Хирургические решения
Моему дедушке Арону Львовичу Спиваку, в 1989 году, когда вышли годы его жизни, было 96 лет - примерно. Точной даты своего рождения мой дед не знал.
О его смерти я узнала случайно. Это было странное весеннее время, когда почти все наши друзья и родственники – близкие и дальние, вдруг поднялись на крыло и решились улетать в разные стороны. В это время совершенно не случайно возник в серии коротких анекдотов и такой: «Я не знаю, о чем Вы думаете, но ехать надо». Решились и мы с мужем, не очень твердо зная куда именно, но, рассчитывая как все – через израильский вызов – на Вену и оттуда – за океан.
Тогда я впервые в жизни решилась позвонить в Тель - Авив моей практически незнакомой тетке, папиной сестре, чтобы попросить у нее «вызов». Именно Вызов, а не приглашение. Так назывался единственный, признанный в СССР документ, по которому еврей получал право выехать за границу. Причем исключительно на ПМЖ – постоянное место жительства – для так называемого, «объединения семей». И исключительно в ту самую страну, с которой на тот момент у СССР даже и отношений-то дипломатических не было. И только при условии немедленного и полного отказа от советского гражданства… Гуманизм, понимаете ли!
Так вот, когда я позвонила тете Соне (ну что я могу поделать, если мою тетю действительно так звали!) чтобы попросить «вызов», оказалось, что она сидит «шива» – семидневный траур, принятый в еврейской традиции – по смерти деда. Слово «шива», я, кажется, тоже услышала тогда впервые. Мой звонок опередил приход телеграммы, которую она отправила отцу. До нашей репатриации дедушка Арон не дожил один год и один месяц.
Позже , от тети я узнала неизвестные мне прежде подробности его «доисторической» биографии: в начале первой мировой войны его старший брат Абрам, как в недоброй и нееврейской сказке, ушел в армию, попал на российско-германский фронт и очень быстро там сгинул. До местечка доходили слухи об ужасном положении еврейских призывников на этой войне, об издевательствах со стороны сослуживцев и командиров царской армии. Средний брат, кажется, Исаак тихо скрылся где-то в Киеве, неизвестно как и у кого жил, и никаких вестей о себе не подавал аж до прихода советской власти.
В 16-м году и младшему – Арону пришел черед призываться. Он такой участи для себя не желал. Настолько не желал отдавать свою молодую жизнь за ненавидящего своих еврейских пасынков отечество и за поощрявшего еврейские погромы царя, что для начала, неведомым никому образом, удалил себе все 32 здоровых зуба. Для 20-ти летнего парня поступок, признаем, совсем не тривиальный.
Однако, такой дефект для имперского военного ведомства показался, видимо, не достаточным, и мой юный дедушка пошел на еще одну саморазрушительную процедуру: не знаю уж, кто и за какие деньги –организовал ему хирургическим образом подпольно двустороннюю паховую грыжу!
Долгую жизнь после этого, он был вынужден ходить с бандажем – специальным поясом, поддерживающим выпадающие кишки. Тут уже и военные власти спасовали. И ни в царскую, ни в Красную, ни в какую-либо другую армию, и ни на какие войны моего деда впоследствии не призывали.
Когда мне было пять лет, дед Арон вместе с бабушкой Любой перебрались из Киева к нам, в Харьков.
Две крошечные комнатушки на столичных задворках им удалось обменять на шикарную комнату в центральном, тихом и зеленом районе, на улице Данилевской, с балконом, выходящим в сквер, заросший черемухой, сиренью, акацией и другой необузданно цветущей и пахнувшей зеленью.
Оба они были совершенно седые, оба небольшого роста, только бабушка ещё и сгорбленная. Практически сразу после их переезда я на все лето поселилась у них в этой новообретенной комнате, потому что у нас в новой квартире делался ремонт, а детский сад в нашем новом, только что выросшем на месте селекционных полей микрорайоне еще не был достроен.
Бабушка с дедушкой привычно говорили между собою на идиш, понять их речи я не могла, но само звучание этого языка, казалосвь для меня родным и даже каким-то успокаивающим, как голубиное воркование.
Именно на этом языке осуществлялись переговоры между ними, если я просила на что-то разрешения. Например: пойти с соседским мальчиком в кинотеатр «Харьков» – через дорогу, на детский сеанс.
Разрешения я просила у бабушки. Неизменное детское чутье подсказывало мне, кто именно в этой семье принимает решения на самом деле. Но все было не так просто: в таких случаях бабушка Люба мне говорила, что спрашивать надо как раз у дедушки. Дедушка Арон, внимательно меня выслушав, отправлялся по прежнему адресу – к бабушке для дальнейших переговоров – уже на идиш. И в результате выносился приговор – по большей части положительный. Правда, сеанс к этому времени мог уже начаться.
Эта еврейская дипломатия, желание поддержать авторитет мужа и представление у внучки о нем, как о главном, вызывали у меня если не восхищение, то живой интерес и давали пищу для размышлений.
Но по утрам дедушкин язык был совершенно иным. Казалось, дед и сам не очень- то понимал смысл торжественно произносимых и даже пропеваемых им заклинаний. Процедура приобретала характер еще более странный, когда он накидывал на голову кремово-белый прямоугольный платок, тоже с бахромой, и черными полосами и, особенно, когда высоко засучив рукав рубашки, начинал накручивать на лоб и на руку тонкие кожаные ремешки с какими-то черными коробочками. Поверх всего этого он снова набрасывал свой платок и в таком диком, с моей точки зрения, облачении с пением ходил кругами вокруг стола. Я со своей раскладушки взирала на все это кино с мистическим ужасом и не смела вмешиваться.
Это уже потом, за завтраком, я начинала его «доставать» просветительскими беседами:
– Дедушка, а с кем это Вы сегодня разговаривали?
– С Б-гом.
– А он что, по-русски не понимает?
Молчание в ответ. Действительно, что это за странный такой Б-г, который не понимает?
– Дедушка , а где твой Б-г живет?
– На небе.
– А как же там и самолеты, и ракеты летают, а его не видят?
То ли нет у него аргументов, то ли боится меня, неразумную, обращать в свою веру, чтобы мне же не навредить. Молчит. Только смотрит своими прозрачно-голубыми глазами куда-то мимо меня.
– Дедушка , а почему, когда ты садишься за стол кушать, ты надеваешь соломенную шляпу, в доме ведь нет солнца?
– Потому что «гоим» когда едят или молятся, снимают шапки.
– А кто такие «гоим»?
– Русские.
«Ага, значит, и я тоже», – думаю я про себя. Нет, то, что мои дедушка Арон и бабушка Люба – евреи, это я четко осознавала, они же говорили между собой по-еврейски. Но я-то тут при чем?
О беседах моего деда Арона с Богом ни тогда, ни позже я никому не рассказывала: боялась, что мне могут и не поверить, а если поверят, то тень такого странного поведения близкого родственника может как-то боком лечь и на мою репутацию.
Не рассказывала я своим подружкам, не исключая евреек, об удивительных ежегодных собраниях, куда привозили даже бабушку Славу – мамину маму. Для этого она – единственный раз в году – спускалась с пятого этажа и выходила из дому. Ради этого события – опять-таки один раз в году – мои родители вызывали такси, причем просили остановить машину не у подъезда, а с тыльной стороны дома, возле почты. И вот, всей семьей, под зонтами (а праздник этот обычно совпадал с буйством циклона в наших краях, даже примета такая была) процессией мы вышагивали за дом, к почте, и ехали около часа до элитной части города, на Данилевскую, где нас уже ждал накрытый стол.
Однако, до еды было далеко: на этот раз дедушкина беседа с иностранным Богом занимала гораздо больше времени и почему-то требовала нашего общего присутствия… Чтобы хоть как-то заполнить это длинное время, я все заплетала и расплетала косички из бахромы на нижней, бархатной, скатерти поверх которой лежала белая хрустящая – праздничная . Я тогда понятия не имела, что младшему в семье во время такой трапезы положено задавать вопросы, и сидела молча, естественно, не понимая, ни слова из того, о чем дедушка, сидя во главе стола с пресловутым полосатым платком на плечах, говорит и читает из книжки… ни причины бабушкиных слез…
Однажды, я все-таки спросила у папы, о чем так долго и непонятно читает дед. И получила ответ, что рассказывает он о каких-то евреях, которые давным-давно были рабами в Египте, а потом оттуда ушли в пустыню.
– А какое отношение это имеет к нам? – спросила я с подавленным раздражением.
Но на этот вопрос отец мне не ответил. То ли и сам не знал, то ли меня не захотел посвящать.
Потом был неизменный солнечного цвета и прозрачный, как слеза, бульон с лапшой домашнего приготовления, конечно, маца, и бурачковый хрен. И вино. В обычной своей жизни вина я, естественно, не пила, но в этот вечер, когда откупоривалась бутылка собственноручного дедушкиного приготовления вишневки или сливянки, мне тоже наливали несколько капель. И сколько бы разных вин и ликеров потом я ни пробовала в своей жизни, ни одно из них не могло идти в сравнение с этими сладко-терпкими каплями.
В конце марта 75-го года, после тяжелой и продолжительной болезни, как говорили в радио-некрологах, бабушки Любы не стало. Дед Арон преданно ухаживал за ней почти до самого конца. Всю жизнь она служила для него непререкаемой истиной и главным ориентиром На сколько огромной была для него эта потеря, даже трудно себе представить...
От тети Сони я потом узнала, что в 1955году, когда бабушка заболела тяжелым энцефалитом, дедушка дал обет: если его дорогая Люба останется в живых и Господь сохранит ее светлый разум – они сызнова начнут соблюдать заветы и заповеди, от исполнения которых успели отвыкнуть за годы советской власти. И даже через двадцать лет, когда бабушка умерла, дед не смотря ни на что, продолжал вести свой еврейский образ жизни.
В июле 1976 моя сестра, с которой мы делили спальню, вышла замуж. Дедушка охотно отдал молодоженам свою роскошную комнату на Данилевской, где ему слишком тягостно было жить одному. А сам переселился к нам на Новые дома. Нашу комнату я была вынуждена уступить ему: жить в комнате с 16-летней девицей представлялось деду неприличным. И мне пришлось перебраться на диван в «гостиную», там же стояла под покрывалом и родительская двуспальная кровать… Это было тоже, мягко говоря, не очень удобно, но наше удобство в данном случае отступало на второй план…
Из-за пресловутых традиций кашрута (правил питания, принятых в иудейской религии), живя в нашей квартире, питаться с нами вместе дедушка не мог. Даже стакан чая из нашей посуды он опасался выпить, чтобы не оскоромиться. Его собственная кошерная посуда: тарелки, вилки, ложки, сковородки, ножи и кастрюльки обоих направлений – как мясного, так и молочного – водрузились у нас над головой, поверх узенького кухонного шкафчика-пенала.
Привычки иметь дело с кухонной утварью у деда, естественно, не было, а учиться всему заново, когда тебе на девятый десяток перевалило, было не просто… Сколько перепутанных или сожженных мясных и молочных предметов было беспощадно отправлено в мусорное ведро, подсчитать не берусь, но происходили подобные эксцессы едва ли не каждую неделю. И это при советском-то дефиците!
А раз в три недели дедушка, прихватив желтую клеенчатую кошелку, на трамвае отправлялся на базар покупать петуха – живого. Там же, на Конном рынке, сидел в будочке старенький шойхет – резник – который отправлял душу купленной птицы к праотцам по всем правилам еврейской науки. После чего дедушка на трамвае возвращался домой, очень довольный и надолго обеспеченный кошерной петушатиной.
Хуже было, когда этого старичка-резника на месте не оказывалось (а это бывало нередко – старикам свойственно время от времени болеть). Поскольку другого дипломированного шойхета в нашем полуторамиллионном городе не обнаруживалось, а колхозницы принимать назад уже проданную птицу отказывались, дедушкин несчастный и озадаченный петух, опять же на трамвае, ехал через пол- города в живом виде, испуганно поглядывая из желтой кошелки на недоуменных пассажиров.
Потом он еще с недельку клевал зерно и кукарекал на балконе нашего пятого этажа, вызывая бессонницу и ностальгию у наших в недавнем прошлом деревенских соседей.
Когда дедушка, прожив с нами таким образом чуть больше года, собрался уезжать в Израиль, к папиной сестре, тете Соне, с которой, собственно, и начался этот рассказ я, к стыду своему, испытала эгоистическое облегчение. Мне уж очень надоело спать на диване в многофункциональной проходной комнате, условно именуемой гостиной…
Мне были чужды дедушкины отношения с «бескомпромиссным, злым, непонятливым и требовательным» еврейским Богом. Но в душе клубились подавленные страхи и сомнения: как выдержит 84-летний старик, не имеющий, как выяснилось при заполнении анкет, вообще никакого формального образования, не знающий никаких иностранных языков, кроме идиш, забывающий все на каждом шагу, такую долгую и сложную дорогу через многие границы. (Тогда ведь ехали на поезде до Вены, и лишь оттуда оформлялся Сохнутом перелет на святую землю). Как сможет он перестроиться на новую жизнь в незнакомой, чужой стране?
Я помню минуту расставанья. Почему-то я не поехала провожать его на вокзал и даже не отменила занятий с репетитором по физике в тот день. В свои почти семнадцать я отличалась еще дикой неспособностью к самостоятельным решениям. К тому же у меня не было опыта подобных проводов… Мы обнялись с моим маленьким седым, голубоглазым и наивным дедушкой в длинном, темном и узком коридоре нашей квартиры, и я сказала ему «До свиданья!», хотя знала, и даже не в глубине, а на поверхности души, что увидеться нам в этом мире больше не придется.
Однако, Господь явил на сей раз милость к своему ревнителю: дедушка не только благополучно добрался до Земли Обетованной, но и прожил здесь еще целых двенадцать лет, пользуясь всеми благами кошерных магазинов, заботами моей весьма энергичной в те годы тетушки и неподдельным уважением среди патриархов ашкеназской синагоги Рамат-Гана.
А в 1989г. уже находясь в доме для престарелых, дед пожаловался дочери ( тете Соне), что ему стало невыносимо тяжело ежедневно шнуровать и носить на себе бандаж, сопровождавший его, как вы уже знаете, практически всю сознательную жизнь. Энергичная Соня ничтоже сумняшеся предложила решить проблему радикально и прооперировать, наконец, эту злосчастную, искусственно приобретенную грыжу почти 80-летней давности. Дед согласился. Операция в стационаре прошла благополучно, заживление, несмотря на возраст пациента, шло достаточно быстро. Через три дня он вернулся обратно в свой дом престарелых. А еще через три дня тете Соне позвонили и сообщили, что дедушка тихо умер во сне.
Для всех родных, верующих и не очень, так и осталось загадкой, что хотел этим сказать Господь: то ли дедушкина грыжа была залогом его долголетия, то ли его особым знаком желания выжить любой ценой; то ли не хотел Он брать его на небо в «испорченном» не по Его замыслу виде, то ли была в этом еще какая-то высшая мудрость, постичь которую нам не дано…
Мы не все можем понять, а тем более – сразу. Только приехав в Израиль, и прожив здесь энное количество лет, я начала осознавать, какую неоценимую услугу оказали мне дедушка Арон и бабушка Люба, дав пример еврейского дома, еврейской молитвы, подарив ни с чем не сравнимый вкус пасхального седера. Ведь если бы не это, я ощущала бы себя на этой земле такой же чужой и непричастной, как сотни тысяч заблудившихся в Пустыне Исхода знакомых и незнакомых моих советских соплеменников.
Свидетельство о публикации №219010100707
Александр Аввакумов 03.01.2019 11:35 Заявить о нарушении
Ирина Спивак 04.01.2019 04:09 Заявить о нарушении