День первый - день седьмый 4

Входная арка в мемориал Цайтгайн. Лагеря как такового здесь не было – было самое большое место погребения советских военнопленных, не доживших до Победы, умерших от болезней, побоев, расстрелянных лагерными садистами. Сами лагеря с жилыми ба-раками располагались в 3–5 километрах от этого «центра». От каждого из них сюда, к этой, сейчас красивой и ровненькой, полянке с берёзками и клёнами тянулись ржавые рельсы узкоколейки, по которой военнопленные толкали к заранее выкопанным рвам своих недвижимых земляков. Кое-кто даже открывал глаза, оживая перед пос-ледним часом. Обычно охранники-капо из числа своих добивали его ударом кулака по голове, хвастаясь друг перед другом силой удара...
   Всех опросили, заставили расписаться, подсчитали, заклеймили. Каждому лагер-нику ставили на куртке спереди и сзади штамп специальными синими чернилами осо-бой стойкости – букву «R» –значит русский (или Россия). Позже был уже другой знак – «ZU» – Зоветунион (Советский Союз). На шею каждому повесили личную нер-жавеющую четырёхугольную медную жестянку с названием лагеря и пятизначным номе-ром. Жестянка была разделена крохотными дырочками на две равных половинки, на каждой из которых повторялись эти цифры. Свой номер я запомнил на всю жизнь – 10580!  Сначала мы шутили, думая, что придурковатым немцам не жалко тратить лишний металл, мол, можно было обойтись и одной надписью?! Э, нет! Это же немцы, а не мы. Когда кто-то отдавал концы и уходил туда, откуда нет возврата, аккурат-ные боши* оставляли на шее мертвеца верхнюю половинку, а вторую бросали в специ-альный ящик для последующего подсчёта и регулировки объёма питания. После этой процедуры пришло в голову некрасовское*: «Клеймёный, но не раб!»
   Начался новый, самый длинный, самый тревожный отрезок моего плена с периоди-чески возникавшими и дурными, и хо-рошими мыслями... В этом лагере прошли оста-ток 1941-го, 1942-й, 1943-й и больше половины 1944 года. В 1941-м до декабря ме-сяца спали в прямом смысле на земле. В это же время началось не очень спешное возведение бараков силами пленных. Самые инициативные и находчивые, спасаясь от ночных холодов и дождей, рыли норы или землянки. Тайком от охраны ломали сучья берёз или находили сухие ветки и покрывали ими эти убежища, хоть чуть-чуть защи-щаясь от непогоды. Через пару дней нас начали очень активно использовать на раз-ных простых, но самых тяжёлых работах. Каждое утро возле ворот столпотворение. Каждому хочется за проволоку – хоть какая-то, но свобода! Немцы кричат, нервни-чают, бьют прикладами и палками, пытаются навести свой порядок в этом обезличен-ном стаде. Группы разные – от 10 до 20 человек, когда и больше. Много раз меня направляли на лесоразработки – снимали кору, обрубали сучья, отпиливали тонкие верхушки, складировали в штабеля. Всё вручную. Тут же подкармливались щавелем, заячьей капустой, кончиками молодых веток. Немецкие леса не такие, как наши, – чисто, никаких завалов, гнилья, всё подобрано, зачищено. Большинство деревьев помечены краской специиальными знаками – по возрасту, состоянию, времени пред-полагаемой вырубки. Потом вместе с другими работал у бауэра, немецкого крестья-нина. Молотьба, копка картошки, свёклы, моркови, сбор капусты, яблок, прополка, стогование сена, соломы, вывоз навоза, пилка и колка дров, очистка туалетов, ре-монт и разные работы на хоздворе. Главное, только бы не сидели без дела эти рус-ские «свиньи». Это оскорбительное прозвище слышал почти на каждом шагу. Редко, но удавалось кое-что спрятать в гимнастёрку. Контроль был плотным, и за это крепко избивали. Лучше было не воровать, ибо грозил даже расстрел! Со временем я пронюхал об одной очень привлекательной команде – «Магазинкомандо» (работа на складах). Каждое утро от нас забирали 20 человек. С переводчиком. Но попасть ту-да было тяжело. Каждый бы хотел. Да и не я один, как выяснилось, владел немец-ким. Понимали и другие, особенно евреи, выходцы из СССР. Их язык идиш, на кото-ром они говорили у нас, основывался на немецком, лишь грамматика и произношение, атакже отдельные слова были непохожи.
   В эту команду попасть было нелегко. Скажем, я со своим другом становились в числе первых. Но другие, пришедшие позже, нагло устраивались впереди. Смотришь, а там уже человек двадцать – и до тебя очередь не доходит. А я там уже побывал и понял «выгодные» стороны работы на продовольственных складах. Ещё раз привлечь на свою сторону госпожу Удачу было заманчиво! Вдруг меня заметил один пленный. Мощный, мускулистый. Подошёл: «Ты, я слышал, знаешь немецкий, а у меня есть си-ла! Я Андрей Соколов, чемпион Алма-Аты* по боксу, участник всесоюзных соревнова-ний. Будем стоять вместе – никто уже вперёд не пройдёт. Ну а на складах ты помо-жешь – что и как, главное объяснишь, чтобы не попасться». Так и случилось – впе-реди уже стать никто не мог. Пару раз он показал силу своего удара – и порядок в очереди, во всяком случае до нас, был восстановлен. Что это, борьба за существо-вание? Да, борьба. Просто стать в конец и ждать смерти? Это не для тех, у кого есть ум, воля и способность сопротивляться.
   Отсчитали двадцать. Конвоиры тут как тут – и нас уже куда-то ведут. Расстоя-ние небольшое – метров 800 от лагеря. Склады были огромные. И для лагеря военно-пленных, и для нужд местного региона. Там было очень много награбленного в зах-ваченных Германией странах. Складировались там и запасы еды для нас – картошка, брюква, свёкла, в основном кормовая, белая, хлеб, повидло, позже патока* и ка-кой-то странный беловато-серый сыр, похожий и по вкусу, и по качеству на резину. Тут же были и тюки соломы для производства подошв и утеплителей для обуви немец-ких солдат, сильно мёрзнувших в России. Начали перебирать гнилую картошку. Неко-торые ухитрялись её даже пробовать. Конвоир смотрел и морщился. Его чуть не тош-нило. Но мы с его благоволения немного съели сладковатой брюквы. Ею немцы корми-ли и нас, и свиней – и дёшево, и ничего другого не нужно. Кулинарный рецепт при-готовления был такой – её кое-как мыли, резали на две половины и бросали в котёл с кипящей водой. Чуть соли – и еда готова! Без хлеба. Редко, но добавляли серд-цевину капусты, хвосты и прикорневое основание моркови, подгнивший лук. На вто-рое – картошка в мундирах. Кому какая попадёт – чаще подмороженная, чуть с за-пашком, но вполне съедобная. Походы на склад нами принимались как дарование свыше.
   Между тем с наступлением настоящих холодов в ноябре 1941-го начали вырастать один за другим жилые бараки. Первый был закончен к началу декабря. Сборно-щито-вой. Щиты свинчивались вместе длинными болтами, скреплявшими стальные уголки. Это было интересно для нас, никогда невидевших таких новшеств. Барак имел крышу, стены и широкие двери-ворота. Потолка не было. Они были двух типов – 160 и 200 кв.м. Сначала, в декабре–марте 1941–1942-го пленные спали прямо на деревянном полу.В барак, предназначенный для 100 человек, набивалось до 200, но это было лучше, чем рыть норы, землянки или спать на ледяной земле. Из-за тесноты, недо-едания, антисанитарии валом пошли болезни, и люди стали умирать, как мухи. Были дни, когда на кладбище ежедневно отвозили от 70 до 100 человек! Немцы спохвати-лись – исчезает бесплатная рабочая сила! Вот тогда и приказали срочно ускорить строительство бараков с двух- и трёхэтажными нарами. Тремя рядами, параллельно торцам ставили нары шириной 60 см, длиной 185 см, спаренные. Таким образом, в одном «спальном» отделении могло поместиться 18 человек. Таких спаренных отделе-ний в нашем бараке было 20 – значит, заключённых 300 или чуть больше. Была и од-на особенность: если заключённый был малого роста и худой, то их заставляли ло-житься по двое, а в особо холодные зимние дни, когда тепла единственной дровяной печки-буржуйки не хватало, спали «солдатиком». Таким образом число бедолаг в каждом бараке увеличивалось.К концу 1942 года силами советских военнопленных (на фото) было построено 166 больших щитовых бараков и 26 каменных – для администра-ции.
„Сегодня дежурил на похоронах русских– 500 в одном ряду! Более 12000 лежит уже в общей длинной могиле-рву! Я не могу и не хочу забыть, что видел: как трупы сбра-сывают с вагонеток, с каким треском они падают на промёрзшую землю, как открытые глаза беспомощных и невинных жертв как бы следят за этим осквернением... Какой кнец человека, людей, наделённых такой же душой, что и я...“ (Из воспоминаний лейтенанта Отто К., 1977 г., документы мемориала «Цайтгайн»).
   Теснота, скученность – самая подходящая обстановка для заразных болезней. Соломенный матрац, рваное, замызганное одеяло или чья-то шинель. Подушки нет. Вместо неё – своя рука. Потом, к весне, нам выдали ещё по одной шинели, тоже с дырками и пятнами. Без ремней и пуговиц. Она служила и подушкой, и дополнитель-ным покрытием. Да, забыл сказать, что весь деревянный щитовой барак высился на полуметровых сваях, чтобы исключить возможность подкопа и рытья тунеля под ко-лючую двойную ограду. Часовые регулярно проверяли это пространство. В лагере та-ких бараков было 166, пару десятков – из полого кирпича. Последние были очень холодными в зимнее время. Помещение освещалось первый год вонючими карбидными лампами, но потом немцы поняли, что при таком слабом освещении точный подсчёт живых и мёртвых затруднён. С зимы 1943–1944 они были заменены на электрические.
   Однажды четверо конвоиров вели нас после работы в барак. Мы заметили, что за нашей группой пошёл какой-то человек интеллигентного вида в пиджаке, начищенных туфлях, в очках и с перчатками на руках. Выглядел почти как мои бывшие препо-даватели в педтехникуме. Он постоянно что-то спрашивал у конвоиров и помечал в своём блокноте. Прошли через ворота. Нас пересчитали. Старший конвоир сдал наши пропуска и приказал стоять на месте. Потом подал команду построить всех. Народ повалил из вонючего помещения на воздух. Шумно строился, потом затих.
   Подошёл комендант лагеря, представил нам незнакомца: „Это наш новый начальник по кадрам, т.е. по пленным, господин Герман Зидлер. Он выберет из вас работящих, аккуратных людей и внесёт фамилии в состав постоянной рабочей команды. Большин-ство из вас лентяи и плохие работники. Вы ничего не умеете делать аккуратно. Больше жрёте, чем работаете!“На этом он закончил свою пламенную речь и удалился. Человек в очках и пиджаке начал опрашивать всех, кто что может делать, кем был до войны (странно, у немцев есть эта выделяющая их из всех национальностей осо-бенность – пересчитывать и переписывать десятки раз то, что уже однажды было за-фиксировано). Поняв через минут десять, что опрос может продлиться до ночи, он приказал любому из нас сделать списки с отражением того, что требовалось. Я по-нял смысл сказанного и, попросив бумагу и карандаш, начал писать. До меня дошло, что таким образом я могу предложить своих знакомых, друзей в одну команду, и нам вместе будет намного легче переносить тяготы. Вот список, который врезался мне в память навечно. Почему? Не могу ответить. Наверно, эти люди были не просто сола-герники, а как бы опора, фундамент, надежда, наш маленький круг соотечественни-ков, который и помог выжить, который поддерживал в самые тяжкие моменты, за ко-торый каждый из нас мог как бы спрятаться и переждать страх. В этом микроколлек-тиве продолжал жить воздух нашей далёкой Родины!
Бессонов (Тула), Антипов (Москва), Ваня малый, Ваня большой, Иван Карагичев, Са-ша Дубатовка, Михаил Бабин (Мозырь), Михаил Распопов (Украина), Андрей Семёнов (Алма-Ата), Яков Родный(Витебск), Авенир Беляев (Россия), Иван Соломахин (Харь-ков), Александр Дзюба (Киев), Николай Афанасьев – сын архиерея (Тула), Борис Лаврищев (Пенза), Сергей Бровкин (Вязьма), Глеб Чернов (Подмосковье), Антон Ла-зовский (Гомель), Сиднев (Россия), Шолев (Урал), скульптор Азанович (Витебск), Покровский (главный редактор журнала «Альпинист»), Богословский, Соловьёв, Анти-пов (Москва), Селиханов Семён (Оршанский район, земляк). Хотел было вписать и на-шего главного переводчика Бориса (тоже из Орши), но его уже не было. Перед тем как немцы начали ликвидировать всех евреев, его сначала забрали в какой-то отдельный барак, потом в другой лагерь... и всё – следы пропали. Был хорошим парнем. Рассказывал, что он сын оршанского балагола (своего рода услуги совре-менного такси, только на лошади с одноосной телегой). Тихий, скромный, он дога-дывался о своей горькой участи и постоянно вспоминал дом, семью. Интересно, что никогда не ходил пешком на работу или обратно – ехал на тачке или вагонетке, ко-торую толкали пленные. Наверно считал, что знание немецкого даёт ему такие при-вилегии перед всеми. Выглядело это смешно и грустно – многие уже слышали, что участь евреев предопределена и, может, поэтому прощали ему эти шалости. Пришла очередь взять на себя роль главного, и уже единственного, переводчика. Мне иногда помогал в переводах Сергей Бровкин, тоже еврей, но не ярко выраженный, даже блондин. Раньше он работал преподавателем физики в школе в Вязьме, потом в каком-то московском институте. Грамотный и всесторонне образованный человек. Я многое от него узнал и запомнил, особенно по части бытового электричества, что пригодилось в дальнейшей жизни. Сергей, боясь быть раскрытым (он слегка карта-вил), никогда не высовывался вперёд. Подскажет мне что-то из-за спины и молчит. Если мне не изменяет память, он, по рассказам других пленных, повторивших мою дорогу, выжил, но как и где, не знаю.
   Запомнил я за время совместных работ и некоторых немцев: Пауля Вернера, Отто Шмидта, Эриха Решке, Франца Коха (органист из Лейпцига, погиб под Смоленском – партизаны подорвали эшелон), Функе (унтер-офицер, замначальника склада, отъяв-ленная сволочь), Лени Крамар (немка из Риги, взятая после тотальной мобилизации в качестве старшей барака белья и постельных принадлежностей – это складирова-лось и сортировалось для немецкой армии, не для нас!), ещё был гражданский ка-пельмейстер (руководил похоронным оркестром в местном округе), потом его приз-вали в армию, где он вскорости и пропал. Ходил с вечно мокрым носом, какой-то плюгавый, сморщенный. Выглядел лет на 60, хотя ему было чуть за 30. Он нас ни-когда не бил, не обзывал грязными словами, часто давал странные советы, типа „никогда не ешьте заплесневелый хлеб“...
   Ещё в этом лагере был немец по кличке «Лёко-Лёко» (Можно перевести как «давай -давай» или «быстрей-быстрей!»). Он всегда ходил с толстой палкой и избивал ею каждого встречного. Бил изо всех сил, наотмашь, и старался попасть по той части тела, которая была особо чувствительна. Это был яркий представитель немецких «отбросов» (такие там тоже есть), вор-домушник, промышлявший, кроме основного занятия, ещё и торговлей тем, что воровал. Торговал также, чем особо гордился, порнографическими фотографиями. Первое, что он выучил на русском – наш беспре-дельный и цветистый мат! Но меня он не бил. Обходился довольно мирно – пнёт иногда под одно место сапогом – и всё. Подзатыльник мог дать. Может потому, что я не воровал во время работы на складе. Однажды он провёл со мной эксперимент – приказал мне одному разбирать подгнившую морковку, но в этом помещении возле стены лежали мешки с воблой. Я догадался о его хитростях. Заметил, что он не вы-шел из здания на улицу, а прошёл куда-то в дальний угол за перегородку. Оттуда, как я подумал, он мог наблюдать за мной в щель между досок. Я работал и не обра-щал на рыбу никакого внимания, даже не съел, как обычно, пару морковок, за что нас особо не бранили. Часа через полтора он привёл мне в помощь двух наших плен-ных – мол, я один обрабатываю малый обьём, а втроём лучше. Это был его новый ход. Несмотря на все мои намёки, что за нами могут следить и за это накажут, мо-им помощничкам было плевать, и они кинулись к мешкам. Узнать, что там. Обнаружив рыбу, напихали её за гимнастёрки и уселись за работу с морковкой. Тут же налетел «Лёко-Лёко». Красный от злости, он изо всех сил молотил по головам, спинам, но-гам этих несчастных голодных людей... Бил до тех пор, пока хватало сил, даже ле-жачих... Бросился и на меня: «И ты такой же, не бережёшь немецкое добро! Свиньи вы русские!» Но не ударил.
   Наблюдал я как-то и картину высадки очередной партии советских пленных, при-бывших на ж/д станцию Якобшталь в закрытых товарных вагонах. Поезд остановился. По громкой команде его окружила охрана с собаками. Раздвижные двери открывали они же. Наверно у тех, кто был внутри, сил на это не хватало. Вот эти ворота разъехались в стороны, и свежий морозный воздух начал оживлять смятых в кучу лю-дей. В проёме появились первые испуганные лица. Собаки залаяли громче. Ругань, крики охраны, первые выстрелы из автоматов поднимали измученные тела и застав-ляли их выползать из вагонов. Кое-кто падал на бетон, кто-то сползал сам, было много там и тех, кого уже просто сбрасывали как недоехавший человеческий мате-риал. На них иногда набрасывались овчарки, не понимавшие, почему эти скоты не хотят стоять по стойке «смирно». Умерших аккуратно, ноги к голове, складировали на площади. Набралось немало. Потом я в числе других грузил их в вагонетки. Про-бовал подсчитать, но после цифры 647 сбился... Их тут же начали сжигать в специ-альных печах на кладбище станции, в 300 метрах от колеи. Боялись антисанитарии и эпидемий! Кто не мог самостоятельно двигаться, был тут же выведен на обочину и расстрелян на глазах у бывших соплеменников. Это заставило всех приободриться, собрать последние силы и выстроиться в колонны. Вновь крики, команды, и шатающи-еся тени зашаркали в лагерь...
   А вот подошла очередь рассказать вам, как случилось то, после чего не было бы ни меня, ни моего второго сына, ни семьи – ничего! Наверное вы, дорогие читате-ли, хоть раз встречались в жизни с людьми особого поведения. Они вроде ничем не отличаются от остальных, да и от вас, но есть одно не сразу заметное качество, скорее, тоненькая черта характера – гаденькая, змеиная, дурно пахнущая, но вызы-вающая у своего владельца чувство полноценности и даже превосходства. Как наз-вать такую черту, не знаю! Подумайте сами.
   Работали мы однажды на ж/д станции Якобшталь – выгружали бочки с повидлом: большая часть для продажи населению и чуть испорченное, подкисшее – военноплен-ным. Бочки небольшие, килограмм по пятьдесят, но наши истощённые тела с трудом справлялись с такой работой. Обычно такую бочку тащили вдвоём. Сначала за выс-тупающие края подносят к краю открытого вагона как можно ближе к дощатым сход-ням. Кладут на пол и ждут, когда двое других носильщика подойдут и будут руками страховать скатывающуюся под своей тяжестью бочку. Работа идёт не шатко и не валко. Один из тех, кто работал на перроне, уроженец Винницы, чернобровый и раз-весёлый мужичок, решил поиздеваться над своим напарником. Сначала переругивался с ним, командовал, как лучше держать бочку, а потом вдруг, когда они медленно отступали назад, удерживая груз, подставил тому ногу. Тот упал на землю, бочка ринулась вниз, перекатилась, подпрыгнув, через бедолагу и грохнулась углом. Крышка выпала, и из неё тут же потекло жидковатое, тёмно-коричневого цвета по-видло... Я в паре с военнопленным работал внутри вагона, подтаскивая бочки к сходням. Немцы мгновенно рассвирепели. Они и до этого едва сдерживались, чтобы не заехать прикладом нашему говоруну. Нас четверых, работавших в вагоне, тоже тут же вышвырнули наружу и вместе с теми двумя поставили к забору. Я попытался что-то пролепетать по-немецки, но слова застряли, да и никто никого не слушал – лязгнули затворы автоматов, в голове мелькнула последняя мысль: „Вот как? А я и не знал раньше, как умирают. А они там? Молитву бы...“. Треск очереди – все упа-ли на землю. Из шестерых было убито наповал трое, остальным разрешили жить. Это сейчас я могу писать эти строки, а тогда не смог идти. Ноги подкашивались, мелкая дрожь передавалась по всему телу, дрожали даже пальцы. Кто-то из немцев увидел мою реакцию и приказал уцелевшим идти в барак. Когда меня волокли на пле-чах, оглянулся – глаза у тех были открыты, в них запечатлелся испуг, из дырок в груди и голове упругой струйкой бежала тёмная кровь – сначала на перрон, потом, расширившись в лужу, медленно капала на рельсы.
   Дня два не мог прийти в себя. Поднялась температура, озноб бил всю ночь. Сон не приходил. Я вновь и вновь видел эти остекленевшие за мгновение глаза и этот пульсирующий ручеёк... На левом виске остался и «подарок» – глубокий шрам. Потом всю жизнь я его прикрывал причёской.
   Судьба? Удача? Счастливый случай? Ещё очень долго, иногда даже спустя годы после возвращения домой, перед сном приходили эти жуткие кадры человеческой кончины!
   Один из стрелявших после объяснил мне разницу между словами «лянгзам» и «шнель»: первое означало «медленнее», второе – «быстро». Он даже сначала про-шёлся шагом, произнося первое слово, а потом пробежался, объясняя таким образом разницу между ними. Может в этом, как теперь кажется, виноват был и я. Иногда немцы кричали нам в глубину вагона: „Шнель, шнеллер!“, а потом почти сразу – „лянгзам, лянгзам!“. Мог и перепутать. Но, увы, прошло время, и никого не вос-кресить, даже шутника, решившего исподтишка наказать такого же, как и сам, нес-частного заключённого... Прости, Господи, если что...
   Кстати, другие пленные, работавшие неподалёку, не обращая никакого внимания ни на часовых, ни на мёртвых, бросились подбирать протёкшее повидло, слизывая его даже с земли. Немцы равнодушно взирали на это. Бочку собрали, едоков разог-нали. Они, оказывается, очень хотели есть!
   Конечно, наша команда не была стабильной. Люди болели, кто-то просил разреше-ния поухаживать за тяжело больным или умирающим. Немцы кривили губы, но чаще разрешали, ибо нужды в рабочей силе у них никогда не было. Народ валил валом. Достраивали и достраивали новые бараки...
   Мы иногда пользовались доверием немцев – один изображал внезапно заболевшего, а второй просился занести или завести его в барак. Тактику мы меняли, чтобы нас не заподозрили в уклонении от работ. То кто-то упал на пол, то часто просится в туалет (действовало безотказно: немцы как огня боялись дизентерии!), начинает с хрипом дышать... Никакого медицинского обслуживания, в отличие от пленных из других европейских стран, нам не полагалось. Каждый лечился как мог. Происходила в лагере и фильтрация или, как сейчас говорят в московских верхах, «ротация». Вызвали кого-то в комендатуру, а он и пропал там?! Такие исчезновения после до-просов представителями спецслужб становились чаще и чаще. Причин их никто не мог объяснить. Понял я кое-что в этом, но позже.
   Не нужно забывать, что в лагере было немало тайных информаторов, агентуры! Мои первичные очень слабые знания по этой всегда притягивающей и таинственной теме очень помогли ориентироваться в лагерной жизни, да и на свободе, особенно в послевоенное время. Они спасли жизнь и раскрыли рамки моих знаний о самых тайных и чёрных страницах нашего полностью «свободного» социалистического общества!
   Немец, зондерфюрер (особый начальник), неплохо разговаривавший по-русски, день за днём шнырял среди пленных, лазил по всем баракам, складам, часто даже сам пристраивался к группам людей, вмешивался в разговор, что-то спрашивал, уточнял, даже рассказывал анекдоты. Наверное, его персональные выводы о ком-то конкретном имели решающую, чаще роковую роль. И, конечно, доносы его осведомите-лей. Среди наших было достаточно любителей-холуёв*, и их сначала было тяжело распознать, но потом, проанализировав обстановку, обстоятельства, связанные с этими типами, мы с моим другом Андреем начали делать зарубки на вертикальных стойках наших 4-этажных нар. Я был на втором, а он – на первом этаже. Зарубок было по числу дней в месяце. Выглядело это как самодельный календарь и не вызы-вало ни у кого никаких подозрений. Кстати, зарубки делали не только мы. Каждая седьмая была чуть крупнее и обозначала конец недели. Если, по нашим наблюдениям, кто-то походил на агента-доносчика, мы начинали более внимательно отслеживать его передвижения по территории. Понятно, далеко не всегда у нас это получалось – то не было времени, то мы находились в другом месте. Но уже через месяц начали замечать, что наш «кандидат» в немецкие информаторы довольно систематически, два-три раза в неделю, вызывается в комендатуру (знаменитая немецкая пунктуаль-ность сыграла для нас положительную роль) и выходит каждый раз приблизительно через одинаковое время – 30–40 минут?! Более того, приметили, что когда все по-лучали наконец возможность в воскресный день отдохнуть пару часов в бараке, та-кие люди пропадали на час и возвращались обратно, часто жуя какую-то вкуснятину. Это было слышно по запаху! Потом, на следующий день или сразу они подсаживались, скажем, к тому, о ком мы знали, что он вроде то ли политработник, то ли настроен просоветски... Или вынашивает план побега! Тогда напротив зарубки, означавшей день его похода в комендатуру, мы ставили маленькую точку гвоздём или осколком стекла. Когда такая система срабатывала на протяжении двух-трёх месяцев, то тут становилось всё ясно – перед нами стопроцентный фашистский информатор! Эти люби-тели «острых ощущений» частенько сами грубо нарушали конспирацию – почти на вы-ходе из комендатуры доедали на ходу то кусок колбасы (невиданное для нас чудо!), то чем-то намазанную булку, то кусок сыра. Наверное, таким образом немцы под-держивали своих доносчиков, чтобы они всегда были начеку! Эти моральные уроды сами ругали Гитлера и фашистов (им это было дозволено, но в определённых рам-ках!) только для того, чтобы вызвать ответную реакцию своих собеседников и потом сдать их за понюшку табаку* тайным немецким службам. Эти неожиданные знания по-могли уберечься от разных провокаций, предложений и способов выведать хоть какую компру на нас.
   Знаю на личном примере, что такие же нелюди и в наше сталинско-бериевское время тоже пользовались этой классической методикой всех спецслужб – сами громко ругали и проклинали Сталина и советскую власть, выявляя таким простым, но на-дёжным образом всяческих «врагов» в любых сферах и закоулках уже послевоенной жизни!
   Выгружаем на той же станции кирпичи. Таскаем по одной, максимум по две кирпи-чины, сил явно не хватает. В вагоне немец и я. Немец считает количество, я ношу к двери и подаю стоящему внизу, а тот – второму и в вагонетку. Немец дымит сига-ретой и чиркает в блокноте: «Цвай унд цванциг, драй унд цванциг...». Вдруг даёт мне большой окурок сигареты – на, мол, отведай немецкого табачку! Я беру и бро-саю окурок из вагона вниз. Искренне подумал, что он дал его, чтобы выбросить?! Я-то не курю, и у меня нет зависимости от курева, поэтому о ценности окурка и мыслей никаких не было! Что тут было! Как он разошёлся – бегал, плевал, кричал, несколько раз ударил меня палкой: „Русская свинья! Ему дают сигарету, а он спе-циально выбрасывает подарок? Неблагодарный!“ Я еле смог его успокоить, объяснив, что не понял этого благородного жеста, да и окурок-то не пропал. На него тут же накинулись мои товарищи по несчастью и прямо высосали его до последнего милли-метра. Мало-помалу тот отошёл и в следующий раз сунул мне в качестве подарка два печенья. Я удивился и поблагодарил. Спросил, почему такое уважение? Услышал в ответ: «Ты не думай, что мы все сволочи. Это война нас сделала такими. Я не могу с тобой обходиться по-человечески – самого арестуют. А это тебе к «Вайхнахтэну!» (Рождеству), да ты и выделяешься среди остальных русских. Все грязные, неакку-ратные, небритые..., а ты ещё по нашему умеешь...».
   Опять странным лейтмотивом* прозвучали эти слова. Я их часто слышал в свой адрес и в адрес других, чем-то похожих на меня... Значит, не всё потеряно – есть надежда выжить, если ко всему подходить избирательно и продуманно – пытаться да-же в этих скотских условиях скользить между Сциллой и Харибдой*!
   А условия и обстоятельства часто были такими: в лагере Цайтгайн немцы однажды сделали облаву на женский блок. Там жили отдельно от всех пленные советские жен-щины, в большинстве своём медики – врачи, медсёстры, санитарки, связистки, поч-тальоны... Здоровые молодые мужики, в основном полицаи и надсмотрщики, капо* (все из числа военнопленных, но пользовавшиеся особым доверием немцев из-за сво-ей ненависти к России, Советам, да и к таким же узникам), иногда ночами пробира-лись через ограду или под неё (сами заранее устраивали тайные лазы) и пытались, кто силой, кто за подношения, установить интимные контакты с бедолагами женского пола. В ночь облавы немцы выловили там восемь полицаев, даже нашего повара, и назначили всем без исключения чисто немецкое по духу наказание: раздели догола и уложили на груду гравия посредине нашей площади, но как? Головами вниз, а ногами вверх – на эту большую кучу острых камней! Руки заломали за головы и связали. Ноги связали тоже. Получилась зловещая ромашка! Странно было, что, несмотря на доверие к полицаям и капо со стороны немцев, их никто не жалел, даже наоборот, если они совершали какое-то нарушение?! Тем более не жалели их мы! Некоторые тут же замёрзли, ибо на дворе зима, другие лежали несколько суток, умирая по очере-ди. Двое часовых ходили по этому дьявольскому кругу, не давая ни встать, ни от-ползти. Двое суток мы слышали рёв обречённых любителей тайных услад, стоны и проклятия в адрес всех, мольбу о помиловании... На третий день всё затихло, мы перетаскали трупы в крематорий... и тут же из высокой трубы помчались в небо ду-шонки этих подонков вперемежку с густым, чёрным, сладковатым дымком. Тяжкое ла-герное зрелище!
   Некоторые могут подумать: откуда в лагере могли появиться деньги, немецкие марки? За содействие побегу немцам платили 100 марок, давали и сапоги, ботинки, одежду, наручные часы! Людская масса неоднородная. Некоторые смогли быстро прис-пособиться к новым, пусть и плохим условиям. Рабочие команды постоянно выходили на работы или к бауэрам, в лес, в прачечную, на копку канав, чистку обочин, му-сороотстойников. Там пленные контактировали с местным гражданским населением. Несмотря на фашистскую пропаганду о том, что с приходом Гитлера всем зажилось хорошо, простые люди страдали. Всё шло на войну, а им оставались крохи на выжи-вание, на семью, на скот. В Германии стало тяжело с одеждой, обувью, даже с про-дуктами. И, как ни странно, на этих длиннющих складах хранились огромные богат-ства, награбленные по всей Европе! Шинели, пальто, куртки, всякая мужская и жен-ская одежда и обувь, постельное и нижнее бельё, чаще новенькое, одеяла, всякая мелочь – пуговицы, швейные иголки, ножницы, столовые приборы, горшки, тазики, кастрюли, мебель... Много было и разных инструментов – столярных, слесарных, для водопроводчиков, автомехаников... Были и разные станки. Так что, если приложить мозги, умение и, конечно, рискуя, то можно было вынести много чего за колючую проволку. Продав, выручить кое-какие деньги. Конечно, больших сумм не было, но, как говорят, по рублю, по марке – и набегало несколько десятков, а то и пару сотен. Так и собиралась сумма для желанного побега. Кое-кто из наиболее изобре-тательных умудрялся воровать даже питьевой спирт! Где они разнюхивали его – до сих пор не понимаю. Это особенное подношение предназначалось для всегда продаж-ных полицаев, и не только из наших рядов. Городские полицаи не препятствовали и не задерживали тех, кто торговал по ночам в посёлке. Наши внутренние разрешали ворам отсутствовать и даже выделяли им со своего стола кое-какую добавку. Не би-ли. Внутренняя, лагерная полиция – это те же пленные, но с гораздо большим дове-рием немцев. Они носили красные повязки на левом рукаве, всегда имели с собой тяжёлые кожаные плётки и дубинки. Ими и били нещадно всех, кто попадался под руку или что-то делал не так. Притом учащали «упражнения» в виду своих хозяев. Многие из них отличались или садистскими наклонностями, или отклонениями ген-дерного* характера. Доставалось и мне, но не так часто, так как мои обязанности нештатного переводчика были известны почти всем, и по этой причине меня чаще щадили.
   Что могу рассказать как живой свидетель тех жутких условий в лагере? Почему некоторые шли в эту полицию или в агенты? Однозначного ответа нет и не будет! Такие чёткие ответы на всё штамповались больше у нас, когда победившие в рево-люции начали пожирать и своих, и чужих! Среди нас было много людей, обиженных, оскорблённых, униженных советской властью, особенно среди украинцев, поляков, белорусов, татар. Были и бесшабашные головы, жившие одним днём – сегодня мне хорошо, и неважно как и за чей счёт, а что будет завтра – плевать! Ну и буду докладывать кому нужно, а мне за это – выпить нальют, еды получше, да и не так приставать будут, может, и жизнь сохраню? Были и слабые по характеру, безволь-ные, пассивные, подверженные внушению и обещаниям. У каждого полицая был свой парикмахер, сапожник, спец по пошиву.
    Человеческое общество – это абсолютно не то, о чём трубили по советскому радио или писали в газетах. Каждый человек – индивидум со своим характером, моралью, нервной системой, волей, опытом, воспитанием. Нет, не было и не будет двух одинаковых людей, или хотя бы близких, из которых можно выковать единую, одинаково думающую массу?! Даже сам Христос не смог всех образумить. Пришлось ему везде ходить и говорить, внушать веками то, что для нормального человека – само собой разумеющееся! Это также главная ошибка тех, кто задумал и совершил у нас революцию! Учли вроде всё, кроме самого маленького, как им казалось, винтика – человека с его вековыми национальными и религиозными традициями, особенностя-ми быта, семейного уклада, даже психологии. Думалось, собьём всех в одно послуш-ное вождям стадо, направим туда, куда прикажут – и наступит всеобщее благоден-ствие?! Отберём награбленное у богатых и раздадим поровну бедным! Съев всё роз-данное, обнаружили, что нужно работать, производить, да ещё как? Не только потом и кровью, перевыпол-нением встречных и всяких прочих планов, но прежде всего умом и доброй волей! Увы, далеко не все обладают этими качествами– наоборот, ма-ло у кого они есть! Закусывать, болтать и в промежутках выпивать – это пожалуй-ста, а упорно учиться, потом вкалывать день и ночь, продираясь сквозь плотные ряды подобных – это уже совсем другая песня. Зависть сначала, а потом бунт лежат до поры в каждой серой и ленивой голове!
   В нашей команде при складах появилась мысль – освободить имевшегося в наших рядах сапожника для ремонта и изготовления простейшей обуви. С ней была катас-трофа – ходить было практически уже не в чем. Донашивали какие-то связанные проволокой, верёвками развалюхи, и каждый мечтал хоть о галошах или поношеной, но целой, без дырок, обуви, неважно какого предназначения. Думали так: он будет работать в бараке, прислуживать в первую очередь немцам и их помощникам, а заод-но нам. Меня командировали на переговоры с унтер-офицером Функе. Я долго объяс-нял ему, чего мы хотим, подбирал правильные слова, и мне почему-то показалось, что русское слово «ремонтировать»– немецкого происхождения. Я его вставил в контекст* разговора. Функе никак не реагировал. Я ему пять раз повторил – „ре-монтирен“, а он как столб! Вдруг правильное слово вскочило в голову – „репари-рен“! „Руссишэ Думкопф!“ (Дурная русская голова!)– таков был его ответ мне. Но, разобравшись во всех деталях, разрешил. Мы обставили угол возле единственного окна – низкий столик, тумбочка и табуретка. И Шолев (такова была фамилия сапож-ника) через пару дней сшил такие женские туфли, что удивлялись даже немцы. Я бы никогда не сказал, что так можно делать голыми руками, без станков и специальных приспособлений. А на женские туфли у немцев был особый спрос, ну а нам всем – добавочные пайки. Кто хлеба принесёт, кто консерву, кто папиросы. В то время в Германии всё распределялось по карточкам, особенно на периферии, в малых городах и деревнях. Для жены унтер-офицера Шолев пошил чудесные туфли. Тот сначала не брал, боялся, что попадёт в зависимость от врага, но тогда приехала его половина и, долго не разговаривая, забрала свою обувь.
   Был случай, когда я переводил немецкому генералу. Поставили меня в команду для работы на складе пиломатериалов. Там же и столярная мастерская. Наш пленный специалист-краснодеревщик изготовил деревянную шкатулку с шуточной картинкой и надписью: «Два дурака дерутся, а третий смотрит». На крышке шкатулки аккуратно выжжены слова по-украински и рисунок – двое боксирующих парней. Эту злополучную шкатулку офицеры показали приехавшему для инспекции складов генералу.            
   Мы укладываем доски, рейки, брусья. Группа немецких офицеров и генерал стоят неподалёку от ворот склада. Вдруг зовут меня.
 – К генералу, и побыстрей!
   Ноги мои подкосились, голос пропал, но иду. Останавливаюсь на почтительном расстоянии. Вежливо здороваюсь. В ответ ни слова.
 – Ты можешь перевести, что здесь написано? – говорит он и протягивает мне не-большое деревянное изделие. К счастью, я эту шкатулку видел раньше и знал, что написано на её крышке.
 – Могу! – отвечаю.
  – Ну, давай! – генерал торопит, офицеры улыбаются.
   Я, медленно выговаривая немецкие слова, перевожу: „Цвай Думмкопфе зих шляген унд дер Дритте кукт!“ (Zwei Dummkopfe sich schlagen und der Dritte guckt! – Два дурака дерутся, а третий смотрит!)
Стоящие офицеры ехидно улыбаются – многие из них знали эту шуточную надпись.
  – Я не нахожу третьего? – говорит генерал.– А ты знаешь, где он спрятан?
 – Знаю.
   Опасаясь генеральского гнева, как можно мягче объясняю: „Это, господин ге-нерал, старая украинская шутка. Два дурака дерутся, а третий смотрит...“
 – Но третьего-то нет? – перебивает меня уже покрасневший генерал.
 – Третий – это тот, кто смотрит. Я смотрю – я дурак, вы смотрите – вы ... И я замер. Физически чувствую, как задрожали ноги, тело обдало холодным потом, во рту пересохло... Перегнул, увлёкся! А что, если он не поймёт, и примет на свой счёт? Немецкий генерал – дурак?!
   Но он понял и громко рассмеялся: „Я беру это себе!“
   Часа через два меня зовут в канцелярию. Ну, думаю, – конец! Отшутился! Тот же генерал дал задание – сделать такую же шкатулку, но с надписью на немецком. Я побежал в мастерскую и спросил у Миши Распопова, сможет ли он выжечь немецкие слова. Написал ему печатными буквами текст – и через день шкатулка была готова, но кто её передал генералу, не знаю.
   В лагере заключённых часто били. И немцы, и особенно полицаи из наших. Били просто так, из-за нарушений – не так стал, чуть опоздал, плохо работал, что-то возразил... Не буду кривить душой и врать, напишу правду – мне попадало мало. Почему? Я уже упоминал об этом, но именно из-за того, что я выжил, а не сдох там, у меня долгие годы после войны были сплошные неприятности, преследования и моральное давление со стороны партийных слуг и их тайных «церберов»! Во-первых, я быстро овладел немецким разговорным языком и мог беседовать практически на любую, даже абстрактную, тему. Меня за это ценили как одни, так и другие. Во-вторых – и это, пожалуй, самое главное, – я никогда, даже в самых тяжёлых обсто-ятельствах, не терял человеческий облик: шинель чистая, подогнана, лицо выбрито, все пуговицы на месте, обувь отремонтированная. Старался также держать себя в хорошей физической форме, да и внешне вёл себя как офицер, хоть и пленный, – не горбился, стоял прямо, чётко отвечал на вопросы. Подчеркну: немцам, на моё удив-ление, такое поведение нравилось! Наверно, здесь сыграло роль и моё семейное воспитание. Никто не знал моей фамилии, но все называли меня «Лерэр» – учитель. И эта кличка затвердилась за мной на всё время. Даже на перекличке немцы, да и капо, окликали меня именно так. Один русский, услышав, как зовёт меня немец, очень заинтересованно и с негативным чекистским душком спросил: «А откуда у тебя такая иностранная фамилия? А как ты тогда в советские офицеры смог затесаться?» Когда я этому настороженному идиоту разъяснил, он с обеcкураженным видом отошёл и больше ко мне не приставал – не смог разоблачить во мне врага и здесь?! Поэ-тому моя аккуратность во всём и везде, дисциплинированность, знание языка всё-таки вызывали уважение даже со стороны врага. Так я считаю сейчас.
   Однажды мне всё же крепко попало. Нашу команду повели в немецкую солдатскую баню – очень уж большинство из нас воняло, да так, что рядом даже пройти нельзя было! Не говоря уже о том, чтобы посетить барак. Людям не хватало ни внутренней культуры, ни воли хоть как-то ухаживать за собой – большинство скользило по по-верхности, принимая всё происходящее за неизбежность... Мы впервые вымылись, с мылом, горячей водой, вытерлись полотенцами... Красота, воспряли духом! Постро-или. Начали пересчитывать в тысячный раз, как и водится у настоящих ариев*. Я стою справа в первом ряду. Как всегда, ровно, почти по стойке смирно. Так с нас требовали, и требовали очень жёстко. И я всегда выполнял это, не желая постоянно получать в зубы или по спине. Но мои собратья стояли кто как хотел – в расстёг-нутых шинелях, куртках, у кого шапка на голове, у кого в руках, кривые, согбен-ные... Тут, мол, нечего вытягиваться перед врагом – своего рода внутренний бес-словесный протест. Правда, частенько и получали за это, но... Подходит ко мне офицер в чёрной форме. Наверное, один из наших эсэсовцев. Что-то пробормотал, а потом как заедет по плечу шомполом! Кровь брызнула сквозь гимнастёрку. Жутко больно, но устоял! Терплю изо всех сил. Не жалуюсь, не плачу. Он ещё раз ударил, но полегче. Сзади кто-то прошептал: „А за что он тебя так? Ты ж и по-немецки знаешь?“ Офицер вывел меня со строя на два шага и говорит медленно и членораз-дельно, чтобы я всё понял: „Почему ты не такой, как все? Значит, ты или шпион, или чёрт знает кто!“. Он показал на моих товарищей. Я, как мог аккуратно, не пе-регибая в сторону своей «исключительности», пояснил, что я бывший учитель и к тому же привык ещё с детства к аккуратности и дисциплине. Так, мол, учили и до-ма, и в школе, и в педтехникуме. Кроме того (здесь я вставил свою беспройгрышную козырную карту!)– я слышал и читал, что немцы очень аккуратный, пунктуальный и культурный народ! Пронесло! Больше он меня никогда не трогал и не называл шпио-ном! Кстати, не знал этот немецкий щёголь, что шпиону не обязательно показывать всем свою аккуратность!
   Многое было удивительно, часто непонятно, но то, что видел, о том и пишу! За полкотелка лишней баланды кто-то мыл полицаям бельё, другой за кусочек эрзац-хлеба чистил сапоги, вытряхивал постель. Я такой услужливостью не страдал, да и, работая на складе, мог кое-что перехватить. На кухне полицаи были полными хозя-евами. Они следили за очередью, избивали тех, кто пытался стать ближе к началу, подгоняли быстрей заканчивать обед. Кто пытался противиться или лез с ними на конфликт, того часто избивали до смерти. Немцы на это никак не реагировали. Ви-новатых же можно было найти на каждом шагу – у кого-то плохо заправлена постель, у кого-то грязные штаны, обувь и т.д. Кстати, о постелях. Места для спанья нахо-дились, как я говорил, на многоэтажных нарах. Они представляли собой дощатое ос-нование, на котором лежал грязный до беспредела тюфяк, наполненный жиденьким слоем человеческого волоса! Он так вонял, что в тёплые дни невозможно было зас-нуть, и мы выпрашивали у немцев или у капо разрешение на просушку их под солн-цем. Иногда за небольшие подношения они шли на уступки – последним тоже спать в бараке. Никаких подушек. Шинель или старое солдатское одеяло. Всё!
   Был эпизод, когда я захотел сыграть роль Дон-Кихота* и заступиться за обездо-ленных?! Был у нас парень из Тулы, Афанасьев. Сын тульского архиерея. Проживали в Туле по улице Красноармейской 18. (Спасибо Боженьке, что дал мне такую память! Через 70 лет помню!) Парень весёлый, сообразительный, но задиристый. Он мог дос-тать даже в этих условиях почти всё. Но у себя на Родине попал в тюрьму. Взяв где-то пистолет, он в драке застрелил человека и получил 10 лет. Как малолетку – не расстреляли, но скоро отправили на фронт, сначала в штрафбат, а потом он по-пал в плен. Уже в плену, в нашем лагере он дал в морду какому-то полицаю. Его сначала забрали в тюрьму, а потом в концлагерь. И вот, когда к нам приехало ка-кое-то немецкое начальство, я по своей наивности осмелился обратиться к старшему с прошением о возвращении моего друга сюда. Тот взял мою бумажку (а я тщательно и красивым почерком написал всё это по-немецки), прочитал и сказал: «Гут!» Но всё осталось по-прежнему. Он и не думал освобождать Афанасьева. А текст прошения помогла написать и отшлифовать заведующая отделом постельного и нижнего белья фройляйн Лени Крамер. Я-то хотел от всей моей широкой белорусской души хоть что-то сделать боевитому русскому собрату, но увы! У него был неплохой характер, но, будучи неисправимым правдоискателем, да ещё в советских условиях, он постоянно натыкался на острые зубья и рамки дозволенной для простых людей жизни! Ему, на-верное, как и мне в этой ситуации, хотелось обнять всех нормальных и преградить путь зарвавшимся! Он так мечтал после войны стать самостоятельным и взрослым че-ловеком, учиться, получить профессию инженера! Но не сбылось! Его Рок, его Судь-ба остановили молодую жизнь здесь! Имя его не запомнил...
   Я уже говорил, что среди военнопленных находились люди, вынашивавшие планы побега. Нужно сказать, что попыток сбежать из лагеря было много, но подавляющее большинство находили и возвращали через неделю, максимум две. Наши наивные сла-вяне рассчитывали на поддержку людей своего уровня и почти по классовому прин-ципу, т.е. рабочий рассчитывал найти здесь пролетариев, крестьянин – крестьяни-на. Мол, такие должны же помочь. Почти наши?! Э, не знали, что люди в Европе, особенно в Германии, не такие, как мы! Да, совершенно не такие! Здесь не принято запросто ходить друг к другу в гости, не принято расспрашивать о том, как жи-вёшь, что нового в семье... Это считалось и считается до сих пор отягощением других своими проблемами?! Общество жёстко разделено на уровни: врач – с врача-ми, работяга – с подобными себе, человек с бумажкой (дипломом, справкой об окон-чании каких-нибудь курсов мастеров...) ищет таких же дипломированных. Живут ря-дом, никогда не общаются, только «Гутен Морген» или «Гутен Абэнд». Всё регламен-тированно, просчитано, сухо. С беглецами обращались очень жестоко: сутками дер-жали в ледяном карцере, пытали, выбивая имена предполагаемых сообщников, вербо-вали в качестве агентов, ставя в безвыходное положение – смерть или «стучишь» на нас! Многих, я сам видел это, вешали прилюдно, обязательно с пояснительной таб-личкой – «беглец» или «убил капо». Висели по неделе для устрашения. Было и та-кое – меня попросили достать карту Германии. И я однажды выклянчил школьную фи-зическую карту у немца строителя. Под легендой, что хочу больше знать о Герма-нии. Он не без страха дал её мне и каждый день спрашивал, у меня ли она? Потом я соврал, что потерял, и строитель больше не подпускал меня к себе. По этой карте пробовали продумывать хотя бы общее направление маршрута побега. Делали даже са-модельные компасы – умельцы шлифовали жестянки, доставали магниты, делали стрел-ки. Этих подпольных умельцев мы должны были охранять во время работы. Отказать-ся, по понятным причинам, было нельзя.
   Было и такое – вечером ко мне в барак приходят трое наших, но незнакомых. Выкладывают свой план побега. Я должен был ночью, около трёх часов, подойти к вышке, вызвать часового и предложить ему за взятку отвернуть прожектор от ворот, а за это время двое пролезут под проволкой, где не было высокого напряжения, а потом в кювет, через шоссе... и в лес. Ему хорошие часы, новые хромовые сапоги и 100 немецких марок.Не выполнить эту просьбу – значит предать своих, советских людей, таких же военнопленных, как и сам. И эта акция также угрожала мне с нео-жиданной стороны – в случае моего отказа на меня могли донести эти же заговор-щики, и тогда… Такие случаи были. Я согласился.
   Целый вечер подбирал немецкие слова. Там у меня не будет времени исправлять их на ходу! Ночью же выходить из бараков категорически запрещалось! Для ночных потребностей в каждом помещении стояли бочки-параши, но дверь не замыкалась. Ча-са в два я на цыпочках вышел наружу, подошёл поближе к вышке и тут же был осве-щён прожектором. Услышал крик: „Хальт!“ Расстояние до вышки метров пять, и я сказал негромко, но рассчитывая, что часовой услышит: „Не стреляйте. Я несу до-несение!“ Говоря, успел подойти к подножию. Там была тень, прятавшая меня от со-седнего прожектора, да и из пулемёта меня уже нельзя было достать. Что только не придёт в голову в острой ситуации? „Что тебе надо?“ – как-то даже миролюбиво и тихим голосом спрашивает часовой. Я говорю ему о просьбе людей и делаю акцент на выгодной сделке. И вдруг неожиданно для меня: „А что я должен сделать?“„Они про-сят только в три часа ночи сегодня отвернуть прожектор от ворот, а вас просили после этого завтра зайти в наш барак“.
   Как только стемнело, две тени метнулись к воротам. Луч прожектора бил куда-то поверх ограды. Подняв проволоку, они проползли под воротами и исчезли в спаси-тельной ночи. Соседний часовой, услышав шум, направил в эту сторону прожектор, но было поздно – смельчаки уже лежали в кювете по ту сторону дороги. Утром не-мец, зайдя в барак, получил обещанное и, довольный, ушёл. Он как никто знал, что на свободе беглецы пробудут недолго. Так и произошло – через неделю их, измордо-ванных и избитых, повесили рядом с теми же воротами, через которые они рвались домой...
   Был ещё один способ побега. Это порожние вагонетки узкоколейной дороги. Ска-жем так – привезли в лагерь пять вагонеток продуктов. Продукты всегда были в упаковке – картонных и фанерных коробках или завернуты в бумагу. Пленные их вы-гружали, а потом вагонетки вручную толкали за периметр. Часто садились в них, другие их толкали, и эта команда доезжала до ворот, а потом их сгоняли оттуда. Немцы привыкли к таким выходкам и особо не сердились. Но хитрость была именно в упаковках – желавшие испытать судьбу и рисковать жизнью ложились на дно, а свер-ху их прикрывали мятыми коробками, кусками фанеры, досками, оставшимися после этой доставки или от прежних. Доски и листы фанеры ставили почти параллельно стенкам, но на небольшом расстоянии. Именно в этом пространстве и помещался, скрючившись, беглец, и до немцев никогда не доходило, что туда может втиснуться человек. Воистину, славянская находчивость выше всяких похвал! Потом к воротам подъезжал паровоз, цеплял все накопившиеся вагонетки – и вон! Кто-то из пленных подходил поближе к воротам, отвлекая часового от более тщательного осмотра. Его отгоняли, а состав отъезжал. Начало побега удачное, а потом?! Мы не радовались за наших товарищей. Знали, что конец будет ужасным! Здесь и земля не наша, и лю-ди не наши, даже небо и солнце светили больше им! Свобода в центре Германии? Ко-нечно, это была наибольшая глупость, и из таких ситуаций я постоянно делал для себя выводы: лучше набраться сил, воли, хитрости и попытаться выждать! Свобода-то придёт! Обязательно придёт! Это закон жизни! Лучше сначала думать, а потом делать, а не наоборот! До нас доходили слухи, правдивые или нет, не знаю, что те, кто шёл не на восток, а на юго-запад, в сторону Швейцарии, Франции, выжива-ли. Подтверждений этому не было, но иногда по реакции немцев, по отдельным реп-ликам догадывались, что некоторых беглецов ловили чуть ли не у самых Альп.
   Чтобы особо не утомлять читателя и не создавать фальшивого представления, что из лагерей почти каждую неделю кто-то бежал, приведу только ещё один пример. Был и такой способ – вывести за территорию лишнего человека в составе какой-нибудь команды. Делалось это так: перед воротами подсчёт. Нужно было всё время шеве-литься, меняться местами, создавая небольшой хаос и помехи для пересчёта. Под предлогом того, что кто-то не понял распределения, начинал переспрашивать, уточ-нять. Пока немец отвечал тупым русским, спрашивавший заслонял кандидата на побег собой, и тот присоединялся к уже проверенной группе. Конечно, только поодиночке! Немцев эти постоянные уточняющие вопросы очень раздражали, но они со своей, мож-но сказать, тоже тупой педантичностью объясняли и объясняли, куда, в какую ко-манду, где и кем будет работать имярек*, не понимая, что весь этот спектакль – ширма для побега. По дороге на работы никто никогда не подсчитывал. Старший ох-ранник получал от часового на вышке уточнённый список, и колонна шатко-валко топала дальше. Такое же количество, как в списке, должно было вернуться в ла-герь. И возвращалось. А сбежавшему казалось, что он уже на свободе! Но это была внушённая иллюзия! Я сам читал листовки на дверях у бауэров или на двери кирхи* с призывом вылавливать беглецов, в том числе и за вознаграждение. В одном месте написано было так: «Немец, запомни: русский пленный – это принадлежность твоего двора, а не твоей семьи! Будь бдительным! При побеге или попытке его совершить докладывай немедленно!»
   Близких же контактов между пленными и гражданским населением не было. Немцы сторонились нас и не вступали в разговор, даже отходили подальше при движении колонны. Ну а про часовых, охрану и говорить нечего – они больше были похожи на зверей, чем на homo-sapiens*. От них мы слышали только короткие и резкие коман-ды, приказы и оскорбления. За долгое время даже таких нечеловеческих отношений можно было сложить своё представление об этой знаменитой европейской нации. На поведение, казалось бы, каменных и малоэмоциональных немцев оказывали влияние и менявшиеся обстоятельства – на фронте они вели себя одним образом, в тылу – ме-нее жестоко (так рассказывали потом мои родственники, пережившие оккупацию), ви-димо, потому, что смерть была не рядом. А были ли добрые немцы? Теоретически должны были быть, но я так и не встретил таких за все годы пребывания в плену! Менее агрессивные были, но тех, кто считал бы нас равными, не было вообще! Никто из них никогда не сказал, что они видят в нас людей, пусть и из другой страны. Постоянно подчёркивалась наша отсталость, глупость, бескультурье. А что же про-глядывалось в немецком характере и поведении? Главный вывод, сделанный мной из этого опыта, – полная, если можно так сказать, механистичность! Немцы почти ни-когда не рассуждали – они делали только то, что было написано для них, сказано, скомандовано – полицейским, старостой деревни, начальником охраны... Однажды, усвоив из пропаганды, что все русские – п;гань и недоразвитая масса, они так и продолжали считать и до войны, и во время неё, и после. Полагаю, сейчас также, но не так громогласно! Отступить от инструкции, приказа было для них прямо фи-зически невозможно и непонятно! Они даже терялись, когда кто-то из нас спраши-вал: „А как бы ты сделал по-другому?“ В такой ситуации они тупо смотрели на во-прошавшего и раздражённо отходили в сторону. Никаких нюансов, деталей, разницы между людьми, даже между своими, тем более пленными, в их менталитете не было! Вот если диплом у кого на стенке, или в рамочке справка об окончании курсов мастеров, то это уже другая степень уважения и одновременно тайной зависти! Тем более они яростно ненавидели тех из нас, кто был умнее, образованне и находчи-вее! Ни до кого из немцев, встреченных мной за эти годы, не доходило, что не только в Гер-мании могут быть умные люди, более развитые, имеющие широкие поз-нания в той или иной области. Такого просто не может быть, и всё!
   Тем временем жизнь в лагере Цайтгайн продолжалась. Наступила зима 1941-го. Немцы чувствовали себя полными победителями и не стеснялись кричать об этом на каждом шагу. То и дело слышалось: „Минск капут, Смоленск капут, Москва капут, Ленинград капут!“ Но, как оказалось, многие из этих выкриков были преждевремен-ными. В январе 1942 года мы почувствовали среди них какое-то замешательство и особую неразговорчивость. То они только вчера орали у костра песни, а тут ни огней, ни воплей об очередной победе. Что случилось? Ответа не было, но однажды, когда меня отправили в медпункт за йодом (полицай поранил ладонь), стоя там в очереди, услышал то ли о поражении немцев под Москвой, то ли даже о наступлении наших войск! Какая была радость! Мы прямо визжали, радуясь долгожданной новости, укреплявшей наши надежды на выживание и освобождение! Но сколько ещё пришлось ждать!
   К зиме возвели ещё пару десятков бараков. Пленные прибывали и прибывали. Наш энтузиазм потихоньку истончался и догорал. Было ясно: немецкая военная машина работала на всю мощь. Те, кто ютился в полуземлянках, наконец-то перебрались под крыши. Число пленных начало стремительно уменьшаться – косили болезни, антисани-тария, негативное психологическое состояние, доводившее многих до самоубийства. Неумолимая смерть собирала свою страшную дань, оставляя всё больше и больше опу-стевших мест на нарах. Их заполняли новые люди. Адово колесо продолжало вертеть-ся. Болезни давали наибольшую смертность. Зима 1941 года «располовинила» наш ла-герь – похоронный катафалк (открытая вагонетка) ежедневно вывозил за ближний ле-сок 40–50 трупов! Утром после «аппеля» (сбор на площади) «тотэнкомандос» (коман-да по уборке мертвецов) выносила и выносила из бараков умерших. Среди них попа-дались и полуживые, уже недвижимые и безмолвные. Они только смотрели в небо жуткими от отчаяния и страха глазами, полными слёз и ещё чего-то, что ни тогда, ни сейчас я не могу описать... Конец всего – их жизни, семьи, детства, родных лиц, всякой надежды увидеть их был прямо виден в остекленевших зрачках – этот взгляд полумёртвого человека был в сердце, вызывая такие чувства и эмоции, о ко-торых ранее и не догадывался... Именно здесь начал понимать, как мал этот мир, как скоротечны дни, как много подлости и бесправия среди самих же людей! Были случаи, когда кто-то из них оживал и пробовал что-то шептать сопровождающим – не в госпиталь ли их везут? Немцы, чаще наши полицейские, да и многие рядовые плен-ные, прямо подпрыгивали от смеха и животного ржанья – „Да мы тебя на тот свет, в ад к чертям везём, едь, такую твою...“ –и дальше сплошной мат! С мёртвых и с по-луживых снимали всё, что могло пригодиться – штаны, рубашки, шапки. Сначала их складывали за бараком в два-три ряда – голова к голове. Номерки на шее ломали пополам – одну часть снова на шею, вторую в сундук для подсчёта. Никакого локо-мотива не подгоняли. Грузили в вагонетку ряд за рядом. Такое жуткое зрелище, что и писать о нём страшно – с одной стороны торчали запрокинутые головы, с другой – ноги и так далее. Были и трупы, дико вращавшие глазами, но безгласные. Никто на них не обращал никакого внимания. По ним ходили, их даже утрамбовывали плотнее! Адова картина! Даже великий Данте* не смог бы описать такое!

„05.11.41, дежурство по лагерю. Кругом слякоть, вонь и грязь. Перед бараками – длинные ряды умерших. Они прямо брошены в грязь. Оглянулся – я один. Фотографи-рую. Самое страшное – целый барак полумёртвых: уже умершие, умирающие прямо на моих глазах, хрипящие тяжелобольные, всевперемежку, в общей куче... 16.11.41 – обход лагеря: трупы, трупы, трупы! Обвиняют немым криком и мёртвыми глазами, в некоторых ещё поблёскивает жизнь?! В лагере свирепствует страшная эпидемия – сыпной тиф!“ (Лейтенант Отто К., 1977 г., из материалов мемориала «Цайтгайн»).

   В ноябре 1941 были зарегистрированы первые случаи сыпного тифа. Отсутствие чистой питьевой воды, отвратительная санитария послужили причинами высокой смертности. Из 10700 пленных, находившихся до ноября 1941 в лагере, к марту 1942 года в живых осталось около 3700! (Из материалов мемориала «Цайтгайн»).

Вагонетку толкали вручную – берегли топливо. Человек сорок–пятьдесят цеплялись со всех сторон и, подгоняемые кнутами и прикладами, везли своих вчерашних то-варищей на тот свет, откуда нет возврата никому. Ни креста, ни поминального сло-ва, вообще никаких слов благодарности и прощания! Молча, только скрип ржавых ко-лёс сопровождал эту печальную процессию. В километре от лагеря, в лесу – брат-ские рвы: экскаватор выкапывал траншею– два метра шириной (голова к ногам), два глубиной и метров 50–60 длиной. Это была могила для нас, славян, но на немецкий манер – механизированное изготовление, экономичная по размерам. Бульдозер засы-пал их землёй и затем несколько раз утрамбовывал своими широкими гусеницами. По-том следующий ров. Были случаи, когда от этой картины человек падал замертво. Ослабленный организм сдавал именно тут. Ничего необычного – его сталкивали вниз, делали отметку в списке... и работа продолжалась. А был ли он на самом деле мёртв, неважно. Значит, будет им! Из двухсот тысяч пленных к весне 1942 года ос-талась половина! Но впереди ещё были 1943-й, 1944-й. Пленных стало меньше, чем в первый год, но они прибывали и прибывали.

„В лагере даже за незначительные проступки наказывали жестоко. Пленных подвеши-вали на столбах и избивали до смерти. В карцере отказывали в воде и пище. Камеры там не отапливались. Советские военнопленные, совершившие попытку побега, пере-давались в гестапо. Там их пытали, выбивая имена сообщников, потом большинство расстреливали. Часть более здоровых отправляли на уничтожение в концлагеря. В отношении военнопленных других национальностей – итальянцев, англичан, поляков, пытки и избиения не предпринимались“. (Из материалов мемориала «Цайтгайн»).

„Советские государственные и партийные деятели любого, даже самого низкого ран-га, политкомиссары Красной Армии, евреи подлежали «отбору» из общего состава пленных. Десятки тысяч подобных в первую очередь направлялись в концентрацион-ные лагеря для уничтожения. С октября 1941 года оперативная команда из трёх сотрудников Тайной государственной полиции (гестапо) систематически проверяла лагерь «Цайтгайн». В этом им помогал лагерный персонал и осведомители из числа военнопленных. Отобранных изолировали от других в специальном блоке в «форла-гере». Как только набиралось 40–50 человек, их отвозили в к/ц «Бухенвальд» и сразу расстреливали. «Вермахт обязан немедленно освободиться от всех элементов среди военнопленных, которых следует рассматривать как движущие силы больше-визма“. Оперативный приказ №8 шефа полиции безопасностии СД от 17 июля 1941 г. – из материалов мемориала «Цайтгайн»).

   Мне же мои товарищи говорили: „Ты нам в лагере нужен. Без тебя пропадём. Дру-гим переводчикам не доверяем“. Это радовало и поддерживало меня. Давало надежду, что и дальше всё останется для меня в сложившихся, ставших привычными рамках. Насколько было возможно, мои солагерники, особенно те, кто был поближе, помогали мне, даже делали за меня какую-нибудь тяжёлую или грязную работу, приговаривали шутя: „Учителю не годится такая работа. Сами сделаем, мы привычные. Твоё дело – нам переводить да предупреждать, что затевает супостат!“
   Почти также было в военном училище, когда мои друзься не разрешили мне тас-кать на учениях тяжеленный пулемёт. То ли это какое-то особое уважение к учите-лю, то ли им нравилось моё независимое и честное поведение – не знаю, но, как только я брал в руки пулемёт, ко мне подходил курсант Прокопович: „Давай мне, тебе он не с руки. Ты не привых носить на горбу такое. Лучше расскажи, как ты женился, как ухаживать надо...“. Вот как! Все во взводе знали, что я единствен-ный, кто женат и уже имею сына, и их, естественно, интересовал этот жизненный этап, которого каждый из них тоже ожидал с трепетом, тем более, они видели и мою жену, и фотографии. Почти также и в плену. Когда немец звал меня почистить его грязнющий велосипед или обувь, вперёд выступал обычно Иван Соломахин: „Подожди, учитель, пойду я! Ты лучше сходи для нас к гражданскому электрику, посиди с ним, поговори, расспроси, что в мире делается, а потом вечером расскажешь. И интерес-но будет, да и время быстрее покатится...“. Не каждый раз так было, но часто. Один мне говорит: „Кто должен чистить туалеты – учитель или слесарь? Конечно, слесарь! Меня это не обижает, а вот для человека, который учил уму-розуму дру-гих, да ещё и немецкий знает, это не годится. А ты иди поговори с немкой, кото-рая бельём заведует. Может, она что-нибудь новое об обстановке на фронте знает? Но осторожно выпытывай, а то если тебя схватят, то мы опять будем как слепые“. Конечно, мне очень приятно было такое отношение. Это и льстило, чего скрывать, но и придавало новые силы бороться, не хныкать и ждать, ждать и ждать.
   Наблюдая за жизнью пленных, можно было заметить такую особенность: ни один старший команды не работал вместе с пленными, и немцы их не заставляли, даже поощряли мелкими подачками. Тем самым они проповедовали раздел людей на касты и классы, на рабов и начальников. Правда, эта картина напоминает и нашу прежнюю, да и сегодняшнюю обстановку? Достаточно вспомнить напыщенные, всегда полные всезнайства и презрения к простым гражданам, физиономии партийных и советских начальников всех уровней и должностей!
   Однажды я спрятал своим друзьям немножко еды. Немец увидел, что я, прячась, что-то отложил в сторонку. Думал всё, прикончит. Налетел с кулаками, несколько раз сильно ударил и в голову, и в живот и давай орать: „Русская свинья, почему воруешь? Кому ты это всё спрятал? Ты же переводчик, или у вас все такие – от ни-за до верха? Какой ты пример подаёшь другим свиньям?“ Даже в раже злобы он дал мне знать, что можно не принадлежать к остальным русским, а быть ближе к ним?! Что ж, неплохой, хоть и болезненный, урок! С тех пор я помогал нашим только тог-да, когда вблизи не было никого из охраны, да и предлагал им самим набить кар-маны, а не перекладывать это на другого. Но ничего немецкого не жалел – только выйдут, я консерву на землю и ногой под стеллажи. Придёт наша вторая смена, а я им подскажу, что и где. Немцы мне часто намекали, что моё положение неофициаль-ного переводчика как бы само собой подразумевает тайное сотрудничество с ними. Я делал вид, что не совсем разбираюсь в языковых тонкостях, увиливал, как мог, прекрасно понимая: достаточно одного предательского шага в отношении своих, од-ного слова, как я навсегда попаду в ловушку зависимости, и мной уже будут иг-рать, как им заблагорассудится, выбивая только одно – доносы и доносы на сопле-менников!   
   Кстати, такая же «славная» методика использовалась во всех наших доблестных карательных органах! Раз предав, поступившись совестью, ты уже не мог вырваться из цепких лап спецслужбы или даже своего непосредственного куратора, приобрет-шего карманного стукача. На них, но против тебя работал уже этот компрматериал!
   Девизом моей жизни в плену стало: работаешь на немцев, а помогаешь своим. Я стал намного осторожнее, не вступал в контакты с новыми людьми, сторонился чье-го-либо инициативного знакомства. Никто в лагере сейчас не знал немецкого, а без владения языком немцы и не хотели никого слушать. Избрав именно такую модель по-ведения, я не боялся потом допросов и разговоров ни со стороны МГБ, ни КГБ. Мне нечего было утаивать, и я надеялся, что найдутся люди, которые подтвердят моё поведение.
Так и оказалось. Во время госпроверки уже в советском лагере возле города Ко-зельска все, кого вызывал следователь «СМЕРШа», говорили обо мне только объек-тивное и положительное. Жизнь среди врагов учит изворотливости, расторопности и изобретательности.
   Помочь другому – вот задача того, кто владеет иностранным языком. Однажды на склад охранник привёл пойманного беглеца. Но он отделался тумаками, так как был выловлен прямо за воротами, в ближайшей роще. Бедолага до поры сидел там, но, решив сориентироваться, слишком близко подошёл к краю, прямо в руки часового, увидевшего его со своей вышки. Беглец был смертельно напуган, держал в руках сапёрную лопатку. Немец всё спрашивал, кто это и почему у него лопата? „Браток, – взмолился пленный, – помоги, а то расстреляют. Выдумай что-нибудь, Бога ради!“ Я тут же объяснил немцу, что этот пленный работал на копке ям для могил, но, срочно захотев «по-большому», вышел за пределы разрешённого периметра. „Без ох-раны? – удивился немец, – хотя кто будет это нюхать?“ Брезгливо поморщившись, отошёл. Копатель-неудачник был вне себя от счастья, да и я был рад помочь, а то прямо здесь мог бы состояться приговор ещё одному человеку.
   Мой предшественник, переводчик еврей Семён, всегда катался на людях – мы тол-каем вагонетку, а он стоит или сидит на ней и посматривает сверху. И так было почти всегда. Как правило, он не работал. Я не мог себе представить, что мои со-братья по несчастью везли бы меня на себе только за то, что я кое-как могу об-щаться с немцами? Это ведь то же, что и предательство! Человек попал в беду, в фашистский плен, в рабство, а там такой же пленный ещё и ездит на тебе?
   Был у нас и свой «капо» (старший по бараку). Здоровенный украинец. Он отли-чался разными звериными, гадкими наклонностями – с ним в кровати всегда спал молоденький тщедушный парень, русый, с большими печальными глазами. Этот капо силой заставлял его вступать с ним в гомосексуальную связь и принудил удовлет-ворять и другие свои гадкие наклонности. Говорили, что бедняга вскоре бросился на провод высокого напряжения. Тогда «капо» нашёл себе нового. Он бил его, изде-вался, а потом резко менял отношение – подкармливал, относился ласково, как к животному. Смотреть на это без омерзения было невозможно!
   Но судьба этого выродка была незавидная – как только его назначили старшим на лесных работах, он продолжил свои издевательства и над подростками, и над всеми нами. Однажды он остался один на один с рабочими. Они его разорвали руками на части! Я был недалеко и слышал этот животный рёв – тот орал от боли, люди, оса-танелые от ненависти к нему, орали тоже! Даже они, в большинстве потерявшие нормальный человеческий облик, мораль, не могли простить ему такое. Немцы очень спокойно отнеслись к происшествию – они сами ненавидели извращенцев, уничтожая их в печах концлагерей. Через день назначили нового «капо», гораздо меньшего садиста и нормального в известном отношении. Немцы, что интересно, иногда разре-шали пленным самим осуществлять суды над теми, кто переходил все рамки челове-ческого поведения. А таких изуверов я не пропускал бы ни в люди, ни даже на тот свет.
   Были и те, у кого сдавали нервы –они сами накладывали на себя руки, приближая смерть и сокращая путь страданий. Самоубийства – не редкость в лагерях военно-пленных, в том числе и в нашем лагере. Некоторые, об этом трудно писать, сходили с ума. Психика не выдерживала морального угнетения и нечеловеческих условий ла-герного существования.
В лагере Цайтгайн, где я содержался до конца 1943 года, был специальный блок из четырёх бараков, в котором содержались (долго ли – не знаю) потерявшие рассудок пленные. Однажды дежурный по лагерю немецкий унтер-офицер мобилизовал меня и еще двух пленных помочь ему водворить очередного помешанного в спецблок. Руки связа-ны грубой верёвкой, во рту кляп из грязной тряпки. Говорили, что он всё время кричал: „Hitler kaput!“ Заводим его в барак. Перед нами открылось зрелище не для слабонервных. Бледные лица изуродованы гримасами, вид ужасный – грязные, обор-ванные, босые, одеты как попало. Вопли, крики отчаяния и бессмысленная речь. Смущало их далеко не синхронное поведение. Выкрики на разных языках. Некоторые бились головами о стенку барака. Другие кусали свои номерные бляхи. Некоторые имитировали стрельбу из винтовки. „И никто не узнает, где могилка твоя“, – тянул хрипловатым тенорком молодой парень. Видимо, всё же понимал приближение конца. А бородатый, заросший, южного вида тип, глядя отрешенными глазами куда-то вверх, тянул на своём мелодичном языке что-то похожее на «Сулико». Всех обитателей спецблока ждала участь «без вести пропавших». Они уже никогда не вернутся на ро-дину, к матерям и отцам, к жёнам и детям. Кто-то будет оплакивать их всю жизнь, а кто-то будет молиться за упокой их души.
   Мои записи – не художественное произведение, и я не имею права на фантазию! Пишу то и так, как оно было, как запомнилось мне. Конечно, некоторые поправки может внести само время, прошедшее после войны, более осмысленное. В памяти тоже может произойти кое-какая трансформация, но только в деталях, в мелочах, а глав-ное так врезалось в память, что его ни забыть, ни стереть уже нельзя! Это навеки осталось со мной и в думах, и во снах! А пережитое и увиденное – на этих страни-цах, в этих строчках, словах, написанных где кровью, где потом, а где любовью к родным и Родине!
   В самой комендатуре был переводчик поляк. Он бил пленных более жестоко, чем все немцы вместе взятые. Как он объяснял потом, – мстил советским людям за 1939 год*. Свою фамилию никому не говорил, возможно, опасаясь мести после войны. Кличка у него была «Плётка». День и ночь она находилась при нём, даже во время сна. Из толстых кожаных жил, с чёрной костяной ручкой. Он мог достать ею любого метра за два-три. Бил больно, с оттягом и свистом. Были случаи, когда выбивал и глаза. Немцы тогда кричали на него, но недолго. Такой им был нужен. Один раз этот палач даже поговорил со мной. Он мимоходом услышал, как я смеха ради учил одного пленного известной фразе по-латыни – «In nomine patris et filii et spi-ritus sancti» (Во имя Отца и Сына и Святого Духа!) Я помнил это от мачехи. Са-дист больше меня не трогал. Очевидно решил, что я тоже католик, и позднее от-носился ко мне как к единоверцу. Вот как маленькая деталь в поведении, в беседе может неожиданно повлиять на обстановку?
   Тяжёлая обстановка в плену показала мне и научила понимать некоторые вещи, не доступные моему разумению и по возрасту, и по тогдашнему опыту. Я чётко увидел, что в такой экстремальной обстановке, когда жизнь и смерть легко и «весело» ме-няются местами, притом тогда, когда ты этого не ждёшь, люди, особенно те, кто и на «свободе» не отличался примерным или хотя бы правильным поведением, становят-ся сами собой! То, что сидело внутри у них чёрного, негативного, злобного или агрессивного, прямо выплёскивается наружу в иных условиях, в условиях, когда наглость, хамство, лживость помогают ему, как кажется на первых порах, стать вы-ше остальных, желательно – руководить ими, издеваться, получая моральное удо-влетворение садиста и изувера. Заставляя более слабых, зависимых, безвольных прислуживать им, выполнять всё, что они прикажут, эти уроды, сидевшие и сидящие на разных должностях и в наше время, создают именно ту обстановку, когда власти уже никто не доверяет, её боятся и ненавидят... То и дело встречаешь такое и в прессе, и в телевизионных шоу!
Наверно, власть затягивает и развращает? Но сколько же можно?
Однажды моя беседа с электриком из гражданских едва не закончилась печально. Молодой парень, разговорчивый, доступный, бывший студент какого-то учебного за-ведения, подрабатывал в лагере. Проводил освещение, ремонтировал выключатели, прожектора и другое электрооборудование. Иногда он просил помочь: то подержать или нарезать провода, то привинтить какой-нибудь несложный прибор. Я помогал как мог, и мы разговаривали во время работы. Я удивился, как легко и понятно обоим шла беседа. О политике тоже. Что, мол, лучше для людей – социализм или фашизм? Даже такая тема всплыла однажды. Я, распалясь, пытался искренне довести до него, что наша система лучше, наш вождь Сталин ближе к народу, чем их Гитлер. Он умнее всех в мире, поэтому в войне победим мы, и больше войн на земле не будет. Я сла-бовато контролировал себя, видя, что тот очень внимательно слушает меня, даже показалось, что одобряет. Однажды договорился до того, что выпалил ему следую-щее: „Вот у вас жгут на кострах произведения таких гениальных учёных и просвети-телей, как Маркс, Энгельс, Ленин, Гейне*, а у нас их не жгут, а глубоко изучают, поэтому мы и умнее!“ В этот же день он донёс на меня в гестапо (небольшое отде-ление было при лагере). Назавтра, как только мы поравнялись с конторой админис-трации, вышли человека четыре, взяли меня под белые ручки и проводили в комнату для допросов! Один начал кричать и пару раз крепко ударил, рассчитывая выведать, кто меня этой пропаганде научил. Я рассказал ему, кто я по профессии, откуда знаю немецкий, что я бывший офицер, не член партии, выходец из многочисленной крестьянской семьи. И меня к стенке! Приговор на месте! Вывели во двор, постави-ли к стене канцелярии. Немец вынул пистолет, навёл... Всё смешалось в голове, ни одной ясной мысли... Каша, жуткий страх и безнадёжность! Всё, конец! Раздался выстрел, сильно обожгло голову. Больше от страха, чем от боли, я упал. Вдруг немцы шумно заговорили, показывая на стену своей канцелярии: „Там же люди, иди-от, куда стреляешь? “На мгновение меня забыли. Стрелявший бросился внутрь... Тот, кто был рядом, схватил меня за воротник и с криком „Большевистское дерь-мо!“ сильно ударил прямо в лицо. Из носа хлынула кровь. Странно, но никто больше не стрелял и не бил?! „Живи, свинья! Мы тебя кормим, а ты тут советскую пропа-ганду разносишь! Ещё раз – расстреляем на самом деле! Вон в барак!“ А может, они только пугали?
 До сего времени не знаю, как добрался до ложа. Всё дрожало – я был на волоске от смерти уже второй раз! Психологически сломался – ничего не помнил и не ося-зал. Ко мне бросились друзья и кто как мог начали утешать. Лежал дня два. Никто не трогал. Дрожь и жуткие видения проходили. В эти часы до меня дошло, что такая моя доверчивость, равносильная крайней глупости, да ещё в этих условиях – это самоубийство! Ноги были ватные, долго не мог ходить. Боялся, что они отнимутся. Позже свои сказали, что немцы тщательно опросили солагерников обо мне, но, не найдя ничего компрометирующего, оставили в покое. Не знаю, что они говорили, но этот экзамен был очень жёстким, и он отразился и на здоровье, и в душе. Язык мой – враг мой! Аксиома! Это простое правило стало главным для меня во всей последу-ющей жизни!
   Химера, называемая демократией, свободой слова, открытостью, всегда использо-валась властями везде по всему миру как инструмент и порабощения, и контроля за умами людей! А кто очень сильно забывался, увлекаясь поисками совести, правды, истины, тот или исчезал, как в «добрые» старые времена, или, как сейчас, обви-нялся в либерализме, работе на «врагов», подкопе под самого... Властителя! Что такое правда для народа, тщательно определяется верхушкой и очень дозированно, чаще в искажённом виде, выдаётся в нужные моменты – по праздникам, отдельным запросам, очень редко – в ответ на нажим более влиятельных игроков на этом по-ганом политическом поле. Путь и правила игры нам определяются сверху! И абсо-лютно всеми всегда! Общественная жизнь зиждится на обмане!
   В этом лагере пережил огромную радость – разгром немцев под Сталинградом! Это было зимой 1942–1943-го. Выходим за ворота – красные флаги с траурными чёрными лентами. Что это, может их Гитлер сдох? А может кто другой? Конвоиры молчали – ни слова. Приходим на склад. На разнарядку приходят старшие групп из немцев. Тоже молчат. „Ковалёв, спроси, что это у них?“ А как я спрошу, кого? И всё же во время перерыва на сортировке картошки я вылучил минутку и тихонько спросил у завскладом: „Вас ист лёс?“(Что случилось?). Тот оглянулся по сторонам и тихо произнёс: „Шталинград капут!“ Я не совсем понял, что это означает – немцы его взяли, или нам радоваться? Больше он не сказал ничего. Но если они взяли город, то почему не радуются? Загрузили вагонетку картошкой, отправили на кухню. Немец позвал одного из нас прибрать в конторе. Так делали каждый день. „Нужно послать того, кто умеет обращаться с радиоприёмником, – подсказал кто-то, – и, если ни-кого не будет, можно покрутить ручку. Хоть два-три слова“. Задумка удалась. Ива-на Маленького (так его прозвали немцы) вместе со мной послали туда. Он быстро нашёл нужную волну, и я услышал на русском языке, что под Сталинградом окружена и разгромлена немецкая армия фельдмаршала Паулюса! Вот это новость! Ещё и на родном языке? И где, в фашистской лагерной конторе. Немцы даже не могли подумать о такой дерзости, и мы здесь выиграли у них небольшую схватку. Потом принесли газету, и я по словам, медленно переводя, сообщил всем не только новость о пер-вом большом поражении, но и о том, что для всех нас забрезжила на дальнем пока горизонте настоящая ощутимая Надежда!
   Ожидание освобождения, ожидание свободы упрочилось во сто крат! Теперь задача – достать центральную газету. Из первой местной (районной, как бы сказали у нас) мало было понятно. Хотелось бы прочитать не местные перепевы, а журналистскую сводку с фронта. Тогда же узнал, что и наш, советский, и немецкий флаги красные, но разнятся размерами. У нас – серп и молот со звездой, у них – чёрная свастика в белом круге. Траурные флаги висели долго. Достали мы и газету, выкрав её у од-ного бауэра, на дворе которого работали. Я медленно читал и переводил. В бараке стояла мёртвая тишина. Да, забыл сказать, что такие вольности мы могли себе поз-волить только в отсутствие «капо». Мы караулили, когда он шёл на инструктаж-со-вещание в контору, и только тогда собирались в кружок, да и то не все, а те, ко-му доверяли. Все сидели как каменные и периодически охали, подпрыгивали и подни-мали руки в знак приветствия наших побед. Всё стало понятно – огромная немецкая армия была полностью окружена и, несмотря на попытки вырваться, разбита под Ста-линградом, а фельдмаршал Паулюс попал в плен! Было таже отмечено, что генералу армии Паулюсу присваивается высшее воинское звание фельдмаршала за героизм и стойкость. Мы не знали тогда, что этим жестом Гитлер давал ему понять, что ему лучше застрелиться, чтобы не уронить честь высокого офицера.
   В Германии началась тотальная мобилизация – подростки, инвалиды, пожилые – все призывались в войска. Конечно, не все на передовую, но и не в тылу, а там, где свистят пули, где царит смерть! Всё больше на Восточный фронт. Забрали и некоторых наших складских работников – заведующего хлебным отделом Коха, ещё двоих, фамилии которых не запомнил. Вместо Коха привели капельмейстера похо-ронного оркестра. Старый, тощий, хромой на одну ногу, с дефектом речи, предельно злой, он сразу приобрёл вид начальника и постоянно орал, гоняя нас на работе. К палке прибегал тоже часто. Гитлер стремился пополнить ряды, а где набрать новых и молодых бойцов – это уже было сложной задачей! Только под Сталинградом они потеряли 147 000 человек, в плен попало 91 000, в том силе 2500 офицеров и 24 генерала во главе с фельдмаршалом.
   Дух свободы зареял над сотнями лагерей пленных. Всем до боли хотелось одного – выжить! Однажды в лагерь приехал православный священник Ковалевский. Говорили, что он сын бывшего киевского банкира-эмигранта. Пробыл у нас несколько дней. От-служил много молебнов и треб*. Тысячи пленных собрались в воскресный день на центральном плацу. Верующие, а таких было немного, стояли полукругом вокруг ба-тюшки и внимательно слушали его песнопения и молитвы. Вот он провозгласил: „За плавающих и путешествующих, убиенных и пленённых и о спасении душ их Господу помолимся…“ – все как по команде опустились на колени, хотя по церковным кано-нам это и необязательно. В основном все понимали церковно-славянский язык и за кого нужно молиться. Ковалевский ещё нарисовал задник для церковного угла, кото-рый соорудили в честь его приезда. Почему-то копию известной картины Васнецова «Три богатыря» и рядом повесили портрет Гитлера. Это уже был какой-то скрытый намёк, что ещё не всё потеряно – русские богатыри продолжают сражаться. Немцы ничего этого не поняли. Был и небольшой концерт – певец, исполняя цыганскую песню, на словах «Ой, расскажи, расскажи, бродяга, чей ты родом, откуда ты?» протягивал руку в сторону портрета Гитлера. Все всё понимали, но хозяева до поры терпели. Пел и бывший солист Белорусской оперы Ходоскин. Он исполнил арию князя Игоря из одноименной оперы.„О, дайте дайте мне свободу, я свой позор сумею иску-пить, я Русь от недругов спасу!“ Все затаённо слушали. Обессиленные, измордован-ные, униженные, но не до конца сломленные, бывшие бойцы Советской Армии наверно представляли, как они распрямляются и идут в атаку, чтобы отомстить этим гадам за все свои унижения... Каждый думал и мечтал о своём.
   Уже после войны я попробовал навести какие-нибудь справки о Ходоскине, но в отделе кадров оперного театра мне сухо ответили, что такой здесь не работал и его вообще не знают. Стало понятно, что сверху уже жёстко действует приказ не считать за людей тех, кто был в плену!
   К сожалению, кто-то доложил в гестапо обо всех этих «шалостях» артистов и священника. Последний был арестован прямо в лагере. Немцы ни с кем не церемони-лись, да и священнослужитель, наверно, не вызывал у них полного доверия, так как не продался с потрохами новым хозяевам жизни.
   Потом немцы носились с идеей создания так называемой Русской армии(РОА – рус-ская освободительная армия)* под началом бывшего советского генерала Власова. Во всех лагерях одновременно началась бешеная обработка военнопленных. Кто только мог стоять на ногах, двигаться и работать – всех вызывали в специально выстроен-ный барак для «переговоров». Заводят и меня. Помещение длинное, вдоль стен сто-лы. За каждым сидит непонятно кто – в немецкой форме, но без знаков отличия. Стопка бумаги, чернильница, ручки, карандаши. Часовой спрашивает, кто по профес-сии. Отвечаю: „Учитель“. „Тебе второй стол слева“. Подхожу, здороваюсь по-немец-ки. И вдруг слышу чистую русскую речь: „Садитесь, господин Ковалёв!“ Вот так сюрприз! Везде – „люмпен, собака, свинья, рыло...“, а тут такой политес?*
   Напротив меня сидел – кто бы вы думали? – тот же белорус, который уже пробо-вал вербовать меня то ли в шпионы, то ли в диверсанты?! Та же лысая, как кочан, голова, маленькие пронзительные глазки и скрипучий, визгливый голосок! Красная повязка на рукаве с белыми буквами «РОА».
   „Ну что? Сейчас уже ваша большевистская прыть поубавилась? Я вам последний раз предлагаю поступить на службу в ряды настоящей освободительной армии гене-рала Власова. Эта армия, где вы продолжите исполнять ваши офицерские обязаннос-ти, создаётся для окончательной борьбы с мировым злом – большевиками и их комму-низмом! Им скоро конец! Записывайтесь, не стройте из себя героя. Вас, если они поймают, то расстрела не избежать! Так они поступают со всеми, кто попал в плен. Почему вы не понимаете очевидного? Там будущего нет. Там тюрьма для всех! Вы же грамотный“? Давление нарастало. Он чуть изменил тон: „Россия нуждается в вашей помощи. Её нужно освобождать от сталинского террора и деспотизма. Вы обязаны помочь нашей Родине! Образованный человек, вы лучше других знаете особенности советской жизни и сможете повести за собой людей. Курите“, – он предложил мне сигарету. Я отказался. Он продолжал: „Соглашайтесь, и ваше положение изменится уже сегодня. Вам дадут бельё, нормальную еду, обувь и новую форму, кстати, тоже лейтенантскую! Плен ваш навсегда закончится. Послужите Родине, разобьём больше-виков, а потом и фашисты уже не такие будут. Они станут и с нами считаться. Конечно, сразу ничего не получится. Сначала разобьём Советов, восстановим там свободу, а потом и немцы сами уйдут. Понятно?“
   Да мне было абсолютно всё понятно! Выбора два – стать предателем и быть рас-стрелянным своими или попытаться уже в который раз вывернуться, собрав в кулак весь свой интеллект, опыт и волю.
   Я поначалу утратил способность и думать, и говорить – такой был нажим, но, собрав остатки сил, начал выкручиваться, говоря, что „с моей слабой головой не подхожу для этой роли – я в детстве болел менингитом, даже не знаю, почему меня взяли в пехотное училище, наверно, только для пехоты и подхожу, и приступы у ме-ня бывают, и стрелять как следует не умею...“. Жду реакции. Тот попробовал ещё раз надавить: „Вылечим, накормим, обучим, а то ты (уже на «ты» перешёл – значит, будет кричать) тут просто сгниёшь, и никто знать не будет твоего последнего мес-та! Девочки тоже будут, выпивка... Все блага Запада!“ Я старался быть с вербов-щиком деликатным, не вызывать у него ненависти ко мне – на его стороне были и власть, и деньги, и поддержка нацистов. Он ещё раз напомнил, что Сталин не прос-тит никому плена, тем более офицеру, и расстреляет сразу, как только я вернусь обратно. Здесь я категорически отказался, сославшись на самое дорогое – на мою семью, которая также будет расстреляна из-за моего согласия.
   Он впился в меня своими колючими глазками и скрипуче сказал: „Как хочешь, Ковалёв. У нас это просто так не проходит. Пожалеешь! В тюрьму тебя!“ Пометил что-то напротив фамилии, и меня тут же выбросили вон. На плацу уже стояло много людей, также отказавшихся от сотрудничества. Это обрадовало меня, значит, не один! А там стояло уже несколько сотен!
   Что ж, начинался, очевидно, новый этап в жизни пленного. В душе осталась гор-дость за собственное поведение. Не сломался, не поддался на соблазны. И слава Богу! А что там дальше, посмотрим. Через несколько дней меня арестовали! Да, вам непонятно, как это – в лагере и стать арестованным? Оказывается, у немцев всё может быть. У них настолько отточен механизм издевательств, унижений, добивания человека до самой земли, постепенного втаптывания в собственное дерьмо, что бо-лее утончённой садистской системы я и не видел! Трое зашли вечером в барак, при-казали одеться, взять вещи. Заломали руки за спину, надели тоненькую цепочку, с виду похожую на серебряную. Защёлкнули. Все молча наблюдали за мной и не могли вымолвить ни слова. Очень неожиданно! Почти не били. Дали два раза под дых – и всё... Повели в карцер. Там уже было человек 20. Через некоторое время всех раз-вели по 4–6 человек вместе. Меня почему-то посадили в одиночку. Это был плохой признак. Сняли наручники, заперли дверь... Тишина. Держали так несколько дней. Точно не помню. Еду кто-то приносил в камеру и ставил на пол. Наверно думали, что с такими делать? «Отказников», как я уже говорил, было много – подавляющее большинство. Никто ничего не говорит. Тюрьма обслуживалась только немцами. Нашим полицаям не доверяли. На прогулки не выводят. Параша в камере. Воды мало в кас-трюльке. Мой друг Коля Афанасьев как-то умудрился передать мне Библию. На рус-ском языке, изданная в Париже под редакцией знаменитого русского философа-бого-слова Василия Малагова. Книга внушительная, в чёрном кожаном переплёте. Наверху – крест, а написано, как я уже сказал, не на церковнославянском, а на современ-ном литературном русском языке.
   Эту Библию читал помаленьку – нужно было подумать о судьбе и о том, что меня ждёт завтра. Будь что будет! Многое уже пришлось повидать и пережить. Поможет Всевышний мне – хорошо, а если нет... Увижу ли товарищей, семью?
   Через неделю открывается дверь, и немец, как оказалось, австрияк, назначенный вместо предыдущего носить по камерам еду, увидев Библию, спрашивает: „Вас ист? Бибель?“„Да, Бибель,  – говорю ему горячо и с надеждой, – настоящая Бибель“. Он вырвал её из моих рук и исчез. Через минут тридцать приходит, отдаёт обратно, снимает с моей шеи номерок, вешает другой. И номер не тот?! Всех сидевших по ка-мерам рассортировали на две группы – одну, человек десять, на расстрел в назида-ние «отказникам», а вторую, более многочисленную, – обратно в лагерь. Я и попал, благодаря этому человеку, во вторую группу! Каким-то чутьём люди всё же узнают, когда их поведут на расстрел. Если раньше, особенно по вечерам, когда количество охраны в коридорах уменьшалось, слышались разговоры, даже пение, то за день до моего выхода из тюрьмы пропали и песни, и человеческие голоса – люди молча гото-вились к смерти! Далеко не отвозили – часто до своей могилы шли пешком в колон-нах. Дешевле! А в то время в лагере случилось ЧП: в выгребной яме огромного туа-лета утопили одного из вербовщиков, капитана РОА. По фамилии, помнится, Ростов-цев. Немцы обезумели. Я сначала подумал, что утопили того, большеголового. Но нет, другого. Власти бегали, искали, угрожали расстрелом, арестовали ещё нес-колько человек, а потом успокоились. Наверно решили, что такого материала у них ещё достаточно.
   Всю дальнейшую жизнь я возвращался в памяти к этому очень значимому эпизоду в моей лагерной жизни! Если бы не заменили номерок, то... С кого же он его снял? С мёртвого или живого? Вот бы спросить. Если с живого, то кто-то погиб вместо ме-ня, а если с мёртвого, то тому всё равно. Однако спас же меня от смерти? Но ведь там, в журнале, моя фамилия была под старым номером? Значит, он и фамилию запи-сал под новым? Так я и не узнал правды. Но мне повезло! Судьба была и на этот раз ко мне благосклонна.
   Партийные и советские функционеры любого масштаба, вплоть до секретаря какой-нибудь колхозной партячейки, политкомиссары Красной Армии, а также военнопленные евреи и цыгане подлежали выявлению и «отбору» из общей массы. На основе приказов шефа Главного ведомства по безопасности рейха десятки и сотни тысяч советских военнопленных были отправлены в концлагеря для уничтожения или частично были расстреляны тут же. С октября 1941 года команда из трёх сотрудников гестапо сис-тематически проверяла наш лагерь. Часто им помогали провокаторы и агентура из числа пленных. Отобранных изолировали от других и размещали в отдельном блоке (форблок). Как только набиралось человек 40–50 – их тут же отвозили в концлагерь Бухенвальд или Флоссенбюрг. Если их было больше, то треть или половину расстре-ливали в ближайшем лесу, и звуки ночных выстрелов иногда не могли заглушить предсмертные вопли и стенания несчастных людей!
   «Вермахт обязан немедленно освободить лагеря от всех элементов, которых сле-дует рассматривать как движущую силу большевизма». (Оперативный приказ № 8 шефа полиции безопасности и СД от 17 июля 1941 г.)
   Описать абсолютно всю жизнь с подробностями в лагере Цайтгайн не смогу – слишком много всякого там произошло, и эти моменты уже путаются во времени. Тем более в хронологическом порядке. Не взыщите строго! Буду описывать отдельные запомнившиеся эпизоды.
   Коснусь и нашего питания. Наши продовольственные пайки были значительно хуже и ниже общепринятых пайков для военнопленных. Вот то, что я запомнил и ел сам: утром «чай» или суррогат кофе, очень редко с двумя кусочками рафинада и кусочек хлеба; на обед – поллитра баланды – жидкого супа из неочищенной репы или брюк-венной ботвы с одной, двумя или тремя картофелинами, без хлеба; вечером – на ве-чер и на следующий день –500 граммов хлеба «для русских» (50% ржаных отрубей, 20% свекловичной стружки и целлюлозной муки, а также 10% перемолотого сена или листьев), подобие чая, 10 г маргарина или свекольной патоки. Если была возмож-ность, то в радиусе лагеря съедалось всё, что росло – щавель, трава, крапива, даже колючки (их растирали в кашицу!), молодая листва берёз и лип...
   Как-то осенью (какого года – не помню) в лагере вспыхнула дизентерия – очень неприятное и опасное недомогание в таких условиях. А с ноября начался и тиф – ещё более опасная болезнь. Лечения никакого. Питание плохое. Ввели карантин. Пленные умирали как мухи, десятками. В бараках стояла такая вонь, что, казалось, поднимется крыша. Похоронный катафалк работал на полную силу. До весны 1942 года в живых из 50 тысяч первоприбывших пленных осталась десятая часть. Все пошли на тот свет. Полегли в чужой, далёкой от их Родины саксонской земле. Вечная им па-мять и вечный покой! Я заболел одним из первых. Направили в ревир – санчасть. Доктор поднял рубаху, глянул на живот: диагноз – тиф-сыпняк. Немцы испугались возможного распространения, и у них не было иного выхода, как отвезти первых за-болевших подальше, в полевой госпиталь для военнопленных. Оказывается, был и та-кой. Правда, для пленных из других стран. Русских там было лишь несколько чело-век. Нас закинули под брезент повозки, и лошадь, управляемая одним только нем-цем, потянулась в неизвестность. Миновали какой-то лесок, ещё километра три-че-тыре. Госпиталь небольшой, человек на сто. Нары, но уже не так тесно, да и двух-этажные. Рядами печки на опилках. Тепло, чисто. Поменяли нательное бельё. Повели в душ. Уже чудо! Никто не бьёт, не кричит, но и лекарств никаких. Еда почти та-кая же, может у иностранцев была получше, но мы от них изолированы. У меня слу-чился криз этой болезни – потеряв сознание, упал со второго этажа. Когда пришёл в себя, один больной говорит: „Ну ты, дед, громко свалился. Кости у тебя какие-то звонкие. Вижу, лежишь, а помочь не могу, сам слабый“. Лежал я в госпитале ка-кое-то время, пока болезнь перестала быть контагиозной (заразной). Всю мою одеж-ду сожгли, хотя она была ещё в неплохом состоянии. Выдали чистую, но старую, а какой армии – нельзя было понять. Так я и вернулся обратно. Лежу на своих нарах, мечтаю – вот бы опять в мою команду! Вдруг появляется мой друг Андрей Семёнов, приносит котелок супа, хлеб и лук. Сообщает приятную новость: „Тебя обратно к нам. Еле уговорили“. Начал ходить с командой, как и раньше. Чуть поправился. Многие поумирали. Команда обновилась более чем наполовину. Со временем я угово-рил того же унтер-офицера Функе позволить нам варить картошку не в бараке, а в пристройке возле стены склада. Он морщился, морщился, но разрешил. Наши умельцы сложили и печку-буржуйку из кирпичных обломков, жести и кривой трубы. За обедом мы ходили в лагерь, а здесь украдкой варили картошку. Хитрили – варим первое ведро. Приходит немец, смотрит, уходит. Часа через два приходит снова – кар-тошка всё ещё варится. „Вы медленно варите одно ведро?“ Мы толкуем – дрова попа-лись сырые (или гнилые), поэтому процесс затянулся. На самом деле варилось вто-рое или даже третье ведро! Догадывался он или нет, нам было не важно. Главное – не орёт, не докладывает выше. У нас выработалось правило – из того, что направ-лялось на кухню, в лагерь не брать, а с общелагерного склада можно. Там не вёлся строгийучёт. Хотя старых лагерников становилось меньше, новые всё-таки прибыва-ли. Не в таком огромном количестве, но каждую неделю сотня-другая бедолаг появ-лялась. С круглыми от ужаса глазами, оборванные, окровавленные, прибитые горем. Были эшелоны прямо из-под Москвы, Смоленска, среди пленных – медики женщины, санитары. Начали привозить пожилых ополченцев из-под Ленинграда, других городов.
   Они попали в плен, когда копали рвы и окопы. Их бросали на работы только с лопатой и киркой. Голодные, измученные длинной дорогой, они со страхом смотрели на старожилов лагеря и постоянно спрашивали, сколько здесь умерло людей? Убивали или своей смертью? Видимо, были наслышаны о «гостеприимстве»арийцев. Каждый ме-сяц проводились регулярные обыски. Обычно через две недели после первого числа. Мы это знали и прятали приобретённые тайком ножики, ножницы, иголки, бритвы. Нам не позволялось быть людьми. Однажды я спросил у знакомого немца, почему нас так мучают. Можно было бы подбросить яд в котлы – и всё! Всем конец! Немец доход-чиво, как по учебнику, пояснил: „Проблема ваших трупов уже давно существует в нашей Германии! Это волнует и правительство, и наш народ. Немецкие учёные пред-принимают попытки поставить это на поток – печи, специальные камеры для сжигания керосином или бензином, взрывчатка“. После такого «энциклопедического» обьяс-нения я больше не спрашивал.

   Вот выдержка из воспоминаний лейтенанта Отто К. «Воспоминания на основе запи-сей» (1977 г.): „Умерших хоронили на четырёх так называемых «кладбищах для рус-ских». Сегодня я дежурил на очередном погребении. 500 в одном ряду! Уже более 10 000 лежит в могилах-рвах! Я не могу забыть опять одну и ту же жуткую картину, то, что видел: трупы сбрасывают с вагонеток, они с треском падают на промёрзшую землю и вновьполуоткрытые глаза бесправных жертв внимательно следят за этим скотством. Во что мы, немцы, превратились? Это же были тоже люди, наделённые, как и вы, такой же душой... Ночные проверки всех постов вокруг лагеря, вдоль ко-лючей проволоки с наблюдательными вышками с охранниками с автоматами, по опус-тевшим дорожкам между бараками для нас были одновременно и страшными, и полными какой-то зловещей романтики, особенно в холодные зимние ночис яркой полной луной – из неотопленных бараков доносились жуткие стоны, звуки, похожие на хрипы уми-рающих или на рык озверелых хищников, разрывающих свою добычу...».

   Немцы в любом разговоре, устном или письменном приказе, объявлении, инструк-ции для нас постоянно показывали нелюдям-коммунистам, что они не являются нор-мальными представителями рода человеческого. А вторым сортом, отбросами, патоло-гией, и наши усилия противостоять лучшей в мире армии обречены на поражение, так как мы не способны ни понимать что-то современное, ни нормально учиться этому. Мне это часто говорили прямо в лицо, очевидно рассчитывая, что я расскажу своим. Это была своего рода лекция о разнице между настоящей западной цивилизацией и восточными дикарями. Это было откровенное и наглое издевательство надо мной, мо-ей Родиной, над прежней жизнью. Мы для немцев (и пусть сейчас не врут, что не для всех!), именно для всех, в прямом смысле не были нормальными людьми. Похожими – да, но стоящими чуть выше человекообразных обезьян!
   Как, какой злой волей в таких красивых местах, освящённых церковными коло-кольнями, мог спокойно жить и поживать местный народец всего в километре от тех адских ворот?! Более того, в 1947 году местные власти выделили участки для зем-леделия местным бауэрам именно на территории обширного кладбища для бывших со-ветских военнопленных?! Снесли деревянные кресты и поделили землю! Всё бы и ни-чего... И росла бы немецкая картошка с капустой и свёклой, морковкой и брюквой, да вот ведь какая незадача – начали из-под плуга вылезать на божий свет косточки наши, российские, кожа, останки тел невинных, убиенных зверями из зверей! Заве-рещали крестьяне немецкие – мол, хлеб будет не тот, с трупным запашком, пшеница в кровавые цвета окрасится... Приехала лаборатория, взяли пробы, анализы и, на-морщив недовольно горбатые носы, вынесла вердикт:„Я, я..., шлехт. Эта земля не годится для взращивания еды для наших людей!“ Отстали по этой причине от святой земельки, пришлось вспоминать, ставить памятники, честных и помнящих находить среди своих... (Из рассказа охранника лагеря по фамилии Пеллет мне 23 апреля 2018 года. Этого в документах мемориала нет!)
   У читателей этих строк может сложиться впечатление, что в лагере неплохо кор-мили. Оно ошибочное. Суточные пайки были мизерные – только бы поддержать физи-ческие силы для всяких работ. Да, на склад редко, но привозили консервы и даже колбасы! Но третьесортные, кровяные, ливерные и обязательно утратившие сроки годности – с запашком, плесенью, мокрые... Очень редко выдавали даже что-то вроде паштета. Это было очень странное месиво неизвестно из чего и для кого. Скажем, кровяную колбасу весом в килограмм делили струной или острым ножом (нож потом забирала охрана!) на 20 порций! Получалось каждому по 50 или чуть больше грамм! Это только на обед. Два маленьких кусочка серого хлеба. Плюс суп-баланда из отрубей, свёклы, брюквы. Там иногда было и немножко мяса, но полицаи и капо из числа заключённых принимали пищу первыми и вылавливали все кусочки до едино-го. Оставляли только в виде поощрения своей непосредственной прислуге – сексу-альной, сапожнику, тому, кто стирал им бельё. На завтрак и ужин был один и тот же зеленовато-серый чай и редко – горький кофе. Опять тот же хлеб. Сахар давали чрезвычайно редко, чаще густую тёмно-коричневую патоку. Осенью иногда выпадало счастье – привозили целую телегу разношёрстных яблок – остатки с местного вин-завода. Наполовину гнилые, попадались и целые, зрелые, недозрелые – всё съеда-лось вмиг! А так искали и питались листьями молодой липы, собирали щавель, воро-вали у бауэров ревень, капусту. Кстати, капусту тоже привозили поздней осенью, и её в сыром виде съедали вчистую. Никто никогда не дожидался каких-либо щей или хотя бы сала...
   Тревожная лагерная ночь. Тяжелые, невесёлые думы. Мысли путаные, отрывочные. Не знаешь, о чем думать, на что надеяться и что шептать – то ли молитву, то ли имя любимой жены, то ли имя первенца сына. Но ночь берёт своё – засыпаю. В шесть часов подъём. Крики „ауфштеен, анкляйден“ – вставай, одевайся! Что тут делается! В проходе тесно. Слезть с нар удаётся с трудом. Особенно трудно выползать тем, кто спал на втором и третьем этажах. Спешно одеваемся, выходим на свободную часть барака – «тагесциммер». Делать вроде бы пока нечего. Но так длится недол-го. Гонят в умывальник. Ни мыла, ни полотенец здесь нет. Только длинные подве-шенные желоба с холодной водой. Кое-как умываемся. И опять аппель – на этот раз утренняя поверка, но она отличается от вечерней только тем, что проводится в другое время суток. Та же муштра, те же окрики, то же стояние в строю. Потом – на работы.
   В лагере Цайтгайн в Саксонии я провёл большую часть своего горемычного плена, поэтому и рассказываю о нём более подробно. В нашей литературе ещё мало сказано конкретного об особенностях бытия заключённых. Это и понятно – выпячивать свои ощущения пленного, давать правдивую картину выживания было непозволительно – те-бя и так считали предателем, добровольно сдавшимся в плен, и никто не хотел ни читать, ни слушать твои стенания о прожитом. Очень многое авторы приукрашивают. Опять по той же причине – показать хоть капельку своей сопротивленческой дея-тельности назло врагу. Ибо взыщут те же всякие органы! Не сразу после войны, так после. Достанут и через 20 лет! И доставали, и стращали, и пытались вербовать на якобы компрматериале. В плену-то был? А там кто знает, услуживал ты немчуре или был у них стукачом? Попробуй докажи обратное. Вот на этом и зиждился весь фунда-мент оперативной работы МГБ в послевоенное время. На компрометации, лжи и угро-зах!
   В лагере меня почти все знали в лицо – я многим помогал с какими-то просьба-ми: выпрашивал лекарства, йод, бинты, сообщал лагерному начальству о мнимой или действительной болезни, о состоянии больного. Часто поздними вечерами рассказы-вал собратьям по плену что-нибудь из литературы, истории, из моей собственной жизни. Всем это очень нравилось, но я старался не переходить рамки дозволенного в плену, зная о вездесущей агентуре, и до поры до времени моё положение было стабильным. А Боженька через моих родителей вознаградил меня превосходной па-мятью, которой я пользовался всю жизнь, и этот Божий дар очень помогал мне и в тяжёлые времена, и в добрые дни и годы моего жизненного пути!
   Два раза встречался с известным советским писателем Степаном Павловичем Зло-биным (1903–1965), автором таких произведений, как «Салават Юлаев», «Остров Бу-ян», «Степан Разин». На первой встрече он попросил меня поспособствовать, чтобы немцы выдали нам лучший паёк ко дню Октябрьской революции (само собой разумеется истинная причина не называлась). Нужно было придумать что-то основательное, и я придумал – юбилей свадьбы у писателя! Сошло! Немцы посмеялись, но, как истинные семейные лютеранские чистоплюи, выдали белый хлеб, масло, сахар и чуть больше ливерной колбасы. Мой авторитет намного вырос.
   Второй раз Злобин неожиданно озаботился приобретением флагов. Попросил раздо-быть красного материала или анилинового красителя такого же цвета для окраски белых простыней. Этот опасный трюк планировался тоже к какому-то «красному» празднику в календаре. Я достал для него два немецких – свастику можно было уб-рать хлоркой, ну а остальное было делом местных лагерных умельцев. Но где и как он их применил, не знаю. Одно только осталось в памяти – его иногда отпускали с лекциями по литературе, особенно по немецкой, по соседним лагерям. Может в этом всё дело? С.П. Злобин проживал в отдельном бараке вместе с медиками. Там условия были немного лучше. Пленные его уважали, старались чем-то помочь. Он и в лагере занимался прозой, и немцы ему не мешали. Там он написал оригинальную полуфантас-тическую повесть «Капитаны вселенной». Также в лагере перевёл на русский язык роман Конан Дойля «Одинокая велосипедистка». Их я прочитал. Это были рукописные книги, но написанные твёрдой рукой и красивым почерком. Освобождение же писателя из плена до сих пор является для меня неразрешимой загадкой. Из лагеря немцы повезли его с завязанными глазами, но в кабине грузовика. Его посадили вместе с водителем и сопровождающим офицером. В кузове тоже кто-то был. Вроде, охрана. И вдруг после войны читаю: Злобина в конце 1944 года подбросили в Польше наступа-ющим советским частям. Таким странным образом он очутился среди своих. Понимаю так, что его на кого-то важного обменяли. После смерти Сталина он написал боль-шой роман «Пропавшие без вести», части которого вышли в 1962 году. Я его тоже прочёл. В нём он описывает борьбу советских людей в лагерях. Но это прежде всего художественное произведение, и автор, конечно, имеет право на вымысел и фанта-зию. Речь в романе идёт о нашем лагере Цайтгайн. Фамилии условные, описывается создание подполья, способы приобретения оружия, радиоприёмников, подготовка к вооружённому восстанию. Сообщаются такие детали: пленные чистят и ремонтируют немецкое оружие в каком-то специальном бараке в лесу и находят способы доставки автоматов по частям в лагерь. Но никакой ремонтной мастерской оружия и в помине не было. Немцы никогда не доверили бы нам такую работу. Во время «шмона» они за-бирали все режуще-колющие предметы – самодельные, даже самые маленькие, ножики, ножницы любых размеров, пилки, стеклянные бутылки, даже крупные гвозди считались орудием возможного нападения. Поэтому роман есть художественной произведение. Основа историческая, остальное – фантазия автора.
После войны, когда я проходил госпроверку органами МГБ уже в советском фильтра-ционном лагере, показания С.П. Злобина сыграли главную роль в том, что я не был автоматически, как тысячи других, зачислен в число предателей Родины или фа-шистских коллаборантов.* На допросах он честно и объективно рассказал обо мне, что сам видел и знал. Его слова и его честность спасли мне жизнь! Память о со-ветском писателе, моём солагернике и брате по несчастью навсегда осталась в па-мяти. Вечная ему слава и вечный покой!
   В период наступления советских войск немцы вели себя нервно и заметно по-но-вому. После побега группы заключённых во главе с русским пленным, то ли Полежа-евым, то ли Полетаевым (точно не помню)*, немцы шарили по всем лагерям, выиски-вая затаившееся подполье, – боялись повторения побега. Они опасались и активных организованных выступлений. Почти перестали бить нас. Вели себя тише. Нас это не могло не радовать – в воздухе запахло чем-то особенным, немцы стали другие. Странно, но начали гонять на работу и наших полицаев и «капо»! Более того, им давали более грязную работу, а нам привычную. Случилось и такое.
   Мой друг Андрей Семёнов увидел среди них своего «крёстного отца» – полицая, который когда-то сильно избил его железным прутом. Избил так, что крепкий от рождения и спортивный Андрей сутками отходил от ран. Тогда он поклялся отом-стить. Подошёл ко мне, показал обидчика и попросил: „Что хочешь делай, но уго-вори часового не вмешиваться в наши мужские дела. Это же между русскими? Не поможешь – тогда и ты мне враг!“ Я оценил обстановку – постэн (конвоир) новый, мне незнакомый. Вооружён. Решил начать с другой стороны. Пошёл разговаривать с солдатом Шмидтом, работником склада. Тот лучше понимал мой немецкий, мог и отка-зать, но вряд ли стал бы бить или докладывать начальству. Шмидт долго слушал не перебивая, сказал, что понял, и пошёл на переговоры с конвоиром. Как-то уговорил того не вмешиваться. Конвоир после этого подозвал меня: „Гут. Я пойду в другую сторону, подальше отсюда. Пусть твой друг делает что хочет. Только не выдай ме-ня, а то застрелю!“
   На моих глазах Андрей, разъярённый, сконцентрированный, подошёл к полицаю, сидевшему на куче картошки. Тот сразу его узнал, но испуга в глазах не было. Наоборот, явное сознание превосходства, пусть и бывшего. Правым крюком Андрей ударил того так сильно, что с головы снялась кожа вместе с волосами, как скальп. Бил зверски, вкладывая всю свою ненависть к этому подонку, загубившему не один десяток людей. Он вымещал на нём всю свою злость и на судьбу, и на плен, и на немцев... Бил и бил – ногами, руками. Хрустели кости, лопалась кожа, кровь зали-ла землю... Помню слова: „Это тебе за первый год, это – за второй, это – за Лёньку. Потом добавлю в лагере“. «Добавка» не состоялась. „Не будь то профессио-нальный боксёр!“ – подумал я. Конвоир, не глядя на лежавшего, скомандовал от-нести его в барак, что и было сделано. Там он и умер через сутки.
   Советский Союз в своё время не подписал Женевскую конвенцию 1929 года о ста-тусе военнопленных и жертв войны. Поэтому в Германии мы были вне закона. С нами можно было делать всё, что угодно, – расстреливать, калечить, вешать, топить, жечь в камерах... Наша дорогая Родина и её великий вождь также не считали нас за людей, и на протяжении войны вдалбливали в головы остальным, что никаких пленных в Советской Армии нет и не было! Все они предатели и враги! По своей воле пошли в плен, соблазнившись фашистскими хлебами. Кстати, эта Конвенция всё же была подписана Советским Союзом, но уже после войны. Однажды в лагерь приехала комис-сия Международного Красного Креста – человек 15. И военные, и гражданские. Побы-вали в блоках, в бараках, в госпитале, т.е. там, где были американцы, англичане, французы. До нас очередь не дошла, а я, дурак, уже подготовил обращение к ним! Но русских даже близко к ним не подпустили.
   6-го июня 1944 года союзники наконец открыли второй фронт! Англо-американские войска в этот день высадились в Нормандии. Мы сразу заметили, что немцы как-то необычно повели себя после этой новости. Один конвоир всё время вертелся возле меня, желая поделиться этим событием. Нашёл момент, когда никого поблизости не было, выпалил: „Цвайтэ фронт! Знаешь?“ – и отскочил в сторону. Подробностей о втором фронте мы не знали – сколько их, какие силы, техника? Куда направлен удар? Тогда я снова обратился к тому же немцу и спросил о деталях. На удивление, тот рассказал, что на побережье Нормандии высадилось огромное количестко войск, много тяжёлой техники, танки, орудия, грузовики, а самолёты бомбили и бомбили несколько дней подряд и немецкие войска, и города. Погибло множество людей и бы-ло разрушено много заводов. Он был смущён и очень огорчён случившимся, а я бе-шено обрадовался и, почти не скрывая своих чувств, бросился докладывать своему окружению.
   У нас был настоящий праздник! Как радовались этой новости пленные, как прыга-ли они, как, не боясь никого, кричали... К вечеру уже весь многотысячный лагерь знал это. Где-то раздобыли спирт... Чуть выпил и я.
   После падения диктатуры Муссолини и капитуляции Италии в сентябре 1943 года в наш лагерь начали поступать пленные итальянцы. Парни, как мне показалось, не очень крепкие, деликатные, но весёлые, музыкальные. Даже не верилось, что ещё вчера они были нашими врагами,а сегодня уже в лагере. Их содержали отдельно от нас, в самом углу нашей территории, в 300 метрах. Там тоже была охрана, но не такая плотная. Можно было вечером спокойно пролезть под оградой, что мы иногда и делали. Там условия были намного лучше. Все, кроме выходцев из СССР, были под опекой Красного Креста. Потом начал увеличиваться приток американцев и англичан. Конечно, не сравнить с количеством пленных из Красной Армии, но прибывали. Они то и дело играли в футбол. Ни дождь ни снег не помеха. Гоняют себе до седьмого пота мячик, кричат, веселятся... Я удивлялся этому – и игре, и столь свободному поведению. Потом до славянина дошло – они радовались, что обязательно останутся в живых. Неважно, что в лагере, но в живых! У нас же были противоположные чув-ства. Мы молились и уже из последних сил просили Боженьку дать нам шанс. Пого-варивали, что среди итальянцев есть и женщины, а среди них – настоящая графиня! Звучало как сказка. В концлагере – и графиня?
Однажды к нам пробрался итальянец Лука и начал искать офицера, знающего или итальянский, или немецкий. Пришёл ко мне. По дороге этот Лука на ломаном немец-ком объяснил, что у них лежит графиня, ей очень плохо, умирает, и она хотела бы поговорить с каким-нибудь русским офицером. Хочет что-то ему подарить. У меня глаза на лоб, но иду... Он остался за дверью, а я зашёл в женский барак. Подошла медсестра в белом халате с крестом на рукаве. Спросила, по какой причине прибыл. Я не стал говорить сразу о будущем подарке, а сказал, что иду к графине (грэ-фин). Та повела меня вглубь и показала в угол, где за полузакрытой занавеской лежала пожилая красивая женщина. На кривых ногах подхожу, представляюсь, кто и откуда. Она показывает рукой на стул. Сел. Слабым голосом говорит: „Я очень лю-била и люблю Россию. Не вашего идиота Сталина (у меня волосы дыбом!), а людей, страну, её великую культуру. У нас тоже есть свой идиот – Муссолини, а мне до-роги русские, и я переживаю за их победу. Она придёт!“ Назвала почти всех наших великих писателей, композиторов (к стыду своему, знал только Чайковского). Наз-вала города. Над её головой висело распятие. На стенах – иконы с ликами католи-ческих святых. Графиня Эмилия лежала на беленькой постели с вытянутыми вдоль тела бледными худыми руками. Вдруг снимает с пальца перстень и протягивает мне! Пояснила, что она тяжело больна, вряд ли вернётся живой из плена: „Возьмите са-мое ценное, что есть здесь у меня. Это на память, в знак моей глубокой симпатии к России, к российским офицерам! Уверена, вы победите Гитлера. Когда-то давно вы помогли моей Родине после страшного землетрясения*. Мой отец был там, он морской офицер. Распоряжайтесь моим подарком по своему усмотрению, но сберегите его. Я очень прошу вас об этом и буду рада!“ Она хорошо разговаривала по-немецки, чёт-ко, и я всё понял. Очень смутился и не знал, как реагировать. Решил промолчать. Будь что будет! Перстень с расширенным ободком, на нём две латинских буквы «LE», переплетённые между собой. Внутри были какие-то маленькие вмятины, но прочитать их без лупы было невозможно. Я вертел перстень в руках, не зная, что с ним де-лать. „На палец, на палец“, – промолвила графиня. Дежурная сказала, что пора уходить. Графиня протянула мне свою слабую маленькую ладонь. Я неожиданно, как в прочитанных романах, поцеловал руку. На глазах графини показались слёзы. Выходя, оглянулся. Она улыбнулась и махнула мне. Лука вывел меня за периметр. Распроща-лись. Я узнал, что он её пожизненный слуга. Это была первая и последняя встреча с настоящей, а не книжной графиней. Говорили, что она в своём имении создала госпиталь для подпольщиков и партизан. Но кто-то «сердобольный» из простых со-граждан донёс...
   В лагере прятать перстень было легко. При обысках – в землю, и стой себе столбом. А днём привязал к щиколотке, и делай свою работу. Главное – никому не показывать и не хвалиться. Это я уже усвоил прочно!
   После неудавшейся вербовки и моего ареста, о чём уже говорил, я не сразу по-пал в настоящий, «классический» по немецким понятиям, концентрационный лагерь. Были ещё два промежуточных пункта – лагерь военнопленных Мёльберг и Лейпцигская тюрьма. Настал черёд рассказать и про это.
   Думаю, где-то летом 1944 года меня вместе с другими «преступниками-отказника-ми» направили в лагерь Мёльберг. Это такой же стационарный, постоянный лагерь под номером 4-Б. Капитальный, обжитой. Немцы старались по мере возможности нас не держать постоянно в одном и том же месте – боялись бунта и попыток создания подполья. Помню – лето, в полях везде, как и у нас, васильки. Это было кило-метрах в 40 от прежнего лагеря. Снова барак, вонь, вши, болезни. Опять регис-трация, допрос – кто, что, родители, член ли партии, ком-сомолец и т.д. Уже в тысячный раз – а вдруг обмолвишься, забудешь что-то из прежнего – вот и виселица тебе, шпиону! Вдруг вижу – немец на бланке моего допроса ставит штамп «Уберлёй-фер!» Я напряг память, пытаясь вспомнить, что значит это слово? Оно какое-то важное. Штамп заметный, малиновый. Значит, точно важное! Слово «ляуфэн» я знал – бежать, а вот приставка «убер» имеет много значений – над, через, свыше... На-пряжённо думаю дальше. Мне как-бы кто-то подсказывает сверху – не торопись, ду-май, вспоминай, здесь твоё будущее... От «ляуфэн» производное существительное – «лёйфэр» (бегун, беглец). И вдруг озарение – «перебежчик!» Никто меня не спра-шивал об обстоятельствах пленения, и справка у них есть об операции и нахождении в немецком госпитале. Никакого дела до этого. Перебежчик – и всё! Это то же са-мое, что и предатель! Особенно для наших! Лицо у немца сердитое, напыщенное. Я побоялся спрашивать у него. Что делать? По конторе прохаживался какой-то офицер с плёткой в руке и важной физиономией. Я к нему. Объясняю, что это ошибка. А за время плена я уже хорошо мог пересказать мою историю. Выучил. „Господин офицер, я никакой не перебежчик и не хочу, чтобы мне ставили такой штамп. Меня взяли в плен тяжело раненного, об этом в моём деле у вас есть справка госпиталя. Меня, как офицера, вылечили, а потом уже в лагерь“. Аж вспотел от нервного напряже-ния! Он посмотрел на меня: „Angst vor ihren?“ (Боишься своих?) „Да“, – ответил я. Тот подумал, подошёл к столу, взял у писаря мой формуляр и что-то сказал штамповальщику. Тот переписал, а старую картонку разорвал и бросил в ящик. Вот как иногда решается судьба и извечный вопрос „жить или не жить». Так я перестал быть перебежчиком, а снова стал военнопленным. А о жёсткой руке Матери-Родины давно ходили леденящие душу слухи!
   После этого офицер приказал мне сесть за стол и помогать заполнять бланки на прибывших. Повышение! Так я на какое-то время сделался писарем в конторе лагеря Мёльберг. Регис-трировал поляков после разгрома фашистами Варшавского восстания. Первого августа 1944 года, согласно приказу командования Армии Крайвой и с сог-ласия лондонского польского эмиграционного правительства, началось плохо подго-товленное восстание гражданского населения Варшавы. Слабо воружённые, не орга-низованные, в основном молодые ребята дорого заплатили за попытку опередить при-ход Советской Армии и самим взять власть в свои руки. Погибло около 200 000 жи-телей столицы. Город был полностью разрушен, уцелевших сопротивленцев вывезли в концлагеря. Передо мной проходили плохо одетые, измученные, подавленные люди, тихими голосами называли свои фамилии и имена. Отчеств у поляков, как и у всех жителей Европы, нет. Я, к их удивлению, довольно грамотно вносил их данные по-польски, а другие строчки заполнял по-немецки. Шевельнулась мысль, что, может, немцы меня каким-нибудь писарем сделают,тогда точно выживу. Дудки, кончились поляки – кончился и писарь из Беларуси. Кстати, смешно сказать, но ни мне, ни моему сыну Олегу никогда не везло на блат и знакомства. Мы всё добывали своей головой и руками!
   В этом лагере было совершено нападение на роту предателей, завербованных во власовскую армию. Их держали отдельно, кормили и чему-то обучали. Ночью возле их барака никакой охраны не было. Барак, построенный для них, стоял особняком. На территории лагеря, но на самом углу, далеко от вышек и от комендатуры. Кроме то-го, как мы слышали, между ними и основными пленными частенько происходили стыч-ки, вплоть до драк. В одну из тёмных осенних ночей активная и физически сильная группа советских военнопленных неожиданно напала на них и перебила подручными средствами человек десять! Там, конечно, была не полная рота, да и неожиданность сыграла главную роль. Пока немцы разобрались что к чему, нападавшие исчезли и залегли на своих нарах. Сначала немцы думали, что будущие бойцы против коммуниз-ма передрались сами (такое тоже бывало), а только потом запрыгали, ворвались к нам – тут все спят. Побежали в другой – и вот так бегали всю ночь по всем огром-ным баракам, выискивая инициаторов побоища. Начальство решило в ответ на такие происки пленных из России отправить их дальше, в настоящий концлагерь. Отправка была ускорена. Хотя я и не участвовал в набеге, меня тоже поставили во дворе, всем надели наручники и связали ноги с последующей парой. Так и залезали в ваго-ны. Много конвоиров. Куда везут – не говорят, не кормят. Едем, едем... Вдруг – город Лейпциг. На круглых тумбах объявления: разыскивается обер-бургемайстер Карл Гёрдэллер, участник покушения на Гитлера. Оказывается, 20 июля 1944 года полковник Клаус Шэнк фон Штауфенберг организовал неудачное покушение.
   Подводят к огромному мрачному зданию. Читаю – «Ляйпцигер полицай гефенгнис» (Лейпцигская полицейская тюрьма). Оказывается, это и был конечный пункт перед полной и окончательной несвободой – концлагерем!
   Камеры-одиночки с глазком в толстой железной двери. Места мало, но нас поса-дили по четыре человека – три матраца на полу и одни нары. В правом углу унитаз со сливным бачком. Просто комфорт! Люди мне незнакомые. Еду приносит тюремный служака в специальной униформе. Еда та же – баланда из подобия овощей. Для же-лудка, наверно, неплохо, но для поддержания сил – увы… Обнаружили какие-то аппа-раты за решётками вверху. Похоже на подслушивающие устройства– от них почти от-крыто шли провода. Трогать руками не стали. Товарищи по несчастью хотят через меня узнать у раздающего, за что их посадили и что дальше? Я осмелился спросить. „Не хцели вальчить!“– ответил тот по-польски. (Не хотели воевать!) Ах, вот оно что! Тут же всплыла в памяти вербовка к власовцам.
   Во время нашего нахождения в тюрьме на город было совершено несколько налётов союзной авиации. Бомбили крепко: земля, стены – всё ходило ходуном и трещало. Но мы были рады этому. Во время налёта всех, кроме русских, сгоняли в подвалы прямо под камерами. Город покрывался темнотой, из окошка дома были неразличимы – гарь, везде пожарища и темень. А мы сидим в камере и просим Бога, чтобы он разбомбил и весь город, и тюрьму вместе с нами. Мы были готовы умереть, но только бы врага стёрли с лица земли. Почти месяц нас продержали в этой тюрьме. Потом по очереди начали выводить по одному в канцелярию. Большое помещение с решётками на окнах. На столах лампы. За одним – машинистка, оказалось, из бывших русских. Молчали-вая, но по-русски говорит почти без акцента. Снова, уже в который раз, нас пе-ресчитывают, переписывают, уточняют. Отобрали всё, что было с собой. Часы – в одну коробку, расчёски – в другую, носовые платки, носки (если были) – в третью. Настала моя очередь. „Имя, отчество, фамилия?“ – делает какие-то пометки. Я чуть наклоняюсь к ней и спрашиваю: „Зинд зи русин?“ (Вы русская?) „Когда-то была“, – и замолкла. Больше я ни о чём не спрашивал. Стало не по себе. Уж очень казённая и настораживающая была обстановка. Тихо, все молчат, только скрип пера по бума-ге. Подошёл немец. На коробочке с карточками и нашими наручными часами написал чёрной краской: «к/л Флоссенбюрг». Я прочитал и понял. Спросил только, отдадут ли нам часы.„Это для того, чтобы не повредить их в дороге, – там вы их получи-те“. Немец соврал, но что поделаешь? Снова наручники, цепи на ноги. Едем. Нас много, очень много. Набрался откуда-то целый состав. Человек пятьсот–шестьсот, а может и больше!
   Под монотонный стук вагонных колёс приснилось (или привиделось), что еду че-рез наши поля, луга... Вижу соломенные крыши белорусских деревень... Вот вроде мелькнули знакомые липы за садом и красная черепичная крыша, единственная в деревне... Силуэты какие-то. Похожи то на жену, то на мою давно почившую мать... Откуда она здесь, умерла ведь давно? Лай собак вернул меня к действительности – рядом сопели, хрипели и кашляли почти живые трупы – мои друзья по несчастью. Мы все ехали в последнее путешествие по этой бренной, но такой красивой и прелест-ной земле. Что там нас ждёт, сколько мы продержимся, и продержимся ли? Нужно собрать все остатки моих сил! Ещё же не старый, да и голова есть... Только бы выжить... Вот тогда и начну снова с нуля – работа, семья, жена, да, чуть сына не забыл. У меня же есть сын!


Рецензии