Вазы

     Приемщица комиссионного магазина в провинциальном городишке; тридцати, по всей видимости, еще нет, но, возможно, никогда и не будет; вокруг глаз наведены тени, они сбивают с толку и озадачивают: трудно сообразить, где же, собственно, кончаются сами тени, а где начинаются глаза; улыбчивый рот, и улыбка — добрая; просторная блузка из бежевого крепдешина.
     Торжественная, прямо-таки версальская прическа несколько диссонирует скромной обстановке служебного помещения и, в особенности, рыжим от ржавчины прутьям за пыльным стеклом единственного окна. Кисти рук маленькие, прекрасной формы и очень изящные. На левом мизинце — янтарное колечко. Маленькие розовые уши. В целом, вполне приятная, и, скорее всего, незамужняя девушка...
     Все эти праздные наблюдения мне позволила произвести полуоткрытая дверь с табличкой «Прием вещей на комиссию». До отлета оставалось еще часа три, и я в ожидании автобуса до областного центра нашел себе невинное развлечение: разглядывал серых от пыли гипсовых балерин, потрогал настенный коврик и даже приценился к театральному вееру из тонких костяных пластинок.

     — Ни-ни-ни, — сказала приемщица, — без паспорта не приму: не имею права.
     — Как же так, — донеслось из-за двери, — мне ж её Нефедов выдал, эту справку; сказал — вместо паспорта.
     Голос был женский, и в нем звучало спокойное недоумение.
     — Ни-ни-ни, — повторила приемщица.
     — Я вам сейчас все объясню. Дело в том, что...
     Виноватым оказался некий Мишка.
     Во-первых, он был небрежен и задел сумкой об угол клуба. В сумке же находились совершенно разнородные, чуждые друг другу и, возможно, несовместимые предметы: паспорт рассказчицы и бутылка розового крепкого.
     Во-вторых, ни в коем случае не следовало Мишке оставлять паспорт сушиться на крыльце, где молодая свинья Машка так легко его обнаружила. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.
     Вот и пришлось Нефедову выписать справку.
     Девушка выслушала поучительную историю до конца и твердо сказала:
     — Ни-ни-ни, без паспорта не приму. Не имею права. И повернула лицо в мою сторону.
     — Мужчина! — позвала она. — Вы сдавать? Чего вы там топчетесь, войдите, не бойтесь, войдите!
     Я перестал топтаться и вошел.
     — Вы сдавать? — повторила приемщица.
     — Э-э... я... мне часы оценить надо, — наконец нашелся я и расстегнул ремешок стареньких швейцарских часов, отцовского наследства.
     — Документ при себе?
     Я сунул руку в боковой карман и протянул ей бумажонку командировочного удостоверения.
     Девушка шутку оценила и с удовольствием рассмеялась.
     — Это ж командировка! — сказала она и вернула бумажку назад.
     Снова раздался смех, молодой и чистый, но уже за моей спиной. Я обернулся и не поверил своим глазам: девичий этот смех принадлежал складненькой и очень симпатичной старушке, по всей видимости, хозяйке шкодливой Машки. Оставалось, правда, неясным, над чем же она так весело смеялась: над приемщицей, надо мной или над моим «документом», который, безусловно, мог показаться ей смехотворным по сравнению со справкой Нефедова.
     Весь наш последующий разговор с приемщицей носил очень приятный характер и состоял сплошь из взаимных любезностей и добродушного подтрунивания.
     — Вы же приезжий, — мило улыбаясь, объяснила она, — и я у вас — ни-ни-ни! — ничего принять не могу.
     — Не имеете права?
     — Какой догадливый! Вот именно: не имею права. Ну ладно, давайте посмотрим, что там у вас.
     Я передал ей часы, и она сразу определила:
     — Не наши.
     — Не ваши, — подтвердил я. Посмеялись.
     Потом она приложила часы к розовому уху и сообщила:
     — Идут.
     — Ну да!
     Снова посмеялись.
     — Давайте искать, — предложила приемщица, выудила откуда-то из-под колен талмуд в дерматиновом переплете «Каталог цен» — и принялась листать его истрепанные страницы.
     — Девушка, мне идти? — спросила симпатичная старушка.
     — Идите, идите, — разрешила та, и старушка вышла.
     Приемщица увлеченно водила пальчиком по ветхим страницам, губы ее беззвучно шевелились, но мне уже было совершено ясно, что ничего она там найти не сможет и по очень простой причине: ко времени последней редакции «Каталога» часовой фирмы «Омега» еще не существовало.
     Шелест страниц стих, милая девушка сказала:
     — А я ведь вас огорчу, клиент.
     — Ни-ни-ни, не имеете права, — напомнил я.   
     Посмеялись.
     — Не нашла, — призналась она.
     — Ну, ничего, — утешил я, — какие наши годы!
     — Но-но-но, — она погрозила мне пальчиком и улыбнулась. — Заходите в другой раз, будем рады.
     — До встречи.
     — До встречи.

     Пыльное солнце висело в зените. Клок газетного листа порхнул с тротуара и прикрыл решетку водостока. Симпатичная старушка сидела на скамейке и манила меня пальцем.
     — А я вас поджидала, поджидала, — приветливо улыбнулась она.
     — К вашим услугам, — я отвесил шутливый полупоклон. Старушка одобрительно посмеялась и сказала:
     — Послушайте, милый человек, купите у меня вазу.
     «Вот оно что, — понял я. — Но зачем мне ваза? Не нужна мне ваза». Она стрельнула глазком.
     — Как раз очень нужная вещь. К тому же старинная, а это сейчас модно.
     — Модно, — согласился я и перехватил инициативу: — Что, бабуля, деньги понадобились?
     Вопрос получился дурацким и даже нахальным. Но старая женщина ничуть не обиделась и все мне охотно объяснила:
     — Они б, может, и не понадобились, да вот только был мне сон. Будто, просыпаюсь утром, ни свет, ни заря — тесто ставить собираюсь, гостей жду. Слышу, бубенцы, голоса — едут гости. Открываю дверь, а на крыльце человек стоит, точь-в-точь Мишка, только трезвый, как стеклышко, в руке ветка яблоневая и глаза — добрые. «Не ждала? — говорит. — За тобой я, Мария, собирайся».
     Идем но деревне: зима, снегу полно, а сады в цвету. К мосткам подошли, там лодка стоит, красная. Я — в лодку, он за мной, весла из лодки выкинул, по веревке ножиком — жик. И теченье нас понесло.
     Смотрю, а на берегу все наши, платками машут, плачут. Дал он мне ветку и говорит: «Попрощалась бы, Мария, с этим местом, уезжаешь ведь». Я веткой-то махнула, да в воду и обронила. Нагнулась и вижу: вместо ветки ужак рядом с лодкой плывет! Глаза розовые, на головке корона золотая. А попутчик мой смеется: «Ну что ты там испугалась?» Я ему, мол, ужак рядом плывет! А он: «Посмотри-ка, Мария, еще разок!» Собралась я с духом, глянула за борт, никакого ужака нет, а смотрит на меня из воды девушка, вылитая я в молодости, только красивее.
     Вот такое было мне виденье. Я тут же к Груне, и она мне его растолковала: «Пора, — говорит, — тебе, Николавна, собирайся, не гневи бога, пора и тебе честь знать. Зовет он тебя». Это муж мой покойный, Григорий, меня зовет... А, значит, что нужно сделать?
     Старая женщина снисходительно улыбнулась и ответила на вопрос сама:
     — Дела в порядок привести да с родными попрощаться, вот что нужно сделать! Машку-то я вмиг определю, кастелянше из домотдыха, за Мишкины долги. Кота
— с руками оторвут, только свистни. Есть певчая птица, её — в школу.   Остальное — так, по мелочам... Но вот прощаться — ехать надо.
     С Мишкой-то что прощаться-то... Ему что здрасьте, что до свиданья — все «нормалёк». Да и какой он мне родственник? Как с трудового воспитания вернулся, зашел как-то и говорит: «Дай-ка, бабка Мария, я у тебя пропишусь; мне без прописки никак: я человек государственный!» Прописался. Вот и родственник у меня объявился. Горе луковое.
     Так что прощаться — ехать надо...
     И в интонации этой последней фразы я вдруг услышал — угадал! — простодушный намек, робкую, стыдливую просьбу.
     — Разрешите взглянуть на ваше сокровище, — попросил я.
     — Молодец, — сказала бабка Мария. — Прекрасная старинная ваза. Вещь.
      Она запустила сухонькие ладони в потертый рюкзачок, словно собираясь вынуть оттуда «семён-семёныча» или «барабанные палочки», но извлекла бесформенный белый куль и немедленно вложила его в мои руки.
     — Вот, получите и распишитесь. Очень вам понравится. Ваза.

     Я повертел куль, снял истончившуюся от стирки наволочку, и во рту у меня стало сухо: в наволочке действительно оказалась ваза, и была эта ваза — очаровательная! Уму непостижимо, как случилось, что это чудо чистого бирюзового цвета, бесспорно старинная вещь, через десятилетия пронесла свою хрупкую красоту — без потерь! Без потерь! В каких несгораемых шкафах хранила се, да так, что летящие тонкие росчерки золотого орнамента сохранились в первозданной целости?!
     — Где вы ее купили? — голос мой дрогнул. Бабка Мария усмехнулась.
     — «Купили»... Нет, не «купили». Это наш с Григорием свадебный подарок. Родные подарили нам на свадьбу две вазы. Одна у меня дома осталась, а эту мне нужно продать... Рублей за сорок, — твердо закончила она, и лицо се вдруг потемнело от прихлынувшей крови. Она все-таки смущалась и не хотела подробных объяснений.

     Вот таким образом я стал обладателем Бирюзовой Вазы, посланницы иных эпох. Бабка Мария, счастливая бабка Мария, спрятав деньги в платок, повела себя непосредственно и покорила меня совершенно.
     — Еду! Слава тебе, господи, — еду! — торжественно объявила она, прыснула совсем по-девичьи и показала комиссионке язык.
     Ах, нy даже если и не показала, даже если мне это лишь привиделось от жары, все равно она была прелесть и молодчина, моя новая знакомая, Мария Николаевна Серебрякова.
     — Приезжайте — не пожалеете. Вам у нас понравится. Лучше, конечно, летом. Не сможете этим — приезжайте на следующий год, — с видимым удовольствием и от души говорила она на прощанье, напрочь забыв о печальных груниных предсказаньях.

     ...Я возвращался домой да и жил последние полгода в совершенно особенном настроении: зачарованный звуками апрельской капели, постоянно звенящей где-то внутри меня, неподалеку от сердца: Ли-ка... Ли-ка... Ли-ка...
     Вообще говоря, по необъяснимой причине разные люди называли ее по-разному. Порой именем служила грамматическая частица.
     Сидя в подозрительно удобном кресле стоматологического кабинета, где работала тогда еще не известная мне зубная докторша, я слышал, как пациенты, коллеги-врачи и прочие лица обращались к ней и называли именами: Лира Георгиевна, Лина Георгиевна, просто Лина, каким-то китайским «Ли» — ворвалась яркогубая, глаза карие, огромные, блестят, вязанный шарф до пола и крикнула: — Ли! Я тебе принесла! С тебя причитается! — грохнула об пол авоську полную желтых бананов и умчалась. А тогда подошла препараторша с золотыми хищными резцами и спросила: — Лера Григорьевна, прокладочку покрупнее подготовить?
     Двумя часами позднее я радостно тащил авоську, казавшуюся мне невесомой, заглядывал в лицо молодой женщине и допытывался:
     — Ну как вы можете так говорить — отзываюсь на любое? Непонятно! Совершенно непонятно! Вас крестили? Ха-ха-ха! — смеялся я собственным шуткам. — Ну, в метрике у вас что записано?
     Она, помню, остановилась, подняла на меня глаза, будто прикидывая, заслуживаю я такой чести или нет, и раздельно произнесла:
     — Гли-ке-ри-я.
     — Лика! Чудесно! — воскликнул я.
     — Правильно, правильно, зовите меня Лика.
     Конечно же она была очень хороша. Шатенка с глазами цвета перепелиного крыла; овал лица — чист; полные ленивые губы; нос... нос, как нос. С каким-то болезненным удовольствием я отмечал порой, как останавливаются на ней одобрительные взгляды молодых и вполне зрелых мужчин.
     Жила она в двухкомнатной квартире, доставшейся ей неизвестно каким чудесным образом. Ах, что это была за квартира! Как нравилось мне там все! — красный чайник со свистком, выводок крошечных ежиков из стекла, обрезков меха, металлических — литых, вырезанных из дерева, глиняных — целая коллекция! — пестрое лоскутное одеяло на тахте; смешной гном из папье-маше, голубоглазый, в хулиганском колпаке, с чернильной надписью на просторном лбу — «Овик». Что за    «Овик» такой? — одно время мучился я.
     И было в квартире всегда чисто, и это мне тоже нравилось.
     У Лики, судя по всему, была масса знакомых в самых разных местах: на каких-то спортивных базах станции «Турист», откуда ей звонили часто и в любое время суток — в полдень, на заре, — но всегда в самый неподходящий момент, на телевиденье, на кондитерской фабрике «Рот-Фронт». Жирный парень, чей-то шофер, припёр оттуда чудесным майским утром шоколадного орла килограмма на два весом.
     Образ моей будущей подруги жизни, созданный заботливым воображением мамы, с годами претерпевал изменения, корректировался, но всегда оставался необычайно романтическим образом. Художница… балерина... Некая юная девушка — дева! — с чуткой душой, окутанная облаком розового тумана и с венком из полевых цветов на умненькой головке.
     Вот почему мама просто опешила, когда за неделю до отъезда в командировку, я без предупреждения — в нашей семье это было не принято — зашел к ней с крупной и вполне зрелой женщиной, которая на деликатное «э… пардон… вы в какой области, простите...» прямо отвечала: — Я работаю стоматологом. В районной поликлинике.
     Мама была в сильнейшей степени поражена таким неожиданным поворотом дела!

     Умытая ночным дождем Москва была свежа и на миг показалась мне незнакомым и совсем молодым городом. Аромат хвои, прихваченный экспрессом «Домодедово-аэровокзал» на трассе, смешался с другими запахами — горячего асфальта, резины, бензинных паров — и перестал ощущаться. «Дома», — подумал я и поплотнее обнял свою дорожную сумку, в которой томилась бирюзовая красавица — мой подарок к знаменательному дню: в субботу Лике исполнялось тридцать лет!
     И пришла, прикатила долгожданная суббота.
     Я был разбужен грохотом кровельного железа: сизый голубь плюхнулся на жестяной наружный подоконник и стал ходить по нему — туда-сюда, туда-сюда.
     — Кыш! — пугнул я его хриплым со сна голосом. — Пошел, пошел, каналья!
     Голубь сорвался с подоконника, замахал крыльями и умчался прочь.
     В тот день несложную процедуру мужского туалета я умудрился растянуть до бесконечности: выбрился самым тщательным образом, подравнял височки, художественно обработал ногти рук, плеснул в лицо пригоршню «О'жён». Каскад естественных ароматов. Одеколон. Для Вас. И, может быть, для нее», покапризничал перед распахнутым настежь платяным шкафом, оделся, наконец, и шагнул в приятную прохладу первого осеннего вечера.
     По дороге я заглянул в художественный салон у Киевского вокзала и был рад отметить, что ни черта приятного купить там было невозможно. В витринах пылились немыслимые резные черпаки, «черевички» сорок шестого размера, чрезвычайно эффектная обувь, щедро инкрустированная стеклярусными жар-птицами, какие-то совершенно безумные кокошники, боярские посохи в форме деревянных топориков и еще куча всякого хлама.
     — Отлично! — громко сказал я у входа в метро. — Чудненько!
     Публика насторожилась и, сохраняя достоинство, образовала вокруг меня полосу отчуждения.
     В лифте неожиданно для себя я замурлыкал: «...И радость первого свиданья уж не волнует больше...» Мои попутчицы, девочки с игрушечной коляской, в которой валялась порядком исковерканная кукла Дашенька, переглянулись, хрюкнули сопливыми носами и заулыбались друг другу.
     Противные девочки. Чтоб им хулиганы-мальчики косы повыдирали.
     На лестничной площадке я подумал: как? каким образом?
     Выбить ногой дверь, влететь и заорать: «Га! Чего приуныли, черти полосатые!» Хлопать незнакомых по плечу и называть на «ты»? Стать своим парнем? Целовать дам в щеку?
     Или же быть чуточку буржуазным? и безыскусно галантным? Гликерии в глаза заглянуть, пальцы холодной руки пожать и — сдержанно, очень сдержанно: «Поздравляю. Рад познакомиться с твоими друзьями, Лика. Они — милые люди». И отойти. И оставаться весь вечер безыскусно галантным. А когда все уйдут, преподнести ей подарок и сказать: «Лика!..» и т.д.
     Все произошло очень быстро. На кнопку звонка я не нажимал, а дверь вдруг открылась: в дверном проеме прямо перед мной стояла высоченная девица в немыслимых штанах. Словно подслушав мои тайные планы, она хлопнула меня по плечу, чмокнула в щеку и весело сказала:
     — Ну, жук, притих! Проходи. Меня Наташей зовут.
     В полутемную переднюю прилетела Лика, обдала родными ароматами, притянула к себе, обняла, прошептала «вот и ты… наконец-то… проходи…» и унеслась на кухню.
     Наташа насмешливо улыбнулась и толкнула меня в спину.
     Все занимались делом: по маленькой, прелиминарно, группками по два-три человека, на балконе, у рояля. С кухни тоже доносился характерный смешок. Все готовились, и моя галантность никому не требовалась.
     Внимательная Наташа вложила мне в руку бокал с вермутом и сказала:
     — Штрафную. До дна. Умница.
     Первое впечатление — первое приятное ощущение застольного действа: теплая ладонь именинницы на моем левом колене. От этой интимной ласки, трогательно прикрытой краем скатерти, такой неожиданной, такой естественной, у меня перехватило дыхание, и в голове пролетело: милая, родная, если б ты знала, как я по тебе...

     А за столом тем временем определялись неформальные лидеры.
     Марк, чей-то двоюродный брат, потребовал принять программу вечера. Программа уже имелась. Он ее заранее придумал. Пока готовился. Сумасшедшая программа. «Бенефис Мавродафны. Адский терем. Половецкие пляски. Купанье красного коня». Что за конь такой? На что он намекал, этот двоюродный брат? Такой ли уж он брат?
     Программа лидера Вадима была проще: плюнуть на соседей, никого и ничего не бояться и вести себя безрассудно. Он громогласно заявил о том, что является лучшим танцором своего департамента, и стал молотить вилкой по посуде, изображая шумовой оркестр.
     Была женщина-лидер: Фаина. Я глянул на нее один только раз и понял — боже, какая она... мудрая, что ли. Движения черных от помады фаининых губ были монотонны; лицо неподвижно, словно высокомерная маска. Фаина рассуждала о двойной половой морали, но со стороны могло показаться, что она ворожит.
     В целом, Ленуськи, Сашульки, Андрончики и Иришки были вполне спонтанны и подвержены лишь каким-то тайным внутренним раздражителям. Однако в них чувствовалась общая нервная система: они синхронно опрокидывали, одинаково жевали хорошими сплошными зубами и имели при этом очень уверенный вид.
     Были, помню, и танцы. Бесновался Вадя, мой большой друг и лучший танцор в своем департаменте. Все его слушались, и никто ничего не боялся.
     Звонили в дверь.
     Из передней пришла Наташа и на вытянутых руках внесла огромного шоколадного стервятника. Опять?!
     Я схватил ее за руку, увел на кухню и стал пытать: кто таков этот конфетный король?
     — Он не король! — рассмеялась Наташа. — Он массажист. Он хороший; он тебе понравится. Он массажист.
     — Я люблю ее, можешь ты это понять?
     — Так кто ж ее не любит, проклятую, — согласилась Наташа и протянула мне полстопки «Юбилейной».
     — Надо Аркадию позвонить, друг у меня есть... Отгадай, как зовут?
     — Аркадий. Кстати, ему позвонить надо.
     — Не твоего ума дело: надо или не надо, — одернул я Наташу и через минуту уже страстно увещевал сонного Аркадия:
     — Аркадий, — говорил я ему, — друг сердечный! Я тебя тревожу, то есть турбую, не зря. Приезжай, я тебя с очень хорошим человеком познакомлю. Он орла из шоколада слепил. Слу-у-шай! Не перебивай. Нет, не скульптор. Он массажист. Его Вадик зовут. Пляшет — как бог! У него программа есть! Какая-какая... Сказочная программа! Волосы Мавродафны!.. Приезжай, я, может, скоро женюсь.
     Да причем здесь Вадик! Ну, пиши, пиши — диктую...
     В гостиной царило простодушное веселье. Торшер накрыли шалью, будто в ожидании воздушной атаки. Из полутьмы то и дело доносились смешки. Молодые люди вели тихие мужественные беседы. О теплых гаражах для своих любимых. Танцующая пара театрально замирала на долгих нотах саксофонного соло.
     Дверь балкона была распахнута настежь, и через нее с улицы долетал шелест кленовых листьев и прочие вечерние звуки.

     Под глазами Лики улеглись две голубые тени. Они поманила меня пальцем и, когда я подошел, обняла при всех, абсолютно откровенно, коротким и сильным объятием, положила голову мне на грудь. И качнулась в такт музыке.
     — Скоро Аркадий подъедет, — сказал я.
     Она подняла глаза и улыбнулась мученической улыбкой, устало и покорно. «Что же ты у меня такой непутевый, — говорила эта улыбка. — Ну, пусть, пусть приезжает таинственный Аркадий, если тебе так уж хочется... Но пусть не задерживается, поздний этот гость!»
     Только Марка, бедолагу Марка, моего лучшего друга, возможный приезд никому не известного Аркадия страшно воодушевил: он надеялся воплотить свою великолепную программу в деле, и ему не хватало людей для участия в «живых картинах».
     Мы резали цветную бумагу на лотерейные билеты, задирали парочку за шторой, устроили конкурс гримас, сделали и взорвали хлопушку с конфетти...
     Однако было совершенно очевидно, что праздник себя исчерпал.

     На кухне забренчали вилками, раздался прощальный звон вымытых фужеров, взревели трубы водопровода.
     Я выпустил дымное колечко и стал за ним наблюдать. И совсем не заметил, как в дверях комнаты появилась Наташа, в белом жакете с атласными бортами и с сумкой через плечо.
     — Чао, — пропела она и отступила в неосвещенную переднюю. Хлопнула входная дверь.
     — Эй, на палубе! — донеслось из кухни. — Смотри не засни! Я скоро! Полистай что-нибудь!..
     Ах, наивная ты моя Гликерия! Неужели ты и вправду думаешь, что я пришел к тебе, чтобы напиться с этим канатным плясуном Вадимом (ну, который мой лучший друг) и заснуть в кресле?
     Как бы не так! А пришел я сюда,  затем чтобы — когда ты расставишь мытую посуду по полкам — целовать тебя в запястья, подарить Бирюзовую Вазу и вместе с тобой порассуждать об эллинской изысканности ее формы и вдруг оборвать себя на полуслове, выждать паузу и сказать: «Дорогая Лика...» и т.д.
    
     Детишки в панамках — голенький пляжный народец, парень в тельняшке, мужик с бородой, голенастый петушок на плече маленькой Лики, — неподвластный времени двумерный фотографический мир в сафьяновом переплете и с бронзовой застежкой на пружинах.
     Я перевернул страницу альбома: из неведомых времен зоркими молодыми глазами выглядывала бабка Мария — Мария Николаевна Серебрякова! Пришла Лика, заглянула через мое плечо и растерянно сказала:
     — Это... няня моя. Ну — бабушка. Все равно, как бабушка. Я у нее жила, тогда, когда была совсем маленькой.
     Невероятно! Не может такого быть! — зигзагом пронеслось в голове, и все сомнения разом отпали: она! она самая! точно — она. Но ведь — невероятно!
     — Жива? — осторожно спросил я.
     — Жива? Конечно, жива. Еще как жива, дай бог всякому. Вот, поздравление прислала.
      Перед моими глазами запрыгали неровные телеграфные строки: ...счастья... здоровья... вернешься домой — пиши — приеду... твоя...
     — Откуда — вернешься?
     — Ой, ну ладно!
В первый раз за время нашего знакомства в голосе Гликерии прозвучала чужая, какая-то бабья интонация. И еще — далекий звон металла. Булатной стали.
     — Понятно… — вполне машинально и без всякой задней мысли сказал я.
     — Что тебе «понятно»? Ничего тебе не понятно. Она собиралась приехать: старенькая, соскучилась и, вдобавок, тридцатилетие. (Тут я действительно все понял). Ну, не до нее сейчас! Сам подумай: какая ей тут компания? Андрончик с Фаиной Сергеевной? Сумасшедший Вадик? Вот я ей и написала, что меня посылают в командировку, чтоб с приездом повременила... К тому же у нее хозяйство, его просто так не бросишь.
     Ах, Мария Николаевна, Мария Николаевна!.. Обманула-таки проезжего человека, наплела ему красивых небылиц, а все оказалось гораздо...
    
     Раздался пронзительный звонок: пришел долгожданный Аркаша, мой лучший друг, уже прилично подготовленный и с бутылкой коньяку в пятерне.
     Он был капризен.
     Аркаша требовал всего: шоколадную скульптуру хотел видеть, в программе посильное участие принять, за дамами ухаживать, всех — кого всех? — забрать с собой на квартиру к очень хорошему человеку, к «нашему человеку».
     Он никак не хотел понять, что «все» давно ушли. Хотя и ждали его прихода с большим нетерпением и надеждой. Ждали, ждали... и ушли. И обижаться ему совершенно не на кого.
     — Ну и глупо сделали, что ушли, — вдруг сказал Аркаша. — Самим же хуже. Прозит!
     Лика выпила вместе с нами, выпила в два глотка, с какой-то нехорошей отчаянной лихостью. Но, может быть, это мне только показалось. Может быть, она просто выпила севастопольскую стопку хорошего коньяку.
     В голову мне ударило — мгновенно, и тут же пришло необычайное облегчение.
     Я подмигнул Аркадию, он захохотал и больно хлопнул меня по спине.
     Я подмигнул Лике, и... мне показалось, что нос у нее — чуточку туфелькой!
     Неприятно пораженный своим наблюдением, я забормотал какую-то несусветную чепуху о «нашем человеке», который «ждёт не дождется» и стал торопливо прощаться.
     — Гип-гип! — взревел Аркаша. — По коням! Вперед!
     С неуважительной поспешной фамильярностью я чмокнул Лику в мягкую щеку, подхватил сумку, из которой торчало горлышко коньячной бутылки, закупоренной самодельным газетным пыжом, и ухнул вслед за своим развеселым другом по лестничному маршу прямо в кромешную тьму, шагая наобум и на разу не отступив¬шись.
     На лестничной площадке одного из нижних этажей я облизнул сухие губы и ощутил на языке неприятный привкус дермакола. Вспомнилось растерянное лицо Гликерии, немой укор в потемневших глазах.
     «Нехорошо получилось... несолидно», — с огорчением подумал я и... наддал ходу: ужасно захотелось ехать к «нашему человеку». Кем бы он ни оказался.

     Всю ночь меня терзала древняя неизбывная мечта о воде. Вода была повсюду: проливалась из приплюснутых низких туч, неслась мутным потоком во всю ширину улицы, хлестала по гранитным плитам набережной. Но самым страшным образом всегда оказывалась недосягаемой.
     В предрассветных сумерках я очутился в мыльном отделении незнакомой бани. Толстые струи бурили банный мрамор под латунными кранами. Я бросился к ближайшему из них и отскочил с воем: ошпаренные руки покрывались громадными прозрачными волдырями.
     В седьмом часу я все-таки нашел в себе силы добраться до ванной комнаты. Наученный горьким опытом, я осторожно потрогал хромированные детали крана. Они оказались холодными. Я сложил руки лодочкой, набрал в них воды, но пить не смог: в воде ощущался явственный привкус дермакола. Меня замутило.
     Проснулся я около полудня. За стеной бренчало фортепьяно. Знакомый сизарь прогуливался за оконным стеклом. На этажерке стояла голубая ваза.
     Как она там оказалась?! я ее туда, что ли, поставил?.. Ах, да...
     Вспомнив про злополучный день рождения, я с удовольствием отметил в себе первые признаки нравственных мучений.
     «Чего только спьяну не померещится, — думал я, разглядывая дорогое лицо в овальной рамке. — Нос как нос. Не хуже, чем у других, во всяком случае. Нормальный нос.
     Ах, как же все-таки неловко вышло!.. Нужно ей позвонить! Сейчас! Сию минуту! Немедленно!
     Вот только вряд ли она дома... Она, наверное, в магазин пошла, или просто прогуляться... А вдруг она еще спит?.. Не стоит её тревожить».

     Каждое воскресенье я обедал у мамы.
     Она открыла дверь своей квартиры, некоторое время внимательнейшим образом меня оглядывала, и, если замечала какую-нибудь мелочь, то тотчас же ее устраняла.
     Осмотрит, не спеша, с головы до ног, а затем озабоченное лицо и застегнет клапан нагрудного карманчика, и только тогда скажет:
     — Ну вот, теперь полный порядок. Пай-мальчик. Проходи, пожалуйста.
     К нашим встречам она готовилась: подвивала и укладывала свои все еще прекрасные волосы и надевала платье понарядней. У нее на подоконнике всегда цвела клумба малюсеньких цветочков, и часто она прикапывала к вороту или на грудь трогательный букетик.
     Вот какая моя мама.

     В тот день, в воскресенье, дверь открылась не сразу. Мама стояла передо мной в напрочь позабытом бязевом халатике; кожа на виске была бескровна и полупрозрачна, сеть мелких морщинок залегла у глаз, волосы были собраны на затылке тугим узлом. Точно такая прическа была когда-то у нашей классной руководительницы.
     — А я тут приболела, — сказала она, словно извиняясь, и начала неторопливую инспекцию.
     — Что случилось? Прохватило где-нибудь?
     — Ровным счетом ничего не случилось. И не прохватило. Просто годы стучатся в ставни. Старость, — усмехнулась она. — Ну, пай-мальчик, проходи.
     За чаем она снова разглядывала меня внимательными серыми глазами и вдруг сказала:
     — Пай-то ты пай, но какой же ты мальчик? Тебе же бездна лет! Как твои дела с Ликой?
     — Ве-Лико-лепно, — ответил я, вспомнил вазу и покраснел.
     Она на эту тему вопросов больше не задавала, но я случайно перехватил ее долгий задумчивый взгляд, когда внезапно поднял лицо от розетки с виноградным вареньем, откуда вылавливал редкие кусочки грецкого ореха.
      Прощаясь в коридоре, я обнял се легкие плечи, и ощущение было такое, как в детстве, когда соседский сорвиголова дал подержать мне в руки серенького чижа.
     Он дал мне его на пять минут по часам. И взял за это мой перочинный ножик.

     Но, Лика, Лика! Крест мой — Лика!..
     Мы встретились в середине недели, совершенно случайно, в сутолоке Петровского пассажа, и неожиданность, непреднамеренность нашей встречи самым неприятным образом стеснила меня, сконфузила, сбила с толку.
     «Милая моя Ликочка, — хотелось мне сказать ей, — ты меня, подлеца, прости! Обязательно прости! Да, я не звонил. Я ужасен. Но я по тебе очень тосковал, верь мне!»
     Однако вместо этих сокровенных слов косноязычный лепет слетал с моего языка, убогие двусмысленные остроты.
     Она растерянно смотрела па меня, и глаза ее были — совсем больные и расстроен¬ные глаза.
     — Позвони мне в пятницу, часов в шесть, — попросила Лика на прощанье.
     — Да-да, в пятницу! в шесть! обязательно! решено! — с фальшивой радостью воскликнул я. И не позвонил.
     Но я с ней, конечно же, виделся...
     Летел октябрь — пора для меня трудная. Ежегодно в разгар осеннего листопада моей душой безраздельно овладевало тревожное беспокойство перелетной птицы. Я мог часами слоняться по пустынным тропинкам Нескучного Сада и смаковать свои декадентские настроения — эту жажду тоски.
      Повторюсь: конечно же, мы с Гликерией виделись. С какой надеждой ждал я этих встреч! Как горько всякий раз они для нас заканчивались!
     Оказалось, что в любой момент меня мог отравить запах чертова дермакола (которым Лика, как оказалось, пользовалась лишь однажды — в тот злополучный день), или вдруг я ловил себя на том, что мой взгляд совершенно непроизвольно фиксируется на кончике ее носа.
     Лика виновато напрягалась, красивые губы улыбались какой-то деревянной улыбкой, лоб вопросительно морщился — она страдала.
     Страдал в эти минуты и я, надеясь, однако, что пройдет время, и все будет по-старому. Что при звуке её голоса сердце мое будет цепенеть, прихваченное блаженным спазмом. Что, как некогда, я протиснусь между людьми к узкой щели окна и закричу: «Лика, стой на месте! Я в троллейбусе номер пятнадцать! Сейчас выйду!»
     (Она шла вниз по Тверскому и вдруг застыла в нелепой позе, с поднятой ногой, пораженная внезапным столбняком растерянности. Впрочем, не она одна — многие остановились, многие были озадачены моим истерическим воплем).
      Ничего подобного не произошло. Виделись мы все реже, и вскоре наши встречи стали только случайными.

     Наступила зима, и музейные дела снова привели меня в районный городок с пименовской церквушкой на окраине, — в тот самый.
     Моим жизнеустройством занимался директор местного краеведческого музея, энергичный мужичок из рыжих крепышей.
     — Вот такие пироги, полулюкс. Только душ не работает. Морозы, черт бы их побрал. Туалет по коридору налево. Два дня в вашем полном распоряжении. Отдохните с дороги, перышки почистите, а в понедельник милости просим. Ну, мне пора, — бодро заключил он, крутнулся на каблуке и исчез.
     На подоконнике полулюкса лежал серебристый слой инея. В щелях непригнанной рамы пел сквознячок.
     До полуночи я шагал по диагоналям полулюкса, кутался в жиденький плед и вспоминал события минувшего года. И знакомство с бабкой Марией вспомнил также.
     Утром следующего дня без долгих раздумий я приобрел билет на автобус местной линии и через полтора часа, промерзший до мозга костей, проклявший все на свете, сошел на остановке — село «Теплое».
     Подо льдом текла темная вода.
     Вдоль реки в ряд стояли разнокалиберные дома.
     Я подошел к берегу и был немедленно атакован парой здоровенных щенков неопределенной породы. Их ярость оказалась насквозь притворной. Щенки обнюхали мои ботинки, завертели хвостами и стали есть подмоченный водой желтоватый снег.
     На месте, представьте себе, на месте оказались мостки, где ждала Марию Красная лодка! И лодка была!.. Но совсем другая, — плоскодонная развалюха, обезображенная жирными потемками вара, брошенная на произвол судьбы нерадивым хозяином.
     Таким потерянным показалось мне это маленькое сельцо, с невысоким флагштоком у полуразрушенной купальни!.. Таким одиноким на белой однообразной равнине...
     На дощатом боргу купальни было намалевано вкривь и вкось: «Д/о Веселая алка». Перед «алкой» угадывались легкие контуры затертой буквы. «Балка», — догадался я.
     Было около десяти часов утра, суббота. Вокруг — ни души. «Какого черта меня сюда занесло? — негодовал я на свое легкомыслие и притопывал ногами. — Почему, зачем живут здесь люди? Да и живут ли они здесь вообще?»
     Дверь ближайшего ко мне дома со скрипом отворилась, и на крыльцо, зевая и потягиваясь, вышел некто в треухе, в линялых спортивных штанах, в розовой хлопчатобумажной майке и с блеклой эмблемой на груди — «Д/о Веселая Балка».
     — Извините за беспокойство...
     — Извиняю, — перебил треух, прищурил глаз и быстро спросил: — Как добирался?
     — Автобусом...
     — Шестым?
     — Шестым.
     — Вот трепло, — с чувством сказал незнакомец и сплюнул на крыльцо. — Да не ты, не ты трепло, Володька — трепло, водитель ваш — балбес и трепло.
Его настроение резко упало.
     — К кому приехал-то?
     — К Серебряковым...
     — Заходи, — приказал треух и распахнул тяжелую дверь настежь.
В темных сенях меня обдало запахом каких-то прокисших солений, старой овчины, паленой шерсти, скипидара.
     Комната же оказалась неожиданно чистой, светлой, приятно домашней, и пахло в ней — ландышем!
     — Сымай, — он кивнул головой на мои ботинки, сунул в руки пару шерстяных носков грубой вязки и очень строго сказал:
     — Ты мне смотри, Прожевальский, без стеснений, ноги разотри и, вообще, чтоб все как полагается. Не грусти, скоро буду.
     Я сел у беленой печи и за раскаленной заслонкой увидел живое горячее пламя и россыпи золотых искр.
     — Кстати, для справки, — послышалось уже из сеней, — зовут меня Михаил!    «Мишка! Бабкин Мишка, — чуть не подпрыгнул я. — Ну и ну!.. На ловца и зверь
бежит».
     Впрочем, зверь действительно, бежал.
     За окном, через двор наискосок стремительно неслась поджарая свинья: «Машка, конечно же, Машка!»

     Ах, как мне было хорошо! Хлопья легкого снега завивались у оконного стекла. Трещали поленья. Машка остервенело жрала что-то из узкого деревянного корыта и тряслась от жадности всем своим крепким, совсем не свиным телом. В комнате пахло ландышем.
     Каким круглым нужно быть дураком, чтобы не знать, зачем, почему живут здесь люди!

     Хлопнула сенная дверь, и в облаке морозного тумана ввалился Мишка. Верх треуха был припорошен снегом. Левую руку он согнул люлечкой, и в ней, в этом уютном ложе, покоилась молочная бутыль каких-то допотопных времен, с бесцветной, чуть белесой жидкостью. Его правая рука подрагивала от напряжения, едва удерживая миску, полную соленых огурцов, помидоров, поверх которых, словно библейская голубица, лежала белоснежная пилюска.
     — Хватай ее, рука отымается! — крикнул веселый хозяин. — Ну даёт, уселся! Через полчаса, разомлевшие от печного тепла, самогонки и очень довольные друг
другом, мы с Мишкой были уже на вполне короткой ноге.
     — Слушай, Прожевальский, — неожиданно спросил он, — одного не пойму: зачем ты здесь? Откуда взялся? Отвечай — хочу знать. Кто ты есть такой бабке Марии?
     — Никто, — сказал я и рассмеялся.
     — Вот даст — никто! Так не бывает, чтоб совсем никто.
     — А вот и бывает! — заупрямился я. — В том-то и дело, что бывает! Мы с ней... приятные знакомые, вот. Этим летом, совершенно случайным образом...
     — А! — радостно заорал Мишка. — Понятно! Вон оно какое дело! Вон ты кто!
     — Кто?..
     — Дед Пихто! Это ж тебе, репа ты пареная, бабка свой вазон-то втюхала!
     Я невольно улыбнулся и твердо решил: Мишка простой и хороший парень.
     — Вовсе не репа, и вовсе не втюхала. А скоро она сама-то будет?
     — Как это — будет?
     — Придет она — скоро?
     Мишка ошалело уставился па меня, зачем-то обернулся, оглядел дверь и коротко хохотнул:
     — Вотет дал — придет! Да как же это придет, если она уж третий месяц на погосте загорает?
     «Как?! - вскричало все во мне. — Мария Николаевна умерла?! Обещала умереть и умерла?!»
     — Ты че — не знал, что ли? — Мишка был смущен, и голос его звучал виновато. «Откуда?! Откуда мог я знать?» — хотел ответить я, но только мотнул головой и проглотил ком воздуха, мешавший в горле.
     Мишка был мне уже неинтересен и даже неприятен за дурацкий «погост», уже не был он «простым и хорошим», а сидел со мной за столом обыкновенный сельский пьянчуга, хлебосольный от безалаберности и полной непригодности к более полезным занятиям.
     — Ты не первый, — заговорил он, почувствовав мое отчуждение, — к ней уже наведывались...
     Я слушал его в пол-уха и думал, что пора, самое время встать из-за стола, поблагодарить за гостеприимство, надеть ботиночки и... айда!
     — ...Она у бабки Марии с языка не сходила, чуть что — «не тебе чета». Ну да ладно, может, и не чета. Хотя такая ж ей внучка, как я генерал-майор. Они с дедом Григорием бездетные были, откуда внучке-то взяться?
     ...Жили-поживали, добра наживали, и здрасте-поцелуемся: приходит письмо, при-езжает мужик, родной ее дядька, по матери. Отвоевал, остался жив, разыскивает кого-нибудь из родни. Ну и нашел. Фотографии, документы, — все при нем. Короче, увез внучку.
     ...Пописывала, конечно, но не то чтоб особо надоедала. Так, раз в год по обещанию. А тут, на тебе, пожаловала, не мне чета. Как чувствовала.
     ...Днем все ничего: глаза красные, а держится молодцом. Ночью, слышу, плачет внучка... Кой-чего из бабкиного барахла ей отдал — все память будет. Ты б на недельку пораньше, может, и застал бы ее.
     И только тут до меня дошло, кто это плакал ночью в пропахшей лесным ландышем избе бабки Марии.

     Провожали меня очень шумно. Мишка пел невероятно высоким и страшно фальшивым дискантом, а Володька, водитель автобуса и лучший Мишкин друг, обнимал меня за талию и горячо твердил одно и то же: «Максимум через неделю, как пить дать. За свой счет оформим и будем как миленькие. За свой счет... как пить дать».
     Он оказался совсем не треплом, а, напротив, человеком крайней обязательности: вместо обещанной пары-тройки бутылок припер целую дюжину свежайшего «Жигулевского» и золотистого копченого леща в придачу.
     Я гопал ногой, обутой в черный, как сажа, валенок — Мишкин подарок — о мерзлую землю, проверяя се на прочность, и ругал себя: «Зачем я их, дурак пьяный, зазывал?! На черта они мне сдались!» Но тут же другие, противоположные мысли приходили в голову: «В баню их поведу, в Сундуны... Скорей бы они только за свой счет оформляли».

     Зима неслась на всех парах, и оставалось от неё уже совсем немного; дел было по горло, я вертелся, как проклятый, с раннего утра до позднего вечера и дней не помнил. Но случались моменты, когда я выпадал из этой суматошной — спасительной! — круговерти, оставался один и слышал, как во мне зреет уверенность: вот-вот случится рецидив.
     Ее образ стал преследовать меня неотступно: Лика улыбалась мне из пролетающих мимо вагонов метро, махала рукой с противоположной стороны проспекта, забитого машинами, исчезала в стеклянных дверях ЦУМа; опять я мучился, не спал ночами, обвинял себя во всех смертных грехах — ханжа! мелкий, ничтожный тип!.. Убрал фотографию со своего письменного стола, через день отдал ее в ателье с целью увеличить до размеров настенного портрета и, наконец, зашел к ней, наобум и вдруг, с бутылкой вина и вафельным тортиком.
     Были какие-то люди, и некоторых я знал. Неунывающий Марк подарил мне свою визитную карточку, где было написано только три слова — « Марк — художник и организатор». В углу колдовала Фаина. Долгоногая Наташа стала еще выше.
     — Потанцуем? — предложила она, прилегла головой на мое плечо и негромко сказала:
     — Вот увидишь, ничего хорошего у нас с тобой не получится.
     За Ликой ухаживал некто, постарше других, очень ответственного вида, в массивных дымчатых очках на широком лице. Он ходил вокруг пес кругами.
     «Очкастый дурачок, ты не разобрался в ситуации, — хотелось мне сказать этому кавалеру. — Ну чего ты все кружишь, кружишь? Разве не ясно: не нравятся ей твои неуклюжие круги — она другого любит. Меня. А я... я люблю её».
     Эти витки раздражали меня ужасно. Они просто вынуждали меня поставить
точку над i.
     «В самом деле, — думал я, — подойду и скажу: пардон за беспокойство, но считаю своим непременным долгом сообщить. Ваши витки бесполезны, Лика к Вам равно¬душна, она любит меня. А я люблю ее».
     Я выпил полстакана вина, решительно поднялся со стула, готовый претворить в жизнь свои дерзкие планы и... с места не двинулся: в тесном пространстве узкой ниши, прямо передо мной, голубым небесным светом мерцала фатальная ваза. И ненавистный запах дермакола немедленно заполнил весь объем Ликиной квартиры.

     Вот так мы и живем. Видимся редко. А когда это случается, то мной всегда овладевает чувство крайнего неудобства, неловкости, словно знаю я об этой красивой и очень неглупой женщине, которой мне порой так внезапно и сильно недостает, некую нехорошую тайну. И связывает нас лишь пара старинных ваз цвета бирюзы, быть может, единственная во всей Москве.


Рецензии