потрясло, что была уже ночь. Мне казалось, она пришла днем... я так уже клюкаю, что и время не замечаю... Что я теперь им скажу? Томми Берк мне не верит. Да разве я сам себе верю...
Ко мне приходил адвокат, он смеялся, шутил. Пэм у меня каждый вечер. Еще парень этот... как его? Алан? Да, точно, сынишка Томми. Смешной такой, но хороший. У него все на лице написано. Томми сказал, он переживает, говорит, мол, его вина, он заварил эту кашу. Есть что-то еще, что они от меня все скрывают. Пэм изменилась. Она не так теперь ходит, не так говорит. Видно, что-то случилось за эти дни, что я здесь. Она мне не скажет, ей кажется, мне сейчас нужны доброта и участие. Пэм! Мне казалось, что ты меня знаешь...
Адвокат тоже ходит вокруг да около, он-то хочет сказать, да ему запретили. Тоже, наверное, Пэм. Ну, я ей покажу.
Вот приходит она, а я говорю: “Ну, выкладывай. Дальше нельзя. Я еще не развалина, перестань меня добивать”. Тут она и сломалась.
- Папа... Мелисса Бартон... она тебя видела.
- Видела что?
- Она подтвердила все, что ты рассказал.
Я даже не помню, что было вначале, - она ушла или я закричал? Такая дикая боль, прямо зверская... помню, я колотил головой обо все подряд - ножку стула, пол, палку Томми, с которой он ходит. Как меня в камеру отвели, не помню. Очнулся я ночью. Теперь мне кажется, что все время ночь, и она не кончается. Вот чертовщина! Не могла же Мелисса все выдумать, выходит, убил ее я.
Сам ведь признался, что выть теперь на луну как придурок? Ты ведь знал, знал, ты знал - знал всегда...
Чего они ждут? Ах, да... тело. Тело исчезло, его не нашли.
Хоть одна бы зацепка... Или она все-таки встала тогда, может, я промахнулся? Не помню ведь ни черта.
Хорошо, я упал. А записка кому? Записка... Да что у меня с головой... Ведро джина вместо башки, а там хреновые мозги мои плавают, трепыхаются ведь еще, вот черти, дергаются из последних сил. Видно, что-то от них еще надо.
Сегодня Пэм не было. Пришла только Деб. Гляжу на нее и думаю - я слишком слабый, слабых любить не могу, они мне не по плечу, так и тянут на дно. И я чувствую, на уме у нее то же самое. Это она понимает. Сама ведь такая. Только такие и могут понять, что вдвоем им не выплыть, вот и топят друг друга всю жизнь - кто кого.
- Ты все-таки вспомни, что было там, Чак, - я удивился, до чего просто это у нее сорвалось, Чаком она никогда меня не называла. - Нам всем нужно знать. Подумай о Пэм. Ей ведь нужна ее мать, она хочет знать правду о ней, но боится спросить, потому, что ей тебя жаль.
“А тебе нет”, - думаю я, - “И права сейчас ты, ты все-таки молодчина. Жалость меня доконает, мне нужно встряхнуться, сделать усилие над собой. Я смогу. Я не хочу быть убийцей”.
Но это же я... Я ведь нажал на курок. Ее не нашли, ни крови, ни... Погоди... Погоди, старина, ведь они  не искали. В твоем доме ни обыска не было, ни осмотра... если и были там следы тела, то...
Для полиции она утопилась. Идти к тебе тогда им и в голову не пришло.
Тело не может исчезнуть... то есть, само по себе. Думай, думай, Чак, шевелись.
Я и забыл, что это так трудно. Раньше-то было легко, вот чем страшно вино - отупляет. Я не верил, когда говорили, теперь убедился.
Эта записка... ну, как лучик света. Мне почудилось даже, вот гладит меня по головке рука моей птички. До чего я допился... Сказать ведь кому, засмеют.
Я люблю ее перечитывать - каждое слово врезалось в память, закрываю глаза, слышу шелест бумаги, разглаживаю ее в голове - там эти буквы, они совсем крошки, но ровные, четкие. Она так писала. Я никогда бы ей не сказал, я бы вообще не заикнулся об этом - это же надо, выставить себя полным кретином, - но писала она по особенному. Я ни с чем не спутаю ее почерк. И ходила она по  особенному, и смотрела. Иногда я часами за ней наблюдал, делал вид, будто сплю, а сам потихоньку следил за ней краем глаза.
Скажи мне такое кто, ну про меня, что я так смогу, я бы скорее поверил, что я полечу. Вообще-то я парень без фокусов. Но тут... рядом с ней... я буквально свихнулся. Больше всего мне нравилось, когда я клал ей голову на колени и так засыпал, а она напевала мне - тихо-тихо, казалось, звучала сама тишина, и я просто проваливался в этот голос, он как будто меня обнимал, или лежал на спине, а она просто слушала, как я нес всякий бред, а стоило мне замолчать, целовала - куда ей угодно, один раз даже в подмышку, - так она не давала мне спать, мы так смеялись...
А утром будил ее я, она это любила... Вспоминаются что-то одни только ночи. Ночами Одри бывала какой-то другой. Возвращались к ней сила и смелость, исчезала куда-то побитая пташка, Одри снова летала, да так, что у меня просто дух захватывало. Я не был уже просто “старина Чак”. Одри меня от него уносила.
Те, кто видел ее каждый день, не поверили бы, какой она может быть. Словами это не передашь. Вот со мной она... загоралась как елочка на Рождество... а с другими она просто гасла. Выключала себя и включала опять. Как она так умела? Не знаю. Одно знаю точно - включить ее мог только я.
А уж когда нас не видел никто... разве это расскажешь...
Я не знаю, смогу ли я все охватить, ведь где-то должна быть та самая ниточка... за что же мне потянуть... Я должен выбраться. Дебора говорила тогда не о матери. Она меня имела в виду, только у нее язык не повернулся...
Пэм нужна правда о Чаке. Ты понимаешь, дубина? Она хочет знать, убил ты или допился до чертиков... И ты ей должен сказать. Хоть это ты сделаешь для нее, ты, хреновая размазня. И не ной, у тебя время есть, сиди, думай.
Ты отключился - надолго? Не помнишь. Давай дальше, не хныкай, ее где искали? В озере, только там. Почему? Лодка, туфли, часы, отпечатки... это хоть точно?.. Кажется, да. Больше поисков не было. Решили, что тело им не поднять. Они называли причины... ладно, ты в этом не смыслишь, давай думай дальше. Могли унести ее тело, когда ты дремал, а потом утопить? Кто и зачем? Шантажировать тебя некому... да и что с тебя взять? Вроде никто не пытался... Так кому это нужно? Выходит, если ты и убил, твою шкуру спасли. Только кто?
Бен... мама... Господи, неужели...
Кто мог найти ее, может, Эмма...
Мы с ней тогда не встречались... но ради меня... Ее муж тогда был еще жив. Только не Эмма. Не мать же?.. Так, так, отдохни. Пусть мозги отойдут, надо их поберечь.
Мне бы с отцом поболтать. Он любил меня слушать - я ему выкладывал все-все-все. Он никогда не смеялся, если я глупость сболтну. Взваливал меня на плечо и уходил со мной к озеру. Здесь он недолго прожил, но именно здесь он мне снится - как он корабль стругает и врет, что когда-нибудь мы поплывем... Совсем он пропащий, вот мать его и разлюбила. Она может так - просто взять и отбросить. Иногда мне кажется, с ним она отшвырнула меня. Но мне-то плевать. Есть матери и похуже, а моя - она просто кремень. Девочки у нее столько жили, что не знаю, если бы не она... но они ее вроде не то чтобы любят... она их опора.
Другой-то ведь нет.
Вот Одри меня не смогла разлюбить, так что я посчастливее буду. Она меня согревает - да, да, и там, где сейчас, согревает, я этим живу. А папа остался ни с чем.
Бен приходил ко мне, говорить-то нам не о чем, мы как чужие, но он, если что, больше всех пострадает. Братец-убийца для его карьеры совсем ни к чему. Но ему, кажется, все равно. Вообще он всегда такой... но вчера... взгляд у него изменился, вроде как помертвел. Я даже не помню, что он говорил, он себя сам не слушал, я все вспоминал его в детстве. Мне кажется, он и тогда на меня страшно злился за что-то и злится сейчас. До вчерашнего дня так и было... то есть... или я просто свихнулся? Нет, все это чушь. Бен  - это Бен.  Кто его знает? Не я, это точно. Не я. Я не мастер судить да рядить... я вообще никогда ни к кому не приглядывался. А это бы мне пригодилось сейчас.
Дебора правду сказала, я сам виноват. Если убил ее я,  то Пэм худо придется.
Неужели убил?
Так - значит, так. Тогда я здесь умру. До суда дотяну, а потом... Доктор Шульц отпел меня еще в прошлом году. Он тогда был здесь в гостях у отца Дэвиса - вроде он его родственник, то ли племянник, то ли...  не помню. Он мне сказал, что все внутренности у меня уже просто за гранью... то есть, не мне, отцу Дэвису, я это просто случайно подслушал. В тюряге мне дня не прожить. Да я там уже был, не боюсь. Я боюсь быть убийцей. Вот это боюсь... ну вот, опять мямлю я - даже слов не понять. Надо мне продержаться, пока голова еще варит, мне надо вспомнить...
Да ладно, убил  - так убил. Просто я хочу к ней и боюсь, что убийцу не примет. Простит, но не примет. Это будет конец, то есть, я просто кончусь. А я не хочу, не хочу, не хочу.
Ну, а, может, так лучше... Провалюсь, как отец мой, в дыру, и останется только труха. Умереть ведь не страшно, мне страшно исчезнуть.
Ну, давай, шевелись, хватит киснуть. Ты ведь хочешь хоть что-нибудь сделать для дочки? Плюнь на себя, твой страх сослужит Пэм службу. Итак, если тело туда оттащили, тебе помогли. Кто мог желать, чтобы ты вышел сухим из воды? Или мать, или Бен, или Томми... Стоп. Он полицейский, он обставил бы все поумнее, да и стал бы он ради тебя... Он твой друг, но он просто не может... Томми свято верит в закон, он не из тех, кто пойдет на это даже ради своей собственной плоти и крови.
Он отпадает.
Значит, кто-то из них - может, Бен? Даже мать я могу раскусить, но вот он... хоть убейте, не знаю.
Я вот знал, как, к примеру, Одри относится к Томми, к матери, к отцу Дэвису... да к кому угодно... Но к Бену... не знаю. Она его будто не видела. Это было так странно. Я все пытаюсь как-то поставить их рядом... этих двоих, ну вроде как будто на фото... пытаюсь закрыть глаза и представить их выражения лиц... но вот не могу. Черная дыра, да и только. Об этом лучше не думать.
Я здесь сижу как раз из-за этого - из-за мыслей дурацких. Но Мелисса-то видела. Вот в чем загвоздка. Черт ее сам принес...
Да нет, Бен не мог... хотя... что ж тут такого? Спас мою шкуру, а с ней и свою. У него репутация, у чистюли. Если он, мне конец. Значит, правда. Убил ее я.
Отец Дэвис говорил мне недавно: “Малый ты добрый, одно зло в тебе - сердце само по себе, голова отдельно, вот она у тебя и дурная”. Не в бровь... как это там... в бровь, не в глаз... Я совсем распустился. От моей головы еще что-то осталось, это надо собрать помаленьку, не ныть. Надо еще поднатужиться. Так как поговорка? Точно. Не в бровь, а в глаз. Ты, Чак, молодчина. Вспомни еще дважды два, черта с два тебе это поможет. Ты убил ее, Чак. Перестань от себя убегать, ты трусишка, но не полоумный. Не до такой степени. На этот раз ты не отвертишься, нет, не удастся. И ты не так уж был пьян, понимал ты все... понимал.
Ты стрелял не в нее, ты стрелял в свою боль. А она засосала тебя. Можешь барахтаться сколько хочешь, не вылезешь.
Ну, попробуй еще. Так... вспоминай. Так, так, так... ты лежишь на полу, что-то слышишь? Давай...
Что-то ведь есть, это там, в голове, ты же знаешь. Достань это, Чак... ради бога, достань.
Поспи, ну, расслабься... может, всплывет? Не думай сейчас, ты успеешь. Время еще подождет.
Сон или нет? Ты лежишь на полу - голова как кочан капусты раздавленный, глаза мельтешат как букашки, все никак не откроются толком, чтоб хоть чуть-чуть прояснилось, ты Чак или нет... Что-то тебе вдруг шепнуло: “От Чака остались одни помои, ты это и есть”.
Тут глаза открываются - рядом с тобой никого. Ты их закрываешь от нечего делать. И тут ее голос... ну же, тихо... то самое. Вот, вот! Вспоминай...
Ты помнишь, Чак, ну, соберись... Ты жил с этим все эти годы, ты это знал, знал внутри, это тебя и спасло. Ты нашел эту ниточку... ну... потяни...
Этот голос... еще... эти волосы. В темноте они так заискрились, ты даже почувствовал, как они тебе нос щекочут. А потом... такое тепло... оно у тебя внутри разлилось, и ты снова туда провалился - в свой сон. Но ты еще что-то услышал - давай!.. Этот стук... и еще скрип... скрип двери. Ты же знаешь, что Одри ушла. Она встала и поцеловала тебя... и ушла. Целая и невредимая. Ты в нее не попал.
Господи, это правда! Ты отвел мою пулю. Поэтому я и уснул так легко, так спокойно. Как в детстве. Так я спал все эти годы, все эти годы, спасибо, родная. Ты подарила мне весь этот воздух, который во мне так и пенился, будто небесные брызги... лепечу как баран, я сейчас задохнусь...
Я сумею сказать это Пэм, Пэм должна мне поверить.
Она завтра придет, моя... Одри, а ведь она наша малышка... а сейчас я посплю, так сдавило внутри, ну, никак не отпустит... Пэм и не помнит тебя. Почему-то я никогда не думал о девочках и о тебе, ну, что ты их мать, ты сама как птенец. Я тебя так ревновал... Я ведь вообще не такой. Но когда я на миг представлял... вот какая ты с кем-то другим... неужели ты тоже так загораешься, и кто-то еще видит все эти твои огоньки... у меня в голове вдруг что-то взрывалось, и все... этого быть не должно. Ты не можешь быть зажигалкой других, чьей-то лампочкой, ты мое небо. Я просто Чак, просто парень, без тебя я не знал ничего, думал, что я молодчина, но вот - ты ушла, от меня  одна лужа осталась.
Кем же я был? Размазней, который не смог  уберечь ни тебя, ни себя, пустомелей... И что ты во мне полюбила... Что, Одри?
Если б ты знала.
Одри, я просто не тот. Что-то же было, ты не могла мне сказать, ты знала, что Чак не помощник, ты знала всегда. А почему полюбила, не знала.
Я вот могу сказать, почему Чак запал на тебя. Постараюсь. Ты не ходила - летала, не говорила - ты пела, и с ним что-то делалось... как же мне все это объяснить? Не могу... Ну вот, а хотел... Я с тобой всех любил, всех прощал, эти вот капельки света блестели на всем - на моей вечно угрюмой мамаше, на разбитом бревне у двери... ты там светилась, светилась везде. Говорить не умею, но ты поняла... мне не кажется, Одри... ведь ты меня слышишь? Когда мне вот так хорошо, это ты. Это секрет - твой и мой. Да? Секрет...
Если бы ты еще спела... еще хоть разочек.
Как эта песенка... “Солнце зимой”! Я под нее засыпал.
Кажется, так... Ты ее не любила, это я все время просил тебя спеть, и ты пела - сначала легонько, потом у тебя голос так раскалялся... будто пламя потрескивало прямо в ухе, я помню. Я под этот вот треск засыпал. Как почувствую, сразу... ну как растекаюсь. Вот так это было. У тебя в голосе уголек, он у Деборы есть. А вообще-то она не в тебя, а в меня, размазня она, Деб. Но поет... только одно ей досталось твое, ну а Пэм...  Она будто шагнула куда-то, где нас с тобой нет, и где нам не место. Такие вот чудеса. Наша Пэм...
Это ведь ты ее так назвала - Пэмела Анна. Ты говорила, что сестра Анна тебе заменила мать в приюте, а ее до ухода в монастырь звали Пэмела. Так получилось “Пэмела Анна”. А крестить ее я не дал, я не очень-то верю в обряды - их придумали люди, бог здесь не при чем. Венчались мы потому, что красиво. Деб мама крестила, а Пэм я не дал. А ты как-то просто об этом молчала, плечами пожала, и все.
Ну и семейка... Мой папа - ирландец-безбожник, а мать – образцовая прихожанка. Бен в церковь не ходит, я сам - к отцу Дэвису поболтать... а так... правда, Бен его почему-то не любит. Дебора  -  она в бабку - та ее воспитала, да и ей это нравится. Попы да хоралы ей всегда были по душе. Только у матери моей все это от головы... от ума. А у Деб одни слюни. Пэм отца Дэвиса обожает. Мне кажется, церковь для нее  -  это он.
Его вообще один Бен не выносит. Странный он человек  -  в своей прежней жизни, еще когда не был священником, он похоронил любимую женщину, и сын у него... но как его не любить? А Бен вот не любит. Одри к нему так и льнула, говорила, он ей как отец, если б она ему все рассказала...
Откуда я знаю, что Бен к нему так... может, мне померещилось... он необычный священник. Я таких больше не видел, я чувствую - таких нет. Никогда вот не верил попам. Ему верю. Знает он цену красивым словам, этим фразам об искуплении, очищении... все это чушь, от которой смердит. Я как-то спросил его, он в это верит? А он говорит: “В искупление? Нет, Чак, не верю. То, что ты сделал, с тобой остается. И нечего торговаться - я, мол, помолюсь, ну, а ты мне отпустишь... Живи сам с собой. С тем, какой есть. Не надо себя приукрашивать, это трусость. Люди делают столько хорошего только из страха  -  а вдруг на местечко в раю есть еще претенденты? Набирают очки, остолопы. Страх не должен тобой управлять. Хотя, знаешь, в целом это не плохо - не все ли равно обездоленным и больным? Ведь им помогают... Но, знаешь... все-таки это страшно - мораль поклонения трусости. Все от того,  что людям внушают, - ты вот бродяга, но ты не хуже Эйнштейна, ваши души бессмертны, это значит, что вы равны. А они не равны. И он хуже. Это чертово равенство... да примите неравенство, в конце-то концов! Признайте: есть пустомели и есть величины. Их не надо равнять. Не надо внушать ничтожеству, что оно не ничтожество, потому что это не правда. Оно именно таково. Когда им говорят: “Вы не хуже”, им это льстит. И в этом опасность. В ней есть глубокая фальшь  -  в христианской морали. Но я ее принял. Мало кто понимает, что эта мораль вовсе не истина, но жизнь такова, что без фальши в ней никуда. Большинство людей -  просто растения, им нужно руководство, нужна вся эта красивость - тут бессмысленно спорить, ведь природа - она так осторожна - она редко, кого одаряет... как Пэм”. Мне кажется, он не со мной говорил, то есть, начал-то он отвечать... с ним бывает, но я так заслушался, что не заметил. Я вообще не люблю болтовню, но с ним мне легко... то есть... как-то ложится все на душу. Каждое слово. Как это он говорил? “Возвышение нулей и благочестивая пудра - это достоинства христиан. И они еще ими гордятся”. Прямо про мать - как она носится с Беном, как с ним носятся все... может, он и безгрешен, не знаю, и черт с ним, знаю одно - не любит он никого. Даже мать. И она это знает, да ей все равно. Все равно он - сыночек, а я...
Да плевать. Отец Дэвис сказал про него: “Спасать человечество легче, чем одного человека”. Бен всем помогает, а что у него своего? Добренький он от звонка до звонка. Таких много. Как все эти монашки... ничего своего. Этак ведь легче.
Да тебе ли судить, забулдыга? Кому ты помог? Ну, кому? Может, Одри?
Но я  - какой есть.
Да, в этом-то все и дело. Какой есть - одна лужа своих собственных соплей, вот что ты такое. Испаришься, никто не заметит. Опять ноешь! Ты знаешь, что Эмма и Пэм, да и Томми... знаешь, что сделаешь с ними. Почему они тебя так любят? Уж такие они.
Но ты все-таки вспомнил. Значит, что-то в тебе еще есть, - что-то осталось на дне, ну как вроде осадок... Ты себя еще не допил.
Теперь все. Только вот Пэм завтра утром зайдет... ты ей должен сказать... Помнишь хоть, что, дурачина?
Может, не спать, а дождаться ее... Сколько осталось... еще пять часов. Не дождешься. Попробую. Ну-ка... пятьдесят девять, пятьдесят восемь... В детстве пытался, но ни разу не дотерпел. Начинаю считать и засыпаю. Одри смеялась, когда я хорохорился... Она любила класть мою голову себе на колени и говорить: “Ну, держись, партизан”. А я засыпал. Я всегда любил спать, не спать для меня - наказание.
Продержусь до утра? Что-то спать неохота, даже не помню, когда такое бывало. Не помню...
Только вот в армии - вспоминал, как мы с Дотти резвились, какой уж тут сон... Или как Трейси Митчелл меня зазывала к себе “погадать”. Все знали, что это за штучка, с годами она только стала смелее. Сейчас ей плевать, с какой миной с ней поздоровалась жена судьи, а раньше боялась - “марку”, видите ли, держала. Вот сучка... но ноги... ни у кого таких нет. У меня она была первой... ну да, после Дотти, но Дотти не в счет. Я тогда так струхнул... а когда Трейси Митчелл меня одолела, уж я показал этой бабе, где раки зимуют. А осенью Дотти вернулась - уж не девчонка, конфетка - и тут уж мы с ней... В общем, мы оба уже не робели.
И где сейчас Дотти?
Я даже не знаю, жива ли она. Я-то вот жив - сижу здесь, болтаю со стенами, какая же долгая эта ночь... Время как будто ползет, я даже чувствую, сил ползти дальше у него нет. Это так странно... Но мне хорошо, так легко на душе, будто я не родился, а так - наблюдаю. И не было никакого Чака, и никогда он не куролесил, то есть, может, и был, только это не я.
Я сейчас где-то там, где мне даже Пэм не нужна. Какой миг... и надолго? Ей богу, не знаю... пусть длится. Да, пусть его, пусть. Утром я... я ведь должен ей рассказать... но когда еще утро... а сейчас... прямо чудо какое-то из чудес. Прямо чудо...
До чего хорошо, это ж надо. А я ведь не пил, я уже две недели не пью. Это Пэм позаботилась, Томми и Пэм, а теперь мне не надо... не надо! Ну и ну, чудеса.
Что я все лепечу как баран? Но мне хочется... и болтать все подряд, и плясать, и вопить... как сейчас заору... Ну-ну-ну, старина, да встряхнись. Ты к утру совсем спятишь.
А еще та девица... ну, Чарли... Шарлотта Макcдейл. Так и звали нас - Чарли и Чак. Из-за нее я и сел тогда, не из-за Одри. Она нас хотела поссорить, подстроила ту нашу драку с барменом, когда Одри пела. Вот стерва была... но глаза, а лодыжки... я на нее не в обиде. Она золотая девчонка, только Одри ее бесила. Это даже не зависть, за меня ей было обидно. Она думала, я из-за Одри спиваюсь.
Эх, Чарли... сейчас бы мне джина стаканчик, я бы за тебя выпил. Ты только не злись. Как ни жалею я обо всем, что наделал, о тебе... ну, о забавах о наших с тобой, и не думаю. Жалеть, то есть.
Этого нет. Недаром ведь я изменил Одри только с тобой. Что там ни говори... ну а ты, Чарли, стоила. Хоть разочек, да стоила. Чарли-малютка. Могла бы меня и в тюрьме навестить, ну да ладно. Я сам тебя бросил, а потом ты куда-то исчезла. Таких, как ты, не бросают. Если б не Одри...
Что это?.. Я очумел или что?.. Кто-то смеется. Ведь это она, это Одри! Я знаю, что ты. Я смешной? Ну, я знаю, ты только... не надо молчать, только не исчезай. Скоро утро, Пэм придет, я скажу правду и сразу к тебе. Я смогу.
Да смогу ли? На самое дно, а вода ледяная... ты же ведь там, все-таки там, а я здесь.
Но смех-то был твой.
Ты простила меня. Ну, а я тебя тоже. Помнишь, ты говорила, что, если прощу тебя, просто прощу, злость уйдет... ты ведь так говорила? Ну, вроде. И, правда. Ушла.
А чего я дрожу? Я не мерзну, а зубы стучат. Сколько времени... времени... сколько...
Я согреюсь... Согреюсь.
Как же ей сейчас холодно  там, моей птичке... Достать ее так и не смогли. Когда-нибудь я окажусь рядом и обниму ее... если решусь выпить столько, чтобы перейти черту. Беда в том, что я быстро отключаюсь, и у меня просто нет сил. Примерно через три месяца после ее смерти я пытался... толком ничего не помню, но нашли меня в лодке пьяным в стельку, одна нога свешена, весла чуть не утонули. Короче, тогда меня вытащили с веслами вместе. Думаю об этом и страха... ну ни капельки. Только вот досада берет. Сейчас мы были бы вместе. Видать, недостаточно я набрался, и, как знать, может, второго такого случая не будет... Трезвым я потихоньку трясусь от страха и, будь все проклято, ничего поделать с этим я не могу. Решиться на что-то меня могла заставить она или бутылка... Если третье и дано, то не для таких, как я.
Когда-нибудь бутылка приведет меня к ней... я очнусь и увижу, что я именно  там. Ведь на самом-то деле это все, что мне нужно. Увижу ее и распрощаюсь с бутылкой... не раньше. Бутылка джина - мой посох. Последний ты мой поводырь. Иду с ним в обнимку уже двенадцать лет, он давно уже стерся, но он еще служит... Так и плывем мы с тобой по воле волн, пока не сядем на мель. Не знаю, как у него, а у меня силы уже на исходе. Закрываю глаза и вижу ее все чаще, иногда очень отчетливо... в свадебном платье. Ведь это был наш последний счастливый день.
Если она  там  ждет меня, то именно в нем. Я начинаю верить, что это что-нибудь да значит.
Моей птичке скоро не будет холодно... Чак ее согреет. Она ведь говорила, что не мерзнет рядом со мной.















Дорис


Мой сын привез ее ранним утром. Была весна, день обещал быть мягким и теплым. Я тогда встала рано, если честно, я всю ночь так и не задремала даже ни на минутку. Пыталась, но ничего не вышло. Чак позвонил как раз, когда я собиралась лечь, и сказал: «Мама, я женюсь». Голос у него был такой, что я чуть с ума не сошла. Куча мыслей у меня вихрем вертелись в голове, в общем, поняла я тогда только одно - все это очень-очень серьезно. Даже не помню, что ответила ему по телефону, Чак потом говорил, что тон у меня был совершенно невозмутимый, как будто все это в порядке вещей. Когда я растеряна и застигнута врасплох, не чувствую ничего, кроме холодной злости, вот людям и кажется, меня ничем не прошибешь. Бен меня понимает. А Чак весь в отца - видит лишь то, что глаз режет.
Он сказал, что подъедут они к обеду, но они успели на ранний поезд, взяли машину напрокат и ни свет ни заря уже были здесь. Она тихо улыбалась, а Чак так просто сиял. Я смотрела на них, молчала и чувствовала себя такой старой, такой уставшей, такой беспомощной... Зная Чака как облупленного, готовилась к хорошей трепке, а увидела их - и сразу сдалась. Я сказала - пусть Одри примерит мое свадебное платье. Чак засмеялся, а она робко глядела на меня и переминалась с ноги на ногу, как маленькая девочка. Она уже носила Дебору тогда.
Платье оказалось удивительно впору, как будто сшито для нее. Оно даже на мне когда-то выглядело как музейный экспонат - причуда моей тетки-портнихи. А тут вдруг оказалось естественным кружевным облаком, и ни одна крошечная деталь не была лишней. Чак долго смотрел на нее, губы его дрожали, он хотел взять ее за руку, но почему-то не решился. Он обнял меня, и тут я уже не могла разобрать, плачет кто-то из нас троих или все мы вместе.
Бен сидел у окна. Я поднялась к нему.
- Ты их видел? - спросила я.
- Где они? - встрепенулся он.
- Убежали кататься на лодке.
Я знаю своего сына. Он трусишка, но знаю об этом только я. Этого-то он мне и не может простить. А мне плевать. Я слишком люблю его - моего вежливого чинного Бена, примерного мальчика. Он мой. Его стыд - мой стыд, его страх - мой страх. А в Чаке нет ни стыда, ни страха.
В Джо - моем муже - тоже не было. Он спился, потому, что не мог вынести обвиняющих взглядов. Он был тряпкой. Когда он сломал себе шею, я перекрестилась. Я добрая христианка, и отец Дэвис отпустил мне этот грех. Но он был суров. «То, что вы не скорбите, - печально, Дорис. А то, что вы не боитесь в этом признаться, - еще печальнее. Покойный не заслужил этого».
И, правда... Но что же мне делать? Да и нужно ли...
Много они понимают - эти священники.
В тот день Бен был сам не свой. Не спустился, не захотел видеть брата, поздороваться с его невестой. Все это было так на него не похоже, что я вынуждена была солгать. Я знала, что Чак не поднимется в эту комнату. Он никогда туда не заходил. И я сказала, что Бена здесь нет.
Когда они отошли в сторону леса, Бен убежал. До самого дня свадьбы я его не видела.
Он появился, когда они стояли перед алтарем, и отец Дэвис говорил: «Согласна ли ты...»
Тут Одри запнулась, Бен споткнулся и упал, она оглянулась и посмотрела на него.
То был последний безмятежный взгляд этой птички. И тут же он сменился ужасом.
А Бен медленно поднялся, не сводя с нее глаз. Вот так все это началось. (То есть, началось-то давным-давно, но тогда я этого не знала.)
Чак (а он и по сей день не подозревает) целый день ходил за ней, смеялся, целовал ее, тянул танцевать. Она была как тряпичная кукла.
В какой-то момент мне даже показалось - сейчас сбежит от нас навсегда. (И каким это было бы благом!) Но Чак крепко держал ее. А под взглядом Бена она обессилела. Надевая кольцо, она была как во сне. Я хочу сказать, вряд ли она понимала, что происходит. Попалась птичка! Клетка захлопнулась.
Когда все вышли из церкви, Бен затерялся в толпе. Теперь-то я знаю - он хотел, чтобы она убежала. Хотел тогда, когда появился. Но, когда ей надели кольцо на палец, он уже не хотел.
Она искала его глазами, а Чак ничего не замечал. Она льнула к Чаку, а высматривала Бена. Тогда я не знала, что и думать. А Чак не замечал.
Когда Чак отвернулся, она все-таки вырвалась. Уже начало темнеть, когда мы заметили, что ее нигде нет. Над Чаком стали смеяться (да, да, это началось уже тогда), но он еще не проснулся. У него был блаженный вид, он хохотал, пил джин и не видел ничего вокруг. Я встревожилась. Обошла весь дом, вышла на улицу. Бен шел мне навстречу. «Одри исчезла», - выпалила я. Его лицо окончательно сбило меня с толку. Какая-то затаенная радость, затаенная горечь... Он уставился на меня как оглушенный, и тут только я увидела огромную боль. Гигантскую. Скрутившую все его нутро - такое знакомое, такое родное. И я упала... не знаю, как... просто ноги подкосились. Бен закричал: «Мама!» Его услышал Чак. Но я уже пришла в себя. Лицо Бена снова превратилось в заботливую маску, они отвели меня в мою спальню. Я слышала крики: «Чак, где твоя птичка-певунья?»
Так ее и прозвали. Ходила все время и напевала. Как вспомню ее голос - дрожь пробирает.
Бен подрезал ей крылья. И я позволила.
Бог свидетель, я любила Одри. Да и как было ее не любить? Но любовь к Бену вырвала ту любовь с корнем.
В ту ночь ее все искали. Все, кроме Чака, - джин свалил его с ног. Его друг Томми Берк, нынешний начальник полиции, уложил его на кровать и организовал поиски. Цветок с ее свадебного платья оторвался и лежал в луже. Сама она оказалась в лесу - заблудилась? Не знаю. Она так ничего и не сказала тогда. Думаю, хотела спрятаться и прийти в себя... поразмыслить... Не знаю, что она надумала, но вернулась домой охотно, глаза ее были сухими, ее слегка трясло, но, кроме бледности, никаких особых признаков волнения не было. Все решили: она того... ну, не в себе, значит. Если бы я не видела лица Бена за час до того, и я бы так подумала. На поиски он не пошел.
С этого дня она и прослыла сумасшедшей. Над Чаком посмеивались, в глаза-то никто не выложит причину, вот он и решил, что она глядит на сторону. Дуралей! Да если когда-нибудь женщина любила мужчину так, чтобы пойти за ним в ад, себя забыть, то это Одри была, так Одри любила Чака. Видела его насквозь и любила. Вот чего он в ней не разглядел. Глядеть-то он был не горазд.
Когда они катались на лодке за день до свадьбы, я смотрела на них и думала: «Такую любовь бог не может не благословить». Он и благословил... но шесть лет спустя. Появилась Пэм. И я почувствовала: во всем, что было, есть смысл. Вот зернышко этого смысла. Оно проросло.
Даже Чак это понял.
Но об этом потом.
Бен уехал через неделю после свадьбы. Чака и Одри я видела из окна - они были так беспечны, что купались ночью нагишом. Дни они проводили в маленьком коттедже - домике, оставшемся Чаку от Мэриэн, моей покойной подруги. (Они всю жизнь прожила одна  и свой домик оставила Чаку, ее любимцу. Ему  тогда было пятнадцать.)
Каждую ночь я слышала ее тоненький голосок - Чак просил ее спеть, и она пела. Я не могла заснуть, но ничуть не злилась. И почему я так полюбила ее? Тихую светловолосую девочку, у которой глаза казались такими прозрачными, что даже чудилось, будто вот-вот прольются они  - как росиные капельки, прямо в воздухе так и растают.
Все в этой девочке было мне чуждо. Почему она так действовала на меня? Что-то во мне шевельнулось, такое странное, такое мне незнакомое... это случилось, как только взглянула она на меня. Теперь-то я понимаю, что. В ней была чистота младенца, беззащитность новорожденного. Во взрослой женщине. Чистота не в том смысле, в каком ее понимают обычно... нет, нет, она могла быть последней шлюхой, но что-то такое было в ее глазах...
Вот что мучило Бена. Это было выше его понимания. Бедняжка мой... но об этом потом.
Всю неделю со дня этой странной свадьбы они были неразлучны. Она пыталась быть прежней. Глядя на Чака и Одри в те дни, я поймала себя на том, что не хочу, чтобы Бен воротился... и онемела от ужаса. Неужели эта непонятная мне самой нежность к ней пересилила мою любовь к Бену?.. Страшно мне стало. Иногда эта жуткая мысль возвращается ко мне, и все во мне леденеет.
И она ведь действительно едва не пересилила. Но об этом никто никогда не узнает. Даже сам господь бог.
Тело богини, глаза младенца... я не знаю, что еще сказать о ней, кроме того, что я не встречала в жизни более нежного существа. В ней не было грязи, она была ей просто неведома. Ее чувственность была невинна. Как странно это звучит, но это правда. Это было естество богини.
Это чувствовала даже я, простая суровая женщина, какой все меня всегда считали. То, что было в ней, - эта чистота плоти - было и в Джо. Поэтому я злилась на него, на себя, но все же не могла перед ним устоять и оттолкнула от себя благоразумное будущее ради сумасшедшего забулдыги. Дебора пошла в Одри так же, как Чак в своего отца, в Джо. В Одри была какая-то легкость. Дебора похожа на нее, но этой воздушной свежести в ней нет. Скорее - тяжелая томная чувственность Чака. Они тяжелые души - отец и дочь, вот и не любят друг друга. И тянутся к Пэм. А моя умница злится на меня, потому, что я их не люблю.
Да, так я отвлеклась. Через неделю Бен  не вернулся. Я вздохнула с облегчением. Одри поглотила Чака, он видеть ничего не хотел вокруг... он и ее не видел, бедняга, и даже не догадывался об этом. А она знала. И еще больше любила его за эту детскую слепоту.
Еще и за это. А так... она и сама не знала, за что.
Мне это казалось странным. Но меня это трогало. Ее любовь была безграничной. Она бы убила ради него. Она бы смогла. (Странно это... но именно так Пэм любит свою сестру.)
Поэтому и молчала про себя и Бена. Он бы не вынес, если бы когда-нибудь узнал. Он бы не понял, что Бена она не любила. Как Бен не понял бы ее любви к Чаку. Поэтому она и лгала им обоим. Она просто щадила их.
Если меня что и могло обезоружить, так это ее доброта. Чак так и не смог ее разглядеть, Бен увидел частичку - вся глубина ее от него ускользнула.
За два дня до получения того самого письма от Бена, которое подкосило меня, я пошла проведать Чака и Одри. Я слышала, они поссорились на глазах у всех, - какой-то оболтус пристал к Одри, она засмеялась в ответ на его идиотские шутки, а Чак вышел из себя. Это было в заведении Мориса Кильби. (Дебора сейчас там поет, его перекупил какой-то богатый ирландец.) Говорили, Чак приревновал ее, потому, что она не отшила этого типа. Дурак! Грубить она попросту не умела.
Одри была одна. Когда я вошла, она так и сияла.
- Дорис, я, кажется, беременна, - сказала она.
Тут только до меня дошло, что я ничего о ней до сих пор не знаю. Всю неделю после свадьбы и то коротенькое время «до» я была как в тумане... в дымке какой-то... Я, Дорис Оливия Хейли, образцовая прихожанка, сама умеренность и здравый смысл. Растаяла та самая ледышка внутри меня, которой я так гордилась, которая делала меня неуязвимой, благодаря которой я гребла, поворачивая в нужную мне сторону, упрямо гнула свое, а не плыла по воле волн реки времени... и сейчас моя лодочка дала трещину и накренилась... вода вот-вот хлынет.
И я испугалась. «Делай же что-нибудь, Дорис. Весло еще в руках, не выпускай его», - я будто толкнула себя изнутри. Сердце сжалось в кулак.
- Чак знает? - спросила я Одри.
- Пока еще нет, - она зажмурилась, - знаешь, это чудо... Только бы это была правда...
Я сделала ход. Выждала паузу и нанесла удар... наугад.
- Бен мне все рассказал, - она замерла на месте, съежилась как раненая птичка, - он и Чаку расскажет.
- Нет! - закричала она, - нет, нет, нет, нет!
Я встала, онемев при виде ее белого, искаженного судорогой, лица. Теперь-то я знаю, это было не из-за Бена. Из-за Чака. Тогда я не поняла.
- Одри, милая, не бойся его... Бен не способен...
- Нет, Дорис, нет, нет...
Она стонала как безумная. И тут вошел Чак.
- Что это... мама...
Я сделала ошибку. Я пожалела ее.
- Ничего я не знаю, Одри, я обманула...
Чак ничего не понял, я отослала его наверх за успокоительным.
- Не волнуйся, тебе вредно, - я села напротив нее, так, чтобы видеть ее глаза и прочесть в них правду... хотя бы ее крупицу, я взяла ее руки и сжала их, так нежно, что это должно было ее тронуть. Это и произошло.
- Обманула... ты меня обманула? - прошептала она. Ее глаза улыбнулись... сквозь страх, сквозь ужас... и я перевела дух. Опасное позади.
- Одри, Чак не узнает... Он ничего никогда не узнает...
Возвращаясь, я прокручивала в голове день свадьбы... как пленку, останавливая кадры в уме... У меня хорошая память. Слабости Бена я знала. Знала давно. Чутье шепнуло мне - дело в них, но что-то мне не давало покоя... Я была недовольна собой в это утро. Надо было выудить все из нее.
А я не смогла. А так - у меня было бы время подумать до получения того самого письма. Я бы сумела нас всех уберечь. Что теперь ныть...
Письмо принесли на другой же день. Всего одна фраза: «Девочка, о которой я писал, - она». Мне не нужно было больше ни слова. Я знала.
Год назад (то есть, за год до этого) я прочитала его дневник. И он догадался об этом.
Тогда я случайно выдала себя одной фразой… (не стоит сейчас об этом), и он все понял. Я не была уверена, понял ли, но это письмо положило конец сомнениям. Он понял и дал мне это понять.
Если он хотел причинить мне боль, ему удалось. У меня были причины рыться в его вещах, в его мыслях... о, да, более чем веские причины. И он это знал.
Но не смог мне простить.
Да ладно... Я это вынесу. Как и все, что связано с ним, моим Беном и только моим.
Так, значит, Одри - его ученица и жертва... Мечта. Как все это слилось. И она появилась здесь. Его проклятье.   
Когда я узнала, почувствовала странную ревность. Подумала: я так боюсь за него... да что там, так люблю, что, пожалуй, ревную к ее страданию из-за Бена. Да, Одри... Бен - моя боль. Пусть она будет только моей. Вот какая странная штука.
Сейчас я знаю, почему она осталась. Ребенок здесь не при чем. Осталась она из-за Чака. Ради него согласилась жить в аду. Для нее это было адом.
Чак бы не вынес, если б она сбежала. И она явилась ко мне. В тот же день. Будто знала об этом письме.
- Уговори Чака уехать, - сказала она, - не знаю, что там рассказал тебе он... если вообще рассказал...
Она никогда не называла Бена по имени. Она вообще к нему никак не обращалась. (И мне это было больнее всего, но, глядя на меня, никто бы не догадался. Я так научилась скрывать свои чувства, что, кажется, у меня их и нет.)
А ведь я могла бы помочь. И они жили бы долго и счастливо... черт меня забери, а я, знай, уперлась: давай подождем. Я медленно думаю. Будь тогда еще хоть один день... узнай я об этом раньше...
Чтобы уехать, им нужны были деньги. А Чак оставил в пивнушке все до последнего цента. И она пришла просить помощи у меня.
- Чак пьет? - спросила я ее.
- Вчера только выпил... и на прошлой неделе...
Да, тогда так оно и было. Может, он и не втянулся бы... как следует прикладываться он начал после рождения Деборы. Бросил бы он, если бы тогда с ней уехал? Кто теперь знает... Просто чудо, что у такого забулдыги родилась Пэм. Видно, наследственность наша крепка. Джо тоже пил, а парни у нас хоть куда. (Впрочем, тогда еще Чак держался.)
Как бы то ни было, но денег я им не дала. Вот за это виню себя. За остальное - нет. Я сделала то, что должна была сделать. И совесть мне не судья. К чему мне хилая совесть? Это Джо был слабак, но не я.
Я где-то вычитала: для того, чтобы что-то сделать, нужна дюжая совесть. Вот ее бы мне самую малость... А я - так... болтаюсь между петлей и крючком. Так и не хватило мне смелости... не хватило... Я не трусиха, а сделала как трусиха. Самая мерзкая из трусих. Последняя падаль.
Вот и снятся мне разные сны - все они липкие, скользкие, ледяные... Как болотная трясина. Подходящее дно для меня.
Ну, да ладно, продолжу. Все по порядку. Глядела я в окно, как она уходила... удалялась от моего дома. Что-то медленно сдавило мне горло. Я уже кинулась было за ней, и догнала бы ее... Отдала бы ей все, только бы она увезла Чака подальше отсюда. Но в этот самый миг появился Бен.
Она его не увидела. Он уже около дорожки к дому был. Глупый мой мальчик... Я так его люблю потому, что он больше «я», чем я сама. И не жалко мне было ни Чака, ни Одри... ни детей, которые будут у них. Я переступила бы через них всех... правда... я бы смогла.
Страшная это была минута. Я до сих пор не могу понять, кто же я, если готова... А я ведь была готова. Но все же не сделала. И остановил меня он.
- За меня бояться не надо, мама. Все прошло.
- Ведь врешь.
- Не вру. Увидишь, все будет как надо.
Я хотела просить шерифа упечь Чака на пару дней под любым предлогом, а тем временем Одри исчезла бы навсегда. И Чак ее не нашел бы. И никто бы никогда ничего не узнал.
Как выдворить ее из города, я не знала. Но, уверена, Бен бы смог это сделать. Готова же она была сбежать прямо из-под венца.
Но Бен запретил. Он сказал: все будет как надо. И я поняла... он без нее не может. И ноги у меня подкосились. Только не это. Ведь это конец всему... Но ничего другого мне не оставалось, кроме как ждать и наблюдать.
Я знала одно: я не позволю Бену себя уничтожить. Он был солнцем этого города, ему все улыбались. Он был моим солнцем, ведь свет его нес меня, в то время как другие волочились, падая лицом в грязь на каждом шагу и, неуклюже отряхиваясь, глядели на меня и моего Бена снизу вверх. Сначала на него, потом на меня. Ведь я родила это солнце.
Вот что мне было дороже всего.
И появляется девчонка неизвестно откуда... сиротка, подкидыш... Да что в ней такого?
Ей мое солнце не погасить.
Я страшно ожесточилась. Говорила себе: я выдержу, Бен выдержит. И наблюдала, сжав зубы. Бен с ними почти не общался. Выжидает? Посмотрим.
Но время текло и уносило капля за каплей мою озлобленность... Я не дала тогда Одри денег по одной простой причине: Чак бы не взял. Она его еще плохо знала. Можно было схитрить, но я решила немного остыть и подумать. Сунуть деньги ведь можно всегда.
 Но бывает так, что момент упущен. У Одри была угроза выкидыша - так извелась она от страха, в общем, чувствовала себя так, что о том, чтобы трогаться с места, не могло быть и речи.
Чак от нее не отходил. На ребенка ему было наплевать, он только о ней думал. (Дебора еще до рождения была ему безразлична.) Время шло, и я поняла, почему Бен не хочет ее отъезда. Она должна быть рядом. На расстоянии она для него опаснее.
 А так он уверен, что Чак не узнает. Он почему-то боялся Чака. Боялся всегда. И тут я ничего не могла поделать. Странные они братья... кажется даже, Бен боится Чака больше, чем всех остальных. Я не вмешивалась...  и не понимала.
Бен так старательно избегал их, что тревога Одри почти улеглась. Я навестила ее, когда родилась Деб. (Все эти месяцы я боялась остаться с ней наедине, и, если сидела у них, то только в присутствии Чака.)
- Бен боится тебя, дурочка... Живи и не думай о нем, - сказала ей я.
Она повернулась ко мне с совсем чужим, незнакомым мне, выражением лица. Какое-то тихое отчаяние.
- Я знаю его, - и больше ни слова. Только это и сказала.
В начале... самые первые годы их жизни здесь... первые месяцы... все мы боялись друг друга. Боялись сделать шаг... и не сделать. Боялись молчать и говорить. И каждый замкнулся в себе. Для Чака это было невмоготу. Вот он и запил.
А Бен держал свое слово. Я даже поверила, что он к ней остыл. Поверила! Вот дура-то... Нелегко было ему... а он целых шесть лет продержался... почти семь... Просто не верится... Но он у меня кремень.
Рождение Пэм было единственным подарком, который преподнесла мне судьба со дня встречи с Одри. Но пока еще рано об этом...
Чак тогда временно бросил пить... он ревновал ее без конца... а однажды она выступила в ночном клубе. Ее попросили, она и спела. Это был ее день рождения.
И Чак как с цепи сорвался, ударил ее при всех... На ней было такое прозрачное платье с бретельками... ну, как комбинация... Все так на нее смотрели...
Вот Чак и не выдержал. Тогда он начал крушить все, ломать, опрокидывать столы... убить всех грозился... Ну, спьяну, понятно. Чуял он все это время: чего-то он не понимает. И это его изводило. И днем, и ночью. И так изо дня в день. Вот он и сорвался.
Его посадили на полгода. Полгода не пил.
Думал. Как вышел - в ноги к Одри. «Я все искуплю...» И все такое.
Тогда она и забеременела. Я тревожилась - а вдруг что с ребенком не так? Успокаивало меня только то, что Чак уже долго не пил... может, все обойдется? А то нагляделась я на этих детей алкоголиков... еще в молодости, когда в больнице работала. Отвела ее за руку к врачу, племяннику старого доктора Флетчера, который был здесь проездом. Дядюшка его всю жизнь весь город лечил. А племянник - как это... специалист по... не помню, но, в общем, Одри надо было как раз к нему. Он осмотрел ее, говорит: «Сейчас еще трудно сказать... но, кажется, все должно быть в порядке». Так оно и случилось.
Родилась моя девочка. Подумать только, Чак все это время не пил. К ребенку он был равнодушен, пока он не родился. А тут... с ним что-то произошло. Он как-то странно робел перед этой малышкой. А ведь в ней так мало и от матери, и от отца... не то, что в ее сестре.
Это случилось, когда Пэм было три месяца. Молоко у Одри на этот раз быстро пропало, и Пэм пила из бутылочки. Одри пристрастилась к далеким прогулкам, уходила куда-то одна... А,  вернувшись, сидела, глядя, как Чак поил из бутылочки Пэм, а Деб играла, заброшенная. Она уже знала - все это не прочно. Откуда? Кто может сказать... Просто иногда люди знают такие вещи.
Чак уже был далеко от нее... Она надломилась. Пока он сидел в тюрьме, она держалась. Держалась, когда он пил. А тут... надломилась, и все тут. Чувство вины ее одолело. За Чака, за Дебору... и за Бена. Тем двоим не дала того, что им было нужно... покоя.
А Бену...
Однажды она пришла ко мне.
- Дорис... как он?
Это впервые со дня ее приезда. Я так удивилась, что не помню, что ей сказала. Она не услышала, Бен вошел, и ее как ветром сдуло.
Бен вопросительно взглянул на меня, и я растерянно пролепетала: спросила о тебе, мол... Чего мне стоило промолчать, идиотке! Тогда-то все и закрутилось.
Бен выследил ее на прогулке. Вернулись они по отдельности, и его было не узнать. Он и впрямь без нее не мог... тут только я поняла, чего ему стоило быть рядом и обходить ее за версту, все время думать о ней...
Но она... Ей-то что было нужно?
Я потеряла голову... все это на меня как обрушилось... побежала к ней.
- Одри... как ты могла?
- Ему было плохо... ты разве не видишь? Я постараюсь его излечить.
- Если бы это было возможно...
- Я так хочу.
- А Чак?
- Ему я больше ничего не могу дать.
Больше она ничего не сказала. Но я поняла: она считает, что Чаку с ней будет хуже, чем без нее. А Бену - лучше. И вот она... сделала выбор. Пойти на это могла только она. О себе она никогда не думала.
Они встречались редко. Где - я даже не знаю. Не у него дома, это точно. Она оставляла того, кого любила, ради того, кого не любила. Но жалела она его больше. Да, это она... Такая была. Сама свой палач. Ни больше, ни меньше.
Года три это все протянулось. Я не мешала. Тогда я была бессильна. Я же не знала того, что узнала потом... Но я прервалась. Итак, они стали встречаться. Не часто. Часто Бен бы не смог. Он бы задохнулся. Слишком больно тогда ему было - он хотел верить, что хоть немного любим.
А этого не было. Одри его не любила. Вряд ли он осознал это до конца... Он до сих пор не понял.
Для него все выглядело так, будто она предпочла его. Его, а не Чака. И это подтверждало то, во что он хотел верить, - что Чака она не любила, а просто прилипла к нему, потому, что ей некуда было деться. Я не старалась разубедить его. Зачем? Правды он бы не вынес. А еще гордится своей прозорливостью - я, мол, готов ко всему. Ну, а я-то знаю, что нет. Бедный мой Бен.
Злись, не злись, а любила она только его. Твоего брата. Потому она и ушла... После рождения Пэм она Чака фактически бросила. Из-за чувства вины перед ним, великой вины... Ей казалось, она его погубила. Не сказала о Бене, о том, как все было, но Чак ведь не каменный - чувствовал: что-то не то. Решил, что она изменилась, что все пошло прахом... и спился.
Здесь много всего. Какое же счастье, что миг примирения, какого-то возврата все-таки был. И Пэм родилась. У нее ясные серые глазки - мои глаза. Она не особенно любит меня, но мне все равно. Моя внучка... единственная звездочка в этом богом забытом погребе. В остальных что-то погасло, в ней, хочет она того или нет, не погаснет никогда. Есть создания, которые освещают все вокруг, даже вопреки своему желанию. Пэм как раз из таких. Может, это и есть... как это называется... божья искра?
И чем мы ее заслужили?
А, главное, чем она нас?.. Бедный ребенок. И как она держится... Чудо какое-то.
Ну, я отвлеклась. Чак тогда снова нашел работу. Механик он неплохой, ему всегда рады. И почему мне так трудно хоть в чем-то его похвалить? Я не могу любить Чака. Он для меня - воспоминание о той Дорис, которой я стыжусь. О дурехе, которая изнемогала в объятьях пройдохи Джо Дорна, променяла хорошего парня с хорошим именем и кошельком на жаркие губы, смуглые руки... Чак - второй Джо. Уже через год после свадьбы я презирала себя и его. Но у меня был Бен. Он совсем другой... Я поклялась, когда он только поднял одну ножку, что отдам ему все. Свою жизнь, чужую...
Я с первых дней поняла, он не Джо, он другой. Он был похож на ангела - смирный, красивый... и грустный. Не то, что бесстыжая рожица Джо. Я сказала себе тогда: пусть каждый шаг его жизни будет красивым. Пусть будет он как небеса - выше всех, самый светлый, недосягаемый, пусть никакая грязь к нему не прилипнет. И небеса откроются мне - дочери шулера и гулящей швеи, жене шалопая, сестре забулдыги. Дорис Хейли держала голову высоко, к ней грязь не прилипла. Она стояла над ними над всеми - заблудшими безнадежными бедолагами. И сын ее должен встать вровень. С божьей помощью он поднимется выше. Мои руки протянутся к небу.
О многом я грезила, дура я этакая, когда он родился. И ведь сбылось. Мне на горе... Мне и ему.
Он еще в школе учился, когда я узнала все про него. Я помогла ему, все следы замела, ничего не оставила. Кроме меня, никто не узнал. Полиция вообще не вмешалась.
Тогда он впервые назвал меня «Дорис».
Лежала я ночью с сухими глазами - не могу долго плакать, у меня мало слез. И в ту ночь я их все пролила. До единой. А потом все лежала, вспоминая одну деталь за другой, прокручивая в уме все снова и снова, а плакать уже не могла. Сказала себе: «Ну вот... ты больше не мама».
Он меня редко так называет. Теперь уже редко и так... машинально. Я теперь только сообщник.
Или мне так кажется... Как мне не хочется в это верить... но что же мне остается?
Ладно. Продолжу. Чак стал захаживать к Эмме... Хэнсон - в девичестве, которая как раз тогда овдовела, - ее Джонни умер от приступа... Печень шалила. Джон Томпсон был человек что надо. Но Эмма еще девчонкой с Чака глаз не сводила. И думала, что никто не замечает...
Одри стала его избегать. Она вся в себя ушла целиком... Таяла на глазах. Не жизнь была у нее, а пытка. Ну, а Чак один быть не может, а Эмма тут как тут - всегда под рукой. Тогда они и сплелись. (Правда, спал ли он с ней тогда, я не знаю.) И этот узел еще не развязан. Хотя от Чака, от прежнего Чака почти ничего не осталось.
Я тогда уже девочек стала к себе забирать. Одри сама себя наказала, не знаю, за что. С Беном она узнала ад. При виде детей у нее руки опускались... Она была как выпотрошенная истекающая кровью изнутри птица без крыльев. Смотреть на нее у меня не было сил.
И я забрала детей, думая, - вот опомнится, разорвет, если хватит силенок, и раны ее заживут. Но она не смогла.
Она уже ничего не могла. Воля ее была как воск. Она не могла сделать выбор, повернуть назад или идти вперед. Наступил момент, когда даже на маленький шаг, - туда или обратно - она была не способна. Она пришла ко мне в этот вечер. Ей было некуда больше идти.
Я была та «сторона», где можно было перевести дух. Она осталась здесь... в моем доме.
Здесь все и закончилось. Она была на пределе, я только ее подтолкнула.
Последние десять дней жизни она была моим ребенком. Я кормила ее, поила, сидела у ее изголовья. Она не могла уснуть - ей снились кошмары, и она стала бояться спать. Я говорила, говорила, рассказывала о своей жизни, - и она потихоньку начинала дремать, глазки слипались, я не уходила, пока она не засыпала. Тогда я любила ее - больше, чем Бена, саму себя, даже свои мечты. Я променяла бы все это, не задумываясь, на покой этой раненой птички. Вот странная штука. До сих пор я помню то чувство... оно было чище всего в моей жизни. Но не сильнее... Оно же все-таки отступило.
Все это случилось в такой ясный весенний день. Похожий на тот…  когда она появилась в наших местах. Вошла в этот дом вместе с Чаком...
Но до него еще надо дойти, до этого дня. Все складывалось постепенно - шажок за шажком... пока я не увидела правду. Пока не прозрела. Она спала, когда я заметила пятнышко на виске, - красное пятнышко размером с игольное ушко. Это врожденное. Не знаю, часто бывает такое или не часто. Я темная женщина. Я просто не знаю. Но сердце у меня вдруг кольнуло. Съежилось как-то...
Но я тут же об этом забыла. Сказала себе: «Дорис, скольких младенцев ты держала на руках... Это просто совесть твоя больная». Я только у одного за всю свою жизнь видела такое, но это же просто совпало так, подумала я, - ведь могла увидеть и у других, но не видела... Вот мне то и запомнилось.
Я сидела и размышляла – ну, надо же, чувство мое к этой птичке и к ребенку, который мне так запомнился, так похоже... Как это странно. И стала я думать, прикидывать про себя - тридцать лет ведь прошло.
Тридцать.
А Одри сейчас...
Я просто так развлекалась этими мыслями, я чуть не посмеивалась про себя... Вот как оно было.
Ребенок же умер. Умер тогда.
Мне так сказали.
И тут у меня как гром в голове ударил.
Ведь я не усомнилась тогда ни на секунду... Она говорила мне. Но она помешалась...
И стала я вспоминать, что она мне сказала. Нелегко это было. Я заставила себя вспомнить ее слова - все, до единого. На память не жалуюсь, слава богу, но тридцать лет ведь прошло.
Название приюта я вспомнила и месяц, число... Пятьдесят шестой год.
Так, это уже кое-что. Но мало ли детей могли подкинуть именно тогда... Хотя приют небольшой. Там помнили всех - все на счету. Монахини - католички. Детей там любили.
Если все это правда...
Ну, это может быть совпадением. Невероятным, но совпадением. Чего не бывает в жизни... Я-то уж знаю.
Итак, пятьдесят шестой год, Нью-Йорк... Я все у нее уточню. У Одри. Она говорила что-то, давным-давно, когда только здесь появилась, да я пропустила мимо ушей. Я даже документы видела, да не запомнила.
Но это, кажется, был Нью-Йорк...
Да что это? Я что, начинаю бредить... Бред больной женщины... какое-то пятнышко... Я сумасшедшая. Я же старуха, со старухами это бывает. Все скажут: «Старуха Дорис... она совсем спятила. Она всегда была странной».
И тут осенило меня... записка!
«Ее зовут Одри».
В памяти всплыли ее слова: «Я ходила у дверей приюта - взад-вперед. Монахиня увидела в окно мою шляпку, пошла посмотреть, кто там бродит. Я спряталась за ограду. Монахиня вышла и позвала какую-то девочку: «Одри, сюда...» В беседке та девочка забыла блокнот и ручку, я схватила блокнот, вырвала лист и начеркала быстро, пока меня не заметили, несколько слов. «Ее зовут Одри», - вот то, что я написала».
Она сказала, что положила девочку на крыльцо, вложив в одеяльце записку. Дождалась, спрятавшись за углом, пока выйдет монахиня и возьмет девочку, и ушла.
Но я не поверила.
Сначала она сама мне сказала, что девочка умерла. Потом рассказала мне это. Сказала, что это секрет, и что никто знать не должен.
Тон у нее был заговорщический, как у сумасшедших, которые делятся с вами по секрету, что они наполеоны или римские папы...
Я  усмехнулась про себя и сделала вид, что мы заодно. Она ведь всегда была дурочкой. И почему-то любила меня.
Бред какой-то... Я что, в это верю?
Тогда не поверила. Я просто смеялась.
А что же теперь...
Господи, да что со мной...
Что с тобой, Дорис? Что изменилось?
Я, кажется, знаю ответ. Я. Я изменилась. И это ее влияние - этой птички - той, что лежит под моим одеялом. Странное прежде кажется менее странным теперь.
Я не люблю копаться в себе... А с ее появлением только это и делаю.
Она проснется, и я спрошу. Ее слова меня успокоят. Ведь это не может быть правдой. Не может, не может. Я просто свихнулась... устала, наверно.
 И я задремала. Она мне приснилась - та, помешанная, лицо ее, волосы, голос... Она пела песенку «Солнце зимой». Я эту песенку помню - ее все тогда пели. Что-что, а голос был у нее... Помню я, как она ее пела. Тут я проснулась. И услышала... нет, я не сплю... ведь это же... «Солнце зимой». Одри потягивалась и напевала... Господи, что это... Она не может петь так же...
Почему я не замечала, что их голоса так похожи... Я просто не думала об этом. Похожа манера - ласковая, обволакивающая... Линия губ, улыбка...
Я точно свихнулась. Просто мысли подтягиваются одна к другой, вот мне и мерещится...
Я пошла за покупками и все думала: лицом они совсем непохожи, здесь что-то другое - неуловимое... И я поняла, что боюсь ее спрашивать.
Проклятье какое-то.
«Все зло, которое ты сделаешь, к тебе вернется...»
Это отец Дэвис сказал на проповеди в воскресенье.
Суеверна я стала. Этого просто не может... Это... это...
По дороге наткнулась на Чака - тот пьяный валялся. Я прошла мимо. Не до него сейчас. Бен сам выбежал мне навстречу, когда я сровнялась с его домом. Он был странный какой-то. Серый весь. Его просто трясло.
- Видела Одри?
- Нет, - солгала я, - а что?
- Она хочет с собой что-то сделать. Смотри...
Он показал мне записку.
- Она оставила ее в книге у меня дома.
Да, действительно странно. Значит, она подумывает о самоубийстве... У меня это в голове отложилось. И стояло там почему-то сегодняшнее число... эту странность она так и не объяснила мне.
(Записку Бен сохранил. Вот каша и заварилась сегодня.)
Ну, ладно... Продолжу.
Пришла я домой. Она уже встала. Ей было лучше в тот день. Когда она напевала, это всегда был хороший знак.
- Одри, что за записка? - спросила я как можно ласковее, чтоб не спугнуть ее настроение.
- Записка... о чем ты? - она растерялась.
- Бен показал мне. Не сердись не него, он просто волнуется.
Она побелела.
- Что с тобой, милая? - я ужаснулась.
- Я забыла... забыла, Дорис, совсем забыла...
- Что ты забыла?
- Я хотела... а пришла к тебе - и забыла.
- Ты была не в себе.
- Была...
Она медленно вспоминала.
- Я хотела... там, в озере, неглубоко... мы там катались с Чаком... я туда собиралась...
- Туда...
- Меня бы нашли уже... давно нашли, Дорис... я просто забыла.
Так вот чего она хотела. Она была очень слаба. У нее даже сил не было это сделать... не только физических сил. Тут ей был кто-то нужен.
И говорит она: «Ты мне поможешь?» Я обомлела.
Я согласилась... для виду. Сначала для виду.
Подумала, нельзя оставлять ее одну. Я всегда смогу остановить это.
И она предложила план.
- Ты дашь мне снотворное... Я дозы не знаю. А ты должна знать, ты в больнице работала.
Я сказала, что тоже не знаю. Я не была медсестрой. Убирала, мыла... а что до лекарств...
- Ну, узнай, пожалуйста... Ты сможешь, выведай как-нибудь...
Я согласилась.
- Что дальше?
- Ночью ты завернешь меня... ну, во что-нибудь... в мешок положи... там тепло...
- А дальше?
- Сядешь в лодку, догребешь до середины озера... вынешь меня и выкинешь. Завтра меня найдут. Только записку ты забери.
Я пыталась заплакать... впервые с той ночи, когда это случилось с Беном. Думала, какие-то остатки слез у меня еще были... у женщин всегда они есть... да ошиблась.
Есть воспоминания, которые имеют свойство тускнеть с каждым днем. А есть и такие, которые проступают все четче... Через десятилетия... Когда я умру, этот голос меня позовет. И скажет: «Ты правильно сделала, Дорис. Я же сама попросила».
За запиской я не пошла. Сначала я делала вид, что ей помогаю, я уже говорила. А к вечеру я о ней позабыла, об этой записке. И больше не вспоминала. (Через двенадцать лет она сама вон всплыла... да и как!.. Чертовщина какая-то.)
Вечером Одри сказала: «Я пойду прогуляюсь, Дорис... я напоследок». Ее не было час. Я вышла из дома сама не своя. Иду, иду, спрашиваю ее везде - никто Одри не видел. Может, она... Тут я побежала к озеру.
По дороге услышала голосок ее - она опять «Солнце зимой» напевала. Тихо так, чудо, что до меня это донеслось.
В окно дома Чака, которое было распахнуто настежь, заглядывала эта корова Мелисса Бартон (которая теперь дает показания). Палочка под моими ногами хрустнула, корова услышала и решила спрятаться, переждать. Глухая она, что ли, если не услышала, как Одри напевала? Ясно же было, ее не убили. Или мертвые поют? Я эту корову не выношу.
Ну, ладно. Продолжу. Я вошла в дом Чака, слышу: Мелисса ушла. Решила не лезть. И правильно сделала. Тогда.
И какого черта ее за язык потянуло спустя столько лет?
Опять вот сбиваюсь. В общем, вошла я, вижу - Одри лежит, в потолок смотрит и напевает тихонько, Чак валяется полупьяный-полуживой. Он был без сознания. Пистолет не заряжен.
Девочки были у женщины, которой я заплатила за месяц вперед, чтоб присмотрела за ними. Няня Хэймс (она англичанка и так себя называла). У нас в городе все ей детей отдавали, когда уходили из дома куда-нибудь. Она все с младенцами нянчилась, но и с большими была не прочь. А Дебора с Пэм у нее поселились тогда - она сама предложила, уж очень к ним привязалась, знала, что Чак пьет, а с Одри что-то неладное происходит. Я согласилась.
Так что они были в те дни у няньки. Ничего из того, что случилось, не видели и не слышали. И, слава богу. Деб (ей тогда было восемь) задавать вопросов не будут.
Короче, Чак только грозился своей пушкой-то, я знаю, он мухи не обидит. И заряжен он был холостыми. А потом он грохнулся в обморок.
Одри притворилась, чтобы его утихомирить. Растянулась не первой ступеньке, закрыла глаза - вот корова Мелисса и решила, что Чак застрелил ее. А теперь вой подняла.
А Одри прикинулась мертвой.
Чак спьяну решил потом, что ему померещилось. А теперь вот записку увидел и сбрендил. Решил, что это голос с того света. Мозги-то ведь пропил.
Ну, ладно, продолжу. Одри встала тихонько, увидела меня, мы быстро ушли. Она мне сказала, что не могла уйти вот так, не увидев его напоследок... Поглядеть хоть издалека. Во как любила.
А он, идиот...
Решил тогда, что она к любовнику перебралась. Вот и расшумелся.
Я подыгрывала ей, прикидывая в уме, как я ее обхитрю. Мне надо было выиграть время. Она решила топиться.
- Я это сделаю и без тебя, но мне нужна твоя помощь... Всем будет лучше, если мы сделаем все как надо.
Мне было страшно. Она доверилась мне, как ребенок, по-другому она не могла - ни одной задней мысли, что я не пойму ее или перехитрю...
Я не знала, что делать. Продолжала подыгрывать ей по инерции... она говорила, я слушала, делала что-то на кухне...
И тут она говорит: «Дорис, я оставлю тебе одну вещь».
Достала что-то из сумки с вещами - из дома она ушла-то совсем без всего, только рубашку да щетку зубную с собой прихватила.
Оказывается, там еще что-то было.
Пока она в своей сумке рылась, я прокручивала в голове весь тот день - мой сон на рассвете, моя мысли, мои подозрения... Нью-Йорк, «Солнце зимой», пятьдесят шестой год, «Ее зовут Одри», название приюта, родимое пятнышко, день, месяц, число, час, минута, секунда... «Было два часа дня. Ровно два. Часы как раз пробили, когда монахиня взяла девочку на руки, вынула записку из одеяла и стала читать».
Я только сейчас это вспомнила.
Одеяло...
С серебряной вышивкой.
Об этом она не подумала.
Только два таких одеяла на земле было, два одеяла...
Я знаю, куда делось одно из них.
А второе?
Если это - правда, другое одеяло было на девочке-подкидыше.
С серебряной вышивкой... это ее рукой, той помешанной, которая рассказала мне эту историю, которой я не поверила. Я спросила - спокойно так, равнодушно: «Одри, а как назывался приют? Я что-то забыла». «Санта-Рита, это в Нью-Йорке», - услышала я. Она назвала мне месяц, число, год, даже время. Сказала, что этот день всегда отмечала как день рождения. Хотя ей вроде был уже месяц.
Там вышит был зайчик...
С черными глазками и бантиком на хвосте, тоже черным.
Этого зайчика видела я во сне столько лет... пока не заставила себя отключить в своей голове эту кнопку.
Одри сказала: «Дорис, гляди-ка».
Я оглянулась.
Она держала в руках детское одеялко с серебряным зайчиком. У него были черные глазки и черненький бант на хвосте.
- Это было моим, меня сюда завернули, когда положили у двери приюта. И вложили записку: «Ее зовут Одри».
Март пятьдесят шестого, Нью-Йорк...
Ее зовут Одри.








   Бен

Он не должен был ни о чем догадаться, только не он. Ты знаешь, как это для меня важно, правда, Одри? Иногда мне даже казалось, что ты знаешь, почему. А вот я до сих пор не в силах понять причину. Я ведь не люблю брата и не уважаю, но, если я и боюсь кого-то, то это Чак. А он и не подозревает. Жалкий пьяница, сварливый неудачник. Черт его побери...
Конечно, ты должна была устроить свою жизнь, но почему из всех людей на земле тебе тогда подвернулся именно он...
Наверно, если бы я видел тебя мертвой, я смог бы поверить в твою смерть. Но мертвой тебя не видел никто. И никогда не увидит.
Чтобы не сойти с ума, я разговариваю с тобой и только так могу уснуть. Странно, но ты стала реальнее для меня сейчас. Помнишь, я сказал, что ты мое спасение? Это было, когда ты впервые пришла ко мне. Совсем ребенок. Наивная улыбка и чутье взрослой женщины. Ты не представляешь, как ты испугала меня тогда. Невинное бесстрашное дитя. Если бы ты не прикоснулась ко мне сама, я бы никогда не решился... Или это мне сейчас так кажется.
А потом ты плакала навзрыд. Ты не ожидала... Да я и сам не ожидал. Ты очнулась только когда увидела, что я тоже глотаю слезы. Именно в тот момент ты поняла. 
Не надо было смотреть на меня, надо было выбежать из комнаты, не оглядываясь, не думая, не вспоминая. Просто вычеркнуть это из памяти. У тебя был шанс, и я бы никогда не решился напомнить о себе.
Если бы я тогда тебя знал...
Я и не заметил, как скатился на пол и в ужасе стал биться головой о ножку кресла, твоя юбка упала, я схватил ее, обмотал свою шею и в умопомрачении стал душить монстра, что сидел во мне... Он не должен был одержать верх, я чувствовал, что еще немного и... я сжимал его в своих руках и давил как последнюю гадину. Я уже видел что-то похожее на вспышку света и себя, Бенджамена Джонсона, чистого и совершенного мальчика, в церкви под руку с мамой, шепотом спрашивающего, что такое грех... Тогда еще не знающего того, другого Бенджамена.
Я часто мечтал раздавить эту мразь и снова стать прежним. Один-единственный раз я попытался...
Ты ведь знаешь, чем все закончилось в этот день, правда, Одри?
Я верю, верю, верю, что, если бы не ты, мне бы удалось убить его. Я не знаю, кто он, не хочу думать, что он  - часть меня... Он не может быть Беном.
Одри схватила мою руку и прижала ее к полу, я дергался, выкрикивал что-то, ругался, пока не обессилел вконец. Она спасла ему жизнь.
Я лежал с закрытыми глазами и не мог пошевелиться. Ее руки тихо массировали мои виски, она наклонилась и поцеловала меня в щеку. Я просто не мог поверить в то, что это происходит... Меня парализовало. Она легла рядом, прижалась ко мне и прошептала: «Ничего, ничего... ничего».
Пятнадцатилетняя девочка пожалела зверя, который изнасиловал ее. Это было самое непостижимое в то красивое сентябрьское утро, с которого все и началось. 
 Воспоминание - клетка, стоит закрыть глаза, дверца захлопывается, не вырвешься. Солнечный свет способен превратить его в черную точку, мелькающую в воздухе то тут, то там. Но стоит солнцу скрыться, ты снова полностью в его власти... Вокруг мерцают эти самые точки, и каждая из них - капкан. Ей ничего не стоит мгновенно разрастись и поглотить тебя.
Сейчас я уже думаю - это не так страшно... И ни сил, ни желания выстоять у меня нет.
Мать была бы недовольна, пойми она, как мало во мне осталось сопротивляемости призракам. Она думает, все кончено, кончилось много лет назад.
Когда Одри была жива, мать знала, с кем бороться... Хотя, пожалуй, она любила Одри. По-своему. Теперь она бессильна.
Но, слава богу, не знает об этом.
Настал мой черед оберегать ее.   
Дорис вывела бы из себя сама мысль о чем-то подобном, вот я и делаю вид, что по-прежнему нуждаюсь в ней. Безобидное кокетство, которое не стоит мне ни малейших усилий над собой. Когда ничто тебя по-настоящему не задевает, жить удивительно легко. Становишься терпимым, вежливым, великодушным. Только любопытно иногда становится, как это окружающие не видят абсолютного равнодушия в твоих глазах.
Все, что было во мне живого, покоится на дне озера. Одри не просто утонула... она утопила меня.
Глядя на Чака, просиживающего вечера в местном кабачке, я часто думаю... а, может, и не только меня?
Олух несчастный... Если так, поделом ему.
Чак весь в отца. Я с детских лет поражался, как это они с Дорис поженились. Она говорит, что совсем голову из-за него потеряла, была молода... Все равно странно. Непостижимо. Сколько себя помню, мать жила одним - ежесекундно оберегала меня от его влияния. На Чака она, как только он родился, махнула рукой. Поняла, что бесполезно. Я от этого стал ей особенно дорог. Непорочный Бенджамен. Драгоценный плод ее страха.
Боже, ведь мне так просто было быть таким. Ангелом, невозмутимым как спящая роса. Сказочным мальчиком.
Время безжалостно разорвало в клочья мои крылья... оставило валяться на земле, истекая кровью. Бен не стал сказочным юношей, не стал сказочным мужчиной. Из сказок вырастают.
Моя Одри одна не выросла. И совершенно не осознавала этого. Она из страны рождественских снов... когда веришь, что эти сны сбываются. Она не исчезла, она просто вернулась в сказку.
Отца своего я не боялся, что бы там Дорис ни воображала. Его веселое безразличие ко мне было слишком очевидно. Но мне было наплевать. Отец вряд ли вообще задумывался, что такое Бен Джонсон. Просто ребенок. Скучноватый немного, чинный, пожалуй, но, в общем-то, парень как все. А, главное, послушный и с головой. Я  иногда следил за отцом часами, пытаясь схватить что-то такое... ну, словом, почувствовать его, как я чувствую мать, знаю, что она подумает или скажет. Но это было безнадежно. Ощущал только исходящую от Дорис боязнь заразиться его безмятежной влюбленностью в жизнь. Ее то завораживало, как отец с удовольствием плывет по течению, ничуть не тревожась о том, что так недолго в этой жизни и раствориться, то пугало, приводило в отчаяние и нагоняло на нее безысходную тоску. И эта тоска ее мучила. Только на меня была надежда. Ей нужны были контуры, строгие линии. Жизнь должна была обрести форму.
Дорис не выносит рыхлости. Она любила ходить в церковь. Говорила, помогает привести чувства в порядок. Она такая. От ума к сердцу. Подозреваю, сердце у матери - весы, с безукоризненной точностью определяющие меру мягкости и суровости, терпения и раздражительности, спокойствия и тревоги. Иначе она не может.
  К отцу ее тянуло против воли, все в ней восставало, противилось этому чувству, но единственный раз разумные выкладки за и против не помогли. Она сдалась на милость ветра, и он унес доводы правильной Дорис вместе с ней самой, кинув ее барахтаться в болоте собственных горьких мыслей, не зная, за какую ухватиться, чтобы увидеть, где же она оказалась. Она так и не смогла себя простить.
Чак тоже не занимал у отца много времени своей персоной, но им, чтобы понять друг друга, вообще не требовалось времени. Они были существами одной породы.
 Странно, что отец не был мне неприятен... разве только в раннем детстве действовал на нервы. Чака я возненавидел с рождения. За то, что он такой, какой есть. За то, что он Чак. Сам не знаю, за что.
Но это уже не важно...
И дело вовсе не в том, что она выбрала его. В сущности Одри не выбирала. Она вроде моего отца - плывет себе по течению, пока ей не приглянется встречный островок. Любой, если тепло и уютно. Тут уж можно расположиться надолго, понравится - так и остаться навсегда. Она как зверек. Привязчивая, счастливая. Я бы вынес все и все стерпел. Она дала мне слишком много, и я это понимал. То разумное, что во мне еще осталось после того, как она сбежала много лет назад, властно заявило о себе. Я не сошел с ума, не наложил на себя руки, не выдал себя ни словом, ни взглядом. Сказал себе - то было наваждением. Временное помрачение рассудка. Как же иначе назвать связь учителя с девочкой... Безумие, вздор, да и только. Забыть обо всем. Забыть.
И вот увидел ее с моим братом... и почва ушла у меня из-под ног.
Все началось, когда мне было семнадцать. То самое. Лучше не вспоминать.
Я встречался с Эми Уолтерс. Она была как херувим на рождественской открытке - пепельные локоны, глаза васильковые, а улыбка... Моя мать говорила, она пресновата, но, говоря об Эми, Дорис ну просто млела. Даже шутить не могла. Как все остальные.
Ее обожали. Ее и меня.
И мне это нравилось, да еще как!
Я прогуливался с ней под ручку у всех на глазах, прекрасно зная, что делаю. У меня были планы. И такая вот Эми была моим шансом. Мне нужны были эти умильные взгляды соседей, я их даже считал - не ленился.
Но она ведь действительно была прелесть. Для меня это хуже всего. Лучше не вспоминать.
Меня к ней не тянуло. Я думал: придет, никуда не денется это влечение... или как там его называют. Я его просто не знал. Замечал, как самые нежные, самые тихие, настоящие ангелочки с крылышками краснеют, когда меня видят. И мне это нравилось. Но я  ничего не чувствовал. Ни к одной.
Лили Мартин вот красивее всех кинозвезд... а я... ничего. Даже обыкновенного любопытства.
Я разбирал их на части как кукол  -  у этой вот ноги, у этой глаза... и ни капли волнения. У всех них была целомудренная окраска, она размывала их красоту для меня, и я... просто не знаю. Мне что-то мешало... мешало думать, мечтать, фантазировать. Но что, я не знал.
Тогда была осень - какая-то ранняя, юная. Мы с Эми поехали на пикник в одно местечко, это здесь, совсем рядом. Разложили все на траве, сидели, болтали. И тут я услышал шум и пошел посмотреть.
Она была жалкая тварь - уродливая старая потаскуха, у нее чулки порвались, черные ажурные, как в дешевой комедии, тушь потекла, он склонился над ней, а она пыталась зубами достать пачку денег, которую он спрятал специально в... Это вроде была как игра. А она еще гоготала... таким мерзким утробным смешком.
Я не мог шевельнуться, глядел на нее и глядел во все глаза как помешанный. Такая волна поднялась, я не мог уже сдвинуться с места. Мне захотелось ударить ее ногой в живот, а потом бить без конца. Чтобы она испугалась и извивалась подо мной как последняя тварь, как гадюка, как... я не знаю. Чтобы я делал с ней что угодно. Да, с ней. Не с Эми или Лили, или всеми этими чинными умницами, а именно с ней.
Я шатался по лесу, не помня себя, и мысленно истязал эту дрянь. И так прошатался всю ночь.
Днем я вернулся, мать, как увидела меня, - закричала. У нас была мать Эми - совсем больная, она съежилась на кушетке, ни есть, ни пить не могла, едва говорила. Я им сказал, что мы потеряли друг друга из виду, а потом не нашли. За Эми послали туда... и нашли ее. Нет, живую и все такое, но она в себя не пришла. Доктор сказал, последствие шока. Никто так ничего и не понял.
Дело в том, что она меня видела. Когда я смотрел на ту старую шлюху. Своего «милого Бена», который боялся к ней прикоснуться.
Тот зверь тогда едва выглянул из меня. И уже напугал.
Нет, с ней все было нормально. Но родители решили, будет лучше ее увезти из города.
Я тогда убежал, ну, чтобы с ней не прощаться. А потом узнал, что она приходила. Чак тогда был ребенком, она его притянула к себе и сказала (он это запомнил): «Чак, ты ему нужен». Вот дура. Брякнуть такое ему.
Я все-таки выследил ту проститутку. Ее звали Дорин. Часами я наблюдал из-за угла, как она торговалась, потом уходила, опять возвращалась на пост, каждый раз она шла обратно все медленней. А я представлял себя всеми ими - что бы я сделал с ней на месте вон того индюка или того павлина. Они были разные, иногда симпатичные. Но им было все равно, а мне нет.
Когда я наконец собрался с духом, ее уже не было. Ее подруга сказала мне, что она умерла. У нее был диабет, неожиданный приступ - и умерла прямо так, под  каким-то клиентом.
Это меня потрясло  -  что можно вот так умереть. И, как ни странно, придало смелости. Я стал разглядывать их - молодых и старых, потасканных и совсем еще свежих, и одну приглядел. Вроде Дорин, но только моложе.
Я напоил ее, она вроде была довольна. Мне надо было, чтобы она не кричала. Она же не знала, что я собирался с ней сделать. Я думал, это ее испугает, но они там не к такому привыкли.
Она меня не боялась, решила, сопляк сопляком. Вот когда я ударил ее, испугалась. Я бил по лицу. Заставлял ее повторять, что она жалкая тварь, просто шлюха, ползать передо мной на коленях. Мне это понравилось даже больше, чем то, что случилось потом.
Я уходить собрался, а она лежит без сознания. Чего я только ни делал, чтобы это жалкое личико порозовело, чтобы хоть слово сказала. Меня уже просто трясло. От страха, от отвращения. Но влекло к ней... как одержимого. Я даже не знал, жива ли она, а готов был бы снова... Но тут телефон зазвонил - кто-то ошибся. Как манна небесная для меня. Дурман отступил, я уже начал думать.
Я позвонил Дорис. Ничего другого мне в голову не пришло.
Дорис приехала через пятнадцать минут. Этот мотель знали многие - тут развлекались добропорядочные отцы семейств. Еще недавно я смотрел на них свысока - на этих трусливых котов, думал, уж я-то... Как выяснилось, им всем до меня далеко. Дорис молчала. Но когда она пригляделась к бедняжке, вся вздрогнула. С головы до пят. Сказала мне: «Кто ее так?.. Это ты?»
Я не ответил. Она не сказала мне больше ни слова. Стала собирать ее вещи, когда она их на нее надевала, эта волна на меня опять как нахлынет. Я задрожал, глядя на эти кривоватые ноги все в кровоподтеках, и Дорис поймала мой взгляд. Этого я никогда не забуду.
Она молча ее увезла. Утром вернулась, сказала, что все вроде в норме. Через день ее выпишут. Я сказал: «Я был пьян». А она обернулась и говорит (каким-то не своим голосом): «Пьян - это точно. Но от чего?» И ушла.
Меня поразило, что я даже не был испуган. Боялся немножко, что влипну в историю, но где-то там... на самом донышке чувствовал какую-то темную непролазную эйфорию, как сумасшедший в густой лесной чаще, где неба не видно. Горечь еще не пришла. Не тогда.
Я ощущал одно возбуждение, только его. И я им упивался. Втайне от всех.
Я тогда еще не осознал. Вот в чем дело. Я себя не увидел в этом во всем. Свое новое отражение. Просто считал себя слишком сложным для окружающих и в этом купался. Считал, что и чувственность моя слишком сложна. Не то, что папаша или какой-нибудь Чак, который вырастет проще пареной репы. Я видел в том, что случилось с Эми и той проституткой, какую-то романтику падения, чтобы прийти к очищению... накручивал себе какой-то немыслимый бред. Наверно, по-настоящему я еще не испугался. Не дорос еще до того страха, который вонзился в меня через несколько лет, и чуть было не поглотил.
Моя мать поняла это как-то по-своему. Она за мной не следила. Она никогда этого не делала. Просто она решила дать мне подумать. Знала, что я ни во что такое не влипну, это был мне урок, да и не это ее волновало. Она не могла даже высказать, что почувствовала, глядя на нас в тот день, - на меня и ту шлюху, которую я чуть не убил. Я мог забить ее до смерти.
Она очень сильная женщина. Другая сломалась бы, даже понять не смогла, а она...
Мы делали вид, что я сделал глупость, - такую же, как напиться или разбить машину, или сделать ребенка соседке... Такую же глупость. Все мальчишки вокруг бедокурили, кто во что горазд, вот и сынок у нее нашалил.
Делали вид, как могли. Мне было легче, чем ей. Она тогда еле держалась. И Чак, как назло, истрепал ей все нервы. И тогда к нам пришел отец Дэвис.
Она ему не рассказала, ни одна живая душа не узнала об этом, разве что Одри... не знаю, о чем он там догадался, но он перестал к нам ходить. А мать перестала ходить к нему.
Приходит теперь на службу, посидит и уходит. А с ним - ни словечка.
Он наблюдательный человек, и тогда он, конечно, заметил, что мать не в себе. Но мать не могла принять его помощь.
Он знал, что дело во мне, но, что именно было со мной, знать не мог. Все эти годы он думает, в чем же тут дело... знает, что я замечаю его цепкий взгляд. А матери его не хватает, я знаю.
Я его уважаю. Я уважаю их - мать и его. Они как две глыбы - проходят сквозь все, не меняясь. Мне не дотянуться до них никогда. Но я их не люблю. Как и Пэм не люблю, эту умницу, которая жжет меня взглядом. Но мне наплевать на ее неприязнь, я любил ее мать. Она никогда не стала бы глыбой, она была неуловима, она, моя Одри, я ее чувствовал каким-то нервом, который одна она могла разбудить. Я ее смял, разорвал на куски.
Сама ведь пришла. Она знала.
Хотела вылечить меня от самого себя или просто махнула на себя рукой?
А, может, все сразу... Или это такой способ самоубийства? Моя мать так и считала, я знаю. Она не говорила, но мы безошибочно чуем друг друга как звери из одной стаи. А Одри была из другой.
Да и была ли она - ее стая? Я таких, как она, не встречал. В ней было все инстинктивно, но все очень тонко, за гранью разумного или интеллектуального. Она была мудрее самого Разума. Я это так ощущал.
Как же иначе она могла не испугаться меня? Ей ведь было пятнадцать.
Только пятнадцать. Она сидела на первой парте, смотрела в окно, а когда я выразительно замолкал, остановившись рядом с ней, улыбалась, не поднимая глаз.
Меня пригласили преподавать в католической школе-приюте, где учились подкидыши, дети проституток и пьяниц и просто нищие дети, родители которых или умерли, или просто от них отказались. Монахини там были очень добрые. А одна из них, сестра Анна, - она была Одри как мать. Даже дала ей фамилию.
Она была очень рассеянной, и память у нее была очень неважной, но никто ее никогда не ругал. Я даже не знаю, что меня в ней поразило, в моей ученице, сначала я просто ее ощущал... как привкус слюны на губах. Потом я почувствовал: Одри во мне. Я уже мну ее тело, ломаю ее, как хочу, мысленно я уже все это сделал.
Но на этот раз это что-то другое. 
Она лишает меня сил, что-то в ней убивает во мне эту радость -  зловонную радость от унижения шлюхи, это брезгливое торжество, когда я раздавливаю нутро какой-нибудь потаскушки, беру, презирая, будто смачный плевок отпускаю. Будет знать, как хвостом вертеть перед каждым.
А тогда... ну, за много лет до того, я пошел-таки к доктору Питерс. (Так что, когда мы встретились с Одри Грин, моей ученицей, я все уже о себе знал в деталях.) Рассказал ей о том, как чуть не забил до смерти одну проститутку, как обращался с другими. Об Эми Уолтерс.
Была еще девушка в моем колледже, Нора Трент. О ней было рассказывать труднее всего, но я и о ней рассказал.
- Что вы чувствовали к этой девушке... не в физическом смысле.
- Уважение.
- Вам это мешало?
- О, да. Во мне это все убивает.
- Уважение и физическое влечение для вас несовместимы?
- Да, это так.
- Вы ведь были помолвлены, а значит, вы не могли не думать о физической близости.
- Я надеялся, что с ней я стану другим.
- Что вам доставляет удовольствие - причинять боль физическую или...
- Нет, это не главное. Мне нравится унижать.
- Это придает вам уверенности?
- Кажется, да. Может быть, в этом все дело?
- Не знаю. Разберемся. Давайте дальше.
И так, шаг за шагом, мы докапывались до истины. Она применяла гипноз, потом давала мне прослушать записи, где я детально описывал свое состояние с разными шлюхами, с которыми имел дело. Это не всегда были проститутки, попадались и просто разбитные бабенки, но с ними дело шло не дальше фантазий. Она убедилась, что я был с ней полностью откровенен с самого начала, ничего не смягчал и не преувеличивал.
- Почему вы встречались только с проститутками, если вас волновали и другие?
- Не хотел рисковать. Проститутки редко идут в полицию, особенно если им приплатить.
- Значит, с теми женщинами вы бы не вышли сухим из воды?
- Я же вам говорил. Я так избил только самую первую. Но ничего серьезного... она только пару дней повалялась в больнице.
- Ясно. Бен, вы сейчас думаете о ком-нибудь?
- Нет, доктор, мне стало тошно.
- Поэтому вы и пришли.
- И поэтому тоже.
Я врал. У меня как раз тогда была очередная фантазия - Трейси Митчелл, городская мессалина. Но к ней я не приблизился бы ни на шаг. Она-то была бы не прочь, по-моему, ей вообще все равно, но я «не ее поля ягода», так должны думать все, и она в том числе про того Бена Джонсона, который вырос у них на глазах и был их красой и гордостью. Я просто не мог рисковать. Но Трейси меня занимала, и когда это стало буквально жечь меня изнутри, я и пошел к Элис Питерс. Врачу из нью-йорской больницы, которая была вне того самого, в общем-то, крохотули-мирка, где поклонение богоподобному Бену, кажется, пропитало сам воздух.
А влечения к Трейси я здорово испугался. И тогда осознал, да, я отчетливо это помню, почувствовал: именно этим воздухом почитания я дышу. Ради него я пошел к врачу. И еще потому, что я понял, - так быть не должно, как ни ищи этому объяснений, и мне себя жаль. Это правда. Не их - этих тварей, дрожащих от страха, когда им растолковывают, кто они есть, а себя. Я родился не для того, чтобы валяться в грязи. Почему она меня не отпускает?
- Секс для вас - грязь? - спросила меня Элис Питерс.
- Ну... наверное.
- Я правильно поняла... мне показалось, что вы не уверены?
- Я не уверен. Нора... моя невеста... я заставлял ее играть в разные игры, мерить белье... ну, мне хотелось увидеть в ней то...
- Что вы видели в проститутках?
-  Это ужасно?
- Бен, мы ищем ответы, а не боимся собственных чувств. Продолжайте, смелее.
- Но в душе вы меня осуждаете?
- Вы пришли сюда, чтобы найти опору в себе, а не во мне.
- Хорошо... я продолжу. Нора... я ее очень любил, она была чудом. И чем больше я... ну, я вам говорил. Если я уважаю женщину, я не могу.
- Но ее вы любили?
- Любил. Я мог прожить с ней всю жизнь... с такой, как она. О ней можно мечтать.
- В процессе этих… игр она поняла, что у вас на уме?
- Я не знаю.
- Вы сами ушли от нее?
- Да, ушел. Я просто сбежал.
- Чтобы она не догадалась?
- Я трус?
- Бен, спросите себя.
Она действительно мне приоткрыла меня. Я так ясно увидел, из чего состоит этот страх у меня, но об этом я никогда никому не скажу. Я пришел разобраться, потому, что мне было так больно... из-за Норы. С Эми все было иначе. Я наблюдал за нами двумя - такой миленькой чистенькой парочкой голубя и голубки - наблюдал отстраненно и равнодушно. С Норой я потянулся к чему-то другому, поверил, что оно существует.
Но, видимо, не дотянулся.
А это так просто - желать ту, которая нужна тебе по-настоящему.
Что она думает обо мне? Мне не больно сейчас, но тогда было больно.
С ней я не любовался собой, я готов был любить, но не вышло.
Только Одри смогла. Как? Не знаю... И вряд ли тот врач бы смогла объяснить.
Вот что она мне сказала: «Ваши чувства, Бен, это не странность, это болезнь. И очень серьезная. Дело в том, что линии любви и физической близости существуют в вашем сознании изолированно друг от друга. Я бы сказала, они исключают друг друга. Для вас секс - это акт презрения, вы не можете испытывать человеческую симпатию и желать, желание вызывает в вас только существо, коим вы чуть ли не брезгуете, желание и восторг. Презрение, человеческое отвращение и желание для вас неразделимы. И в этом все дело. Если короче, то секс исключает любовь. Любовь - секс. Или то, или это. Они непримиримы. О да, Бен. Для вас это так».
Так и было до Одри. В ней это слилось.
И так причудливо, что я и сам уже просто не знал, что она для меня.
А она поняла. Эта девочка поняла то, что так долго и сложно объясняли другие, чего пугались бывалые проститутки. Она чуяла все каким-то особым нервом, которого не было у других. И она захотела меня излечить, эта девочка. Бросить вызов болезни.
Бросила. И, разумеется, проиграла. Я знал, что так будет.
Но это ее поражение, не мое.
Это сражение - моя болезнь и она - стоило тысячи тысяч здоровых жизней, какие я мог бы прожить.
Я всегда буду ей благодарен, и это здоровое чувство, и ненавидеть ее из-за Чака, а это уже одержимость, но мне наплевать. Тот Бен, нуждающийся в одобрении, хоть в своем собственном, - где он сейчас?
Я его сбросил с себя окончательно, как ненужную оболочку, тогда, когда Одри вернулась. Из окна своей комнаты в доме Дорис я увидел ее вместе с Чаком... и это случилось с тем Беном, я скинул его у окна и остался с собой, каким есть. Другим я мог лгать, себе - нет. С того дня, с той минуты.
Да и лгу машинально, не вдумываясь, просто мне все равно, а другим так удобнее. Вроде привычной картины, которую уже не разглядываешь - она здесь, и приятно. Уютно. А что там на ней... разве важно?
Ну, только занудам.
Когда Одри убежала из приюта, я остался один. Ни одной проститутки, даже фантазий. Дело не в том, что я испугался, так, как раньше, я уже просто не мог. Две линии. Врач так сказала. С той поры я болтался где-то посередине, мостик выстроить не удалось, так я болтался, глотая воздух, все эти годы, пока она не вернулась ко мне. А когда она утопилась, я стал искать линию, где была только любовь и любовь только к ней. А ее уже нет, отмерла.
И теперь я нигде.
Мы с врачом докопались до матери и ее мучительного стыда за саму себя - как она млела, когда к ней прикасался отец, а потом презирала себя. Но это ведь не объяснение.
Это жило в ней, я знаю, хотя она не говорила, но я ощущал это даже мальчиком и чувствовал себя ближе к ней, чем когда-либо. Но все-таки ее стыд - не причина. Причины я так и не знаю, и Дорис винить себя не в чем, просто мне кажется, что во мне она примирилась с собой - вот таким странным образом и таким страшным - и поэтому любит меня, а во мне свою боль. Я согнул ее, Дорис, и этого мне не поправить. Но и ей не родить меня заново. Как она держится, я не знаю. Ведь ее даже я не люблю.
А вот Чак и отец к ней тянулись, хоть и не понимали совсем. (Хотя, может, поэтому?.. Черт разберет.) Папа побаивался ее и втайне ей любовался. Он воображал ее этакой снежной королевой, его очаровывала ее неприступность, это холодноватая стать «для других» - он-то знал, какой она может быть, его хмурая Дорис, вечно угрюмая льдышка, тающая в его гибких руках. Но одного он не знал - это таяние не касалось ее души, она была вне его, сама по себе, и туда ему не было доступа. И душа ее его не принимала.
Он бы этого просто не понял, как не понял бы Чак. Для нее это была не игра, а отец забавлялся. Ее душа и ее тело не принимали друг друга. Я знаю, что это такое.
Она чувствовала, будто тело ее предает, - вот и все ее чувства к отцу. Она о нем даже не вспоминает. Только Чак, дурачина, не может понять, как так можно. Ему повезло. Мне хотелось бы не понимать. Я его ненавижу. И не из-за Одри. Просто он  - это он.
Он сказал бы, что я завидую ему, идиот. Я и завидую, но не тому, о чем он бы подумал. Он себя знает. Чувствует. Он собой управляет. А я не могу.
Ему это дано, а мне нет.
Ему, дурачине.
Вот почему я его ненавижу. Если он это во мне разглядит... да где ему, Чаку. Отец Дэвис и тот не сумел. Уж он бы не стал сидеть сложа руки. Такие, как я,  - его хлеб. Он живет  теми душами, которые сам достает со дна человеческой слабости. Только я ему не по зубам.
Я не дам упиваться своей всеобъемлющей мудростью за мой счет. Я не тону, я просто не плаваю. Это мой выбор. Я не из тех, кто взлетает из пепла, снова рождается и умирает, - так много раз за всю жизнь. И моя мать не из тех. Если к нутру Бена Джонсона поднести спичку, то от него ничего не останется. Есть во мне что-то мертворожденное, оно ничего не плодит, только пепел и пепел. И Одри была тут бессильна.
Я ведь ее обманул - притворился заблудшим, цепляющимся за нее как за спасательный круг... и она мне поверила. Решила, что я сойду с ума или сделаю что-нибудь... ну, с другими. Она была очень отважной.
То, как я ее заполучил... если я и могу сгореть, то со стыда. Прощения здесь быть не может. Ты так верила, что я исцелюсь, что две мои половинки сольются, и я заражался твоей этой верой в меня... но только тогда, когда ты была рядом. Но я знал, даже тогда, что если исчезнет трещина внутри Бена, исчезну и я вместе с ней. Мы неотделимы. Без нее не могу, не могу без тебя. Вы были нужны мне обе - и эта трещина во мне, и ты, Одри. Вот я и обманывал тебя, что хочу от нее избавиться, делал вид, что мне нужна твоя помощь, с ее помощью заполучил тебя. Выходит, я обманул вас обеих.
Твои глаза... они так непохожи на глаза других женщин. В них нет ни наивности, ни искушенности. И кокетства в них тоже нет. Они вне этих игр взрослых людей - целомудрия и распутства. Новорожденная безмятежность - бесстрашие и беззащитность - в них это было. И это меня связало по рукам и ногам.
Поначалу так было. Таких глаз быть не может у этой девчонки, она сама чувственность - каждую линию ее тела я чувствовал кожей, будто уже в нее погрузился... Но я представлял ее взгляд, и все у меня внутри обрывалось. Я только смотрел на нее, свою ученицу, и говорил себе: «Это дитя, Бен, очнись».
Но что-то внутри продолжало зудеть, и я слышал совсем другой голос: «Ты только взгляни - эти губы, походка, а грудь... представь, какой мягкий живот у нее... Да разве ребенок так ходит?» В ней не было скромности в ее обычном понимании - она двигалась, говорила как женщина, и ничего от застенчивой смиренницы в этой школьнице не ощущалось. Но в повадке ее никакой нарочитости не было, любая бывалая шлюха бы ей позавидовала - Одри нельзя было не желать, и ей не нужны были никакие ужимки, само собой выходило. Это было у нее от природы. Как и глаза.
Две моя половинки заклинило на этой девочке. Мне казалось тогда - наваждение, это пройдет. Но она оказалась сильнее.
Для Чака она была просто милашкой, но она и его доконала. Мы квиты. Ты нас забрала.
Просто вынула душу и оставила нас доживать здесь свой век  -  там уж как доживется.
Да, в этом вся ты.
Я все думаю - Чак, что бы сделал он, если б узнал? Он способен вывести реки из берегов, всех затопить своим гневом. Я знал одну женщину, ее дочь застрелили - дочь была полицейским, так она просто вышла на улицу своего квартала, где гуляли те парни, и стала стрелять - и стреляла, стреляла, пока все пули не выпустила. Один пистолет отложила, достала другой. Чак и не на такое способен. Он просто не может принять жизнь, как есть. Одри знала. Если бы я не хотел, чтоб он знал, она бы мне запретила хоть словом, хоть взглядом дать ему что-то понять. Она его оберегала. А я так боялся его этой детской обиды - он был такой, не терпел того, что у него в голове не могло уложиться. Но силу этой обиды - ее не измеришь. Она могла все смести. И все еще может.
Пока была Одри жива, я боялся, сейчас боюсь не за себя. Жалко Дебору, мать. Да и Пэм, хоть она меня и не жалует. Он ведь их бросит расхлебывать, сам уже полутруп.
Как и я.
Интересно, кто-нибудь замечает? Отец Дэвис - может быть, он... Этот мальчик, сын приятеля Чака, Алан, - он глядит на меня так доверчиво, да и другие ребята... но в нем это как-то трогает. Хороший он мальчик. Бегает за Пэм с тех пор, как ходить научился, как верный песик. Эта милая девочка не так-то проста. С ней мне не по себе - почему... да черт его знает... теряюсь. И злюсь на себя. Я привык, что мне верят... хотя бы делают вид. Отец Дэвис - он может изобразить безразличие. А она - нет. Еще слишком мала.
Чувствую, я вызываю у нее раздражение, которое ей самой непонятно. И она со мной преувеличенно вежлива - это уже раздражает меня.
Между нами всегда это было - какая-то скрытая колкость. Деб все смягчает, она мягкотелая, с ней мне легко. Я люблю ее голос. Единственное, что досталось от матери этой девочке, Пэм - ничего.
Деб не знает, что я хожу ее слушать. По ее представлениям, я в таких местах не бываю. Она вроде Чака - путается с кем попало, а наивна до слепоты. Только тут слепы все.
Если я помогу ее дочери, это будет как искупление... все этот голос полюбят. Он твой и ее. Я уже думал об этом. Я вытащу Деб из трясины - Чак, с ним будь что будет, Пэм - девочка, а для Деб я могу еще кое-что сделать. Она не пробьется одна. А ведь ей это нужно. Не тот она человек, чтобы жить день за днем без надежды, без проблеска света. Для этого нужно мужество. Вера в себя... хоть ничтожная. Если Деб не подталкивать, она просто рассыпется как песок. Ей в одном повезло - может петь. Я уже говорил с Макмилланом, он сумеет договориться с кем надо, она не должна здесь увязнуть, мы это устроим.
Деб ведь так и не знает, что именно я подтолкнул к ней Макмиллана. Он ей нужен. Я с ним познакомился в первый же день, что он здесь появился, я быстро его раскусил - больная жена, чувство долга и рыцарство. Он не из тех, кто «шалит» просто так, ему нужно сочувствовать и опекать. Для того, чтоб привлечь его, для начала его нужно тронуть. Задеть за живое.
Я рассказал ему о племяннице, пока говорил, следил за ним - он стал серьезным. Я знал, что делаю, и чем больше видел в его глазах, тем становился увереннее. Она выпивала, спала черте с кем. Я знал, что я не пожалею. Этой девочке нужно зацепиться за такого, как он.
Он долго слушал ее в этот день, и его, кажется, проняло. Но он даже не попытался с ней познакомиться. Я уже думал - пропало, но он написал ей записку.
Так все завязалось. Он теперь для нее вся семья - и отец, и любовник, и мать. Дебора стала меняться - мучительно, медленно, но она как-то воспряла. Еще до того как он купил этот клуб, я заметил - над ней не смеются. А было ведь дело.
Я не допущу, чтобы моя племянница стала второй Трейси Митчелл. Чак небось думает, я набираю очки. Только планы мои испарились в тот день, когда Одри вернулась.
Иногда даже думаю - может, действительно ей бы лучше не возвращаться? Я забыл бы ее? Ведь прошло уже года четыре, и я успокоился. А тут на тебе - Одри Грин вместе с Чаком. Разве я мог не свихнуться...
Мать жалеет о том, что мой брат встретил Одри, и так обернулось, но она вроде как верит в судьбу. Она говорит: « Это я виновата, что ты махнул на себя рукой - ты мог стать кем угодно. В тебе моя дурь - я ведь тоже могла жить иначе, а вот связалась с папашей твоим. Эта дурь у тебя от меня, но я женщина. Я думала, что тебе это не грозит, ты же мальчик, но и это тебе вышло боком... моя дурь, моя».
Я помню, как Одри пришла ко мне во второй раз. Я не хотел открывать ей, но она не ушла. Заставила меня все рассказать, а потом уложила в постель, сняла всю одежду - я плакал! - и сама легла рядом. Мы не заметили, как уснули. У нас был целый день - в приюте она наврала, что в воскресенье погостит у подруги, - она задавала вопросы о своем теле, что я о нем думаю, и почему его ненавижу.
Эта ярость - откуда во мне?
Я не смог объяснить. Потом я ни разу не взял проститутку, как раньше, - даже мысленно я не мог. Этот голос ее и эти вопросы - они просто вставали мне поперек горла. И все. Не беседы с врачом, а она - ее голос в ту ночь. Что-то внутри меня сникло. И как-то так... незаметно. Но я теперь мог только с ней. Так что нынешний Бен - и ее рук дело. Она это знала. Потому и пришла, когда Пэм родилась. Докончить начатое. У нее еще осталась капелька веры - да, это было тогда. Я ее не разубедил, хотя мог бы. Но без нее я не мог, и она виновата...
Ну, вот, черте что говорю... Мне бы выпить как Чаку... Чем это хуже пожирания себя заживо с потрохами? Пусть в джине все растворится - так быстро добьешь свою голову ледяную, и холодок этот испарится, и больно - не мысли, сосульки, устал я. Кажется, если разбить эту голову, сосульки и выскочат. Как все застыло...
Вот ноющий снеговик Бен, такого не слепишь, он сам себя заморозил. И он еще ноет. Ему не к лицу.
Вчера я опять видел сон - чье-то лицо, такое счастливое, но его не разглядеть, оно в дымке, и руки тянутся прямо ко мне, я их чувствую и улыбаюсь, и мне так легко, так, что кажется, это не я. На этот раз я узнал ее - Нора.
Это и впрямь был не я, это Бен - тот, каким я хотел быть, такой настоящий - все это должно было быть. Разошелся я с линией своей жизни, забрел не туда. Эта гладкая физиономия, эта лощеная мужественность - со стороны жутковато. Кажется, вскрой этот тип себе вены, там одна талая грязь. Я ведь давно себя съел, заморозил скелет - вон как он сохранился. Благоухает...
Его даже полюбить может такая глупая женщина, как Мелисса Бартон, - Дорис ее коровой зовет, не потому, что толстая, взгляд у нее коровий. Ее муж был когда-то здесь мэром, он бросил ее, как она говорит, ни с того ни с сего - просто сбрендил. Сейчас что-то в Индии ищет - оттуда она получает открытки. Ей кажется, будто у нас с ней духовная связь.
Будь я ее мужем, я от нее бы на Марс улетел. А Индия недалеко... если он там в самом деле. Джима Бартона сняли с должности из-за наркотиков, только у нас могли выбрать мэром кокаиниста. Но его все любили - хороший учитель, растяпа... в общем, лапочка. Я ему даже завидовал - он ну ни пальцем не шевелил, чтобы нравиться, но ведь нравился всем, и ему все прощали. Мне - никогда ничего. Я не мог даже расслабиться, какой-то счетчик включался внутри: Бен, смотри. Знал, что пятен на мне не должно быть. Тот мерзкий голос нашептывал мне: ты не один из них, Бен, ты снисходишь до них - дружелюбно и будто бы не понимая, что ты им не чета, но они-то должны понимать, должны чуять нутром, Бен, ты слышишь?
Трудно сказать, то ли Дорис хотела бы этого от меня, то ли я ей хотел угодить, я не знаю. Скорее она в это верила... то есть, в меня. Я не могу сказать, где здесь правда, - я ведь не знаю, я человек или зверь, знаю только, что те и другие счастливее. Ведь они знают.
Вот и Нора... она не уходит, она где-то во мне как тоска по тому Бену Джонсону, каким я быть не смог. Испугался. Я говорил себе, что за нее, но испугался я ее страха. Того, что меня испугаются.
Это со мной один раз только было... когда страх человека мне невыносим. Ее страх. Норы Трент.
«Я оказал ей услугу, сбежав», - как красиво звучит. Я умею себя убеждать. Кажется, врач мне поверила, по крайней мере она сочувственно кивнула и промолчала, она вообще касалась Норы, только если я сам начинал, - может, она поняла?
Она умная женщина. Я даже думал о ней одно время... могла ли она угадать мои мысли? Или она их сама вызывала... Скорее всего. Изучала меня, провоцировала... Что она думала обо мне? Мне хотелось бы знать, но как, в свою очередь, я ее ни провоцировал, вытянуть не удалось. Ну, просто сама отстраненность.
Даже позы эти она принимала как будто случайно, небрежно скрещивала ноги - как сейчас помню ее чулки, ее туфли... ведь знала, что делала. Неужели она не боялась?
Иногда ее безоблачная самоуверенность меня будто подхлестывала... ну, подмывала сделать такое... Хотелось содрать эту маску с ее лица, даже не знаю, чего мне хотелось...
Балда она, Элис. Я не поддался бы. Ни за что, ей назло. Мне хотелось ее разозлить, просто так - может, это бы мне помогло, я люблю злить людей, где-то во мне есть надежда, что это со всеми бывает, - во всех есть двойник, день ото дня разъедающий верхнее дно, чтобы высунуться наружу. Выглянуть из этих глаз и заставить других содрогнуться. Вроде Бена, которого Элис пыталась поймать, чтобы я разглядел его хорошенько.
Так и я ловил других Элис и Чака, и Дорис. Я пытался тогда и пытаюсь сейчас. Мне казалось, что гнев обнажит их, но это не гнев... да, не гнев их рождает, а отторжение. Люди делают это сами - отталкивая от себя какую-то часть, и она разрастается и становится вровень с ними. Двойник.
Он сильнее. Ведь он тебя знает, а ты его - нет.
Он будет мстить тебе - и ты его не остановишь, он отвергнут тобой и не успокоится, пока не положит тебя на обе лопатки. Пусть ценой своей жизни, но тебя он убьет. Вы уже нераздельны. Жизнь и смерть вашу не разорвешь - вот она, его месть. Он  - твои кандалы.
Выход есть? Лишь один - если можешь, прими его. Ну, попробуй...
Вот что она мне пыталась сказать - Элис Питерс, мой лекарь. Вы видите, Элис, я это сказал вместо вас. Вы не так уж умны. Я-то вас раскусил, ну, а вы меня - нет. Я ведь сын своей матери, и болезнь моя - это любовь Дорис к Джо. Вместе с ней умерла бы и память об этой любви. Дорис хотела бы этого. Я не позволил, ее драгоценный сынок. Я - ее наказание.
В этом весь бог - забирает людей, а их чувства в других оживают. Джо ушел, а стыд моей матери к ней вернулся во мне. Он нас обоих покроет.
Ну, а Одри - простила бы нас? Мама знала и не помешала мне взять свое. Только ты ведь сама захотела, ты помнишь?
В ее прощении нет смысла - в нем она вся. Ей легко всех прощать, для нее это вроде как сказать: «Здравствуй». Я не хочу для нее быть обидчиком, мне не нужно утешение - когда я представляю, как она гладит меня по головке и смахивает слезы раскаяния, меня просто тошнит. Я хочу на секунду... пусть мне померещится, но я хочу ощутить в ней тоску по тому, кем хотела она меня видеть. Мне нужно знать, чем был Чак для нее, - просто малый, к которому она прицепилась от безысходности, с материнской привязанностью... Но другого здесь нет, быть не может. Чак ведь дитя, ну она его так и любила - она вместо Дорис. Я хочу это услышать... прочесть в ее глазах... она должна дать мне это понять.
«Это не Чак, это мог бы быть ты», - это все, что мне от нее нужно. Вот эти слова.
Да ладно... оставь это, Бен, - будешь продолжать в том же духе, свихнешься. Не смей. Хоть головой-то ты управлять должен. Твоя одержимость ее разнесет - ты ведь не этого хочешь? Не этого - нет? Ну, так выгони Чака оттуда. Он тебя одолеет - не сам, так в тебе. Он сильнее. Даже наивность его сильнее твоего всезнайства. Вынь его из головы. А то он ее просто расплющит.
Когда я вижу Чака, начинаю хохотать про себя, загибаться от хохота - вот этот жалкий червяк, весь в грязи, у которого дрожат губы, - это он так пугает меня?
Но дело все в том, что в голове у меня другой Чак, - тот не состарился, не опустился. Тот Чак точь-в-точь как в тот день, когда я их увидел в окно, - он и Одри в обнимку, смеются, на ней платье матери - все в кружевах, и подол оторвался, она так прильнула к нему, что меня затрясло.
Я тогда чуть стекло не разбил.
Вот тот Чак и вошел в мою голову. Там и живет. Ненавижу его - даже не знаю, кого - эту рухлядь или призрак его, что в моей голове? Черт их знает. Но только его я боюсь.
Сейчас, когда его посадили, все мне мозолят глаза, чтобы оказать «моральную» поддержку, вот дуралеи. Перестают смеяться о чем-то своем при виде меня или матери и «почтительно» кивают - держитесь, мол, мы все - ваша семья. Думают, как я «держусь» с таким братом? У них на лицах все написано.
Этот придурок возомнил себя тут каким-то Хосе. Пришел вот, все «честно» сказал - эта пьяная честность что пьяные слезы.
Вот только расхлебывать нам.
Что он там может «вспомнить» - двенадцать лет ведь прошло, и тогда он был пьян  (как всегда). Одри ушла, и ты ей не помог, не надейся - а вся эта болтовня миссис Коровы лишь подтверждение твоего скотства в тот вечер - напился, пальнул... да еще на глазах у соседей. И что стало с телом, по-твоему, Чаки? Куда оно делось?
Не знаю, зарядил ты свою эту пушку или спьяну забыл (на тебя так похоже), только ты промахнулся. Вот так. Одри теперь на дне озера, и ты здесь не при чем. А тебе бы хотелось, не так ли? Если она тогда так ушла, перешагнув через тебя и твои пьяные сопли, то ты для нее был ничем. Тебе хочется по-другому - лучше быть ее палачом, чем ничем. В галерею преступников захотелось? Ну, ты просто кретин.
Тебя-то отпустят - много чести тратить деньги налогоплательщиков, копаясь в мусорной свалке в твоей голове. А мы окончательно станем посмешищем. Но мне наплевать. Даже Дорис - и той все равно. Только девочек жалко - им жить.
Одри, мне жаль твоих дочек. Я могу только счета оплатить. Мне хочется волноваться за них, мне очень хочется, правда, а во мне только руины - того, кем я был, кем хотел быть. Не могу волноваться я, даже за них. Никого у них нет, кроме Дорис. Если бы я был на что-то способен, стал бы подсовывать Деб Макмиллана? Пусть цепляются за других, мне не вытащить их из болота. Мне не вытащить даже себя.
Деньги... и эта моя растреклятая «репутация» - я для нее постарался. Это все, что я им могу дать. Остальное пусть сами.
Сам черт дернул ее за язык, эту дуру Мелиссу. Ее «понимающие» взгляды меня просто бесят. Так и хочется в нее чем-нибудь запустить, особенно, когда она мне улыбается. Думает, я не хочу сделать шаг ей навстречу, потому, что она еще замужем, - они с Джимом не разводились. Ей кажется, я ее «уважаю» - так она это называет. Сотни раз она мне намекала на это.
А ведь учитель она неплохой, как и Джим. Ее любят. Я даже чувствую себя виноватым - неловко мне, честное слово, но меня от нее тошнит. Когда в тебя верят дети, это немного, но согревает, но взрослые, которые тебя выдумали каждый на свой лад, - это как удар под дых. Новый и новый удар. Наверное, это и есть мой ад - меня просто не видят. Я - картинка для всех, кроме матери. А где-то и для нее... Все эти люди - неужели не чувствуют, что они убивают... каждым словом их мне, мимолетной мыслишкой, которая в их глазах пробегает, - это они меня таким сделали. Неотразимым - как славно звучит, это то самое слово. Я как невидимка. Не отражаюсь нигде. Ни в одних глазах... ни в одних. Это мой ад на земле, я не знаю, что хуже. Если бы знал, пожелал бы кое-кому. 
Отцу Дэвису, например, - пусть захлебнется он в своей мудрости, пусть ей подавится - если станет она не нужна, так и будет. Как начнут люди  выплевывать ее ему прямо в лицо, он один в ней потонет.
Чак - если он испустит дух и окажется рядом с Одри, а она просто пройдет мимо него, для него ад и начнется.
Мелисса - я желаю ей проснуться в один прекрасный день и прочесть на компьютере в своей розовой спальне все, что я о ней думаю. Вроде послания свыше. Уж ты замычишь.
Но они выдержат. Есть у них скрытая сила, даже у этой коровы. Они не провалятся вниз, не окажутся там, где Бен Джонсон - в котле своей злости. Ведь ты сейчас там, Бен, - ты чувствуешь, как раздуваешь ее из последних, остыть не даешь - она ведь последнее, что в тебе не остыло. Боишься исчезнуть. Исчезнуть совсем - уже не для других, для себя. Хочешь побыть еще - разве не так? Ты ведь хочешь.
Так держись за нее, свою злость, – так, как Чак за бутылку, упрямо и нежно. Она тебя держит, и ей нелегко - береги ее, Бен. У нее сил не много.
Дорис с Чаком вчера говорила - он странный какой-то, под залог выходить - ни в какую. Ей даже кажется, он как-то помолодел, и лицо прояснилось. Но слабый... труха. Прямо на глазах рассыпается - жутко смотреть.
Но его должны выпустить - не процесс это, бред. Если бы Одри сейчас его видела... ведь она бы опять умерла. Ей не вынести.
Потому и ушла - не могла выносить его вида. Она ведь винила себя. Он ее доконал, этот нытик.
Ну его...
Он пристроится где угодно - жалостливые фурии есть и в аду, будут его опекать, чистить перышки, гладить его по головке. Бедняга.
И в этом он весь. Рядом эммы - всегда там, где он, - как легко ему жить.
Что они в нем находят?
Вот дьявол... меня это что, задевает? Плевать мне не Чака и этих его сердобольных кретинок. Просто он меня бесит. Сколько я себя помню, так было. Почему - мне бы знать...
Как больная мозоль - не дает забыть о себе.
«Ну, она ведь у каждого есть».
Так отец Дэвис сказал бы - я слышу, как он говорит, иногда так бывает. Он будто вторгается... так... ни с того ни с сего... и начинает звучать. И какой-то слой подсознания его ждет - вот что странно. Как будто я жду, чтобы он пришел сам, и сказал мне, что все хорошо. Так бессмысленно и так просто. «Бен, все хорошо». Своим голосом. И я поверю.
Наверно, я очень устал... со мной это бывает, когда я на пределе... какая нелепость. Мне стыдно за эту потребность. Я не младенец, которому нужна соска. И почему отец Дэвис, не мать?
Его голос - меня от него воротит. С самого детства. Я матери так говорил.
Мальчик Бен говорил это маме. Она будто не слышала – выпендривается, как все дети, а он задыхался.
Как это назвать...
Что сказала бы Элис Питерс?
Ну, все, прекрати. У тебя много дел - адвокат... он звонил, кстати. Надо узнать.
- Мистер Джонсон? - как-то нехотя проговорил Фрэнки Флетчер, временно он защищает Чака, - дело осложняется.
- Чем?! - мне захотелось уже завопить.
- Миссис Бартон представила дело так, что на вашу мать падает подозрение. Мне все это не нравится... откровенно говоря, если Чак это сделал, то вашу мать закопают.
- Вы с ума сошли?
- Бен, ведь вы мне не платите. А я делаю все для того, чтобы всем вам помочь. Но я государственный защитник...
- Фрэнк, извините. Сорвался.
- Да ладно, у меня что, нет нервов? Так вот. Чак был не в себе, ваша мать видела тело - если он застрелил ее - далее она входит, сын без сознания, что она делает?
- Да, понимаю.
- Тело ведь не нашли.
- И они решат...
- Да. Они именно так и решат.
Черте что... Эту часть показаний Мелиссы я как-то... Но они ведь все время ругались, и мать могла заглянуть в окно и уйти.
С головой у меня что-то не то - нет, нет, нет... погоди. Мелисса Бартон ушла, потому, что увидела мать. Почему это не отложилось в моем сознании - это ведь главное из того, что она сказала...
Дорис пришла туда после Мелиссы. И это главное.
Потому, что без этого все рассыпается.
Черт... да я знаю, почему не заметил... я знаю. Мать ведь не отреагировала.
Она и бровью не повела, когда это услышала - будто этого не было. Ну, я и...
Что, Бен?.. Ты кретин. Если Чак выстрелил, Дорис спасла его шкуру.
Ты болван, идиот... как ты мог не понять? Ведь Мелисса сказала - сказала так ясно. Сложи два и два.
Дорис смолчала - будто ты ее не знаешь? Что тебя удивляет? Все ясно...
Как мне вытащить Дорис?
Мама, господи... мне ты могла бы сказать.
Да нет, не могла. Ты знала, как я к нему отношусь. Ты не его защищала, а внучек. Да, ты молодчина. Но что теперь делать?
Мелисса... она ведь твой шанс, Бен.
Подумай.
Ради тебя она сделает это - да, доказать, что мать ваша инсценировала самоубийство невестки, чтобы спасти от тюрьмы своего сына, через столько-то лет... только дело не в этом, все будут уверены, что они это сделали, Дорис и Чак, - этот скандал никогда не замять. Что ждет девочек?
Бен, ты подумай...
Мелисса откажется от показаний только ради тебя, так заставь ее это сделать. Ты можешь. Если изобразить неудачную попытку с ней переспать... но она ее только унизит.
Тут нужна изощренная хитрость.
Это мысль... ее это проймет.
«Дорогая Мелисса, я болен...» Ты сволочь. Звони.
Она заканчивает по средам ближе к вечеру, значит, еще на работе.
- Мелисса? - она взяла трубку мгновенно, от неожиданности я закашлялся - мне сыграло в «плюс» даже это.
- Бен, вы не больны? - ее голос так и искрился участием, мне стоило труда не захохотать прямо в трубку.
- Не могли бы мы встретиться... понимаете, Чак...
- Понимаю. Конечно. Сейчас?
- Если можете.
- Так ждите меня.
Я не успел возразить - мне не хотелось встречаться с ней здесь.
И потом... беспорядок...
Я прибрал кое-как, ее кремовое платье уже замелькало в моем окне, когда я вдруг кое-что вспомнил. И это был не пустяк.
Не могла она быть одна в этот вечер. Значит, Джим тоже видел. Иначе...
Она появилась какая-то возбужденная и притихшая - полуистерическое сочетание. Лучше бы отложить разговор, но это будет выглядеть странно.
- Вы так долго молчали, Мелисса... и теперь...
- Я понимаю, это смешно. Вы считаете, я сумасбродка?
- Мелисса...
- Бен, я объясню. Простите, но вы ведь не очень хорошо знаете Чака. Вы не близки.
-  Это так.
- Он не должен сейчас остаться один в этом вакууме и гадать - было, не было. Ему нужна хоть какая-то определенность, я могу ее ему дать.
- Вы могли...
- Поговорить с ним? Он сам решил дать делу ход.
- Мой брат - алкоголик.
- Еще одна причина. Так бы он мне не поверил. Показания - дело серьезное. Ему как воздух нужна была эта встряска, он сам это выбрал. Посмотрите на него - он до суда не дотянет. А перед смертью нужно с собой примириться.
- Значит, это жест милосердия? - против воли я стал раздражаться, - А о Деборе с Пэм вы подумали?
- Бен...
- Извините, - я вовремя взял себя в руки, - я просто...
- Я не думала, что дело получит такую огласку... но теперь... я теперь не могу...
- Мелисса, давайте не будем. Вы не можете отказаться от показаний - вас сочтут сумасшедшей или еще того хуже... Но Джим...
- Бен, о чем вы? - она напряглась.
- Напомнить вам день, когда это случилось? Двадцать седьмого мая восемьдесят шестого года.
Мелисса молчала, прикусив губу.
- Это ведь день вашей свадьбы. Вы были там с Джимом?
- Г-где?
- Вы поженились, не говоря никому ни слова. За час до того, как оказались под окнами Чака, и встретили там мою мать.
- Джима там не было.
- Я так и знал.
- Бен, не думайте обо мне плохо. Джим ждал меня дома, а я... я только хотела с ним попрощаться... он жил совсем рядом...
- Я помню.
- Я ничего плохого не сделала.
- Да, понимаю. Значит, Джим на суде не появится? Это все, что я хотел знать.
Я откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, как бы в полном изнеможении от своего благородства.
 - Бен, - она всхлипнула, - что вы теперь думаете обо мне?
- Мелисса, не надо...
- Я не пойду в суд...
- Но вы не можете...
- Ради Пэм... Деборы... как вы сказали.
- Мелисса...
- Бен, я откажусь.
- Я люблю вас, Мелисса. И ради вас не могу вам позволить...
- О, господи...
Она плакала и улыбалась как маленькая. Если б я мог ее пожалеть... Бен, не время. Все идет как по маслу. Давай.
- Это же ложные показания..., - бормотал я, но она уже не слушала - на это я и рассчитывал.
- Бен, это правда? Вы это сказали?
- Конечно.
Она прижалась щекой к моей руке, мне так захотелось выпроводить ее побыстрее, что даже сердце заколотилось. Она истолковала это по-своему. По-коровьи.
- Я чувствую... да...
Мы обнялись и сидели какое-то время, «отдавшись чувствам» - так, кажется, говорят идиотки?
- Я знаю, что делать... Я сказу, что получше все вспомнила...
- Нет, дорогая...
- Я сделаю это.
У меня наготове была история о девушке, которую я любил, а она умерла. Я сказал ей, что с этого все началось.
- И врачи... врачи не могут...
- Теперь ты понимаешь, что я испытывал все это время, - видеть тебя каждый день...
- Бен, прости меня... Но... ты уверен?
- Прошло много лет. После той девушки... безнадежно...
Мы вдоволь наплакались вместе - мне не стоило труда изображать мужественно сдерживаемые рыдания - она ушла в десять.
А в одиннадцать зазвонил телефон. Я не мог подойти - лежал в ванной, пытаясь стереть из памяти этот фарс, - но тогда меня что-то кольнуло. Для простого звонка слишком поздно.
Я набрал номер дома Чака. И угадал.
Деб сказала мне, что звонила она, и что бабушка какая-то странная и не хочет ни с кем разговаривать. Господи, только не Дорис.
Я отправился к ней. По пути мне попалась машина, в которой сидели отец Дэвис и какой-то незнакомый мне человек. Отец Дэвис окликнул меня. Это меня удивило. Я здороваюсь-то с ним сквозь зубы.
- Бен, ваша мама нам не открывает. Она была в церкви сегодня, искала меня, меня не было. Мистер Сэнфорд - он говорил с ней с утра, и, кажется, этот их разговор произвел на нее какое-то жуткое впечатление. Я вам потом расскажу, это дело семейное. А пока помогите нам привести ее в чувство, она не в себе.
- Она дома? Почему вы так решили?
- Она шла, пошатываясь, всю дорогу. Ни с кем не здороваясь. Будто увидела призрак... ну, знаете, дети так говорят. Насмотрелись тут фильмов с  кошмарами, вы же их знаете.
- Да, понимаю.
Что могло ее испугать? Фильмы ужасов, дети... какая-то чушь. Это Дорис. Сама выдержка, сам здравый смысл - она как скала. Да это они сумасшедшие - эти двое в машине с сочувственной миной и взглядом ищейки.
- Бен, идите, она вас послушает, - отец Дэвис прикоснулся к моей руке, и я увидел в окне мою маму. В глазах у нее прояснилось при виде меня, но лишь на пару секунд. Я ринулся к двери, ключ вывалился, и я вошел.
- Что мистер Сэнфорд сказал тебе, мама? Только, пожалуйста, не молчи.
- Ее зовут Одри. И он это знает.



 











                Часть II



























Нью-Йорк, 1998
                Филип Сэнфорд

Я расскажу, как был найден дневник Марии Манчини. Моя клиентка миссис Миллер, не успев отдать мне необходимые распоряжения касательно картины ее мужа, оказалась лицом к лицу перед новым завещанием и новыми распоряжениями члена своей семьи.
Миссис Миллер осталась одна на свете. Вслед за мужем ее покинула единственная родная душа - опекунша, вырастившая ее как родная мать. Кем она действительно приходилась моей клиентке, миссис Миллер толком не знала. Эта женщина была при ней с тех пор как миссис Миллер себя помнит. Когда миссис Миллер был год, эта женщина - Клара Кавальери - решением суда была назначена ее опекуншей.
Она не кровная родня миссис Миллер. Клара Кавальери, вдова Джакомо Кавальери, умершего в 1933 году, была лицом, приближенным к семье Манчини, - дальней родне миссис Миллер. Она выросла в доме Манчини, на опеку которых была отдана миссис Миллер, когда ей было около месяца. Это было в пятьдесят шестом.
Тогда же Манчини, все до единого, скончались. Их было пятеро - бабушка Манчини и четверо внуков. Прошло всего несколько дней после решения суда, назначившего бабушку Манчини опекуншей девочки, оставшейся сиротой. Мария Манчини приходилась ей троюродной прабабкой, двоюродной сестрой прадеда девочки. Это была еще крепкая цветущая женщина, которой тогда едва исполнился шестьдесят один год. Она одна воспитала внуков - к тому времени молодых людей, младшему из которых шел девятнадцатый год. Они, кажется, были погодки.
Через несколько дней после того, как ребенок был привезен в дом Манчини, молодые люди погибли в авиакатастрофе, все четверо. Бабушка, не выдержав, умерла. Ребенок остался в доме, где не было никого, кроме Клары Кавальери, одинокой вдовы сорока с небольшим, которая была чем-то вроде воспитательницы молодых Манчини.
Клара Кавальери выразила желание удочерить малышку. Поскольку у девочки не осталось родни, суд вынес решение в пользу г.-жи Кавальери. Говорили тогда, что на суд надавили (у Клары Кавальери нашлись влиятельные покровители), но мне об этом ничего не известно. Как бы там ни было, Клара Кавальери была для девочки прекрасной матерью. И не взяла ни цента из капитала ребенка, хотя имела к нему полный доступ.
Состояние Манчини пропало. Как и куда - никто не знает. Девочка, таким образом, получила в наследство не два состояния, а одно. Капитал Вороновых-Михайловых, оказавшийся даже большим, чем его себе представляли по слухам. Ребенок и его наследство целиком были доверены г.-же Кавальери.
Она оправдала доверие. Г.-жа Кавальери была для моей клиентки безукоризненным опекуном и в этом отношении удивила многих.
Это все, что я знал о г.-же Кавальери на момент ее смерти.
Она скончалась через четыре недели после чтения завещания мистера Миллера. Ей было восемьдесят шесть. Она умирала тихо, спокойно. Это длилось два дня. Я их опишу.
Ей стало плохо уже третьего числа, когда миссис Миллер и ее супруг только прибыли в Россию. Она очень хотела в Санкт-Петербург, как слегла в день приезда, так и бредила Петербургом. Когда-то, еще в детстве, должно быть, г.-жа Кавальери  там побывала. Меня это не касалось, и я не прислушивался к ее разговорам с моей клиенткой. Слышал только бессвязные просьбы отвезти ее в этот город.
Но по состоянию здоровья ее нельзя было трогать. Так и не довелось этой женщине побывать в Петербурге еще раз.
Мистер Миллер скончался рано утром четвертого. По его просьбе были устроены быстрые незаметные похороны, о которых пронюхали в прессе постфактум. Его прах упокоился на Введенском кладбище уже восьмого числа. Кое-какие репортеры все-таки были, но внимание к церемонии было еле заметным. Это сумели устроить.
Когда Миллеры прибыли в Россию, им досаждали так, что порой я сомневался, выдержат ли они, не сорвутся ли. Но у миссис Миллер крепкие нервы, а супруг ее так ослаб, что уже ни на что не реагировал. После его похорон ее упрекали в неуважении к общественности, которую не допустили как следует проститься со знаменитостью. Но моя клиентка только исполнила волю покойного.
Я пишу о том, что предшествовало болезни и смерти г.-жи Кавальери, чтобы объяснить, почему моя клиентка не сразу почувствовала всю серьезность ситуации. Но, обретя присутствие духа, она была при своей приемной матери неотлучно. Позже она упрекала себя, но, на мой взгляд, незаслуженно. Для г.-жи Кавальери было сделано все, что возможно.
Она проболела четыре недели. В восемьдесят шесть лет в недомогании нет ничего необычного. Но миссис Миллер не ждала ее кончины, да и русский врач ее успокаивал. И вот когда г.-жа Кавальери уже начала поправляться, с ней это случилось.
Внезапный поворот в ее самочувствии всех удивил. Галлюцинации, бред, странные просьбы - миссис Миллер была очень встревожена. С ее матерью такого никогда не бывало. Но чувствовала себя г.-жа Кавальери не особенно плохо, ей было спокойнее, чем неделями раньше. Галлюцинации ее не пугали, скорее завораживали. «Она ушла в мир призраков прошлого, где воспоминания переплелись с ее грезами», - так сказал врач.
Она что-то говорила миссис Миллер, когда та была с ней наедине. Что именно, никто, кроме миссис Миллер не слышал. Выйдя из комнаты больной, миссис Миллер казалась озадаченной сверх всякой меры.
Это было первого декабря. Похоронили ее шестого. Завещание было написано мною под диктовку г.-жи Кавальери. За полдня до ее кончины.
Вот оно: «Моя спальня, сундук, розовая подушка с инициалами «П.Л.» Вскрыть, достать то, что там есть».
Я это оформил как документ, и она поставила свою подпись вполне разборчиво.
Это обозначало следующее: своей приемной дочери я завещаю предмет, находящийся в нашем доме в Нью-Йорке в моей спальне в указанном месте.
Этот предмет - дневник Марии Манчини - был доставлен моей клиентке через несколько дней. В силу необходимости она должна была пробыть в России до мая.
Дневник попал к ней девятого декабря.
Прежде чем привести его текст, скажу следующее: я, разумеется, слышал о делах семейства Манчини, но к ним ни г.-жа Кавальери, ни миссис Миллер, моя клиентка, касательства не имели. А потому я и не счел нужным упоминать о них выше.


























Дневник

Марии  Манчини

(1911 - 1956)















1911, 10 сентября

Здравствуй, Дневник! С днем рождения тебя.
Ты сегодня родился, потому что с сегодняшнего дня я решила тебя вести. Меня зовут Маша, и мне шестнадцать лет. Теперь только ты будешь знать, что у меня на уме. Так интереснее. Вдруг кто-нибудь наткнется на тебя и ахнет: “Ну, надо же... кто бы мог подумать, что у этой милой девочки  такие  мысли”. Вот потеха будет.
Мы с папой путешествуем по Европе. Красивее него я мужчины еще не встречала. Иногда я даже злюсь, думая: “Ну, почему он мой папа? Вот если бы он был таинственным незнакомцем...” Но, увы. Мама тоже с нами, но она редко выходит из гостиницы, а мы с папой любим погулять. Сейчас мы в Амстердаме. Мы уже были в Афинах, Венеции, Милане, Вене, Праге, Берлине, Копенгагене, Лондоне. Следующая наша “остановка” - Нью-Йорк. Вот куда я хочу попасть. Взглянуть бы, какая она - Америка?
Вечером папа сказал, что завтра мы уезжаем. Мне уже не терпится.


11 сентября

Сейчас утро, луна скоро скроется. Господи, прости меня, мне страшно. Я боюсь. Я очень боюсь того, что услышала этой ночью. Я подслушала разговор мамы с папой, и он меня напугал. Больше не могу писать... ну, вот, чернила пролила... потому, что рука трясется...
 
12 сентября

Ну, какая же я идиотка! Устроила бурю в стакане воды. Сегодня я поговорила с папой, и все прояснилось. Мы вовсе не нищие (как ненавижу я это слово!), как я вчера навоображала себе. Ну, не дурочка ли?
Сначала запишу то, что я подслушала вчера. Папа говорил тихо. Сначала я услышала вот что: “Драгоценности-то подлинные. Настоящие. А вот история у них... придумана мной. Ну, как тебе?” И голос мамы: “Это надувательство”.
Я замерла на месте. Все это попахивало приключением. А у меня к ним настоящая страсть. Это у меня от папы. Наследственное. (Правда, он говорит, что в своей семье он один такой. Что-то вроде паршивой овцы.)
Папа сказал: “Надувательство с большой буквы. На меньшее я не согласен. Это будет грандиозная афера”. Мама молчала. И тогда он продолжил: “Вообрази - ты богатая американочка, единственное, чего тебе не хватает в твоей роскошной и безвкусной жизни, - это налета аристократизма. При всем желании ни один выскочка не может купить себе родословную. Эти вчерашние фермеры могут что-то сделать со своими манерами, но Европа их презирает. И вот жена такого фермера становится обладательницей уникального камня. Ты знаешь, нет больших снобов, чем нувориши. Если пройдет слух, что эта несчастная дурочка носит побрякушку фаворитки какого-нибудь там Людовика... а, главное, кто проверит, так это или нет? Мама, кажется, рассердилась: “Проверить можно. И еще упечь нас обоих в тюрьму”. Папа расхохотался: “Не волнуйся. Мы с тобой этим заниматься не будем. Все делается через подставных лиц, которые и понятия обо всем этом иметь не будут”. Мама сказала: “Тем это опаснее”.
Пока мне все нравилось, и я ничуть не тревожилась. Испугала меня фраза, которую произнес папа: “Нам надо платить по счетам”. Раньше я это только в романах читала - разорение и все такое. И впервые в жизни я по-настоящему испугалась. Отец и брат моей подруги проиграли все, что у них было, какому-то купцу. Они оба уже спились и умерли, а моя подруга пошла к этому купцу в гувернантки. Как подумаю об этом, у меня мурашки по коже... Ведь папа тоже играет.
Он меня успокоил. Поругал немного, правда, но все рассказал. “Сословная спесь - это дурь, Машенька, надеюсь, ты не заболеешь этим. А я не переживу, если ты превратишься в чванливую дуру. Но на этом можно сыграть... и как сыграть! Наши дела не так уж плохи, но я не знаю, что будет через год... У меня много долгов, очень много. Пока время терпит. Но это пока... а дальше что? На одной такой побрякушке можно сделать состояние. Если ее оценить как уникальную, сделанную на заказ каким-нибудь Тутанхамоном или еще черт знает кем. Поняла?” - он так забавно подмигнул мне, что все мои тревоги улетучились, и голова стала легкой и ясной, как раньше.
“Обман. Но какой красивый обман”, - сказал папа, - “Я люблю играть красиво”.


17 сентября

Мы все едем и едем, а я думаю над папиными словами. Пожалуй, мне стоит немножко рассказать о нем. Его все называют Жорж, и он первый красавец Петербурга. На моем первом балу он танцевал со мной. Я этого никогда не забуду. Ему сорок пять, а он кажется мне моложе меня. Наверно, я избалована незнамо как, но после папы все эти юнцы кажутся мне на одно лицо и такими чинными благовоспитанными преснятинами, что впору на луну завыть. С ним никто не сравнится. Ни молодые, ни старые. Ни знатные, ни простые. Когда я стану старше, я пойму, почему он один такой, и в чем тут дело. Моя мама из княжон Облонских, она сбежала из дома, бросила семью ради папы. У папиной матери была та же фамилия, но родство у них очень дальнее. Можно сказать, никакого. Ее родня была против этого брака, но потом примирились. Они слишком любили маму, чтобы от нее отвернуться. Но они так и не полюбили моего отца. Но ему, кажется, все равно, да и мне тоже. (Хоть иногда я и злюсь на них за это. Но в этом отношении и папина родня не лучше.)
Они были против замужества мамы, потому, что отец мой, что называется, человек с подмоченной репутацией (сам он смеется над этим и говорит, что репутация - груз, который человеку не безнадежно глупому следует сбросить как можно быстрее, желательно, прямо в тот наидрагоценнейший миг, когда он появится на свет, и от него, кроме вопля, ждать ничего не будут),  и состояния у него нет никакого. Но за мамой дали приданое, и до сих пор мы жили беззаботно, потому, что от отца никогда не знаешь, чего ожидать. Но я не променяла бы его и на тысячу солидных отцов семейств, которых наблюдала, и которыми сыта по горло.
А испугалась я не авантюры, придуманной отцом, а разорения. Когда папу называли паршивой овцой, это было романтично, даже волнующе, но нищета... тут никакой романтики нет. На примере подруги сама убедилась. Чем в приживалки или в услужение идти, лучше утопиться. Не по мне это. Лебезить и пресмыкаться не буду. Никогда. Скорее умру. Я не из тех, кто грозится, я возьму и сделаю. И никто меня не остановит.
Папа никогда бы этого не сделал. Тут я пошла в мать. Такая же упрямая, если решила - значит, решила. Папа говорит, что я упрямая, как пень. Но я не такая спокойная, как мама. Моя мама - полная, движения у нее плавные, - не идет, а плывет. Молодая она на Царевну Лебедь была похожа. Она очень ленива, вот и расплылась. Но полнота ей к лицу. Еще красивее стала. Папа иногда волочится за женщинами, но ничего  такого. (Или это мне так кажется?) Маму это ничуть не задевает. И я вижу  -  любит-то он ее.
И я ее люблю. Папу я обожаю, а ее люблю. Есть тут какая-то разница. Уловить ее трудно. Но она есть. Просто когда мне плохо, я бегу к ней, а, когда мне хорошо, - к папе. И весь секрет.
Все говорят, что я хорошенькая. А мне кажется, что я... как это?.. интересная, во как! Глаза у меня карие отцовские, а волосы - русые. Интересное сочетание. Моей подруге (той самой, оставшейся сиротой и нищенкой) нравится. Она говорит, в лице моем - сила духа. Но она всегда была восторженной. А я смотрюсь в зеркало - и вижу обыкновенную миленькую мордочку. Когда я выйду замуж, и у меня будут дети, возьму подружку к себе в дом. У купца с ней плохо обращаются. А я ее буду любить. И это будет так красиво, так благородно... Ну, что-то я замечталась, как идиотка. Спать пора.
Хочу в Нью-Йорк!!! Скорее бы.
P.S. Перечитала то, что написала. Ну и мешанина. Но вкусная.


10 октября

У папы неприятности. Он хмурый, озабоченный. Видимо, что-то не так. Но что, я не знаю. Он сказал, что я должна освежить свой английский. Я говорю правильно, но медленно. И еще сказал, чтобы я заказала себе новое платье - мы куда-то приглашены. Но куда, не сказал.
Сегодня мы с мамой были у портнихи. Мама заказала нам обеим платья, а мне диадему у ювелира. Когда мы выходили из экипажа, папа стоял около гостиницы и с кем-то беседовал. Он представил нас, и выражение лица его знакомого было непроницаемым. А папа слегка побледнел.
Вечером нас посетили еще двое. Мы ездили в оперу, и я все время чувствовала - что-то не так. Мы с мамой молчали, эти двое (с виду итальянцы) тоже.


20 октября

Я так встревожена поведением папы, что забыла написать, как мне Нью-Йорк. А ведь мы уже больше недели здесь. Американцы такие шумные. Мне они симпатичны. Здесь какой-то размах, которого недостает Европе. Европа по сравнению с Америкой - унылая благовоспитанная барышня. А Америка - дикарка. У меня к этой дикарке теплое чувство.
Платье мое готово. А мамино еще нет. Сегодня мы с папой приглашены в гости. Мама сказалась больной. Кто эти люди, я до сих пор не выведала у папы.

21 октября

Папа боится этих людей. Они итальянцы. Дом у них огромный (но не больше дома моего деда в Петербурге), прислуга вышколена, стол отличный (просто великолепный!), но мне кусок не шел в горло. Слишком напряжены эти люди, а папу я таким никогда не видала. Они не очень хорошо говорят по-английски, правильно, бегло, но с сильным акцентом.
Меня представили какому-то мальчику моих лет (выглядит он младше), и я поняла, что он - сын хозяина дома. Он оробел, да и я тоже. Но не из-за него. Отец посмотрел на меня с такой тоской, что мое сердце заныло. Мне захотелось снова стать маленькой, и чтобы он взял меня на ручки.


22 октября

Отец разбудил меня среди ночи. Я посмотрела на него и онемела от страха. Он поседел. Вся голова седая.
- Машенька, я в их руках. Они могут погубить меня, если я не приму их условий.
- Объясни, - прошептала я, хотя начала кое о чем догадываться. Смутно-смутно. Мое новое платье, взгляд отца, эти люди, тот мальчик...
- Они узнали о том, что я задумал. Беда в том, что я не только  задумал... я уже сделал то, о чем говорил. Они поймали меня за руку. Как они узнали, ума не приложу. Машенька, запомни то, что я тебе скажу: они могут  все. И сейчас я в их власти. Я им нужен... им нужно мое имя. Как прикрытие для их деятельности. Моя идея их заинтересовала, и они хотят поставить то, что я придумал, на деловые рельсы. А для этого им нужно имя, то есть мое номинальное участие... иначе вся эта авантюра изначально будет сомнительно попахивать... понимаешь, лапочка? И это еще не все.
Папа покраснел.
- Не все? - сглотнула я, губы у меня онемели.
- Если бы только это, дочка... Я согласился бы, не задумываясь. В мои-то годы в тюрьму... а они грозятся сдать меня властям за мошенничество.
- Они этого не сделают...
- Нет, если я соглашусь. Я еще не дал ответа.
- И что же тебе мешает? - я уже поняла, но боялась это услышать.
- Видишь ли... Мы можем договориться полюбовно. Они прикрывают меня, я - их. Благородное имя внушает доверие покупателю, а весь механизм таков, что концов не найдешь, - у них везде свои люди, это как паутина.
Отец встал и подошел к окну.
- Господи, для меня это была разовая забава... Я только хотел заплатить свои долги. И как они пронюхали, ведь я же все продумал...
- Теперь поздно об этом говорить, - услышала я мамин голос.
Она стояла и смотрела на него с таким презрением и с такой горечью, что мне захотелось зарыться в подушку и не видеть их обоих.
- Скажи ей, - мама кивнула в мою сторону, по-прежнему не сводя с него глаз.
- Родная... видишь ли, - отец заплакал и отвернулся.
- Вторым условием является брак сына одного из них и нашей дочери, - твердо отчеканила мама и, наконец, взглянула на меня. - Ты должна выйти за него замуж.
Дальше я ничего не помню, меня трясло как в лихорадке... кажется, приходил врач... или еще кто-то. Мне что-то дали выпить, и я заснула мертвым сном.


30 октября

Я была больна, и служанка не отходила от меня. Ни мамы, ни папы я не видела. Врач сказал, это простуда, осложненная нервным потрясением. Еще он сказал, что я крепкая.
Папа, как ты мог? Господи, что теперь со мной будет... со всеми нами... это уж одному Тебе известно.



3 ноября

Он сегодня приходил со своим отцом узнать о моем здоровье. Ко мне его не пустили.
Мама сидела около моей постели и старалась не плакать, но потом не выдержала...
- Не плачь мама, это не из-за них, я и в самом деле давно простыла и чувствовала себя неважно, но никому не сказала. Не хотелось ложиться в постель, мы же тогда только приехали.
- Как же он теперь посмотрит тебе в глаза... какое лицо у него будет, - мама не обратила никакого внимания на мои слова. Она о своем думала.
Папы не было. И она не говорила, где он.


5 ноября

Я встала. Кажется, здорова. Даже слабости не чувствую. Мне надо подумать. Кажется, впервые в жизни я буду думать по-настоящему. Раньше я только играла в мысли, в чувства, в слова... Теперь каждое мое слово будет что-то менять, что-то обозначать, что-то давать окружающим. Я это чувствую.
Мне предстоит стать женой того, кого я видела раз в жизни. Иначе мой отец сядет в тюрьму, а мы с мамой окажемся в долговой яме.
Выражение лица мамы ясно говорит, что это еще в  лучшем случае. Я предпочитаю не додумывать то, что ощущаю, глядя на нее. Если начну представлять себе это, от страха совсем ополоумею. А мне нельзя сейчас поддаваться страху. Это верный путь в сумасшедший дом.
Одна мысль мне не дает покоя. А что, если этот брак - ловушка, и я стану их заложницей? Думает ли об этом мама? А отцу это в голову приходило?


9 ноября

 Мы обручились. Я согласилась принять католичество. Имя мне, слава богу, менять не придется. «Мария» есть на всех языках. Моего жениха зовут Микеле, но все называют его на английский манер - Майкл. Он робеет как теленок. Кажется, нетрудно будет его приручить.


11 ноября

Я знаю, чего хочу. Майкл, его семья и другие  семьи  (они как-то зловеще произносят это слово) - сила. Какая, не знаю. Пока я ничего не знаю о таких, как они. Но я должна в этом разобраться. Это как часовой механизм - что у них там внутри? Я разберу эту силу по частям, деталька за деталькой, и, кто знает, может, эта сила сделает сильной меня?
Вооружит до зубов.
И тогда никто и ничто меня не испугает.


13 ноября

Венчание назначено на декабрь. Приехал папа. Где он был все это время, я не знаю. Он не сказал. Мама с ним почти не разговаривает. У него вид побитой собаки. Я позвала его прогуляться, и мы поговорили по душам.
- Дорогая, постарайся извлечь пользу даже из теперешних обстоятельств. Я видел твоего будущего мужа.
- Что ты о нем думаешь? - спросила я.
- Он - твое орудие. Подчини его себе и станешь хозяйкой положения. Итальянцам только кажется, что они коварны и всегда настороже. Они наивны как дети. Ты еще в этом убедишься.
- Но тебя они перехитрили, - с горечью выпалила я и, глядя на его изменившееся осунувшееся лицо, тут же пожалела об этом.
- А тебя им не одолеть. Они не должны знать, чего ожидать от тебя. Играй роль. Будь послушной застенчивой робкой дурочкой. А сама внимательно слушай и изучай. Все и всех. Ты еще убедишься, как удобно получить в мужья такого простофилю.
- Он еще дитя. Все может измениться.
- А ты постарайся, чтобы он менялся в нужную тебе сторону.
В голове моей медленно зрел план. Я сделаю Майкла своим верным псом. И буду вытягивать из него информацию. Ниточка за ниточкой. Я размотаю клубок. И начну наматывать свой собственный.




15 ноября

Новый удар. После свадьбы мама с папой должны уехать. Это их условие. Я скоро останусь совсем одна. Папа должен приезжать время от времени “по их общим делам”, как сказал мой будущий свекр, и с милой улыбкой разрешил им навещать меня раз-два в год. Я его убить готова. Но ничего не поделаешь.
Он мне заплатит за то, что поставил моего отца на колени. Его время придет.
Всю ночь я проплакала. Все повторяла сквозь зубы: “Терпение... терпение... терпение...”


17 ноября

Мы поженимся через два дня. Свадьбу перенесли. Почему, они не объяснили.
Папа получил письмо от моего кузена - сына папиного брата, умершего от тифа в прошлом году. Отец его был врачом, и сам он тоже врач. Сейчас мой кузен в Швейцарии. Ему удалось спасти жизнь умирающей пациентке. Никто не верил, что она выживет. Но мой кузен ее выходил. И это чудо. Ведь у нее была чахотка.
И, кажется, болезнь отступила. Удивительная история. Они влюблены и собираются обвенчаться в один день со мной.
Странно все это ... У меня какое-то предчувствие. Словно это судьба.
Моего кузена зовут Михаил (то же имя, что у моего будущего мужа!). Вот фрагмент его письма: “... дядя Жорж, моя невеста мечтает познакомиться с Вами и Вашей семьей. Она еще слаба, но чувствует себя с каждым днем все лучше и лучше. День свадьбы назначила она, я советовал подождать, но она так взволнована... мне ни в чем ей не хочется перечить. Юлия - дочь Максимилиана Гофмана, вы о нем слышали? Они потомственные банкиры. О размерах состояния ее отца я и понятия не имел, и они меня ошеломили. Я выходил Юлию в швейцарском санатории, даже не подозревая, кто она. Это растрогало его до слез. Юлия - любимая дочь Гофмана. Когда она рассказала ему, что я попросил ее руки до того, как ко мне пришла уверенность в ее выздоровлении, он действительно плакал. На него было жалко смотреть. Если бы она так и не поправилась, он умер бы от горя. Да и я тоже. Жить мы будем в Бонне, тот климат ей благоприятнее...»
Кузен мой вложил в письмо ее портрет в миниатюре. Чудные белокурые пряди собраны в пучок, лицо ее - удивительно нежное матово бледное с тонкими чертами и заостренным подбородком; овал лица – узкий; но больше всего меня тронули глаза - темные измученные, но прекрасные, они кажутся огромными на этом маленьком личике; шея - тонкая длинная, как стебелек ландыша, она кажется такой хрупкой, будто вот-вот растает в воздухе. Внизу стоит подпись - Юлия Гофман, 1911, рукой князя М.К.Воронова-Михайлова.
Я и не знала, что мой кузен так рисует. Вне всякого сомнения, он полюбил ее. Иначе не сумел бы так передать игру красок. Лицо ее словно капля росы под лучами солнца, впечатление очаровательное. Это больше, чем красота. Это что-то невыразимое. Давно на меня не производил такого впечатления обычный рисунок, чуть ли не набросок, да и вообще я равнодушна к живописи. Не знаю, что на меня нашло.
Папа сказал: “Мишель - счастливец”. Увидимся ли мы когда- нибудь?


19 ноября

Моя свадьба.
6.00  Я сижу у зеркала и замораживаю свои мысли и чувства. Сегодня я должна быть холодна как лед.
Я буду самой хладнокровной из всех новобрачных, которых когда-либо видел мир. Ни капли волнения. Я хочу, чтобы мои руки мне подчинялись и выполняли все, что требуется, спокойно и точно. Я хочу, чтобы ноги плавно несли меня к алтарю.
Я должна пройти через это.
Как странно... мне начинает казаться, что я  хочу.


20 ноября

Мой муж еще спит, а я встала, чтобы рассказать тебе, Дневник, кое о чем. Папа с мамой вчера уехали. Так что делиться мне, кроме тебя, больше не с кем.
Венчание прошло непринужденно. И, кажется, один мой супруг и чувствовал себя неловко. Папа был невозмутим.
После обеда они с мамой уехали. Теперь я увижу их только через год. Переписываться нам пока запретили. (Мера предосторожности. Они все еще не верят нам.)
Я не плакала. Я себе запретила. Потом будет время.
Расскажу-ка лучше о своей брачной ночи. Я недооценила Майкла, он куда больше робел, чем я ожидала. И тут что-то во мне распрямилось, остатки  моей  робости вмиг улетучились восвояси, я прогнала их. Взяла его за руку, отвела в спальню и медленно сняла с него все. А потом он дрожащими руками сделал со мной то же самое. Я так и впилась глазами в его глаза, и он как зачарованный стоял, покорный моей воле. Я сказала: “Майкл, ты знаешь что делать”. Он кивнул. Я говорила ему: “Иди ко мне... обними меня...” Он шел и обнимал. Будто я колдунья и отдаю ему приказы. И когда я улыбнулась ему нежно-нежно, как ласковая киска, он так сжал меня в своих руках, что я почувствовала - теперь все будет хорошо.
Когда  на рассвете я задремала, он разбудил меня. Пока я спала, он сходил в сад и сорвал цветок розы, которую выращивал, чтобы принести ее мне. Губы у него дрожали, глаза сияли как у блаженного. Я поцеловала его, и он снова кинулся ко мне. А потом он уснул.
А я сижу и пишу. Роза эта - его любимая. Это моя первая победа.
За сим подписываюсь (просто так, чтобы
посмотреть, как это выглядит на бумаге)
                Мария       Манчини
(по моему неплохо, а тебе, Дневник, как?)


1912, 20 марта

Прости, что совсем о тебе позабыла, Дневник. Не могла я писать. Да и вообще... иногда я думаю, стоит ли?
Все эти месяцы мне не до тебя было. Я поставила себе цель - разобраться, что происходит в этом доме, в других домах вроде этого, откуда сила у этих людей, откуда власть. Первые недели я сидела за общим столом, улыбаясь и умильно поддакивая, как безобидная  овечка. И это сработало. Они понемногу становились все откровеннее и откровеннее и, в конце концов, порой стали просто-напросто забывать о моем присутствии.
Майкл, мой возлюбленный супруг (я убедила его в этом), - глина в моих руках. Я даже стала чувствовать к нему некоторую нежность. Его еще здесь не считают взрослым  (что не помешало им женить его на мне) и явно не воспринимают всерьез. А он тем временем, гуляя со мной по саду, лежа в постели, сидя по вечерам рядом со мной в гостиной, рассказывает мне о  семье  (теперь я знаю, что это такое, и что это значит для них). От него я узнала уже очень и очень многое. Я выудила у своего муженька то, что больше всего меня занимало, - историю этой касты победителей, для которой нет преград, нет правил, кроме  ее собственных, для которой  нет  невозможного. Теперь я знаю, что такое закон  omerta (молчания), что такое круговая порука. Это целый мир в мире. И этот мир может вознести так, как не способен вознести тот. Который я покинула.
Для этого нужно играть по правилам. И я втайне от всех их учу.
Я беременна, ребенок должен родиться в июне. Чувствую себя неважно, но не показываю вида.

17 июня

Роды совсем скоро. Папа с мамой здесь, и это чудо. Я так счастлива, что недомогание мигом прошло. Они довольны моим поведением и пригласили родителей. Кажется, они поверили, что с моей стороны им нечего опасаться, и папа их не подведет. Он человек слова.
Вчера я была в театре (он от нашего дома совсем не далеко, поэтому я рискнула пойти, несмотря на самочувствие), и одна женщина совершенно серьезно рассказала мне одну историю. На ее платье красовалась рубиновая брошь в форме солнца - видно, ювелир этот просто волшебник. Я восхитилась, и она вполголоса поведала мне, сколько заплатила за эту вещицу. Я так и ахнула.
Нет, это прелестная брошь... но названная цена раз в пятьдесят  превышает любую возможную. Это неслыханная сумма! И она, увидев мое изумление, с гордостью сообщила, что эта брошь сделана по заказу какого-то римского императора для его любовницы Кармелы. У него было две любовницы - Кармела и Марсела. И чтобы доказать, как он любит каждую из них, он заказал брошь из любимого камня Кармелы - рубина и другую для Марселы - лазоревую.
Я покосилась на отца, тот был невозмутим. Но по его глазам я тут же все поняла. А дама продолжала: “Кармела была смуглой, темноволосой и черноглазой. Марсела - блондинкой с нежной кожей и голубыми глазами. Они обе были настоящие испанки -  верные, преданные, готовые умереть за своего возлюбленного. Кармела была страстной, темпераментной - огонь, а не женщина! А Марсела – хрупкой, ласковой и покорной. И он любил их обеих”.  Я чуть не прыснула, но сдержалась и придала своему лицу подобающее мечтательное овечье выражение, чтобы пролепетать: «Как интересно то, что вы говорите». (Должна признаться, тут уже папа не выдержал.)
Больше всего меня поразило, что она в это верит! А муж ее (по ее словам) признал, что это выгодное помещение капитала. Боже мой!
Я вспомнила случай, который описывали в газетах неделю назад - один коллекционер приобрел шкатулку то ли графини        Дю-Барри, то ли фаворитки Карла II Нелль Гвин... и когда он каким-то образом установил, что шкатулка не имеет к предполагаемой владелице никакого отношения, поднял шум, но расследование обстоятельств покупки ни к чему не привело. Продавца и след простыл, будто его никогда и не было. А коллекционер заплатил баснословную сумму за “историческую” вещь. Теперь ему остается только проклинать собственную доверчивость.
Сегодня нас посетила одна дама, на голове которой красовалась диадема моей прабабки. Я бросила “невинный” взгляд на родителей. Ни одна живая душа не заподозрила бы, что они имеют к этому какое-нибудь отношение. Они с вежливым интересом выслушали очередную сказку.
Ну что ж, папа получил, что хотел. С долгами расплатился, купил имение, но потерял свою свободу. Теперь он их лакей. И этого я им никогда не прощу.



30 июня

Ребенок родился. Мальчик. Его уже окрестили два дня назад. Его назвали Джино. Джино Манчини. Я на него не налюбуюсь. Родня от него не отходит. Я и не подозревала, что итальянцы такие сентиментальные. Они сюсюкают с младенцами, забыв обо всем на свете. Кажется, я начинаю чувствовать к ним что-то похожее на теплоту. И как я не сопротивляюсь, я уже не такая ледышка, как еще пару месяцев (даже недель!) назад.
Папа получил письмо от своего племянника (я уже писала о нем, это князь Воронов-Михайлов, мой кузен Мишель). Он пишет, что Юлия на днях родила дочку. Назвали Анной. Беременность она перенесла не очень хорошо, но лучше, чем можно было ожидать, и болезнь не возобновилась. Роды протекали (на день позже моих) тяжело, но опять же, лучше, чем могли бы.
Мне врач дал хлороформ, и настоящей боли я не почувствовала.
Из письма я поняла, что кузен не знает о нас. Он слышал только, что я замужем за итальянским аристократом. Аристократом! Боже мой... Я даже разозлилась. Пока он там читает Гёте со своей Гретхен, я живу под одной крышей с ворами и убийцами и учусь их коварству, чтобы выжить. Чтобы стать хитроумнее, искуснее, вероломнее моего беспечного отца. Чтобы подняться над ними над всеми.
Знали бы  они,  что на уме  у  мамы их маленького бамбино. Пока они едва замечают мое присутствие, еще одна наседка в доме. И, слава богу.
Пока.
Одному я уже выучилась у них (и даже превзошла) - терпению. Терпению змеи, поджидающей свою жертву. А отточить свое жало мне еще предстоит.


1915, 3 сентября

Боже мой, какой беззаботной кажется мне последняя запись. Мои папа и мама уж третий месяц как в могиле. Корабль, на котором они плыли, потерпел кораблекрушение. Неделю назад умер Майкл. Инфлюэнца. Его отец лежит в своей спальне и не встает. Врач говорит, он вряд ли поправится. Моя свекровь не перенесла смерти сына.
Я  и Джино (ему уже три годика) сидим около деда. Полгода назад не стало его братьев. Погибли при невыясненных обстоятельствах. Это какой-то год смертей. Из всей семьи Манчини только я да кузина Майкла, глупышка Мэг, и остались. Две женщины в пустом доме. И парализованный Джанфранко. Да еще Джино, который еще слишком мал, чтобы понять, что происходит.
А я знаю. Манчини уже не те. Их оттерли. Верх взяли другие, более энергичные. Манчини не повезло с детьми. У братьев Джанфранко (моего свекра) детей так и не было. У самого Джанфранко - только один сын Майкл. Другие в младенчестве умерли. А Мэг - дочь брата матери Майкла. Она не Манчини. И потом... она женщина. Джино - единственный, кто остается. Но он ребенок.
Мне двадцать лет. Я вдова с трехлетним сынишкой на руках. Но я - единственная Манчини, способная понять, что к чему. Джанфранко и не подозревает, сколько я уже знаю. Я знаю практически все. Я в курсе всех дел Манчини и других семейств на побережье. И, чтобы сделать шаг, мне не достает самой малости - деталей. А их мне неоткуда узнать, кроме как от самого Джанфранко. И для этого мне нужно, чтобы он выздоровел. Я поставлю его на ноги. Врач не поверит, когда его увидит. А пока он лежит, я все из него вытяну. И начну действовать от его имени. Они не воспримут меня всерьез, потому что я женщина. Ну, и прекрасно. Это мне на руку. Прикинусь дурочкой... это их обезоружит, заставит потерять бдительность... И нанесу удар.


1920, 3 июля

“Мозги у тебя что надо, милочка”, - сказал мне Джанфранко. Дела у нас лучше некуда. Я действительно поставила на ноги Джанфранко. Я привела его в чувство. Ну, Дневник, угадаешь, как?
Каждую ночь я приходила к нему и говорила... как мечтаю, чтобы его руки шевелились, брала его руки и обнимала, ласкала себя, и не оставляла его в покое, пока пальцы не начинали шевелиться, и в его глазах против воли появлялось желание... я массировала его ноги, сгибала их и разгибала, массировала его тело... пока оно не начало шевелиться... и в один прекрасный день он как зверь накинулся на меня, и мы побывали на вершине блаженства. Никто не знает, что я сплю с ним. Началось все как игра, но она захватила меня, как ничто другое никогда не захватывало, и я окунулась в эту новую воду с закрытыми глазами. Я воскресила его, а он  -  меня.
Потом как плотину прорвало у меня внутри... я плакала и о папе, и о маме... и о себе... О няне, которую я больше никогда не увижу, о нашем кучере, который всегда приносил мне леденец, о девочке, которая умерла... И эта девочка когда-то была мной.
Я полюбила Джанфранко, потому, что он согрел что-то у меня внутри (как будто растаяла льдинка) и потому, что мне нужно кого-то любить. А разве Джино сейчас может понять эту злую несчастную женщину - свою мать? Джанфранко смог.
Теперь мы - одно целое. Никто не знает, что я вместе с Джанфранко обдумываю все ходы и даже подсказываю ему. Для семей он по-прежнему глава, а я - утешившаяся вдовушка. Все смеются, когда он приводит меня на общие встречи, но относятся к этому как к слабости старика. Хотя и строят мне глазки. (Но только за спиной Джанфранко.)
Джино уже восемь лет. Мой мальчик на редкость красив, хотя, к сожалению не особенно умен. Пошел в папу. Джанфранко меня утешает. Говорит, что он еще маленький, но я на него особых надежд не возлагаю. Слышала, что у моего кузена уже двое детей, - года три назад родился сын Марк. А дочка - ровесница моему Джино. Повидать бы ее хоть разок... да всех их. Но вряд ли это когда-нибудь будет. Теперь-то они уже знают всю правду о нас.


10 августа

Умерла моя подруга Соня - та самая, что пошла в гувернантки после разорения своей семьи. Мне написал ее муж. По письму видно, он человек пропащий. Пьет, сидит на шее у своей родни (а она и так бедна). Предлагает мне встретиться (зачем не знаю), сейчас он как раз едет в Нью-Йорк. С ним дочка. Ей столько же, сколько и Джино.
Муж Сони - немец, он лекарь и после девятнадцатого года хотел вернуться на родину, но передумал и отправился в Париж. А сейчас вот к нам направился.
Приму его. Мне любопытно взглянуть на сонино дитя.


17 августа

Девочка - прелесть. Ее зовут Клара. Румянец, глазки синие, ресницы - загляденье... Она одета бедненько, и от этого кажется еще милее. Только волосы у нее сонины - пышные белокурые. Этот ребенок так и пышет здоровьем.
Отец оставил ее у нас на пять минут, ушел и не вернулся. Он бросил дочь. Подкинул ее нам. Джанфранко хотел вызвать полицию, но я умолила его оставить девочку. Я удочерю ее. Мне всегда хотелось иметь дочку.
Джино оробел, когда ее увидел. Дети сразу друг другу приглянулись. Джанфранко хитренько заулыбался, а, когда я вопросительно посмотрела на него, начал насвистывать. Он всегда так делает, когда у него что-нибудь на уме. Как мальчишка. Никогда он не вызывал у меня такой нежности, как в ту минуту.




27 ноября

Клара заболела. Врач говорит, пневмония. Надежды мало. Я вошла к ней в комнату, взяла ее за руку и начала говорить, как я ее люблю, и что я ее не отпущу. Она приоткрыла глаза. Врач внимательно наблюдал за мной.
Когда мы вышли из комнаты, он сказал: “Мадам, у вас редкий дар. Вы не возражаете против небольшого опыта?” Я удивилась, но выполнила его указания. Вызвала нашу служанку и велела ей делать то-то и то-то. Она как заколдованная делала то, что ей говорили. Казалось, звук моего голоса завораживает ее.
Я делала в точности, как говорил врач. Смотрела ей в глаза, произносила слова медленно и властно и пыталась мысленно будто двигать ее руками, ногами, шевелить ее веками, раздвигать ее губы. Это было похоже на настоящее колдовство.
Она встала на стул и прямо стояла, вытянув руки, затем начала вертеть головой и шевелить губами... я глазам своим не верила. А врач смотрел  на меня.
Когда я приказала ей слезть со стула, сесть на него и, закрыв глаза, досчитать до десяти, врач зааплодировал. Потом бедняжка призналась, что не помнит, что же это с ней было...
Мы отпустили ее, и он сказал: “У вас дар гипноза”. Он объяснил, что это такое. И я поняла, почему Майкл так точно делал то, что я ему говорила, в ту нашу брачную ночь, почему Джанфранко поправился, подчинившись моей воле. Интуитивно я это знала всегда.
Дар есть дар. Теперь мне предстоит научиться им пользоваться. Врач обещал познакомить меня кое с кем, кто может мне помочь. Я буду послушной ученицей.
Всю ночь я просидела у маленькой Клары. Утром кризис миновал.


15 декабря

Я научилась. Теперь я знаю, что такое власть. Реальная. Для того, чтобы другие стали послушны моей воле, мне не нужны деньги, не нужны мои люди, не нужны и чужие секреты. Это уже мой секрет.
Врачу я хорошо заплатила (и пригрозила как следует). Он не проговорится. Ни одна живая душа не будет знать, каким оружием я обладаю.


1932,  5 февраля

Давно я тебе ничего не рассказывала. Целых двенадцать лет. С ума сойти можно! Так и русский скоро забуду. Клара почти забыла. Но это моя вина. Надо было с ней разговаривать, а мне не до того... После смерти Джанфранко я возглавила дело. Никто не верил в смазливую бабенку, да еще иностранку... но не прошло и месяца, как недоверие сменилось почтением. Было это пять лет назад.
Я поняла тогда, что еще один шаг - и меня станут бояться. А это неразумно. Кого боятся, того ненавидят. А я хотела, чтобы никакие обстоятельства не привели к измене.
Я сумела добиться любви своих людей. Они за меня друг друга поубивать готовы. Я заглянула в душу каждому, поняла, какой ключик к сердцу нужно подобрать, - и открыла эти сердца. Шутка ли... они теперь больше мои, чем их собственные. И, кажется, собственные семьи для них меньше значат.
Вначале меня недооценивали, и меня это ничуть не задевало. Меня и сейчас недооценивают. Никто, кроме меня, не знает, на что я способна. Я старательно поддерживаю иллюзию своей хрупкости, недостаточной осведомленности, прекраснодушия. Оказывается, я неплохая актриса. Все по-прежнему опекают меня, боятся ранить, причинить боль. Даже Джанфранко меня по-настоящему не знал. Когда он умер, я действительно овдовела.
Перечитала первые записи, они меня умилили. Какой интересничающей дурочкой я была по приезде сюда, ничего не знающей о жизни. Но уже тогда я была вынослива, как бродячая кошка, если падала -  то на четыре лапы.
Наш бизнес - азартные игры, контрабанда и... папины шалости. Сейчас мы (Манчини) - самая влиятельная семья на побережье. В то время, как мир трещит по швам,  наш  мир надежен как скала. Я кое-что поняла еще много лет назад.  Мы  честнее  их.  Мы не посылаем людей умирать за фальшивые идеалы, не промываем мозги своим людям, пичкая их патетической патокой, мы делом занимаемся. Наши люди знают, за что воюют. Да, это драка из-за денег. Но из-за их же денег. Они борются за свое собственное выживание. Ни одно правительство ни одной страны не говорит людям правду, отправляя из на очередную бойню, - они как бараны идут на заклание со сказочными лозунгами, в которые верят. И они не знают, что их подставляют, кинув им этот лозунг как конфетку, как милостыню, чтобы смягчить удар их женам, детям, которые  тоже во все это верят. И скажи им кто-нибудь, что они - пушечное мясо для разрешения экономических вопросов, - поверят ли? И будут ли у них силы вынести правду?
Я думаю, что мы не только честнее. По большому счету мы  человечнее. 
Джанфранко был доном, ко мне все обращаются по имени - Мария. Как к королеве или богине. Ведь только их называли по именам.


10 марта

Как странно, что я хотела отомстить Джанфранко за папу тогда, двадцать лет назад. Ведь у Джанфранко не было другого выхода. Сейчас я на его месте поступила бы жестче. Утечка информации была бы смертельной для этого клана, невинный слух в некоторых кругах - и план был бы погублен. Мы заработали невероятную сумму денег за первые же операции такого рода, просто фантастическую! Другие семьи Нью-Йорка не подозревают об этой части нашего королевства и удивляются нашей удачливости.
Я люблю эту часть нашего бизнеса, она - особая, это папино творение, его гордость.
У моего кузена взрослые дети. Анна - ровесница моему Джино. У меня давно уже созрел план. Анна должна стать наследницей - ведь и дед ее Гофман и Вороновы-Михайловы (по нашей линии) из богатейших семей Европы. Вовремя же мой кузен уехал! Не всем эмигрантам удалось спасти свое состояние, кузену повезло. Он действительно счастливчик.
Я слышала, что Анна с отцом приезжают в Нью-Йорк и пробудут здесь до июня. Мой Джино стал настоящим красавцем. Поглядим, что из этого может выйти. Более определенно писать не стану. Боюсь сглазить.


5 апреля

Они здесь. Джино случайно столкнулся с ними в театре. Анна - милая девочка, серьезная, скромная. “Не так хороша, как Клара”, - сказал мне Джино, - “Но недурна на свой лад”. Джино и Клара неразлучны, и меня это беспокоит. Раньше я не придавала этому значения, но теперь... Клара мне как дочь, но если она встанет между Джино и состоянием, которое должна получить Анна... Ладно, о Кларе я пока думать не стану. Всему свое время.
Сейчас главное - увлечь эту девушку, заставить ее потерять голову. В этом отношении у Джино изрядный опыт (хотя ему всего двадцать). Я строго-настрого запретила ему называть Анне свою фамилию. Отец ее ничего знать не должен, иначе мой план сорвется в самом начале.
Одна беда - Джино ни на кого не смотрит, кроме Клары. Сколько девиц бегало за ним, он равнодушен к любым заигрываниям, к любому кокетству. Только Клара ему нужна. И я даже не знаю, насколько далеко это у них зашло... Иногда я думаю, мудро ли я поступила, взяв ее в дом? Как ни гоню от себя эти мысли, они меня не оставляют.


6 мая 

Анна наша. Джино сделал все, как я сказала. (Клару я отослала погостить к своим друзьям.) Все готово для побега. Она до сих пор не подозревает, кто он. На этот счет у меня голова не болит. У меня уже готова сказочка о том, как поссорились папа и кузен, и Джино боялся признаться и потерять ее.
Джино подавлен. Я обещала ему, что все устроится.


11 мая

Они обвенчаны. Завтра они будут здесь. Кузен разыскивает дочь, не зная, что и думать.
Клара еще не знает.


17 мая

Новый удар. Кузен настолько разгневан на дочь, что решил изменить завещание. Господи, хоть бы это было минутное желание, которое улетучится, когда пройдет вспышка ярости. Анна без ума от Джино, но гнев отца ее убивает.
Неужели жертва Джино будет напрасной? Боже, не допусти этого.


23 мая 

Кузен лишил дочь наследства. Он навестил нас перед отъездом, пожелав говорить только с дочерью.
Она плакала всю ночь. Отец от нее отрекся.
Все состояние должно достаться ее брату Марку.


30 мая 

Анна беременна. Она до сих пор не пришла в себя. Клара не выходит из своей комнаты. Джино старается проходить мимо двери в ее спальню как можно чаще. Но она не желает его видеть.
Господи, помоги мне.

1 июня

Джино и Клара помирились. Анна не подозревает. Но ей так плохо, бедняжке, что ей не до того.
Ночью я встала выпить воды. Джино выходил из комнаты Клары. Я молча смотрела на него. И он взорвался.
- Не смей меня упрекать, ты заставила меня жениться - и ради чего? Зачем все это? Кому это нужно...
- Анна твоя жена, - я изо всех сил старалась держаться, но рухнувшие надежды будто сдавливали мне сердце. - А Клара уедет отсюда.
- Если она уедет, я - вместе с ней.
- Нет!
- Да, мама. Об Анне не волнуйся. Она не узнает. Она слишком глупа.
“Глупы-то, положим, они оба”, - думала я, - “А вот Клара хорошо знает, что делает”. Такой враг, как Клара, опасен, лучше не выпускать ее из-под своего крылышка. Завтра я найду способ умилостивить эту разъяренную кошку. Она снова будет есть с моих рук.


2 июня 

Мы долго говорили и пришли к согласию. Она выйдет замуж за безобидного Кавальери (ему семьдесят, и он от нее без ума), жить они будут здесь (я предложу и не думаю, что он откажется), таким образом, приличия будут соблюдены. Ей предоставляется полная свобода при условии осторожности с обеих сторон.
Джино доволен. Он даже поцеловал меня. Я пошла на это скрепя сердце, и договоренность наша меня не радует. Остается только надеяться, что так будет лучше для всех нас.




5 августа 

Кузен официально переоформил завещание. Брат Анны Марк получит все.
Она хорошая девочка, а он как осел поступает. Видел бы он, как мучается его дочь.


7 августа

Кузен прислал мне письмо, где назвал меня негодяйкой. Ну что ж, кузен,  твое время придет.
Я буду не я, если не отплачу тебе. Не сейчас. Тогда, когда ты меньше всего будешь этого ожидать.

За  сим  подписываюсь
                Мария       Манчини
07.08.32         10ч. 15мин.




1937,  5 сентября 

В Германии волнения. Люди стали перебираться сюда, да в Швейцарию. Боюсь, их правительство дурно кончит.
Анна переписывается со своим братом втайне от отца. Марк пишет, они тоже сюда собираются. Этот вопрос уже практически решен. Жить они будут здесь... в Нью-Йорке. Ну что ж, бедняжка Анна хоть с братом свидится, а то на нее жалко смотреть.
У них с Джино уже четвертый скоро будет. Три мальчика - Филипо, Эрнесто и Энтони. Анна хочет девочку, но, если родится еще мальчик, назовет его Майкл. Это я ее попросила, она покраснела (наверно, вспомнив отца), но я сказала, что это в память об отце Джино. И она поверила.
Она хорошая девочка. Чистое золото. Джино дурак, что до сих пор бегает к Кларе. Слава богу, та так и не забеременела. А то был бы скандал, который не так-то легко уладить. А мне сейчас не до того.
Недавно мне приснился странный сон - я внутри шкатулки с драгоценностями. Какие камни, дух захватывает! И я начинаю собирать украшение из алмазов в форме буквы “Ж”. Тут я проснулась и поняла: Ж - это же Жорж. Надо мне сделать это. В память об отце. Папа был бы тронут.
Хорошо, что мы привлекаем к работе таких мастеров - их изобретательность воистину неистощима. Они делают потрясающие вещи, глядя на плоды их труда, можно поверить чему угодно. Заплатить любые деньги. Обвести вокруг пальца самого Сатану. Папе это пришлось бы по вкусу.
Я обязательно закажу им эту вещичку, пусть сделают так, как я видела во сне. И легенду под это такую, чтобы понравилась папе. Вот это авантюра! В его вкусе. Он такие любил.
И подсунуть надо не кому-нибудь. Я хочу насладиться папиным триумфом.

30 сентября

Брат Анны здесь. Он приходил повидаться с ней. Отец ее тоже приехал, а мать несколько лет назад умерла. Так и не довелось мне увидеть эту немку с портрета, присланного моему отцу в одиннадцатом году. Юлии Гофман больше нет.
Муж ее (мой кузен) легко перенес потерю. Они насладились своим счастьем, а она была так слаба, что последние десять лет он чуть не каждую минуту ожидал этого.
Марк, брат Анны, недавно женился. На своей кузине Берте Гофман (вроде она не его кузина, а воспитанница брата его матери, взявшая их фамилию). Я ее видела вчера. Темноволосая симпатичная. Она очень сердечно отнеслась к Анне. Старик - отец их - так и не смягчился. До сих пор говорит, что его дочь связалась с шайкой разбойников.
Ну, да бог с ним. Свое обещание я не забыла, просто время еще не пришло.
Анна показала мне (хотя и с большой неохотой) отрывок письма отца к ее брату, написанного пять лет назад, когда кузен мой порвал с дочерью и посетил нас, только чтобы сказать ей это. “...Ты  удивишься, но я, знавший Георгия Васильевича (моего дядю Жоржа) и Татьяну Ильиничну, и любивший их как своих родителей, не мог даже предположить, что их единственное дитя - Машенька, моя маленькая кузина, стала преступницей, забывшей о совести и чести...”  Твои совесть и честь тем сильны, дорогой братец, что никогда не подвергались серьезному испытанию. Ты не знаешь, что такое борьба за выживание, за кусок хлеба, за глоток воды, - не на жизнь, а на смерть. Тебе и потоку других тебе подобных, обнищавших аристократов, слоняющихся взад-вперед по Европе, неведомо, что такое делом заниматься. Твое отличие от этих унылых облезлых господ только в том, что тебе повезло. Ты вовремя бежал  из России, ты женился на дочери Гофмана - и не пришлось тебе думать о презренном металле. А ты свое везение возвел в добродетель.
Глупо с твоей стороны. Даже не наивно, глупо, и все тут.
А презираю я тебя за то, что ты дочь бросил. Тебе даже в голову не пришло, что ей может грозить опасность, что она может оказаться совершенно без защиты в своем положении, - отринутая всеми. Покинутая тобой, без средств, в руках “разбойников”, как ты изволил выразиться. Воспользоваться ситуацией не составило бы труда. Но я не сделала даже попытки.
Эх ты... отец!
Ты даже не задумался об этом. И где же твои честь и совесть? Бросив свое дитя, ты все равно, что пнул лежачего.
Я так не поступаю.
Она, бедняжка, чахнет прямо на глазах. И твоей вины здесь больше, чем моей.


3 ноября 

Анна умерла при родах.
У нее родился мальчик. Назвали Майклом. Джино плакал на похоронах, и я почувствовала, что он действительно расстроен. Анна так его любила, что ему будет не хватать этой любви. Клара его так никогда не полюбит. В последнее время она обнаглела, и, думаю, стала намекать Анне на истинное положение вещей.
Я с ней еще поговорю. У меня уже четверо внуков. Я выполнила просьбу Джанфранко и назвала одного из них Майклом. Когда я гляжусь в зеркало, вижу еще не старую женщину, но пережившую так много, что и цена самой жизни становится символической, когда понимаешь, насколько все в жизни зыбко.


1945,  10 июня 

Война закончилась. Какое облегчение! У меня слов нет, чтобы выразить, как я устала от этой бессмысленной бойни.
Я так была занята эти годы, Джино и Клара уехали на другой день после похорон Анны восемь лет назад. Просто позор! Мой сын совсем стыд потерял из-за этой пухленькой потаскушки. Он писал, но я не ответила. Через полгода он вернулся и сказал, что Клара его бросила ради ливерпульского богача (он родом из Ливерпуля и так любит это подчеркивать, что его стали этим дразнить). Джино начал пить, клясть на чем свет стоит то Анну, то Клару, а потом его убили в пьяной драке где-то на окраине города, и полиция очень удивилась, обнаружив документы этого с виду бродяги.
Я осталась с четырьмя внуками в пустом доме. Филипо и Эрнесто было тогда пять и четыре, Энтони - два, а Майклу - девять месяцев. Сейчас Майклу почти восемь, а Филипо -  старшему  - скоро тринадцать. И дела у нас хуже некуда.
Много людей мы потеряли несколько лет назад, это были лучшие наши люди, я долго болела и потеряла контроль над ситуацией. Ну, ничего, все поправимо.
Марк, брат Анны, и его жена Берта произвели на свет троих детей - Питера, Чарльза и Александру. Все семейство гостило у их друга в Лондоне, бомба унесла жизни всех, кроме маленькой Александры. Она чудом уцелела.
Ее отправили на воспитание деду. Мой кузен был так растерян, что даже не мог осознать, что случилось. Он только обнимал внучку, которая едва начала ходить, и бессмысленно улыбался.
Других своих внуков он даже не видел ни разу. Для него они не существуют.


31 октября 

Сегодня я была на кладбище, навещала папу, маму, Майкла, Джанфранко, Анну и Джино. Одновременно со мной там появился мой кузен собственной персоной - сам князь Воронов-Михайлов, он тоже зашел к своей дочери. Надпись “Анна Манчини” его огорчила. Ее девичья фамилия даже не упоминалась. Он выглядит неплохо, меня он не узнал. Служитель сказал мне, что старый князь еле видит.
С ним была девочка - должно быть, Александра, дочь Марка. Прелестный ребенок, чем-то она мне напомнила Анну. Я видела их фотографию в газете - ее дед и она. Тогда-то я и разглядела эту улыбку на его лице, которую давеча описала.
Марк и Берта похоронены здесь же. Их сыновья в одной могиле с ними. Этих малышей я даже не видела. На фотографии - забавные дети, у младшего только три зубика.
На меня снизошел покой в этом месте - удивительный покой. Будто не было ужасов войны, смертей, несчастий... прошлое исчезло. Катастрофы сузились до крошечного пятнышка в воспоминании, и мне почудилось, что и я давно здесь покоюсь. И мне здесь хорошо.
На миг мне показалось, что кузен чувствует то же самое.


2 ноября 

Клара вернулась. Она раздобрела, еще пышнее стала. О Джино она ничего не знала. И это ее подкосило. Она-то думала, он все ждет ее... Мы с ней всю ночь проговорили. Она плакала, а у меня давно уже не было слез.
Она испорченное дитя, но я ее люблю. Я не стала ее ни о чем спрашивать, она сама рассказала.
- Джино стал привязываться к Анне, и я испугалась. Тогда я вырвала его из домашнего окружения и решила снова завладеть им... я хотела, чтобы он не вспоминал ее...  но он вспоминал. И тогда я попыталась вызвать его ревность, а он уехал. Я ждала, ждала, но от него не было вестей.
Гляжу на нее и думаю - дороже этой клуши у меня нет никого. Она притворщица и простофиля одновременно, но у нее сонина манера наклонять голову, родилась она на соседней от нашего дома улице, она, хоть и плохо, но помнит еще Петербург. Она - единственная ниточка, связывающая меня с моим домом. С домом, который я покинула январским утром больше тридцати лет назад, не подозревая, что никогда его не увижу. Радостная глупая девочка Маша отправилась в путешествие со своими папой и мамой.
И тысячи жизней прошли с той поры.


5 декабря

Клара изменилась. Даже сходила на могилу к своему Кавальери (он почил через год после свадьбы). Филипо поглядывает на нее, но он мальчишка. Меня это не тревожит.
Она стала очень набожной. Вот уж не вяжется с ее кукольной пирожной красотой - пухлыми губами, мучными плечами и шеей, этими глазками, ресничками... У нее даже брови будто светлым кремом нарисованы. Раньше она любовалась собой целыми днями, а теперь... тяжело мне видеть, как это дитя поникло. (Для меня-то Клара все еще маленькая.) Молится, сидит у окна и напевает что-то такое щемящее...
Не может же быть все это из-за моего Джино. На его-то могиле она ведь так и не была.


1946,  6 марта

Филипо и Клара... Господи, я как-то забыла, что ему четырнадцатый год…
Она сказала, что, если он хочет, то может прийти к ней. Она его не оттолкнет.
- Я буду добра к нему... А что ты хочешь, Мария, чтобы он шел на улицу? Дай мне возможность искупить все то зло, что я сделала нашему Джино. К нему я не была добра. Но я буду добра к его детям. Я научу их любви - одного за другим. Позволь мне...
 Ну, что тут скажешь? Поживем  - увидим.


5 июня 

Майкл, мой младший внук, сегодня видел Александру, внучку моего кузена и свою двоюродную сестру. Господи, я пишу “внучку моего кузена”... ведь это и его дед. А он ни разу не взглянул на четырех внуков. Как будто одна Александра у него и осталась.
Какое это было могучее дерево - наш род Вороновых-Михайловых! И вот раскололось надвое.
Мой отец и мой кузен были последними князьями Вороновыми-Михайловыми... У моего отца так и не родился сын, а сын моего кузена, Марк, был настоящим немцем и по воспитанию и по духу - он пошел в мать.
Мой отец умер, оставив дочь, - меня. А я Манчини. Я срослась с этим именем, оно моя плоть и кровь. Кто бы мог подумать, что так случится? Но вот случилось же... И сын моего кузена умер, а с ним и его сыновья.
Мой кузен сотрет родовое имя с лица земли. Больше уж Вороновых-Михайловых не будет.
Да... так что там насчет Александры и Майкла? Ну, нет, я с тех пор поумнела. Хотя ситуация куда благоприятнее той - с Анной и моим Джино. У Анны был брат, было, кому оставить наследство вместо нее. Александра у своего деда одна, если не ей, то кому же?
Да и потом он постарел, не может быть, чтобы он не смягчился... Он сильно переменился за эти годы - ведь теперь у него ни жены, ни детей, он похоронил двоих внуков - братьев Александры... Может он отвернуться от нее? Лишить всего, как когда-то Анну? Что-то я в этом сомневаюсь... Повторяю, ситуация сейчас куда лучше той.
Но не для меня. Не для Марии Манчини. Я буду не я, если не отплачу ему. Я поклялась. И я сдержу свое слово.
Поженить Александру и Майкла - пара пустяков. Но это слишком просто. Слишком легко он тогда отделается. Я должна придумать, как добраться до состояния нашей семьи. Которое сейчас в  его  руках. Целиком и полностью.
А состояние это из самых больших в Европе.
Мне нужно заполучить его. Если мне это удастся, перед Манчини откроются  такие  двери... просто дух захватывает, стоит только подумать...
План, план, план... он мне нужен как воздух.
У нас много судей в кармане, но ни одного министра... Политическое влияние сейчас  -  это все.
Если мы останемся единственными родственниками старого князя, все отойдет нам. На этом пути у нас одно препятствие - Александра. И воля покойного - но здесь нет ничего проще. Филипо, Эрнесто, Энтони и Майкл - его внуки. У них есть законное право на наследование, и я знаю судью, который вынесет решение в нашу пользу. Все будет абсолютно законно. Если нет наследников, ближайшие родственники имеют право... полное право. Законное.
Мне нужно все обдумать и проконсультироваться с юристом. Не с нашим адвокатом Бруно, а кое с кем из... Подумаю хорошенько.
Время у меня есть. Они еще дети.


1947,  25 февраля

Бруно признался мне в любви. Смешно и трогательно. Ведь мне пятьдесят два, а ему только сорок... и он женат. У него дети. А у меня почти взрослые внуки. Бруно работает на нас восемнадцать лет. Я догадывалась... но не думала, что он отважится на признание. Правда, по его словам, у него это вырвалось... но все же...
Я никогда не боялась стареть, терять прелесть бутона, потом цветка... Не боялась морщин, седых волос, тяжелой походки... Красота для меня не вкусная конфетка, она многолика как дерево - оно зеленеет, желтеет, теряет листву, но оно прекрасно во всех своих обличьях. Так и я могу часами рассматривать свои серебристые волосы - они потускнели, но приобрели новое очарование; руки  -  они хранят тайны тысячи битв своей хозяйки, во время которых она их сберегла, потому, что они ей не понадобились... всегда к ее услугам были кулаки других; глаза  -  они будто сузились и раскрылись одновременно, раскрылись широко навстречу всей неприкрытой грязи мира... и всей его сияющей чистоте... но контуры этих глаз размылись... будто их свет уничтожил все видимые контуры и грани и поглотил. Одна морщинка - это целая жизнь... лицо к старости становится самой Вселенной, впитавшей в себя всю красоту, все ее лики. Разве может не быть прекрасным такое лицо?
Бруно сказал: “Мария, я люблю тебя”. Я вспомнила Майкла, Джанфранко... вспомнила себя в том далеком одиннадцатом году, когда гадала, как я полюблю, кто полюбит меня, и как все это будет... и поняла, что любовь - это то, что было у папы с мамой. И то, что мне не дано. Я не способна на это. Нет у меня потребности в другой душе, другом теле... то есть, есть, но... Это не  настоящее,  это скорее игра. По-настоящему мне никто никогда не был нужен.
Нет у меня ощущения, что я – половинка, и мне нужна еще частичка меня в ком-то другом, чтобы стать целым... Такая я от природы. Видимо, у одних это есть, а у других  - нет. Целое во мне  самой.
А без этого любви не бывает. Ведь если мы не ищем себя в других людях, значит, и не стремимся к ним... И я одна из таких. Волк-одиночка. Волчица.
Я способна любить ребенка... но не мужчину. Их я только использую. И Бруно... я сказала: “Двенадцать лет  -  шутка ли?” А он вдруг говорит: “Одиннадцать... Мне сорок один”. Как будто это имеет какое-то значение. Да если бы он был мне нужен, я землю и небо перевернула бы... будь он хоть моложе лет на пятьсот... или старше... не важно. Вид у него был как у побитой собаки, и я... потянулась к его щеке, не знаю, как это произошло, но наши губы встретились...
 Он был счастлив даже этим, я это видела. Я прогнала его, и он чуть ли не выбежал из кабинета... Бруно, Бруно... Если ты и вправду хочешь...
Я никогда не прощу себе... а, впрочем, почему бы и нет?
Он позвонил мне, и я была с ним холодна. Но, не настолько, чтобы окончательно оттолкнуть его. Буду держать его на привязи. Посмотрим, что из этого выйдет.


1 марта 

Жена Бруно ни о чем не догадывается. Она смотрит на меня с тем же обожанием, что и все жены моих людей. Уступающим только обожанию своего мужа. Тот готов целовать землю из-под моих ног.
И это действительно так. Я недооценила глубину его привязанности, порвать с ним будет совсем не просто. Особенно теперь.
Но мне и не хочется бросать его именно сейчас. Я знаю, зачем он мне. Он дает мне то, чем я дышу, - это мой воздух, название которому власть.
Власть мне необходима - над людьми, над собой, над миром - моим и не только... Видно, сильно повлияло на меня то, что со мной когда-то случилось, - давно, в том одиннадцатом году, когда девочка Маша стала Марией Манчини. Такая у меня судьба. Из княжон в преступницы...  ведь я и есть преступница, и это меня не оскорбляет. Что я преступаю... закон? А что это такое? Всего лишь правила игры, которые расходятся с моими.
Меня поразило тогда, что нас - отца, маму и меня - одолели.  Прежде я не представляла себе, что такое возможно. И это перевернуло весь мой мир, все мои представления вверх тормашками. Я поняла: или я игрок, или игрушка. Игрушкой я быть не хотела. А третьего не дано. И я решила сделаться не просто игроком, а великим  игроком. И своего добилась. Не без поражений, конечно, но...
Поэтому мне так и нужна власть над другими - они или мои псы, или шакалы... или соловьи, как в случае с Бруно. Он услаждает мой слух, будит во мне волнение - не сильное, но приятное и тем милое моему сердцу, заставляет погрузиться в соленую бездну и забыть обо всем, и я ценю это. Ни больше ни меньше.
Самое волнующее для меня - наблюдать, как мысли людей распрямляются, съеживаются, рассыпаются и собираются заново, послушные моей воле. Я будто двигаю их. Смотрю в глаза и овладеваю ими. Вот они разбегаются в разные стороны, а вот направляются в нужное  мне  русло.
Бруно дал мне возможность управлять чувствами. Давно забытое ощущение! Но какое дивное... Он чувствует то, что я хочу, чтобы он чувствовал. Мгновения, вспышки подчиняются  мне.
И меня это околдовывает.
Бедняга Бруно, он думает, я к нему неравнодушна. Рано или поздно он поймет, в чем дело, и тогда... Но я не допущу беды. Я осторожна.
Мне просто нужно знать, что нет ничего такого, что я не могла бы одолеть. С чем я не смогла бы справиться. Положить на обе лопатки.
Иллюзия, конечно, но какая сладостная для меня! Мне она необходима.
Всегда во мне было что-то над страстями, интересами, борьбой... самой моей жизнью. Будто я наблюдаю со стороны за какой-то Марией Манчини, она - и я... и не я. Наверно, это есть в каждом из нас... но в некоторых сильнее, а в некоторых слабее. И я принадлежу к тем, в которых лукавая  отстраненность эта особенно сильна. Сильнее, пожалуй... боюсь договаривать.
Но без нее правителей не бывает. Ни добрых, ни злых. Ни мудрых (что есть и то, и другое).
Без нее не было бы меня нынешней. Так и осталась бы я княжной Марьей Георгиевной Вороновой-Михайловой, не сумела бы переродиться, стряхнуть с себя благопристойную пыль... и понять, что есть шелуха, и где правда.
Ахала бы, охала, да предавалась розовым воспоминаниям, в душе я была бы мимозой из России, петербургской барынькой, Машенькой, глотающей сладкие слезы. Но все эти сопли не для меня. Я рождена, чтобы править. И судьба моя вместо того, чтобы растоптать (будь я действительно той, какой всем... да и самой себе представлялась), вознесла меня.
 Я все-таки положила ее на обе лопатки.


10 апреля 

Мои внуки меня разочаровывают. Я даже не представляла, до какой степени Филипо никчемен (весь в отца) - красив и глуп, Тони и Эрнесто - не глупы, но боязливы. Только Майкл - моя отрада.
Он такой живой умный мальчик. Чем-то он напоминает моего отца, а чем-то - Джанфранко. В нем все лучшее и от того прадеда и от другого. А глаза его - серо-голубые, веселые - похожи на глаза моей мамы.
От моего отца у него то обаяние искрометности, которое покоряло всех (и потому я не встречала человека, который не любил бы его). От матери - сила, которой не доставало моему отцу. От Джанфранко - его голова. Могучая и ясная.
Впервые в жизни я люблю кого-то больше, чем саму себя... прежде со мной такого не случалось. Даже родителей я не любила так, как люблю своего младшего внука. Я бы не вынесла его потери, как сумела-таки вынести потерю своего сына. Я пережила это... Но Майкл... нет, нет, нет, только не он... ни за что на свете.
Он лучшая часть меня... всех нас в этом мире. Мне не хочется подвергать его опасности... я даже думать об этом боюсь... но как иначе?
Кто же после меня станет доном?
Филипо - старший, но даже Джино справился бы лучше. (Его покойный отец по крайней мере был послушен и разумные советы не приходилось повторять ему дважды.) Тони - способный мальчик, он всего на год старше Майкла, но характер... одним словом, мокрая курица.
Может ли Эрнесто стать доном?
Он не слизняк и не олух, но я не знаю, можно ли на него положиться. Мне не по себе... ведь все-таки я говорю о ребенке, но что-то мне сдается, я не смогу ему доверять.
Он хитер, коварен... Да, да, именно так. Мне приходится давать ему меньше на карманные расходы, чем остальным, потому, что он уже повадился играть... Ему везет (кое-кто шепнул мне, что он шулер). Меня это тревожит. Мой внук - мелкий проходимец? И для того я укрепляла свою империю, воспитывала его... для того?
От такого рода предприимчивости я не в восторге. Мне не нужен преемник - жулик, мне  нужен мудрец.
А это такая редкость...
Майкл, родной мой, знаешь ли ты, как я хочу тебя уберечь? Не знаешь, иначе возненавидел бы меня. Ведь ты мечтаешь занять мое место.


20 апреля 

У меня был разговор с Джованной, женой Бруно. Она сама ко мне пришла.
- Бруно никогда никого, кроме вас, не любил. Я думала, что моей любви хватит на двоих, но я ошиблась... Нам плохо вместе. Скажите мне, что вы его любите, и я уйду от него.
Я рассказала ей то, что ей нужно было знать. В общем-то, в том, что касается Бруно, это все. Я не стала просить ее не оставлять его, я только вызвала ее жалость. Причем так умело, что она сидела с застывшим лицом и повторяла сквозь слезы: “Бруно... Бруно...” Теперь у них все войдет в свою колею. Для него так лучше. А мне спокойнее.


25 апреля

Это приключение меня утомило. И сейчас я отдыхаю всей душой.
Бруно не оставляет меня в покое. Но это у него пройдет.
Пусть тешит себя тем, что на какой-то миг мечта его сбылась.


3 мая

Клара спит не только с Филипо, уже и с Эрнесто. Я дала ей благословение или как это называется...  вот уж, не знаю.
Я ей благодарна, и она это знает, но не показывает вида, - слишком умна. Может, хоть ей удастся повлиять на Эрнесто? Упоение Кларой у него пройдет, и он возьмется за старое - рулетка, карты... В последнее время он зачастил на скачки. И это ребенок, которому всего тринадцать лет!
И выигрывает ведь, шельма. Поразительное везение или... даже думать не хочу. Мал он еще для таких махинаций. Я занялась бы им, но руки не доходят. Дела у нас идут лучше, чем два года назад, но все же они не так хороши, как когда-то. И меня это беспокоит - ситуация может стать тупиковой. Вливание капитала нам сейчас нужно как никогда.


10 июля

Мой Майкл хочет стать врачом. Ну, надо же... Его ведь зовут не только как деда - Майкла, моего покойного мужа, умершего совсем молодым, - но и как моего кузена Мишеля. Тот в свое время по примеру отца своего, невзирая на титул, богатство, решил стать врачом. И весь Петербург о нем судачил. Правда, женившись на своей немке, он уехал в Бонн и работал для удовольствия... но в юные годы к медицине у него была настоящая страсть. Хотя и уступающая отцовской.
Потом у него остался один пациент - самый любимый - жена.
А теперь Майкла потянуло туда же... Врачом так врачом - почему бы и нет? Отличное прикрытие.
Он не оставил идеи заменить меня, и я даже не знаю, радоваться или плакать.
За последние пять лет на мою жизнь покушались четырежды. Но, хвала Господу, нас миновала главная беда (уязвимое место каждого клана) - предательство. Моих людей ни запугать, ни купить невозможно.
Они пойдут со мной до конца. На дно - так на дно. Все вместе.
Я не брошу их, а они - меня. Много ли семей подобных нашей? Не рискну утверждать... но все же... Феретти прошлой весной получили удар в спину - подлейший удар - и от кого? От собственного сына. И не оправились до сих пор.
Это меня и встревожило. Не на шутку. Я не должна смотреть на проделки Эрнесто сквозь пальцы. Пора им заняться.


25 декабря

На Рождество мы устроили праздник - Клара, я и мальчики. Они сами испекли торт - бог знает, где они этому научились - и поставили свечки. Как на день рождения. Тридцать три свечи - возраст Христа. Они так красиво смотрелись, что мальчишки не торопились их задувать. Все глядели и глядели на торт. Даже есть боялись - больно красивый.
Наш повар пожимал плечами, попробовал и расплылся в улыбке. Оказалось, торт был испечен по рецепту его сестры и под ее руководством. (Она наша экономка.)
Эрнесто так и сиял - ведь это он все придумал! Из этого мальчишки все-таки выйдет толк.
Клара, кажется, питает к нему нежность. Да, это я давно заметила. Он - ее слабость. Из всех моих внуков она явно предпочитает его.
Вчера она, смеясь, обхватила свое раздобревшее тело и сказала: “Этого пирога всем хватит”. Она кажется довольной и беспечной, но на душе у нее черным-черно. И я знаю, из-за чего она себя изводит.
Она винит себя в смерти Джино.
Но он ведь не ушел от нас. Он в них всех - в глазах Филипо, в улыбке этого сорванца Эрнесто, в непослушных завитках, падающих на лоб Тони, в щечках моего Майкла. Теперь он - это они. И Клара это понимает. Но все равно не может себя простить.
Все случившееся ее подкосило. Как будто какая-то часть ее души остыла... остыла навсегда, а другая часть с любопытством взирает на то, что осталось. Вернется ли она когда-нибудь к нам? Не знаю.


1948,  5 ноября

Филипо влюбился. Это бы еще полбеды, но его подружка не отвечает ему взаимностью - и он бросил школу и целыми днями слоняется по улицам. А Клара так занята Эрнесто, что даже не заметила. Та девочка у них в классе новенькая - я ее видела, вроде ничего особенного, но что-то в ней есть. Она влюбилась в Эрнесто.
Слава богу, Филипо об этом не знает, ну, а я догадалась - иные взгляды говорят больше слов. Эрнесто думает только о Кларе. Та девочка - только  о нем. А Филипо ничего не понимает и страдает как слепой котенок, брошенный в воду.
Я просто не знаю, как с ними быть. Филипо еще предстоит узнать горечь поражения, он будет чувствовать ее вкус всю жизнь. Мучиться, ломать голову - что же такое есть в Эрнесто, чего нет в нем? И не находить ответа.
Слава богу, Тони и Майкл еще малыши. Казалось бы, два-три года разницы... а в таком возрасте это много значит.
Эрнесто всегда всех очаровывал. Способен ли он сам любить? Этого я не знаю. Может, он еще не вырос? Меня пугает чувство Клары к нему. Вначале я не придала этому значения. Теперь жалею, что недооценила это чувство. Что самое главное - в нем нет снисходительности зрелой женщины к неоперившемуся мальчишке. Она никогда не смотрит на него так, как на Филипо, - со смесью иронии и доброты. Глядя на него, она чуть не робеет. А это уже серьезно.
На Джино она никогда так не смотрела. Даже на него...
А тут мальчишка, которому четырнадцать лет...
Она не дурочка. Но что же здесь такое тогда?
Не может же она  любить  Эрнесто?.. Или может?
Господи, помоги всем нам.



1949,  3 декабря 

Нашла письмо Анны ко мне. Совершенно случайно... оно выпало из кармана ее пальто. Мне нужно взять себя в руки. Письмо меня потрясло.
“Мария, я чувствую себя плохо, роды уже очень скоро, и у меня не так много времени впереди. Гадалка (знаю, вам смешно все это, но я ходила к гадалке) сказала, что не видит моего будущего. Меня это успокоило. Я не такая сильная, как вы, мне не выпало испытать и половины того, что выпало вам, но я уже сломалась.
Но тут я должна оправдаться - ведь ваша семья не отвернулась от вас. Вы не знаете, что это такое. Впрочем, вы вынесли бы и это. А я не смогла.
Мария, я знаю, как вы поступили со мной, но не осуждаю вас. Такая уж вы. Это не жестокость, просто вы способны, не колеблясь, из двух зол выбрать меньшее, из двух благ - большее. И не сворачивать с этого пути, не оглядываться, не жалеть ни о чем. Я хотела бы быть такой, как вы.
Собственно, за этим я и пишу свое письмо. Мне кажется, и Джино я полюбила как ваш отблеск, потому что он ваш сын. А потом эта любовь растворилась в другой, большей - моей любви к вам. Будь я сильнее, и боль из-за отца с матерью растворилась бы в ней же...”
На этом письмо обрывается. Бедняжка не успела его закончить. Ночь ее смерти так и стоит у меня перед глазами - ведь я  могла  ее вытащить тогда, влить в нее силы, заставить ее сердце биться. Моя воля и не такое может, но никто об этом не знает (кроме того врача - он сейчас в Швейцарии и благоденствует).
Но я  отпустила  Анну - увидела осколки жизни в ее глазах и поняла, что все к лучшему. Разбитое сердце обратно не склеишь. Если оно  действительно  разбито.
Так она любила меня... бедняжка. А я не замечала. Мне было не до нее.
А она только со мной  и прощалась.
Об остальных ни слова.
Она писала  мне.
Она хотела бы быть мною - несчастная дурочка! - это заставило меня содрогнуться. В этот миг я сама не хотела бы быть собой.


4 декабря

Эрнесто меняется прямо на глазах. Прежних шелудивых повадок как не бывало. Он взялся за ум, перестал играть, прогуливать школу, стал серьезнее... и погрустнел. А Клара, напротив, становится с каждым днем все увереннее. Ее нерешительность как ветром смело.
Одна радость - она перестала винить себя в смерти Джино. Выбросила эту дурь из головы. И стала прежней. Чем бы это ни объяснялось, я слишком люблю эту клушу, чтобы не радоваться за нее.
Эрнесто боится встречаться с ней глазами. Следит за ней издалека, когда она недосягаема. А она не просто довольна, она  счастлива.  А это огромная разница.
Так вот в чем дело?
 
25 декабря 

Еще одно Рождество - какое по счету? Пятьдесят четвертое. Я случайно оказалась свидетелем одной сцены - Клара прибежала промокшая, вся в грязи, Эрнесто отнес ее на руках в кресло, снял ее ботинок... и поцеловал свежую грязь на ее  ноге. Она засияла как тысячи звезд, нагнулась и прижалась к его щеке... а потом поцеловала  его  слезу.
Так вот она какая - любовь? Меня любили трое мужчин, а любила ли когда-нибудь я сама? Мне почему-то вспомнился мой кузен. Когда я была девочкой, он, студент, прибегал к нам домой, обедал у нас, шутил со мной, говорил, что, кроме своей маленькой кузины, ни на ком не женится. Но ведь мне было тогда двенадцать лет.
А я ощущала что-то похожее на волнение... и не я одна - он тоже. Однажды он даже покраснел... и не в шутку, по-настоящему смутился. А я - его “милая Машенька” - не было смущена. Помню, он сказал тогда: “Ну, как, Машенька, - по рукам? Вы станете ждать меня?” Было это под Рождество. Я ответила: “А если мы изменим друг другу, что тогда?” И всё смеясь, в шутку. Я просто по привычке поддразнивала его.
Мишель сказал: “Клянусь не изменять своему слову”. Я тоже поклялась. И тут бабушка его вздрогнула и говорит: “От этих клятв в шутку добра не жди”. Мы потом долго смеялись, я и он, а слова этой старухи застряли у меня в горле. Я будто в капкан угодила.
Рождество будит странные мысли. Ведь мы стали заклятыми врагами, а могли бы... Не будь этой его поездки в Швейцарию полтора года спустя, потом нашей поездки сюда... Он не женился бы на своей немощной немке (всю жизнь я ощущала ревнивое любопытство к этой женщине), отец не влип бы в историю, и меня не выдали бы за Майкла Манчини.
Какая странная штука - жизнь. Миша и Маша могли бы жить долго и счастливо. Но река жизни одним течением унесла его, другим - ее. И теперь они на разных берегах.
Не шуточная же клятва им так отомстила?
И помнит ли он еще ее?
Странно, почему увидев эту сцену, я вспомнила не мужчин этой своей жизни, любивших Марию Манчини, а мальчика из той жизни... Именно его.
Вот что странно. И ту свою клятву.
Уж не жалею ли я... сама не знаю, о чем... И не потому ли я все-таки не хочу ему мстить?
Машенька осталась там, на том берегу, в той жизни. И все-таки над Марией Манчини  она  одна  и  имеет  власть.
Она - не лучшее во мне, а только самое уязвимое.


27 декабря

Дела у нас идут не лучшим образом. Меня это тревожит все больше и больше. Все война... Людей, которых мы потеряли, не вернешь. А люди - это все... Сроднились мы все, срослись вместе - одним сердцем чувствуем, одним нервом тревожимся, действуем одной рукой, обороняемся другой... И голова у нас одна - я. А после меня что будет?
Я помню, сколько битв выпало мне в начале, когда новоявленную главу семейства Манчини никто не принимал всерьез. Списывали все на слабоумие старика Джанфранко, поставившего вместо себя свою невестку. Чтобы женщину, да еще и не итальянку, кто-то слушался? На семействе Манчини негласно был поставлен крест. Они тогда решили утопить нас втихую.
Я прикинулась такой овечкой, с таким смирением внимала всем этим донам, что окончательно добила их. Они не знали, смеяться или плакать. А я нанесла свой первый удар - доказала им с помощью простейших расчетов, что, благодаря бездарной организации некоторых ответвлений своего бизнеса, они теряют четверть, а в иных случаях и три четверти прибыли. Они, понятно, были ошеломлены. А я нанесла другой удар - предложила им план, устраняющий эти недостатки, - ясный, четкий, всего два-три пункта. У них глаза на лоб полезли.
А говорила я таким ласковым голосом – ну, просто лепетала как голубка сизокрылая.
Это их и вовсе сокрушило.
Они не успевали опомниться от одного моего удара, как я наносила новый. И так десять, пятнадцать, двадцать - сколько еще? Один удар следовал за другим - и я выбила почву у них из-под ног.
Но они еще ой как долго не желали мириться с моим существованием на правах главы семьи.
Сейчас-то уже все смирились.
Но у нас проблемы другого рода. Доверие к сделкам с драгоценностями подорвано. Все стали подозрительны, былого легковерия нет и в помине. Во время войны мы заключили всего девятнадцать таких сделок, и самая скромная принесла нам сто сорок миллионов. Я люблю риск, но когда он оправдан. Пока нам лучше не привлекать к себе внимания. Никто не должен вычислить, что за мошенничеством с драгоценными камнями стоим мы. Одно подозрение, один слушок такого рода, один чих в сторону Манчини - и нам конец.
Лучше выждать время. Не знаю, сколько придется ждать, - полгода, три года... Мы подождем.
Подождем, когда время станет работать на нас. И будем действовать.
Я уже приняла решение однажды - не бояться ни царя, ни бога, ни черта. Самой стать себе и царем, и богом, и чертом. Перестать быть пешкой в игре правительств, попов, партий. Переставлять фигуры самой.
Мне нет дела до монархов, революций, войн, президентов, попов. Я хотела стать неуязвимой для их влияния, стать  над  этим влиянием, чтобы они не смогли заставить меня делать что-то против моей воли. Меня, моих близких.
И я добилась-таки своего. Теперь мне никто не страшен. Надолго ли? Не знаю. Изменится это или нет, я хочу насладиться этим крылатым ощущением свободы. Меня не заставили бежать, не смяли, не сломали, не сумели раздавить. Разве этого мало? Я не бегаю в церковь за отпущением грехов, потому, что церковь к богу не имеет никакого отношения. Я верю в бога, но я не верю в церковь. Не верю в попов, в свечки, молитвы  -  во всю эту мишуру.
Маскарад... не больше. Мне не нравится ни православный храм - эта безвкусная аляповатая ватрушка, ни католический - эта надменная мученица. Кокетливость одной и помпезность другой просто пошлы.
Пожалуй, протестантская церковь мне симпатичнее… Мне по душе эта простота, строгость без вычурности. Но церковь есть церковь. Какую мину ей ни приделай, суть-то одна - вымогательство. Вот она - мафия всех мафий, семья всех семей, клан всех кланов! Мировой спрут. Одетый в благочестивые одежды. Ничто я так не презираю как Тебя - лживую потаскушку в обличье праведницы. Если и посещаю Тебя, то только лишь затем, чтобы не шокировать донов, - этих итальянских размазней, попавшихся на твою удочку.
Эрнесто - и тот уже понял. Он умный мальчик. Как-то раз он шепнул, указав на Монетти и Кавальери: “Бабушка, мы здесь из-за них?” Я улыбнулась, но ничего не сказала. И он понял.
Майкл еще слишком мал, но и у него глазенки заблестели. Тони - тот набожный мальчик просто потому, что ему нужно слушаться кого-нибудь. И Филипо такой.
Стоим мы - я, старуха, мои четверо внуков и Клара (все думают, что она воспитательница или что-то в этом роде, - смех, да и только!)  -  зрелище для богобоязненной публики.
Старики чуть не слезы смахивают платочком, глядя на нас, а лица у нас такие умильные - так и просятся на карандаш какого-нибудь карикатуриста!
Но итальянцы - слезливый народ. И как коварство уживается у них с такой вот пошлой смачной слезливостью... никак не возьму в толк. А меня это занимает. Любопытно было бы проникнуть в душу такого вот дона, омыться его слезой и, высохнув, вспыхнуть его итальянской яростью (не знаю, что театральнее, - то или другое). Они народ предсказуемый и вообще-то послушный. Но страсть к театральности у них в крови, так что уже и не разберешь, где там поза, а где настоящая ярость, настоящая слеза, настоящая страсть, в конце-то концов! И не так легко в этом разобраться, иногда мне кажется, у них в жилах вино, а не кровь.
Я приехала сюда как пленница, но и тогда, шестнадцатилетней девчонкой-княжной, не боялась их. А они терялись, потому, что не знали, чего от меня ожидать. Тот мой дар - гипноз - тогда я не подозревала о нем, может, они  уже  чуяли?  Вряд ли. Думаю, дело в другом.
Я перевернула их представление о самих себе, делала и говорила не то, чего от меня в моем возрасте и при моем положении они могли ожидать. Они терялись и складывали оружие. Ни презрение, ни угрозы, ни смех на меня не действовали, как они действовали на других. Так я завоевала свое положение.
Тогда, двадцать лет назад... или больше?.. после смерти Джанфранко один из донов сказал: “В средние века таких, как ты, сжигали на костре”. Боюсь, что он прав. Быть ведьмой - увлекательнейшая вещь, если твое помело неуловимо. Как в случае со мной.
Пожелаю-ка я себе удачного полета в грядущем десятилетии.

Мария     Манчини
                3 30 утра
 
 
                1956, 1 января

Давно я не говорила с тобой. О делах не хочу - ну их! Один забавный эпизод (не знаю, покажется ли он забавным человеку благоразумному?) - меня чуть не убили. Такое и раньше случалось - моя фигура кое-кому ой как не угодна! Легендарная старуха, прибравшая к рукам одну из семей Нью-Йорка, - персона неудобная. Я порчу остальным все карты. Их женщины взбунтовались, стали лезть не в свое дело - моя слава не дает им покоя. Матери семейств недовольны, дочери не желают их слушать. Отцы - доны - просто не знают, как им быть.
В их стане женщины не должно быть.
Ну, что ж... я долго продержалась. Не знаю, изменятся времена или нет, но на мой век хватит. Мне шестьдесят один год. Пора отойти от дел. Еще одна сделка и...
Я пошла на попятную. Встретилась с главами семейств и вскользь обронила, что мой внук Эрнесто в ближайшие годы заменит меня.
Они облегченно вздохнули.
Безрассудство никогда не было мне свойственно. Нужен им этот картонный кукольный расклад - папа воюет, мама печет пирожки -  они его получат. А я уйду в тень. Сейчас самое время.
Я не тщеславна. Главное для меня - дело, пусть красуются другие. Я и раньше бы так поступила, но дети были слишком малы, а Джино ни на что не способен. Конечно, я могла бы найти себе супруга... но что-то во мне взбунтовалось тогда, я во что бы то ни стало хотела доказать им всем, что я могу.
Ну, что ж, я смогла. Но чего мне это стоило? Чудо, что я до сих пор жива.
А, впрочем, нет. Не чудо. Я вовремя сделала хитрый ход, ударивший по их самолюбию. Пустила слух, что отцы семейств хотят избавиться от Марии Манчини, потому, что они ее до смерти боятся.
Допустить, чтобы в головах у их людей засело, будто они боятся какой-то бабы?
Любое их движение в мою сторону теперь явилось бы подтверждением. Они могли потерять лицо.
Они, конечно, поняли, откуда ветер дует. Но вынуждены были смириться. А я подыграла им - спрашивала совета, являя собой полнейшую беспомощность.
Джанфранко научил меня, как постоянно ставить их в тупик, меняя маски.
Я продержалась долго. Теперь черед Эрнесто. Он один может возглавить дело. И он готов.
Я действительно не могла тогда, после смерти Джанфранко, никому доверять. И брак для меня был невозможен. Нас могли подставить. Джанфранко говорил мне: «Не верь чужаку». Я рискнула - и возглавила дело.
Эрнесто вовремя вырос. Он перерос свои полудетские страстишки, от азартности его остался вполне здоровый осадок. Я могу на него положиться.
Рядом с ним Клара расцвела. Она годится ему в матери, но, если он хочет взять ее в жены, я не буду возражать. Одна загвоздка - Клара не может иметь детей.
Филипо делом заниматься не будет, он весь в отца и не годен ни на что путное. Тони я к делу и близко не подпущу  -  он у нас поэт, вот и пусть себе... А Майкл станет врачом.
Я убедила его отказаться от мысли занять мое место. Это было даже легче, чем мне представлялось. Он давно забыл свою детскую мечту.
Внучка моего кузена Александра (я уже писала, что родители ее и два маленьких брата погибли при бомбежке в Лондоне) уже замужем. А ей всего восемнадцать.
В прошлом году она вышла замуж за Поля Лавантюра - он наполовину француз, наполовину ирландец. Красавец мужчина! Но гол как сокол. Мне достаточно было взглянуть на его красивую мордочку с мерзкой улыбкой, чтобы понять, почему он женился на ней. Она кажется милой, но на редкость глупой девушкой. И как это ее дед дал согласие на эту свадьбу.
Уверена, этот тип (кстати, ему тридцать пять, и он в своей жизни ни дня не работал) с легкостью отступился бы, если бы оплатили его долги. А их у него немерено. Это типичный великосветский бездельник, промышляющий дурочками вроде Александры или богатыми старухами. Видно, кузен мой совсем ума лишился, если не препятствовал этому браку.
Она на седьмом месяце. А дед ее - мой кузен - говорят, совсем плох. Я слышала, врач его думает, он не доживет до весны. А деньги в их семье все тают и тают. Просто рекой текут из семьи. С божьей помощью Поля Лавантюра. Я слышала, он полдня проводит на скачках, полдня у своей любовницы.  А дурочка Александра верит каждому его слову.
Ситуация опасная. Если дед Александры умрет и оставит все этой огромное состояние своей безмозглой внучке и пустозвону, ее  муженьку, останется ли через несколько лет от него хоть что- нибудь? И это деньги Вороновых-Михайловых и Гофманов, одно из лучших состояний Европы! Вот что бывает с детьми богатых родителей, ничего не знающих о грязи мира, - попадаются на удочку первого же попавшегося проходимца.
Поль Лавантюр совершенно околдовал эту растрепу. А вдвоем они не то, что приумножать... они и  поддерживать-то состояние не могут. Кажется, мне и мстить-то старому дураку незачем. Жизнь ему уже отомстила. Ну его! Меня другое беспокоит. Неужели я должна наблюдать, как деньги, законное наследство и моих внуков, растрачивает попусту этот сладкоглазый прохвост?
Кое-какие справки я уже навела. Поль Лавантюр уже был дважды женат, жены его были много старше его и, умирая при крайне подозрительных обстоятельствах, оставляли ему капитал. И он умудрился обернуть эти деньги в пыль!
Лично я думаю, он не убийца. Тут вероятнее другое. Жены его, страдая хронической болезнью, должны были принимать лекарство. И вот как-то во время приступа он им это лекарство не дал. Вполне естественная смерть. Просто бездействие. И доказать тут ничего нельзя.
На это он мог бы решиться. Он же трус. На таких-то, как он, я вдоволь нагляделась. Они внушают себе: «Ведь я ничего не делал». И утешаются этим.
С Александрой Вороновой-Михайловой ему просто сказочно повезло. Юная наследница, которая будет верить ему, вопреки очевидности. Она как раз курица именно такого рода.
Он лживый и в то же время глупый (худшая разновидность  порока, умного негодяя хоть можно просчитать!), она честная и глупая. И еще не родившийся ребенок.
И что его ждет при таких-то родителях?
2 января

Я ходила в парк - посидеть там, посмотреть на природу. В последнее время у меня появилась такая привычка.
И кого я там вижу?  Его, моего кузена, Мишеля. Сам старый князь на кресле-каталке. Я думала, он так плох, что лежит все время.
Оказывается, так оно и есть. Но сегодня он почему-то захотел прийти сюда. Его привезли. Когда я пришла, сиделки с ним не было. Он попросил ее оставить его ненадолго.
Я была уверена, что он меня не узнает. Он плохо видит. И села на свою любимую скамейку.
Не сразу я заметила, что он глядит на меня. И не обычным своим рассеянным взглядом, какой бывает у полуслепых, а ясными глазами. Он не просто смотрит на меня, он меня видит.
Я замерла, немного волнуясь. Он продолжал настойчиво глядеть на меня, и я заставила себя повернуть голову.
Он улыбался той своей особенной полудетской улыбкой. Когда он ходил к нам в дом в Петербурге, он всегда улыбался так двенадцатилетней Машеньке.
Как будто не было сорока пяти лет поначалу отчуждения, потом воздвигнутой нами обоими стены ненависти и злобы. Будто не стали мы заклятыми врагами в тот день, когда я поженила наших детей.
- Маша…  -  услышала я этот хрип и подбежала к нему (откуда силы взялись, откуда прыть как у двенадцатилетней?), села на землю и сжала его тянущиеся ко мне пальцы.
Никто меня так не называл с тех пор, как отец... и мама...
Я думала, что никто уже никогда и не назовет.
- Я пришел, чтобы увидеть тебя, - сказал он мне. - Слышал, что ты постоянно бываешь здесь... каждый день... на этой скамейке...
Я слушала и не понимала, что он говорит. Он сказал, что видел меня во сне... нас... Я слышала слова, запоминала, но не понимала их. Не знаю, что на меня нашло в ту минуту. Я перенеслась мысленно в 1907 год, увидела себя - Машеньку, раскачивающуюся на качелях, и его - Мишу, студента, уже большого, который передо мной важничал.  И разревелась.
«Не плачь, ты сильная, Маша, ты такая сильная», - вспоминала я слова отца. Все мне об этом только и твердят, сколько я себя помню. Они что же думают, быть сильной - такое уж счастье?
- Я умираю, - услышала я и очнулась. - Давай простимся, Маша...
- Мы скоро увидимся, - сказала я неожиданно для себя... это мой голос без моего ведома произнес... Ну вот, меня уже собственный голос не слушается.
- Не-ет, тебе еще рано, - ответил он. Он понял, что я имела в виду, и каким-то чутьем угадал, что у меня это временная слабость  -  передышка, и что она мне нужна.
- Боже мой, князь... -  завопила сиделка и поспешила к нему. – Я забыла, который час.
- Маша...  -  он издал еще один хрип и закрыл глаза. Я сказала: «Прощай!»
Ты прав, у меня есть еще силы. Хотя бы на один... последний рывок.



4 января

Чувствую, мне предстоит год испытаний. Я вот думаю, чем же русские отличны от других народов... и поняла. Есть у них эта странная способность подняться над своим положением. Мысленно отрешиться от него. У других народов это есть... не знаю, должно быть... но в меньшей степени. Они как-то устроены более схематично, что ли...
Хотя бы вся эта галерея скупцов, волокит, вельмож, провинциалов и столичных львов Бальзака. Уж больно все они типичны. Это мертвый мир. Ну, ни один ни движением мысли, ни жестом ни на миг не выйдет за рамки роли. Если он крестьянин - он мыслит, двигается, чихает, дышит как крестьянин. Чувствительная провинциалочка настолько искусственно смешна, что возникает мысль - да полно, живой ли она человек... или карикатура, сошедшая с полотна? Бальзак - умелый кукловод, но его мирок настолько схематичен, что можно только жалеть французов. Ни в ком нет жизни. Одни только затхлые интриги, затхлое коварство и затхлое благородство. Не знаю, право, хотел Бальзак того или нет, но так получилось. Даже оригиналы его как-то искусственно оригинальны. И страсть искусственна. Юный провинциал влюбился в провинциальную же аристократку, но, стоило ему попасть в столицу и узреть другие наряды, он влюбился в эти наряды. Будто любовь  -  ярмарка разряженных кукол, где выбирают сорт кружев.
Вот если бы он не променял вульгарность подруги на все изящество мира... Любовь - не лакомство, это наша судьба. Судя по всему, сам Бальзак не испытал ее. А потому презрения к роду человеческому в нем куда больше, чем любви. И как художник он проиграл, потому что не сумел возвыситься над своим презрением. Как Шекспир.
Иначе этот кукольный мир не был бы столь искусственен. В него вторглась бы жизнь. И вихрем подлинности сдула бы всю эту благоухающую накрахмаленную чувствительность.
Он гений. Но он не знал любви. Впрочем, мне ли судить об этом...
Да, так русские как-то свободнее духом, что ли...  Поднимаются  над их сословием, полом, годами, местом... Есть у них эта великая способность отрешиться от своего, как сейчас говорят, «социального «я». У других народов я этого не наблюдала. Разве что немцы... Это была великая нация. И что с ними сталось? Разбились о нацизм. Поделили Германию на две: «правильную» и «неправильную». Клара была в «правильной». Вернулась в слезах: «И это немцы? Родина Канта, Гегеля, Гете, Шумана...» Говорит, невозможно поверить. Будто на одно лицо все -  говорят, думают все как один. Что-то невыразимо  жалкое -  бодренькое и пресное. (Что-что, а уж пресными мы не были никогда, - противоядие какое-то в крови, что ли?)  А те, другие, так просто сломались. Произошло... как это говорится?.. измельчание нации - будто срубили деревья, а сорняки наросли.
Да, война ее подкосила.
Русские более стойкие. Они не так наивны, как американцы, не так одержимы, как немцы, не так слезливы, как эти итальянские бараны, не так спесивы, как эти затхлые французы... Они выстоят.
Вон как их тряхнуло, а у них живые глаза... Клара говорит, у немцев глаза полумертвые - будто вся нация погружается в летаргический сон. Болото какое-то, а не страна. Видно, фюрер для них оказался чем-то вроде айсберга для «Титаника»... и грандиозный корабль с великой историей пошел на дно. Они себя погубили.
Русские силой воображения всегда будут выплывать. Даже если весь мир потонет.
Сейчас жизнь становится комфортнее с каждым днем, от человека все меньше нужно... и он слабеет. Не только физически, слабеет его дух.
Это будет мир слабаков.
Я чувствую, жизненная сила будет убывать с каждым десятилетием. Отсутствие испытаний станет страшнейшим испытанием для человечества.
Когда нечего преодолевать, и способность к преодолению не нужна, человек потихоньку утрачивает эту способность. Не нужна ему воля, не нужна ловкость, не нужна сообразительность... Не помню, кто это сказал... как это?.. «Нет  ничего страшнее сытого убожества». Вот во что превратится мир.
Господи, не допусти этого.
Я никогда не верила в церковь, а в тебя верю. Есть какое-то пространство, где распоряжается Вечность, - лепит людей, лепит историю человечества, водит чьей-то рукой по холсту, бумаге...
Мир - это ковер, который ткет Вечность. Каждая линия, каждый узор на нем - Ее воля. Некоторые родятся только чтобы в великую минуту быть под рукой Вечности и не допустить, чтобы свершилось неугодное Ее воле. Другие - для того, чтобы нести ее краски, ее слова, ее звуки... А третьи - чтобы создавать фон.
И сколько красок на ковре жизни, ковре мира - столько и фонов для вечных линий, вечных узоров, вечной канвы.
... Да, что я говорила о русских? Это не такой марионеточный народ, как другие. Ими труднее управлять. Но они больше других способны выйти из роли и не быть выбитыми из колеи. Они не поддаются такой четкой социальной классификации, не так законопослушны. Но воображением они в своей массе наделены будто за всех сразу. Кажется даже, будто дыхание Вечности весь запас воображения израсходовало на эту сумасшедшую и самую опасную из семей мира. Потому, что когда русские захотят, - они могут быть коварнее сицилийцев (и я тому примером). 
Никто не умеет так слабость оборачивать в силу и силу в слабость.
Они не рабы своего статуса, чина. С легкостью они входят в роль и выходят из нее. С точки зрения государственности это дурно - велика возможность смуты, и ее трудно предугадать. Но для выживаемости в любые времена  -  то, что нужно.
Да и гении других народов больше рабы условностей, чем наши заправские бюргеры. Их литература дальше от их же жизни, чем наша литература  -  от нашей.
Еще когда мы с папой и мамой путешествовали по Европе, я чувствовала  -  у нас интереснее жизнь. И сами мы интереснее.
... А  то, как я раскусила этих спесивых итальяшек? Ну и посмеялась же я над ними. Они до сих пор думают, что я их боюсь. Только потому, что мне выгодно, чтобы они так думали.   
 От эмигрантских соплей меня тошнит. Нагляделась. Иностранцы думают, будто эмигранты должны рыдать над матрешками, платками да церквушками. Еще называют это русскими ценностями.
Чепуха! Ценности - не побрякушки. Это особенности мышления, вот что это такое.
А все остальное  -  свечки, платочки  -  чепуха на постном масле.
Ох, не люблю я всю эту душещипательную мишуру! За то только, что она безвкусна.
Ну, вкуса-то у русских, положим, никогда не бывало. Разве сравнить православный пряник с католическим храмом? (При том, что католиков я тоже не жалую.) А все эти аляповатые усадебки нашей знати вплоть до Екатерининского дворца? (Роскошь-то  - да, но стиль?!..)
Да не этим мы сильны. Мы сильны анархией духа.


5 января

Господи, до чего я стала говорлива на старости-то лет... Перечитала вчерашнее. Ну, когда я столько набалтывала тебе, Дневник, раньше? Не припомню что-то. Когда долгие годы носишь в себе какие-то мысли, наступает минута - и их уже в тебе нет. Выпорхнули. Все разом.
В моем случае - на бумагу. Я даже не замечаю, что пишу, я говорю с тобой... Только благодаря тебе я не забыла родной язык.
Сегодня мой день рождения. Клара подарила мне мой портрет.
Плутовка... я замечала художника на противоположной скамье в моем парке (я так полюбила ходить туда, что стала называть его своим). Она заказала ему мой портрет! И он каждый  день ждал меня там. И все втайне от меня.
Я было тронута. Вот именно тронута. По-настоящему, до самой-самой глубины души... если она есть у меня, старой грешницы.
Не помню, когда это в последний раз со мной было.
Портрет изумителен. Мне кажется, это не я. Какая-то другая женщина... невыразимо прекраснее, лучше меня. Не красивей... а именно прекраснее. В ее глазах вся мудрость мира. Она - та, какой я хотела бы быть.
 

7 января

Видела сегодня Александру, внучку моего кузена, и ее муженька. Они гуляли. Я столкнулась с ними прямо на том же месте, что со своим кузеном три... или четыре?.. дня назад. Поль Лавантюр даже красивее, чем мне казалось, когда я не так близко видела его, а Александра так похожа на Анну, свою тетку, что, увидев ее вблизи, я вздрогнула.
И похожа она не лицом, а чем-то неуловимым. На ней та же печать... обреченности, что ли?
Некоторые рождаются, чтобы стать жертвами. Не потому, что невинны, а потому, что больше ни на что не годны.

8 января

Старый князь, говорят, совсем плох. Ну, в нашем роду долгожителей не бывало. Дотянет ли он до рождения правнука?
Говорят, Александра с мужем (а, может, она одна) решили, если родится мальчик, назвать его Полем, а если родится девочка - Полиной.
Какая идиллия! Кончится тем, что эта клуша соорудит памятник в честь своего ненаглядного.
И сделает надпись там: «Всех Полей Поль».


9 января

Кажется, единственное доброе дело в моей жизни - Клара. Я ругалась с ней, называла ее то шлюхой, то дурой, а она меня - то ведьмой, то змеей, потом мы мирились и готовили вместе любимые блюда Джино. Так продолжалось из года в год, пока не подрос Эрнесто.
Больше уж мы не ругались. Эта девочка, сонина дочка, которую я взяла к себе тридцать шесть лет назад, мне ближе моих родных. Даже ближе Майкла, моего любимого внука. Может, я и люблю его сильнее, но она мне ближе.
И этого уже ничто не изменит.
Когда она убежала, а потом Джино вернулся без нее, я знала, что она вернется. Не сможет она без нас. Не знаю, была ли она счастлива в моем доме. В детстве была, да и потом... я же не разлучила ее с Джино? Но его женитьба все-таки сделала свое дело.
Или они с Кларой просто переросли свое чувство... ведь это была полудетская любовь... Но Джино так и остался ребенком. И отец его был таким. А теперь вот Филипо туда же... Это одна порода итальянских херувимчиков - всю жизнь несчастны, потому, что не могут вернутся в свои манежики, когда ничего, кроме как быть милыми, от них не требовалось, и они жили умилением окружающих.
Клара винила меня в том, что у них с Джино все рассыпалось, но я знаю - она меня простила. Сейчас она счастливее, чем когда-либо, а рука об руку со Счастьем идет Великодушие - они неразделимы.
Если жизнь отнимет у меня Клару, я не знаю, как это вынесу... она мне нужна. Без нее я сейчас задохнусь.


10 января

Мой кузен составил завещание много лет назад. Тогда Александра была ребенком. Я пыталась выведать условия, но не смогла. Есть предел и моим возможностям.
Надеюсь только, что условия просты. Если прямые наследники - Александра Воронова-Михайлова и ее потомство - умирают, не составив завещания, состояние отходит ближайшим родственникам. А ими являются мои внуки (они же и внуки моего кузена).
Да и я - ведь я урожденная княжна Воронова-Михайлова, двоюродная сестра старого князя, его единственная родственница. Больше из Вороновых-Михайловых в живых никого нет. Насколько мне известно, из Гофманов тоже (я слышала, брат Юлии Гофман, покойной жены моего кузена, и его семейство все поумирали от чахотки).
Кроме меня и моих внуков наследников нет.
С этой точки зрения все законно.
У моего кузена было двое детей - Анна и Марк. Анна вышла замуж за моего единственного сына Джино. И тогда отец лишил ее наследства, все отписав Марку.
У Анны и Джино родилось четверо сыновей. У Марка - трое детей, из которых в живых осталась одна Александра.
У моего кузена пять родных внуков. Александру, дочь покойного Марка, он признает, а четверых сыновей покойной Анны - нет.
Что же у нас получается? Если Александра умрет, не составив завещания, все унаследует ее ребенок (который скоро родится). Если умрет и ребенок, все унаследуем мы.


15 февраля

Мы вступили в игру. Мой кузен еще жив, Александра еще не родила.
Я все продумала. Насчет Гофманов я разузнала - все точно, брат Юлии Гофман, его жена и пятеро детей скончались в сороковые годы (дети еще в младенчестве). Они все были чахоточные. С этой стороны опасности нет.
Остается Поль Лавантюр. Этого мерзавца я уберу с дороги со спокойной совестью. Александру и ребенка не трону.
Вот что я придумала. Первый ход - наш человек (весьма соблазнительная особа) влюбляет в себя Поля Лавантюра. Второй ход - мы устраиваем ему ловушку и туда же заманиваем Александру, предварительно вызвав полицию. Таким образом, на нее вешают обвинение в убийстве. Третий ход - эту клушу с младенцем я переправляю за границу с поддельными документами. Четвертый ход (и последний) - я подсовываю властям труп женщины с ребенком (найдем какую-нибудь испустившую дух нищенку и мертвого младенца). Это фальшивые трупы. А похоронят их как настоящие.
Александра и ребенок будут официально признаны умершими. И мы вступим в наследственные права.
Что до этой курицы и ее цыпленка... они будут мирно себе кудахтать на каком-нибудь острове. Я буду ежемесячно переводить деньги на их счет (на вымышленные имена). На жизнь им хватит. Они ни в чем не будут нуждаться. За этим я прослежу.
Она согласится на эту сделку. У нее не будет выбора - ведь до конца ее дней на ней будет висеть обвинение в убийстве (с неопровержимыми уликами). У таких обвинений нет срока давности.
Я отнюдь не добрячка и не раз отдавала приказы убить, когда убивали моих людей. Давно это было, сейчас-то у нас затишье. Но в смутные времена я действовала, не моргнув глазом. Мне всегда казалось, что наши бои и то, как мы устраняем предателей, чтобы обезопасить себя, гуманнее, чище... красивее, в конце-то концов, войны одного правительства с другим или смертной казни. Этих санкционированных убийств. Я бы даже сказала, честнее... У крови, пролитой такими, как мы, нет этого мерзкого лицемерного привкуса жертвенности. Может, потому, что наши жертвы не ропщут? Ропщут, но все же не так, как те. Ведь мы не читаем им нравоучений.

    
17 февраля

Не знаю, почему я так увлеклась Бальзаком - не оторвать... И именно сейчас, когда у меня мысли совсем не тем заняты.
Хожу в парк и читаю его запоем. И так каждый день. Мне кажется, он рассматривает людей как механизмы - дай-ка я посмотрю, из чего ты сделан? Гран страха, гран боли, гран самолюбия, гран хитрости...
Это все есть. Но есть еще кое-что - жизнь. В его героях этого нет. Все они как-то искусственно глупы и так же искусственно умны, искусственно восторженны, искусственно приземленны... А ведь даже в самом заурядном из нас есть живая черточка. Которая оживляет наши пороки и добродетели. Это та грань истины, которую Бальзак не нащупал. Она ему не далась. Его великолепные экземпляры безжизненны.
Потому даже умные его люди слегка карикатурны. (Уж не знаю, по его желанию или нет.)
Он гениальный карикатурист, но не портретист. Потому, что не схватывает то, что над пороками и добродетелями, - жизнь.
 

22 февраля

Подыскиваем соблазнительницу Поля Лавантюра. Поскольку он вырос в Англии (мать его ирландка), он должен был усвоить английское понятие соблазнительницы. Папа говорил мне, что это у американцев блондинка - роковая женщина. У англичан всегда - рыжая. Не знаю, так ли это, я и сама замечала, что рыжие волосы постоянно фигурируют в их книгах как что-то вроде знака женщины-вамп. Им кажется, что в рыжих волосах есть что-то дьявольское. А дураки вроде этого Поля клюют на дурацкие приманки. Время поджимает, пора выходить на охоту, а  у нас еще нет подходящей девушки.   
Я слышала, меня прозвали «королева Мария». Ну, прозвища-то есть у всех донов, могли придумать кое-что и похуже.
Один знакомый, граф Висконти, шепнул мне, когда мы с ним были на «Марии Стюарт» лет двадцать назад, что Мария - имя королевское.
Он имел на меня виды. Поэтому и говорил таким тоном. Но я  стреляный воробей. И лесть - не путь к моему сердцу.
Мария Стюарт вызывает у меня брезгливость. Непутевая интриганка, надоедливая как муха, ничего, кроме бессмысленных козней, не принесших ей никакой выгоды, не сотворившая, неоправданно возвеличена поэтами.
Французское бесстыдство и шотландское ослиное упрямство. Амбициозность при полной никчемности. Бросить сына ради любовника, приторговывать направо-налево его наследственными правами, а потом иметь наглость упрекать его в каком-то там неуважении? И за что тебя уважать-то, голубушка?
Должна признаться, в таких случаях я оправдываю убийство. Некоторые особы - не только бесполезные, но и опасные насекомые. Елизавета - мудрый правитель, она избавила английскую землю от этой прилипчивой кошки, как с мышками играющей со своими правами то на тот, то на этот престол. И куда завела бы народ такая вот королева?
Только на месте Елизаветы я бы втихую утопила ее. Не стала бы славить в веках торжественной казнью.
Не признаю я аристократию крови. Только аристократию духа. Когда такая вот Мария Стюарт рождается царственной особой - это величайшее недоразумение природы. Я уверена, она сама была бы куда счастливее, будь она чьей-нибудь фавориткой. Ведь ей нужны были блестки власти, а не сама власть.
Там, куда она стремилась, ей было не место. Кровная иерархия калечит людей.    


23 февраля

Девушка найдена. Актриса и умница. Она рыженькая, и все называют ее Джинджер. Полю Лавантюру она представится своим настоящим именем - Нелл Гудмен. Ее уже проинструктировали. Она готовится к выходу. Пора. Роды Александры в следующем месяце.
Мой кузен еще жив. Но он не приходит в сознание. Сердце его бьется. Но он еле дышит.
Я хочу, чтобы эта клуша, его внучка, родила спокойно. Нелл будет делать пробные шаги.
Когда Александра оправится после родов, мы начнем действовать.
Нелл вступает в игру сейчас.




25 февраля 

Он клюнул! Первая победа. Поль, кажется, здорово увлекся Нелл. Он без конца звонит ей. При первой же встрече она схитрила и (хотя я просила ее не торопиться) как бы случайно уронила визитную карточку.
Теперь Поль попался. Нелл необязательно спать с ним. Достаточно раздразнить его, довести до белого каления. Это она сможет. Я с первой минуты в нее поверила. Мне достаточно было посмотреть ей в глаза.
Роль Нелл пока - искусное ускользание от него.
Я ей скажу, когда менять тактику.
Пока все идет как надо.


2 марта

Александра три дня назад родила девочку. Преждевременно, правда, но с ней и с ребенком все в полном порядке. Девочку назовут, как и было задумано, именем отца. Полина.
Через одиннадцать дней состоятся крестины Полины Лавантюр. (Все это я знаю со слов служанки, работающей в том доме, - она подружка нашего конюха.)
Полина, дочь Александры Вороновой-Михайловой и Поля Лавантюра. Ты правнучка моему кузену, последнему из нашего рода, ты троюродная правнучка мне.
Твой прадед при смерти, твоя мать безмозглая курица, а отец  -  проходимец. Мне жаль тебя.
Но твой прадед умрет, отец разорит твою мать и бросит. Что тогда? Неужели так для тебя будет лучше?


3 марта

Я видела сон. Ну и ну... сейчас переведу дух и запишу. Я должна выговориться. Нутром чую, то было предупреждение. Предупреждение мне.
Я была в каком-то шатре. Ветер доносил до меня странный голос: «Услышь меня... Услышь меня... Услышь...» Потом все стихло. В шатер вошла... я сама. Я говорила с собой. И поняла, почему голос показался мне странным. Он мой.
«Ты вообразила себя господом богом... Поставила себя с ним на одну доску. Взяла на себя его функцию, захотела сыграть его роль», - я не успела перевести дух, как та снова заговорила, - «Вершить судьбы, менять их по своему усмотрению... решать за него... Ты знаешь, он этого не любит». Я раздвоилась. Та, что вошла, усадила ту, что стояла, рядом с собой. Взяла ее за руку и пронзила ее насквозь ее же известным взглядом. Могущим внушать свою волю другим. Я загипнотизировала сама себя.
«Мария, это страшный грех  -  брать на себя его миссию. И за это господь поразит тебя в самое сердце», -  сказала та «я» ... другая. И я почувствовала, как внутри у меня что-то стукнуло... боль навалилась на меня, меня затрясло, скрутило, сломало.
«Ты не жестока и не глупа. И ты не порочна. О нет!.. Ты только безмерно горда. Остановись, Мария, остановись, слышишь?..  Сейчас остановись»,  -  и тут все исчезло. И я открыла глаза.

4 марта

Мне страшно. Не помню, чтобы когда-нибудь мне было так не по себе. Что этот сон хотел мне шепнуть? Что гордыня - самый страшный грех? Я это знаю. Не то, что самый страшный... он самый дерзкий из всех грехов.
Ну что ж, дерзости-то мне не занимать. Или это был вызов? Опасная мысль, но она мне по сердцу. Хочешь спутать мне все карты, Господи? Потому, что я хочу спутать твои?
Остановись - это просьба, заклинание, угроза, приказ... или все-таки вызов? Достанет ли у меня дерзости бросить тебе перчатку?
Я бросаю ее. Нелл станет любовницей Поля. Сегодня же.
Я догадалась: главное не это. Главное - то, выстою ли я в этой схватке. С самим Тобой.
Испытай меня своей карой.
Если спасую - и одолеет меня все-таки страх или боль... я буду не я.


17 марта

Ее уже крестили. Я видела девочку - мельком, когда Александра гуляла с ней в парке. Ребенок такой нежный, но не слабенький. Физически девочка крепка. Полина Лавантюр... последний отпрыск рода, а не носит нашу фамилию. И внуки мои - Манчини. Фамилия наша с каждым днем угасает. Последний Воронов-Михайлов скоро умрет.
Но фамилия - это только звук... Кровь наша не переведется. Не могу сказать, чтобы я придавала этому какое-то значение, и все же сознавать это мне отрадно. Кем бы жизнь нас ни сделала  - королями, нищими, святыми, - дерево нашего рода ей не скосить.
Нелл сказала мне, что все получилось. Следующий шаг - сообщить о них Александре. Ходят слухи о ее ревности (умело распущенные Нелл), так что убийство мужа в объятьях любовницы никого не удивит.
Я еще поплачусь за свою сделку с богом. Но остановиться я не могу. Не могу все бросить. Это сильнее меня. Я игрок, и я никогда не могла отступить первой. Я бы себе этого не простила. Это чувство во мне сильнее страха, даже сильнее разума - доказать во что бы то ни стало, что я непобедима, неодолима, неломаема, несгибаема, несминаема... Одолеть Марию может только она сама. Может, это как раз такой случай? Бояться себя недостойно меня. И все-таки я боюсь.
Гордость. Я угадала Тебя, моя единственная слабость. Сколько же жертв я вознесу на Твой алтарь? Возможно, сделка с богом будет стоить мне меня самой, она меня растопчет. Или это сделает мой отказ от нее? С такими, как я, не знаешь, что лучше. И почему этот сон не идет у меня из головы... И кажется даже, он реальнее всей моей жизни. 




18 марта

Я должна позаботиться о том, чтобы мнимая смерть Александры и ребенка была обставлена безукоризненно. Можно было бы обойтись и без этой волокиты - уж больно хлопотно, но дело в том, что ее не должны признать просто сбежавшей. Тогда никаких денег мы не увидим. Подобные инсценировки нам всегда удавались. Когда кто-то в глазах закона хочет быть признан умершим, а затем как ни в чем не бывало «воскреснуть» где-нибудь в Рио или Сиднее, нет ничего лучше. Но с Александрой не так-то легко. Для закона она умрет, а, значит, умрет и ее обвинение. Если же по какой-то причине она захочет объявиться, воскреснет и  обвинение. Иначе она своих денег не получит (ее сочтут самозванкой). А на что они ей в тюрьме?
Ей не останется ничего другого. Придется пойти на сделку со мной. Не  захочет - мы ее заставим. Пара угроз - и она в наших руках. Ради ребенка она станет нашей.
Проще было бы убить обоих. Но я никогда не трону свою плоть и кровь.
Да, я отдавала такие приказы. И не жалею. Но это не тот случай.
Только что мне сказали, что мой кузен умер.


19 марта

Мой Майкл подслушал наш разговор с Бруно. Бруно говорил, что для инсценировки смерти Александры и ребенка все готово. Тела будут неузнаваемы. Но рядом найдут ее вещи. И записку, написанную ей самой. Она напишет ее под нашу диктовку.
Майкл сказал: «Бабуля, ты молоток. Деньги огромные. Но убить Лавантюра... ты никогда никого не трогала, кроме предателей». Черте что. Он не должен был этого слышать. Но ничего ни поделаешь, ему придется проглотить эту пилюлю. После сорок седьмого года мы катимся вниз... Это правда. С Монетти то же самое, и с Монтечари. Удача от нас отвернулась, и, в конце концов, другая семья нас может поглотить. С Монетти это уже произошло. Монтечари чудом держатся, но их час придет.
Майкл не знает... Об этом не знает никто. Все наше влияние - блеф.
Вот и тебе, Дневник, я призналась в этом.
Мне нужны эти деньги. И я их возьму.
 

22 марта

Видела Тони с нагловатой девицей. На вид она итальяночка, хотя и не типична для эмигрантки. Она выросла здесь. Чем-то она похожа на меня в ее возрасте - карие глаза, слегка позолоченные тяжелые пряди, которые на солнце кажутся цвета меда, то, как она откидывает их со лба. Но не это меня поразило, у нее тот мой лукаво-снисходительный взгляд (и в тоже время чувствуется, что он может быть стальным). Такой я приехала в этот дом (у меня сохранилась карточка - я, мама и папа по приезде в Америку) - самонадеянной девчонкой, напуганной и пуще всего боящейся показать это. Никто не знал, что у нее на уме.
Но я отвлеклась... Ее зовут Патрисия. Тони совсем ошалел от любви, но ее это мало волнует. Я боюсь за него. Эта девочка здесь не при чем. Просто он  влюбляется  не сердцем... он фантазией своей влюбляется. И это не безобидная штука. Когда вам нужен не человек, а образ, разочарование неминуемо. Оно может убить вас. И оно убивало. Я знала таких людей. И не останется сил для новой иллюзии. А Тони идеалист...
Меня тревожит то, что я не могу себе представить Тони, смеющимся над своими восторгами лет двадцать спустя. Этот мальчик всегда был серьезен до умопомрачения. Если идеалист когда-нибудь разочаруется, он разочарования своего никому не простит.


23 марта

Бруно и его помощники проконсультировались с кем надо. Они обеспокоены. С завещанием что-то не так. Его до сих пор не вскрыли.
Наша операция назначена на двадцать седьмое. А завещание моего кузена еще не вскрыто. Казалось бы, что может быть проще... Я точно знаю, что Александра завещания не составляла. Даже брачный контракт с Лавантюром... они просто обвенчались себе потихоньку, и все. Так что же может осложнить завещание ее деда?
Пока наследница - Александра. Вряд ли дед ее предусмотрел возможность прерванного наследования... то есть в случае смерти и внучки, и правнучки.
А если предусмотрел? Если каким-то образом он прочел мои мысли?
Но как?.. Буду думать об этом, сойду с ума.


25 марта

Нелл готовится к послезавтрашнему дню. План наш таков: Нелл назначает свидание Полю; этот дуралей не знает, что сказать жене, -  и Нелл выдает ему готовое объяснение его отсутствия ночью; Поль повторяет это объяснение своей жене - та ничего не подозревает. (Нелл говорит, Поль не утруждает себя оправданиями, их выдумывает за него Нелл. Он уже привык слепо доверяться ее фантазии. На глазах у Нелл Поль звонит Александре и добросовестно пересказывает жене сказки любовницы. Так он сделает и на этот раз.) Следующий ход: записка. Нелл пишет Александре: «Г.-жа Лавантюр, ваш муж попал в беду. Только вы можете остановить это. С каждым днем он увязает все глубже. Приходите и убедитесь сами...»   Двусмысленная вещь. Вроде речь не о любовнице, а о какой-то опасности... Александра с гневом разорвала бы донос с грязными обвинениями, а предупреждение о беде ее испугает. И она ринется спасать своего Поля. На это мы и рассчитываем. Она должна быть там. (Хотя полиции хватило бы и ее отпечатков пальцев на пистолете - а они у нас будут. Но у нее ведь может оказаться алиби, которое разобьет обвинение. Поэтому ее и нужно туда заманить.)
Чтобы заманить ее наверняка, в P.S. Нелл слово в слово повторит то объяснение ухода, которое даст жене Поль по ее наущению. Это не может не заинтриговать Александру. Потому, что объяснение не из стандартных. Это должно убедить ее, что пишущий как-никак знает, о чем речь.
Если записку найдет полиция, они решат, что она о любовнице. Нам это на руку.
Записка составлена так, что ее можно понимать как угодно. Немного выждав, Нелл признается, что записку написала она. Она разыграет влюбленную курицу, желающую во что бы то ни стало отвоевать Поля у жены, и с этой целью заманивающую жену к себе, чтобы та убедилась, - он любит ее, Нелл. Я уже вижу. Как она произносит на суде между эффектными всхлипами: «Если бы я знала, что произойдет такое... О, это я убила его, я!..  Она пришла туда из-за меня... О, Поль!..»  Должно сработать. Что ни говори, а Нелл действительно талантлива. Актриса от бога.
Итак, Поль входит в квартиру Нелл. Та стреляет (пистолет с глушителем, и на нем отпечатки пальцев Александры), затем кидает пистолет, снимает перчатки и уничтожает их. Она ждет Александру. Как только видит ее из окна, вызывает полицию. (Пистолет спрятан так, что Александра его не заметит, а полиция сразу найдет.)
Александра поднимается в квартиру Нелл. Видит Поля, кидается к нему, оставляет кучу новых отпечатков, голосит, звонит в больницу... или теряет сознание. В любом случае она от тела никуда не убежит. Нервы у нее слабые, и соображает она плохо. Да и потом... она без ума от него. Горе заслонит и страх, и все прочее.
Полиция приезжает. Нелл они находят в другой комнате «в обмороке». «Придя в себя», она скажет, что Александра ворвалась сюда с пистолетом и выстрелила в Поля, а потом, ужаснувшись, стала причитать над его телом. А она  -  Нелл  -  выбежала из комнаты и позвонила им. «Осознав» случившееся, она лишилась чувств в этой же комнате.
Вот как все должно быть.
Все должно пройти без сучка, без задоринки.
Так что же все-таки с завещанием?
Оно еще не оглашено


26 марта

Бруно - моя скала. Я могу на него опереться. Джанфранко был прав, Бруно - золото. Я не нуждаюсь в нем, как ему бы хотелось, но ценю как никого другого. Не знаю, что бы делала я, русская, не будь у меня в советниках сицилийца из сицилийцев. Джанфранко сказал мне: «Бруно сицилиец за всех нас». Он пошутил, но это чистая правда. Бруно чует опасность, он знает ее запах. Он так же чует удачу. Это божий дар сицилийцам. Но я не знаю никого, кому бы это удавалось так, как Бруно. Моему Бруно. Сколько лет... и всего одна ночь... это мало, но он всегда был так робок. Он заслужил другую Марию... не ту, которую любит всю жизнь. Знал бы он меня настоящую... кто знает, может, и отшатнулся бы... Ему ведь только кажется, что он меня знает. Как и всем остальным.
Всем... кроме Клары. Поэтому она и нужна мне. Она понимает меня, что-то связывает нас, меня и ее, особая ниточка... Не кровь, какое-то глубинное родство сердец. Мы всегда чувствовали одна другую. И я не помню случая, чтобы мы ошиблись.
Вот и сейчас она одна поняла, почему я начала все это. Не потому, что я еще не насладилась своей властью и не хочу терять ее, и не потому, что желаю укрепить могущество нашего имени для своих внуков. Клара сказала: «Мария, ты долго ждала реванша». И она права, я его дождалась.
Пришел мой час. Что-то во мне переполнилось и вот-вот опрокинется... огромная чаша терпения и гнева... Что выльется из нее? Вода, которая унесет меня, а со мной и всех нас, на новую почву... Вознесет... Или огонь... Тогда все мы сгорим в этом пламени гнева... Гнева меня на бога или бога на меня?
Этого я не знаю. У меня странные отношения с богом. Он многое у меня отнял, потом я у него многое забрала. Всю жизнь мы сражаемся с ним. И это схватка - единственное, что мне осталось. Он сам захотел, чтобы Машенька стала Марией Манчини.
И я выполнила Его волю.
А потом бросила перчатку. Самому Господу. Чья воля перетянет? На этот раз чья возьмет? А на этот раз? А на этот?..
Замужество было последним моим послушанием.
Эта схватка моей воли с Его не должна оборваться. Она должна чем-то кончиться. Я чувствую, что, опусти я руки сейчас, жизнь моя опустеет. Смирение для меня равно поражению. Лучше Его кара... любая... только не эта жуткая пустота.
Я не просто беру свои деньги. Я клад достаю со дна мира, из которого именно Он меня вырвал. Я не была виновата в бедах отца, почему же именно меня он заставил расплачиваться... Я никогда не жаловалась. Я научилась ненавидеть молча.
Даже тебе, Дневник, не признавалась я, что ненавижу Его.
Делая шаг к Машеньке, к ее корням, я омываю водой высохшее сердце. Давно я забыла, что такое обыкновенная радость, во мне даже боли нет. Власть питает ум, но не сердце. Она светит, но не греет... во всяком случае, меня.
Я буду жить в том доме, старый лакей будет говорить мне «барыня»... он еще помнит папу и маму, мы будем говорить о них... Я даже не знаю, хочу ли я этого... Просто мне это снится. Я раздвоилась... Живу другой жизнью в каких-то запутанных снах.
Мне хочется раствориться в одном из них... обратиться в пыль... лежать на кресле или мамином столе... Пусть кто-нибудь соберет меня и подарит новому ветру. Лети, лети, лети... Пыль обращается в пыль. Из пыли рождается пыль. (Похоже на бред.)
Вот в кого я превратилась на старости лет - в привидение... В призрак самой себя. То ли нынешней, то ли прежней.
Я даже не боюсь упасть со своего пьедестала, я боюсь уйти в тень своего имени. Все будут вспоминать Марию Манчини, как вспоминали Машеньку тогда... сорок пять лет назад. Я не буду ни той, ни другой... я стану пылью на буквах своего второго коронованного имени. Пылью и буду доживать свой век. Корона стала давить на меня, я хочу ее сбросить...
Не с головы, со своего сердца... она его душит.
Если империя Манчини рухнет, я буду целовать ее обломки. Мое освобождение.
Возможно, я смогу еще вырваться. Я безумно устала быть королевой-узницей, короной прикованной к своему королевству. Годами я не позволяла себе даже думать об этом, признаться себе хоть на миг, как я устала строить пирамиды планов, чтобы перехитрить, обойти, укрепить, разрушить...
Этого ли хочу я для Эрнесто? Для других?..  Боюсь даже думать. Боюсь.
Он молод, а я стара. Может, все дело в этом? Я просто выдохлась как старая кляча... Или это все-таки не свобода, а самообман...
Или я одна такая... Другие доны не чувствуют ничего подобного, для них это жизнь. А жизнь ли это была для меня?
Моя воля убила мою же беспечность, заставила быть все время настороже... Чувства мои, не успев окрепнуть, не успев расцвести, уже притупились... Я не познала полного счастья... оно только мелькало передо мной, но так и не заполнило сердце живительной влагой...  Я засушила его. Я сама.
В конечном счете, это меня и убьет. И мне не жаль себя. Мне уже никого не жаль.
Видела Александру с ребенком. С ней была ее служанка, та тоже родила. Одновременно с Александрой. Служанку зовут Дорис Джонсон, она замужем за типом, очень похожим на Лавантюра, - тот тоже наполовину ирландец, наполовину француз. Он весельчак и кутила, но отнюдь не мерзавец. Джо добрый, щедрый. Фамилию он поменял на «Джонсон», потому, что скрывался от полиции из-за каких-то долгов. Так он привык и остался Джонсоном.
Все это мне рассказала его прежняя хозяйка. (Манчини с ней в дальнем родстве.) У Джо и Дорис два сына. А в конце февраля она родила еще дочь. Дочь Дорис и дочка ее госпожи родились в один день. Отцы их очень похожи, а вот матери - нет. Интересно, будет ли между этими детьми какое-то сходство?
Посмотреть бы на них, когда они подрастут. Дочка Дорис, Полли, названа в честь ее тетки, сестры Дорис, которая и стала ее крестной матерью. Дорис нанималась на работу уже беременной. Говорят, Александра спросила ее, какое имя она придумала для ребенка, и Дорис сказала, что девочку назовет Полин. Тут Александра расцвела, сочла это добрым знаком. Она сказала, что берет ее, и не будет смотреть других кандидаток. Так Дорис стала ее горничной. И кормилицей.
Полли Джонсон стала любимицей госпожи. Александра подарила ей вышитое одеяльце и вообще осыпает ее подарками. Ее собственная дочка Полина пойдет учиться с ней в одну школу, Александра оплатит это, она мечтает о закадычной подруге для своей Поленьки.
Идиллия в духе Александры... И что получится из их союза -  такого папаши, как Лавантюр, и возвышенной курицы маменьки... Мне любопытно, какой станет Полина Лавантюр. Какую причудливую смесь составит слияние Александры и Поля Лавантюра... Только время покажет.
Вот Полли Джонсон уже ясна. Горластый ребенок с любопытными глазками, здоровое дитя простонародья. Она не в отца, не в Джо... красавицей не станет. И не в мать. Дорис - образец сдержанной, немного пресной, трудолюбивой англичанки. Она не милашка, но в самой холодности ее есть что-то притягивающее... особенно для такого простофили, как Джо. Они познакомились в Ирландии, на его родине, а потом уехали из-за каких-то неприятностей Джо. Воевать он не пошел, а нанялся работать механиком здесь. Через пару лет они с Дорис поступили на работу в дом моего кузена. Джо - механиком, а Дорис - горничной Александры. И родилась Полли.
Она не похожа на Дорис. Полли – открытый, простодушный ребенок. Дети рано видны. Вырастив сына и четверых внуков, я научилась заглядывать к ним в душу, когда они еще спят в своих пеленочках. Из семени яблони вишня не вырастет. Определить зернышко человека не так уж и трудно. Надо только уметь наблюдать.
Главное в них никогда не изменится. То, что они уже не перерастут... Их сущность.
Когда я была маленькой, моя няня сказала родителям: «Воля и друг ее, и враг». Так и вышло. Воля меня выручала, и она же топила. Но о последнем знала только я.
 Александра и Дорис гуляют с колясками. В них две девочки - Полина Лавантюр и Полли Джонсон. Какая судьба ожидает их?
Странные мысли приходят мне в голову.
Ведь завтра мой план решит судьбу одной из них.


27 марта

Отпечатки пальцев Александры мы достали. Она даже не заметила, что прикоснулась к орудию убийства. С этим все.
 6.00 Нелл ждет его. Он все сделал так, как надо. Осталось только ждать.
7.00  Он приехал.
7.35  Все кончено. Александру арестовали.
Ну, теперь я переведу дух.
13.30 Я успокоилась. Не было ни единой осечки. Нелл молодчина.
 Лавантюр умер сразу. Выстрела не слышал никто. Пистолет нашли, отпечатки с него сняли. Александре в полдень было предъявлено обвинение.
Сейчас она еще у них. Но ее отпустят под залог. Ну, все.
Осталось только договориться с этой курицей.
Теперь я должна спокойно ждать.
Сейчас она в шоке.
Терпение.


28 марта

Александру привезли домой. Она не может говорить, видно, еще не очухалась. Ничего, потом поймет, какое благо для нее избавиться от этого мерзавца.
Пока она приходит в себя, мне нужно, наконец, добраться до этого треклятого завещания ее деда. Любым способом.


29 марта

Адвокат Александры, Эндрю Блэйр, пожаловал к нам. Он много лет занимался делами моего кузена.
- Александра - дитя, - сказал мне он.  -  А я догадываюсь, что вы затеяли. Дед предупреждал ее на ваш счет.
- Не понимаю, о чем вы, - ответила я, заморозив его взглядом. Это произвело на него более сильное впечатление, чем ему хотелось бы. Он не знал, какой силой обладает мой взгляд.
Но он взял себя в руки. Он выдержал. Я могла бы продолжить, но не стала его мучить. Мне стало любопытно, что у него на уме.
- Дед сказал ей незадолго до смерти, что вы не отказались от мысли о его деньгах. И он был прав, не так ли?
Я промолчала. Подозрения подозрениями, меня волнуют только улики.
- Он сказал ей следующее: что бы ни произошло перед вскрытием завещания, за этим наверняка будете стоять вы.
Так он знал!.. Ну что ж, пока этот крючкотвор не назвал мне причину визита. Улик-то у него нет. Так чего же он хочет?
-  Я не могу ничего доказать, - сказал он, и я улыбнулась. Едва заметно, но от него это не ускользнуло.
- Не слишком-то радуйтесь, - вспыхнул этот адвокатишка. - Завещание моего клиента преподнесет вам сюрприз. Завтра вы и Александра узнаете правду. Ей я еще не сказал... она куда-то ушла, и я не могу найти ее... Но завтра все встанет на свои места. Завещание ее деда будет оглашено.
Вот что! То, чего я боялась. Какой-то сюрприз.
Спокойно, Мария, спокойно.
Не теряй головы.
Глаза этого адвокатишки...
В них было торжество.


30 марта

11.35 Александра... она исчезла. Вместе с ребенком. Она сбежала.
Бруно виделся с Блэйром, тот в панике, но не показывает вида. Я тоже. А что, если она вспомнила слова деда обо мне, решила, что я хочу избавиться от нее и ее ребенка, и испугалась за дочь? Александра еще вчера пропала, но ее никто не хватился.
Где же они теперь?
Я не собиралась присутствовать при чтении завещания, но Блэйр настоятельно просил Бруно передать мне приглашение. Я не пойду.
Нужно найти Александру. Мои люди заняты только поисками, я велела им разыскать ее во что бы то ни стало.
Только бы она ничего не сделала с собой.
Я найду ее. Я ее найду. Даже думать не хочу о том, что может случиться.
15.45. Я вернулась из дома моего кузена. Меня все-таки уговорили пойти.
Завещание вскрыто.
Вот это удар... Браво, кузен мой, браво...
Я должна написать... мне надо взять себя в руки. Я отражу удар... отражу!
Все состояние моего кузена, князя Михаила Константиновича Воронова-Михайлова, наследует его правнучка Полина Лавантюр.
Под опекой родителей.
К этому я была готова.
Но есть условие: в случае смерти потомков Александры все состояние целиком уходит на благотворительность. Что-то связанное с медициной... ведь мой кузен был врачом.
В случае смерти, настоящей или мнимой, Александры и ребенка,  мы ничего не получим.
Блэйр сказал, что мой кузен хотел защитить Александру от меня. Сделать так, чтобы у меня не было причин затянуть ее в свою паутину... так он выразился. Чтобы я ничего от этого не выигрывала.
Мое родство с покойным теперь ничего не значит.
Наши претензии потеряли смысл.
Ни один суд не оспорит это условие. Разве только...
Ребенок! Это наша последняя надежда.
А Александра взяла его с собой... Надо найти ее. Срочно!
Мы, как единственная родня Полины Лавантюр, получим опекунство. Это шанс. Бруно уже советуется кое с кем... здесь есть возможность... Действительно, есть!
Мы должны найти ребенка. Став опекуншей Полины Лавантюр, я буду распоряжаться ее капиталом.
Господи, да где же это клуша... куда она подевалась... Если бы она хотела наложить на себя руки, проще это сделать дома. Нет, она хочет спасти ребенка. Но как? Что у нее на уме?
Я переправлю ее за границу, как и планировала, а ребенка оставлю у нас. Эта девочка теперь наш золотой ключик. Найти бы его...
Теперь с нее надо пылинки сдувать.


31 марта

Ее не нашли. Я готова сама побежать на поиски. Александры нет уже целых два дня... За это время могло случиться что угодно...
Глупая девочка, ну, о чем ты думала, когда убегала? Я бы пальцем тебя не тронула. Правда, ты этого знать не могла. Дурочка... ты боишься меня, я сама себя боюсь. Но тебя бы я не тронула. Только не тебя. Клянусь.


1 апреля

Найдут ее, наконец, или нет!?..  Я голова выть от горечи... что это с нами такое? Ну почему все пошло наперекосяк?
Мне ни до чего сейчас. Я ненавижу неопределенность, просто не выношу... Не могу жить догадками. Моя голова становится какой-то невесомой, мысли сплетаются в узел в рукопашной... рвут друг друга в клочья... и клочки эти разлетаются кто куда. Вот в ней и пусто.
Я начала вести дневник, чтобы очистить от шелухи каждую мысль. Прояснить ее, откристаллизовать.
Бывает такое - неопрятность мысли. Недодуманность. Я хотела, чтобы моя голова была как кристальный сосуд.
А во что она превратилась...  В бездонный колодец.


2 апреля

Напали на след.
Полиция вне себя.
Кто же первым ее отыщет - они или мы?



3 апреля

Нашли. Она была одна. Мои люди опередили-таки полицейских. Она сказала, что ребенок умер. Ее спросили, где тело девочки. Она сказала, что похоронила ее, и не помнит, где.
Она не выглядит и не говорит как безумная. Я  не верю, что девочка умерла. Чувствую, она лжет. Она была бы раздавлена, потеряв дочь, а она спокойна.
Бруно был там. Он видел, как ее забрали полицейские. Возможно, это шок (так думает Бруно), но я не верю ее словам. Где она могла похоронить ребенка... бред, да и только. Ее дочь где-то спрятана. Она хочет скрыть само ее существование.
Александра арестована. Ее муж в могиле. Ребенок исчез. И с ним наш последний шанс добраться до денег.
Кажется, Господь Бог сдержал обещание спутать мне карты.


4 апреля

Если ребенок действительно мертв... Говорят, Александра потеряла рассудок. Я видела ее, и я в это не верю. Но она говорит странные вещи... Обвиняет во всем покойного мужа, говорит, что ненавидит теперь его имя, и жалеет, что дала его своей дочери. Один раз она выкрикнула: «Полины больше нет, нет, нет!»
Я задумалась бы над ее словами, но чувствую, что у меня нет сил анализировать чей-то бред. Неужели ребенка нет? Господи, куда она дела ребенка? Пока не обнаружат место его захоронения, ребенка будут искать.
Может быть, я не верю в смерть девочки, потому что не хочу в нее верить? (Так думает Бруно.)
У нас есть еще время.
Не падай духом, Мария, держись. Неужели Господь своим вмешательством одолеет-таки тебя?
Неужели уже одолел?


5 апреля

Это невероятно... До сих пор не могу осознать. Дорис Джонсон вернулась домой вчера вечером, а сегодня утром в доме ее госпожи поднялась паника. Дорис уезжала на родину на неделю к больной матери. Уехала она ранним утром того дня, когда был убит Поль Лавантюр, к своему несчастью не успев даже узнать об этом.
А, вернувшись... обнаружила дочь своей хозяйки в своей комнате, в колыбельке, где должна лежать ее дочь.
Она в ужасе заметалась по дому, ища свою дочь, и ей сказали, что Александра унесла одну из девочек. До этой минуты все думали, что она взяла Полину. Оказывается, она забрала Полли Джонсон, дочь своей служанки.
Не могла же она перепутать детей.
Это невероятно. Я  просто не верю.
Дорис сказали, что, если это была ее дочь, значит, она и умерла на руках Александры во время ее скитания. Дорис взвыла и набросилась на Блэйра, она чуть не задушила его.
Мальчики ее остались пока в доме садовника, у которого они и жили, пока мать была в отъезде. Джо все это время пьянствовал, а сейчас клянется, что никогда не отличал одного младенца от другого, и вообще все младенцы на одно лицо.
Он так же туп, как все мужчины. Только матери в этом доме и различали их.
С момента рождения дочери Александра никого не подпускала к ней, кормила ее Дорис, она сама вставала к ней. Ни одна служанка, кроме Дорис, не приближалась к девочке.
Ни одна.
Александра больше никому не доверяла. Такая у нее была причуда.
Что же произошло в тот день, когда  она сбежала?
Как она могла взять не того ребенка?
Джо, бедняга, признался, что в тот день госпожа попросила его принести девочку. «Они лежали в ее комнате, Дорис умоляла госпожу позаботиться о нашей малышке, и госпожа взяла нашу девочку к себе. Они лежат, значит, одинаково закутанные... ну, я и... я взял одну из них на руки... мне стыдно было сказать госпоже, что я не различаю маленьких, пока они совсем крохи, и я решил - ну погуляет ни с тем ребенком - велика беда? Она же сказала, что гулять собирается», - он чуть не плакал, говоря все это, - «Видать, я ошибся...» Он добавил, что Александра была сама не своя, она, узнав об измене мужа (а в полиции ей все о нем рассказали), переменилась к ребенку. Будто даже и глядеть на свое дитя не могла. Одна из служанок слышала, как Александра бродит по комнате и бормочет: «Его ребенок... его дитя...»
Джо сказал, госпожа и не взглянула на малютку, которую он ей дал. Взяла ее на руки и, глядя куда-то вдаль, пошла по направлению к парку. Его только удивило, что она не взяла коляску, - а так он ничего не  заподозрил.
Дорис вопила: «Она убила мою дочь, я убью ее...»
Господи, это невероятно.
Мне до сих пор не верится.
Удача вернулась к нам. Ребенок жив.


6 апреля

Теперь я понимаю, что это возможно. Александра не вынесла правды о муже и возненавидела дитя. Она действительно больна, если... Она ведь могла и убить ребенка. И, наверное, убила.
Да, так все сходится. Служанка припомнила слова Александры: «Я думала, что это дитя любви... а это дитя лжи...»
Это чудо, что малышка жива. Бедняга Джо, ты спас нашу удачу.


7 апреля

7.00 У нее было умопомрачение... Неужели разоблачение Лавантюра так на нее подействовало? Я и верю, и не верю. Мое сердце отказывается в это верить, а разум находит это вполне вероятным.
Александра возненавидела дитя Лавантюра и в припадке безумия... 
Когда ее нашли, она сидела на земле и пела. Сколько она так просидела, никто не знает. Это пустынное место, не могла она... Да нет, ей надо было вырыть яму, не руками же она это сделала?
Мне надо привести в порядок свои мысли. Дед Александры предупреждает ее об опасности с моей стороны. Она, наверно, узнала от него об Анне, и как провалилась первая моя попытка добраться до наследства Вороновых-Михайловых. Она ждет от меня второй попытки. Могла она сразу сообразить, что убийство Лавантюра и ложное обвинение - дело моих рук? Сомневаюсь. Вряд ли она ожидала, что я так буду действовать.
Однако... адвокат не успел сказать ей об условии в завещании старого князя до ее побега с ребенком на руках. Этого она не знала тогда.
Не знала, что дед защитил ее интересы. И что мне незачем убирать ее с дороги теперь.
С другой стороны... такие натуры, как она (а Александра и мой Тони - существа одной породы), не выносят разочарований. (Об этом я уже писала.) Она могла потерять рассудок... могла. На вопросы она отвечала нормально, была спокойна, но в спокойствии ее было что-то странное (полицейские это тоже заметили). Будто она избавилась от чего-то. От вспыхнувшей ненависти к Лавантюру? Или... Неужели она убила свое дитя?
Не обратив внимания, что это другой младенец.
Или она узнала ребенка и ужаснулась тому, что сделала?
Поэтому и сошла с ума.
Врач, осмотревший ее, говорит, что это временно. Она придет в себя.
Временное помешательство... Возможно ли?
Ответить на этот вопрос можно, только ответив на следующий: почему она убежала?
1). Спасая дитя от меня?
                или
2). Чтобы избавиться от него?
19.37 Блэйр сказал, что Александра была полностью поглощена мыслями об истинном облике мужа. Она не могла тогда думать ни о чем другом.
«Я готов поклясться, что, как это ни прискорбно, она не видела связи между вами и происшедшим. Не видела тогда, не видит и сейчас. Ее мир рухнул, когда она узнала правду о нем. Она была не в состоянии еще о чем-то думать», - заявил он, когда я под предлогом справиться о ее здоровье спросила еще, что он думает о тогдашнем ее состоянии - в день побега.
Этот мальчишка наговорил мне кучу дерзостей, я спровоцировала его на откровенность, и он выложил то, что у него на уме.
Этого я и добивалась.
Не подозревала... Значит, первое отпадает.
Она выместила ненависть на ребенке
Ах, Александра...


10 апреля

Ее не будут судить. Отправят в психиатрическую лечебницу на время. И это лучшее, что они могут сделать.
Дорис Джонсон уехала. Где похоронена ее дочь, она так никогда и не узнает. Что же все-таки сделала Александра с ребенком? Один Бог знает.
Я видела, как уезжала Дорис. Джо даже пить перестал, до того потрясен всем этим. Их мальчики осунулись, личики у них растерянные - они уже не маленькие, все понимают.
Дорис, Джо и их сыновья сегодня покинули дом. В доме осталась одна наследница. Маленькая Полина Лавантюр.
И нам предстоит за нее побороться.


11 апреля

Александра все не приходит в себя. У нее чудный голос, Бруно говорит, она целыми днями поет. Врачи в лечебнице, куда она попала, слышали, как она напевала: «Полины нет... Нет-нет...» Все это очень странно. Мне кажется, ребенок умер у нее на руках. Я отказываюсь представить себе, как она душит его или закрывает чем-то рот и нос... Достаточно было просто не кормить его.
Когда она убежала, у нее не было с собой ни гроша. Слуги это точно знают. Чем она могла его кормить? Ведь у нее не было молока. Дорис была кормилицей обеих девочек, а в ее отсутствие сама Александра кормила их из бутылочки. (Больше к ним никого, кроме Джо, не подпускали.)
Александра не взяла с собой ни бутылочки, ни денег... Понятно, что малышка... Господи, прости нас всех.


12 апреля

Я уезжаю. Бруно тут присмотрит за всем, дом я доверяю Кларе. Целую Филипо, Эрнесто, Тони и Майкла. Они еще спят.
Надо напомнить кое-кому кое о чем.
Мы выиграем этот процесс.
Суд даст нам право опеки.
Полина Лавантюр, я заберу тебя из этого омертвевшего дома.


17 апреля

Наше дело улажено. Завтра суд, и судья Брекенстолл у нас в кармане.
Майкл собирается съездить в Рим с братьями (те  не  хотели, но он их уговорил). Он заканчивает школу, я обещала ему этот подарок.
Александра все в том же состоянии. Ее дочь пока на попечении жены садовника, которая перебралась в дом.


18 апреля

Наша взяла. Сегодня мы забираем девочку. Майкл завтра уезжает.
Клара сама не своя от радости. Она всю жизнь мечтала о дочке.
Мне что-то нехорошо. Врач говорит, я должна отдохнуть. Даже не знаю, что со мной. Когда девочку привезут, я не смогу подняться. После суда голова у меня раскалывается, сердце болит...
Клара просит меня позволить «быть ее мамой». «Она будет называть меня «мама Клара», - говорит эта новоиспеченная мадонна. Я чувствую странную усталость, чуть не сказала ей: «Делай что хочешь». Сейчас я не могу об этом думать. Потом, все потом...


19 апреля

Сегодня их самолет. Я даже не могу проводить их, еле встала сегодня. Девочка спит, а Клара не нее не налюбуется. Я еще не видела ее.
Клара говорит мне: «Мария, ты знаешь, что у детей самое трогательное? Затылочек». Так и называет девочку «затылочек». Я лежу и слышу ее голос рано утром: «Как там мой затылочек... Затылочек спит».
Если бы мой кузен обговорил условия опеки в случае смерти родителей девочки, туго бы нам пришлось. Он мог назначить опекуном своего поверенного Эндрю Блэйра.
Но мы бы нашли способ «переубедить» его. Не впервой. Блэйр отступил бы. Но это заняло бы время. А я чувствую какое-то странное равнодушие к происходящему и не могу понять, что со мной.
Кажется, все по-моему. Но мне все равно.
Я так долго... годами, десятилетиями копила свою ненависть, что не могла от нее отрешиться. Отринуть ее от себя. Когда ты долго ненавидишь, тебе уже жалко свою ненависть, - что ж я ее зря копила? Ты уже не можешь ее не вылить, когда приходит такая минута, что ты должен делать выбор: отказаться от этой ненависти навсегда или затопить все вокруг себя ею. И тебе уже не жалко себя, не жалко других, а жалко только ее - свою ненависть. (Не пропадать же ей даром!)
Так я ненавидела своего кузена. И я отомстила.
Я ненавидела бога, но только временами. Совсем возненавидеть его я не смогла.
Выходит, ненависть была-таки моим стержнем? Питала меня, поддерживала? А что же я без нее?
Руки, ноги, плечи, волосы, голос... Я вижу себя как будто бы сверху...  Я раздвоилась. Одна наверху, одна еще здесь.
Та, другая следит за моим пером... Она что-то знает. Но что?


20 апреля

Клара разбудила меня среди ночи, я услышала жуткий вопль, потом всхлипы... Попробовала встать, но не смогла.
Она вызвала врача. Я думала, с малышкой что-нибудь... Но они шептались о чем-то. Врач зашел ко мне в комнату, пощупал мой пульс, померил давление. Она стояла за дверью.
Что они от меня скрывают? Опять заныло в груди, надо лечь.



21 апреля

Клара качает малютку, я слышу ее голос, но, когда я ее зову, она не идет. Служанка говорит, она не хочет меня беспокоить. Но я чувствую, она просто не в силах войти. Ей что-то сказал врач? Я больна? По ночам она плачет, я не понимаю, что творится вокруг меня. Какой-то заговор молчания. У служанки красные глаза. Врач сегодня опять приходил.


23 апреля

Клара, наконец, сказала мне. Она напрасно беспокоилась... Сейчас, сейчас соберусь. Минутку. Еще чуть-чуть...
Не могу писать дальше, не хватает воздуха... Я не могу продолжать.


27 апреля

Майкл... Тебя больше нет. Они пытались скрыть от меня, но я заставила ее говорить. Малютка поможет ей не сойти с ума.
Майкл... Вот она, Твоя кара. Господи, мне не нужна больше Твоя помощь. Теперь не нужна.
Ну что, Ты доволен... А?
Ты все-таки победил.

29 апреля

Я пишу бессвязно, но эта бессвязность меня успокаивает. Целыми днями я лежу и разговариваю с Тобой, Бог, через тебя, Дневник. Записать я хочу только мысли - ясные, очищенные от шелухи. Для этого я и вела дневник - единственный, кому до конца доверяла.
Я писала уже, что не терплю неопрятности мысли. И свои я хочу только очистить от всего наносного, то тут, то там заслоняющего свет. 
Боль дает мне почувствовать - я жива. И мне безразлично, долго ли это продлится. Если я увижу случившееся записанным буквами на бумаге, в голове хоть на миг прояснится. Самолет, на котором летели мои внуки, разбился. Все пассажиры погибли. Филипо, Эрнесто, Тони и Майкл...
Майкл... Бог забрал тебя... И поделом мне.
Я заслужила. Он предупреждал меня: «Остановись...»
По странному стечению обстоятельств в самолете летела и Александра. Врач той клиники, куда ее поместили до суда, вез показать ее своему римскому коллеге, заинтересовавшемуся этим случаем.
Ее теперь тоже нет.
Эта девочка на руках у Клары - единственное, что осталось от нашей семьи.
И бог обратил ее деньги в пыль для меня. Забрав Майкла.
Он гораздо хитрее, чем можно представить.


30 апреля

Мне стало казаться, что Майкл был Его орудием. Не случайно родился он, не случайно умер. Вот почему не жалею я о его не прожитой жизни.
Он послал мне его жизнь и его смерть, чтобы открыть мне глаза.
По-настоящему я завидую только пустоголовым людям. Какое это должно быть блаженство - не думать... Не знать этой муки, когда в голове накопилось столько хлама, который не вытряхнуть.
В молодости мне казалось, что голова стариков - сокровищница из алмазов и жемчуга.
Да. Но хлам... сколько хлама...
Так и вижу ларец сияющих крупиц мудрости мира, покрытых паутиной.
Это и моя голова теперь.
Мне хочется вытряхнуть из нее все. Познать безграничную свободу небытия, раствориться в воздухе, исчезнуть. Только так я уйму эту боль, голова перестанет раскалываться, станет легкой как перышко, и я даже не буду ее ощущать. И боли в груди не будет.
Все прекратится. Остановится.
Я сейчас так ясно вижу свой путь. Только не вижу конца его.
Но до конца мне надо дойти.
И я иду. Ползу пером по бумаге.
Думаю, Бальзак описал бы меня. Но до конца... до самого-самого донышка он меня не раскусил бы. Мы родственные души, иной раз мне казалось, что он ближе мне всех на свете, потому и погубило-то нас одно - воля к победе. Она убила сама себя.
Дело-то в том, что я, как и он, противилась богу в самой себе. Я захотела сама стать богом.
Мне нужна была абсолютная власть.
И вот она обратилась в прах (как у Гобсека). И этот прах вьется и вьется вокруг меня, я так и чую его дыхание - оно скоро станет моим.
Он тоже это чувствовал... но не так, как я. Кое-чего он не ощутил так, как мог бы.
Не знаю, откуда я это взяла, нутром чую - я прикоснулась сейчас к его сердцу. Дотронулась до него. Мое болит так, что то, что я не кричу, кажется чудом. Но я не могу. Эта боль мне сейчас дороже всего на свете, она оживила меня, чтобы открыть для меня мое сердце, так, чтобы я сама увидала его.
Теперь-то я знаю, что в нем. И что говорит так настойчиво, так откровенно. Его заморозила моя воля. Оно было в клетке. И я не желала сломать ее. Держалась за нее намертво, стиснув зубы, я дорожила ей, кажется, больше, чем им самим - пленником моей воли. Я стала ее тюремщицей. Ее рабой.
А хотела быть ее властелином.
Вот почему я так и не смогла сломить ее тиски. Она одолела меня. Моя воля.
Меня похоронят под ее обломками.


2 мая

Врач сказал, что нет оснований тревожиться за меня. Но Клара не сводила с меня глаз.
Когда он ушел, она села рядом и стала рассказывать мне о чем-то. Я ее не слушала. Но ей было все равно.
Она побелела, случайно бросив взгляд на мои губы. «Они посинели», - застонала она, - «И этот дуралей говорит еще, что не о чем беспокоиться...» Я улыбнулась, а она зарыдала. Она уже знает.
«Клара, родная моя, со мной такое бывало», - сказала я ей. Она легла рядом. Кровать у меня широкая, и мы с ней лежали так, пока служанка не позвала ее к малышке. Ни одна из нас не сказала ни слова. Прощай, дорогая.
Она ушла только что. Я пишу, хотя врач сказал, что пока мне лучше оставаться в постели. Его слова для меня давно уже - пустой звук. И вообще слова... чьи бы то ни было.
Я люблю эту комнату... хотя она совсем не то, чем была для меня моя детская, потом девичья спальня в нашем доме в Петербурге. Я просыпалась как росинка ранним утром и лежала, закрыв глаза, представляя себе свою жизнь взрослой.  Бальные платья, важный супруг, забавная ревность... и мне было так хорошо. Мне хотелось быть то эфирным созданием, то чем-то этаким погубленным с трагической печатью на устах, то нежной матерью, то бездумной кокеткой... Хотелось просто быть. Как мне этого хотелось!
Давно я не ощущала так ясно, отчетливо этого начала всех желаний. Когда я пытаюсь вспомнить, как это было, все ощущения мои, даже самые мутные, тянутся к Майклу. Я потеряла его. Но он у меня все-таки был. Заслужила ли я даже это?



4 мая

Врач говорит, боль в сердце должна пройти. «Нервное», - сказал он, - «Вы еще не оправились от... гм...» Славный малый. Заглядывается на Клару, когда думает, что я на него не смотрю. Но ей теперь ни до кого. У нее есть малышка.


5 мая

Она еще плачет об Эрнесто, но прошло-то всего... Это мне кажется, что он остался там... в другой жизни.
Странно, как время может стягиваться в один узел и снова растягиваться как ни в чем не бывало. Мгновение смысла и мгновение пустоты. Секунда и десять лет. А по сути мгновения - и то, и другое. Необъятная паутина. Она бесконечна.
И ее никому не распутать. Она не видна.
Разве только волшебникам.


6 мая

23.40 Врач уже не приходит. Кажется, и ходил-то он ради Клары.
Со мной все странно. Он так и не понял, в чем причина моей болезни. Это ему не по зубам.
24.00  Ну, вот, прервалась на секунду, и уже седьмое наступило. Начну с начала.


 7 мая

Теперь все в порядке.
Я знаю, что мучило меня в Бальзаке. Меня раздражало в нем то, что я угадывала в себе. Эту мраморную гордыню. Гордыня помешала открыть свое сердце мне и ему... боязнь спуститься со своего пьедестала... шагнуть в мир хоть одной ногой... не быть все время над ним  -  играть в жизнь, примеряя разные маски (когда любовь - оборотень, всего лишь одна из них)... а жить.
Он недобрал дыхания жизни...  недобрал как художник... а я как преступник. Но мир будет помнить нас.
Если кто-нибудь прочтет это, он поймет меня.
В галерее преступников я займу свое место.
Меня будут представлять то славянским цветком, выброшенным в сицилийскую клоаку беспечным родителем, то русской коброй, жала которой боялся Капоне.
И то, и другое - маски. Всю жизнь я меняла их. По-своему я любила и ту, и другую.
Они помогли мне выжить.
Что еще сказать...
День сменился, я прожила две жизни, на третью у меня нет уже сил.
Никто не знает, что вот-вот должно произойти здесь... в этой спальне. Я тянула с этим, как только могла. Вот допишу только...
Осталась я змеей без жала... его у меня вырвал бог... но я не истеку кровью. Я еще дышу.

__________

* На этом записи в дневнике обрываются. Я нашла ее здесь с ручкой в руках.
Врач сказал: «Эта женщина могла дожить до ста лет, если бы захотела...»
Если бы захотела... Она приказала своему сердцу остановиться. Врач посмотрел бы на меня как на умалишенную, если бы я произнесла это вслух. Но я знаю ее. Ее воля могла творить чудеса.
Мария, я стану для этой девочки всем. Как ты для меня. Я чувствую тебя в твоей ручке, на твоих страницах. Ты меня слышишь.

                Клара Кавальери,               
                урожденная Клара Фишер
                7  мая,  1956 г. 







*  Приписка г.-жи Кавальери сделана по-английски. - Филип Сэнфорд.
 
 









Нью-Йорк, 1998               
                Филип Сэнфорд

В доме моей клиентки в месте, указанном в завещании, был обнаружен дневник в 6.30 утра 7 декабря 1998 года. Я ознакомился с его содержанием тут же, на месте. Спустя пять часов, сделав необходимые выписки, я отослал его со своим доверителем миссис Миллер в Москву. И стал ждать звонка от нее с дальнейшими распоряжениями и указаниями, как мы и договорились с моей клиенткой.
Не стану описывать впечатление, произведенное на меня прочитанным. Я лишь формальный участник этой истории. Скажу только, что мне стало просто до неприличия любопытно услышать хотя бы один отзыв об этой поразительной женщине, прозванной в теневых кругах «королева Мария».
Мой отец, глава юридической фирмы «Сэнфорд, Мортимер, Льюис и Стоун» (кстати, читающий по-русски, как и один из его компаньонов, и я), как оказалось, помнит ее прекрасно. Вот его слова о ней, я записал их: «Молодым человеком я был принят в их доме. Помню белокурую пышечку, которая о чем-то смеялась с мальчиками Манчини. В доме ее все называли «Клара», все, даже слуги. У меня осталось о ней смутное и какое-то волнующее воспоминание. Кажется, она была хороша. Мальчиков я не запомнил. У меня все стерлось из памяти после беседы с их бабушкой. Она была еще не стара - пятьдесят с небольшим. Она из тех людей, которые стареют удивительно красиво, так, что в них можно влюбиться. Но дело не в том... Я просто съел вкусный обед, поговорил ни о чем и откланялся. А забыть не могу до сих пор. Мария Манчини умела молчать так, что, казалось, ничего интереснее не существует. Я все пытаюсь поймать то свое ощущение и не могу... Говорили, что она владеет гипнозом, но в тот вечер я почувствовал нечто иное... Какое-то глубокое доверие и никакого страха... Может, это и есть ее колдовство? Черт его знает. Я говорил о погоде, о скачках и чувствовал, что готов ей всю душу излить. А если бы она попросила пойти на улицу и в кого-то пальнуть... своим протяжным будничным тоном... я был бы готов. Вот странная штука. И, знаешь, я долго потом это чувствовал... день или два. Будто держит меня эта ловкая ручка... и не отпускает».
В дневнике мне бросилась в глаза фамилия «Джонсон». Я стал вспоминать, вспоминал я довольно долго... а когда вспомнил, я онемел. Это странное ощущение не случайности происходящего в первый раз резануло меня. И я не мог себе его объяснить, в нем не было ни здравого смысла, ни логики.
Конечно, мир тесен. И удивляться - непозволительная роскошь для адвоката, тем более роскошь - останавливаться на этом.
Я продолжу. Фамилия «Джонсон» фигурировала в деле с картиной. Но это распространенная фамилия. Важнее здесь другое - совпадение имени - Дорис Джонсон. Так звали свекровь Одри Грин. Я стал выяснять - на всякий случай - не поменяли ли эти люди фамилию в пятидесятых годах. Это был импульс.
И он привел меня к первой разгадке. Я выяснил, что муж нашей Дорис в пятьдесят пятом году поменял фамилию Дорн на Джонсон. Его настоящее имя - Джозеф Алистер Дорн, он родился в двадцать седьмом году. Установить, что именно он служил в доме Вороновых-Михайловых в момент описанных в дневнике событий, не составило труда. Он и есть тот эмигрант-ирландец, муж горничной и кормилицы г.-жи Лавантюр. В сорок шестом году Джозеф Алистер Дорн и Дорис Оливия Хейли поженились в Ирландии. Сведения Марии Манчини о них были не точны, видно, они ее не особенно интересовали. Джозеф и Дорис Дорн эмигрировали не в сороковых, а в пятидесятых. Просто Джозеф любил выпить и выглядел старше своих лет.
В пятьдесят пятом они меняют фамилию. Они уже Джозеф и Дорис Джонсон. После увольнения из дома Вороновых-Михайловых они уезжают в тот самый город, где умерла Одри Грин, и где сейчас живут ее дети. Одри Грин вышла замуж за младшего сына Дорнов-Джонсонов, Чарльза. Это было в семьдесят седьмом году. Отец ее мужа, Джозеф, уже восемнадцать лет как был мертв. Он скончался в результате несчастного случая спьяну в пятьдесят девятом, три года спустя описанных в дневнике событий. Дорис осталась с двумя сыновьями одна.
Итак, Одри Грин - невестка той самой женщины, дочь которой в младенчестве забрала с собой несчастная обезумевшая Александра Лавантюр вместо своей. Это открытие застало меня врасплох.
Меня охватило необъяснимое беспокойство за миссис Миллер, мою клиентку. Ее муж умирает и оставляет одну из картин Одри Грин. Ее приемная мать умирает и оставляет ей этот дневник, исходя из которого, мне удалось проследить за судьбой семьи Джонсон. И эта нить опять вывела к Одри Грин.
Я решил выяснить кое-что о самой Одри Грин. Всю ту неделю, что я ждал распоряжений от своей клиентки, я собирал сведения - это были только уточнения уже известных мне фактов. Итак, Одри Грин, подкидыш, 1956 года рождения, выросла в приюте Санта-Рита в Нью-Йорке. Некоторое время работала певицей в ночных клубах, пока не познакомилась с Чарльзом Джонсоном в 1977 году и не вышла за него замуж. В 1978 году родила дочь Дебору Кэтрин, в 1983 - Пэмелу Анну. Умерла в 1986 году при странных обстоятельствах. Тело Одри Грин не было обнаружено.
Все это мне не понравилось. Даже то, что она умерла, не доказано. Слишком много совпадений, я их не люблю. В моей практике было всякое. Со случаями мошенничества, разной степени изощренности, я привык иметь дело. Семья Джонсон не была мне известна. Против них говорили две вещи: смена фамилии и смерть (?) Одри Грин. Миссис Миллер, да и мне, как ее адвокату и другу, хотелось, чтобы картина попала в хорошие руки.
Она стоила целое состояние даже для обеспеченных людей, а Джонсоны не были таковыми. Для них это баснословная сумма, почти фантастическая.
Кому Тоби Миллер завещает свою картину, Джонсоны знали. Не могли не знать. Он никогда не скрывал, что оставит ее изображенной на ней девочке, в случае ее преждевременной кончины - ее наследникам. Тоби Миллер говорил об этом открыто (верх неблагоразумия, но это чистая правда) в интервью в разных точках земного шара. Он не называл имени девочки, но сама «девочка» должна была его знать. И, конечно, знала семья, в которую она попала. С ее слов. Если только они не принимали все это за шутку...
Тоби Миллер - всемирная знаменитость вот уже тридцать... почти сорок лет. Картина его прославила. И он тут же заявил о том, что когда-нибудь завещает ее изображенной на ней малышке. Заявил на весь мир. Кроме монахинь приюта (чью честность я тщательнейшим образом проверил) и самой Одри Грин, о том, кто на картине, никто не знал.
Смутное беспокойство, которое пока логически не было объяснимо, толкнуло меня прощупать почву. Я хотел изучить обстановку на месте, глаз у меня наметан, обмануть теоретически можно, но трудно. Пишу все это для того, чтобы было ясно, как далек я был тогда от разгадки.
Вот что заставило меня отправиться в Бремертон лично. Назовем это «инстинктом адвоката».





















ЧАСТЬ III















Бремертон, штат Вашингтон, 1998 - 1999               
               
                Пэм

Мой отец умер ночью в тюрьме. Когда я увидела его лицо, поняла, что я никогда о нем не заплачу. Он просто уснул как ребенок, которому хорошо.
Раньше все замечали в нем эту внутреннюю надорванность, а, когда он был трезв, было жутко видеть лицо, на котором черты человека,  которого нет. Это было как-то видно. Теперь я знаю, каким он был до кошмара. Мне стало легко и радостно, несмотря ни на что. Ведь ему хорошо.
Я пошла к бабушке и увидела Деб. Она бродила вокруг ее дома и заглядывала в окна. Она крикнула: «Пэм, ее нет».  Я подошла к двери и увидела, что она заперта изнутри. Тут я испугалась.
Подъехала машина мистера Сэнфорда, адвоката, который пока так и не сказал никому из нас, что ему нужно, а остановился в гостинице и наблюдал. В то утро он первый узнал о смерти отца и позвонил мне, а теперь вот приехал сюда. Я, помню, подумала: «Он следит за мной». Но мне было не до него.
Не задавая вопросов, он усадил нас в машину и попросил отвезти нас в полицейский участок и ждать звонка от него. Мы просидели там до обеда, а потом пришла миссис Берк, сама не своя, и попросила нас погостить у нее. Она сказала, что мистер Сэнфорд нам сам скоро все объяснит.
Это были странные дни - я и Деб в доме Берков, совсем одни (Лорен и Алана увезли к бабушке), миссис Берк пропадала где-то полдня, а потом заставляла нас пойти погулять, хоть в саду, а сама что-то делала у себя в комнате. Она была неразговорчива. Мистер Берк все о чем-то шушукался с ней, когда мы отправлялись спать, и я кожей чувствовала - это о нас. Можно было свихнуться, но я решила просто не думать. Плыть по течению. Мне и Деб надо было наговориться. Иногда кажется, так наболтаешься, что на всю жизнь хватит. А потом снова... Вот так и мы.
Ее мучила одна вещь. Жена нашего доктора... ее все у нас знают... я хочу сказать, кто с ней только не спал. Она даже школьников не пропускает.
Деб начала думать, что она станет такой же, как Трейси. Так она мне сказала.
 - Она ведь как я - ей же нравится мучить других. Для нее это как наркотик. Иногда мне кажется, сексуальность - во мне это главное... ну, как призвание. Понимаешь ты или нет?
 - Я не знаю.
 - Ну... это то, что делает меня мной. Если я этим не пользуюсь, я как бы не существую. Вот так.
 - Власть над миром.
 - Это тоже ведь власть.
 - На пару минут.
 - Хотя бы.
 - Ты не Трейси, Деб, и не надейся. Она как... как пустоцвет, у которого есть аромат... и только. Ты не такая. Иначе тебе не было бы так плохо потом... я же знаю.
- Да ладно.
- Ты можешь играть в Трейси, но стать Трейси...
- Я не играю.
- Как знаешь.
«Трейси Митчелл ведь счастлива, а посмотри на себя», - вот что я ей хотела сказать.
Деб потом замолчала надолго. А потом я услышала, как она напевает ту самую... я не помню название... Фанни Рид ее пела. Негритянка, совсем молодая, она умерла, когда Деб была маленькая. Я слышала ее запись - забыть невозможно. О том, как она во сне придумала песню, а потом забыла и не могла вспомнить, и она поет: вернись в мир - вернись, я прошу тебя, не в моем сне, в чужом, но только вернись, дай услышать себя всем на свете. Эта вещь как молитва. Помню, как Фанни пела: «Мои песни важнее мне, чем я сама».
У Деб это лучшая песня. Она ее редко поет - и вот спела сегодня. Для нее это как талисман... что-то вроде... надежды?
Я все не знаю, как к этому подойти, - вот и топчусь на месте. В тот момент все подумали, моя бабушка помешалась, - это не правда. Хотя я знаю, что многие и сейчас так считают. Она была в полном здравии... просто сломалась.
Я даже не знаю, что хуже. Я не знаю сейчас ничего. «Только время поможет», - это мне так сказал адвокат. Мистер Сэнфорд... тот самый. От нас все скрывали, и я не видела, что с ней было. Я знаю, ее увезли, по дороге она умерла от инсульта. Но что-то там подписала...
Этого было достаточно.
Больше я ничего не скажу... ну, об этом. Вот ее показания: «В пятьдесят шестом родилась моя дочь. Я была служанкой в богатом доме (вообще-то сказать, что он был богатый... значит, ничего не сказать) в Нью-Йорке - они русские, эмигранты. Дед хозяйки - он князь, настоящий, - тот был совсем плох. Мы все жили там - я, Джо и мальчики. А когда родилась моя Полли, и хозяйка моя родила. В доме кричали уже две малышки, и я их кормила. Хозяйка тряслась над своей ненаглядной и - такова ее прихоть - доверяла ее только мне. Кроме меня, в этом доме никто ее толком не разглядел, даже папа родной. Вот из этого все и вышло.
Уехала я ненадолго - а тут вдруг как грянуло... мужа убили хозяйки. Ее обвинили. Когда я вернулась, весь дом как остыл, - прямо гроб, а не дом. Я иду, меня заколотило, и слышу: «Ребенок нам нужен - ребенок. Знаешь, сколько он стоит? Найди ее, из-под земли достань. Девочка - только она - все получит. А сумасшедшая мать говорит, что она умерла. Умерла - так где тело? Да врет она. Она спрятала девочку. Голову даю на отсечение, что ее дочка жива». Голос совсем незнакомый. Я  даже не знаю, откуда он раздавался-то, - вот чудеса. Шесть утра тогда было. Как я вошла, в этом доме не видел никто. И не видел, как вышла.
Купила газету у мальчишки на улице и поняла... А главное - сколько получит та девочка, которая опекунам нужна позарез. Их я не винила - терять вот так все... Может, что-то бы им перепало, но там столько было... Я отправилась прямо к хозяйке, меня к ней пустили. А где ее держат - про это в газете писали. Хозяйка меня обняла и спросила, может ли она мне доверять, и верю ли я в то, что жизнь - это имя. (Она так и сказала: «В имени замурована вся твоя жизнь».) Я подумала, она просто рехнулась, и правильно, что ее держат именно там. Но и виду не подала, держалась с ней как с нормальной. Она мне внушала, что дочка жива, и вот что она рассказала: она убежала с ребенком, Джо ей его дал, думая, что она идет на прогулку, она была не в себе, чуть ли не ненавидела дочку, - смотреть на нее не могла, и все из-за этого вышло - она набрела на сиротский приют и увидела монахиню во дворе - та играла с ребенком, вот хозяйка моя им своего и подкинула. Приют Санта-Рита. Она ведь мне и день, и час назвала, почему-то все врезалось в память. Я ей не поверила, ни одному слову, но вот забыть не могла. Почему, я не знаю. Может быть, просто тот день - поворот моей жизни, после которого все развернулось для Джо, для детей и меня - этот день я так помню...
Я не знаю, когда мне пришло это в голову - выдать одну девочку за другую... но колебалась я только минуту - выйдет ли (кстати, знайте, что, стоит ли, я не думала, и оправдываться не хочу)... И решила: всегда можно пойти на попятный, а шанс ведь один.
Я действительно верила, что наследница умерла, - в это верили все. Ну, а тот разговор, что я в доме застала, - это просто досада. Так думала я, Дорис Джонсон, тогда...
Нет  проверить бы мне... да  ну что теперь думать...
Мать Полины - ну той, настоящей Полины, - сказала, что возненавидела ее имя. Само имя как память о том вертопрахе, что был ее мужем. Она решила стереть его с девочки (это ее слова), чтобы ребеночек этот был как чистый лист. Она мне так сказала.
 Ну,  как не поверить, что мать сумасшедшая?
По ее словам, она сунула записку в одеяло ребенка, в которой дала своей дочери первое имя, какое услышала.
Одри.
Ну... вы догадались?
Да-да, мистер Сэнфорд, ребенок остался в приюте. И ни одна живая душа и не ведала...
Ну, я продолжу. Вернулась я в дом - как увидела дочку, подняла крик.
Вот так моя дочь получила наследство.
Жалею ли я?
Тогда - нет, а сегодня...
Да, пожалуй, не стану. Если разобраться, ее мать хотела ей такой жизни – свободной,  как ветер... Уж такой надо бестией быть, с такой волей родиться, чтобы не стать этакой куклой-наследницей, легкой добычей. Как мать ее. Ее деньги сломали.
А Полли мою не сломали - я знала, что девочка не из хилых. Она заслужила все то, что имеет.
Как я, как мы все... кроме Одри.
Я не о наследстве. Не это я у нее отобрала - ее мать это сделала. А моя вина глубже.
О ней я и расскажу.
Я узнала, кто Одри, в тот день, когда Одри не стало. Дело в том, что она показала мне одеяльце, - таких было два, их хозяйка моя вышивала для дочек - моей и своей. А в приюте его сохранили. Остальное - и место, и время, и имя - все-все-все могло просто совпасть.
Ведь она на нее не похожа...
На мать свою, если лицо разобрать - ну ни черточки.
Только все-таки кое-что было. Вокруг нее... как какое-то облако... материнское вроде. Если к ней приглядеться... да разве могла я представить - она для меня умерла. А выходит, не спятила ее мать.
Она тронулась... но не совсем. Из-за мужа. Нервишки ее подвели. Я теперь думаю, она хотела, чтоб я позаботилась о ее дочери, - вот почему рассказала.
А как же иначе?
Мой Джо - тот спился, потому, что считал, что из-за него умерла наша дочь, - мол, в тот день перепутал младенцев.
Так я с этим одна прожила.
И тут узнаю: это мать моих внучек.
Она, эта девочка.
Чака жена.
И она говорит мне: вот я. Не поняв, что сказала.
Это был как всемирный потоп у меня в голове - опрокинулось все. Я бы никогда не осмелилась дать ей знать о себе... своей дочери. Но, вы знаете, Полли - единственный слиток, который я получила, - и это похоже на чудо.
Золотой. Чистой пробы.
Я не теряла надежды - ведь он ее брат. Он еще может подняться, а вдруг... Бен не знает, что я для него это сделала. Иногда я думаю, а догадывается ли он... он же знает меня... Неужели поверил, что Одри сама...
Разве я допустила бы... Я с нее глаз не спускала. Когда она в те дни отходила от дома, следила за ней из окна. У нее просто не было сил.
Я не могла даже думать о Полли, зная, что дочь этой женщины ходит по этой земле. И тогда страх этот вытеснил все - страх за Полли, за Бена... Я смотрела на Одри и чувствовала, что ее не должно быть.
И потом... она сама так хотела.
Вы спросите: а чего я боялась?
Это больше, чем страх... мистический ужас...
Так, кажется, говорят. Я где-то читала.
Объяснить невозможно... будто все вокруг содрогается, и представить, что следующий день - он придет как ни в чем не бывало - нельзя. Слышишь внутри: «Сделай что-нибудь или он никогда не наступит».  И ты в это веришь... да, всем своим существом.
Разум здесь не при чем.
Бесполезен он в эти минуты.
Вот так все случилось.
Она попросила помочь ей уйти в мир иной, и я сделала это. Жалею-то я не о том.
Дело в том... я ее не убила. И это ужасно. Слушайте дальше и вы поседеете, Сэнфорд. И могилу ее покажу - уж вы позаботьтесь, чтобы ее перезахоронили. Нет покоя ей там. А вы у холма положите... у озера - это место такое светлое, и не помешаете там никому. Обещаете? Сделайте это.
Ну, так вот... соберусь сейчас с духом... она меня слышит, я чувствую. Надо ее оттуда достать.
Иду дальше. Она обессилела - нервное это. Врачи ей могли бы помочь. Я могла ее к ним отвести.
Но она попросила у меня другой помощи. А я этим воспользовалась, скажете вы. Только Одри свое отжила.
Я в это верю - свой срок есть у каждого.
Человек исчерпает себя - и тут хоть помогай, хоть мешай, он дорогу найдет, куда хочет.
И не Бен надломил ее, а доброта. Так бывает, когда она бесхребетна.
Она верила мне как ребенок. Пришла и доверилась вся... до конца. Она думала, я посоветую ей, как все лучше обставить.
Ее план был просто нелеп. Наглотаться снотворного и отправиться прямо на дно, - я должна была ее скинуть с лодки. Пусть решат, что несчастный случай.
И как я бы тащила ее... может, я и смогла бы, но только ее бы достали, - не так глубоко ведь. И Бен бы увидел ее.
А мне нужно было, чтобы она исчезла.
Я сделала так, как она говорила, - дала ей снотворное. А потом... вот оно это место, вы видите, Сэнфорд? Я тогда его приглядела.
Так вот... она там.
Когда я подхожу к тому дереву, то мне кажется, что земля эта дышит.
Я думала, что она там сама задохнется, себе говорила: сама, пусть сама.
Так и случилось.
Ее вещи у озера кинула, лодку отогнала на середину... я там как по нотам все разыграла. И не усомнился никто.
Когда я опустила ее в своем старом мешке в эту землю, она просто спала. Я зарыла ее. Вот и все. Вы про Полли откуда узнали?»
Это конец показаний. Ничего мистер Сэнфорд не знал, он только назвал имя своей клиентки. Почему...
Не могу даже думать. Не время еще... так сказал адвокат.
Пэм, не время, не думай, не время...
Приговариваю как какое-то заклинание...
Помогает.
Я только спросила: «Как вы собираетесь все это доказать?»
- Очень просто, - сказал он, - анализ на ДНК. Мы уже это сделали.
- И?
- Боюсь, что она ее дочь.
«Почему вы боитесь?» - чуть было не закричала я... Это так глупо - обычная вежливость... он заметил, что я как от тока дернулась. Он так долго со мной говорил, все о ней - миссис Миллер, он сказал, что она моя тетя и хочет видеть меня... и еще было что-то. Тут пришла медсестра, она сделала мне укол. Миссис Берк уложила меня - а где Дебора?..  Я  бормотала во сне ее имя. Все - дальше не помню.
Мне снилось, как бабушка едет в машине и рассказывает, - так и было, но в моих снах она пела, а не говорила, а Дебора была рядом... мне было не ясно, кто Дебора в моем сне, - просто девушка или как призрак... Я видела фотографию той моей... другой бабушки - Деб вся в нее.
Воспоминание пришло тоже во сне - меня мама укачивает, говоря: «Спи, моя ласточка».  Она будто коснулась меня... я ее ощутила. Когда я проснулась, мне показалось, она где-то здесь. И мне не надо вглядываться куда-то, чтобы она показалась... ей незачем это.
Она просто вошла в меня - как возвращение.
Я ее так мало помнила - что-то мелькало вдали... я так злилась. Хотелось бежать и бежать за обрывком тебя в моей памяти... пока ноги несут... ненавижу.
Я думала, ты меня бросила... но ты пришла.
Боялась, тебя смоет время... с отцом, с теми, кто тебя знал.
И я начну думать, действительно ли ты была?
Теперь ты от них не зависишь. У Деб это было?.. Мне кажется, нет. Это только мое. Мне подарок.
Я чувствую, там наверху есть кто-то, кому смешно все это, - споры религий, обрядов, знаков той или другой веры. Кому смешны атеисты и прихожане. Кто-то, кого нельзя постичь.
Он это знает.
И улыбается.
Я в полусне провела эти дни - сколько их было, не знаю. Помню день, когда я впервые вышла на улицу, - вроде бы я и не я. И мне даже казалось, и город не тот... все не то. Миссис Берк отлучилась куда-то, а ее муж на работе, - я встала одна и не видела ни души, а спала я так долго, что впала в прострацию... так смешно - я как будто забыла, когда кого видела, - как свалилась с луны. Миссис Томпсон стояла на дороге. Я не знаю, чего она ждала, и не знала, что ей сказать.
- Я пришла тебя навестить, - начала она, - но...
- Я не могла никого видеть.
- После того, что случилось...
- Вас что-то беспокоит?
- Чак умер, и мне теперь все безразлично. Но ты...
- Вы мне что-то хотите сказать?
- Твой дядя. Ты знаешь, что он не был на похоронах Дорис? На работу не ходит. Тут все не знают, что думать, - никто его больше не видел.
Я в тот день не пошла к нему - не было сил. Миссис Берк позвала меня и успокоила: «Пэм, его лучше не трогать. К нему сходят Дебора с Томом, когда Том с работы придет».
А потом как воды в рот набрали - и так на два дня. Говорили - нормально... да, Пэм, все нормально. Я подслушала их разговор - мистер Берк сокрушался, как грустно, он ведь такой молодой... я не сразу поняла, о ком речь... миссис Берк говорила - ни слова, мол, мне.
Дядя Бен?..
Она говорила тоном, каким обсуждают впечатлительных девочек-подростков... как будто возраст - это болезнь. Тут уж я напряглась.
- Он вам так и не открыл?
- И вчера, и сегодня.
- Ну, выпил он с горя... заболел...
- Я глаза его видел - безумные, Мэри... он как в окно высунется... Сегодня я Дебору брать не стал - пусть отойдет от вчерашнего.
- Вроде у них в семье не было сумасшедших.
Я не могла больше слушать... Стала натягивать на себя что попало, лишь бы сбежать, - прямо ночью, немедленно... этот дом меня будто выталкивал - я его так любила, целыми днями играла здесь с Лорен и Аланом, шла сюда, если мне было плохо... и вот как оно получилось. Сумасшедших... он не просто мой дядя, я чувствовала, что мы все как в одной паутине, - теперь ее нет, но не все из нас выбрались. Дядю я им не отдам.
Кому - им? Я так чувствовала... и не знаю... сейчас я не знаю, в ту ночь я готова была за ним кинуться в прорубь... как в книге, которую в детстве читала.
Захлебнуться, тонуть... пока вижу его.
«Вы хорошая женщина, миссис Берк, только вам не понять», - все стучало, стучало в моей голове, - «Никому не понять... никому-никому-никому...» Дядин дом показался, когда я совсем запыхалась, - красивый он, но неуютный. Мне его захотелось обнять. Вот уж действительно сумасшествие - мне обнять дом. Я боялась к нему подойти... долго-долго стояла. Ни звука.
Сам воздух как будто кричит.
Так бывает с помешанными... сама слышала. Все их боятся... да, все, даже воздух. Говорит он тебе: «Не ходи». К нему лучше прислушаться.
И чего мне стоило не повернуть назад, пусть уж никто не узнает. Моя мама шепнула: «Но ты же пришла».
Это точно она!.. Шла я как черепаха - пол, четверть шажка, триллионная часть... как канат была эта дорожка, по которой я бегала всю свою жизнь, даже не замечая. Была как канат. Взяла камень, швырнула... разбила стекло. (Знала, что он не откроет.) Постояла немного... потом взяла палку - и тут от стекла ничего не осталось.
Прислушалась - снова ни звука.
Последний вдох сделала и полезла. Оказавшись внутри, я прислушалась снова - да где же он? Идти было так страшно, что я поползла, - в этом нет смысла, у меня просто ноги подкашивались. Все что-то мерещилось - какие-то странные ухмылки, нервы совсем уже сдали... и как я держалась, не знаю.
И так доползла я до спальни. Но там его не было. И я заставила себя встать. Закричала - негромко (я только сейчас понимаю), и снова ни звука.
Тут я заметила кое-что. (Крик привел меня в чувство - это бывает со мной иногда.) Керосин.
Пол весь залит.
Я кинулась на кухню... там то же самое. Он-то сам где? Я все комнаты обежала, когда почувствовала запах пламени в ванной.
Вот там он и был.
Одежда горела, а он смотрел в зеркало и улыбался...
Я начала кашлять, он, будто не видя меня и не слыша, стоял и как зачарованный наблюдал, как сгорает его пальто, - он держал его в вытянутой руке... я ударила по ней, горящее пальто упало - слава богу, там на полу не было керосина - я просто его затоптала ногами, и пламя утихло. Он так удивленно смотрел на меня, и вдруг говорит: «Девочка, ты не бойся... ты не сгоришь. Горит только бумага. А ты не бумажная... нет».
- Замолчите! - я заткнула уши, и он меня обнял... как нормальный может обнять сумасшедшую. В этот миг я поверила: все это правда. Даже увидев керосин, я не верила, а тут поверила. Он себя полностью понимает.
Он подвел меня к зеркалу.
- Посмотри, неплохая картинка, - он указал на себя, - я хочу ее сжечь, и дом, в котором она живет, - это тоже картинка. Бумага легко горит, очень легко. А ты лучше уйди, не мешай мне. Ведь я только начал.
Я завопила, не помня себя: «Дядя Бен, я хочу вас любить. У меня никого не осталось». И я зарыдала - я даже в детстве не плакала так. Было страшно смотреть... мне так кажется.
Он совсем потерялся... озирался вокруг себя, что-то ощупывал... а потом он стал медленно оседать...
Когда за ним приехали, в голове у него прояснилось... на какую-то долю секунды, уже в машине он подозвал меня.
- Нет, ты похожа... похожа...
- На маму? - вдруг вырвалось у меня.
Он кивнул.
- Ты боец... как она.
И его увезли.
Мистер Сэнфорд уладил все это - дядя Бен сейчас в психиатрической клинике Льюиса. У него все стерлось в памяти, он живет одним днем. Мистер Сэнфорд или миссис Миллер - они еще не решили - возьмет на себя опеку над ним.
Я переехала к отцу Дэвису, и Берки все поняли - они очень хорошие, очень, но мне было нужно побыть с ним. В ту ночь, когда увезли дядю Бена, я сказала: «Он хотел сгореть заживо». «Бывает так, что гореть уже нечему, Пэм», - ответил он мне. И мне уходить уже не захотелось. Перед тем, как ложиться, я сказала ему, что, возможно, мы скоро уедем - мы с Деборой. У него было такое лицо... тогда я... Я поцеловала священника в губы - только коснулась. Но я это сделала. И это что... святотатство?
Когда я оглянулась, мне показалось, он плачет.
Вы это напрасно. Я ведь вернусь.
 
 



               

               






                Алан

Завтра она уезжает - вот все, о чем я могу думать. Лорен трещит без умолку, и мамаша моя не лучше. Они просто нервничают... ну, Пэм ей напишет... я хочу сказать, Лорен. Мне это не нужно - не хочу дураком выставляться.
Весна уже... эта женщина, мать Пэм и Деборы, здесь весной появилась. А Пэм уезжает.
Не хочу сейчас думать, что завтра случится, - пока его нет. Только представлю, каким был тот день... ну, когда эта Одри приехала, без которой бы не было Пэм.
Очень юным, мне кажется...
Таким, как сегодня. Весной так бывает - прозрачно, легко.
Я нашел Пэм у озера - она просто сидела и кидала камни в воду.
Сижу рядом, молчу.
- Смотри, сколько кругов, - сказала мне Пэм, - интересно... Человек умирает, а круги во времени все идут и идут... другие люди - другие круги...
Я не знаю, о чем она говорила, - я слушать не мог, как уснул наяву. Я все плыл куда-то и плыл, все вокруг убаюкивало - с дураками весной так бывает.
Вот так я сидел.
Как пень рядом... да мне все равно, какой есть.
Сидел и боялся зажмуриться - не потерять бы хоть что-то из этого... что вокруг. Я мог бы сказать, что люблю ее... просто мое чувство взрослее меня самого, но как бы мне хотелось сейчас до него дорасти.
Только это не выговоришь. Как вокруг хорошо...












               








                ЭПИЛОГ






      



  Москва,1999

                Полина Миллер

Девочка на картине, ты – я, а я – ты. Тоби был суеверен, ему чудилось, это ты сделала его художником. Ты привела его ко мне – с этого все началось между нами, я захотела купить картину, мы познакомились… на ней была ты.
Когда умирала моя мать – мама Клара, так я ее называла, - она мне сказала, что Мария… она бредила во время этой своей болезни, так непонятной врачу. И вот что она говорила ей: «Ошиблась я, Клара, не люди мы… мы все-таки звери… И глупость людей нас не оправдывает… нет…» Тогда я не понимала, о чем она, но странное дело – я будто слышала ее голос.
Так и лежат они рядом – она и кузен. Две могилы глядят друг на друга.
А моя мама Клара на родине. Ее прах в петербургской земле.
Филип прислал мне фотографию того места, где ты сейчас, девочка на картине. Около озера есть красивейший холм, там только надпись: Дэбора Кэтрин Джонсон. Пэмела Анна Джонсон. «Здесь наша мама».
Те, кому полагалось любить меня, любили тебя. И наоборот – так уж выпало. Женщины, родившие нас, мама Клара… Только Тоби любил нас обеих.
Остались от семейного древа два юных ростка. Так вышло, что они мне племянницы. Опять я и ты… они наши.
Девочка на картине поет. У нее светлые волосы – они очень густые, но какие-то безвольные… карие глазки, большие, открытые… светится она какой-то божественной беззащитностью. Но она не слаба.
Девочка на картине. Я уйду, ты останешься здесь навсегда.


Рецензии