Храм вшивых
Сейчас уже этой старой кошары за речкой нет. Недавно, натянув резиновые сапоги, я решился полазить там в надежде на свою память, облазил довольно большой участок мусорных зарослей, но ничего не нашёл. За эти годы тут уже вырос лес, хотя помнится мне из тех времён низкорослый кустарник среди высокой травы и редкие купы кривых мелких клёнов. Ну, неважно. Кошара была. До войны (теперь приходится уточнять – до Второй Мировой) здесь стелились луга, бродили овцы, город стоял далеко, и кошара была ещё молода, крыта камышом, мазана глиной и белена известью. Рядом располагался довольно обширный участок, огороженный редким плетнём и спускавшийся к речке, к водопою. Это мне рассказывал дед. После войны кошарой ещё пользовался какое-то время колхоз, но потом забросил, когда по приказу парторганов колхоз переориентировали заместо животноводства на другие культуры. На хлопок, например, который никогда не рос в Бессарабии. Постепенно берег зарос кустарником и сорной травой. Кошара, пережившая войну, не пережила колхозного строя. Вместо кошары осталась руина.
После национальной революции конца 80х, руину освоили городские бомжи, алкаши, хулиганствующая пьющая молодёжь. Удобство её местонахождения состояло в том, что город почти вплотную приблизился к ней и даже перешагнул через речку шоссейкой и каменным мостом, от которого по бережку, через густой кустарник, по натоптанной тропке до неё… ну… пятьсот метров. А если напрямик, по шаткому бревну, перекинутому через речку, то метров триста сельской кривой и грязной улочкой от самых задних ворот базара, где обитатели кошары круглый год кормились разгрузкой товара, уборкой мусора и воровством. Несколько постоянных обитателей кошары, имеющих статус БОМЖ, любили её как родной дом, и даже пытались благоустроить. (Расшифрую аббревиатуру для незнающих: БОМЖ, т. е. Без Определённого Места Жительства. Такой штамп ставила милиция в паспорт или в стравку бездомным бродягам). Бомжи натащили с базара ящиков, чтобы не спать или не сидеть на сырой земле, кусков жести, фанеры, рубероида на крышу от дождей или палящего солнца. Принимали гостей. Гости если являлись, то имели совесть и приходили не с пустыми руками, а с выпивкой и жратвой. Случалось и с девками, но тогда уж это называлось «школьный бал». Эти люди странным образом не жаловались на свою жизнь, не валили на судьбу, а даже и куражились над собой и друг другом, что они хоть и голодные и вшивые, но вольные. Казалось, что и гордились своей волей и независимостью. Хотя случалось всякое: и менты гоняли, и пьяные драки, и болели, и умирали, а тогда, ежели была у покойника хоть какая родня, сообщали, а ежели нет, то копали неглубокую яму в дальнем конце лесочка и хоронили без надгробного камня, без имени, даты и эпитафии. Побродив по берегу жёлтой речки, вдруг увидел я небольшой глиняный холм, из которого торчала гнилая доска, утыканная ржавыми гвоздями. Пнув её ногой и вывернув из глины, обнаружил и дверное кольцо с навсегда закрытым проржавевшим висячим замком. Возможно, это она и есть… её ископаемые остатки. Где-то рядом нагло и зло каркала ворона, мешая мне взгрустнуть по поводу ушедшего времени, и я в раздражении огляделся. На едва заметной тропке, по которой я и забрёл сюда, стояла крупная ворона и по-хозяйски ругалась на меня: «карррр… карр… ходят тут…». Одно крыло висело у неё и волочилось по земле. У этой злобной птицы, лишённой возможности летать, и вынужденной ходить по земле, и должен был испортиться характер. Я вслух пожалел её, а она ответила мне ещё более злобным криком, и эти крики я слышал ещё долго пока шёл по тропке.
* * *
Основным местом добычи пропитания и питейных радостей был для бомжей базар.
– Мишка! – хрипло кричал мясник Мирон с порога своей лавки, шаркая одним ножом о другой. – Шевелись, пень берёзовый! Принеси тушу из подсобки! И свинью, а не овцу, как вчера. Свинью от овцы понять не может… – ворчал он, пробуя ножи на ноготь. – Мент он и есть мент…
Мишка притаскивал из холодного лабаза, где в любое время стучал мотор холодильника тушу на спине и кидал её на колоду.
– Вон на ящике возьми пакет с обрезью, – говорил Мирон, берясь за могучий мясницкий топор. – А скажи, что-то я давно Пенделя не видел. То морочил меня неделями, а то уже месяц не вижу.
– Дедушку поехал навестить, – отвечал Мишка, заглядывая в пакет. – Ты бы хоть кусочек мяса обрезал, а то одни плёнки.
– Из плёнок, самое то, бульон наваристей… Какой у него дедушка! Его дедушка уже сорок лет как помер, на стройке надорвался, когда клуб строили. Я пацаном был, а помню.
Не сказал. Может, какой другой дедушка, по материнской линии. Кинь кусочек мяса, Мирон, имей совесть.
– Завтра потолще обрежу, – и ухал, отвернувшись и ударяя по свинье топором.
А Пенделя уже месяц, как закопали в лесочке.
Мишка, по прозвищу Старлей, идёт по базару от одного лотка к другому, берёт ободранные листья капусты, в другом месте пороется, наберёт порченой морковки, вялой зелени, где-то подгнившей картошки, кривых луковиц. Кто-то даст ему пару чесночных головок, а кто перепечённый кирпич хлеба, никому другому не нужный. Всё это он кидает в обширную тряпичную торбу, никого не благодарит, – а никто и не ждёт его благодарности, не за что, – кидает торбу на плечо и идёт к задним грузовым воротам базара. У ворот заходит в каменный закут, куда продавцы сносят бумажный мусор и картонную тару, скоро выходит оттуда с пластиковой канистрой, наливает из колонки воду в неё, и тогда уж уходит за ворота. Он тяжело идёт боком, вниз по кривой улице, неся канистру, в другой руке на отлете болтается торба. Улица кончается замусоренным берегом желтой речки и шатким бревном, по которому он, балансируя и матерясь, переходит. На том берегу поворачивает налево в густые заросли. Там вьётся тропка, местами мокрая от близкой речки, скользкая от размокшей глины, и он опять матерится, скользя ногами. Скоро среди кустов показывается кошара. Она имеет даже навешенную дверь, два пустых окна, из них смотрят на речку ветки кустарника, и молодой вяз высунулся в небо из рёбер крыши. В одном месте саманная стена обвалилась, и дожди продолжают разрушать её. Ещё год-два и от кошары ничего не останется. В стороне от тропы в кустарнике он видит полоумную старуху Хромку, которая изредка появляется и бродит вокруг кошары, будто что-то ищет. Она всегда вопит и скандалит, когда видит людей, но это привычно никого не цепляет.
– Э! Бомжары вонючие? Открывайте, сволочи! – Кричит Старлей издали, чтобы поторопились открыть – канистра тяжёлая.
Дверь изнутри завязана верёвкой, чужой не сможет просто так зайти, а своему откроют на крик. Из кошары льётся радостный молодой собачий лай, дверь, шаркая по земле, открывается и навстречу Старлею боком бежит подросший щенок, и так радуется пришедшему, так крутит задом, что так и кажется, что это хвост крутит щенком.
– Брысь!! Брысь, Дохля! Щас как дам пинка! – Мишка машет на него ногой, щенок приседает, но опять напрыгивает и радостно лает на Старлея. В дверях Старлей роняет канистру и торбу, утирает залитое потом лицо и опрокидывается спиной в короткую тень стены, на лист фанеры, покрытый тряпками. Это его лежанка.
– Ну, пе-екло, – отдувается он. – Думал… не… не дотащу… дотащил. Уух… клапаны стучат… не…. пора пьянку завязывать…
Про пьянку это такая его фирменная шутка, неизменно вызывающая радостное кряхтенье у его товарищей. Их сейчас трое, они сидят и лежат в затенённом углу утоптанного земляного пола, каждый на своём ящике или подстилке. Они улыбаются щербатыми ртами, морщат заросшие щетиной щёки – дождались Старлея, всегдашнего добытчика и молчат, ждут его команды.
– Дупель! – отдышался наконец Старлей. – Ты котелок отмыл?!
Дупель лежит ничком и сотрясается всем телом, от похмелья дрожат запёкшиеся губы и голос сипит и пресекается.
– А чего его мыть каждый раз? В нём пшёнка варилась, а не… столярный клей. – Дупель, когда был ещё Семёном Дупельманом, успел пару лет поработать столяром.
– Сколько раз говорить, ты хоть дерьмо жри, а общий котёл должен быть завсегда чистым!
– Да я отмыл его, Старлей, не пыхти… – покойно говорит дед, бывший электрик, и потому в городе его окликают – Электрон. Но в кошаре, среди товарищей, он Дед Харчо, или просто Дед. – Счас чистой водицей ополосну…
– Дупелю поручено было! – сердился Старлей.
– Дупеля похмель трясёт, не может он… а мне не трудно… Я вон, за жаром в костерке слежу… так заодно и за котелком.
– Ну, ставь котелок на огонь. Будем харчо варить. А Дупеля поставим картоху чистить.
– Куда ему? – опять отбил Дед Харчо Дупеля. – Я сам почищу.
– Ты мне, Дед, тут дисциплину не гробь. В коллективе каждый должен за своё дело ответственность нести. Бездельников содержать не будем.
– Ему хоть какой-то опохмел нужен, сотрясает его горячка… не видишь? У тебя в запаске ничего нет?
Дед Харчо хорошо знает, что такое алкогольная горячка, а потому жалеет Дупеля. Он в коллективе недавно, ещё не знает, какой Дупель подлый алкаш, общественных работ не признающий. За питьё не только душу свою продаст, но и товарищей тоже. Аморальный, глубоко безнравственный, опустившийся человек.
– Степаныч, может, принесёт что-нибудь. – Старлей прижимает к себе щенка Дохлю, чешет его за ухом. – Он в галантерейной лавке новый замок врезает, а за такую работу не меньше как бутылку можно взять. Ничего, потерпит Дупель.
Пока Дупель лежит, трясётся и притворно стонет, Электрон, то есть Дед Харчо, успел раздуть огонь в костерке, наломать и подкинуть щепок, ополоснуть и налить воды в котелок. Чтобы не заваливался, поправил щепкой горячие кирпичи под ним,. Он всё делает проворно, не переставая тихонько разговаривать и с котелком, и с кирпичами, и с щепками, и даже и с водой, выплеснутой из котелка. Открывает торбу, достаёт добытое Старлеем. Картошку надо почистить, вырезать гниль. Он окликает придремавшего в углу Фиксу.
– Сергей Михалыч, возьмёшься картошечку почистить?
Фикса открывает глаза.
– Как много делаем мы для друзей, чего никогда не сделали бы для себя. – Это явная цитата, древняя мудрость, как говорит Фикса. – Почищу, раз надо. Где ножик, дедушка. Труден лишь первый шаг.
Это тоже цитата, раз Фикса поднимает указательный палец и произносит слова со значением.
– Сам придумал? Или опять древние мудрецы? – Ирония слышится в голосе Старлея.
– Э, Михаил. Сколько людишек родилось на Земле и ушло прахом в землю за тысячи лет, и не единое их слово не осталось в памяти людской. А наговорили каждый за свою жизнь много чего. И лишь несколько десятков… ну, сотен… мудрых человеков нашли слова, которые запомнились человечеству. А вы говорите – сам придумал. Нет, конечно. Древние мудрецы! Ну, и где ножик?
Фикса, а на самом деле Сергей Михайлович, бывший уважаемый учитель русского языка и литературы, тоже появился в кошаре недавно, как и Электрон, то бишь, Дед Харчо. Так уж сложились стёклышки в калейдоскопе его жизни, что он теперь здесь, а не в школе. И теперь вот он чистит и вырезает гниль из картошки, пованивают его тело и одежда, и обут он в грязные и рваные ботинки без шнурков. Но всё ещё сохраняет, как может, внешние признаки интеллигентного человека – пиджак, галстук и шляпу. И даже есть у него картонная коробка, где среди разных мелочей припрятаны прибор для бритья и маленькое круглое зеркальце. А Фикса он потому, что блестит у него во рту золотой зуб.
Закипает вода в котелке, варится в нём мясная обрезь, и чем дольше варится, тем больше это варево становится похожим на столярный клей. И всё же, если покидать туда все наличествующие овощи и травку, кинуть горсть макарон, посолить, а ещё и поперчить, то получится какая-никакая питательная похлёбка, назывемая тут «харчо», сохраняющая жизнь в этих людях. Ещё бы какого-нибудь алкоголя на радость души… Много ли человеку надо для существования?
– Чё-то Степаныча нема… Не идёт… – стонет тряский Дупель. – А? Деда?
– Терпи, Дупель, – болеет сердцем за недужного алкаша Дед Харчо. – Щас харча горяченького покушаешь, организму полегчает. Знаю. А ещё Автандил-грузин рассказывал… как их народ на нас похож по части выпивки. Выпить умеют. Как и мы, пока не допьют до дна, от стола не уходют. Так они как лечутся? Автандил рассказывал… Когда утречком раненьким расходятся по домам… до дна уже всё выпито… столы пусты… у всех жилы трясутся … как у тебя, Дупель. Ну, и как лечутся? На кажной у них улице, в известных местах, двери открыты настежь, и сочный дух из них выходит, как вот счас из нашего котелка. А что варют? А то же, что и мы сейчас варим. Всякую животную требуху и обрезки, жилы и мослы… С вечера котлы загружают, потому как долго варится. А под утро этим наваром добрый народ излечивается, всякое похмелье проходит. Автандил рассказывал… да. Ты потерпи, Дупель.
– Ты, дед, глянь, он сейчас сознание потеряет. – Старлей хочет лечь удобно, но не желает потревожить псинку Дохлю, уснувшую у него на сгибе локтя. – А ты ему про Автандила поёшь.
– Ну, кто ж спорит, ясный пень, пьянство это мука. А как?.. Самоотверженный поступок… идейный.
– Ты ещё скажи – подвиг…
– Рассуди… – продолжает Дед Харчо. – Зверь себе во вред захочет поступать? А человек? Знает, что впереди погибель, а не сворачивает. И-де-я! Сергей Михалыч вон, учитель, принципиальный, умнейший человек, а почему с нами?
– Я с вами, дедушка, потому что глупый, слабый и безвольный… К порядочной обывательской жизни не приспособленный. Однако ни о чём не сожалею. – Фикса почесал заросший подбородок ножиком, которым скоблил только что картошку. – Опять скажу из древних: «лучше быть нищим, чем глупцом и невеждой; первый лишён денег, второй лица человеческого».
– Мудрёно, Сергей Михалыч… – Дед Харчо мешает половником похлёбку, принюхивается к пару из котелка, не пригорает ли. Наготове у него тряпица, чтобы снять котелок с огня, и в огонь он уже щепок не подкидывает. Жару хватает. – А я скажу пожиже, по моему разуму. Кажное существо, которое о двух ногах, и может огонь зажечь и сохранить, а тако же мысль свою передать другому двуногому, имеет право своей требухой распорядиться…
– Петух, а так же и курица, тоже о двух ногах…, а такого права не имеют.
– Ты меня с мысли не сбивай, товарищ старший лейтенант. Не все сложную мысль понимают, потому скажу проще. Кажный человек имеет право собой располагать и поступать, ежели никому другому вреда не причиняет. Один – без бабы себя не может видеть, другой без ежедневной науки, третий без власти. Любой труд готовы положить на энти цели. А четвёртому ничего этого задаром не надо. Не желает расходоваться, потому как конец всё равно один. В подземную домовину ни бабу, ни науку, ни власть с собой не положишь. Ну так и нечего ломать себя, живи как живётся, дыши воздухом, радуй глаз божеской природой. Такому для жизни и капустного листа хватит, а такой харч, как в нашем котелке варится, так это в радость, а ежели ещё и десять капель народного пития, так это уже и удовольствие. Есть и трудности – зима. Зиму пережить надо. Переживёшь – опять радуйся.
– Вот тебе и постановка вопроса – зиму пережить. И как? Сам говорил, что тебе пути домой нету, там заместо тебя уже другой электрик живёт.
– Зато я теперя вольный, а он пущай счас моей тюремной баланды похлебает. А зиму… Переживу – добро, а не переживу – моя беда, винить некого.
Учитель Сергей Михайлович встал на ноги, пошёл к дверям, потрогал верёвку, узел подёргал, крепкий ли, будто бы опасался чего-то, вернулся к ящику, на котором просидел, сгорбившись, молча, полдня, а садиться не стал. Почесал голову под шляпой.
– Опять хромая старуха ходит за кошарой. О! Слышите? Завывает, как больная собака. Тревожно делается.
Дед Харчо уважает бывшего учителя, хоть и вшивый нищеброд он теперь.
– Не огорчай душу свою, Сергей Михалыч. Старуха много лет как из ума вышла. И уж никогда не вернётся. Ты скажи, Сергей Михалыч, как нам зиму встретить?
– Зима хоть и не близко, товарищи, а мне мысль о ней покоя не даёт. У нас климат не суровый, а всё же три месяца зимы без крыши над головой, надёжных стен и печки с дровами, никто из нас не осилит. И мне, как и дедушке, идти некуда… И вот Дупелю… Не знаю, как вам, Михаил.
– Ага! Валялся бы я здесь с вами, кабы имел крышу над головой?! Нет у меня крыши! Вместе будем подыхать! – почему-то сильно рассердился Старлей.
Дохля проснулась и тревожно подняла голову, заодно уже и перевернулась на другой бок. Ей опять приснились её братья, погибшие от голода и блох, и человеческая рука, взявшая её за шкуру и окунувшая в речку. Блохи, пившие её кровь, задохнулись и поплыли по реке. Вот эта рука, рука хозяина, сейчас почёсывает её спинку. Ей очень нравилось имя, каким звал её хозяин – Дох-ля, и каждый раз радовалась и преданно любила его. Но теперь она почувствовала, что рука на её спинке дрогнула, напряглась и больно сжала шкурку на шеё. Хозяину плохо, почувствовала Дохля и заскулила. Но тут же услышала знакомые неторопливые шаги, которые ещё не могли слышать такие нечуткие люди, громко залаяла, вскочила и кинулась к дверям. Дохля, кажется, немножко начинала понимать, что незачем быть такой несдержанной, облаивать каждое малозначительное происшествие, но ничего поделать с собой не могла, эмоции были сильнее.
– Дупель! – сказал Старлей, поднявшись с лежанки. – Кажись, спасение твоё идёт.
Он раскрутил верёвку и открыл дверь.
* * *
Михал Степаныч и бороду себе седеющую отрастил, и кудри растрёпанные, немытые, изредка заплетаемые в короткую косу, отпустил, надеясь, что его перестанут узнавать, но город только из деликатности делал вид, что не узнаёт в этом высоком худом запущенном человеке бывшего своего Главного архитектора. Все знали про его семейную трагедию и душевную драму, но вслух про это не говорили. Помнили его синий в полосочку костюм и чёрную шляпу, роскошный жёлтый портфель иностранной работы, теперь потрёпанный, помятый, но ещё крепкий, единственно оставшийся от прежней солидной жизни. Где только не находили этот портфель, потерянным или забытым, но всегда возвращали хозяину его законную вещь. В сей момент Степаныч укладывал в него молоток, пару стамесок, отвёртку… и самое драгоценное своё имущество – очки. Марья Григорьева, хозяйка галантерейной лавки, приняла работу – новый врезанный замок заместо взломанного ночью злоумышленниками, и спросила:
– Может, тебе денежку, Степаныч?
– Нет, дорогая Марья Григорьевна, как договаривались.
– Ох, Михал Степаныч, не понимаю я тебя, хоть ты меня убей, не понимаю.
– Я сам себя мало понимаю, Маруся. – В прежние времена он иначе её не звал, она была в Горсовете техничкой. А по-простому – уборщицей.
– Сгинешь бестолку, Михал Степаныч, жалко же тебя! – У неё даже слезинка блеснула в уголке глаза. – Сестрица моя овдовела год назад, у неё хозяйство большое, дом. Пошёл бы к ней в дом хозяином. А? Михаил Степанович? Она ещё баба… хоть на выставку ставь. Покрасивше и помоложе меня. Будешь у неё колобком кататься.
– Ты чего, Маруся? Не видишь, что я из одной оболочки состою, внутри меня ничего нету. Пустота.
– Какая ж пустота? Когда ты и мастеровитый, и умный, и весёлый бываешь! Горе своё давно забыть пора.
– Стараюсь, Маруся. И сестрицу твою знаю, потому и не хочу ей жизнь изломать.
– Ой, беда с тобой… Ладно! – Она зашла за прилавок, вынесла пакет, объёмистый и тяжёленький. – Тут и от меня и… от сестрицы впридачу. Сам ешь и пей, а то знаю, бомжам своим скормишь.
Степаныч затолкал пакет в портфель, и удивительно, что хоть и большой пакет, а чудесным образом в немецком портфеле разместился.
– Ну, спаси бог и тебя, и сестрицу твою. Зови, если чего починить…
Степаныч прежде, будучи важным чиновником, ходил ногами быстро и решительно, хотя важность позволяла ему не торопиться. Теперь же, став «подонком общества», ощутил в себе неторопливое спокойствие, безмятежность и душевную тишину. Тот минимум потребностей, ставший базисом его существования, позволял ему теперь никуда не торопиться, не подгонять будущее. Ночь придёт вовремя, и день наступит вовремя, и зима… И смерть сама решит, когда явиться за ним. Он шёл по базару, слегка помахивая отяжелевшим портфелем, и не видел ничего вокруг и, кажется, что и не думал ни о чём. Разве что о том, что же такое обильное могла положить Маруся в пакет, что он такой тяжёленький. А и это его не особо интересовало – что положила, тем и попользуемся. Когда нанимался он к ней, то так и сказал: что дашь, то и хорошо.
В самых воротах его кто-то окликнул.
– Степаныч! Не зайдёшь на минуту?
В каждой лавке или магазине на базаре накапливается множество бумажного и картонного мусора: коробки, ящики, обёртки, которые надо куда-то девать. Для этого у задних ворот базара соорудили небольшой каменный закут с крышей, куда и сносят весь этот мусор. Управляет этим закутом уже много лет пожилой человек Григорич. Вот он сейчас и окликнул нашего Степаныча. Они давно уже друг с другом уважительные знакомцы, и Степаныч на зов охотно откликнулся. В закуте светит скромное электричество, вдоль стен в порядке сложены, спрессованные и увязанные проволокой, кубы картонного мусора, а в дальнем углу под застеклённым оконцем большой ящик изображает стол, а вокруг него ящики поменьше, на них можно сидеть. На столе и на стульях лежат чистые картонки, и вообще, у Григорича во всём чистота и порядок. И даже земляной пол утоптан и выметен.
– Такое дело, Степаныч… Ко мне тут чужой человечек прибился, третий день у меня сидит. Не наш, приезжий. Говорит – из России приехал. Думаю – прячется. Опасается показываться на людях. Сам понимаешь, сдать полиции я его не могу, а и держать здесь тоже не могу. Не посоветуешь, что с ним делать?
– И где он, посмотреть на него?
Степаныч о людях мог судить, высказываться о них и иметь к ним своё отношение, только если посмотрит в их глаза, перекинется словами, а случается, что необходимо бывает пожать человеку руку, чтобы понять его.
– Вон, под окошком, за столом сидит.
Человек, по виду лет тридцати… Худой, но не измождённый… Одет в потрёпанный, но городской молодёжный «прикид»… На груди зелёной футболки яркая картинка – Тадж-Махал и надпись индийскими буквами… Светлые тёртые джинсы… На голове красная выгоревшая бейсболка с неясной надписью, из-под неё длинные светлые патлы свисают в разные сторону, редкая светлая бородка… Под козырьком весёлые голубые глаза, улыбчивые сочные губы под усами и длинным прямым носом. Рядом, у ноги, брезентовый рюкзачок, увязанный цветными ленточками, цепочками и брелочками.
«Хиппи», - пришло в голову Степанычу, – «дитя цветов».
Хиппи вдруг очень удивился, увидев портфель в руке у Степаныча. Стал пальцем в портфель тыкать и рот разевать.
– Знаю… знаю я этот портфель… помню его! Этот, ни с каким другим не спутаешь? Важный такой товарищ с ним ходил много лет назад… кажется, Главный архитектор. Как он к вам попал? – Глаза его округлились, будто внезапная догадка посетила голову. – Так, может, это вы и есть? Тот важный товарищ? Главный архитектор…
– Кажется, и я тебя узнал. – Степаныч, чтобы тяжёлый портфель в руке не держать, опустил его на стол и сел напротив хиппи. – Ты рисовал фреску в Горсовете в… восемьдесят восьмом, кажется, году? Чего это тебя опять к нам занесло?
– Я где только не побывал за эти годы… Три года в Индии. Носило по свету…
– Носило, носило, и к нам принесло…
– Сначала домой, в Питер, а там всё чужое, злое… Ну, и ещё кое-что…
– Кое-что это значит полиция?
Хиппи и не собирается прятать причину своего бегства из России.
– За годы алиментов накопилось за двоих детей. Ну и… сбежал. А сюда, потому что… тянуло что-то. А что – не знаю. Покручусь – пойму. Может, та фреска, что в Горсовете нарисована……
– Помнится, Григорич, – обернулся к хозяину, сортирующему картонки в мусорной куче, бывший Главный архитектор, – какая-то уголовная история с ним вышла… баба какая-то… жених её… Не помнишь?
– Было что-то, – ответил Григорич, хотя и не помнил той истории.
– Точно… – продолжал веселиться хиппи. – За девушку мне её жених сильно физиономию намял. Даже в больницу положили на неделю. Потом вроде суд был… но я суда не дождался, как был в пижаме, так из больницы и слинял. А потом в Питер…
Степанычу теперь уже стало ясно, что за парнем ничего дурного нет, нрава он беспечного, раздолбайского, и помочь ему надо бы, а только чем?
– Нас твои дела не касаются, и паспорта мы не спрашиваем…
– А чего!..Фамилия моя Краузе, зовут Вячеслав.
– Это ты при себе держи. Кудлатый – для простоты и ясности пока будешь. А дальше видно будет, какое звание к тебе прилипнет.
Хиппи пожал плечами, а Степаныч продолжил:
– Беда, парень, что мы тебе ничем помочь не можем. Нет у нас возможностей.
– Я без претензий. Спасибо Григоричу, пристроил на три дня. Пойду на станцию, переночую. Я в Индии год на пляже ночевал, на газетке спал, газеткой прикрывался. Ничего, выжил.
– У нас не Индия. Скоро осень, а там и зима. А на станции полицаи пасутся, вмиг прихватят и домой отошлют. Если не закроют… Ладно… сегодня у нас в кошаре переночуешь. А там поглядим. Григорич, я забираю его. Дай-ка ему картона, сколько сможет унести, и кусок какой-нибудь клеёнки или плёнки.
Они уже подходили к кошаре, когда увидели впереди спину человека, по походке которого рассудили, что он пьян. Оскальзывался на сырой тропе, матерился хрипло и зло, взмахивал для равновесия одной рукой, а другою ухвачена была за горло бутылка, и болталась в ней прозрачная жидкость. Алкаш, но не наш, подумал Степаныч, хорошо бы выяснить, кто такой.
– Эй, браток, – крикнул. – Не скажешь, куда эта тропка ведёт?!
Браток вильнул всем телом на глине, но устоял и медленно повернулся.
– А хрен знает. Кто такие? Из горла будете? – Махнул бутылкой, из неё опять выплеснулась водка. – Не могу один, не прёт родная.
Смутно припомнился Степанычу персонаж, несколько лет назад, вербовавший его в подпольную коммунистическую пятёрку для борьбы с новой властью, но кончилась вербовка в тот день большой пьянкой. Звали его тогда Моня. Это потому, что фамилия его была Монин. Вспомнилось тогдашнее разъяснение Мишки Карадимова про Моню: бывший советский мент, посаженный за превышение полномочий, взятки, и за разбой, Много лет его не было в городе, и вот явился.
– Ты, товарищ Монин, кого-то здесь ищешь?
– О! Откуда меня знаешь?!
– Как же мне тебя не знать, товарищ Монин, когда мы с тобой в одной подпольной партийной организации состоим. И надо задать тебе вопрос, товарищ Монин, куда ты исчез и где был всё это время? Пока мы боролись! Придётся тебе дать подробный отчёт своим товарищам. Иди вперёд, там тебя ждут.
– Да я ... От хрень какая… Я Карадимова… Мишку ищу… На базаре сказали, что здесь… В глотку, понимаешь ли, не лезет… не могу один употреблять.
– Иди вперёд! Товарищ Карадимов ждёт уже тебя. Он командир нашей ячейки, и задаст тебе интересующие нас вопросы.
– От хрень какая!.. – Монин был в замешательстве. – Мирон-мясник сказал… это… где Мишку искать. Вот с ним, сказал, и выпьешь, составит он тебе компанию. Я ж не знал, что ячейка…
Эти двое крепких ребят стояли и смотрели сурово, и Монину стало опасливо. Он понял, что придётся ему идти вперёд, куда велят эти двое. Повернулся и пошёл, оскальзываясь и бормоча ругательства и оправдания, и впервые, кажется, в жизни почувствовал неприятнейшее опасение, что попал в ситуацию, когда его, может быть, сейчас будут судить за предательство. А не может ли так случиться, что это серьёзно? Что за ячейка, что за подпольщики? Вспомнилось ему, что ещё до отсидки, у Михалыча в закуте, что-то такое было по пьяни. Затевалось какое-то подполье, какая-то борьба с новой властью. Но разве это могло быть всерьёз? Кажется, действительно, этот заросший мужик пил тогда с нами. Точно! вдруг всерьёз испугался он. Портфель! Вспомнил, что тогда с ним был этот заметный портфель, и кто-то сказал, что в нём может лежать ордер на арест. Ареста Монин давно перестал бояться, три раза подвергался… а вот суд товарищей, это может быть серьёзно. В зоне за предательство могли и опустить.
Впереди, куда вела тропинка, из развалюхи послышался весёлый собачий лай, открылась дверь, и в проёме встал мужик, в котором Монин признал Мишку Карадимова.
* * *
Старший лейтенант Михаил Карадимов, был совсем плохой советский милиционер. Пьяница, это раз. А как не пить, когда в домашнем погребе полторы тонны холодного белого вина, а в жаркий день нет ничего лучше, как заскочить домой, съесть тарелку огненно-перчёной замы и выпить пару-тройку стаканов. Вы же не знаете, как в нашу сорокоградусную жару давят на плечи милицейские погоны, и как преет мошня в милицейских форменных штанах. А работать надо! Не дисциплинирован, это два. А как? Вы думаете, что милицейский служебный устав, одно и тоже, что каждодневное общение с алкашами, хулиганами и ворами, с которыми живёшь на одной махале, с которыми учился в одной школе или даже в одном классе? Наш городок маленький, и кого бы ты не встретил на базаре, если зашёл купить кусок мяса на каварму, он тебе или кум или сват, или пятая вода на киселе, или ещё более дальняя родня, примерно такая, как лошади палка от кнута. А начальство требует, чтобы ты с этого снял допрос, с того стребовал свидетельские показания, а третьего вообще арестовал. Вот и крутись между дисциплиной, школьной дружбой и роднёй, у которой не единожды гулял на свадьбах, крестинах и проводинах. «Последний бабник и подлец», это три. Имея верную, хозяйственную жену и троих детей, «осчастливил» не одну молоденькую продавщицу в магазинных подсобках, забежав купить сигарет, или пару носков, или батарейки для фонарика. И если вы видите напротив городской парикмахерской его милицейский мотоцикл, мотор которого уже остыл, а парикмахерская закрыта изнутри, это значит, что он заскочил «навестить» свою давнюю подругу, мужскую парикмахершу Марину Никифоровну. Ещё много за ним имеется недостатков: и врун, и хвастун, и неуёмный болтун, когда выпьет. И может пнуть тяжёлой ногой и обматерить спящего под забором алкаша, особенно не пропускает пнуть пьяных интеллигентов, но никогда не бросит ни тех, ни других, а погрузит в мотоциклетную коляску и отвезёт домой. Начальству может польстить в лицо, а вслед показать «итальянского». И никогда не заложит начальнику младшего товарища, какого-нибудь рядового постового милиционера. Впрочем, я, кажется, съехал уже на его положительные качества, к которым должен прибавить главное, что он был хорошим профессионалом и свою милицейскую работу делал хорошо. В какой-то момент, когда у него произошёл конфликт с местным начальником, пришлось ему уехать, оставив семью, в столичную милицию, и там он был поначалу на хорошем счету. Но как был старлеем, так им и остался. Потому что опять пьянство, недисциплинированность и «аморалка». Стал сожительствовать с женой им же посаженного в тюрьму уголовника, она родила от него ребёнка, а когда ребёнок подрос и пошёл, стал утверждать, что это не может быть его ребёнок, потому что походка у него не ментовская. Когда совершилась в республике национальная революция, поменялась власть, а с нею и милицейское начальство, он ушёл из милиции, не сойдясь с новыми командирами на почве идеологии. Это не менты, говорил он, а счетоводы. Вернулся домой, но жена и выросшие дети не приняли его. За несколько лет он, что называется, «опустился», почувствовал удовольствие жить вольно, не работая на «хозяина», пьянствовать, но не терять соображения, оставаясь в своём уме. Научился сосуществовать со своими бывшими подопечными алкашами, тунеядцами и ворами, стал им товарищем и атаманом. Летом его команда обживала старую кошару и кормилась на базаре, а на зиму, – трудное для них время, – каждый устраивался, как мог. Не всем удавалось зиму пережить.
Со Степанычем со старых времён, когда тот был ещё Михаилом Степановичем, Главным архитектором района, у него сохранялись, не сказать чтобы дружеские, но добрые запанибратские отношения. Так же как Карадимов, Михаил Степанович пытался, но не смог существовать в новой реальности страны, пережил душевный разлад благополучного в прошлом интеллигента и члена партии, и, вдобавок, тяжелейшую семейную драму. Прошли годы, но Михаил Степанович не сумел залечить сердечные и умственные раны, найти себе местечко в новой жизни… впрочем, этим местечком стала известная нам кошара и базар, где к нему всё ещё сохраняли часть прежнего уважения.
Когда подняла голову и залаяла Дохля, Старлей решил, что это вернулся Степаныч, неся в своём портфеле выпивку. Дед Харчо как раз снял с жара котелок, да и время уже такое, что вполне можно и выпить. Он поднялся, открыв дверь, увидел Степаныча с портфелем, но и двоих незнакомых людей. Новые неизвестные люди это всегда настораживает и требует особого внимания. Степаныч совершенно внятно с хитрецой улыбнулся и подмигнул ему в сторону стриженого дядьки.
– Ну вот, товарищ Старлей, – сказал Степаныч строгим и немного торжественным голосом, – комбинация удалась. Вот он, привели... Бывший наш, сбежавший товарищ Монин, по кличке Моня.
Старлей понял, что Степаныч призывает поддержать какую-то игру с объявившимся Мониным, которого Старлей всё же узнал намётанным ментовским оком.
– Что, Моня, явился? – строго сказал он.
А Степаныч продолжил:
– Мясник Мирон направил его на тропу, а мы его там уже ждали.
Моня оглядывался с беспокойством и тревогой, забыв про бутылку водки, зажатую в кулаке, размахивал и проливал из неё водку.
– Вы чё, пацаны?! Я ж на зоне чалился! Это… А сначала в тюряге под следствием! Я ж не знал, что вы… это… всерьёз! Вы чё? Это ж всё по пьяни было, а вы… всерьёз?! Какая пятёрка, бля? Какая, на хрен, борьба?! И вообще, я клятву не давал!
– Ты член партии, Моня, – строго упрекнул его Старлей, продолжив игру. И вдруг, как будто ужаснулся, немного переигрывая. – Или ты свой билет уничтожил?!
– Ничего не уничтожил! – вскричал Моня, взмахнув бутылкой и пролив ещё водки. – Спрятал у мамаши… это… а только по смерти её и вследствие моей отсидки он был утерян. Да кому он сейчас нужен! – рассердился.
Степаныч вспомнил, как он сжёг в пепельнице свой партбилет, и ему стало немного стыдно. Он решил, что пора заканчивать комедию, что Моню достаточно попугали.
– Что, товарищ Старлей, будем делать с товарищем Моней? Товарищ парился на зоне, и потому не мог принять участие в нашей борьбе. Думаю, следует осудить… некоторые его высказывания… поставить на вид… эээ… Впрочем, тебе решать, товарищ Старлей.
Товарищ Старлей осудительно смотрел на Моню, морща лоб и делая губы гузкой, вроде как обдумывая своё решение. Заодно наблюдая за парнем в зелёной майке, пытаясь вспомнить, откуда же он может его знать, в чём уже не сомневался.
– Ставим тебе на вид твои безответственные высказывания, и разрешаем снова влиться в наш коллектив. Или ты не собираешься влиться в наш коллектив? – сурово спросил Старлей.
– Собираюсь… Не могу один пить! Ну, не лезет в глотку! Я хочу влиться… ну, то есть, в коллектив влиться. От хрень! Всю водяру расплескал!
Степаныч протянул, стоящему в дверях Деду Харчо, портфель.
– На, Дед, разберись. – Повернулся к Старлею. – Мишка, я парня привёл переночевать, а завтра подумаем, что с ним делать.
– Пусть ночует. – Усмехнулся Мишка, кивнув на кипу картонок у парня подмышкой. – Тем более, что он со своим диваном пришёл.
Вся мизансцена переместилась внутрь.
Дед Харчо, увидев початую бутылку в Монином кулаке, протянул руку. В другой у него портфель.
– Браток, дай-ка бутылку. Мне надо Дупеля по-быстрому опохмелить, а то окочурится.
Моня поднял бутылку к лицу, увидел, что в ней уже на донышке, протянул Деду.
– Бери. Бери, дед. Мне чегой-то уже и не хочется. Где тут присесть можно, ноги не стоят.
– Падай, где хочешь. Солнце низко, потому тень большая. Парень кудлатый кто такой? Котелка не хватит всех накормить.
– Не ваш разве парень?
– Пока не наш… Пойду Дупеля поить…
Взял кружку с камня возле костерка, плеснул туда водки. Из канистры, принесённой Старлеем, разбавил наполовину водой, бормоча, чтобы слышал, лежащий ничком и стонущий Дупель.
– Не пускай пузыри, слышь… отрава твоя пришла, водушка… тока, слышь, нельзя тебе из горла… угоришь… мотор может перебой сильный дать, а мозг и так у тебя слаб… надо разжижить… вот разжижил… дай подержу… так… так… башку-то подыми… вот… пей да мимо не лей… до дна…
Заботливо, как раненого в бою, обихаживал Дед Харчо похмельного алкаша. По доброте душевной… другого резона не вижу. Дед Харчо сам бывал полумёртвым от пьянства, потому и добрый к товарищу. По опыту своему знает, что тяжкое похмелье водочным клином вышибать нельзя, надо мягко. Самый мягкий опохмел – пиво. Хорошо бы с солёным овощем, а ещё лучше с рассольчиком. Но негде взять? А чистую водку нельзя, горячий продукт, надо разжижить. Что и делает сейчас. Водка сушит нутро, а потому надо размягчить его пивком, а когда не имеется, то разжиженной водкой. Ну вот… Полчаса есть, пока первый опохмел усвоится… а там…
– Дед Харчо, у тебя обед готовый? нет? – окликнул деда Старлей. – Честный народ жрать хочет. И выпить! А? Моня?
– А хрен его знает, – прислушался к своему нутру Моня, – не пойму, чего мне хочется… Пока искал с кем выпить, хотелось, а теперь… Не… Сам себе удивляюсь. Напужался, что ли? И на жратву не тянет что-то. Вы пейте, а я в уголку прилягу, в боку щемит.
– Э! Моня! – всполошился Старлей. – А ты дуба не дашь с концами на тот свет? У нас адреса нету, куда тело сдать. У тебя родня есть?
– Мамаша померла, так теперь там сеструха живет с семьёй. Пока я чалился, они в дом въехали, а меня гонят. Уголовник… У сеструхи мужик… ууу… Я не мелкий, а он в два раза меня шире. А зло-ой. И не пьёт, за-ра-за. Так это… мало, что сам не пьёт, так ещё пьющих, как я, гоняет. Прилягу я?
– Ложись, тока не навсегда.
Завозился и присел, тряся головой, Дупель. Стал пальцами крутить у открытого рта, голосом пока сказать ничего не умея.
– О! Отживел, кажись! – возрадовался Дед Харчо. – Ещё просит. Так уже и нету, остаток я допил. – И предупреждая негодование, поднял палец. – Костровому положено!
И вправду, по понятиям этого сообщества тому, кто сторожит жар в костре, скребёт и моет котелок, варит поедуху, режет хлеб или рвёт лепёшку, тому положено и пробу снять, и лишний обрезок в рот положить, но не с лишком, чтобы не объесть товарищей. Дед Харчо знал, сколько он может лишнего съесть или выпить, и потому никто его не упрекал никогда за лишний кусок. Понимая его хозяйственную мудрость и честность, на него спихнули всё хозяйство. А он и не отказывался. Сейчас он, ворча, что неучтённого народу набежало, и никакого харча не хватит всех накормить, а всё же поставил котелок на обеденный ящик, нарезал хлеба, положил горкой лук, чеснок, скомандовал «садись кажный со своей ложкой», и недовольный непонятно чем, отошёл в сторонку. Он уже тайком заглядывал в портфель, нащупал в пакете две бутылки водки, и ещё там чего-то твёрдого, учуял запах копченостей, острый запах овечьего сыра. Портфель, полный добра, по-хозяйски заслонил ящиком, чтобы не торчал на глазах у всех. Нечего такое добро чужим людям скармливать! Ещё куда ни шло – Моня, он-то местный, хотя и непонятно, зачем явился. А этот молодой, кудлатый, совсем чужой человек, вон как всех оглядывает, каждому слову дивится. И чего его Степаныч притащил? Корми его, спать укладывай… Вон пущай ложится в угол, где кустов наросло, и дерево выше крыши выросло. Там земля посырее, но он же с собой вон! сколько картона нанёс. Степаныч его позвал к столу, а он только хлеба кусок взял и отошёл в сторонку, сидит хлеб жуёт. Брезгует моей харчёй… а может ложки своей нету.
– Э, парень! Тебе ложку дать, небось, своей нету?
– Нет, спасибо, дедушка! Есть у меня ложка, а я не голодный. Меня Михалыч на базаре покормил.
Вот и учитель на кудлатого неодобрительно поглядывает, ожидая своей очереди ложкой в котелке зачерпнуть. Знаю, зло его берёт на нынешнюю молодёжь, не раз ругал её, что неучёная, к науке безрадостная, не то, что советская молодёжь. Может и прав… Сам-то учёный…
– Дед! – весело кричит Степаныч, пропустив свою очередь и обтерев ложку о штаны. – Поройся в портфеле, должно там быть хоть какое-то питьё, что-то звякало. Без питья твоё харчо в брюхо не лезет.
Хоть и недоволен Дед Харчо, а делать нечего, порылся, достал бутылку водки.
– Вот это другое дело, старик. – Старлей повеселел, засияли глаза. – Где посуда? Доставай, я разливать буду. Сколько нас пьющих?
Стал считать:
– Я это раз. Степаныч – два. Фикса – три. Моня?! Нет? Не будешь? Дупель само собой четыре. А ты, дед? Так, пятый. Молодой! Тебе налить?
– Нет-нет, спасибо. Я не пью.
– Вообще?! – удивился Старлей.
– Вроде того… непьющий… – застеснялся молодой. – Раньше пил… а теперь не пью.
– А чего? Заболел? – Старлея удивило заявление.
– Нет…
– Ну, дело твоё. Значит, пятеро. Это хорошо, поллитровку удобно на пятерых разливать. По четыре бульки на каждую ёмкость.
Дед Харчо принёс из угла картонную коробку, стал доставать из неё разную питейную посуду: жестяную кружку, керамическую, гранёный стакан, две чайные чашки. Выстроил на ящике в рядок, Старлей вскрыл бутылку, понюхал горлышко, счастливо закрыл глаза и шумно втянул воздух. Сейчас он покажет свою «коронку», (свой коронный номер), разольёт поровну пол-литра на пятерых, считая «бульки». Товарищи его не сомневаются, что, несмотря на посуду разной масти, розлито будет поровну – много раз проверено.
– По-ехали… – серьёзно сказал Старлей, и наклонил бутылку над первой ёмкостью, и когда из неё булькнула водка четыре раза, передвинул бутылку на вторую емкость… а когда и над пятой булькнуло четыре раза, в бутылке не осталось ни грамма. Народ радостно зашумел, фокус, как всегда, удался.
Каждый выпил на свой манер. Старлей – по-офицерски. Отставив локоть и мизинец и махнув залпом, в один глоток. И не поморщился. Степаныч солидно, без всякой ажитации и символизма, просто выпил в три глотка, занюхал рукавом и выдул горячий воздух. Фикса морщась, с презрением к этому примитивному народному напитку, презренному, но потребному организму. Пил в два приёма, в промежутке, съёв корку хлеба с зубком чеснока. Дед Харчо – с почтением заглядывая в чашку с отбитым краем, бормоча и хмуря брови. Пил долгими глотками, закрыв глаза, медленно задирая донышко чашки. И всё же маленький ручеёк потёк по подбородку, замочив редкую щетину. Торжественно поставил пустую чашку на стол, сдерживая дыхание, утёр подбородок и шумно выпустил воздух. В это время Дупель тревожно смотрел на оставшуюся жестяную кружку, борясь с тряской тела и не решаясь протянуть трепетную руку. Оглянулся на сидящего рядом Деда, с тоской смотрел, как Дед пьёт, и страдал. Помоги, прохрипел он. А Дед засуетился: Ах, ты ж беда какая! Ну, допился! Уже и опохмел не берёт. Ну, стой, стой. Щас помогу. Он взял кружку правой рукой, левой приобняв за плечи, поднёс к губам несчастного и легонько наклонил, чтобы водка коснулась губ. Так медленно, понемногу вливая в тряский рот, опорожнил он кружку. Товарищи, наблюдающие за спектаклем, кто с жалостью, кто с насмешкой увидели, что Дупель хоть ещё болен, но уже счастлив.
Молодой, сидящий на своей стопке картона, по-турецки скрестив длинные ноги и согнув гибкую спину, обкусывая свой ломоток хлеба, с печальным интересом наблюдал за каждым из новых знакомых. Свои длинные светлые и немного кудрявые волосы, он изредка, движением тонких костистых пальцев, отправлял за спину, чтобы не мешали смотреть. Ему потешно и занимательно было оценивать каждого из персонажей. Жилистый, злоглазый Старлей, очевидно, что альфа-самец этого странного прайда, и даже осанисто-хладнодушный Степаныч тут на вторых ролях. По прежним своим заслугам и личным достоинствам мог бы быть первым в любом коллективе, но безвольно-равнодушен… Не нужно ему ни это, и ничто другое… как разряженная батарейка. Что произошло в его жизни? Что-то сузило кругозор его существования до этой руины? А вон тот золотозубый интеллигент в шляпе и галстуке, изображающий отстранённость от остальных, но не имеющий шансов выжить в одиночку? А хлопочущий заботливый старикан, завхоз этой шаражки, особо опекающий конченого алкаша. Самое дно этого высушенного солнцем городка. А ты что здесь делаешь? подумал о себе наш наблюдатель. Нет, это не похоже на индийский ашрам, где он прожил два года. Ашрам есть духовное пристанище людей, ищущих отрешения от суетливой цивилизации, жаждущих самопознания и совершенствования, желающих посильно и безвозмездно трудиться, помогать другим. Как покойно жилось ему в коммуне мудрецов, какое было удовольствие медитировать, бесконечно повторять заученные мантры, выслушивать наставления гуру… пока не затосковал и не удрал обратно в живую жизнь. Впрочем, не так уж не похож этот приют нищих на индийский ашрам. Эти люди так же радуются восходящему солнцу, воспевая утренние бхаджаны, так же совершают арати, возжигая каждодневный живительный огонь костра, совершают ежедневный посильный труд по добыванию пищи, а поев и выпив, медитируют. К вечеру же, провожая солнце, искренне свершают пуджи – поклонение пьянящему божеству дарующему ночной покой.
Если вдруг придётся здесь остаться на какое-то время, так ли уж сожалеть я буду об оставленном индийском ашраме, подумалось ему. Тамошние «дети солнца» чище телом, трудовой пот их пахнет землёй и травой, а досуг – благовониями. Речь тиха, благозвучна и полна тонкого смысла. Спят под крышей на мягких циновках, а не на грязном упаковочном картоне. Едят тропические плоды, а не ядовитую стервятину, и пьют не огненную воду. Ну что ж, эти такие: грязные телом, дикие, скудоумные и вольные, как одичавшие псы… Одичать бы и мне как они, остаться с ними и, может быть, освоить другую философию жизни? Пожить их размашистым удалым строением жизни? А смогу ли? Попробовать? Нет, не смогу есть стервятину, напиваться водкой, мучиться похмельем. И всё же поживу пока…
– Эй! Кудлатый! Спишь, что ли? – ухмылялся Старлей. – Ещё одна бутылка нашлась. На тебя делить?
– Нет… я непьющий.
– Редкое животное… – Старлей чего-то вдруг рассердился. – Красная книга по тебе плачет.
Дед Харчо же после первой «сотки» повеселел и подобрел, затормозилась обычная его торопливость тела, он сидел, обнимая себя руками.
– И правильно, Кудла. – Поощрительно кивал он головой. – Пьянство это мука. Каждодневно сомнения мучают, а стоит оно того? А как решишь, что не стоит, так уже и поздно. Опять мука. Ты поглянь на Дупеля! (Дупель уже смотрел на всех запёкшимися глазами и хотел скандалить, но силёнок пока мало). Мучительный человек! Сам себя опекать уже не может. Знаю, ежели меня рядом не будет, нитка жизни его оборвётся. А для меня это разве не мука? Мука ответственности!
Сорная болтливость Деда принимала философический уклон от алкоголя.
А Дупель собрался с силами и прохрипел:
– Пил… и буду… пить…
– Вот что я тебе скажу, Кудла. – Дед умственно нахмурил брови и напряг глаза. – Не пить!.. – он поднял обожжённый электричеством палец, – тако же легко и приятственно, как и пить. Простой выбор. А товарищеские советы, а особо, всяческие подстрекательства пропускай, Кудла, мимо ушей. Держись своей линии – это легко.
– Я так и делаю, дедушка.
– Взялся учить молодого! – сердился Старлей. – А сам-то?!
– Сам то? Я с подстрекательствами не смог совладать по слабости характера.
– Вот счас возьми и откажись, умник. Нам больше будет.
– Не смогу. Вследствие пьянства характер ещё слабже стал.
Никто и не засомневался, все знали, что Дед хоть и осуждает пьянство, но от своей доли никогда не отказывается. Тут подал голос и лежавший навзничь Моня.
– И мне, други, теперь кажется, что пить или не пить одинаково. Можно пить, можно не пить… Признаюсь вам, товарищи, что испуг напал на меня, робость какая-то. С чего это – не знаю. С младых лет ничего не боялся…, а сейчас оробел. Не буду больше пить… Одно прошу – дозвольте с вами остаться, не гоните… – и заплакал тихо, отвернувшись.
Так оно и тянулось, пока не стало смеркаться. Котелок выели досуха, хлеб с луком и головку чеснока съели. Про портфель, к удовлетворению Деда Харчо, никто не вспомнил. Дупель давно спал, обмочившись, Дед дремал в своём углу, отмыв на речке котелок, Моня, ошеломлённый и озадаченный своими страхами, колотьём в боку, лежал под стеночкой и непонятно было, слушает он общий разговор или думает о своём. Старлей со Степанычем, – для них две «сотки» ничего, – вели неважный разговор, Фикса иногда вставлял свои три копейки, молодой, – к нему с подачи Деда прилипло нечаянно – Кудлатый, – слушал, но не встревал в малоинтересную беседу, вспоминая индийскую девушку по имени Абха, что значит Сияние. Он уже выстелил под кустом принесённый с базара картон и лежал на спине, глядя на подвижные облака.
Степаныч рассуждает о насущном:
– Базаром пока прокормимся, но Мунтян скоро уйдёт. На него бойцы Леща наседают. Отберут базар, не сомневаюсь.
– Отберут… – соглашается Старлей.
– Если отберут, то будут большие перемены.
– Ясное дело.
– Этих ребят здоровая торговля не интересует, только бабки. Обложат лавочников своим налогом, и будут стричь. Многих обстригут догола.
– Само собой.
– Неясно, как отнесутся к нам, и другим, таким как мы.
– Неясно…
– Позволят путаться под ногами? Или будут гонять?
На этот раз успел высказаться Фикса.
– Будут гонять! Именно, чтобы не путались под ногами! Там, где идёт счёт деньгам, не любят лишних глаз и ушей.
– Опять древние мудрецы?
– Нет, это я так считаю.
Старлей посмеялся.
– Партизанить будем! Будем вести боевые действия на территории врага.
Степаныч ко всему относится серьёзно.
– Не мешает иметь хотя бы небольшой неприкосновенный запас. И зима… Не заметишь, как холода начнутся. Дупель зиму не переживёт.
– Дупель, Степаныч, – не видишь разве? – до зимы не доживёт. Не жрёт ничего – организм уже не принимает пищу. Жив только за счёт водочных калорий. И пахнет от него уже падалью.
Опять Фикса.
– Не только Дупель, мы все зиму не переживём.
– Я подыхать не собираюсь! – опять рассердился Старлей. – И тебе есть где перекантоваться пару холодных месяцев, твоя бывшая не даст тебе замёрзнуть.
– Всё! Нету её, бывшей! Она теперешняя! Там теперь такой бык с нею живёт, что искать больше нечего. Мафия!
Помолчали. Каждый о своём. Каждому из них жизнь предложила решить сложно-решаемое уравнение. У одного не хватило ума, другому воли, третьему терпения, а многим другим просто счастливого обстоятельства. У кого-то оказался излишек – гордости или гонора, а то и простодушия. Несчастья и нищета к каждому явились по заново протоптанной стёжке.
Молодой решился вставить слово.
– Починить крышу, что, мы не смогли бы? Утеплиться и печку построить? Я знаю, как сделать простейшую печку.
Трое повернули к нему удивлённые глаза, смотрели, как на Дохлю, которая вдруг заговорила, и молчали.
– А что? В Индии я жил в бедной коммуне два года. Понятно, тут не Индия, но и в Индии бывают холода.
Переглянулись и опять уставились.
– Главное – привлекательная идея. Ну и посильный труд и взаимопомощь.
Старлей поджал губы и покачал головой.
– Нереально… – и улёгся на свою фанеру, обняв спящую Дохлю.
– Не вижу никакой привлекательной идеи… – сварливо прокаркал Фикса. – Я спать пошёл.
Степаныч улыбался, удивляясь простоте и наивности парня.
– Где же столько материала взять? – Его профессиональному воображению представились поддоны кирпича, штабеля досок, горы песка и щебня, мешки с цементом… – Он помахал сомнительно рукой. – Ладно. Спи, а завтра подумаем, что с тобой делать. И мне пора спать.
Молодой, наречённый коллективом странным именем «Кудлатый», лежал на своей картонной лежанке, смотрел в почерневшее небо и яркую безымянную звезду на нём, и думал о том, куда ему двинуться завтра, если придётся отсюда уйти. Спать никак не хотелось, и стала ему вспоминаться Индия, и ласковая темнокожая девушка Абха, и её слезинка на левой щеке, когда он спешно прощался с нею перед своим побегом…
По щенячьи зарычала псинка и тявкнула сердито. Слышно стало, что кто-то ходит около кошары и шуршит сухой травой, бормоча невнятные слова.
* * *
Ни завтра, ни послезавтра ничего так и не было придумано, что делать с Кудлатым. Он не просил ни о какой помощи, и не отказывался пожить какое-то время в кошаре. Зачем суетиться, пусть всё идёт, так как идёт. Течение событий предугадать невозможно. Да и незачем. Какой смысл переставлять кровать из одного угла комнаты в другой, если нет никакой гарантии, что именно туда не упадёт небесный камень. Он успел поучаствовать в добыче пропитания, натаскал хвороста для костра, принёс канистру воды с колонки. Отказался есть харчо из куска говядины, немного протухшей, но вполне ещё съедобной, подаренной мясником Мироном. Оказалось, что он и мяса не ест. Потому что не может есть убоину несчастных животных. Ну и чудило! Но разве мало всяких чудил, угнетённых нищенской жизнью, побывало в кошаре за годы? Одним больше, одним меньше. Дед Харчо удивился и выдал ему на один капустный лист и на кусок хлеба больше чем, чем мясоедам. Ещё больше удивился Дед, когда Кудлатый притащил охапку бурьяна, навязал из него веничков и повесил в тенёк сушиться. А вместо вина, добытого Степанычем в городе, заварил в кружке веточку травы и стал её пить в сторонке. Над ним, конечно, потешались, но Кудлатый только улыбался и пыхтел, будто получал от этого напитка удовольствие. А когда хлынул внезапный ливень, и все попрятались под кусок сохранившейся крыши, Кудлатый, как был в одежде, стоял под низвергающейся водой, словно под душем, тёр свою одежду ладонями, пел какие-то гимны на непонятном языке, а потом сушился на солнце, раскинув руки. И что интересно, одежда на нём просохла, как на печке, за полчаса. Оказалось, что эти его выкрутасы никого не раздражают, даже Фиксу, а только вызывают весёлые безобидные насмешки. Вроде как парень пришёлся ко двору.
После ливня, залившего внутренность кошары, утоптанный глиняный пол размок, глина ко всему липла комьями, и потому все ворчали, но терпели неудобство. Размокли лежанки, долго сохла мокрая одежда, повыбрасывать пришлось мокрый картон, которым обильно пользовались в виде подстилок, упаковок, или хранилищ всяких ценностей. Поднялась и забурлила речка, подступив почти к порогу кошары, но вода быстро сошла, оставив размокшие, скользкие тропинки. Степаныч был раздражён, что залило очаг, и вымок запас щепок и дровишек, и не было никакой возможности сварить хоть какую поедуху. Раздражён тем, что бурной водой смыло бревно, по которому ходили на базар или в город, и теперь надо ходить через мост, что значительно дальше. Что Дупель упал и вывалялся в глине, и никому не было до него дела. Он трясся от очередного похмелья и мокрой и грязной одежды. Дед Харчо один проявил сострадание, уложил на сухое местечко и завалил самыми сухими тряпками.
– Что, Мишка, крыша прохудилась? – Спрашивал Степаныч ядовито у Старлея. - Кажется мне, она немного протекает. А, Фикса? А ты, Дед, что скажешь?
– Где ж ты её видишь? Крышу! Может, когда и была. А что мы можем сделать? На что матерьял приобресть? Крыша вещь дорогая.
Фикса сердито подпел Деду.
– Какая крыша, когда еле еду добываем.
– Нереально… – сказал Старлей, прикрыв полой брезентовой куртки промокшую Дохлю.
А за три дня, так и не изживший своего, непонятно откуда взявшегося страха и отвращения к питью, Моня прижимал руку ко груди.
– Я как все. Скажут крышу крыть, буду крыть. Скажут землю рыть, буду рыть.
А Кудлатый сидел под стеночкой на овощном деревянном ящике, на солнышке, вышедшем погулять по чистому голубому небу, а чёрные тучи уже ушли за горизонт поливать столицу, и ухмылялся. Одежда его почти уже высохла, ливень смыл с неё пыль, пот и грязь и она казалась чистой, как после стирки. Красная бейсболка с непонятной надписью на лбу была одета на правое колено, светлые промытые волосы лежали на плечах. Он вдруг показался обитателям кошары немного чужаком, хотя и довольно уже знакомым и привычным, и всё же непонятно как сюда попавшим. Он помалкивал, но всем почему-то было ясно, что он просто ждёт момента, чтобы что-то сказать.
– А ты что скажешь, парень? – спросил Степаныч, подождав и не дождавшись от него слов.
Парень пожал плечами, оголив зубы в улыбке.
– Что же тут скажешь? Пока идея не овладеет массами, ничего не произойдёт.
– От правильно Кудлатка говорит, – воодушевился Дед Харчо. – Идеи в нас нет, окромя пьянства. У кажного из нас мысель в одном направлении работает. Прямо с утра! Где достать! У нас и времени не остаётся на правильную идею. А ежели достал да выпил, то уж и не до идеи. Так и живём кажный день.
– Ну, парень, – торжественно возвысил голос Степаныч. – И какая же идея могла бы зажечь наши сердца.
– Идея простая… Починить кошару, чтобы пережить здесь зиму.
– Да, парень! Проще некуда…
– Вы же архитектор, Степаныч. Должны были изучать народное строительство. Люди как-то обходились простыми средствами, и строили тёплые дома. Подумайте.
Первым, как всегда, откликнулся Дед Харчо. Он не умел долго держать внутри свои мысли.
– От то иде-я! Очень правильная идея! Такая идея, что может наш коллектив сплотить. Я так точно готов, потому как зимовать мне негде. А сколько знаю, никому из нас некуда податься на зиму. Тебе, Степаныч, есть куда податься?
Степаныч мог бы сказать, что ему, возможно и есть куда податься, но не сказал. У него в самом центре городе стоит большой отчий дом, в котором родился, вырос и жил, пока был Главным архитектором. Но не сможет он никогда туда вернуться, потому что там сейчас живёт его бывшая жена Вера с другим мужем. А когда уходил он от неё к новой молодой любимой жене, в новую счастливую жизнь, то гордо бросил бывшей жене отчий дом к её ногам, и поклялся, что это навсегда. Но и это ещё не всё! Стоит на дальнем конце города другой – большой недостроенный им дом, без крыши, без окон и дверей. Не успел достроить его для той самой счастливой жизни. Потому что случилась в его новой семье ужасная смертельная драма, в которой была большая доля его вины, и теперь этот недострой никак не может принадлежать ему. Ничего этого не захотел он сказать товарищам, хотя кое-что они и сами знали.
– Нет, – сказал он. – Некуда мне податься.
– Ну вот, Степаныч! Известное дело… что некуда. И Сергей Михалычу некуда, хоть и выдающийся учитель он. А товарищу старшему лейтенанту? А Моне? Тебе есть куда, Моня? Знаем, знаем, что некуда. А Дупелю давно уже некуда податься, окромя как в могилу. Что уж тут, известное дело… долго не протянет. Ну так пущай хоть в тепле помрёт, а не на мёрзлой земле.
– Умерь свой энтузиазм, Дед Харчо. Ты думаешь, это простое дело, эту развалюху починить? У нас нет ни материала, ни инструмента, ни квалификации. Как строить?
– Вот и думай. У тебя-то квалификация есть! А мы тебе поможем.
* * *
Идея сначала овладела массами, а потом и сомневающимся и упирающимся Степанычем.
Все обитатели кошары, кроме маловменяемого Дупеля, совещались гуртом и парами, задирали лбы и указательные пальцы на сохранившиеся рёбра крыши, щупали и ковыряли стены, ходили вокруг руины и предлагали друг другу примеры и случаи из своего жизненного опыта. Степаныч угрюмо молчал.
По-прежнему перед всеми стояла задача добывания пропитания и, конечно же, местного отеческого напитка – вина, а лучше водки, как более концентрированного и эффективного алкогольного напитка. Но вместе с тем все старались примечать, где что плохо лежит: там доска, там пара кирпичей, там моток проволоки. Степаныч на клочке бумаги огрызком зелёного детсадовского карандаша «Радуга» что-то карябал. То и дело среди какой-то работы вдруг останавливался, доставал из портфеля бумажку и слюнявил карандаш. Через пару дней пришлось ему писать уже и на обратной стороне. Наконец он назначил общее собрание коллектива. Дед Харчо выставил на стол котелок пшеничной каши «Артек» и направился в угол за трёхлитровой банкой вина, добытым молодым Кудлатым у Феодоры, зрелой и пышной хозяйки овощного магазинчика. Моня приметил, какими печальными коровьими глазами она смотрела на молодого красавчика, когда тот проходил мимо. Степаныч остановил Деда.
– Погоди с выпивкой. – В руке он крутил свою исписанную бумажку. – Дело важное!
– Каша остынет… ножом её потом выскребать… – начал Дед своё привычное суесловие, но догадался остановиться, раз дело важное, а ещё и сообразил какое дело – жизненное.
– Это мне не помешает. Жрите. А пить будете потом. Мне мозги ваши нужны.
Люди потянулись к столу, расселись вокруг котелка, достали и обтёрли о штаны свои ложки. Дед первый, как костровой, снял пробу, пожевал губами, прислушался к внутренним ощущения, покивал головой, мол, всё качественно сварено, есть можно.
– В последние дни я только и слышу – чинить да чинить. Если чинить, то работы нам хлебать и хлебать до самой зимы. Каждому! Без выходных на пьянку. А ещё и пищу добывать! Осилим?
– А чего нет? Само собой, – первым с привычным энтузиазмом высказался Дед Харчо, – осилим!
– Остальные что скажут? – Степаныч понимал, что остальные не проявят такую пылкость энтузиазма. Подневольный или коллективный труд ущемляет их «вольность», а вольность, независимость есть главное оправдание и главный кодекс их убогого существования. Общественный труд они принципиально презирают. Они теперь поедают кашу, а, насытившись, привычно захотят выпить. Они не поднимают стыдливых или распутных глаз и молчат, ожидая, кто выскажется первым. Тогда уже можно будет или поддержать или недовольно пошуметь.
– Всё своё ношу с собой. – Фикса, дожидаясь своей очереди зачерпнуть ложкой в котелке, произнёс в пространство одну из мудростей, коих у него в запасе много.
– Мудрёно, Сергей Михайлович, - не смог промолчать Дед Харчо. – Это надо понимать так, что кошару эту опосля её благоустройства, с собой на тот свет не возьмёшь. А труда положишь много. Правильно я понимаю?
– Вроде того. Труд большой, а цель призрачна. Менты нагрянут и разнесут… гнездо разврата.
– А ты чего молчишь? – Дед Харчо спросил, поглядывая краем глаза с хитрецой на Степаныча и кивая головой на Моню. – А? Моня?
– Мне по моей масти западло работать. Я бывший мент, могу только протоколы писать.
– Опаньки! Западло! Так то на хозяина, а тут на себя.
– Ну, не знаю, – засомневался Моня, – как обчество решит…
Зло смотревший себе под ноги Старлей, уже пару раз пропустивший свою очередь черпать в котелке, поднял глаза на Деда.
– Я тоже бывший мент. Гвоздя хотя и забью по нужде, а только он у меня ничего держать не будет. И все мы тут такие. Потому считаю: не-ре-ально! Наша постройка первого снега не выдержит.
Дед поднял успокоительно побитую электричеством ладонь, видя, что Старлей сердит.
– Понял, товарищ старший лейтенант… У нас же пока только разговор идёт. Вы кушайте… А ты, Кудлатка? Что скажешь?
– Что же здесь скажешь, дедушка! Идея ещё не овладела массами. Надо подождать… эээ… когда холодать начнёт…
Степаныч широко улыбался, будто знал, как будет, и будто полегчало у него на душе, что так оно и вышло, порвал свою бумажку на мелкие кусочки, подошёл и бросил в костерок. Бумажки повспыхивали коротким феерверком и погасли.
– Ну вот и хорошо, – сказал. – С плеч долой. Давай, Дед, неси банку.
Котелок опустошили, банку выпили, (Кудлатый не пил, соблюдая какой-то свой обет), поговорили о том, о сём, а, в общем-то, ни о чём. Но среди пьяного разговора вдруг возникла томительная пауза, когда каждый не решался что-нибудь сказать, и над костерком, куда Дед Харчо для поддержания жара подкидывал сырые веточки, вился дымок. И все смотрели на этот устремлённый в небо дымок и молчали, ощущая на сердце непонятное сожаление. Только Степаныч пил из своей кружки черное вино, улыбался и был совершенно всем доволен.
Присело за лесом солнце, стало быстро, по-южному, гаснуть небо, и один за другим, как куры, стали задрёмывать, кутаться и никнуть головами уставшие и опьяневшие обитатели кошары. Прилёг и задремал на своих картонках непьющий Кудлатый. Пусто глядит в слабеющий костерок, о чём-то основательно задумавшийся Степаныч, и не видит, что опохмелившийся парой стаканов и потому нервно взбодрившийся Дупель, не дремлет и смотрит вокруг светлыми ясными глазами. Он ждёт. Ждёт когда ляжет и уснёт Степаныч, захрапит чутко спящий Старлей, а ворчливый во сне Дед Харчо, затихнет, перестав драть ногтями болячки на груди. Остальные спят мёртво. Тоскливо ноет больное сердце, хотя немного отпустила тяжёлая боль в правом боку, и ослабело болезненное томление тела. Народный напиток вино гораздо полезнее проклятой водки, в нём содержится полезный для организма лечебный витамин… Дупелю всегда со слезой вспоминается родной погреб, каждая ступенечка и выбоинка в полу. Ему не нужны были в те былые времена ни свечка, ни керосиновая лампа, чтобы в полной темноте снять с полки банку солений или набрать чайник вина из бочки. Папаша Дупельман был спокоен за своего разумного шустрого мальчика, который с малолетства не уронил ни одной чашки, не то что бестолковая и болезненная Ривка, его мамаша. Любое поручение сынок исполнит быстро и охотно. Жаль, что Ривка сподобилась только на одного, хорошо бы иметь трёх-четырёх таких шустриков, чтобы было кому собираться вокруг отцовской могилы, когда наступит время… Уже двадцать лет… или больше?.. как помер папаша вслед за женой? Дупелю не хочется считать годы, какая разница? Много лет он не был на могиле отца и матери… надо как-нибудь… Но искать сторожа, который открыл бы тяжёлый амбарный замок на воротах еврейского кладбища… И что он там увидит? Запущенные провалившиеся могилы? Вспомнил заодно и свою жену, тоже родившую одного мальчика... но хилого и недоразвитого, и одну нездоровенькую девочку. Выродилась… выродилась когда-то крепкая семья… Как они там в Хайфе?.. живы? или нет?.. неизвестно… Дупелю захотелось выдавить хотя бы одну горькую слезу, но не смог, зачерствела чувствительная еврейская душа. Кажется, все спят, и костерок погас, не светится в темноте ни одной искоркой. Но поднялась над кошарой объеденная с одной стороны луна, даёт немного света. Дупель с трудом выпрямил слабые колени, помогая себе руками, поднялся с ящика, постоял, утверждаясь на ногах. Подождал, когда уймётся тяжёлое биение сердца и кружение головы. Он, и в тяжком похмелье, лёжа ничком и стеная, больше притворно, для жалости, всё же примечал, что происходит вокруг, потому и приметил, как Дед Харчо пару дней назад, оглядевшись, перепрятал свёрток, формой похожий на завёрнутую в газетку бутылку. Ясно, что не для себя прятал дед бутылку, а из хозяйственных разумных соображений, для припаса на случай. В дальнем нежилом углу кошары наросло кустов и высокой травы, намело сквозняками всякого мусора, там под мусором и должна быть дедова заначка. Под кустами сгустилась темнота, но Дупель с детства любит темноту, её не опасается, а какой-то шуруп в мозгу имеет способность запоминать дневное расположение предметов. Кошара небольшая, потому дальний угол всего-то в пяти шагах, но Дупелю шаги даются с ломотой в суставах и тошнотой. Хочется ему свернуть с маршрута и упасть на покойную свою лежанку, но он себя пересиливает. Цель оправдывает усилия, сказал бы сейчас Фикса. Он шарит под кустом, упав на колени, не сразу, но всё же ухватывает заветную находку, прячет в запазуху, где колотится сердце. Теперь надо встать, отложив отраду сердца на потом. Отдохнув, поднял высушенное не тяжёлое тело, пошёл к выходу. Тявкнул проснувшийся, поднявший голову щенок, но, учуяв знакомый запах, решил, что пора ему уже ощутить себя собакой и не поднимать каждый раз лай на пустом месте. Ясно же, что это «свой». Человек, наверное, идёт помочиться или ещё чего… Ведь хозяин на днях набил морду другому, которого зовут глупым именем Моня, за то что тот мочился тут же, в кошаре, вон в тех кустах. Я-то уже знаю, после нескольких ощутимых шлепков, что этого нельзя делать. За кошарой есть овражек, где это можно. Вот этот, остро пахнущий человек, и пошёл туда… Щенок положил голову на локоть спящего хозяина и закрыл глаза. А Дупель вышел на тропку, чуть светлеющую в темноте, хромая и спотыкаясь побрёл по ней в сторону моста. Рядом тихо журчала речка, зверёк попискивал и шебуршал в кустах, ему отвечал другой. Он успел отвернуть край газеты, увидел горлышко белого стекла – водка, полная бутылка, не распечатанная. Операция прошла успешно, целая бутылка водки. Но почему радости никакой? Зачем ты это сделал, Дупельман? Решил, что пойдёшь к Зине? Нужен ты ей, алкаш! Но я ж не с пустыми руками, с бутылкой. Посидим, выпьем… Было время, она тебя с радостью принимала. Может, что-то знает про моих… одно время перезванивались, собиралась ехать в Хайфу на заработки. Она твоего сыночка нянчила и любила. Или жалела… Ох! Ещё далеко до моста, а сил уже нет. Ну, ладненько, посидите, выпьете, поплачете…, а дальше? У неё не останешься, нужен ты ей, алкоголик вонючий. Обратно пойдёшь? А там уже Дед Харчо поутру обнаружил, что ты куда-то подевался, он что же, не догадается проверить свой запас? А бутылки нету! Ладно, он тебя жалеет, пожурит и простит. А другие? Старлей, злой мент. Не простит… Или Моня, ещё один мент. Этот после зоны. У них за крысятничество сильно наказывают. Нет, не дойду я до моста… а там ещё триста метров до Зины. Кости болят и задышка, хоть здесь ложись и умирай. Пока далеко не ушёл надо поворачивать назад. Летняя ночь коротка, скоро светать начнёт, надо поторопиться. Бутылка в запазухе тяжелеет с каждым шагом, что с ней делать? Спрятать под кустом и запомнить место? Знаю за кошарой трухлявый пень с дыркой, там никто не найдёт. И не сознаваться ни в чём, как докажешь?! Кто-то на новых людей подумает, на Моню. Или на молодого… но он, кажись, не пьёт. Кажется тучка наползает на луну, как бы не свалиться в речку, тропы не видно… Но вот и кривое дерево, значит, кошара уже рядом. Трясутся ноги, давно я в такую даль не ходил. И не только ноги, вся требуха сотрясается. Опохмелка кончается… Открыть бутылку и хлебнуть? В руках силы нет достать бутылку, не удержу… и пробку не открою. Дупель едва тянет ноги, хватает деревья в объятия, чтобы не упасть… упадёшь, встать не сможешь… Когда скрипнул дверью, взлаял со сна щенок, но опять учуял недавний запах, вспомнил данное себе обещание попусту не лаять и, рыкнув по-взрослому разок, умолк. Но очнулся Старлей, спросил строго:
– Кто ходит?!
– Я это… До ветру ходил…
Старлей узнал слабый дрожащий голос, потянуло сквозняком вонью немытого тела. Прижал к себе горячее тело щенка Дохли и через миг уже опять всхрапывал.
Дупель не стал вязать дверь верёвкой, сил уже ни на что не оставалось, разве на то, чтобы сунуть бутылку под куст, рухнуть на свою лежанку и потерять сознание.
* * *
– Дупель, кажись, отходит, – драматическим голосом говорит Дед Харчо. – Пока ещё дышит… Но уже не откликается. Сильно трясти боюсь. Грех на себя брать не хочу, ежели от моей руки кончится.
– Притворяется, скотина. – Старлей опять с утра сердит. – Опохмелёжа требует. На моей памяти он уже раз пять помирал, и его каждый раз водярой отпаивали. Надо бы для таких случаев запас держать… неприкосновенный.
– Есть у меня… как бы это… маленький… как бы это сказать… резерв.
Деду жалко засвечивать заначенную бутылку, знает, что только засвети её… но и Дупеля надо спасать, без опохмела не выживет.
– Эх! – Дед Харчо гонит от себя недостойную мыслишку, что ещё жальче ему станет, ежели он и Дупеля не спасёт, и бутылку засветит. И тешит себя, что как раз на такой экстренный случай и прятал он бутылку заради спасения… - Э-хэ-хэ…
Он идёт в кусты, шарит под одним, под другим и вдруг пугается, что нету бутылки там, куда он, точно помнит, что сунул. Бегут в голове суетливые мысли, что тут что-то нечистое и злое против него, но вдруг нащупывает он свою бутылку и радостью обливается сердце. Чуть было не подумал он плохо о своих товарищах. Разворачивает газетку, смотрит, цела ли пробка, и опять радуется, что цела, и бутылка полна и прозрачна, как хрусталь. Он сворачивает пробку сильной рабочей рукой, зажимает в кулаке, чтобы не потерять, и наклоняется над лежащим навзничь Дупелем. У Дупеля рот полуоткрыт чёрной щелью, по щетине вокруг рта ползают две наглые мухи, которые взлетают от взмаха руки и тут же садятся обратно. Дед поднимает голову страдальца, вливает в рот несколько капель и тревожно ждёт… Ждут и проснувшиеся к этому времени сожители, но в их глазах нет тревоги, одно только любопытство – помрёт или нет их товарищ Дупель! Они видят полную бутылку водки и радуются неожиданному утреннему сюрпризу, будет чем опохмелиться. Дупель что-то мычит и, как рыба, вытягивает губы, хочет открыть глаза, но не хватает силёнок даже на это простое действо. Дед оглядывает товарищей и торжествует, что не дал помереть человеку. Ещё один глоток спасает страдальца… теперь уже ясно… не помрёт. Жив… жив, собачий хвост. Скачет и суётся к Дупелю псинка Дохля и будто радуется вместе со всеми. После третьего глотка Дупель даже смог приоткрыть мучительные глаза, увидеть бегущие облака, розовые от восходящего солнца, и жалкая улыбка едва шевельнулась на его губах – жи-вой… Давно уже, много месяцев, этот мучимый болезненной зависимостью человек, с душевным удивлением встречает каждое утро – жи-вой! Он смотрит на бутылку в руке Деда и его молчаливая просьба понятна всем…
– Дай! Дай ему выпить! Он сказать не может… не видишь? Просит же!
– О! О! Расшумелись! – Дед понимает важность своей роли в спасении несчастного. – Учить меня будут. Нельзя сразу сотрясать больной организм. Помалу надо. Дай-ка кружку с водой, Моня, вона, руку протяни. Организм от чего мучается? От сухости! Алкоголь сушит. Организм надо жидкостью подпитать, хорошо бы с витамином. Или там бульончиком… Моня, сыпани в кружку щепоть соли… ага… и помешай. Это главное для опохмела – соль. Оттого народ рассольчиком опохмеляется, что организм соли требует. Кружку давай! – Дед отдаёт распоряжения и не сомневается, что они будут исполнены, знает, что он есть главный авторитет по опохмелу среди товарищей. В силу возраста и опыта. – Кабы ещё пол-лимона в кружку нацедить, так лучше лекарствия бы не было. А как лимоны у нас не водятся, так мы обойдёмся, чем есть.
Он плеснул в кружку водки и приложил ко рту Дупеля. С трогательной надеждой смотрели глаза страдальца на Деда, склонившегося над ним, на спасительную кружку в его руке. Он пил медленно, редко ходил кадык у него в горле, потому что каждый глоток требовал усилий. Выпил до дна и откинул голову, окончательно обессилев.
– Теперя лежи тихо… осваивай лекарствие.
Народ, как говорится, безмолвствовал какое-то время, переживая увиденное, но кто-то должен был обозначить назревший вопрос. Моня не удержал себя:
– Слышь, Дед. Ты бы… это… и нам налил бы по маленькой. А? По маленькой…
Дед помолчал, сердито нахмурив густые седые брови.
– Тебе налей, так ты вмиг и себя забудешь, и как насущную пищу добывать. Кверху брюхом и в потолок смотреть… Знаем тебя.
– Где ж тут потолок? Голое небо! Нету потолка.
– А я про что? И я про то, что у тебя голое небо над головой, а ты всё про то же? Налей! Вот я тебе, скажем, налил с утра, так у тебя какая забота теперь на весь день? Где бы ещё взять, другой заботы нету. Наперёд, мол, уже заглядывать не хочу. На перспективу жизни. Зима? Какая зима?! Мне сейчас надо! А что там впереди, некогда думать. Я, конечно, коли коллектив решит, бутылку отдам. Нате, пейте! А и я выпью с вами. А только сами видели, в этой бутылке не водка, а лекарствие, которое человека спасло.
– Прав Дед. – Сказал Степаныч, встав с лежанки, потянувшись крепко, прогоняя сон, и направившись к выходу. – Разумно говорит. Каждому по копейке достанется, а так рублём про запас лежать будет. В другой раз, как сегодня, неотложно понадобится. Спрячь бутылку, Дед. И расходуй по неотложной необходимости.
Он вышел, и слышно было, как хрустит мелкий мусор под его ногами за кошарой.
Поднялся сердитый, как всегда поутру, Старлей, возможно понадеявшийся поправить здоровье неведомо откуда взявшейся водкой, но… не задалось. Молодой Кудлатый, бодрый с утра, как никто из товарищей, не имеющий утренних забот с опохмелом, обычно с брезгливым ужасом наблюдающий за Дупелем и его безуспешной борьбой за собственную жизнь. Он расчесал свою кудлатую голову, заплёл короткую косицу и пошёл на речку мыться. Он говаривал, смеясь: эх, сюда бы один квадратный метр Индийского океана, вот это было бы удовольствие жизни. Поднялся и Моня. Позевал громко, тряся от напряжения челюстей головой, нашарил под ящиком газетный кулёчек с окурками и стал сооружать из той же газеты утреннюю «козью ножку? Без первой затяжки он по лагерной привычке не начинал новый день. Фикса спал или притворялся, посапывал носом, и не торопился просыпаться в такую рань, «время дворников и воров». Он встанет позже, когда все уже сделают свои утренние дела в кошаре или на речке, или в овраге за кошарой, а в кошаре запылает костерок и закипит чайник. Это он и завёл в кошаре утренний крепкий чай, сам принёс чайник и добывал заварку. Желающих потреблять чай по утрам в кошаре было четверо: антипартийная группа в составе самого Фиксы, Степаныча, Деда Харчо и примкнувшего к ним Кудлатого.
– Сергей Михалыч! – вскричал Дед Харчо. – Глаза-то открой. Чайник закипает… слышь? Чай давай!
Фикса, хоть и не спит уже давно, как началась операция по спасению этого… вонючего алкаша, а только сейчас и открыл глаза, покивал головой, мол «понял, сейчас». Поправил съехавший за ночь галстук, нахлобучил шляпу, достав её из-под клеёночки, заведённой специально на случай дождя. Шляпу Фикса бережёт более всего остального своего хозяйства. Из-под той же клеёночки, пошарив, достаёт жестяную коробку с китайской танцующей девкой на крышке, машет ею в воздухе, а из неё слышится шорох сухих чайных листочков. Дед Харчо не держит гордости перед уважаемым человеком, встаёт и идёт за чайной жестянкой.
– Осторожно сыпь, – предупреждает Фикса. – Мало осталось… Маруся ушла рожать, а сменщица даст, не даст, не знаю.
– Не боись, Сергей Михалыч, я аккуратно…
Маруся, продавщица, бывшая ученица Фиксы, из прошлого уважения отсыпает бывшему учителю хозяйского чая, не зная, что хозяйка бакалейной лавки видит убыток, но молчит, потому как тоже училась у Фиксы десятью годами раньше Маруси.
Чайная партийная группа и примкнувший Кудла подходят со своими кружками, Дед наливает из чайника по-полной крепкого чёрного напитка, и садятся они четверо вокруг стола почаёвничать и обсудить начавшийся день. Моня смотрит на них из своего угла, вспоминает тюремный чифирь и отворачивается. Неизвестно, какие мысли бродят в его голове в этот момент. Похоже, что неприятные – он подозревает у себя опасную болезнь сердца. Потому наливает в свою кружку воды из канистры и довольствуется ею. Старлей из другого угла сердито смотрит на чаёвников, хочет что-то сказать шутейное и злое в их адрес, но ничего не может придумать. Сам он, хоть и сухо у него во рту, чай не пьёт принципиально. Пивко - да, пивка выпил бы, а чай – это сами пейте.
– Заварки на два раза осталось, Сергей Михалыч, – сообщает Дед Харчо, шумно втягивая губами горячий напиток. – Могу, конечно, пожиже заваривать, хочь на неделю растянуть можно, а тока какая радость от такого чаю? И пользы никакой. Так что ты, Сергей Михалыч, сходи сегодня в лавку, поплачься. Капитализм, он, конечно, злой на добро, а тока люди ещё помнят прежнее время, не все обозлели. Особо бабы. На баб вся надёжа. Ты к бабам с жалостью обращайся. И галстук… галстук простирнуть надо бы, замусолился. Бабы падкие на мужика в галстуке. Вечером сдашь мне галстук, я простирну…
Стариковская болтливость Деда не раздражает его товарищей, им забавно слушать, как он с кашей в котелке разговаривает, или раскалённые кирпичи уговаривает крепко стоять и не шататься, чтобы чайник не опрокинуть.
– Слышь, Кудла, – продолжает он. – И до тебя касается. Надо бы тебе свою гордынюшку к бабам поумерить для общего блага. Теодора вскорости вся усохнет по тебе, а ты ёй тока улыбаешься. Ей твоя улыбчивость по сердцу, оно конечно. Но она баба зрелая, нутро у ней горячее, местными мужиками она сыта… эта… по самые колени, а за то, чтобы тебя, такого молодчика нездешнего, между коленями положить, она половину своей лавки отдаст.
– Так что же мне делать, дедушка? Я без любви сексом не могу заниматься. И старше она меня в два раза.
– Кто ж тебе говорит про секс?! Не надо никакого секса. Ты к ней с добром отнесись, с уважением и лаской, так она сама всё сделает к обоюдному удовольствию и в лучшем виде. И секса никакого не надо.
– У неё же муж есть! – продолжает сопротивляться Кудла. – Я-то ей зачем?
– Ты того мужа видел?
– Видел. Ящики таскает.
– Нет, робяты, объясните ему! – обращается Дед к товарищам с возмущением. – Ничего парень в бабах не понимает. Она свого мужика напросвет знает, кажный его прыщ и кажную вонь, а ты для неё гусь-лебедь в небе, и хочь высоко летишь, а всё ж когда и сядешь. А вдруг к ней меж колен приземлишься… – смеётся Дед.
– Учи, учи молодого, – ворчит со своей лежанки Старлей. – Я бы заради общего дела, да заради товарищей, у ней меж колен насовсем поселился… Так не я ей нужен.
Сумрачный Фикса вдруг оживился.
– У Феодоры овощной магазин… видел, за стеклом ананасы веером стоят. Я, когда в Москву на конференцию ездил, ананас пробовал. Вкуснее ничего не едал в жизни. Парень! Если она тебе ананас будет предлагать, не отказывайся, хоть раз ещё до смерти поесть… Забыл вкус. Не помню вкуса, мучаюсь…
– Ну, возьми один… для Сергей Михалыча. – Дед Харчо разлил по кружкам остатки самого наваристого и душистого чаю, успевшего настояться за время содержательной беседы. – А для хозяйства бери лука побольше, чеснока бери. Свёколки опять же. Редьки для пищеварения тоже.
Степаныч, едавший в прежние времена и ананасов, и бананов на всяких партконференциях, снисходительно улыбался товарищам. Удовольствием его нынешней жизни был как раз этот крепкий настоявшийся чай по утрам.
– Кто ж ему даст ананасов… или лука с чесноком… а то ещё и редьки… – говорил он, – когда он не хочет нашу Феодору удовлетворить. Он парень питерский, а она женщина простая, можно сказать, сельская баба. Стихов не знает. Ни в одной опере в жизни не была, а про балет и не слыхала. Так что не просите… И не надейтесь! Не надейся, Сергей Михалыч, ананаса поесть.
– Как же я должен её удовлетворить, эту вашу Феодору? – сердился Кудла. – В лесок её затащить, что ли, в кусты? Что я ей скажу? Что меня коллектив назначил?
– Ладно вам, товарищи, – вступился за молодого парня педагог Фикса. – Что ж это вы на парня скопом насели и понукаете против его желания женщину пользовать. Тут дело тонкое. Не на каждую женщину, а даже и у молодого мужчины, желание поднимется.
Кудла сидит на низком ящике, понурившись, согнув спину и обняв колени. Допитая кружка висит ручкой на указательном пальце, а в глазах его стоит, сложив у лица ладони, индийская девушка Абха, Сияющая. А зрачки её светятся ритуальным огнём Арати, рассеивающим тьму. Она стоит в глубине храма Шивы, перед ней каменный лингам выступает из йони, вершина его дрожит в пламени окружающих ритуальных костров. Ещё сильнее дрожат и плавятся каменные скульптуры на стенах, изображающие разные способы совокупления мужского и женского начал. Абха берёт в руки чашу со священным молоком, наклоняет её, густая оплодотворяющая жидкость льётся на вершину лингама и стекает в йони. Она пришла сюда почтить культ женского плодородия, потому что пришло её время. Этот русский парень, – вот он прячется за колонной, – добивается её, и она не против, но ей нужно поклониться Шиве, испросить его благословения… Она отдаёт служителю чашу, снимает с шеи венок оранжевых цветов и украшает им лингам… Кудла поднимает глаза к небу, и товарищи видят его мокрые щёки. Они молчат, им хватает сердца не посмеяться над ним, они-то сами давно презирают сентиментальность. Откуда им знать, как ужасно кончилась та любовная связь, как спешно ему пришлось покинуть Индию, и как отвратительно ему теперь воображать в своих объятьях другую женщину. Когда расходятся его товарищи по своим охотничьим делам, ложится подремать Дед Харчо, постанывает, отвернувшись, Дупель, Кудла раздувает притухший костерок, подбрасывает щепок и садится перед ним на колени. Он кланяется огню и что-то тихо произносит много раз, будто что-то просит у него. Кажется, что он просит прощения. Кудла увлечён и не видит, что Дед Харчо за ним внимательно наблюдает. Дед слышит часто слово «Шива», но понимает его в другом смысле и удивляется. Парень, похоже, молится какому-то непонятному богу. А вшивость-то здесь при чём? Эх, не удалось подремать. Этот молится на огонь, тот стонет, будто на него бетонный столб упал. На добавку намекает, бьёт на жалость. Ну как не дать больному товарищу, грамм пятьдесят. Встаёт Дед Харчо кряхтя и помогая себе руками, «меня-то никто не пожалеет» жалеет он себя. Лезет в кусты, прихватив кружку и, не опасаясь, что Кудла увидит заветное местечко, наливает водки и, вернувшись, добавляет немного воды. Он не спаивает Дупеля, а лечит его и хочет вывести из запоя, который длится больше двух недель. У него есть тайная мелкая мыслишка сделать небольшой дворцовый переворот в коллективе и ему нужен лишний голос. Степаныч-то, бывший большой начальник, ума хозяйственного, дальновидного, рассуждает Дед, потому более годится для разумного руководства коллективом, чем Старлей. В нынешней-то ситуации близкой зимы. Сейчас нам хозяйственник как раз и нужон, способный починить и обустроить для зимнего жилья кошару, обеспечить коллектив топливом для тепла и приготовления горячей пищи, а и запасом еды и воды. Хотя б на пару самых холодных месяцев. Сам Старлей хоть вождь, но против проекта. Фикса и Моня под ним. Другая партия - Степаныч, Кудла и я – за. А ежели оживить Дупеля, он голоснёт, как я скажу. Вот такая политика… Ну вот, Дупеля утроба приняла лекарствие, хоть и с тряской, а не пролил ни капли. Хороший признак. И стонать перестал, уснул. Молодой Кудла, видать, собирается уходить, моется и фуфырится как на свиданку. Переплёл косичку. Украсил красной ленточкой, снявши с рюкзачка, перевязал бантиком. Поменял футболку на зелёную, ту что с белым храмом на груди, в которой появился здесь впервые. Соскрёб сухую глину с башмаков, отмыл их в речке. Обул башмаки не на голу ногу, на синие носочки, нашаренные в рюкзачке, и ушёл не простившись, будто сердит. Подумал бы я, уж не насовсем ли уходит, кабы не оставленный рюкзак. Солнце высоко стало, тень укоротилась. Надо бы прикрыть Дупеля от жаркого солнца, чтобы ранее того, как понадобится, не помер. Вот тряпицей голову и заслоним ему. А мне пора мою вчерашнюю корочку съесть, наголодало брюхо. Товарищи-то мои там да сям чего-то перехватят до вечера, а у нас с Дупелем свой режим дня. Корка да водица, будем веселиться. А пока Дупель спит, схожу-ка я за кирпичами, пока другие не растаскали. Ежели хоть полсотни натаскать, можно экономную печуру сложить. Костерок больно много топлива расходует.
* * *
К вечернему ужину Старлей явился навеселе, в новой кепке и в рубашке нараспашку до пупа. От гороховой каши со шкварками, сваренной Дедом, отказался. Во всё совался, советы давал, большей частью неразумные, бесполезные. Котелок советовал изнутри чистить песком до блеска, потому как пригар способствует заболеванию раком. Дед не стерпел:
– Где ты видел, чтобы нищеброд раком болел, то болезнь богатых. Почесухой – да. Педикулёзом.
– Ну, Дед, – восхитился Старлей. – Ты такие мудрёные слова знаешь! Это что за болезнь такая? Типа косоглазия, как у Дупеля?
– Вшивость! А пригар в котелке нужен, чтобы к железу пища не приставала. А чегой-то кудлатого нашего нету? Никто не видел?
– Вроде был сего дни на базаре, куда-то спешил, – откликнулся Моня, с аппетитом поедая шкварки из гороха, а кашу оставляя на конец. – Ты бы… эта… Старлей… сказал, где выпить дают. Я бы тоже туда наведался.
– Двух бывших ментов, то местечко не сдюжит. Пока что я сам им попользуюсь. А что за кирпичи в кустах сложены? Кто принёс? Ты, Дед?
– Я… Печуру строить буду. Жестяную трубу ежели кто найдёт, тому от меня добавочный паёк.
Фикса подал голос из своего угла.
– Знаю, где жестяная труба лежит. А даже и не одна.
– Где? Сходим, возьмём.
– На моём дворе. Моя бывшая со своим новым супругом водостоки меняли, а старые под навес сложили.
– А как взять, Сергей Михалыч? – оживился Дед.
– Как взять… покрасть! Если с пустыря зайти, и тихо две доски отодрать, как раз к ним и подойдёшь. Тут крепкий мужик нужен с гвоздодёром.
– Вот, Моня! Он тебе крепкий, или не крепкий!
– Подойдёт. А вот где гвоздодёр взять?
Тут вступил, примолкший было, Старлей:
– Я добуду. Одно местечко знаю
– Небось, то местечко, где выпить дают. Давай за гвоздодёром вместе сходим.
– Ничего, Моня, гвоздодёр я сам донесу. Вещь не тяжёлая.
– Ты оглядись там… – сказал Степаныч. – Может, ещё какой инструмент увидишь. Топор, ножовку. Надо нам топливом запасаться на холода, ящиками да щепками не обойдёмся. А ты чего, Дед, про парня спрашивал? Вон его рюкзак лежит, значит, явится.
– Чудной он какой-то сегодня. Намылся, нафуфырился. А перед тем на огонь вроде как молился. И всё каких-то вшивых поминал.
– Каких это вшивых? Нас, что ли? Или каких других?
– Не знаю, Старлей. Может, кто завтра поможет мне кирпичей натаскать. Не я один там стенку разбираю, желающих много. А я более четырёх за раз снести не могу по отсутствию сил. Сегодня два раза ходил.
Опять спросил заинтересовавшийся Степаныч:
– Где та стенка, куда идти надо?
– За базаром дом сгоревший… знаешь? Хозяев нет, уехали в Америку. Вот соседи понемногу и растаскивают.
– Что там ещё взять можно?
– Полы уже ободрали, шифер тоже сняли наполовину. Стропила пока есть.
Степаныч примолк, задумавшись, потом обратился к Старлею.
– Завтра не сможешь гвоздодёр достать? И хорошо бы ещё какой инструмент.
– Завтра не планировал… но раз надо… схожу. Дед, положи немного гороху. Он протянул одноразовую картонную тарелку. – И шкварок побольше. Дух больно вкусный над котелком стоит. Откуда шкварки у тебя взялись?
– Так ты ж сам вчера от Мирона куль принёс! Он тебе заместо мяса, обрезков сала насовал. Я его сегодня перетопил с луком, потому и дух. А топлёное сало в банки слил, две литровые вышли. Сало смальцем застыло, белое как снег. Можно на хлеб мазать и есть… Вкусно как мёд. Эх! С детства люблю смалец на хлеб мазать, немного присолить… и стаканчик красного. Сегодни тока товарищу старшему лейтенанту повезло с красным. Носом чую, он сегодня красное пил.
– И красное, и розовое, а попросил бы, так и коньячка налила бы.
– Ну вот, Моня. Понял теперь, почему товарищ старший лейтенант тебя за гвоздодёром брать не хочет? Ему там дамочка пирожков напекла и красного налила. Небось, вдовушка.
– Пирожками не угощала, а холодца выставила, – самодовольно делился счастьем Старлей. – А что вдова, то правда. Соломенная. Муж ейный уехал в Португалию на сельхозработы, и три года как писать перестал. И денег не шлёт. Если слюбимся, то зимовать к ней перейду.
– А чего ж теперь у неё не остался? – спросил Фикса, обтирая ложку лопушком, и в голосе его послышалось лёгкое сожаление.
– Чего… Два сына с нею живут. Старший ростом со Степаныча, а шириной как Моня. И волком смотрит. Потихоньку приучать надо.
– Ну, как приучишь, скажешь. А пока мою кашу поедай, – ухмылялся на Старлея Дед. – Знаю я таких сыночков. Он своё место около мамки никому не отдаст. Тока ежели папаша явится. Как бы зимовать тебе с нами не пришлось. А псинку ты у ней пока оставил? С утра она за тобой увязалась, а теперя ты без неё пришёл.
– Пока у ней. На шворку посадил.
– Это чтобы дамочку поначалу к собачке приучить, а потом, чтобы о тебе вспоминала, как её увидит. Ой! Собачка! А где-то тут должон быть ейный хозяин.
Дед развеселил своих товарищей и рассердил Старлея. Он хмурился и отбрехивался, бросил недоеденной кашу, улёгся на свою лежанку и отвернулся. Пощупал рукой вокруг и вспомнил, что псинку-то оставил у чужих людей. Наверное, пожалел, что оставил. Услышалось ему, как скулила и подвывала она, когда поняла, что он бросил её. Умел бы этот суровый мент пускать слезу, может быть, и пустил бы, а так только защемило у него в груди, где сердце. И решил, что завтра же заберёт её с собой и уж больше не отпустит от себя.
Очнулся от сна Дупель, попросил воды, а, попив, неожиданно удивил, попросив чего-нибудь поесть.
– Ну вот, – радовался Дед Харчо. – На поправку значит пошёл. Кончается горячка. Не знаю, моё лекарствие помогло, али его еврейский бог. Ах, беда! Котелок-то пустой! Никак не ожидалось такого быстрого излечения, каюсь. Хорошо вот, товарищ старший лейтенант, не доел, рассерчав. На вот тебе, болезный, кашку, пока совсем не остыла. Тут немного осталось, ну так тебе много и не надо, организм не примет, знаю по себе. На вот тебе ложку, сам ворочать будешь али помочь. Сам?! Вот и хорошо! Тока не торопись, ложку скушал и отдохни. Водой запей… вот. Ещё ложку и опять отдохни. Смотри, себя слушай, обратно не хочет каша? Хочет! Значит, пока желудку субботу объявим. Полежишь? Нет? Ну, посиди. Правильно, так лучше уляжется.
Старлей, не желая поворачиваться к деду лицом, цедил через зубы:
– Тебе бы, дед, санитаркой работать в морге, ты бы покойников добрым словом на ноги ставил. Чего ты с ним носишься как с младшей убогой сестрёнкой. Ему жить – что мучится! Дай ты ему помереть спокойно. Ему каждый день подарок от господа бога.
– Вот пущай и решит, когда его к себе прибрать. А нас энтот главный по больнице, – дед поднял кривой палец к небу, – обязал больных обихаживать до последнего их дыхания. Э! дыши глубже, Дупель, не пущай кашу наружу. Стерпи её, пока кислота пойдёт и рассосёт её. Тебе кислоту запустить надо.
Моня прилёг уже было на свою лежанку, переваривать горох, но ему стало интересно, когда вдруг ожил и проявил интерес к жизни безнадёжный Дупель. У Мони с кислотой в желудке никогда не было проблем, он и не знал никогда, как функционирует его желудок, и странно было ему видеть, что человек не может двух ложек проглотить и освоить. Внимание его было довольно равнодушным и немного брезгливым, и по сей момент он почти что не видел это малоподвижное, оборванное и вонючее тело. Он и лицо-то этого тела, можно сказать, увидел впервые и в первый раз осознал его просто очень больным человеком. И впервые попытался ему посочувствовать.
– Может, ему налить?
Дед отмахнулся, мол, не мешайся, у меня своя схема лечения. Видишь, человек борется. Поимел волю бороться. Карабкается. Ослабнет – налью немного в лечебных целях.
Наблюдал за лечением болезного Дупеля и Фикса. Он вроде как подглядывал, чтобы не показывать своего любопытства, потому как имел в коллективе статус отстранённо наблюдающего интеллигента, взирающего на картину мира немного сверху. Уже несколько месяцев, с тех пор как попал сюда, видел он, как быстро спивается Дупель, будто нарочно убивает себя. Знал, что уничтожила его какая-то семейная история, о которой многие знали в городе, но никто не говорил. А ведь у каждого обитателя кошары, – чтобы далеко не ходить, – своя житейская драма, свои мучительные переживания, но никто, кроме Дупеля, не ищет смерти. Вот Степаныч. Какая-то ужасная семейная драма обрушилась на него, и что же? Имея сильный характер, он насовсем поменял свою жизнь, но остался ей верен. Знает, что никогда уже не будет, как раньше: семья, любовь, карьерный успех, материальное благо. Но, скажите, что есть лучшего в жизни, кроме самой жизни.
Старлей, почти уже заснувший, вдруг поднял голову, прислушался. Он услышал что-то важное, что заставило его сначала сесть на своей лежанке, а потом стать на ноги. Тут уже и Дед Харчо, и Моня прислушались, а Фикса сказал:
– Кажется, это наша собачка лает.
Щенячий лай приблизился и слышен был уже под самой кошарой. Старлей раскрутил дверную верёвку, распахнул дверь, и тут же в неё ворвалась счастливая Дохля, кинулась на своего хозяина, но смогла допрыгнуть только до пояса. Старлей подхватил её и прижал к груди. Счастливая псинка лизала его лицо, взлаивала и виляла изо всех сил хвостом и всем позвоночником. Старлей улыбался и отворачивал лицо, и щёки его были мокрые от собачьей слюны… а, может быть, и от слёз. Вслед за псинкой в дверь вошёл Кудлатый, неся в руке объёмную кошёлку. Лицо его было хмуро, он не поздоровался, как обычно, и не улыбнулся всем жизнерадостно, как делал всегда.
– Ты где её нашёл, парень?! От, беда просто. Я ж её привязал к будке. Там пустая собачья будка была, так я её привязал. От беда…
– По улице бегала… и верёвка на шее болталась.
– От беда, – никак не мог успокоиться Старлей. – Как же она верёвку-то оборвала? А со двора как сбежала?
– Похоже перегрызла верёвку… Я развязал, она в ней путалась, и мальчишки за ней бегали, пытались за верёвку поймать.
– От беда…
Кудла поставил кошёлку на стол, открыл и вынул ананас.
– Сергей Михалыч, вот, я вам ананас принёс, вы хотели… А тут лук в кошёлке, чеснок, и ещё вот, кажется, мясо копчёное. Это вам в хозяйство, дедушка.
Народ какое-то время безмолвствовал, как у Гоголя, не имея ничего сказать от удивления. Фикса подошёл и взял ананас в руки, подержал, понюхал, покрутил головой… и опять ничего не сказал.
* * *
Первым в это раннее утро проснулся Дупель. Он поднялся, постоял шатаясь, и, утвердившись на ногах, открыл дверь и вышел. Поднявший голову Дед Харчо, услышал, как Дупель, шурша травой, обошёл кошару и направился к оврагу. Он порадовался за Дупеля, что у него, кажется, потихоньку начал работать организм, отравленный алкоголем и дерьмом. Дед Харчо полежал ещё минутку с закрытыми глазами, вздохнул, и поднялся. Он достал завернутый в пластик коробок спичек, разжёг приготовленный с вечера костерок и поставил чайник. С ближнего куста снял веничек высушенной травки, наломал её в кружку. Когда закипела вода, залил кружку и накрыл фанеркой. Вернулся измученный санитарным процессом Дупель, и сразу же лёг.
– Ну, что, Дупель, отмучился? Тяжёлая работа, а? Две ложки каши, а какой труд, а? Ну ничо, наладится. Не всё сразу. Ты, главное, что? Ты, главное, реши, будешь ты карабкаться, али нет. Вот важно что! Сейчас лечебная травка заварится, буду поить тебя. Я эту травку у самой бабы Мани вчера выпросил, когда за кирпичом ходил. Важная травка. Моя бывшая на мне её опробовала, так я месяца два не мог на алкоголь смотреть. Зелёные звёзды и планеты видел мерцающие. Потом, правда, пересилил травку, опять начал заливаться, ну так то по дурости. Опять же, из принципу перед женой, неужто не пересилю? Ну, дурак… что поделаешь. Двадцать минут прошло, надо думать? Пора, Дупель, ум оживлять, пора лечиться начинать. Не хочешь? Само собой. А я, думаешь, хотел. И я упирался. Надо! Травка, помню, горькая, надо потерпеть. Поначалу четверть глотка, потом две четверти. А потом легче пойдёт. Половинку сейчас надо выпить, а другую половинку через пару часов. Ну, давай…
Дед поднял голову полумёртвого больного, у которого не было воли воспротивиться насилию, влил в запёкшиеся губы немного горькой пахучей настойки, и, увидев, что она тяжело, но прошла внутрь, влил ещё немного. У Дупеля многие функции организма атрофировались, возможно, что и вкус и обоняние, потому он без возмущения выпил полкружки горячего напитка, размочившего его высушенные пищевод и гортань. У него прорезался голос.
– Зо-ло-то… – сказал он.
– Счас костерок оживим, – говорил в это время Дед Харчо, – чайник дольём, и… Вона уже народ просыпается. Я вчера сухарей насушил, порадую население, с чаем хорошо пойдёт. Ты чего сказал, Дупель?
– Золото у меня спрятано.
– Это, никак, травка работает. Поначалу она неожиданный ход мысли даёт, суету мозгового электричества. Это хорошо. В голове много чего от жизни накоплено, вот оно через язык и выходит.
– Три золотых червонца… царских.
– Три! Ну, три так три. Полежишь, ещё тридцать три будет.
– Мне уже не понадобится, а вам на кошару сгодится. Крышу починить.
Дед Харчо забеспокоился.
– Травка больно крепкая оказалась…
– Мясник Мирон червонцы берёт, хорошо платит…
– Так ты чего, Дупель, не врёшь? В своём уме, али как? Степаныч, поди-ка сюда. Послушай, что Дупель сообчает.
Собравшийся уже сходить за кошару Степаныч подошёл нехотя, сомневаясь, что услышит от помирающего Дупеля чего-то важного.
– В овраге пень гнилой… – говорил Дупель, и глаза его смотрели на Степаныча ясно. – Возле кривого клёна. Под пнём норка. В норке… поглубже ищи… тряпица. Три червонца… к Мирону несите, он хорошо даёт.
Силы у Дупеля кончились, он отвернулся, закрыл глаза.
– Что за червонцы? – тихо спросил Степаныч у Деда.
– Золотые царские червонцы. Во многих семьях тайком хранились. На чёрный день. Сходи, Степаныч, глянь. Вдруг, правда.
– С трудом верится. Бредит. Ладно, посмотрю… – Ушёл.
Стал закипать чайник. Солнце засветило розовым верхушку дерева, проросшего сквозь рёбра крыши. Застонал, просыпаясь, Моня. Взлаяла во сне псинка, разбудила Старлея. Привычно притворялся спящим Фикса, но уже почёсывался под своим солдатским дырявым одеялом. Тихо спал, раскинув длинные руки, Кудла. Небо над кошарой заголубело, и не имело на себе ни одного облачка, обещая хороший денёк. Вернулся Степаныч. На раскрытой ладони у него лежал смятый, грязный носовой платок в голубую клетку. Лицо, обычно бесстрастное и равнодушное ко всему, что происходило вокруг, сейчас выражало тяжёлое недоумение. Держал ли он когда-нибудь в руках, даже в лучшие свои годы, столько золота? И золото ли это? Жёлтые монеты с двуглавым орлом. А если золото, то сколько это в денежных знаках, и что можно на них купить? Как-то всё сомнительно – полумёртвый алкаш и золото.
– Эй, Дупельман! Очнись! Нашёл я твою закладку, – наклонился Степаныч над лежащим Дупелем. – Что нам с твоим золотом делать?
Молчит Дупель, не шевелится.
– Спишь? Очнись на минуту, прояснить ситуацию надо, потом доспишь.
Дед Харчо забеспокоился, отодвинул Степаныча. Наклонился, пошевелил неподвижное тело, потрогал шею.
– Отмучился, – сказал. Встал и перекрестился. – Травка крепкая оказалась.
Недаром баба Маня предупреждала: эта травка есть последняя надёжа, когда ничего уж больше не может помочь.
Откинул одеяло и сел Фикса. Моня засуетился, как пацан, пойманный на дрочке, струсил, встал, сел, обхватив голову руками, застыл. Подчёркнуто равнодушно наблюдал за происходящим Старлей.
– Что случилось? – торкнулся во сне и проснулся Кудла.
– Ангел пролетел, – зло ответил Старлей. – Дупелю крылом махнул.
– Умер? – переспросил Кудла. – Мне белая ворона приснилась…
– Что делать будем? – спросил Дед Харчо. – У меня чай с сухарями наготове. Властям сообчать будем?
– Про чай с сухарями сообщать? – продолжал сердиться Старлей. – Так властям это без интереса. А про Дупеля только сообщи – они тут такой шмон устроят, что от этого места даже вони не останется. А нам куда? Так что закопать рядом с Пенделем и забыть.
Помолчали скорбно.
- Власть про него забыла, – рассудил Дед Харчо, – потому как он ей давно на глаза не показывался. А напоминать ей надо ли? Хлопот больно много. И родни у него нет. Его родня, которая в государстве Израиль проживает, давно уведомлена, что он помер и схоронен. Так что прав товарищ старший лейтенант – схоронить надо по-тихому. А я помолюсь за него над могилкой, чтобы ему обидно не было.
– Ага! – не унимался Старлей. – Иудейской молитвой помолишься! Нужна ему твоя молитва!
- Ему-то не нужна. Ему-то зачем? От могильных червей отбиваться? Нам нужна, товарищ старший лейтенант. Чтобы кажный из нас в гордости своей об могиле не забывал. А бог один на всех, ему что иудей, что коммунист, что баба, что мужик – одинаково. Он людей по душам считает. Кудла, парень, сходи на базар к Михалычу, у него лопата есть… Сходишь?
– Схожу, дедушка. – Он постоял молча над покойным. – В Индии его страдающая душа улетела бы на небо… очищенная погребальным огнём… а прах умылся бы водами священной реки. Но он не в Индии жил и умер, а потому упрячут его… его гниющее тело… с глаз долой под землю и камнем придавят, чтобы он живых не тревожил. Сочувствую… сочувствую тебе, человек. Прости.
Он сложил ладони перед грудью и произнёс несколько тихих непонятных фраз, но Дед Харчо опять услышал что-то про вшивость и возмутился душой.
– У нас, парень, не Индия, не Китай, не Зимбабве какое-нибудь, и будь ты хоть вшивый, хоть не вшивый, а помирать можешь спокойно. На дороге тебя не бросят, и в печке не сожгут. А земле, как положено, вернут. Иди за лопатой.
– Иду… дедушка.
К середине дня в дальнем конце лесочка, рядом с могилкой Пенделя, выкопали неглубокую яму, прикрыли тело покойника упаковочным картоном и присыпали землёй. Дед Харчо сказал самодельную заупокойную молитву, Степаныч потом сходил к мяснику Мирону, продал золотой червонец и принёс полный портфель жратвы и выпивки. А вечером, в синие сумерки, когда все, кроме непьющего Кудлы, были сыты и пьяны, покойник пришёл обратно.
* * *
Похоронив Дупеля, товарищи его вернулись в кошару, угнетённые и его смертью, и вынужденным нечестивым и тайным его погребением, и сознанием ущербности своей нищенской жизни, и такой же в будущем нищенской смерти. Дупеля хотя бы его товарищи похоронили, слово сказали над могилой и погоревали. И каждый подумал о себе – какая смерть его настигнет и что станет с его стервой? Собаки ли растаскают по полям, поплывёт ли по речке, пока не утонет, зацепившись за корягу, или сожрут крысы в грязной канаве?
– Могилку поглубже надо было рыть, – ворчал Дед Харчо, – чтобы никакой зверь не достал.
– Какой тут зверь под городом, окромя собак? – возражал Моня. – А собаки на базаре кормятся. Им за речкой нечем кормиться.
– Всё одно глубже копать надо было.
– У кого ж силёнок столько есть, чтобы глубокую яму копать? У Фиксы что ли?
– Сами видели, вся земля древесными корнями прошита, накопаешься тут, – сердился Старлей. – Хорошо хоть молодой постарался.
Молодой Кудла виноватился.
– Был бы топор, корни рубить, я бы глубже выкопал, а тупой лопатой разве много накопаешь?
Остановил разговор неразговорчивый с утра Степаныч.
– Чего теперь говорить?! Дело сделано, переделывать не будем. Решить надо, что с его золотыми червонцами делать.
– Что делать?! – Старлей не сомневался, что делать. – Дупель свой багаж коллективу завещал, так?! Значит, золото наше. Первым делом поминки! Святое дело по-человечески помянуть покойника. Кто – за! – И первым вытянул руку.
Все, и даже Кудла, поддержали отеческую традицию. Назначили казначеем Степаныча, и отправили его к Мирону, раз покойный Мирона рекомендовал. И если получится продать ему золото, то сразу же и закупиться для товарищеской поминальной тризны. И денег на тризну не экономить, настаивали Старлей и Моня. Степаныч рассудил, что засвечивать всё золото не надо, а начать с одной монетки. Кто его знает, сколько та монетка может стоить, особенно у коварного Мирона.
– Где золотишко-то взяли, – спросил Мирон. – Кого грабанули?
– Со старых врёмён осталось.
– И чего тебе за неё? Пару кило мяса?
– Ладно, Мирон. Дальше пойду. К Марье Григорьевне… она меня уважает.
Степаныч подкинул монетку на ладони, она блеснула в глаза Мирона солнечным отблеском.
– Стой! От же нервные все стали при новой власти. А я тебя что, не уважаю? Жди здесь… щас принесу. – Ушёл в подсобку, вернулся с пачечкой денег. – Если ещё там чего осталось со старых времён, мне неси, понял? – И тряхнул перед лицом Степаныча веером крупных купюр.
Отоварившись несколькими бутылками водки и доброй мясной и сырной закуской, и потратив на всё про всё только треть денег, Степаныч возвращался в кошару, осознав примерную стоимость обретённого капитала. Конечно, посчитал он, на эти деньги кошару не отремонтируешь, но кой-какой необходимый инструмент и материал купить можно. Если получится коллектив поднять на стройку. Всё же эти неверные мысли тревожили его ум в последние дни. Зима. Как пережить зиму! Кто-то окликнул его, остановив тревожные мысли.
– Михал Степаныч!
Из овощной лавки в открытую форточку махала ему рукой хозяйка Феодора.
– Задержись на минутку. Сейчас я к тебе выскочу…
«Я-то ей зачем, она вроде как по молодому нашему, Кудле, страдает. Может, передать ему что хочет? Ну вот, любовные записочки ещё не передавал, и почтовым голубком ещё не был никогда».
– Михал Степаныч! Прости, что задержала. Два слова сказать надо, отойдём-ка вот сюда, за киоск. Михал Степаныч, Христом-богом прошу, отпусти ты Славика ко мне, зачем ему ваша нищенская жизнь… он ещё нормально пожить сможет… я присмотрю за ним… накормлю и приодену…
– Кто это, Славик? Какой такой Славик. Знаю я его? Кудлатый, что ли?
– Он с вами, нищебродами, за речкой живёт. Как вы его там зовёте, не знаю. А я его к моей тётке на постой определю, прилично жить будет. У тётки моей дом за базаром, она, старая, одна живёт. Отпусти его.
– Я-то при чём, Теодора… Я разве держу его?
– Говорит, товарищей бросить не может, мол, вы его приютили …
– Мы только рады будем, если он свою жизнь по-доброму устроит.
– Я бы его к себе забрала, а не знаю, как от своего дурня избавиться. Давно бы развелась, да родня не поймёт, осудит. Сам знаешь, не принято у нас разводиться. У моей тётки ему хорошо будет.
– Ну, пусть! Забирай его к тётке, мы его разве держим?
– Прости, не думала я, что на такой разговор способна. Что со мной сделалось, не знаю, Михал Степаныч. Всегда над бабами смеялась, когда разговор за любовь заходил, презирала баб за такое. Какая любовь?! Теперь поняла.
– Так здорово! Вот тебя настоящая жизнь и коснулась.
– Мне сорок уже, думала, ничего от жизни ждать уже нечего, доживу как-нибудь. Вот, торговлю завела, чтобы к старости хоть какой достаток иметь. Померла бы спокойно, без жалости. А теперь жить хочу. Он от меня бегал поначалу, а вчера сам пришёл. Отдался мне. Так я уже без него свою жизнь не представляю. Потому и прошу отпустить его.
Степаныч смотрел ей в лицо, в её жаркие тревожные глаза, и даже залюбовался её южной тёмной красотой. Горячей кровью, выступающей румянцем на загорелых щеках, широкими чётками губами на скуластом лице. Чёрной косой вокруг головы. Широкой крепкой шей. Сильная женщина.
– Бери его, Феодора, если сможешь. Но скажу тебе – если он хомут на себе почувствует – уйдёт. Он парень вольный.
Феодора молчала, и ещё тревожнее стали её глаза. Степаныч повернулся и пошёл, переложив тяжёлый портфель в другую руку. Товарищи его с нетерпением уже ожидали, не захотели варить пшёнку, как предлагал Дед Харчо, хотя со вчерашнего вечера не ели. Решили дожидаться Степаныча и, увидев полный портфель в его руках, возрадовались предстоящей поминальной попойке. Дед Харчо принял в свои руки портфель, поддался под его тяжестью, опустил на пол. Постелил на ящик, изображающий стол, сбережённую чистую газету и стал выкладывать бутылки и провизию. С каждой новой бутылкой всё громче звучали возгласы всеобщего ликования. И большой батон «докторской» колбасы, и голова «российского» сыра, и четыре кирпича белого хлеба, и банка солёных огурчиков, вызывали восторги по мере появления из бездонного портфеля. И всё же Дед Харчо исхитрился утаить на его дне одну из пяти бутылок водки. По разумному хозяйскому соображению. Хотя уже нет в живых алкаша Дупеля, и нет нужды держать для него дежурный лечебный опохмел, а всё же иметь водочный запас не мешает. Не припрячешь, то по народной традиции допивать всё до последнего донышка… само собой, всё допьют. Старлей шумел больше всех, счастливо улыбался, и потирал одну руку об другую, ожидая показать свой коронный номер.
– Сколько нас пьющих, неунывающих? Я – раз, Моня – два. Молодого не считаем. Дед, ты как? Понял, ты с нами, значит, три. Фикса – четыре. Степаныч – пять. Самый удобный формат, по четыре бульки. Ставьте пять кружек в линию.
Пока Дед Харчо резал колбасу на деликатные тонкие кругляши, Моня пилил на груди хлеб, а Кудла строгал сыр, Фикса нехотя сносил к столу разномастную посуду – три жестяные эмалированные и две фаянсовые кружки, ставил их вплотную в рядок. Ещё одну кружку, Дупеля, поставил отдельно. А на неё сверху хлебную корку.
– Ну, братья! – продолжал Старлей. – Собрались мы здесь по своей воле помянуть преставившегося божьего раба Дупеля… Дупельмана… кто знает, как его звали?
– Кажись, Фима. Ефим.
- …Божьего раба Ефима Дупельмана, и хотя он был иудейской веры, мы его всегда держали за своего. У советских собственная гордость, евреев за чужих не держим. Был он нашим товарищем…
Дед Харчо в этот момент передал Старлею в руку закрытую бутылку, Старлей всегда желал сам её открывать для пущего эффекта.
– …Завсегда был он честным алкашом, но здоровьем слаб и первым спалился. – Он свернул головку бутылке, тряхнул её, чтобы дать жидкости движение, и опрокинул горлышко в крайнюю кружку. Отсчитав четыре бульки, быстро передвинул его в следующую… ну и так далее, вы знаете… последняя булька упала в последнюю кружку, и Старлей торжественно поднял пустую бутылку над головой.
– Сегодня мы его похоронили, предали земле, и вот… поминаем добрым словом.
Он взял свою кружку, отлил немного в кружку Дупеля, – все остальные сделали то же – заглянул в свою, задумался, – вроде как положено в такой момент вспомнить покойного, – и залпом выпил. Взял двумя пальцами кружок колбасы и смачно зажевал. Другой кружок предложил сидящей рядом с ним псинке Дохле, и она не отказалась, в момент проглотила.
Поминки катились, как любые другие в нашем городе, в нашей христианской стране. Отеческая традиция поминать покойника в день его похорон соблюдается в любой семье: будь то семья олигарха, дворника, учителя, директора фабрики резиновых изделий или часового мастера. Любой, кто знал покойного, может явиться на поминки без приглашения, сказать горячее слово любви, выпить и закусить. Поначалу за скорбным столом стоит приличествующая тишина, и только короткие поминальные речи и звон вилок нарушают её, но постепенно становится шумно, как за любым столом, где пьют, едят, говорят, а вскоре слышится и смех. Жизнь продолжается.
– Дупель поступил благородно, – вещал Старлей, размахивая пустой кружкой, – что не унёс своё золотишко в могилу. Мог бы, конечно, и раньше…, но не будем сегодня о плохом. А скажи, Степаныч, сколько это всё стоило? Водяра, жратва… Надолго нам хватит наших трёх червонцев?
– Если так как сегодня, то дней на десять.
- Да ну! А не продешевил ты с червонцами? Мирон, сволочь, настоящих денег никогда не даст, завсегда обманет. Я-то думал – золотишко, так хоть на месяц хватило бы пожить с удовольствием.
– А ты хотел, что бы я в государственный банк пошёл золото продавать? Так лучше сразу в полицию.
Дед Харчо, кривенько и счастливо улыбался всем, глаза его слезились от выпитого, иногда он всхлипывал от чувств, и предлагал каждому бутерброд своего приготовления с колбасой и с огурчиком сверху.
– Опять не желаем… не желаем вдаль смотреть, тока себе под ноги. Ты, Сергей Михалыч, положи сверху огурчик, пьяный организм баланс теряет, солёненького требует. Да-а! Тока себе под ноги смотрим. Канавку увидели, перешагнули, камушек увидели, обошли… А то что впереди овраг бездонный – не видим, потому как глаза вперёд поднять не хотим. Сегодня нос в муке, губа в масле и… и хорошо. С неба не капает, ну так и крыша не нужна. А польёт, ну, что ж, вымокнем. Солнце выйдет – высохнем.
– Ты, дед, не ворчи. – Моня сегодня сыт, пьян и счастлив. – Сказал бы лучше пару тёплых товарищеских слов про Дупеля. Твой лепший дружок был. А? Нет? А ты нас тут жизни учишь.
– Мой лепший дружок уже у господа бога на партсобрании за руку здоровкается, там с ним разберутся партийные товарищи по всей строгости партдисциплины. Но мы об том не узнаем. – Помолчал, подцепил кривым пальцем нечаянно выкатившуюся слезу. Вздохнул. – А Дупель-то, пока был на земном довольствии, – кажный из вас то слышал, – свой золотой запас на ремонт крыши назначал, а не на пьянку. И сам на пьянку не тратил, хотя и мог. А тут вот, товарищ старший лейтенант уже расчёт делает, за сколько дней мы то золотишко пропьём.
– На что ж его ещё тратить? – Старлей уже не сердился, а был, как Моня, сыт и всем доволен. – На шифер, что ли? Какая радость от шифера? Тебе сколько, Дед, жить осталось? Пей, жри и радуйся. И нам не мешай. Это молодому, вон, о будущем думать надо. Он, я так понимаю, уже к Феодоре пристроился. А? Парень? Ананас она тебе за просто так подарила? Фикса! Давай ананас сюда, резать будем, я по жизни ещё ананаса не пробовал.
Порезали ананас, поделили. Старлею не понравилось его есть, ему одеколоном пахло и сладко слишком.
– Так то ананас, заморский фрукт! – хохотал Моня. – Он тебе что, копчёной колбасой должен пахнуть?!
Фикса ел его молча и с трогательным почтением, заодно вспоминая учительскую конференцию в Москве, гостиницу «Заря» и учительницу ботаники из Барановичей, кормившую его в своём номере после совокупления белорусским салом с палёнкой и ананасом. Степаныч – съел свой кружок равнодушно, Дед Харчо с осторожным недоверием, а Кудла вообще отказался.
– Я заморских фруктов навсегда объелся, три года о редьке с солью и подсолнечным маслом мечтал. А теперь свой ананас на сыр с хлебом готов поменять. А? Дедушка?
– Ну, давай… А то чтой-то я энту шишку иностранную не распробовал. А сыру с хлебом бери, сколько брюхо пожелает. В другой раз не будет.
Уже начинало темнеть небо, когда допили четвёртую бутылку, съели всю колбасу и огурчики, оставалось только на замусоренной газетке немного сыра и хлеба. Спала, набив брюшко, псинка Дохля и стонала во сне от пережора. Дремал, сидя и часто заваливаясь на Степаныча, слабосильный на алкоголь Дед Харчо. Тихо беседовали через его голову Степаныч и Фикса, а Моня разлёгся на своей лежанке, тоже прилично набив брюхо. У Старлея кончилась алкогольная эйфория, он опять был сердит и задирал молодого. Вдруг Дохля подняла голову и залилась лаем. Она услышала шаги на тропинке, посчитала важным полаять, чтобы предупредить хозяина об опасности, но не вскочила, как обычно, и не кинулась к дверям, потому что на этот раз не смогла перебороть сытную сонливую лень.
– Кого-то несёт… – сердито сказал Старлей. – Опоздал маленько, налить больше нечего.
Бывало довольно часто, что забредали в кошару случайные, а чаще неслучайные люди, всякие знакомые и малознакомые городские бродяжки и пьянчужки, которых в десятитысячном городе, да ещё по нынешним смятенным временам, было немало. Всех пускали, уделяли вежливое внимание, соблюдая корпоративные правила. Были и близкие знакомцы, с которыми дружили, совместно пьянствовали, и которым были рады. Эти, если приходили, то прилично было принести с собой хоть какую выпивку и закусь. Случалось, оставались ночевать, чтобы пьяными не загреметь в ментовку. Кого могло принести на этот раз?.. Молодой Кудла поднялся, чтобы открутить верёвку и открыть дверь.
– Спроси там, кого принесло, – сказал Старлей, но опоздал с пожеланием, дверь уже была открыта. На пороге, опираясь рукой в косяк, стоял Дупель. Он оглядел пьяную компанию, не сразу сообразившую, кто перед ней и прохрипел:
– Закопали, сволочи…
Не буду даже пытаться подобрать слова, не сумею, чтобы описать первые несколько минут, после того как покойник Дупель появился в дверях. Он был по виду очень слаб и, переступив порог, рухнул на утоптанную глину, под ноги молодому Кудле, не успевшему его подхватить. Кудла же первый и очнулся от оторопи, кинулся и перевернул упавшего ничком Дупеля. Подскочил и Степаныч, и они оба оттащили тело на его лежанку, которую в этот хлопотный день не успели убрать. Дупель лежал на спине и неотрывно смотрел в потемневшее небо, на котором засветилась уже первая звезда. Очнулся дремавший Дед Харчо, увидел лежащего на своём месте покойника, и стал истово креститься. Такой истовости раньше за ним не наблюдалось. Остальные обитатели кошары, в разной степени недоумения и испуга, пытались преодолеть свою пьяную одурь, и поверить в возвращение уже закопанного покойника.
– Попить дайте.
Степаныч услышал хриплый шёпот, крикнул:
– Воды налейте, идиоты! И какое-нибудь одеяло, трясёт его.
– Может ему водки? – спросил Фикса, и голос его дрожал. – У меня пара глотков осталась.
И уже нёс кружку только что налитой из канистры воды. А Моня принёс плащ, которым укрывался сам, и бережно накрыл им Дупеля. Степаныч помогал держать кружку, подпирал рукой плечи, Дупель медленно пил, часто отдыхая, но с каждым глотком у него открывались и оживали глаза. Оно и понятно, он не пил уже больше суток, у него загустела кровь и высохла плоть. Скоро совсем стемнело, в такое время один за другим уже засыпали наши герои…, но не сегодня. Сегодня им не спалось, и не потому, что они были возбуждены алкоголем. Их души были сотрясены тем же, чем две тысячи лет назад были сотрясены иудеи – воскресением из мёртвых. Конечно, скажете вы, разве можно соизмерять эти два события!? Нет! Конечно же, нет! События! Но не повод… Дупель выпил ещё две кружки, высосал три куска сахара, и неожиданно скоро пришёл в себя. Даже и попросил помочь ему присесть к столу на своё обычное место. У него почти прошла хрипота и сиплость голоса, его уже не трясло, и он пытался, криво, но улыбаться.
– Да как же я так-то, господи боже мой?.. от же, беда-то какая?.. живьём… живьём-то! – никак не унимался Дед Харчо, первым оповестившим других, что Дупель «отмучился». Как же не распознал он «в покойнике живого человека», и не смог «оморок» от смерти отличить.
– Хорошо, вы меня не глубоко закопали, – рассказывал Дупель слабым дрожащим голосом. – Меня как что толкнуло в грудь, очнись, дурень, бежать надо, за тобой уже ментовка на воронке выехала, паспорт тебе сейчас вручать будут и почётную грамоту, оттого тебе и дышать трудно стало, что тебе в подземный Иерусалим пропуск уже выписан, и… ещё что-то такое… не помню уже. Глаза открыл – темнота, и на лицо какой-то картон давит и рыбой воняет…
– Господи… господи боже мой… – бормотал, всё больше впадая в жуть, Дед Харчо. – Я с базара картонку принёс, в рыбной лавке взял, так я хотел стельки себе заменить…
– Поворочался, покричал – ничего, только в ухо земля насыпалась. – Дупель замолчал, успокаивая одышку, широкие глаза его сверкали в темноте двумя парами свечных огоньков, и беспокойно двигались руки. – Жался, жался, и плечом, и грудью, и коленками… вроде чуть легче стало… и дышать тоже… Тужился и так… и так… пока свежий воздух не почувствовал. Тогда уж отдохнул. А зато пока отдыхал, страшно вдруг стало до жути. А не могила ли это? Кажись, в обморок провалился. Сколько в обмороке был, не помню. Чую, корешки древесные сквозь меня прорастать начали, опутывать ноги, в спину врастать. И ещё больший ужас напал, если не напрягусь, корешки не оборву, то скоро деревом стану. Так напрягся, что в глазах молнии сверкнули. И вдруг голова моя на свет высунулась… А там уже и всё остальное, земля осыпалась. Картон обвалился. Я и выполз.
– От же господи боже мой, – стонал Дед Харчо, навсегда теперь ущемлённый своей виной.
– Выполз-то я выполз, а зато сразу все силы потерял, лежу и пошевелиться не могу. Как паралич… Тут опять страх напал, что вот из могилы спасся, а если здесь помру, так меня бродячие собаки на части растаскают. Лучше бы уж в могиле… Слышу вдруг, рядом где-то ведьма старая сквозь кусты ломится и вопиёт, как и каждый раз, «пока семеро – живите, а как одного не станет, так никого не станет! моя кошара будет!». Раньше не слушал как-то её, орёт и орёт…, о чём орёт, до ума не доходило. А тут вдруг прояснилось, дошёл смысл… о моей смерти она орёт… Но я ж-то живой пока!
– А кричать не пробовал? – сочувственно спросил Моня. – Может, кто из нас услышал бы.
– Это я вас иногда слышал, когда у вас тут пьянка началась. Пробовал и я кричать, да куда там… Вы тут шибко собой заняты были…
– Да… нехорошо получилось, – наконец высказался молчавший Старлей. – Мы тут на твоё золотишко пьянствовали, а ты там живой в могиле лежал. Как же так вышло?
– От беда-то… – опять запричитал Дед Харчо, – моя вина…
Фикса тоже высказался:
– Помолчи, Дед. Что же ты всю вину на себя берёшь? Тут вина системная, общая, от нашей жизни происходящая. От нашего нищенского неразумия и пьянства. Раз мы тут в коллектив сложились, надо нам коллективный разум включать. Менять нашу жизнь надо! Иначе скоро все в могилу сойдём. Без-воз-врат-но!
– Это как же ты хочешь нашу нищету на благополучие и достаток поменять? – едко спросил Старлей. – Каким способом?
– Я могу сказать…
Все повернули головы в сторону молодого Кудлы, так и оставшегося стоять под дверью, прислонившись к косяку. До него едва достигал слабый свет двух кривых стеариновых свечек. Смотрели на него и молчали.
– Побывал я в одной древней стране, где знают, как бедную жизнь разумно устроить. Как прожить в бедности, но не в нищете…
– Называется эта страна – Индия.
Старлей улыбался, не глядя на молодого, и улыбка его была насмешлива.
– Ну, да, Индия. Со всего мира едут туда искать смысла жизни… и находят.
– У нас не Индия, и запахи у нас не индийские, не чуешь? Из оврага дерьмом несёт, а от нас гнильём. И нам не смысла жизни искать приходится, а жратвы.
– Нищета везде одинакова, что у нас, что в Индии. Я потому и остался с вами, что в Индии жил в таком же коллективе, как у нас тут. Там это называется…
– Ашрам называется… – перебил молодого Степаныч. – Совместный труд, совместная еда, совместные песнопения в честь божества. Знаем…
– Верно! Но не только посильный труд на общее благо, а ещё и самосовершенствование каждого члена. У нас тут, в нашей кошаре, почти что и есть настоящий ашрам, только надо немного самоусовершенствоваться.
– Кто ж против?! – Вскричал с энтузиазмом Дед Харчо. – Что делать надо?
– Пить бросить, вот что! – поддел Моня энтузиазм Деда. – Ни грамма в рот нельзя взять, правда, Кудла?
– Что, правда? – переспросил Дед, уже безо всякого энтузиазма. – Совсем, что ли?
– В Индии и вправду в общине нельзя пить и курить. В наших условиях, дедушка, навряд ли это возможно. А вот уважать и любить друг друга…
– Всё понял, Дед? – Старлей, кажется, опять начал сердиться, оттого что протрезвел. – Любить надо друг друга. А ну говори правду – у тебя бутылка припрятана? К нам друг наш любимый с того света вернулся, отпраздновать надо. А ты бутылку прячешь, я тебя знаю.
– Ну есть бутылка… – сознался Дед. – И верно, что отпраздновать надо.
Сходил в дальний угол, принёс портфель, которым давно уже распоряжался по-хозяйски. Сунул руку в портфельную глубину, почти по плечо, порылся, достал бутылку. Протянул Старлею. Старлей не взял.
– Ладно. Не до фокусов. Так наливай.
Дед скрутил пробку, плеснул понемногу в каждую кружку. Взял поминальную, заглянул под кусок хлеба на ней – и наливать не надо, от каждого уже налита, подвинул к Дупелю.
– Прости, товарищ дорогой, мученик наш. Хочу предложить – за твоё воскресенье!
Дупель взял свою кружку, осторожно заглянул, как только что Дед в неё заглядывал, качнул, и поставил на место.
– Не могу, страшно становится. В другой раз. Завтра…
– А и мне чевой-то страшно, – поёжился Дед, – не идёт напиток.
Поставил кружку перед собой и стал смотреть на неё с удивлением. И Старлей с подчёркнутым возмущением уставил свою кружку на глиняный бугорок рядом со своей лежанкой.
– Та-ак! Уже двое… процесс пошёл. Может и ты, Моня, собираешься самосовер-шенст-воваться?
– А я-то что? Я как все… А и вправду… как представлю себя в яме могильной… и картонка на морду давит… задыхаться начинаю.
– И чего? Тоже пить не будешь?
– Не хочется что-то… Ты пей, Старлей…, а я… эта… завтра.
Фикса к своей кружке не притронулся, отвернулся, молчал и смотрел в тёмный угол.
А Степаныч кривил лицо в неверной улыбке, переводил глаза с одного на другого, крутил свою кружку между ладонями. Решил, наконец.
– Ну, раз Моня – как все, мне что остаётся? Я как Моня. – Поставил кружку на стол и поднялся, пошёл к своей лежанке, лёг. – Свечки наши погорели, пора спать.
– А пошли вы все к едрёной бабушке! Индию тут устроили! – Старлей швырнул свою кружку в кусты, из неё полетели брызги водки. Он опрокинулся на лежанку, повернулся лицом к стенке. Заскулила, разволновавшись, Дохля, полезла через него и улеглась под стенкой. Через несколько минут все уже спали, а ещё через минуту вспыхнул и погас насовсем свечной огарок, а сзади кошары, за оврагом, затрещали кусты, и поднялся над лесом вопль старухи ведьмы…
* * *
К утру натянуло чёрных туч. Хоть и рассвело, но мутно и прохладно. Солнце не взошло. Крупными каплями ударил дождь. Кудлатый, не имеющий над собой крыши, очнулся уже немного вымокший, вынул из-под себя кусок пластиковой плёнки, укрылся, съёжившись, лежал и слушал, как громко бьют по ней капли. Впервые за много дней ему было холодно и уныло. Ворочался и Дед Харчо. Кусок рубероида, подвешенный над ним, протекал, ему текло на ноги. Стариковская кровь не грела, он дрожал под курткой натянутой на голову. Остальные похмельно спали.
Кудле было о чём подумать. Феодора обещала ему сытую, тёплую, покойную жизнь, если он останется с ней. Ему пришёлся по душе крестьянский домик в заросшем грушевом саду, куда она его привела, маленькая чистенькая старушка с учительскими манерами – хозяйка домика, крахмальные шалфейные простыни. А как чудно и непривычно было поедать изобильную здоровую пищу, которой кормила его, ублажённая неожиданным счастьем, Феодора. И как восторженно удивлялась она тому, что её любимый Славик не ест мяса и не пьёт её вина, лучшего на махале, розового. А что же он тогда ест? Овощи? Господи! Она ему отдаст весь свой овощной магазин на съедение! Смеялась и целовала его ладони, и ему было это покойно и радостно. Он шёл к ней, как на подвиг, шёл исполнять долг перед товарищами и перед страждущей любви женщиной, и никак не ожидал, что этот его подвиг обернётся для него самого радостью и удовольствием. Эта сильная, и как он думал, простая женщина, оказалась чуткой к его комплексам и незаметно приручила его. И всё же она немного поторопилась, и сама поняла это. Оставайся здесь, Славик, зачем тебе возвращаться туда, где голод и холод, предложила она. И испугалась, увидев его остывшие вдруг глаза. Он засобирался, и она больше ни о чём не смела его попросить. Ты же возьмёшь, что я для ваших собрала? А, Славик? спрашивала она, протягивая ему объёмистую кошёлку.
Стал просыпаться народ. Вставший, как обычно, раньше всех Дед Харчо, уже ломал щепки для костра, распоряжался насчёт утреннего чая, и Кудла, (всё чаще, так, сокращённо, стали его окликать товарищи) не успел подумать о дальнейших своих отношениях с Феодорой. Капли уже давно не стучали по его плёнке, пора встать и подсушиться у костра. Дед позвал на чай, народ потянулся к костру, а Старлею пришлось искать в кустах свою кружку. Чай пили в тягостном оцепенении и молчании, мучило похмелье и плохая погода. Только Кудла, будучи постоянным укором остальным, имел сносное настроение, быстро выпил чай с сухарём, и отправился добывать себе какое-нибудь укрытие от непогоды. Сносно в это утро выглядел и Дупель, отоспался, отогрелся под Мониным плащом, выпил чай с тремя кусками сахара и даже покрылся испариной от горячего, что очень порадовало его лекаря Деда Харчо. Постепенно разошлись по делам. Дед оставил Дупеля сторожить костёр, а сам пошёл добывать кирпич. Он не оставлял затею соорудить печку с хорошим КПД, чтобы не расходовать лишние дровишки. Он же первым и вернулся к середине дня, притащив на спине торбу с четырьмя кирпичами. А и то запыхался. Стандартный кирпич весит три с половиной килограмма, значит, всего четырнадцать. Вес немалый для измученного жизнью и электричеством бывшего электрика..
– Эх! – жаловался, – ежели на целую печку, так я до зимы буду таскать. Мне бы подсобника!
– Погоди день-два, окрепну, помогу тебе. Вместе натаскаем, – говорил Дупель.
– Натаскаем… Куда тебе тяжести таскать? Дождь прошёл, можно глины накопать в овраге. Отдохну – накопаю.
Следующим пришёл Старлей, принёс ящик с плотницким инструментом. За ним бегом бежала, то обгоняя, то отставая, чтобы обнюхать собачьи телеграммы, весело-улыбчивая Дохля.
– Не пересилил я старшенького сыночка… оказался упёртым … – жаловался Старлей. – Не допущу до мамки мента, а хоть и бывшего. По-га-нец! Сердцем, говорит, чую, что жив папаша, и скоро домой будет. От стервец! А? Дед?
– Говорил тебе… Не допустит никого чужого его мамку еть. Из ревности.
– Мамка плачет, прости Мишенька, не допускают сыночки до тебя, никакому уговору не поддаются. Вчера собачку твою выгнали со двора… Что тут сделаешь? Ну, думаю, ладно: овца хоть и паршивая оказалась, а всё же шерсти клок сниму с неё. Сделал вид, что за калитку вышел, а сам в сарайку заскочил, и ящик, вот, уворовал. Глянешь, что там за инструмент?
Дед порылся в ящике.
– Струмент справный, не битый. Топор… молоток… ножовка, разводка и заточка правильные, видать хозяина… ага… фомка, гвозди драть… пассатижи, это важный электрический струмент… пара стамесок, крестовая отвёртка… банка гвоздей… сотка, самые ходовые… шурупцы саморезные… всякая мелочь… По-хозяйски набор собран.
Дед стукнул фомкой по железу топора.
– Слышишь, как сталь звенит? Добрый матерьял, вечный.
– Я, старик, в этом мало понимаю… Я мент, топора в руках никогда не держал… В моём прежнем хозяйстве всяческим ремонтом занимался сосед Фёдор. Заместо меня. По слухам, он и сейчас заместо меня мою жёнку ремонтирует. Ты скажи, даром я на воровство пошёл, или не даром.
Старик смутился.
– Тяжёлый вопрос… Ты его для себя сам реши. Ну, обратно снеси, коли сумневаешься…
– Нет! Не снесу обратно!
– Вот сам и решил. А тока теперь неправильно, коли рабочий струмент в углу без дела станет стоять.
– Всё-то ты, старый, одну линию гнёшь. Не понимаешь разве, что тут строительная бригада нужна, а не пятеро голодных нищебродов. Все наши жизненные силы на это уйдут, а в конце всё равно – канава.
– Ох-ох-ох… – только и сказал Дед Харчо.
– Пойду на базар добывать пищу…
– Сухари кончаются… – кротко сказал Дед, повернувшись к Дупелю. – Хоть бы пару-тройку батонов хлеба кто принёс.
Старлей ушёл, свистнув Дохлю. Час спустя явились Моня и Фикса, неся в подмышках четыре водосточных трубы, одна из которых имела на одном конце колено. Дед Харчо так был рад и тронут, что пустил слезу. Теперь я верю, что смогу собрать печку, говорил он, надо бы только, чтобы подсобили кирпича натаскать, да скорее, потому как ещё один мужичок оттудова кирпичи носит. Вот кабы Моня с Фиксой помогли, так за два дня, да по два захода, всё бы и принесли. Видя трогательное расстройство чувств Деда, оба они пообещали завтра с утра помочь с кирпичом. Поели сваренных Дедом макарон, и рассказали, как стащили водосточные трубы. На базаре встретились и оба с пустыми руками, ничего не добыли. Пошли рядом, упрекая жизнь за злую неблагодарность. Моня и говорит, хорошо бы хоть с чем домой прийти, что, мол, недаром вот эти макароны жрём, пошли твои водостоки покрадём. А как же без гвоздодёра доски оторвать, спросил Фикса. Ну хоть на разведку сходим. Давай, Фикса, далеко идти? Не так, чтобы далеко, а если через пустырь, так быстро дойдём. Пошли через пустырь, а там чего только народ не бросает, вот железяку и подобрали. А не подобрали бы, так оказалось, что доски заборные подгнили, и Моня их голыми руками оторвал бы. Фикса спокойно в дыру полез, зная, что хозяева на работе, собаку, залаявшую было, приласкал, узнала она его, так что никто из соседей и не высунулся, водосточные трубы передал в дыру и сам вылез. И всё. Вот, принесли. Несли через пустырь, так что никто не видел. Строй свою печку, а нам ещё макарон подсыпь, небось, заработали.
Дед видел, что общее дело сдружило Моню с Фиксой, очень разных по натуре перцев, и опять порадовался. На старости лет он открыл в своей душе радость за хороших людей, и гордость, если хорошие люди к тому же делают хорошие дела. Потому он и молодого Кудлу полюбил, что чувствовал в нём добрую силу и преданность этой силе. Парень нищенствует, как и остальные, но стоит на своём, держит верность принципам, а мог бы прилепиться к Феодоре и забыть про кошару и товарищей. Не совсем понимает Дед, какому богу молится парень, почему не пьёт, не курит, как все, содержит себя в доступной чистоте и доброте, но знает Дед, что бог у парня правильный. Или Степаныч, – опять же знает это Дед, – тоже хороший человек, и хотя сильно побитый и потраченный жизнью, а тоже сохраняет своего бога в душе. А вот товарищ старший лейтенант… но не наше дело рассуждать людей, жизнь их рассудит, коли пожелает.
Нежданно явились гости. Послышался щенячий лай под дверью, громкие задорные голоса, нахальный стук. Оказалось, Старлей, уже слегка подвыпивший, привёл таких же подвыпивших – наглую женщину Маринику и её сожителя Йордана, гагауза. Йордан сейчас же достал из кошёлки трёхлитровую банку чёрного вина, уже распитую на четверть, и шмат сала в тряпочке, а из кармана головку чеснока.
– Электрон, маму твою за ногу, ты ещё искришь на этом свете? – кричал он, обнимая и тряся Деда Харчо. – Я тебя с весны не видел, забывать стал, что ты мне три рубля должен уже пять лет. Ну, старик, раз рубли уже не в ходу, так и быть, прощаю тебя.
– Врёшь, Йордан, ничего не должен я тебе, потому как полбухты кабеля тебе дал заместо долга. Я долги завсегда отдаю.
– Может и так, старый, разве упомнишь всё. Кабель помню, а тебя не помню. Бухой был, значит.
– Я зато помню, дурень. – Мариника, крупная грудастая и задастая женщина, разговаривала мужским басом. – Я тот кабель Мирону за девять рублей загнала, когда он лавку свою строил. Так что Электрон тебе втрое долг отдал. А я слышала, Электрон, что ты со столба упал и мозг повредил,
– Было, а только отчухался. В кусты упал.
– А ты чего-то сегодня такой задорный, а, Дупель?! – продолжал кричать Йордан, как всегда возбуждённый своим неуёмным темпераментом. – И вроде трезвый! Это как так? Не наливают они тебе, сволочи?! Экономят?! Или им уже и налить нечего? Ну, ничего, Дупель! Сейчас мы тебя, честного алкаша, оплодотворим.
– Не чипай Дупеля, – сказал Старлей, вытряхивая из своей кружки жука. – Он пока в отгуле. На! Мне налей.
– Это с чего у него отгул? С передоза? – Йордан содрал ногтями пластиковую крышку с банки. – Электрон, дай пару ёмкостей для нас с Мариникой. И себе возьми.
– Погляди, он, думаешь, чего тихий? А с перепугу. – Старлей подставил свою кружку под струю вина. – Потому как сам боженька ему грозным кулаком перед носом помахал.
– Ну?! И чего?! И мне сколько раз махал, а я не пугаюсь.
– Испугался бы, если бы очнулся в могиле…
И рассказали они гостям, что досталось пережить больному и слабосильному Дупелю, и как переживали они все, что похоронили живого человека. Дед, вон, по сию пору вернуться в себя не может, слезливый стал. Гости, а особенно Мариника, чувствительнейшая женщина, имеющая сильное воображение и болезненные нервы, обнимала, тронутого вниманием общества, Дупеля, и так прижимала его к своей груди, что он потерял сознание в её руках. Его отобрали у неё, уложили на лежанку, похлопали по щекам, и как-то привели в сознание. У неё текла слеза по рыхлой щеке, стало мокро под носом, и она, чтобы успокоиться, опрокинула в себя полную кружку вина. Расстроился и Йордан, но природный экстаз жизни на миг только допустил «омрачить его каменное чело».
– Так ты теперь долго жить будешь, Дупель! – кричал Йордан. – Сам подумай, кабы ты трезвый был, небось, обгадился бы от страха, или инфаркт хватил бы… так что тебе никак нельзя пить бросать.
– Пока не могу принять, страх ещё не прошёл, – оправдывался Дупель. – Может, завтра.
Дед Харчо, обзываемый в городе Электроном, цедил из своей кружки осторожно, глоточками, будто ожидая, что вдруг не пойдёт напиток в горло, Моня же отказался пить, помянув, что от вина у него пищевод сильно печёт. Пришёл Степаныч, ему налили и он пил с удовольствием, утоляя жажду, а вот пришедший за ним Кудла пить отказался, чем возмутил ревнивого Йордана, а ещё и увидевшего, как Мариника сладко улыбается молодому.
– Откуда пацан взялся? Не уважает пить со мной! – раззадоривал свою ревность Йордан. – Не наш пацан, я его не знаю. (Мат я вынужденно опускаю). Где вы его взяли?
– Замолчи, дурак! – Мариника спрятала кривую хмельную улыбку, насупила густые грозные брови. – Ты чего на мальчика напал! И правильно, что не пьёт, и правильно, что сберегает свою мужскую силу для любви. (И про любовь и про мужскую силу она сказала немного другими словами. У Кудлы даже зарделись щёки). А вы (…) всё!.. всё пропили, (…), прожрали, (…) проспали, (…). Иди сюда, мальчик, я тебя обниму!
Кудла, устрашённый мужской статью и темпераментом женщины, не двинулся с места, но Мариника уже не могла сдержать свой возвышенный порыв, ухватила Кудлу за подмышки и прижала к себе, как недавно Дупеля. Парень хоть и поник телом, но остался в сознании. И успел даже отвернуть лицо, когда она приблизила к нему синие от вина губы. Смачный поцелуй пришёлся в ухо, и оглоушил его грохотом барабанной перепонки. Эта, ему неведомая ранее женщина, немного испугала его, хотя он давно уже, битый жизнью, перестал чего-либо бояться. Он не мог знать, что она ещё в советское время, дочка большого местного начальника, была «анфан терибль» всего города, героиней сначала молодёжных хулиганских скандалов, а, повзрослев, и вообще всего скандального, что происходило в городе. Все пьяные, сексуальные, криминальные происшествия без неё не обходились. Она была предводителем местной футбольной команды, и пацаны её боялись и слушались больше чем тренера. В то время кличка её была Чушка, потому что статью и норовом она была в своего отца, двухметрового, широкого и корявого, как дубовый пень, мужчину, едва помещавшегося в персональной «Волге», но при этом эффективного городского руководителя. Был у неё и старший брат Марин, такой же, как отец, но не ужившийся с ним в одном доме, и уехавший на российский север, не-то в Воркуту, не-то в Салехард. Вскорости, от семейных скандалов, партийных взысканий и скандальной отставки из-за дочери, папаша умер от тяжёлого многомесячного инсульта, так и не узнав о конце советской власти, о независимости и капитализме в республике. Мариника ещё со школьной парты имела репутацию весьма ходкой сексуальной бабёнки, но ни один пацан или зрелый мужчина надолго возле неё не оставались, не выдерживая её бешеного темперамента и безудержного хамства. И только в последние годы рядом со стареющей Мариникой сосуществует её сожитель Йордан. Большой дом и хозяйство, оставшееся от родителей Мариники, несколько лет были пристанищем городских алкашей и нищебродов, кормившихся с сада, огорода и огромного обильного погреба, и где можно было пережить зиму. Пока не приехал из России брат Марин с семьёй и не разогнал всю эту компанию. Маринику с её сожителем он прогонять не стал, выделил ей четверть дома, прорубил отдельный вход и отгородился забором, а так же оставил ей угол в погребе. Банка вина, из которой сейчас наливает Йордан, уворована как раз из этого погреба – из бочки её брата Марина.
Вино, особенно, крепкое, как известно, повышает кислотность желудочного сока, а значит, и аппетит. Шмат сала и чеснок съели, а под остаток вина захотелось чего-нибудь ещё поесть. Дед Харчо раздул костерок и поставил котелок воды вариться под макароны. Мысль о печке теперь ни в какой момент не оставляла его, и он решился спросить Маринику:
– У тебя хозяйство большое… А нету в твоём хозяйстве… в сарайке где-нибудь… печной дверки? Вот кабы была… ууу… я бы такую печуру соорудил, у меня бы котелок в пять минут закипал бы.
– Откудова мне знать, Электроша, что у меня в хозяйстве водится. И у Йордана не спрашивай, он ещё меньше моего знает. Это у брата спрашивать надо, он каждую щёлку в своём хозяйстве знает. А только скажу тебе, даже если есть у него – не даст. Так что и спрашивать не буду.
– К нашему Деду идея в голову залетела, – куражился Старлей, – образцовое хозяйство построить в кошаре, ага… коммунистическое общество. Чтобы каждый свою обязанность имел и исполнял. От каждого по способностям, каждому по труду. А раз он кашевар, так он печку желает иметь. Кирпичи по одному издаля носит, а теперь дверка ему нужна. Трубу, я вижу, ему уже доставили. Мы с Моней, как бывшие менты, в две смены на страже будем стоять, а Фикса полезными знаниями заведовать, и лекции по народной мудрости читать. Вот не знаю что Степаныч… Ну как же? Крышу строить и кошару на зиму утеплять. А вот что молодому поручить, Дед ещё не решил. Я бы ему поручил вопросы снабжения овощами и фруктами, особо, ананасами…
– А и правда, – задалась беспокойством Мариника, – где вы зимовать-то будете? На станции полицаи гоняют, в Черёмушках на все подвалы и чердаки амбарные замки повесили. Я почему знаю, братан мой в мэрии как раз этим и занимается – замки вешает. А зима, говорят, суровая будет.
– Не первую зиму зимуем… – хмурился Старлей, – перезимуем и эту. Меня-то ты пустишь в дом, как морозы пойдут? Как в прошлом году.
– Как в прошлом году уже не будет, братан не допустит. Строго наказал, чтобы ни одного нищеброда в доме не было, а то и нас погонит. Я знаю, у него норов отцовский.
Старлей ничего не сказал, насупился.
– От папаши куртка осталась… – беспокоилась Мариника, что помочь товарищам не может. – Степаныч покрупнее будет, ему подойдёт… Это я дам… Ещё зимнего шмутья насобираю… а вот крышу… нет… не смогу обеспечить. Это сами думайте.
Всё шло к тому, думал каждый житель кошары, что утепляться на зиму придётся, иначе зиму не пережить. Капитализм! Ничего даром не лежит, как при советах. И даже Старлей, хоть и упирался перед самим собой, а всё же посещали и его тревожные мысли о зиме. Как стало темнеть, гости, доконав банку и упрятав пустую в кошёлку, засобирались, чтобы не идти по скользкой тропке в темноте. Йордан кричал, прощаясь:
– Не журись, пацаны. До зимы далеко, может, ещё и не доживём, так что проблема сама собой снимется.(И накаркал себе, как прояснится в дальнейшем повествовании).
Мариника тоже хотела утешить товарищей.
– Дупель в могиле побывал, ему помирать уже не страшно, или вот Электрону, а молодому ещё жить надо. Ты, парень, до зимы к бабёнке какой-нибудь пристройся, чего тебе здесь со стариками тухлые макароны жрать.
– Не боись за него, – Старлей не смолчал. – Он уже себя на всю зиму ананасами обеспечил.
Мариника не поняла, причём ананасы, но не стала выяснять. Обратилась к Степанычу.
– Я чего слышала, Степаныч. Твоя-то бывшая, говорят, опять разводится. Так ты к ней иди, неужто она тебя обратно не примет, такого важного мужчину… Дом-то твой, ты в нём родился. Вот зиму и перетерпишь… А потом опять гуляй…
– Подумаю, – только и сказал Степаныч.
Ушли гости, провожаемые беспокойным лаем Дохли. Стал гаснуть костерок, покрываться серым пеплом, среди которого вспыхивали и гасли яркие искорки. Темнела ночь, и утомлённый шумными гостями Дупель, уже дремал, сидя на ящике. Остальные молчали, и молчание это было тревожно.
* * *
Утро опять хмурилось, но настроение в кошаре странным образом за ночь изменилось. Напевал странные гимны Кудла, сооружая из добытых вчера реек и куска клеёнки палатку, не сооружённую вчера из-за шумных пьяных гостей. Ещё более странно и таинственно держал себя Дупель – ходил на речку мыться, стираться, просил у Деда Харчо горячей воды, и долго и мучительно брил тупой бритвой чёрную щетину с кадыка и щёк. И молчал, не отвечая на вопросы и насмешки. И так устал к концу бритья, что лёг и уснул, укрывшись плащом. Дед заварил чай, насыпал каждому в кружку по три чайные ложки сахара, хотя раньше едва по полторы сыпал. Выдал по белому сухарю. От такого чая с сухарём и Старлей не отказался, а выпив, был добр и улыбчив, как никогда по утрам. Степаныч тоже побрился, почаёвничал, но чувствовал себя насторожено, будто чего-то ожидал, что должно было – вот, сегодня, сейчас – произойти. И только Моня проснулся как всегда, не имея никаких предчувствий и сомнений.
– Ну, чё, Дед, за печкой пойдём сегодня? – поинтересовался.
– Я, Моня, и спросить боюсь… Ну, хорошо бы…
– Куда это вы собрались? – допил чай Степаныч.
– Сговорились вчера с Дедом и Фиксой за кирпичом сходить, чтобы одним разом побольше принести, А потом сразу и вторую ходку… А то как бы нам вообще без кирпича не остаться. Его окромя нас растаскивают…
Степаныч свой сухарь не стал есть, сунул в карман. Аппетит у него случался обычно к полудню.
– А не сходить ли нам всем, и сразу на всю печку принести… На добрую печку не меньше сотни кирпича надо. Заодно поглядим, что ещё нам пригодится.
– А чего, сходим…
– Давай, Дед, веди, показывай…
– Ты гляди, и Старлей, кажись, собрался…
– А чем я хуже? Ломать не строить… Ломать – это я с удовольствием.
Так и собрались. Кто торбу, кто сумку цыганскую взял. У Фиксы рюкзачок школьный, у Степаныча портфель. А Дед из плотницкого ящика ещё и фомку да ножовку достал. Велели проснувшемуся Дупелю дом сторожить и пошли. Шли по улицам растянувшись, вроде как малознакомые. Всегда ходили так, чтобы не привлекать внимание, не раздражать обывателя. Оставленный хозяевами домик стоял в заросшем высокой травой дворике, окружали его остатки забора и запущенные фруктовые деревья. Сам домик, уже полуразрушенный и растасканный соседями, небольшой, на две комнатки, под низкой крышей, принадлежал бедной семье и не удивительно, что, уезжая, хозяева не смогли его продать. Домик – саманный, и без крыши стены оплыли от дождей. Кирпичной оказалась маленькая, уже полуразобранная, пристройка, бывшая когда-то кухней. Стояла в ней в былые времена и печь, от которой остался только фундамент. Она первой была разобрана на кирпич и чугунину – дверки, вьюшки, колосники… кто-то успел раньше. Сохранилась и часть крыши – какое-то количество подгнивших стропил, и двенадцать листов шифера. Пока под руководством Деда, стараясь не шуметь, разбирали стенку, очищали каждый кирпич от прилипшего раствора, на счастье оказавшегося слабым по бедности хозяев, Степаныч обошёл руину вокруг. Шифер – вот что нужно позаимствовать главным образом, - двенадцатью листами можно накрыть почти всю кошару. Стропила. Кошара была когда-то крыта камышом, в один скат, под шифер же придётся укрепить стропильную систему. Если снять здесь десяток брусьев, нам бы вполне хватило. В задней стенке сохранилось маленькое застеклённое окошко, хорошо бы его выломать для нас. Света нам хватит, и тепла будет меньше уходить. Больше здесь взять нечего, разве что дрова.
– Степаныч! – Дед Харчо, появился из за угла. – Мы тебе в портфель пять штук положили. Донесёшь?
– Донести-то донесу… а пришли-ка мне сюда молодого с фомкой. Хочу я крышу разобрать. Нам она сильно пригодятся на зиму.
Дед обрадовался.
– От то дело, Степаныч… то дело.
– Мы с парнем понемногу крышей займёмся, а вы пока кирпич носите. В два приёма снесёте. Обратно пойдёте, прихватите топор. И пожрать чего-то. Ну и воды бутылку.
Дед побежал обратно, а вместо него пришёл Кудла, помахивая фомкой в правой руке.
– С чего это наш дедушка в возбуждении прибежал?
– Радуется, что его идея понемногу овладевает массами. На печку у масс энтузиазма прибавилось, а вот мысль, что доброй печкой глупо отапливать небо, вот-вот тоже проснётся. Тогда нам крыша нужна будет. Вот я и думаю, пока её соседи на сарайки не растаскали, нам надо её к рукам прибрать. Для нашего выживания. Нам крыша позарез!
– Верно… Даже Старлей понял, что ему перезимовать у этой… как её? Мариники… не светит, и что придётся ему с нами зимовать…
– Вот я тебя и позвал помочь. Ты полегче меня будешь, подашь сверху шифер, а я его снизу приму. Давай подсажу тебя…
Они слышали, как народ уложился и ушёл с кирпичами, а Кудла, взобрался ловко на самый конёк, подкладывая под фомку деревяшку, чтобы не сломать шифер, вынул четыре гвоздя, и первый лист спустил в руки Степаныча.
– Мне сверху видно, - тихо сказал Кудла, – за забором мужичок стоит, за нами наблюдает. Вон куст сиреневый – за ним.
– Ага, вижу. Схожу выясню…
Через минуту пришёл, принял второй лист.
– Мужичок местный, сосед, полюбопытствовал просто… Шёл мимо. Ушёл уже.
Когда они снимали восьмой лист, тот же мужичок привёл полицейского.
– Ага! – кричал мужичок, размахивал кулачками, тыкал пальцем в Степаныча. – Ворують… Воровством занимаются. Ещё вчера дом цельный стоял. А сегодни, гляди, разворовали. Что от цельного дома осталось. Теперя не старая власть, чтобы воровать. Ты для того и полицай, чтобы пресекать! – накричал он на молодого полицейского, не знающего, как поступить. Вроде воровство налицо, а вроде бесхозяйственная развалюха, заявление никто не напишет. Пресекай, не пресекай, а всё равно растаскают. Начальство может похвалить, а может и поругать. Пока полицай думал, пришла кирпичная команда. Дед Харчо внимательно присматривался к шумливому мужичку, и справа и слева заходил, и сказал, наконец.
– Я тебя узнал. Я его узнал, товарищ милицанер. Много раз видел, как он отсюда кирпичи носит. А живёт вон, через два дома… зелёный забор…
Переглянулись Старлей с Моней, битые менты. Старлей развёл ладони.
– Ну вот, сержант, всё стало ясно. Вот кто дом растаскал. Я, как бывший мент, скажу тебе...
– А я вас помню, – заулыбался сержант. – Я пацаном был, мы в вас камни кидали, когда вы на мотоцикле проезжали. По нашей улице. Я раз прямо в коляску попал… Мамка моя говорила, что вы к нашей соседке Алевтинке погостить заезжаете.
– Алевтина! – обрадовался Старлей. – Как она там? Жива?
– Жива. В прошлом году в Россию уехала на заработки. А мужа с дитём на хозяйстве оставила.
– И муж, и дитё есть? От молодец. Справная девка была… Так ты знаешь что, сержант, этого товарища надо проверить, раз поступил сигнал, что он кирпичи ворует. Если надо, мы вот с товарищем… Он тоже бывший мент, подполковник, будем понятыми, поможем протокол составить. Давай, пошли к нему сигнал проверить. А я Танас Георгичу скажу при встрече, как ты дело раскрыл.
– Не имеете права! – кричал растерявшийся мужичок. – Я первый сообщил… Вот же они шифер поснимали… Я их поймал… властям сообщил…
Моня взял мужичка под локоть, с другой стороны зашёл Старлей, и повели они мужичка по улице, прихватив незаметно за шкуру крепкими руками, чтобы не сопротивлялся. За ними шёл сержант, доверившийся опытным бывшим милиционерам. Тем более, один из них упомянул Танас Георгича, начальника полиции города. Зашли во двор и сразу же за калиткой увидели аккуратный штабель кирпича, бывшего в употреблении. А тут же и стопку старого шифера, с дырками от гвоздей. А в сарайке обнаружились две оконные рамы и дверь с коробкой. Старлей в старые времена был специалистом по обыскам, знал, где что искать.
– Ну вот, сержант, дело раскрыто будем протокол составлять. Тут из дома выскочили две женщины, старая, вроде как жена преступника, и молодая, надо понимать, дочка. Кричали, плакали, умоляли протокол не составлять, простить старого дурака, стаскивающего всякий ненужный хлам со всей улицы. Уговорили господина полицейского, и понятые тоже его просили… и уговорили.
– Ладно… только, чтобы больше этого не было, - строго приказал сержант и ушёл, потому как смена его давно закончилась, а дома его ждала молодая жена с наваристой замой и гарафом холодного вина. Женщины с причитаниями увели мужичка в дом, а понятые вернулись к своим товарищам.
– Так! – сказал Старлей, – я вопрос решил, гражданин больше не высунется. Степаныч, командуй, можете брать всё что надо.
Сделали ещё одну ходку с кирпичом, посчитали. Получилось всего семьдесят две штуки.
– Если не строить кирпичную трубу через крышу, то хватит, – рассчитал Степаныч. – Мы жестяную трубу пустим через всё помещение, чтобы она дополнительно давала тепло, и выпустим в стенку. Кончай с кирпичом, нам надо шифер отнести. Берите вдвоём один лист и несите. А мы пока с молодым стропила разберём. Топор принесли?
Принесли и топор, и котелок с кашей, и пластиковую бутылку со сладким чаем. Покормили Степаныча и Кудлу. Кудла полез на крышу разбирать стропила, Степаныч принимал внизу и вытаскивал фомкой гвозди, складывая их в карман. Моня с Фиксой, и Старлей с Дедом взяли за углы по листу шифера и понесли. День ещё только перевалил за середину, и жара стояла не сильная, два раза накрапывал освежающий дождик, но все уже сильно вымотались. Степаныч скомандовал отбой.
– Мы с Кудлой здесь переночуем, чтобы не покрали наш запас. Завтра с утра приходите, за день всё отнесём.
В одной из комнат, остался не ободранным кусок деревянного пола, на нём можно поместиться вдвоём, а в кухне на полу кусок линолеума, и если стряхнуть с него строительный мусор, то можно сделать навес от надвигающегося дождя. Через полчаса и впрямь хлынул обильный дождь, но непромокаемый навес был уже готов.
В кошаре, пришедшие после тяжёлого дня отдыхать обитатели, не обнаружили Дупеля, и поначалу его отсутствие никого не обеспокоило. Мало ли, может, в овраге присел. Сейчас явится. Но не явился ни через час, ни через два, ни утром.
– По бабам пошёл! – шутил Моня, когда поутру, обойдя окрестности, все вернулись в кошару. – Видели вчера?.. Мылся, брился, чепурился… Носочки в речке стирал.
– Человеком захотел стать, – возмущался глупой шуткой Дед Харчо. – Силёнок только и хватило, чтобы носочки постирать. Да… Не знаю, что и думать.
Старлей опять с утра не в духе, болят натруженные вчера руки-ноги, ноет спина, стыдится перед самим собой, что купился вчера на общественный энтузиазм, кирпичи, прости господи, таскал. Да что же это, неужто не пристроится куда-никуда на зиму? Быть такого не может! Неужто прежнего нахальства и обаяния не стало, и не найдёт хоть какую захудалую бабёнку зиму перезимовать? Полгорода мужиков на заработках кто в России, кто в Израиле, кто в Европах. Сколько баб слезу пускают по ночам в одинокой постели… Сегодня опять идти шифер таскать… Не пойду. А ещё этот, алкаш конченый, потерялся, а у них переживания, будто полную бутылку водки разбили.
– Может, он того… может, он золотые монетки закопал, а теперь найти не может… Может у него по всему лесу монетки закопаны…
Дед Харчо возмущён ещё больше.
– Между прочим делом, товарищ старший лейтенант, мы на его монетку хорошо попили и похарчевали, пока он в могиле лежал, коли вы помните. А то, что осталось от его золотишка, так мы ему так по сию пору и не вернули. Ну, чего теперь? Нету его, ушёл. И нам пора. Степаныч с молодым дожидаются. Опять же покормить их надо.
Он насовал в карман сухарей, налил воды в бутылку, и пошёл по тропе, не оглядываясь, и сильно сомневаясь, что все вчерашние за ним пойдут. Менты. похоже, не пойдут, а вот пойдёт, али нет, Фикса, есть сомнение… И всё же услышал шаги за собой. Не хотел оборачиваться, а не удержал любопытство, обернулся. По тропе шёл Фикса, за ним в пяти шагах прихрамывая, – вчера он себе кирпич на ногу уронил, – шёл Моня, а совсем вдалеке, у самой почти кошары стоял Старлей, будто не зная, что ему делать. И всё же пошёл он нехотя по тропе. Впереди его бежала Дохля, оборачиваясь, поторапливая хозяина. Ей нравилось вчера целый день бегать туда-сюда, весело хватая за штаны то одного, то другого.
Весь день почти что носили они шифер, к вечеру, загрузившись четырёхметровыми жердями и окошком, выломанным из стенки, вернулись в родную кошару. И что же увидели? Дупеля в аккуратном пиджачке, а под ним рубашечка в клеточку, а внизу брючки в полосочку. Правда что ноги в сандалиях, подобающую обувку не подобрали ему пока. И был он начисто отмыт. Но самое удивление вызвала у всех дамочка, которую представил Дупель именем Зина. Была она небольшого росточка чёрненькая молдаваночка, видно, что из простых, лет побольше тридцати, не сказать чтобы красавица, но и не страшилка, улыбчиво-стеснительная и приветливая. Она терпеливо сидела на ящике, а в ногах у неё стояла кошёлка, чем-то довольно туго набитая. Дупель же не садился, не желая попачкать брючки.
– Мы пришли, а вас нету, – с лёгкой обидой сказал Дупель.
Никто не решился ответить Дупелю. Только Дохля доброжелательно облаяла Зину, потому что не умела быть растерянной, как остальные. Остальные вдруг стушевались из-за своего непотребного вида перед лицом чистенькой Зиночки, её улыбчивой стеснительности.
– Я теперь буду жить у Зиночки.
Все уж и так видели, что Дупель пристроился.
Зиночка стала доставать из кошёлки всяческую еду: два батона докторской колбасы, четверть сырной головы, три кирпича хлеба, пучок зелёного лука, три больших бутылки «Буратино»… Старлей ожидал, что достанет она и бутылку водки, но не достала, а достала большую пачку чая, на радость Деду Харчо. Ему сегодня некогда было приготовить еду на ужин, и потому посчитал он радостным окончанием дня появление Зиночки.
– Вот. По пути в магазин зашли. Зиночка купила...
– Как же… Ефим Аронович сказал, что вы тут впроголодь живёте… – Зиночка как будто стеснялась своей благотворительности, опускала чёрные глазки. – Если ножичек дадите, я нарежу, вот, колбаски, сырку…
Дед Харчо достал ножик из хозяйственной коробки, обтёр его об грудь.
– Не утруждайтесь, уважаемая… сами всё сделаем. Вы и так нам сегодня праздничное удовольствие соорудили. – Он стал деликатно резать колбасу тонкими кругами, укладывая их красиво на расправленную упаковочную бумагу, постеснявшись несвежей газеты на столе. – Дозвольте вам сказать благодарность, уважаемая, за нашего товарища… и за угощение, конечно. Дай вам господь постоянного здоровичка…
– Ну что вы… – стеснялась Зиночка. – Я же Ефима Ароновича много лет знаю…
– Зина в нашей семье была нянькой, обоих наших детишек подняла.
– Какие деточки были хорошенькие у Ефима Ароновича…
– Зина очень любила моих деточек… – Слезились от чувств глаза у Дупеля… простите… у Ефима Ароновича, вставали перед глазами слабосильные заплаканные его детишки, болезненная лежачая жена… и Зиночка… господи… молоденькая, шустрая, как котёночек… по его тайному знаку прибегающая к нему в летнюю кухню и быстренько задирающая юбку… – И мы её любили.
– Я теперь одна живу в квартире…
– Муж у неё в Чечне погиб… В Чечне? Зина?
Она скорбно покивала.
– Зина в детском садике работает. Нянечкой… да, Зина?
Покивала, но уже радостно.
– Я детишек люблю. А с Ефимом Ароновичем мы на мою зарплату проживём, вы не беспокойтесь за него. Нам много не надо.
Дед Харчо деловито раздавал бутерброды голодным усталым работникам, наливал «Буратину» в подставленные кружки, и был счастлив, что так хорошо всё сложилось сегодня. Особо он был счастлив почему-то за Зиночку, хотя она была ему чужая. Ему нравилось, как она улыбается.
Забеспокоился Дупель,
– Скоро начнёт темнеть. Зина. Пора нам домой, чтобы не идти по темноте.
Зина послушно поднялась, поправляя юбку. Заговорил, щупая карманы, Степаныч:
– Мы тебе… Ефим… кое-что должны остались, немного потратили, правда…
– Оставьте себе… Мне уже не нужно ничего. У меня теперь Зиночка.
Он взял её под локоток, она прощально покивала головой, застенчиво улыбаясь.
Не забыла кошёлку, и пошла впереди Дупеля к выходу. Дед Харчо выскочил вперёд, распахнул перед нею дверь, и когда они пошли по тропе, – впереди она, за нею Дупель, – перекрестил их и сказал вслед:
– Милая дамочка, дай ей бог здоровья.
На душе у него сегодня был покой, и было умиление.
* * *
Похоже, что вопрос о том, ремонтировать кошару к зиме или нет, как-то сам собой и без особых разговоров разрешился. Но необходимо всё же обговорить множество мелких технических деталей. Степаныч, ожидаемо взявший на себя руководство в кошаре, решил не утомлять, озабоченных добычей пропитания товарищей, мелочным долгосрочным планированием стройки, а выдавать им короткие задания. За утренним чаем, – в тот день как раз не сильно сердился Старлей, – он и завёл назревший разговор.
– Перво-наперво надо бы нам сделать крышу. Думаю, каждый согласится с такой постановкой вопроса. Сделаем крышу, всё остальное само пойдёт. И печку Дед сможет начать, и окна заложим для утепления, и дверь починим и утеплим… Окошка, что мы притащили, нам вполне хватит для света, зато тепла будет меньше уходить. План работ у меня такой. Мы с Моней и с молодым занимаемся крышей. Дед, Фикса и Старлей – добычей пропитания и хозяйством. Для каждого есть общая задача – заготовка дров на зиму. Начать с этих зарослей, что у нас тут разрослись. Вырубить всё под корень, чтобы даже пеньков не осталось, и попилить по размеру топки. Ну, чтобы из печки не торчало. Пусть до зимы сохнет. И всякий хворост или сухостой, если кому попадётся, тоже сюда отовсюду тащите. И ещё. Нам нужна будет теплоизоляция, подбить крышу. Самая для нас доступная – упаковочный картон. Изолятор отличный. Надо будет договориться с Михалычем на базаре, брать у него. Тоже носите кто сколько может. У нас есть немного денег, я продал золотишко Мирону. Это на непредвиденные необходимые расходы. Что скажете? Речь длинная получилась, но обозначить задачу надо ж было?
Помолчали. Каждый думал о своём – нужно ли ему, потянет ли? Зима далеко, и зачем так далеко загадывать, может, раньше помрём. Тогда чего ломаться заранее. Проще пожрать, выпить и поспать, потом опять выпить, пожрать и поспать. Вольная воля! Командира нет! Ежели кто-то начнёт тобой командовать, так это уже не воля, а пионерлагерь, а Степаныч – старший пионервожатый. Разница, конечно, есть, в лагере кормят четыре раза в день, а на воле самим надо пищу добывать. Вот и выбирай. Середина редко бывает. Если вообще бывает.
– Ну, если мне топором махать не придётся, то я согласен.
Это сказал Старлей. А раз Старлей сказал, что согласен, то какой же может быть дальнейший договор. Моня поднял руку:
– Я наверх не полезу, высоты боюсь. Внизу, что скажете, то и буду делать.
– Большая высота, – посмеялся Дед Харчо. – Два метра. Рукой достать. – Дед озабочено морщит брови. – Коли к нам денежка пришла, хорошо бы сохранный запас сделать, что дёшево и хорошо сохраняется, фасоль там, горох, макароны, сахар… без сахара, а проще, без конфет, как в армии – солдат о самоволке думает. Опять же мука мамалыжная. Десять минут и мамалыга готова, смальцем со шкварками заправил и … вот тебе сытный обед. А будет печка, белая мука понадобится, я вам такие плачинты испеку!..
– Сделаем запас, мысль правильная. Меньше времени будет уходить на добычу пропитания. А теперь, товарищи, каждый своим делом пусть занимается. А мы по-быстрому стремянку сварганим, – обратился он к молодому.
Старлей ушёл первым, вроде как на базар к Мирону добывать жратву, но если бы проследили его товарищи, куда он повернул, когда перешёл по бревну речку, то увидели бы, что он повернул не на базар, а в сторону центра города. Шёл и злые мысли, а так же и Дохля, сопровождали его. Никак не мог он поверить, что Дупель, коего он презрительно держал за полное ничтожество, и коему одна дорога – в могилу, и коего уже и схоронили, и сам Старлей его хоронил, вдруг вышагнул из могилы, обрёл вполне человеческий облик, и счастливым образом пристроился к бабе. Что же это такое? Прямо птица Феникс какая-то! А он, Мишка Карадимов, милицейский офицер, видный мужик, никогда не имевший отказа у женщин, два года нищебродствует, голодает и холодает! И два года такому мужчине катастрофически не катит с бабами! Давно уже он ловит себя на презренной мысли, что готов теперь лечь с какой угодно бабой, на которую раньше не посмотрел бы. Что пошло косо в его жизни? Да, жил он легко, эго-ис-тично, как говорится. Делал, что хотелось, правила нарушал. И даже милицейский устав нарушал легко. Но подлостей не делал же? Свою работу хорошо исполнял, не убивал, не грабил… Ну, взятки брал с воров и бандюков. А кто ж не брал? А из ментов ушёл, потому как противно стало, не захотел при новой власти полицаем быть. А ведь звали, знали его ментовские качества. Вот с того момента и пошла новая полоса жизни. Как отрезало. Лишний человек. Никому не нужный. Кроме разве что верной собаке Дохле, неотступно бегущей рядом.
Сегодня ночью приснилась ему давняя его подруга, Марина Никифоровна, имевшая когда-то, в самом начале проклятой «перестройки», мужскую парикмахерскую на одно кресло. Во сне всё было с ней как раньше. А раньше было так. Подкатывал Мишка к её салону на служебном мотоцикле, брал из коляски пакет, и коротко сигналил сиплым мотоциклетным голосом. Если у Маринки не было клиента, она вешала на дверь картонку «ушла в налоговую», впускала Мишку и запирала дверь. За час с небольшим они вдвоём успевали всё: поскандалить, помириться, распить бутылку коньяка с закуской, два раза совокупиться, а в перерыве опять поскандалить. Темой скандала всегда выступала Маринкина ревность. Она старше его на десять лет, не была никогда замужем и понимала, что Мишка на ней «тоже» не женится. Бывают же такие женщины: и умные, и имеющие тело и привлекательное лицо, и ласковые руки, и многие мужчины их назойливо добиваются, а жениться, сволочи, не хотят. Одна такая сволочь на мотоцикле два года уже морочит ей голову, и пора с этим покончить… Но опять он, зараза такая, приезжает, и она опять ему даёт. Этот паскудный мент имеет такое молодое обаяние, такую пакостную улыбку, и такие сволочные повадки, что она не может заставить себя прогнать его навсегда. А когда он исчез, – по слухам уехал в столицу, – её так измучила ревность, что она на полгода запустила работу. Сейчас дела идут хорошо, у неё ещё два кресла, у неё популярный салон в центре города, а сама она работает с ВИП-клиентами. Про Мишку давно не помнит.
Она пьёт кофе в подсобке, листает западный парикмахерский журнал, ждёт директора универмага с сыном, у которого завтра свадьба. Их обоих надо постричь, и она подбирает солидную причёску для папаши и молодёжную для сына. Папаша лет пятнадцать назад был её любовником, обещал жениться, но «тоже» не женился. У них много лет ровные тёплые отношения, но никогда они не вспоминают их прежнюю связь, будто её и не было. Они давно, ещё в те давние времена перешли на «вы».
– Марина Никифоровна, вас какой-то дядька спрашивает.
Это не может быть клиент, на это время у неё нет договорённости ни с кем, потому она не спешит.
– Сейчас, Фрося. Скажи, через пять минут…
Допивает, не спеша, кофе, закладывает своими яркими парикмахерскими буклетами с её портретом в красивой причёске на развороте одну страницу, другую, поднимается, идёт в зал.
В уголке под дверью, на краешке стула, сидит пожилой потрёпанный мужчина со злыми глазами. От него ощутимо пахнет немытым телом и какой-то гнилью, перебивающими парфюмерные запахи парикмахерского салона.
– Чем могу?.. – спрашивает она, не желая подходить близко.
– Марина… – говорит он хриплым больным голосом и замолкает. Она начинает узнавать Мишку Карадимова, ей становится досадно: зачем?! какого чёрта?!
– Что тебе нужно? – спрашивает она равнодушно, холодно, как разговаривает иногда со своими провинившимися работницами.
– Хотел тебя увидеть.
– Увидел. Что-нибудь ещё? – Наверное, он будет просить денег.
– Ты мне приснилась сегодня… и всё было… как тогда…
Лучше бы сразу денег попросил!
– Давай выйдем на крыльцо, не будем девочкам мешать.
Он безропотно поднялся и вышел, и эта безропотность вызывает у неё ещё большую досаду. Она выставила его за дверь не потому, что стесняется своих девочек, а чтобы не портить приятный воздух в салоне. Она думает о том, сколько дать ему денег.
– Я потрепался немного… тяжёлая полоса в жизни. Ты же не замужем? Так я слышал…
Она молчит, смотрит в его злые глаза равнодушно, и теперь ей уже не хочется давать ему денег. Ему нужно на пьянку, уверена она.
– Ты не представляешь, как я жалею, что не женился на тебе. Сейчас я был бы другим человеком.
Она не собирается с ним разговаривать, ей не интересно. Сейчас она уйдёт.
– Ты могла бы меня спасти, Марина. Мне не много нужно…
– Сколько? Сколько тебе нужно?
Он очень удивился.
– Я не про деньги говорю, ты не понимаешь…
– Я не понимаю… Может. ты имеешь в виду сожительство со мной?..
Он промолчал, не решившись подтвердить её мысль.
– Но не жениться же ты на мне собираешься?
Опять он не решился ничего сказать. А она внезапно почувствовала, что ей становится весело и интересно. Она уже не презирает этого грязного человека, бывшего когда-то её любовником. Черт возьми, она даже его когда-то ревновала. Это ей смешно сейчас. И он и его мысли.
– Я, Мишенька, пятьдесят два года жила как вольная птица… А сейчас мне пятьдесят четыре. Ты думаешь, куда делись эти два года. Мне было два, когда мама умерла, и для меня наступила свобода. Меня никто не воспитывал, не опекал, - ни отец, ни тётка. Я жила сама по себе. Когда появился мой первый мужчина, переживала, что он не захотел на мне жениться. Я тогда не понимала, что это я не хотела потерять свободу, и он это почувствовал. Так было и с другими… и с тобой… Вы, дураки, думали, что вы не хотите, а это я не хотела. – Она помолчала, ожидая, что Мишка что-нибудь захочет возразить, но он молчал, зло смотрел на неё. – У меня есть ухоженное гнездо, куда я не желала, и сейчас не желаю, никого пускать. Это… моё… гнездо!
Она вдруг расхохоталась. Сама не ожидала той мысли, которая её так развеселила:
– Я всегда с ужасом представляла, что какой-то мужик будет сидеть на моём стерильном унитазе… Прости, Мишка… я смеюсь над собой.
Помолчала, пока сама собой не сошла улыбка с лица.
– А сейчас извини. У меня через пятнадцать минут рабочая встреча.
Повернулась и ушла в дверь, оставив Старлея на крыльце. А внизу, в палисадничке, засаженном красными георгинами, изнывала от любви и нетерпения, псинка Дохля.
* * *
Пока Моня с молодым Кудлой из двух жердей варганили стремянку, Степаныч ещё раз оглядел изнутри и снаружи кошару, планируя первоначальные работы. С ним ходил Дед Харчо, выслушивая ход мыслей прораба. (Если кто не знает, прораб есть производитель работ, те есть управляющий работниками. Прораб должен хорошо понимать чертёж и простейший смысл строительных работ, чтобы указывать рабочим).
Степаныч произносил свои мысли вслух.
– Кусты надо посрезать, что бы не мешали, а вот дерево, что сквозь стропила проросло, пожалуй, оставим. Верхушку спилим, а ствол пускай подпирает крышу. Если большой снег ляжет, она может нагрузки не выдержать, матерьяла у нас не хватает на крепкую крышу. Что скажешь, Дед?
– Резон есть, подпора нужна.
– Под шифер хорошо бы пароизоляцию подложить. Придётся нам на плёнку потратиться.
– Придётся. Наше тепло любую щёлку в крыше найдёт, чтобы небо обогреть, потому необходимо крышу изолировать. Слышь, Моня?! Чтобы не шумел потом, на что деньги ушли. На пароизоляцию!
– Четыре метра на почти что три это двенадцать квадратов, с запасом пятнадцать квадратных метров плёнки. Печную трубу сквозь крышу пускать не будем, это тоже, считай, обогрев неба. Выпустим через стенку.
– Правильно. Жестянки наши, дымоходы то есть, через всё помещение протянем. Чтобы дополнительный обогрев давали. На них хорошо сырую одёжу сушить. И табачок…
– Два окна нам не нужны…
– Явственный излишек… одним малым обойдёмся. Другое заложим, опять же для сохранения тепла.
– А чем закладывать будем, Дед? Вон ещё стены поверху оплыли от дождей, а там вон угол обвалился.
– Как чем? Глины кругом полно, мешок соломы найдём. Намешай и лепи. Высохло – ещё слой, так и окна заложим, и стены надставим.
– А саманный кирпич сможем насушить?
– Можно и насушить. Форму надо сделать, а лучше две. А солома всё одно – нужна. На базаре возле коней пособирать можно. Я схожу пособираю.
Тут откликнулся Фикса, молча наблюдающий за совещанием специалистов.
– Я схожу. Как раз для меня работа. Вот цыганская сумка, её возьму, раз мешка нет.
Фикса свернул большую пластиковую сумку, сунул подмышку и ушёл.
Вслед ему Дед покачал головой, сказал, подождав, пока отойдёт подальше:
– Не нравится мне Фикса. Заскорбел чего-то. Об смерти задумался.
– С чего ты взял? Может, живот болит.
– Живот, может, и болит, да не об животе скорбит. У него интеллигентская болезнь. Философская!..
– Так уж и философская. Он давно бродяжничает, обвыкся уже.
– Опосля Дупеля, как он с того света возвернулся, я стал замечать, что Фиксе философия в голову ударила. А Зина, когда Дупеля к себе забрала, так его совсем доконала. Думаю, теперя мысли у него об одном, что ежели назад пути нету, так и нечего за жизнь сильно держаться. Такая философия добром не кончается. Оттого и заскорбел Фикса.
– Да-а, Фикса… Меня-то как раз больше Старлей беспокоит.
– За него не боись, Степаныч. Товарищ старший лейтенант по злобе может другим пакость сотворить, тока не себе.
Степаныч нашептал деду на ухо, оглядевшись, не слышит ли молодой Кудла.
– У парня нашего тоже вопрос. Феодора к себе зовёт на сожительство, любовь и сытую жизнь.
– Надо ему соглашаться. Нечего ему с нами нищебродствовать.
– И кто ж останется? – Весело спросил Степаныч. – Мы с тобой, да Моня?
– Моня? Моня хитёр. Вроде зимовать с нами устраивается. Это если он себе тёплое местечко на стороне не найдёт.
– Ну дай им бог каждому тёплого местечка. А пока работники стремянку мастерят, пойду я в хозмаг приценюсь, что сколько стоит. Плёнка, шиферные гвозди нужны будут, лопата, глину копать.
– Погляди там, сколько стоят дверка печная, колосники…
– Поддувальная дверка, вьюшка… задвижки, конфорки… савок, кочерга…
– Это лишнее. Можно обойтись. Поддувало кирпичом будем закладывать, заместо конфорки огненную дырку оставить под котелок али чайник, и тоже от угару кирпичом закладывать. Печь простая, колхозная, у нас такая в бригаде была. А вот колосники да дверка… это хорошо бы иметь.
– Погляжу, Дед. А ты погляди, как топор и пила освободятся, так вы тут начинайте наши заросли вырубать. Смотрите только дерево не срубите.
Степаныч теперь свой портфель где попало не бросал, а держал при себе. В портфеле издавна был, когда-то нечаянно обнаруженный, потайной карман, и в нём в прежние времена обычно сохранялись презервативы и денежная заначка, часто забытые на долгие месяцы. Теперь же потайной карман приобрёл важное значение: в нём сохранялись общественные деньги за проданные золотые монеты. Место это было для денег самое надёжное, потому что многолетней давности портфель многажды бывал потерян или по пьянке забыт в самых разных местах, но всегда бывал возвращён хозяину. В этом не было никакой мистической причины, просто-напросто такой видный дорогущий портфель жёлтой драгоценной кожи немецкой работы, никому бы не мог пригодиться по причине своей известности и заметности, и потому всегда возвращался хозяину. Чаще всего пустой, но никто и никогда не смог обнаружить в нём потайной карман. За долгие годы он потрепался и потёрся, помутнели его золотые замочки и уголки, чуть подгнило донышко и почернела ручка, но он остался крепок и цел. Единственной потерей была пара золотых ключиков на золотой цепочке, выпавших из нагрудного кармана пиджака, во время какой-то большой пьянки. Степаныч, отойдя по тропе от кошары, стал за куст, и вынул из потайного кармана часть денег, чтобы не засвечиваться в хозмаге, и сунул в карман штанов. Тайна есть тайна. Надо её соблюдать. В хозмаге купил нужный метраж плёнки, двадцать шиферных гвоздей, строительный мастерок, колосниковую решётку и печную дверцу. Всё это поместилось в портфель, хотя он сильно потяжелел. Заступ с длинным черенком пришлось нести на плече. Выходя из хозмага, в дверях столкнулся лицом к лицу со своей бывшей женой Верой. Он ей кивнул и хотел пройти мимо, но она стала перед ним грудью. Смотрела ему в глаза и сомнительно качала головой.
– Мишка, Мишка, во что ты превратился!
Он не стал ей отвечать, зная, что заводиться с ней на разговор нежелательно, всегда это скандально заканчивалось. Портфель тянул руку, длинный черенок мешал в узких дверях, толстая тётка собиралась скандалить за спиной, желая пройти, а Вера намеревалась поговорить. От неё немного пахло алкоголем, и влажно блестели насмешливые глаза. Тётка толкнула в спину и попыталась протиснуться, и пришлось Вере попятиться и пропустить Мишку и скандальную тётку. На крыльце Вера взяла его за грудь рубашки.
– Подожди меня, я куплю шланг… Мне надо сообщить тебе новость. Важную! Не уходи.
– Я не хочу знать никаких твоих новостей. То, что ты в очередной раз вышла замуж, я уже знаю, мне сообщили.
– Ладно! Куплю шланг в другой раз! Куда ты помчался? Что ты бегаешь от меня, как от чумы?! Не я тебя бросила, ты меня! Пора тебе успокоиться. У меня для тебя действительно новость. Ты слышишь? Твоя Маруневич умерла.
Михаил остановился, опустил портфель на тротуарную плитку. Но не потому, что новость поразила его в самое сердце, – портфель оттянул ему руку. Наталья Дмитриевна Маруневич была его любовницей пятнадцать лет назад, давно забытой, в последние годы старой и больной, много лет уже не узнававшей его при встрече. По слабости ума. Но бывшей все предыдущие годы Вериной верной подругой. Они с Верой сошлись на почве взаимной ненависти и совместной неукротимой злобы к нему, когда выяснилось, что их муж и любовник, завёл себе молоденькую и собирается на ней жениться. Как они сошлись? Вера, оставшись в большом доме одна, сильно заболев однажды, не нашла никого, кому можно позвонить и попросить о помощи. Кроме Маруневич. Её телефон был написан помадой на стене возле телефонного аппарата, и у Веры только и хватило сил набрать его, назвать себя и сказать в трубку, что она умирает. Маруневич примчалась через двадцать минут, возможно, для того чтобы порадоваться смерти соперницы. Но оставалась с ней несколько дней, пока не подняла её на ноги. С той поры они много лет дружили, пока у Маруневич не началось старческое слабоумие. И вот она умерла. У Михаила не дрогнула ни одна жилка по этому поводу, а только промелькнула в памяти та давняя история.
– Завтра её хоронят. Боюсь, что на похоронах никого не будет, кроме её сына с женой и пары соседок. Даже внуков не будет, они учатся где-то заграницей. Я тоже не пойду, чтобы не дать повод для насмешек и разговоров. Ты понимаешь о чём!
– Какие нежности… Могла бы и пойти, схоронить подругу.
– Мой муж меня не поймёт. С чего это вдруг я пошла на похороны какой-то полоумной старухи. Он не знает нашу историю, и я не хочу, чтобы узнал.
– Как же он не знает, когда все знают. Он что, приезжий?
– Нет. Он просто очень молодой.
Вечная история! Когда-то сам Михаил, молодой Главный архитектор района, попался на глаза Наталье Дмитриевне Маруневич, важной городской чиновнице, своенравной и дерзкой женщине, не опасавшейся даже своего партийного начальства. Она, можно сказать, совратила Михаила, и много лет не отпускала его. Их связь была известна начальству, но никакие угрозы её не пугали, а с Михаила взятки были гладки, он был одинокий мужчина, его жена Вера тогда не жила с ним, осталась в столице, не пожелав закапывать себя в мелком провинциальном городишке.
Маруневич была старше Михаила почти вдвое.
Через несколько лет вдруг объявилась и Вера, сбежав из столицы после какой-то скандальной истории, и скоро попала в новый скандал, совратив молодого глупого парня, личного шофёра своего мужа. После развода с Михаилом Вера уже в третий раз вышла замуж…
– Очень молодой? – спросил Михаил, берясь за ручку портфеля. – Ещё моложе, чем предыдущий?
– А тебе какое дело? – вдруг обозлилась Вера. – У меня ещё хотелка работает, поэтому я себе… да… самца взяла для постели. Надоест – уволю. А желала бы я настоящую семью завести, я бы никого другого, кроме тебя, не взяла бы. Но, как видно, поздно уже об этом говорить.
– Поздно, Вера. Я теперь свой вольный полёт ни на что не поменяю.
Пошёл, оставив Веру злиться и тыкать острым пальцем вослед, и кричать:
– У тебя свой дом есть, нищеброд! Захочешь вернуться, скажи, я всех разгоню!
Но Михаил не стал оборачиваться и ей отвечать, а Вера постояла и вернулась в хозмаг покупать шланг для полива огорода. Её новый муж, крестьянский сын, захотел возродить запущенные грядки и заросший сад. Он женился на Вере, признавшись ей, что женится ни по какой не по любви, хотя и произносил в постели эти глупые слова. Всего месяц назад он постучался к ней, предлагая купить фирменный немецкий пылесос, и был так настойчив, что, в конце концов, остался на ночь. Потом пришёл ещё раз, уже без пылесоса, и теперь сама хозяйка не отпустила его. Две недели он приходил к ней ночевать, несколько раз помогал по хозяйству, увидел, как запущен большой дом, сад и виноградник, как зарос травой огород, и его крестьянское сердце сжалилось и возжелало стать рачительным хозяином всего этого запущенного добра. Ну так женись на мне, предложила хозяйка, и он, подумав день, женился. Не смог он никак пересилить своё желание стать управляющим такого большого дома и перспективного хозяйства. А супружеские обязанности… он, слава богу… как-нибудь исполнит... и без любви… Все эти переживания своего нового мужа Вере были известны и понятны, и она не имела ничего против того, чтобы он пожил рядом с ней хоть какое время, пока будет полезен, тем более, что она не собиралась вписывать его ни в какие бумаги. Жить одной ей становилось всё труднее, не хватало сил вести хозяйство, одолевала депрессия. Понимала, что подступает старость, и хотелось иметь рядом кого-нибудь, кто присмотрел бы за ней в минуты слабости и болезни. Пришло такое время, когда она перестала спать ночами, мучилась памятью и тоской, проклинала себя, что из эгоизма не завела вовремя детей, а потом потеряла способность их иметь. О многом жалела. Что так пусто прожила жизнь, а больше всего, что бездарно и глупо упустила любящего её Михаила. А сейчас… она хотела, но не могла… никак у неё не получалось… представить Михаила в постели рядом с собой, вместо этого… рачительного молодого хозяина. Никак не могла она так же представить в своём воображении нынешнюю «нищебродскую» жизнь Михаила. Как это происходит? Ходит по улице с протянутой рукой? Сидит возле церкви среди других попрошаек? Крадёт, если что-то лежит без присмотра? А женщина, живёт ли при нём женщина, такая же «нищебродка»? Да нет, не может же этого быть! Вот же он пришёл в магазин, со своим знаменитым портфелем, что-то купил нужное в хозяйстве, лопату, значит, собирается что-то копать, может быть, и грядки. Одет в какую-то несвежую, потрёпанную одежду, нестриженный, небритый, но, зная его, можно предположить, что он прячется за этой своей внешностью, конспирируется. «Я теперь свой вольный полёт ни на что не променяю», так он сказал? Вот в этом-то и есть вся правда его нынешней жизни! Эгоизм! В прежние времена он был обременён нескончаемыми обязательствами и обязанностями, – работа, партия, семья, – теперь же настало для него счастливое время безответственности, «живу, как хочется в сию минуту». Какое негодяйство! А я живи и мучайся жизнью? У него разве нет никаких обязательств по отношению ко мне, своей жене, пусть даже бывшей!.. Вера даже всплакнула по поводу этих своих мыслей, её в последнее время вообще часто посещали «обида» и «плаксивость». Впадаю в детство, говорила она себе, и с ужасом вспоминала свою подругу Маруневич…
Степаныч, купив по пути три кирпича хлеба, направился в кошару. И Вера и Наталья Дмитриевна Маруневич не долго тревожили его мысли. Больше его беспокоили осень и дожди, которые скоро начнутся. Надо поторопиться построить крышу, чтобы дождевая вода не разрушала стены и не заливала кошару, тогда за оставшееся до зимы время, стены и земляной пол в кошаре успеет просохнуть. Сейчас, чтобы положить на стены стропила крыши, придётся снять самый верхний ряд уцелевших саманный блоков и доложить там, где их не хватает. Высота потолка уменьшится, в низкой части высокий Степаныч сможет достать до него рукой, но это и к лучшему, меньший объём легче протопить.
Подходя к кошаре, Степаныч с приятным удовлетворением увидел, что из окон уже не торчат ветки кустарника, значит, работа идёт, слышен стук топора. Увидел, что разобрана часть крыши, с той стороны, где сгнили жерди. Над крышей ползёт к облакам слабый дымок и слышится говор людей. Показалось даже, что послышался и женский голос. Так и оказалось, в кошаре была женщина. Дед Харчо что-то рассказывает хозяйке овощного магазина, Феодоре, своим самым бархатным голосом, а глаза и заросшие белой щетиной губы как будто чем-то встревожены. Оглядев кошару, Степаныч видит, что половина кустарника вырублена под корень, аккуратно сложены ветка к ветке, Моня стучит топором, вырубая из земли следующий куст, а молодой Кудла, отвернувшись, пилит на ящике ветки на короткие куски. В своём углу сидит Фикса, рядом с ним туго набитая цыганская сумка, из дыр её торчит солома.
Напряжение, висящее в воздухе, сейчас же становится понятным Степанычу – Феодора! Её привёл Фикса. Она увязалась за ним, чтобы повидать своего Славика, которого не видела несколько дней. Молодому это показалось ущемлением его свободы, и он, как мальчишка, надулся. Феодора, увидев Степаныча, возрадовалась, понадеявшись с его помощью разрядить ситуацию.
– Михал Степаныч! Чудно, что ты пришёл! Я же не шпион какой-то, чтобы ваше стойбище выслеживать. Ну, попросила Сергей Михалыча дорогу показать, так я хотела посылочку передать Славику. Да не Славику, а вам всем, вот погляди.
Перед общим столом стояла объёмная кошёлка, из которой на свет смотрели перья лука, палка порея, пучок укропа и петрушки.
– Я же знаю, с каким трудом вы себе пищу добываете, а у меня этого добра, знаешь, сколько выбрасывается? Так почему же добрым людям не отдать? Вот и принесла!
Похоже, она в панике, что опять не так что-то сделала, и может потерять своего Славика.
– Дед! Это что же вы так плохо гостя принимаете! Феодора нам по доброте своей еду принесла, сочувствие проявила, а вы?.. Заподозрили её в чём-то? Ставь чайник, будем гостью чаем поить, я хлебушек принёс. А у тебя что там в сумке, Феодора?
Женщина спохватилась, стала из сумки выкладывать.
– Вот зеленушка, вся свеженькая, и так кушать, и в супчик покидать. Яблочки, сливы… Жаль, абрикоски отошли уже. Ананас… Бананы… эти круглый год на прилавке. А внизу лук, картошка… Если бы Славик пришёл, я бы с ним передала, а так, думаю, пропадёт. Ни кому не достанется… Вы уж простите, если я что-то не так сделала.
– Ну что ты винишься, Феодора? Мы тебе много благодарны за добро. – Дед, как видно, и до того старался унять напряжение, а, почувствовав поддержку Степаныча, засуетился. – Ты присядь, уважаемая, вот на ящичек. Не большое удобство, но у нас пока стулов нету. Мы тока крышу начали делать, а пока так живём.
– Господи, а как же вы зимовать-то будете? – сокрушалась Феодора, больше, конечно, думая о Славике.
– Крыша будет, перезимуем. Мы народ терпеливый. А вот и чайничек созрел, тебе как, покрепче, послабее.
– Ох, дедушка, давай покрепче, нервишки унять. – Она вынула платок, утёрла лоб и щёки, и, кажется, страх её стал проходить.
Дед демонстративно ополоснул кипятком кружку, поставил на стол перед женщиной. Сыпанул заварки, налил кипятку.
– Вот мешалка, сахарок. Сыпь, дорогуша, сколько хочешь. Кому ещё чаю налить? Степаныч! А тебе, Кудла?
Кудла покачал головой, не поворачиваясь и не переставая пилить и ломать ветки. Он, может быть, и не сердился на Феодору, а скорее стеснялся перед товарищами своей связи, которую хотел бы скрыть. Над ним подшучивал Старлей и другие, он дулся и молчал, но неожиданный визит Феодоры нарушил равновесие его духа.
Феодора пивнула пару раз из кружки, ей было горячо, но она отпила из вежливости, поставила на стол, и больше уж не брала. Понимала, что ей надо уходить.
– У меня овощного товара много, дела хорошо идут, так что, если кто подойдёт с сумкой, – она в этот момент посмотрела в спину Славика, – то я всегда того, сего положу. И девкам своим скажу… Пойду я… надолго нельзя оставлять товар… и работников тоже.
Поднялась, поправила юбку. Задержалась, понадеявшись, что Славик обернётся, хоть кивнёт на прощанье, не дождалась. Поклонилась и ушла молча. Кудла остановился пилить, замер, на что-то как будто решаясь, вскочил и торопливо ушёл за дверь.
Вернулся он только на другой день, когда солнце уже стояло высоко.
* * *
За неделю вырубили кустарник, сложили в дальнем углу на просушку аккуратным штабелем. Дед новой лопатой накопал на берегу речки мокрой глины, насыпал соломы и босыми ногами намешал на шестнадцать саманных кирпичей, они сохли на берегу. Их должно хватить, чтобы заложить окна. Со стен сняли верхний ряд, но многие кирпичи рассыпались от старости, целых хватило, чтобы заложить обвалившийся угол стены. Тогда пришлось снять один ряд с задней стенки, таким образом, увеличился наклон крыши, но теперь уже кирпичей хватило, чтобы выровнять верх фасадной стенки. Всем досталось понемногу работы, и даже Старлей, хоть и сачковал, как мог, а всё же и глины с речки натаскал и подавал наверх, где Кудла, стоя на лестнице, на эту глину клал и ровнял кирпичи. Моня пытался вспомнить, где он мог видеть проволоку, надобную для прикручивания стропильных жердей к стенам, чтобы осенними ветрами не сдуло крышу. Что с ней сделается? возмущался Старлей прорабской принципиальностью Степаныча, требовавшего соблюсти технологию. Где у нас такие ветра, чтобы крыши сдувало? Потому и не сдувало, спокойно утверждал Степаныч, что все крыши к стенам прикручены. Дед Харчо подтверждал, помешивая кашу в котелке: ежели крышу к дому не привязать, товарищ старший лейтенант, это всё одно как ментовскую фуражку ремешком к подбородку не придавить, когда на мотоцикле за злоумышленником гоняешься – ветром снесёт. Моня вспомнил, где видел бухту проволоки и пошёл добывать. Фиксе, бесполезному на стройке, поручено было носить картонную тару с базара для изоляции потолка. Он, в меру своих сил, в день успевал сделать три ходки, и за неделю в углу накопилась немалая куча. На счастье пока не было дождей, и хорошо бы ещё хотя бы дня три-четыре не было. Тогда бы, при наличии проволоки, успели бы, поднатужившись вшестером, настелить шифер. Степаныч, посчитав площадь крыши, пришёл к огорчительному выводу, что на всю крышу шифера не хватит, останется ещё узкая полоска по самому верху. Если добыть ещё три листа, и распилить их пополам, то как раз хватило бы, а только где их взять? Как обычно бывает, когда надеешься на бога, проволоки на месте не оказалось, а ночью пошёл дождь. Дед, – на него накапала с укрытия дождевая вода, проснулся, схватил несколько картонок, принесённых Фиксой, и побежал на берег прикрыть от дождя глиняные кирпичи, на которые он положил столько своих старческих силёнок. Степаныч тоже проснулся, вынул из портфеля плёнку, купленную для пароизоляции крыши, разбудил мёртво спящего в своей палатке Кудрю, и они вместе растянули её на свежей кладке стены, чтобы хотя бы частично спасти сделанную за неделю работу. И Моня, и Фикса давали советы из своих укрытий, и только Старлей, проснувшись, спросил: что за паника? повернулся на другой бок, и спал дальше. Мелко зарядивший дождь под утро кончился, не успев нанести сильных повреждений, но за утренним чаем, расхаживая по размокшей глине пола, Степаныч высказался очень решительно за то, чтобы сегодня же начать строить крышу. Уже вышло солнце, задувал ветерок, и то, что размокло за ночь, стало быстро подсыхать. В углу стояли и торчали над стеной жерди двух разобранных крыш, разной длины и толщины, из них были вынуты гнутые гвозди, лежащие кучкой в одном из ящиков и ожидающих выпрямления. Фикса взялся гвозди прямить, но оказалось, что не на чем, что для прямления гвоздей нужна ровная и твёрдая плоскость, которой ни в кошаре, ни вокруг неё не оказалось. Таких мелких проблем ещё много понадобится решить нашим строителям, проявив смекалистость. Дед Харчо, напоив чаем с сухарями работников, ворчал по поводу прямления гвоздей:
– Умственные люди, – он имел в виду Фиксу, бывшего учителя, – они ж не каждый раз умственные, у кажного своё направление ума. Один понимает общее обустройство жизни, а скажи ему гвоздь поравнять, так он не будет знать как. У другого ум на железо настроен, он про железо всё знает. Я, старый дурак, за всю жизнь так и не понял, как у гвоздя шляпка получается. А без шляпки гвоздь не гвоздь, а кусок проволоки. А зато уж как поравнять гвоздя, я завсегда найду способ.
– Ну и как? – спросил Старлей, которого рассуждения старика всегда раздражали.
– Тебе ежели коня подковать, ты кузню к коню тащишь?
– Не надо мне никакого коня подковать… нет у меня коня, – озлился Старлей.
– Ладно, по-другому скажу для понятности. Тебе ежели злоумышленника судить, так ты судью к нему ведёшь. Али наоборот?
– Гвозди здесь при чём?
– Вона, в трёхстах метрах мост, на нём перила железные, неси туда гвозди и ровняй. Невелика тяжесть два десятка гвоздей да молоток.
– Слыхал, Фикса?
– Кто-то живёт умом, а кто-то догадкой. На каждый час ума не напасёшься. Ладно, сейчас схожу к мосту, поравняю…
– Ещё бы проволоки, и можно крышу начинать. – Моня доволен, что проволоки нет, и можно полежать, или даже подремать без работы.
Молодой Кудла, активный и умелый работник, недоволен глупой задержкой.
– А что, Михал Степаныч? А разве не можем мы и так крышу сделать, а прикрутить потом, когда проволока появится? Авось повезёт, и в ближние дни урагана не случится!
– Можем, Слава, можем. Так и сделаем. – Степаныч решительно подошёл, похлопал ладонью по самой толстой и крепкой жерди. – Вот эту жердину мы сейчас положим поперёк, вот так, с фасадной стенки на заднюю, да так положим, чтобы она легла как раз на наш вяз… примеримся и спилим верхушку. Надёжнейший подпор получится. Сколько бы не насыпало снегу, опасаться нечего. А на этот лежень все стропила и лягут. Конструкция крепкая. А проволоку найдём, я даже знаю где.
Все, кроме Старлея и, разлёгшегося подремать Мони, проявили заинтересованность, и даже некоторый радостный энтузиазм в связи с началом настоящей работы. Строительство крыши есть уже что-то основополагающее, не то что кусты рубить на растопку. Крыша это дом, жильё! Фикса, насовавший гнутых гвоздей в карман пиджака и заложивший молоток за пояс штанов, задержался, чтобы услышать план работ.
– Давай, Фикса! – распорядился Степаныч. – Нам скоро гвозди понадобятся.
Фикса с пониманием закивал и заторопился. Пришлось разобрать палатку Кудлы, чтобы не мешала, и сдвинуть Монину лежанку. Кудла приставил лестницу к фасадной стене, поднялся наверх, скомандовал: подавай!
– Моня! Ты покрепче, помогай! – деловито кричал Дед Харчо. Моня, кряхтя и ворча, помогал Степанычу закинуть конец жерди на заднюю стенку, потом другой конец подали на лестницу и держали, пока Кудла, подставив плечо, не поднял и не закинул конец на высокую стенку. Оба конца по полметра торчали наружу, но отпиливать их не стали – так вернее и надёжнее. Жердь подкатили к дереву, стали метить.
– Стой, – скомандовал Степаныч, – погоди метить. Надо под лежнем стенки вырубить, чтобы он вровень с верхом стены лёг. Дед, давай топор, Кудла желобок вырубит. Так, хорошо. Теперь с этой стороны.
Кудла слез, переставил лестницу, вырубил в мягкой глине желобок.
– Теперь метку ставь на дереве. Ниже, на толщину жерди. Как раз жердь в желобки ляжет.
Так под управлением Степаныча пошла работа. Спилили верхушку дерева, жердь легла в желобки на стенах и на древесный спил. Вернувшийся Фикса сам подавал самые большие гвозди Степанычу на лестницу, приколотившему лежень к укороченному вязу. Положили и приколотили к лежню поперёк восемь стропильных жердей, и вышла крепкая решётка. Кудла влез на неё, попрыгал, но никакого шата не обнаружилось. Осталось только концы к стенам привязать. Теперь можно её плёнкой затянуть, а сверху положить шифер, но непривычный труд уморил строителей, и решено было, что на сегодня сделано немало, и пора отдохнуть и подзаправиться. Дед Харчо разжёг костерок, поставил котелок воды на огонь.
– Сегодня, дружки мои, я вас особо покормлю, – говорил он, срезая картофельную кожуру и гниль. – Такого харча вы у меня давненько не кушали.
– Ты бы нас другим порадовал, Дед, – ворчал Старлей. Он хотя и не с радостным энтузиазмом, как другие, а всё же сегодня потрудился заради общего дела.
– Порадую… Есть чем… Важное сегодня сделано, добрый почин. А парень наш, Кудла… не промолчу на этот раз… хотя и молодой, а жизнь, скажу я вам, понимает правильно. Я не про то, что не пьёт, не курит, таких много, а про то, что он для общего товарищеского дела сил своих бескорыстно не жалеет.
– Завёл шарманку… – не удержался прокомментировать Старлей. – А я, значит, по-твоему, корыстно сегодня брёвна таскал?
– Я не про твою корысть, товарищ старший лейтенант, а про Кудлово бескорыстие рассуждаю. Есть у парня стержень, винт с резьбой.
– Завёлся… – опять высказался Старлей. – Молодой, потому и резвый.
– Я про стержень! А ты про резвость. Для одного стержень - бог, вера. Для другого моральный кодекс строителя коммунизма.
– Где ты таких видел? – продолжал цеплять старика Старлей.
– Да вот он рядом! Степаныч! Моральный человек. Партийный, – иначе быть не могло при такой должности. И ты, небось, в партии состоял?
– Пока партия была – состоял…
– Состоял… да, видать, кодекса не читал.
Степаныч хотел рассказать, как он свой партбилет в пепельнице сжигал, но не стал портить Деду нравственные рассуждения.
– Не знаю, какой у парня стержень, какая вера! А то и кодекс строителя коммунизма!.. По возрасту, так вроде и мог с ним ознакомиться…
– Нет, дедушка, – подал голос Кудла, устраивая на новом месте свою палатку. – Кодекса я в те годы из принципа не читал. И не верил ни во что. Ни в рай, ни в коммунизм. Разве что в материальные ценности. А вот жизнь так сложилась, что пришлось мне уехать на край света. В Индию. Пока деньги были, в гостинице жил, пиво попивал, тропические фрукты ел. В одну ночь проснулся в номере от шороха, кто-то в моих вещах роется. Я крикнул и палкой по голове тут же получил. Утром очнулся – ни вещей, ни денег. Вот тогда настоящая жизнь и началась.
– От беда… – Дед, как всегда, сочувствует беде. – И там плохие люди есть?!
– Месяц на пляже ночевал, еду просил или воровал… били даже за воровство… пока сезон дождей не начался. Это у них зима такая.
– Ну и дождь?.. ну и чего?.. – спросил Старлей. Ему интересно стало про Индию и про чужое несчастье.
– Там дождь под деревом не переждёшь. Льёт, как наш ливень, а только не двадцать минут, как у нас, а месяц, не переставая.
– От беда…
– Один парень, немец, увидел европейца, мокнущего под дождём на пляже, привёл его, то есть меня в коммуну, где разные люди… много европейцев. Стал жить с ними. У них свои правила, хочешь жить – соблюдай. Не прогонят, но останешься чужим. Я втянулся… А куда денешься? Поначалу было неловко, похоже на театр. Коллективные ритуалы, обряды, совместные песнопения, ну и посильный труд, конечно, ради общего пропитания.
– Как у нас прямо… только без песнопений. – У Старлея после непривычной работы дурное настроение. – Может, споём? Я с детства знаю песню «по долинам и по взгорьям».
Всполошился Моня:
– Шла дивизия вперёд! Кто ж её не знает! И мы в школе пели!
Кудла продолжал:
– А главное – коллективные беседы с учителем.
– Так и у нас свой учитель есть! А? Фикса? Давай побеседуем! – радовался Моня. – А чему ж он учит, тот учитель?
– Учит самодисциплине и желанию познать себя.
– Я и так каждую свою болячку знаю и каждую мозоль! – веселился Моня. – Незачем в Индию ехать. А самодисциплине тебя на зоне вмиг научат. Хорошо подумаешь, что сказать и что сделать.
– Не пыли, Моня, – попросил Степаныч. – Дай понять. Так что же самое главное… чему такому учит гуру, что народ со всего мира туда едет?
– Тому учит, что природе, породившей тебя, всё равно кто ты, когда она забирает тебя обратно мёртвой плотью – нищий индийский йог ты или американский миллионер. Голым пришёл, голым ушёл. Тот немец, что меня в ашрам привёл, был каким-то начальником на автомобильном заводе. Работа довела его до нервной болезни, язвы желудка, геморроя, бессонницы и тайного алкоголизма, и всё равно его уволили за какое-то маленькое нарушение программы. Он хотел покончить с собой. В ашраме он понял, что его прежняя жизнь – пустейшая суета. Что ему для здоровой жизни не нужны две машины, которые надо менять каждые два-три года, чтобы его уважали соседи… Не нужно платить огромные деньги за воду, газ и электричество. Не нужно набивать холодильник едой, а потом четверть выбрасывать…
– Да он просто с жиру бесится! – возмутился Моня. – Твой немец никогда не знал, что такое мёрзнуть или голодать.
– Он пришёл в ашрам полный недоверия и сарказма, и остался насовсем. Там он обрёл покой. У него есть добровольные обязанности – пропалывать грядки, каждый день с радостью встречать восход солнца, а вечером провожать его у всеобщего костра и петь от всего сердца благодарные гимны, что день прошёл в единении с природой. Что день прошёл в мире, всепрощении, любви. Много ли человеку надо для жизни?
– Чем меньше человеку нужно, тем ближе он к богам, – произнёс Фикса. – Это сказал нищий философ Сократ.
А нищий доморощенный философ Дед Харчо спросил:
– А что за религия у них такая, очень она похожа на нашу. На наш монастырь ихний ашрам сильно похож.
Степаныч улыбался в бороду, додумывая какую-то свою мысль:
– А что, товарищи мои, разве не прав Дед? Очень это на нас похоже, на нашу кошару. Чем не ашрам?
Моня не унимался:
– Чем же мы похожи, когда у них пить-курить и мясо жрать запрещено, небось, и материться нельзя. А как насчёт баб? А, парень?
– Мужчины и женщины живут вместе, случаются и пары. Любовь нельзя запретить, никто и не запрещает. В Индии высокая культура духовной и телесной любви, ей посвящены храмы.
– Опа-на! Какому же богу в тех храмах молятся?! Богу Шишке?
– Монин, вы почти попали. В храмах Шивы, действительно, есть предмет поклонения, каменный фаллос, Лингам. Лингам и есть сам Шива, верховное божество. Его почитают как символ оплодотворяющей силы, ему поклоняются мужчины, девушки и женщины. Есть ещё и каменная Йони, как символ женского воспринимающего начала.
– Манилка, что ли?
– Не знаю, что такое манилка… Стилизованное изображение женских гениталий.
– Хороша религия, – совсем развеселился Моня. – Мне нравится! Хочу в такой храм!
– В любой храм надо входить с почтением и смирением, оставив мирские мысли за дверью, Монин.
Дед Харчо слушал, смотрел с осуждением на несерьёзного Моню.
– То правда, что с почтением и смирением, коли людей уважаешь. А скажи, парень, не пойму я никак, как же того бога зовут индийские люди?
– У индийцев множество богов и божеств, главный бог Шива, танцующий вечный космический танец, источник жизни…
Опять Моня:
– Так он ещё и танцует!
– Пока он танцует – Вселенная существует.
– Ты бы, Монин, помолчал, пока умные люди разговаривают, – Дед рассердился на неугомонного Монина. – Скажи-ка, парень, коли он бог бедных и вшивых, так богатым и чистым до него доступа нету? Это тоже, считай, по-нашему, потому как сказано, что богатый не войдёт в царство божье. То-то я удивляюсь, что ты часто бога вшивых поминаешь. Значит наш это бог, бог вшивых.
Кудла со Степанычем переглянулись, улыбнулись и не стали поправлять Деда.
* * *
Монтёрские «когти» добыл, одолжив на полдня, Дед Харчо, бывший когда-то в городе вольным электриком «куда позовут». Стальную проволоку срезали со столбов, идущих на бывшую колхозную виноградарскую бригаду, ныне уже не существующую и обесточенную. Наполовину провода уже были срезаны неизвестными людьми, небольшой остаток прибрали к рукам Степаныч с Кудлой. Молодой, положив в карман пассатижи, пристегнув к ногам «когти» и привязав себя к столбу верёвочной петлёй, неловко и неумело обхватив столб руками, взобрался с большой опаской и откусил два провода. На другой столб он вскарабкался уже резво и весело, и победно потрясал кулаком. Этих двух двадцатипятиметровых обрезков вполне хватило, чтобы прикрутить к стенам концы лежня и поперечных жердей. Гидроизоляционная плёнка уже была натянута и прибита на всю поверхность крыши, и можно было не бояться дождя. Опасались только сильного ветра, потому спешили настелить шифер. Нижний ряд шифера и часть второго ряда уже были прибиты к стропилам и радовали небезразличные сердца обитателей кошары. Довольны ходом работ были Степаныч и Кудла, по-детски радовался Дед Харчо. Притворялись безразличными Старлей и Моня, хотя и участвовали в работах. И только Фикса, кажется, был действительно безразличен, он неохотно выполнял мелкие поручения, – иногда только прихватывал с базара картонную упаковку, – и ему перестали вообще что-либо поручать. Он переживал малопонятную депрессию, и не скрывал свою болезненную скорбь. Дед Харчо всё более опасался и не спускал с него глаз.
В тот день, когда работники заканчивали стелить второй ряд шифера, вдруг явился душевно расстроенный гагауз Йордан, на этот раз без Мариники. Его шевелюра, чернокудрая, давно не стриженая, взлохмачена была сверх меры, взгляд чёрных коровьих глаз почти безумен от душевного страдания, а все тревожные вопросы товарищей оставались без ответа. Понимали, что произошло у него что-то катастрофическое, но решили дать ему успокоиться и не донимать праздными вопросами. Налили несчастному лечебные сто пятьдесят, и он, пустив тоскливую слезу, прилёг на Монину лежанку подремать. Поскольку рабочий день не был отменён, порешили закончить второй ряд шифера. Когда прибили последний лист, солнце как раз зашло, и в кошаре из-за крыши раньше времени потемнело, свет теперь проникал внутрь через два небольших окна и узкую полоску в крыше, на которую не хватило шифера. Но на радость обитателей у Деда был уже сварен котелок наваристого харчо. Зажгли свечку и разбудили Йордана, чтобы его тоже покормить. Он сел в кружок вокруг котелка, ему дали запасную ложку, но он пропускал очередь, ел без аппетита и уныло молчал. Деликатно молчали и другие едоки, не решаясь тревожить его вопросами.
– Ушёл я от неё, – наконец скорбно произнёс Йордан.
Понимали все, что можно не задавать пока никаких вопросов, сам расскажет, раз начал.
– Изменила она мне, сука.
Сказал и потянулся ложкой к котелку. На его скуластом лице вместо скорби начала проступать злость.
– Вышел в огород помочиться, а там Мирон юбку ей задрал и… шкворит.
Старлей рассмеялся и залез ложкой в котелок вне очереди.
– Ну так у них старая дружба, кто этого не знает! Она ему никогда не отказывала. Ещё со школы.
– Побожилась, сука, что Мирону не даст больше никогда. – В голосе Йордана проскочила истерическая нотка.
– Когда я тебе божилась, козёл! – услышали все хриплый голос Мариники, и увидели её лицо в оконном проёме. Она подошла неслышно, и даже собачка Дохля взлаяла с опозданием, опозорилась, не услышав и не учуяв чужого человека. Чего уж теперь впустую лаять, подумала: опять отвлеклась, глупая, а всё из-за этого мучительного аромата из котелка. – Не божилась я ничего, потому как Мирону я всегда по дружбе не откажу, раз мы в одном классе сидели. Он, считай, мой первый ухажёр был с восьмого класса. Понял? Нет?
– Божилась ты! Божилась! Что говорила?! Что раз Мирон на жидовке женился заместо тебя, так больше не дашь ему. Не говорила?
– Сколько лет прошло?! Нашёл, что вспоминать… я давно простила его.
Открывайте дверь, козлятушки вшивые, чего это вы меня снаружи держите? Ваша мать пришла, банку вина принесла. От спасибо, молодой герой, старые козлы на подъём тяжёлые. Тебя как обзывают, забыла я? Слава… А ты как попал сюда, Слава? Тебе разве место здесь? А, Слава? Хочешь, заместо Йордана приходи жить ко мне, у меня и переживёшь зиму. Эти старпёры думают… Опа-на! Вы крышу, что ли, сделали?! И чего, думаете вы с такой крышей зиму здесь пересидите? Околеете все в одну морозную ночь. Так что ты… эй, Слава! Так что ты приходи ко мне жить на зиму.
– Ага, щас он к тебе придёт жить, – веселился Старлей. – Его, знаешь, какая хозяюшка к себе зазывает зиму зимовать?! У неё телесная оснастка не то, что у тебя! Анна Каренина! А ты ему что предлагаешь? Вон буфера какие отрастила, ног не видно… и бампер. И табаком несёт, аж сюда задувает. А он у нас не пьёт и не курит, деликатесы кушает и даже не матерится, так что мы его тебе не отдадим. С Йорданом зимуй!
– Мне твой Йордан хуже гнилой печени! От него один прок – в погреб за вином сгонять! Тут он шустряк! А к бабе приладиться, так давно уже запамятовал как.
– Какая ты баба? Забыла уже когда бабой была! – Йордан оскорблён унизительным в мужской компании высказыванием женщины. – Кулаками махать – это да! А чтобы губы накрасить, брови подстричь, набелиться…
– Я тебе что, клоун, морду красить?! Ты такую как есть приласкай! Так что, Старлей, можешь его к себе забрать.
Старлей радовался всё больше.
– Щас! Нужен он мне без твоей банки вина! Ты-то хоть честно без банки не заявляешься… уважаю… а от него только паника одна, и больше ничего.
– Ну так наливай! Чего тянешь?
– Тута, у нас, Мариника, по-новому жизнь устраивается, называется – а-шрам.
– Что за матерное слово такое новое? Раньше не слыхала. Аж шрам…
– Так на иностранный манер, тебе не понять. Это когда все вшивые в одном месте собираются и песни поют. А потом грядки копают.
– Так и я песню знаю… – Маринике не терпится выпить. – Раз такая мода, могу и я поучаствовать… «Любовь кольцо, а у кольца начала нет и нет конца-а-а…». И грядки у меня есть...
– Петь мало… Тут важно что? Вшивость! Ты не годишься.
– Чего это? Я прошлым летом керосином вшей выводила. Йордан с чужой пьяни принёс.
– И чего? Вывела?
– Вывела.
– Всё! Не годишься! У тебя дом, хозяйство, погреб, бочка с вином. Обывательница жизни! Ты для новой жизни не годишься.
– На тебе! А чего?
– Ашрам, Мариника, это храм вшивых! Храм!
Мариника немного даже растерялась от такого поворота и напряжения мысли. Как же это она не годится, когда всегда годилась, раз со своей банкой вина всегда. И вшивой она была в прошлом году. И главное – это для какой же такой новой жизни она не годится?! Что это за новая жизнь? Она искренне возмутилась.
– Так мне что? снова завшиветь надо, чтобы меня в новую жизнь взяли?!
Моня, по сию минуту с любопытным удовольствием слушавший дискуссию, не удержался всё же, чтобы не добавить и свои три копейки.
– Так в новой-то жизни, уважаемая, пить-курить уже нельзя будет, так что подумай. А Мирону, так вообще… давать начисто не положено, сразу из новой жизни выгонят.
– Да ну! Не… Свистишь…
– И материться при нас теперя нельзя… запрещено.
Мариника такая женщина, что с нею пока она ещё почти что трезвая, шутить бесполезно, и даже вредно, долго потом объяснять ей придётся, что имелось в виду… Она баба конкретная. На слова Мони она очень глубоко и на долгое время задумалась и сказала:
– Так на хрена мне нужна такая жизнь?
И стала прятать свою банку в кошёлку.
– Раз я в новую жизнь не попала, пойду в другое место. А Йордана вам оставляю.
Все, кроме Кудлы, всполошились. И первым взволновался Моня.
– Ну ты чего, Мариника, я ж пошутил, ты что, шуток не усекаешь? Да подожди ты!
– От баба дура… – качал головой, затеявший этот шутейный разговор, Старлей. – Что ты его слушаешь, шутника этого? Дед! Давай кружки, пока баба не передумала.
Дед уже поспешал с кружками, суетливо ровнял их в линию. И даже скорбный учитель Фикса оживился и подтянулся к общему столу. Но Мариника не торопилась доставать банку из кошёлки. Она пока не понимала, рассердили её эти дураки? Или не стоит на дураков сердиться? И что это всё ж за новая жизнь, о которой они говорят? Новая жизнь! Как же хочется чего-нибудь… ну хоть чего-нибудь нового!.. в этой проклятой убогой жизни! Не о любви речь, какая любовь в её-то возрасте, да с её внешностью, а ещё пуще – с её характером и неуёмностью. Была в её жизни страсть, похожая на любовь, к мальчишечке, молоденькому и светлому душой, а плохо всё кончилось… нет его в живых давно. Больше о любви не думает. А мужиков разнообразнейших в её жизни было немало, с самой ранней – школьной – юности, но надолго никто не задержался подле неё. Никого, кто бы её сильнее характером оказался, не довелось ей встретить. Случалось, исчезали из её жизни мужики, как утренний туман, Случалось, уходили от неё в кровь побитые, кто за непроходимое пьянство, кто за мелкое воровство, кто за подлость натуры. Кто-то уходил, не снеся её хамства. Один только надолго задержался: Йордан. Прижился и притерпелся. И она его терпела за весёлый нрав, добрую душу и покладистость. А и то, кажется, уже и надоел. Равноправным себя стал держать, ерепениться. В погреб за вином перестал бегать, а ходит медленно, с достоинством. Теперь вот скандал за Мирона… Говорила же дурню, ты мне не муж перед богом, я тебе в верности не божилась, а Мирону я кое-чем обязана по жизни, потому ему не отказываю. И чего это я доброму человеку должна отказывать? Потому что Йордан не хочет? Пошёл он в… Вот мальчишка у них тут, кудрявый красавчик, неизвестно откуда взялся… Вот это была бы новая жизнь… Может, я бы пить-курить бросила… И материться… И драться… Но о чём это я?.. Господи, какая новая жизнь?! Ну вот, они уже сами достали мою банку, разлили по кружкам. Пора и выпить, залить горесть убогой жизни. И про всякую новую жизнь перестать мечтать. Как была ты баба грубая, необузданная и драчливая хамка, пьяница и ****ь, так уже до конца своих дней и останешься. А мальчишка, кудрявый красавчик… и взаправду не пьёт и не курит… и, говорят, мяса не ест. Баптист, что ли? А насчёт баб как у него? Худенький мальчик, слабосильный, длинноногий как цапелька. Обнимешь, сломаешь. Его бы откормить… так он, бедный, мяса не ест… овощами разве откормишь? Ох, о чём это я?
Мариника пила, понемногу пьянела, губы её, никогда не знавшие помады, были вымазаны сажей печёной картошки. Тяжело и сипло дышала большая грудь, на ней сидела круглая щекастая, коротко стриженая голова без шеи. На широких коленях лежали большие каменные кулаки. Она метала тяжёлые взгляды на «кудрявого красавчика», угнетённо молчала. Когда выпита была банка, она поднялась, хрипло сказала:
– Йордан! Бери банку, и крышку не забудь. Поздно, пошли домой. Уже и свечи догорели.
Пошла к выходу, а за ней, быстро покидав банку и крышку в кошёлку, заторопился Йордан. Недалеко, надо думать, они успели уйти, а кошарники вдруг услышали, с той же примерно стороны вопль безумной старухи.
– Кабы не случилось чего, – взволновался Дед. – Старуха-то совсем с горы скатилась. Проходу не даёт…
– Не боись, старый… – Старлей уже укладывался на свою лежанку, освобождая местечко для Дохли, мостившейся к хозяину под бок. – Мариника баба злая. Она своего ухажёра в обиду не даст. Чёрту рога обломает, что ей старуха!
Опять разнёсся вопль по лесу, а потом сразу и тревожный вороний грай. Зато примолкли подпитые, только что весёлые люди, ничего в этой жизни давно не опасавшиеся – ни ментов, ни бандитов, ни прежней власти, ни нынешней. А всё же как-то зацепил их бесстрашные души ночной противоестественный вопль. Примолкли и поёжились. И молодая, неопытная по своей собачьей жизни псина, подняла голову, прислушалась и заскулила.
– Нас-то шестеро осталось, – сказал вдруг громким шёпотом учитель Фикса, собиравшийся сбегать в овраг, но передумавший.
– Ну и чего, что шестеро, – спросил Степаныч, допивая остаток вина из своей кружки.
Фикса промолчал, откликнулся Дед.
– А и точно… Как Дупель ушёл, нас-то шестеро осталось! От оно как…
Свечка прогорела и погасла. И не видно стало, что Дед хмурился и качал головой, и чесал макушку. И скорбно кряхтел, укладываясь спать в темноте. Несколько мыслей успело ещё пробежать в его голове, прежде чем ему уснуть.
«Шестеро-то оно шестеро… оно так…, а с другого краю ежели считать? с псинкой-то собачьей нас семеро…».
* * *
Мясник Мирон спрашивал Старлея, принёсшего из холодного лабаза свиную тушу:
– А чего это Степаныч давно не является? Я там тебе кусок баранины положил…
– Не совсем стухла баранина? – как всегда, сердился Старлей.
– Свежая убоина вредная для здоровья. Так живой Степаныч, или нет?
– Живой. Только кругляши у него кончились… тебя ж это интересует?
– Здоровичко. Здоровичко его интересует. А что, говорят, вы строитесь, кошару за рекой починяете?
– А тебе что? – насторожился Старлей. – Кто тебе доложился? Из наших кто?
– О! Насторожился, аки пёс ментовский. Слух есть по базару. Так что Степаныч?
– Ну, живой.
– Я хочу тоже строиться… заместо этой лавки магазин строить, и цех колбасный. Проект нужен. А в обмен на проект, я вам лавку на матерьял отдам. Тут и крыша, и утепление, и окно с дверью. И фанера… И доска… Скажи Степанычу.
К вечеру пришёл Степаныч. О чём-то долго беседовал с Мироном в подсобке, а ушёл бывший Главный архитектор города, когда посинели стёкла в окошке, и унёс в портфеле нарубленную на куски баранью ногу и бутылку водки. Наутро, призвав в помощники молодого Кудлу, явился к Мирону, получил от него десятиметровую китайскую рулетку и ученическую тетрадку в клетку вместе с шариковой ручкой.. В подсобке их накормили свиной поджаркой, напоили двумя большими кружками растворимого «Якобса» с неограниченным количеством сахара, и до обеда они обмеряли мясную лавку, холодильный лабаз и две соседние галантерейные лавки. На другой день в той же подсобке освободили стол, а Степаныч на полученные от Мирона деньги в писчебумажном отделе книжного магазина купил несколько листов чертёжного «Гознака», пять карандашей, линейку, угольник и разложил всё это на столе. Мирон велел никому в подсобку не ходить без дела, а Степаныч углубился в работу. Весь остаток первого дня он рисовал на листе разные фасады и планы, а вечером они с Мироном обсудили нарисованное и остановились на одном рисунке. Мирона потянуло на разговор.
– Не пойму я тебя, Михал Степаныч. Не пой-му!
Мирон разливал дорогой коньяк по стаканам, резал финский сервелат и хлеб на крупные куски. Выкладывал на тарелку маленькие розовые помидорки из трёхлитровой банки, от них свежо ударяло в нос укропным и чесночным духом. Не чокаясь, опрокидывал в большой рот стограммовую порцию коньяка, высасывал из помидорки солёный острый сок и зажёвывал кругляшом сервелата. Он делал это решительно и смачно.
– А супруга моя говорит: и не поймёшь никогда, потому что ты прост, как мясницкий топор. И не объясняет – а что же именно я никогда не пойму. Жизнь сложна, говорит. Что такое она имеет в виду? А? Михал Степаныч?
– Не бери в голову, Мирон. Она имеет в виду, что у каждого своя жизнь, и распоряжается каждый своею жизнью по своему разумению и усмотрению. Если ты обо мне, то я своею жизнью доволен. Да и ты тоже, как я вижу. Ты своё дело знаешь, расширяешься, семья обеспечена… жена довольна?
– Не жалуется…
– Вот и держись этого направления.
Мирон опять налил себе полстакана, выпил одним глотком.
– Про себя-то я всё знаю. И направление моей жизни мне более-менее понятно. Я другое хочу понять. Про тебя…
– Зачем тебе про меня понимать, Мирон? Принимай как есть. Работу для тебя я сделаю.
– Знаю, что сделаешь. Ты мог бы для всего города много чего сделать, а нищебродствуешь. У тебя дом в центре города, а ты в кошаре живёшь, крохами побираешься. Почему?
Степаныч взялся за нетронутый свой стакан, болтанул в нём коньяк, понюхал его. Сомнительно покривил губы, а всё же выпил.
– И хотел бы я тебе всё объяснить, а не знаю как. Ни каяться не хочу, ни врать тебе… и объяснить не могу. То как я жил раньше, это был бег в мешке. Ноги путались, руки мешком заняты… в голове мысль – не упасть. Упадёшь, – ну так те, которые рядом в таких же мешках бегут, на тебя не оглянуться, побегут дальше, не догонишь. Ну и куда все бегут, Мирон? Куда ни побежишь, а всё одно – упрёшься в кладбищенские ворота.
Мирон неуверенно задумался. И всё ж пришла ему на ум убедительная мысль.
– Так мы ж не для себя, для детей своих по жизни стараемся. Оставить им чего после себя, дом, денежку, я вот – магазин… колбасный цех. Мой папаша для меня дом строил, я для своих детей магазин. Так она и течёт – жизнь. Главное не в богатстве, понимаю, с собой не заберёшь… а главное, думаю, чтобы в детях и внуках род человеческий продолжался, и чтобы богатство детьми умножалось. Так, глядишь, до коммунизма и доживём. Не мы… понимаю, не дурак, а пра… пра… правнуки.
– Ну вот ты всё сам про меня и объяснил… Не останется после меня детей, для кого жить. Вот я и не живу… доживаю.
– Врёшь ты всё, Михал Степаныч! Ты ещё молодой мужик, видный, любая баба за тебя пойдёт, и рада будет от тебя детей иметь. В другом причина. Потому и спрашиваю, что не понимаю тебя.
Степаныч взял бутылку, вылил остатки себе в стакан, залпом выпил. Закусывать как-то в голову не пришло. Тревожные мысли бегали в голове.
– Ты мою историю жизни знаешь, не можешь не знать.
– Супруга моя рассказывала…
– В первый раз я по молодости до дури в бабу влюбился, женился, но она от меня в разные стороны годами бегала и детей иметь не желала. В другой раз по взаимной любви поженились, новая жена со мной радость жизни обрела, ребёнка ждала со счастливым нетерпением… так нет же… злой рок, как говорится, вмешался, попортил нам обоим жизнь. Не захотела она жить после этого, скоро угасла. Весь мой жизненный запас на том и кончился, будто весь воздух, как из проколотой шины, из меня вышел. Больше ничего мне и не надо теперь.
– Неправильно это, Михал Степаныч. Не по-мужски как-то… Погоревал и хватит, надо жить дальше.
– Как-нибудь доживу свой век.
– Давай-ка, Степаныч, я ещё бутылку принесу, запас есть. Без коньяка за жизнь и не поговоришь …
– Ну давай… ты мне душу растравил.
Мирон принёс бутылку дорогого старого «Сюрпризного», а через час оба выходили в обнимку через задние ворота базара, по недосмотру сторожа не закрытые на висячий замок. Шли, качаясь, по грязной улице, спускающейся к речке, останавливались помочиться на деревья, их облаивали собаки, и зазывали выпить пьяные жители, – кто же не желает мясника Мирона и бывшего Главного архитектора города заполучить в дом на пьянку? Перед самым бревном, перекинутым через речку, бывший Главный архитектор спохватился, что где-то забыл портфель, но не обеспокоился, потому что знал, что завтра этот нетеряемый, «вечный» портфель кто-нибудь принесёт. Мирон довёл его до самого бревна, остался посторожить на случай, если Степаныч спьяну свалится в речку и, дождавшись благоуспешного перехода своего собутыльника, помахал ему рукой через речку и пошёл домой.
Наутро у Степаныча сотворилось сильное похмелье, и Дед Харчо отпаивал его крепким чаем с ромашкой. Привычная, воспитанная годами чиновничьей службы, самодисциплина, вынудила болезного, несмотря на головную боль и телесную дрожь, собрать требуху в кулак, и поволочься на базар к Мирону, где его в подсобке ожидали стол, бумага, карандаш и линейка. Через два дня рабочие чертежи вчерне были готовы, и можно было начинать готовить площадку под фундамент. За то время, что Степаныч сидел в подсобке, съехали со своим товаром обе хозяйки галантерейных лавок, приехал кран, погрузил будки в кузов тяжёлого КАМАЗа и перевёз на новое место. Холодильный лабаз, с висевшими ещё в нём несколькими тушами, сдвинули в самый угол площадки, чтобы не мешал стройке. Всё это оплатил Мирон. В кошаре так же был объявлен аврал, все обитатели, прихватив всевозможный инструмент, взялись разбирать мясную лавку и за два дня управились, постаравшись сломать и попортить как можно меньше материала, и сложили его в аккуратную кучу. Кудла одолжил в овощном магазине Феодоры трёхколёсную грузовую тележку, и стали свозить материал к речке. Пока Моня с Фиксой, разгрузившись на берегу возле бревна, возвращались загружать очередную порцию добра, остальные перетаскивали материал в кошару. За день всё оперативно перетащили.
На площадке экскаватор отрыл двухметровой глубины котлован, в котором должен разместиться холодильный погреб, десяток рабочих сколотили опалубку фундамента, и стали вязать арматуру. Дело пошло довольно быстро, Мирон не давал рабочим прослабляться, подгонял руганью и обещаниями премиальных, потому как торговля не терпит долгого перерыва. Общий надзор осуществлял Степаныч, разделив своё время на Мирона и на кошару, где возобновились строительно-ремонтные работы. Первым делом добили крышу. Использовали жесть, снятую с мясной лавки. И вовремя – в одну ночь засверкали в оконных проёмах молнии и хлынул ливень, будто для того, чтобы проверить качество работы. Подтекло в одном месте, как раз над лежанкой учителя Фиксы, своими проклятиями и стенаниями разбудившего всю спящую кошару. Кошара уже и не пожелала спать, пока по крыше шумели потоки воды, и даже ударил короткий заряд града. Возбуждённые грозой жильцы потребовали у заведующего хозяйством Деда Харчо пойти на непредвиденный расход и зажечь свечку, чтобы не становилось так черно в глазах после каждой вспышки небесного огня. Обитатели, каждый со своей лежанки, весело комментировали каждую вспышку, донимали шутками невезучего Фиксу, и счастливо радовались и крыше, и грозе, и свежести влажного воздуха из незаложенных пока оконных проёмов, и даже залетающим в окна холодным брызгам. Порадовались и вовремя сработанной крыше, благодаря совместному труду. Вдруг обнаружилось, что нет молодого Кудлы, его лежанка пуста. «До бабы своей пошёл», сообщил Дед, «видел я, как он с вечера чепурился, а как все уснули, встал по-тихому и ушёл». «И я видел», добавил Моня, «когда мы тележку Феодоре сдавали, как она ему на ушко шептала. Ох же, ласковая баба!». Высказался и Старлей: «Парень не дурак, зиму в тепле зимовать будет, не так как мы». «Ну пускай! Жалко тебе? Я пока что вижу, как он на нашей стройке себя не жалеет, как некоторые», строго ответил Старлею Дед, ревнитель справедливости. Помалкивал Степаныч и мерещился ему прошлый пьяный разговор с Мироном…
* * *
Фикса недаром стенал и проклинал свою судьбу, когда на него накапало с крыши. Одна маленькая дырочка на всю крышу, и как раз над его лежанкой! Он устойчиво считал себя навсегда невезучим, несмотря на наличие у него и резвого ума, и цепкой памяти, и других способностей, позволивших получить хорошее образование, стать уважаемым учителем. Но всю его жизнь с ним происходили всяческие глупейшие истории, о которых он стеснялся вспоминать. И чем старше становился, тем глупее становились истории. Если одна из его детских глупых историй, когда он на уроке химии, стоя у доски, нечаянно пукнул на весь класс, не имела тяжёлых последствий, ну поиздевались всей школой три недели, и надоело, то более поздняя история имела другой конец. Он уже работал в школе, и одна из старшеклассниц, тихая стеснительная девочка, трогала его сердце своей беззащитностью перед юношеским хамством её ровесников-мальчишек. Над нею иногда довольно злостно подшучивали, и он не один раз видел готовые закапать слёзы на её глазах. Однажды он прогнал двух преследовавших её малолетних мерзавцев и проводил домой. Она была ему после этого преданно благодарна и не только – похоже, что влюбилась в серьёзного, умного и довольно привлекательного мужчину, всего-то на шесть лет старше себя. У нас на юге мальчики, а особенно девочки, созревают рано и, зная, что их юношеская красота продлится недолго, часто торопятся воспользоваться ею. Его сердце не устояло перед её крестьянской свежей красотой и тронулось нечаянной нежностью к ней. Это случилось, когда он понял, что слишком часто стала она возникать перед ним – то у ворот школы, то на улице, по которой он обычно шёл домой, а то и возле самого его дома. И её жалкие, неуверенные, вопросительные глаза… Короче говоря, вопреки жёсткому правилу не иметь никаких личных отношений на работе, тем более – в школе, он стал с нею встречаться и «однажды его вожделение не встретило сопротивления». «Очнувшись от морока страсти, он пришёл в ужас от содеянного, но было уже поздно», (ставлю кавычки, учитывая его пристрастие к цитатам). Она же посчитав происшедшее важнейшим событием в своей жизни, тут же сообщила родителям, что выходит замуж. Её папаша не имел ничего против, решив, что шестнадцать лет есть самый возраст для замужества, – а даже немного уже и поздновато, – и «посчитал за честь» породниться с учителем. Он заявился к Сергей Михалычу обговорить условия, а Сергей Михалыч не посмел признаться, что это была «минутная слабость» и, зная местные обычаи, заранее на всё согласился.
Стоит ли продолжать и дальше вспоминать другие его истории, которых было немало и с разной степенью глупости? И всё же расскажу ещё одну, как бы для понимания его нынешнего положения.
Жена его оказалась настолько простодушной, пустоголовой, хотя и не без некоторой крестьянской ухватистости, и настолько фригидной в сексе, что ему с нею скоро перестало быть интересно. Она добротно вела хозяйство, завела курочек, гусочек, и овечек, имела плодородный огород и садик, в хозяйстве от родителей Сергей Михалыча сохранился немалый виноградник для домашнего виноделия, и жена терпеливо, но настойчиво принуждала и мужа заниматься хозяйством. Он и занимался. Правда, что под постоянным напором её папаши, имеющего скандальный характер. И это вместо чтения книг, что было для Сергей Михалыча бесконечным удовольствием в жизни. Тут-то, – на его беду, – встретился ему на базаре его школьный товарищ, с которым он сидел в старших классах за одной партой, одноногий инвалид афганской войны, по кличке Хруст, (при ходьбе хрустело что-то у него в протезе). И прежде, в школьные годы, у очкастого Сергея не хватало характера и смелости противостоять натиску соседа-хулигана. Не хватило и теперь. Налей да налей стакан вина, наседал Хруст на Сергей Михалыча. Нехотя привёл Сергей Михалыч Хруста домой, и по жаре решили они спуститься в прохладу погреба. В тот день Сергей Михалыч напился первый раз в жизни, безобразно поскандалил с женой, высказав ей всё, что наболело, и ушёл с Хрустом куда глаза глядят. Утром очнулся, – правда что рядом с Хрустом, – в каком-то навозном сарайчике с лопатами и страшно застыдился своего позора, к тому же сильно опоздав и не найдя в себе сил пойти на уроки в школу. Бывалый Хруст взялся лечить тяжелейшее похмелье товарища, принёс трёхлитровую банку вина, и налил первый стакан. Бедного Сергей Михалыча от запаха вина мучительно вывернуло наизнанку, глаза покраснели и вылезли на лоб, тряслись безостановочно потроха, болела голова. Если хочешь, чтобы тебе полегчало, внушал ему Хруст, выпей хотя бы четверть стакана – сразу станет легче! И опять не хватило Сергей Михалычу характера отказаться от такого лечения. Он с негодованием и омерзением глотнул из подставленного стакана, и не сразу осознал, что холодное белое вино очень хорошо освежило сухое, измотанное рвотой, горло, наполнило отравленный кислотой желудок свежим благодатным напитком. Захотелось сделать ещё глоток и ещё, и был выпит почти весь стакан. Вино упало вниз, в желудок, но ударило в голову. Скоро, через несколько минут, отравленный мозг помрачился, и с помрачением пришло облегчение мук совести, хотя еще тряслись органы, болела голова и пресекалось дыхание. Сергей Михалыч лежал на куче старого сухого навоза и видел, как Хруст наливает себе вино в тот же захватанный стакан, медленно, широко открыв тревожные глаза, выпивает и… глаза его покрывает поволока довольствия. Удивлялся и себе, что ему, в самом деле, как обещал Хруст, становится легче, и уже не мерзко чуять винный дух от банки, и даже хочется ещё этого холодного лечебного напитка. Через час он уже сидел, подпирая спиной каменную стенку, тянул из стакана вино, грыз хлебную корку, и уже не мучился пропущенными уроками, головной болью и дрожью членов. Опять был пьян и всем доволен – и прохладной сараюшкой, в щелях которой сияло жаркое солнце, и мягкой навозной кучей. А больше всего возобновившейся дружбой с Хрустом. Дружба эта кончилась через два года трагической гибелью Хруста, но за два года Сергей Михалыч за пьянство был изгнан из школы, несколько раз сходился и расходился с женой, бросал и опять начинал пить. Две зимы Сергей Михалыч, – совместно с Хрустом, давно изгнанным из семьи, – перезимовал в своей летней кухне, где топилась печка. Его жена, по наивной доброте своей, позволяла иногда налить вина из его же бочки, делилась зимними запасами солений, компотов и овощей. И если бы не этот ненавистный Хруст, пустила бы мужа в дом, даже несмотря на запрет папаши. Впроголодь, но переживали они с Хрустом самые холодные месяцы зимы, а главной задачей каждого зимнего дня было добыть топливо. Добывали, воровали, топили печку почти каждую ночь. Всё это теперь в прошлом, нет рядом надёжного, добычливого, по-солдатски хитроумно-изворотливого вора Хруста. Повезло ещё, что Фикса случайно попал сюда, в кошару, иначе бы погиб, не умея воровать, попрошайничать, шабашить. Потому и чувствовал себя неуютно среди товарищей, что считал бесполезным для общего дела. И вообще, стал в последнее время мучиться своей никчемностью. Пустой человек, думал он о себе. Что толку, что обладаешь большим багажом знаний, умом и способностями, если не можешь передать их ученикам, или написать статью или книгу, или дать полезный совет? И книга могла бы быть уже готова, и название уже давно придумано: «Семь мудрецов». О зарождении философии в древней Греции. И расширенный конспект, целая тетрадка, где-то ещё возможно валяется в бывшем доме. Или уже выбросил новый муж?.. То, что начинало беспокоить Деда Харчо в настроении Фиксы, и почему он решил присматривать за ним, имело свои причины. Три недели назад, узнала его на базаре и остановила бывшая соседка Люба. Сокрушалась и пускала слезу, а потом успокоилась и рассказала, что его бывшая расцвела от счастья с новым мужем, родила пацанчика и опять беременна, задницу, титьки и щёки себе отрастила, стала одеваться по-городскому, во всё турецкое, потому как муж её прилично зарабатывает в турецкой фирме и возит её на машине. А ты, Сергей Михалыч, хоть и учитель, а дурак… Фикса её не дослушал, повернулся и ушёл от неё, а она ему вослед всё кричала, шла за ним и кричала, какой он идиот и подонок, что теперь в отеческом его доме, живут чужие люди, а родители его, Михай Илларионович и Елена Пантелеймоновна в своих гробах сейчас ворочаются и стонут… Фикса побежал, чтобы её не слышать, и она отстала, а потом шёл тропинкой в кошару, спотыкался чаще обычного, и всё повторял вслух: «зачем, зачем жить?..». Но вопрос, так часто себе задаваемый, оставался для него отвлечённо-философским, потому что его растерянность в реальных делах не могла ничего предложить для практического решения вопроса. И только стала чаще его доставать тягостная интеллигентская скорбь. Дед Харчо ворчал:
– Что же ты, Сергей Михалыч, коллектив не уважаешь? Завсегда спиной к нам норовишь сесть. К остальному претензиев нету, что просят, делаешь. А души в твоих делах нету. Понимаю, что мы тебе не ровня…, но то было раньше. А теперя? Как наш Кудла говорит, вшивость умных и дурных не различает. Так, Кудла?
– Можно и так сказать, дедушка. А только мне кажется, что Сергей Михалыч не из гордости какой-нибудь, или высокомерия отворачивается, а скорей от самоумаления. Он себя перестал уважать, вот ему и кажется, что его и другие не уважают. За свою же спину и прячется Сергей Михалыч.
– Это за что же он себя уважать перестал? За то, что против своей небесной планиды не упёрся? Так это без пользы! Упирайся, не упирайся, а как планида развернулась, то так оно и будет. Ты, Сергей Михалыч, не об том думаешь. У нас тута, в храме вшивых, свой районный коммунизм – кажному по потребности, от кажного по способности. Так что не унывай. И пример бери со Степаныча. Вроде как всё в жизни потерял… – засмеялся вдруг от пришедшей смешной мысли, – окромя своего портфеля…, а не унывает. И ты мерехлюндию не распускай, она заразная. Лучше бы помог расчёт сделать, куда лучше трубу выводить, потому как я собираюсь печку строить. И мне план нужен, где тута у нас спальни, где кухня, где столовая будет… Вот и подключайся…
Случившийся поблизости и слышавший разговор Моня, веселился:
– Фикса! Смотри, не забудь ванную с туалетом, гостиную и залу для танцев. Школьный бал устроим. Школьниц позовём. Ты молодёжный контингент знаешь, кто там веселее танцует и поёт… А лучше молоденьких училок позвать, чтобы под уголовный кодекс не попасть.
– Молчал бы, – ворчал Дед. – Мало тебе было уголовного кодекса, ещё хочешь. Вона! Обещал кирпичей принести из кучи, так неси. У меня уже глина замешана.
– Некогда. Надо у Мирона на стройке за работягами присмотреть, чтоб не волынили. Как раз для меня работа. По бутылке водки в день обещал.
– Вот оно и есть твоё ментовское нутро, за людьми присматривать…
– Я, Дед, ментом родился, ментом и умру… Пошёл я.
Сергей Михалыч и рад бы помочь старику в его хозяйственной деятельности, но давно потерял он разумную инициативность, и способен только на исполнение указаний. Сказали натаскать с базара картонной упаковки, он и натаскал. Мешок соломы – принёс. Наровнять гвоздей – наровнял. А что такое сделать расчёт или планировку помещения, это он пока не понимает как. Да и никогда не поймёт. Откуда ему знать, как правильно расположить печку для максимального её КПД. Лучше кирпичи будет носить. Он поднялся со своей лежанки, вышел за дверь. Там снаружи, под стенкой сложена стопка. Он взял два, хотел взять и третий, но показалось, что будет тяжело, сил мало осталось, лучше лишний раз сходить. Принёс и не знал куда положить.
– Ох-ох-ох!
Услышал он тяжкий вздох старика.
– Клади, где стоишь, Сергей Михалыч. Ежели хочешь помочь, надо с кажного кирпича старую горелую глину сбить, и водой смыть, чтобы новая глина пристала. Ты возьми топор, им сподручно будет… тока гляди, пальцы себе не стеши… И ведро воды принеси с речки, кирпичи окунать. Так вместе печку и построим.
Кудла поднялся, взял топор из ящика.
– Я сделаю… Опасаюсь, как бы Сергей Михалыч в самом деле без пальцев не остался.
Дед Харчо взял верёвочку, промерил жестяные трубы и отложил по полу их длину.
– Печку как раз посерёдке будем ставить, – объяснял он свои действия, – чтобы грела на все стороны. Трубу выпустим в эту стенку, потому как я заметил, что с этой стороны меньше ветру, дым обратно не будет гнать. А труба большей частью внутри помещения пойдёт для дополнительного обогрева. Ничего, что под ней наклоняться придётся, небольшое неудобство, зато одёжу сушить не ней будем. Так! Здеся линоль, что у Мирона сняли, постелим, а на нём поставим стол, чтобы от пола к ногам не тянуло сыростью. А по стенкам лежанки. Вот и весь расчёт.
«Как всё просто и ясно, – думал Фикса. – И не нужно никакого высшего образования, знания античной литературы! Какие Семь мудрецов?! Какие Катулл, Тибулл, Проперций?!».
Принёс ещё два кирпича. Предыдущие два Дед Харчо уже прилаживал на утоптанную ровную площадку рядом с нынешним костерком. «Неси сюда… – сказал, не оборачиваясь. – Здесь складывай». И эти кирпичи сразу пошли в дело, смазанные жидкой глиной с разных сторон.
Фикса присмотрелся:
«Не догадываюсь, как нечто, сложенное из простейшего изобретения человечества – кир-пи-ча, станет сложным отопительным прибором – печкой, способной отапливать помещение, готовить пищу, кипятить воду… Из какого житейского опыта старик перенял это умение?
На этот раз Фикса всё же решился взять и третий кирпич, поднатужился, чтобы не замедлять старику работу. А в следующий раз жертвенно, не жалея себя, принёс уже и четыре.
«Как ловко и быстро делают работу корявые пальцы старика, и не болят же у него упёртые в землю колени… И не вступает ему ломота в согнутую спину».
Четыре кирпича всё же тяжело показалось носить. Сидящий на стопке кирпичей Кудла постукивал топором, окунал очищенный кирпич в ведро с водой.
– По два носите, Сергей Михалыч. Тогда вас на дольше хватит. Силу экономьте свою.
«Откуда же силе взяться, когда тяжелее шариковой ручки в руках не держал? Грядку вскопать и то… жена посмотрит и лопату отберёт. Ей легче самой сделать, чем на меня смотреть. Как её нынешний муж по моему хозяйству управляется? Посмотреть бы… А не хочешь ты посмотреть, как он по ночам с твоей женой управляется?».
И Фиксе опять стало муторно от этих мыслей, и, кажется, что впервые посетило его сердце новое чувство – ревность. Три недели уже является в его воображении большой крепкий мужчина, со скуластым усатым лицом и злыми глазами, увиденный им когда-то случайно на автобусной станции, и почему-то испугавший его своим пристальным взглядом. Вроде и забылся на какое-то время и снова явился. Теперь он представляет его в своём доме и в своём огороде, и каждый раз рядом с ним улыбчивая довольная жена. То на кухне за обеденным столом, то на грядках с тяпкой в руках, а то в спальне… И начинает щемить сердце.
Дед укладывает второй ряд каким-то мудрёным способом, а Фикса уже устал, вспотел лоб и тяжко дышит грудь. Дед, закончив ряд, встаёт с колен.
– Пущай сохнет… Отдохнём, чаю попьём. Бросай работать, Сергей Михалыч.
Теперь, когда появилась крыша, в кошаре рано стало темнеть. Предвечерний свет неба протискивается через два небольших оконных проёма, да узкую щель под самой крышей. Солнечный день стал укорачиваться на четыре минуты, а в кошаре темнеет почти что на час раньше. И чтобы не ужинать при свечах по-буржуйски, Дед Харчо стал пораньше разжигать костерок. Он идёт в нежилой угол, недавно ещё заросший кустарником, за растопкой. Теперь былую растительность представляет только ствол вяза, подпирающий крышу, весь бывший кустарник нарублен и уложен в аккуратную поленицу. Дед доволен порядком в своём хозяйстве, доволен и собой. И тем, что можно уже не опасаться осенних дождей, что скоро будет готова печка, что товарищи его настроены утеплить к зиме совместное жилище, а больше всего тем, что пристроил к делу Фиксу, сильно заскорбевшего в последние дни. Что поделаешь! Приходится держать в уме, что мозгующие интеллигенты послабее наших на сердце и голову, и за ними приходится присматривать, чтобы они с собой в скорбную минуту что-нибудь не сделали. Ну то есть руки на себя не наложили. Простому человеку разве ж придёт в голову в петлю голову совать? А Прохору Макарычу вот пришло… Из бывших учителей, как Фикса, умнейший и добрейший человек, депутат горсовета… в собственном сарае повесился. А по какой причине?! Выговор по партийной линии за аморалку! Дед наложил в сгиб локтя сухих веточек, потоньше на растопку, потолще для жару, понёс к кострищу, на котором уже чайник с водой стоял, а рядом, в очередь, и котелок для вечерней каши. У Деда Харчо такого не бывало, чтобы у него с первой спички костёр не разгорался. Весело затрещали мелкие веточки, прихватило огнём и наколотые полешки, и через минуту уже засопел чайник. А вина-то Прохора Макарыча вся в том состояла, что он от старой жены к молодой захотел уйти. Не знаю, рассуждал Дед, от чего у нашего Фиксы душевная скорбная мука, а думаю, от мозгового непосильного напряжения. Вот и надо его посильным ручным трудом занять. Не мог знать Дед Харчо, что похожие мысли в то же время бродили у лежащего на своей лежанке Сергея Михалыча, бомжующего бывшего учителя..
Проще всего было думать Сергей Михалычу привычными цитатами из античных мудрецов, коих он знал множество. Сейчас припомнились ему слова его товарища по несчастью, нищего раба Эзопа: «Когда придут к тебе горестные дни, оглядись вокруг себя и утешься тем, что увидишь людей, чья доля ещё горше твоей». Вспомнилось и ещё: «Утешение для несчастных – иметь рядом товарищей по несчастью». А не позорная ли это гордыня, убеждал Сергей Михалыч себя, считать своё несчастье несчастнее несчастья твоих товарищей? «И в несчастье надо быть благоразумным, – вспомнил он слова Демокрита, более чем двухтысячелетней давности, – и не печалиться об утерянном, а радоваться тому, что сохранилось. Даже если сохранилось только одно – жизнь». Жизнь – последнее прибежище несчастного, пришла ему доморощенная разумная мысль, и ему вдруг стало смешно и весело. Печка – вот что сейчас главное! Мы с Дедом и молодым Кудлой строим печку. Кудла чистит и моет кирпич, я отношу, а старик строит! Я понял только теперь, что мне ужасно интересно посмотреть на результат нашей работы, и хочется увидеть, как в печке будет бушевать пламя, и будет булькать каша в котелке, а на трубе – сохнуть носки. И дожить до зимы, когда на крышу ляжет снег, задует холодный ветер, а в нашей кошаре будет тепло и, придя с мороза, можно будет греть ладони о бока нашей печки. Ради этого стоит дожить до зимы.
* * *
До зимы ещё надо дожить, а осень уже на носу. Под утро, через всё ещё незаложенные оконные проёмы, вползают синие языки холодного воздуха, а на утоптанную тропку, петляющую вдоль речки, каждую ночь нападывает несколько побуревших листьев. Начинает желтеть высокая, трескучая под ногами, трава вокруг, а за три недели, что идёт стройка у Мирона, и Степаныч, и Моня, и Старлей, большей частью заняты там, им не до благоустройства в кошаре. Уже три раза небо затягивала плотная серость, и на целые сутки заряжали занудные слякотные дожди. Вдвое вырос щенок Дохля, сменив писклявость щенячьего визга на солидный собачий лай. Дед Харчо уже неделю как понемногу протапливает готовую печку, чтобы она насквозь просохла и не полопалась от жара, а на длинной, через половину комнаты, печной трубе уже можно сушить отсыревшую одежду. Он ждёт, когда народ немного освободится, и можно будет устроить показательную вечеринку освящения новой печки. Теперь у Деда, главного производителя работ, важнее другая забота – заделать щели под крышей, и утеплить саму крышу, подбить её снизу в три слоя упаковочным картоном, натасканным Фиксой с базара. «Дармовой упаковочный картон есть в наших условиях лучший теплоизолятор», утверждает Степаныч. В бригаде старика, кроме его самого, ещё двое. Молодой Кудла, – главный рабочий, и его подсобник – Фикса. Остальные являются к вечеру пожрать и залечь отсыпаться после строительной и ментовской работы. Мирон платит им тушёнкой, сгущёнкой, дешёвой водкой и «бычками в томате». Большую часть всего этого товара Дед Харчо складирует на зиму в погребок, вырытый в углу помещения, и прикрытый сверху его же лежанкой. Он как Скупой Рыцарь спит на запасах. Его бригада, не особо напрягаясь, но целеустремленно делает каждый день свою работу. Молодой Кудла принёс с базара два крепких ящика, ставит один на другой, и вполне с удобством, метр за метром, приколачивает к потолку картон, (признаться, гвоздями, покраденными у Мирона). Фикса стоит внизу, держа наготове картон, и по знаку подаёт, а Дед Харчо руководит всем этим и кормит своих работников. Дело движется, останавливаясь только на воскресенье. По воскресеньям молодой берёт выходной и, «начепурившись», как говорит Дед, исчезает почти на сутки. Его, могу предположить, с любовным нетерпением ожидает счастливая Феодора, совершенно забыв на этот день и эту ночь о своём овощном бизнесе. Славик является к полудню в маленький домик в грушевом саду, Феодора, нестерпимо стесняясь своего возраста и крестьянской телесной простоты, встречает его сдержанно и немного недоверчиво, будто сомневаясь в искренности чувств любовника. Всё же, немного погодя, расслабляется, и кидается ему на грудь со словами страстной любви и жалобных упрёков. Прямо сельская Анна Каренина какая-то. Она кормит его овощными рагу и салатами, по-прежнему недоумевая, почему Славик отказывается от её домашней вкуснейшей буженины и кружки белого вина, так и не поняв ничего из его речей про поедание плоти убитых животных. Но не смеет настаивать. Чтобы не «чипать беду». У неё уже согрето на газе ведро воды, наготове большое корыто, она наливает воду, а, добавляя холодную, пробует её локтем, не горячая ли. Стеснение уже прошло, она моет его в корыте, им весело и совсем не стыдно, когда она трогает его за разные места, вытирая большим шершавым накрахмаленным полотенцем. Сама она помыта ещё утром, и они сытые, мытые и довольные, укладываются в постель… Она счастлива…
Обыкновенная любовная история, каких много происходит по всей Бессарабии… Как и по всей Земле.
Счастлив и Мирон, что так удачно пришло ему в голову подрядить Степаныча на построение своей мечты жизни – колбасного цеха и мясного магазина. Степаныч делает своё дело быстро, качественно, а главное – дёшево. Уговорено было, что Мирон будет платить за работу натуральным продуктом и алкоголем, (выходящие ему в полцены, потому как товар этот с просроченным сроком хранения). И с бывшими ментами вышло удачно – и пристроены по специальности, и к тому же хорошо делают свою работу, не давая работягам сачковать. Всего три недели, а уже забетонирован обширный подвал, где будет колбасный цех и холодильник, подняты стены магазина и строится вместительный чердак для хозяйского «офиса», как теперь говорят, и для всяких других подсобных помещений. Ещё три недели, и можно будет открывать магазин. Во всяком случае, до холодов… Мирон счастлив, что он пережил советскую власть, что наступил капитализм. Хотя и дикий, но Мирону и это хорошо – его предприимчивость чувствует себя при диком капитализме, как акула в рыбной стае. Только пасть открывай, а рыбка сама туда заплывёт. Если только Лещ с его бригадой не насядет с крышеванием. Мирон твёрдо решил насилию не уступать, держаться до упора. Лещ грозит, – недавно подсылал человечка, – обломать рога упёртому Мирону, если не ляжет под него. Мирон уже прикупил пистолетик и обстрелял его в лесу, и если будет война с Лещом, то Мирон сможет за себя и за своё дело постоять. Потому и подкармливает Старлея с Моней, что надеется сделать их, бывших ментов, своей охраной. Созреет ситуация – прикупит и им оружие и поставит на довольствие и денежное содержание. Лишь бы бизнес пошёл. Но Мирон верит в свою удачу и деловые способности, недаром же за шесть годков развернулся и вот… уже свой магазин строит. И никому не даст помешать себе, и Лещу не даст, хотя тот уже полбазара под себя подмял, и многие ему платят. Мирон по молодости был сельским спортсменом-гиревиком, со многими бойцами Леща знаком, вместе тренировались и участвовали в соревнованиях, потому, видать, гиревики на него пока несильно наседают, придерживают и Леща. Но придёт время, Лещ захочет свою силу показать, бойцы его не удержат. Вот тогда и будет война. Вот тогда и понадобятся и Старлей, и Моня.
А Старлей и Моня оба менты бывалые, битые, боевые, (Моня через зону прошёл), ситуацию хорошо просчитывают, про Леща и Мирона всё знают и понимают. Понимают и то, что Лещ ждёт, когда Мирон построится, запустит дело, начнёт зарабатывать, а тогда и придёт за своей долей. Лещ с каждым годом набирает силу, по городу он уже многих крышует, а даже кое-что уже забрал под себя и своих людей поставил. Сам-то хитёр, ни в каких бумагах не светится, зиц-председатели вместо него подписывают бумаги, но все знают, главный-то он. Так же оба, – и Моня, а больше Старлей, – хорошо понимают, что Мирон недаром их обоих обхаживает, и работу по специальности им предложил, что имеет на них виды на случай разборок с Лещом, и уже между собой всё они обговорили и некую программу действий составили. Осталось дождаться начала войны и всеобщей мобилизации, а они в любой момент повоевать готовы… Дело привычное. Но Мирону это выйдет недёшево, охрана бизнеса стоит дорого. Возвращаясь вечером в кошару, они оба с ироническим восхищением обсуждают строительные достижения Деда Харчо и его бригады, на самом деле рассчитывая после окончания строительства остаться зимовать у Мирона сторожами. Они не верят, что в кошаре, даже несмотря на новую печку, можно будет зимовать в сильные морозы. Детский сад какой-то, думают они, видя, как растёт у дальней стенки поленица напиленных веток и стволов молодых деревьев. Дед Харчо взял за правило каждый день, пока его работники заняты потолком, обойти лесок, спилить и притащить сухостой, а то и живое дерево, натащить хвороста и попадавших от ветра веток. Старик уверен, что ему-то уж точно придётся зимовать в кошаре, больше негде, потому и старается запастись дровишками и продовольствием. Хочется ему верить и в то, что не останется он, немощный старик, один перед суровой зимой, и будут рядом с ним его товарищи, а вот хотя бы молодой, а ещё и Фикса, а хорошо бы и Степаныч. Эти-то двое, Моня да Старлей, найдут куда пристроиться, уже и видно по ним, по ухмылкам их, что не собираются здесь зимовать. А не очень и хотелось, всё ж люди они тягостные для товарищеского проживания. Сдаётся, что и молодой Кудла удачу свою нашёл, и пока что ещё опосля Феодоры домой вертается, в кошару, вроде как гордость показывает, а тока думаю, что это не навсегда, обломает молодого Феодора. И ум, и характер у бабы имеются, и уж не знаю, любовью или медовым передком своим, а уже парня приручила. Покочевряжится и уйдёт к ней жить, как холода нагрянут. Глупо сделает, ежели не уйдёт… Храм вшивых?.. Храм-то оно храм, и вроде как уже и гимны свои на солнце петь не стесняется, и огню кланяется, и труд за общественный долг считает, а как приспичит, так к бабе бежит. Баба важнее… Бог вшивых велел друг дружку любить, говорит, и на любовь любовью отвечать. Вот и побежал парень отвечать на любовь, не раньше завтрашнего полдня явится. И кудри стрижены, и бородёнка ровнена, и видно, что женской рукой. И мыт, и шипром пахнет, и в глазах свет стоит. А вшивости никакой у него быть не может, парень – чистоплюй, а вшивость это как бы символ… как огонь, как солнце…, а его бог простоту и бедноту любит. Вот и выходит, что вера у него правильная для таких как мы, бедняков…
Старик пилит сухое дерево под самый корень, силёнок у него немного, и приходится часто отдыхать, присаживаясь на бугорок, и с каждым разом отдых становится всё длиннее, а зато и мысли его становятся длиннее и внушительнее, и как бы уважительнее… Дед уважает в досужие минуты порассуждать не об житейском, а об умственном, и как известный литературный герой не знал, что говорит прозой, так и он не знает, что философствует. Упавшее дерево оказалось не по силам старику тащить в кошару, и пришлось ещё пополам его пилить. Потому и появилось дополнительное время для умственных рассуждений. Разве ж может быть, чтобы бог был не один на всех? Создатель всего сущего!.. У меня, христианина, свой бог, у Дупеля, иудея, вроде как свой, у Кудлы ещё какой-то третий бог, бог вшивых. В турецкой фирме, где я электричество чинил, аллаха поминают. Тогда у собак должон быть свой, собачий бог, с хвостом и лающий, у лошадей ржущий, у кур – с перьями и летающий, и в виде петуха. Ну, не глупость ли? Бог, ясное дело, один, а вот всяческих божеств у разных народонаселений множество. Под кажным камнем сидит, и в кажном дупле… Вон, Кудла что говорит, в одной только Индийской стране тысячи богов и божков… и слоновий есть, и обезьяний. Есть и бог вшивых, которому Кудла кланяется. Строгий бог, огнём командует, и может в пепел кажного превратить, а и весёлый – врагов своих танцами побеждает. Оно и правильно, танцами веселее народ покорять, особо народ нищий и вшивый. А про божеский огонь да страшный суд вшивый народ и так завсегда в уме держит. Держит, а не особо опасается, потому как вшивость иногда так мучает, что пострашнее божьего гнева… Старик в три подхода перепилил ствол дерева и присел передохнуть в последний раз. Поскрёб заросшие щёки, почесал голову, хохотнул, вспомнив недавний рассказ молодого. По просьбе обчества молодой Кудла, когда уж вторую водку допили люди и расслабились перед сном, порассказал про своё индийское божество. Поначалу, говорит, десять тысяч врагов у него было. Ну, наслали они ужасного тигра, чтобы порвал его на части, но вшивый ободрал тигра как липку, и сделал из его шкуры плащ от непогоды. Наслали страховидную змею, так он стал её на шее носить, как наши бабы мониста носят. Ах так? Не гожусь я вам? Ну так я весь мир огнём залью, аки водой, и весь мир уничтожу. И другой мир без вас устрою. Те спужались, признали за бога. А для добрых людей, бедных и вшивых, танцы устрою, чтобы веселее им жилось! Ну, с той поры все вшивые этому богу и кланяются. И тому огню кланяются, которым он врагов победил. И солнцу, потому как оно и есть тот чистый огонь. Ох-ох-ох, дотащу ли ствол, совсем мало силёнок осталось в теле. Помирать что ли скоро? Как там Фикса древнюю мудрость излагал? Когда мы есть, то смерти ещё нет, а когда смерть пришла, то нас уже нет. Так что неча её страшиться. Страшиться надо немочи старческой да лежачей болезни. О-ох, старый, тяжёл ствол оказался, а верхушка, надо полагать, ещё тяжелее будет. Молодого Кудлу за ним пошлю, а сам за кострового останусь. Как раз по мне работка, кашу варить.
* * *
Кудла с Фиксой подшили снизу потолок, заделали щель поверху всех четырёх стен, и Степаныч посчитал крышу в принципе готовой.
– Маловато, конечно, изоляции… Если ударит градусов пятнадцать морозу, внутри будет чуть повыше нуля. Одна надежда, что на крышу снег ляжет, и чем толще ляжет, тем теплее будет внутри. Это, само собой, при условии, что мы оконные проёмы надёжно заделаем, дверь утеплим, чтобы не единой щёлки, и пол настелим. А хоть чем. Всем, что от Мирона натаскали. Фанера, доски, линолеум… И нижнюю часть стен надо хорошо утеплить, где лежанки… Пятнадцать градусов в нашем климате случается редко, а если и случается, так не надолго, четыре, пять ночей за зиму. Не помрём, коли есть печка и дровишки. Вот бы ещё добыть уголька, то одного ведёрка хватило бы на всю ночь, а где его возьмёшь? Россия далеко. А с печкой-то что, Дед?
– А печка что? Печка готова. За неделю просохла, глина малым огоньком спеклась, сегодня, как народ сойдётся, так можно и опробовать. Кашу сварю и тушёнкой заправлю, бутылка у меня припасена. Так и обмоем…
– Старлея и Мони сегодня не будет. Мирон начал завозить оборудование, они останутся сторожить. Так что, считай – все в сборе.
Печка, если вкратце её описать, выглядит так: передняя часть, где вмонтирована чугунная дверка, а так же поддувало, которое за неимением чугунной дверки, закладывается половинкой кирпича, Деду Харчо высотой по это самое место… по середину тела. Сверху лежит чугунная плита с кругами, обнаруженная Кудлой в углу грушевого садика, и без жалости отданная ему маленькой старушкой, хозяйкой домика. Находкой своей он осчастливил Деда Харчо, теперь уже готового построить «настоящую» печку, а не какой-нибудь позорный очаг с малым КПД. В задней части над печкой поднимается кирпичный выступ почти до человеческого роста, сбоку в него вставлена жестяная (за неимением чугунной) заслонка, чтобы тепло прогоревшей печки не уходило в трубу, а сверху выступа выходит жестяная труба, через колено горизонтально уходящая в стенку. Труба больше чем двухметровой длины, и дополнительно греет помещение. Вот сегодня и будет возможность опробовать печку по-настоящему – сварить на ней котелок каши, и посмотреть, как греются её бока. Дед, торжественно и немного волнуясь, наложил из поленицы в согнутую руку сухих чурбачков, сверху положил веточек и щепок для растопки, и всё это уронил кучкой под печкой. Стал на колени перед открытой дверкой, уложил шалашиком на колосники сначала тонкие сухие веточки, сверху потолще, а ещё сверху несколько чурбачков. Очень важный процесс… Свернул тугим жгутом четвертинку газеты и положил на край печки так, чтобы конец его выступал за край, и, осторожненько чиркнув спичкой, поджёг его. Дед всегда хвалился, что одной спичкой разожжёт любой огонь, а сегодня с особым вниманием постарался не опозориться. Его товарищи понимали важность момента, с душевным интересом наблюдали за разжиганием огня, не позволяя себе нескромных комментариев. Дед взял загоревшийся газетный жгут за другой конец и поднёс его к растопке. Жгут горел медленно, не сразу, но разгорающийся огонь печной тягой потянуло вглубь топки, занялась сухая растопка, а за нею и ветки потолще. Выгорел весь газетный жгут, но уже пламя разгорелось и забилось в топке. Дед ухмыльнулся, довольно кивнул и прикрыл дверцу, оставив небольшую щель. Щель ярко засветилась, загудело сильное пламя, и стало всем понятно, что оно уже не погаснет, и можно Деда хлопать по спине и поздравлять с умелой работой. Пошёл лёгкий дымок от разогревшейся трубы, от чугунной плиты, на которой сгорала пыль, в печке бушевало пламя. А Дед уже сдвигал круги и ставил котелок воды на открытый огонь. Товарищи его радовались и бойко обсуждали, за какое время закипит котелок, и как весь жар огня, всё печное тепло останется в кошаре, когда будут заложены оконные проёмы и утеплена дверь. Обговорили и то, что надо сообща пополнить запасы дров, а не только надеяться на слабые силы старика. Порешили, что каждый обязан в меру сил пополнить запас, чтобы хоть и не на всю зиму, а на самую морозную её середину был неприкосновенный резерв. Пока толковали, неожиданно быстро закипел котелок, и Дед уже сыпал в него пшёнку, помешивал и вскрывал банку тушёной свинины. Пшёнка быстро забулькала и загустела, в неё была опрокинута и намешана тушёнка, пошёл от котелка вкусный дух, но стал прогорать в печке огонь. Подкидывать полешек не стали, щупали печные тёплые бока и решили, что неча тратит дрова и греть лес, с печкой всё и так ясно, зимой не подведёт, и вообще, пора доставать бутылку.
– Ежели я до зимы не доживу, – наставлял Дед товарищей, – так я вам первую и главную инструкцию даю: заслонку не закрывать, покуда в печке весь жар не прогорит, до последней искры. Не-то от угару никто утром не проснётся. Поняли? Вполовину только заслонку прикрыть можно. Вполовину! А как прогорит – поддувало кирпичом заткнуть, заслонку плотно закрыть, тогда печка до самого утра будет отдавать тепло. Ну, а коли ударит сильный мороз, тогда, конечно, под утро кому-то придётся встать и по новой растопить печку.
Без Старлея, всегда сердито-ворчливого, и Мони, его всегдашнего подпевалы, в кошаре обычно устанавливалась благожелательная товарищеская атмосфера. Выходил из своего угла мрачный учитель Фикса, присаживался к общему столу и даже иногда что-то основательное говорил и улыбался, забывая про свою интеллигентскую скорбь. Молодой Кудла уважительно, но с мягким сарказмом подначивал бывшего учителя, или Деда, а иногда и Степаныча. Частенько приходилось ему на просьбы старика рассказывать про свою жизнь в Индии, и тогда уже и остальные слушали с интересом его познавательные лекции. У Степаныча, почти достроившего Мирону магазин, больше теперь времени должно оставаться для себя и для благоустройства их совместного жилья. Надо бы уже и поторопиться на случай, если грянет ранняя осень. Вот завтра с утра нет нужды идти к Мирону, там уже постоянный надзор не нужен. Останусь, начну окна закладывать, и дверь утеплять. Под утро уже и так приходится в тряпки заворачиваться, холодок пробирает. Степаныч поскрёб миску, собрал остатки каши с куском свинины, специально оставленного для последнего смака, в ложку, допил последний большой глоток водки и закусил… и прислушался к общему разговору.
– Это как же, парень, – робко спрашивает Дед Харчо, – вроде бог, а женат, как простой? Может, и детишек наделали?
Дед за ужином теперь часто задаёт молодому познавательные вопросы.
– Люди создают богов по своему подобию, дедушка.
Молодой Кудря не отказывает, если старик просил рассказать про дивную страну Индию.
– Великий бог древних греков Зевс был капризный, скандальный и похотливый, как пьяный солдат. Вот и грозный индийский бог Шива был дважды женат. Первая жена Сати покончила с собой, а Шива женился на красотке Парвати.
– От те на! Как же он допустил, что его жена руки на себя наложила.
– Не вынесла позора и оскорблений своего папаши, который презирал её мужа Шиву. Обзывал его бродягой и грязным животным, без дома, без семьи, не соблюдающим приличий. Вот смерть и показалась ей лучше позора. Она сожгла себя своим внутренним огнём.
Дед вознегодовал.
– Не знал он что ли, за кого дочку свою выдал? От же дурень. Ну, а дальше-то как?
– Ну как? Когда узнал Шива про смерть жены, то конечно сильно рассердился и наслал на папашу сотню тысяч бешеных псов и покрушил всё вокруг. А папаше голову отрубил и бросил в огонь.
– Силён Вшивый! – качал Дед головой. – Не простил тестюшку?
– Простил… Пожалел папашу, оживил. А голова-то сгорела! Пришлось приставить ему голову козла и подарить Город Радости. А сам ушёл в горы и предался печали.
Дед ухмылялся.
– Печалился, печалился… и женился на красивой молодушке!
– Нет, дедушка. Долго печалился Шива, не смотрел в сторону девы, не замечал её, но женитьба его на Парвати была предопределена другими богами. Бог любовного желания Кама выпустил стрелу любви в сердце Шивы, но Шива подавил искушение.
– Упёрся, значит, Вшивый!
– Шива, дедушка, а не вшивый.
– Это по-ихнему Шива, а по-нашему Вшивый. Сам же ты говорил – бродяга, грязное животное. Дальше-то, что было? Обломали его другие боги?
– Нет. Не сразу. Шива открыл свой третий глаз и огненным лучом превратил Каму в кучку пепла.
– Силён… – восхитился старик.
– Но всё же обратил внимание на юную красавицу Парвати, страдающую от любви к нему. И он решил проверить искренность её любви. Он явился к ней в виде молодого красавчика и стал оговаривать Шиву. Мол, зачем тебе это грубый, грязный варвар, вшивый, как вы, дедушка, говорите, выходи замуж за меня. Парвати прогнала его, и Шива решил жениться на ней, поверив в её любовь.
– Молодчина девка. Хитра!
– Они удалились на священную гору Кайлас и стали жить в пещере. Однажды они уединились, чтобы заняться любовью, и не выходили из пещеры тысячу лет… боги забеспокоились и вошли без разрешения.
– Утомились, должно быть… любовнички.
– Парвати так была смущена и так зарумянилась, что прикрылась лотосом, с тех пор её так и рисуют – с лотосом в руке.
– Хе-хе-хе… – только и сказал Дед.
– В другой раз они обсуждали секреты и чудеса космоса, и Парвати отвлеклась, наблюдая, как плещется рыба в озере Манасаровар, а Шива, обидевшись, превратил её в дочку рыбака. Остыв, он пожалел, но не знал, как вернуть её обратно. Один из преданных слуг решил воссоединить хозяина с женой и превратился в огромную страшную акулу в озере. Отец Парвати объявил, что тот, кто поймает акулу, женится на Парвати. Шива сейчас же превратился в молодого рыбака и легко поймал сетью акулу. Так они воссоединились, и с тех пор все индийские рыбаки праздную их свадьбу.
– Вот оно как бывает средь богов, раб божий хитрее-то бога оказался, – самодовольно ухмылялся Дед. – А что ж, Порватая, ребёночка-то Вшивому родила?
Хотел Кудла всё же поправить старика, – не Порватая и не Вшивый, – но не стал, бесполезно.
– Да, было у них двое детей. Шестиголовый бог войны Сканда, и слоноголовый бог мудрости Ганеша. Как-то поспорили сыновья Шивы, кто из них важнее и обратились к отцу. Кто из вас быстрее обежит вокруг Галактики, тот и важнее, сказал Шива. Сканда сразу помчался по заданному маршруту, а Ганеша, не спеша, обошёл вокруг отца и матери, ведь они и были олицетворением Галактитки.
– Ох-хо-хо! – развеселился старик. – И точно, у пацанчика ума хватило братишку обойти. А чего ж голова-то у него слоновья оказалась.
– Шива воспылал страстью и захотел уединиться с Парвати, а Ганеша капризничал и не пускал его, чем страшно раззадорил и разгневал возбуждённого папашу. Во гневе он оторвал сыну голову и забросил далеко в горы, и никто её так и не смог отыскать. Разгневанная Парвати отказалась допускать к себе мужа, пока он не исправит ситуацию. Чтобы умилостивить супругу, он приставил сыну голову слонёнка.
– О как! Вышел из положения! А окажись заместо слонёнка свинья?
Старик, как школьник, радовался рассказанной истории о странных индийских богах, их детях и забавных событиях в их миллионолетней жизни. Он давно уже допил свою порцию водки, доел кашу, и ему было хорошо и весело, как в былые молодые времена, когда была у него молодая жена и непутёвый сынишка, сгинувший впоследствии в лагерях и тюрьмах. Он не прислушивался сейчас, как его товарищи, к непонятным звукам снаружи, похожим на сердитую ругань и матерщину. Наконец, матерщина приблизилась, и кто-то забарабанил кулаком в дверь. Открыли… Явилась Мариника в странном виде. Под носом её высохла запёкшаяся кровь, лоб и щеку украшала сочащаяся кровью царапина, и широкая грудь, украшенная вышивкой и стекляшками, вымазана кровью. Кровь и на обеих руках. Драка, можно предположить, была удалой, раны ощутимы, и возбуждение велико. Она на смогла остановить поток матерщины, чтобы поздороваться и присесть к столу к сидящей компании. Осталась стоять у дверей, прислонясь к стене. На этот раз в руках у неё не было всегдашней кошёлки с банкой вина. Постепенно прояснилось, что ругань и проклятья имеют отношение к её брату, с которым и произошла драка. Потом выяснилась и причина. Дурак Йордан, чтобы сэкономить вино в бочке Мариники, стал приворовывать из бочки её брата. Сегодня пьяный дурак, налив банку из чужой бочки, плохо закрыл кран и под бочкой натекла лужа вина. Брат ворвался на половину Мариники с палкой от лопаты и избил Йордана до потери сознания, неизвестно, живой ли он. Потом взялся за Маринику, но она смогла постоять за себя и своего дружка. Расцарапала ему всю физиономию, но сама была сильно побита и выгнана из их общего отцовского дома. Да, они с детства ненавидят друг друга, но она же имеет право на половину дома, погреба и сада с огородом. Пока брат был маленьким, ну да, было дело, она частенько делала ему всякие гадости, била его, но он, гадёныш, ни разу не заплакал, как она ни старалась, и ни разу папаше не пожаловался, сучонок. А как пошел в школу, так она уже с ним управиться не могла, он был выше и сильнее всех в классе, и перестал её опасаться. Уже не позволял над собой измываться, и не раз давал ощутимые сдачи. А к окончанию школы вырос таким бугаём, что его даже папаша боялся. А папаша имел такую комплекцию, что в свою персональную волгу не помещался, ездил в открытом газике. И мамаша была крупная женщина, когда они с мужем занимались… эээ… любовью, потряхивало весь дом, как при подземных толчках. Я-то, уже присев к столу и немного успокоившись, рассказывала Мариника, комплекцией в неё пошла, у неё тоже была задница, как у меня, и большие сиськи. Правда она была слаба умом, этим я в папашу пошла. А мой брат в мамашу! Опять Мариника рассердилась, вспомнив брата. Грозился, скотина такая, больше меня в дом не пустить! Сколько раз явишься, столько раз будешь бита. А? Какая сволочь! А Йордана, дурака, он без сознания в огород кинул! Весь в крови, бедный, лежит, как мёртвый, а меня за ворота выгнал. И куда мне деваться? Вот пришла я к вам, а куда мне завтра идти? Родни в городе нету, подруг тоже ни одной не осталось, со всеми подругами разодралась. А брата я своего знаю, его характер, сказал – не пустит, значит, не пустит. В ментовку, что ли идти? Судиться? Так кто ж меня в городе не знает, со всеми ментами нашими я с ссоре, судью обматерила по пьянке… Репутация… Репутация у меня плохая. Вот, хочу со Старлеем поговорить, может что придумает, как козла этого наказать. А особо жену его, она это всё. Она баба умная, и он её слушается. Знает, что у самого ума мало. Так он свой умишко ей в пользование передал. Она и стравила нас! Подумаешь, беда какая, пару вёдер вина вытекло. У него две бочки по триста литров. Но она ж, гадина, за гнилую луковицу готова удавиться. Я из её грядки выдернула шесть редисок, захотелось молодой редиски, я у себя сажала, а у меня не взошла чего-то. Так у неё всё посчитано и помечено. Пожаловалась, стервоза, брату! Опять скандал! Сковородку её взяла пожарить картошки, ну забыла по пьяни, картошка вся сгорела, думаю, утром отскребу. Так я этой сковордкой от брата по морде получила, хорошо здоровье у меня крепкое, другая бы загнулась в момент. Опять она, гадина, не промолчала, доложила мужу. А зато сковородку отскребать ей пришлось…
В кошаре теперь из-за крыши рано темнеет, а как стемнеет, у всех наступает сонливость раньше времени. Вот и сейчас длинная повесть Мариники утомила всех, слушатели стали задрёмывать, и Мариника от переживаний тоже утомилась, стала ронять тяжёлую голову на высокую грудь. Ей дали кусок хлеба и кружку воды, показали пустую лежанку Дупеля. Так и не смыв кровь в лица, рухнула и захрапела. Улеглись и остальные.
* * *
Маринике деваться некуда, она осталась в кошаре. Сходила узнать, что стало с Йорданом, выяснила, что он, очнувшись в огороде, выполз на дорогу, там его подобрали менты и отвезли в больницу. Менты же ему и посоветовали заяву не писать, чтобы ещё хуже себе не сделать. Йордан, зная про свою дурную славу в ментовке, и не стал писать. Да и какой там писать, когда он шевельнуться не может, а только глазами моргает и под себя ссытся. Мариника его, конечно, жалеет, но не собирается брать на себя заботу, у него есть взрослые дочери… Мариника, как пришла в кошару ни с чем, так и живёт без всякого личного имущества. Дед Харчо выделил ей кружку с ложкой, мятую алюминиевую миску, от Дупеля ей остались лежанка с подстилкой и рваное одеяло. Первые дни она с непривычки маялась бездельем, но всё же втянулась в «деловые будни» кошары. Дед Харчо поручал ей женскую работу: мыть котелок и другую посуду, чистить картошку и овощи, ставил варить харчо или кашу, но такая работа раздражала и злила её, она швырялась и всё бросала, а когда молодой с Фиксой начали закладывать оконные проёмы, она проявила «рабочий энтузиазм». Таскала саманные кирпичи, к этому времени хорошо просушенные на солнце и ветру, замешивала с соломой глину, и даже внесла рацпредложение, (рационализаторское, что поощрялось в народных слоях при Советах). Когда вставили маленькое окошко, выломанное из оставленного еврейского дома, выяснилось, что оно даёт мало света, в кошаре сумрачно даже днём. В куче стройматериалов из разобранной лавки Мирона, она обнаружила четыре одинаковых стекла, и настояла просто вмазать их краями в глину по два стекла, с воздушной прослойкой, Получились ещё два окошка, и в кошаре света стало ощутимо больше. Не оставила она без внимания старую разбитую дверь. Её хоть и укрепили и обшили фанерой, но при открывании её, слишком много морозного воздуха втекало бы в маленькое помещение. Мариника предложила сделать снаружи тамбур. Под её руководством сколотили из досок что-то похожее на большой ящик, приставленный к двери, снаружи набили реек и густо обмазали глиной с соломой. В куче нашлась и небольшая дверь с рамой. Тамбур получился достаточного размера, чтобы пропустить сразу двоих. Кроме того, стало понятно, что он послужит вполне эффективной изоляцией от мороза в долгую зимнюю ночь. Степаныч, всё ещё занятый на стройке у Мирона, похвалил Маринику и за тамбур, и за два дополнительных окна, но не стал говорить, что тоже самое до зимы собирался сделать и сам. Мариника же была довольна, что оказалась полезной.
Некоторая проблем возникла, когда через несколько дней вернулись в кошару Старлей и Моня. Они оба высказали недовольство, что в мужской компании оказалась баба.
– Не к добру баба на корабле, – серчал Старлей. – Как же мы спать-то будем вместе с бабой. Отдельной спальни у нас нету. Ни пёрднуть, ни матернуться…
Моня подпел:
- А ну как мне ночью розовый мотылёк приснится, и я со сна у ней под боком окажусь, а с другого боку у ней уже… а вот хотя бы учитель наш окажется. Это как же мы с ним будем разбираться? А? Кто кому будет бить морду?
Мариника разозлилась.
– Я!.. – Она похлопала по своей широкой груди. – Я тебе морду буду бить! Ты мой кулак видел? Поболее твоего ментовского. А пёрднуть и матернуться я не хуже тебя могу. Так что ты меня за бабу не держи. Я, как и ты, штаны ношу, а что у меня в штанах, тебя не касается. Я во всю жизнь всегда сама себе мужика назначала. Ни один против моей воли со мной не лёг. – Помолчала, улыбнулась, вспомнив что-то из своей жизни. – Было, хотела я назначить себе одного молоденького… Признаюсь, влюбилась. Ночей не спала. Так я его своим темпераментом и форматом так напугала, что он, бедненький, сбежал от меня и затаился от страха. Любовь дело шёлковое, натиском любить не принудишь. – Она повернула голову, глянула на молодого Кудлу. – Отказалась я тогда от своей любови. Хотелось даже и поплакать первый раз в жизни, да не сумела.
Дед же Харчо, пока Мариника историю своей любви рассказывала, думал об своём. Оно-то и вправду не ахти как хорошо, что в мужском общежитии баба поселилась, никогда это добром не кончалось. С другой стороны, кому придёт в голову Маринику за бабу иметь в виду. Какая ж она баба, когда у ней норов, телесный формат, а особо кулак, аки кузнечная кувалда. Пока-то она себя вполне по-товарищески ведёт и соблюдает, и претензий к ней нету. А самое-то главное, что она заместо Дупеля седьмым членом… прости господи… коллектива стала…
– Всё равно неправильно это, – стоял на своём Моня. – Может выйти замешательство.
Замешательство вышло скоро, но по другому поводу. Фикса, ходивший в очередной раз с мешком за соломой, вернулся под конвоем здоровенного дядьки, оказавшегося братом Мариники. Фикса впоследствии поведал, что тот ходил по базару, искал сестру или её дружков. Ему показали Фиксу, мол, он знает. Дядька взял Фиксу за шиворот, приподнял над землёй, и потребовал сказать, где он может сейчас!.. в сей момент!.. найти Маринику. Фикса пытался объяснить, что не знает никакой Мариники, но дядька так сдавил ему горло воротником, что Фикса почти потерял сознание, а после ощутимой оплеухи по физиономии во всём сознался. А что было делать? Существуют непреодолимые - форсмажорные - обстоятельства или препятствия в жизни, противодействовать которым бессмысленно. Мариника только что вернулась из лесу, принесла на плече полствола молодого тополя, спиленного ею на дрова. Увидев брата в кошаре, она схватилась за грудь в том месте, где у неё под толстым слоем плоти находилось сердце. Значит, что-то плохое случилось, если брат стал её разыскивать.
– Что?! – вскричала она. – Йордан?!
– Помер твой Йордан! – наорал на неё брат. – Пёс поганый! Менты дело завели.
Жестокосердная Мариника не выдавила ни одной слезинки по Йордану, но зоркий Кудла всё же увидел, как дрогнули уголки её губ.
– Почему помер? На поправку же шёл!
– А хрен его знает! Почки отказали, говорят менты…
– Хорошо ж ты ему по почкам надавал, брат Марин… Сидеть будешь! А сучка твоя передачки тебе будет возить. Лет десять, не меньше.
Человек едва сдерживает ярость, ходят его желваки, и побелели сжатые кулаки, но жена его велела помириться с сестрой и уговорить её дать нужные показания. Он старается.
– Тебя позовут свидетелем. Скажешь, что он с крыши упал.
– Щас!.. Чтобы сесть вместе с тобой за ложные показания?!
– Я хорошего адвоката найму, он отобьёт нас.
– Какой адвокат тебе, идиоту, поможет, если у тебя ума нет говорить про всё это без свидетелей.
Человек оглядывает присутствующих, внимательных свидетелей: очкастого учителя, старика и молодого кудлатого парня, понимает, что сделана ещё одна глупость, и свирепеет ещё больше.
– Какие это свидетели! Мать перемать…… Кто им поверит, нищебродам вонючим!
Ничего не было! Не был я здесь! А если слово скажут против меня, всех закопаю. Всё равно сидеть…
Мариника качает головой с жалостью и сомнением, и какая бы ненависть не стояла между ними, а всё же они одной крови. И для брата и для неё пришёл тяжёлый момент жизни и ей надо решать, на чьей она стороне.
Брат тянет к ней толстый кривой палец и примирительно говорит.
– Возвращайся домой… сестра. Ты должна быть на месте, когда придут за мной. Или когда повестку принесут. И помни, что ты должна говорить – упал с крыши! Черепицу поправлял и был пьяный. И адвокат захочет с тобой поговорить. Так что пошли домой.
– Я ещё подумаю, идти мне домой или нет. А ты иди… Марин…
Отвернулась, подняла брошенный ствол дерева, отнесла к поленице. Налила кружку воды из пластиковой бутылки, медленно выпила. Понурившись сидят за общим столом её товарищи, ждут, когда уйдёт этот большой глупый человек, погубивший жизнерадостного гагауза Йордана, никому не делавшего зла. Он не уходит, думая, что надо довести дело до конца – увести сестру домой. Ждёт, но Мариника кладёт древесный ствол одним концом на ящик и рьяно отпиливает короткое поленце, потом другое, третье. Молодой берёт топор и раскалывает полешки пополам, чтобы быстрее сохли, укладывает их в поленицу. Старик ставит котелок с водой на печку и разжигает огонь в топке, очкарик чистит овощи. Они все заняты своим привычным делом и будто не видят ожидающего человека. Он сердится и готов порушить всё здесь и побить каждого из этих пустых поганых людей, но помнит приказ жены… Ему остаётся одно – уйти, чтобы не наделать ещё каких-нибудь глупостей.
– Ты всё поняла, что я сказал?! – рычит он. Не дождавшись ответа, уходит, сильно стукнув дверью.
Вечером приходят Степаныч и менты, отработав день на стройке. За ужином дед Харчо рассказывает, что было днём.
– Дело ясное, – говорит Старлей. – Никуда не денется, сядет. Замяли бы, кабы не помер Йордан. Эх… Весёлый был мужик, шебутной. Ни за что помер. За банку вина.
Высказался и Моня.
– Я его особо не знал… А этот… твой братан… А? Мариника? За банку вина человека убил. Сядет. Помер человек – значит сядет. Обязательно закроют.
Мариника сидит, понурив голову, свесив с колен тяжёлые кисти рук.
– А если я скажу, что он с крыши упал? Полез черепицу поправить и упал.
– Поздно. Это тебе не местные менты, с ними сговориться можно. А приедет следак из Комрата, разберётся. Ещё и тебя привлечёт как соучастницу. Так что говори правду, одну только правду.
– Следаки обученные допрашивать, – подтвердил Старлей. – На мелочах поймают. И не поймёшь – вроде пустой вопрос, а с подвохом. Спросит – а ну покажи, товарищ Мариника, то место, куда он с крыши упал, да так спросит, чтобы твоего брата рядом не было. А потом брата отдельно спросит. А вы не договорились, ты одно место покажешь, он другое, вот и попались. Это я так, к примеру, а следаки ещё похитрее вопросы задают. Опять же, медэкспертиза всё точно определит, с крыши упал или от побоев помер. Так что, барышня моя, если не хочешь за соучастие сесть, говори правду.
Мариника поднимает тревожные глаза.
– Как же мне на родного брата показания давать?! Ведь засажу я его, если правду скажу! Он хоть и дурень, каких свет не видывал, а брат. Разве ж он виноват, что весь его ум в мясо ушёл да в кулаки.
– От! – убедительно говорит Моня. – Таким самое место в зоне. У смотрящего в боевиках будет ходить и жить в довольствии. Так что не журись за него.
– Не простит он меня… – сокрушается Мариника. – Всю жизнь попрекать будет.
– На десять лет можешь быть покойна, – Моня про зону всё знает. – Такие подолгу из зоны не выходят. То за одно, то за другое им срок добавляют. А то и вовсе из зоны не выйдет за мокруху какую-нибудь – по приказу смотрящего. А отказаться нельзя, сам под перо попадёшь.
– Послушай моего совета, Мариника, – основательно произносит бывалый мент Старлей. – Ни брат твой, ни ты опытного следака на повороте не обойдёте, так что сиди тихо в кошаре, не высовывайся, может, ты ему и не понадобишься, и показаний тебе против брата давать не придётся. А его и так, и так посадят.
Пошёл на свою лежанку и скоро захрапел. Постепенно разошлись по лежанкам и остальные. Последней улеглась Мариника.
Утром оказалось, что её нет, ушла, пока все спали.
* * *
В небывало короткие сроки, благодаря рациональному надзору Степаныча, и надсмотру за рабочими наших ментов Старлея и Мони, завершилось строительство магазина и колбасного цеха. Состоялся первый торговый день в магазине, внизу крутились мясорубки цеха. Мирон сиял там и сям своим серебряным костюмом, золотым галстуком и счастливой улыбкой. Он за эти недели отпустил солидные, чёрные с проседью, усы и бородку, украсившие его простоватую щекастую физиономию. Покупателей было много, а любопытствующих ещё больше. Степаныч на торжества не явился, он посчитал свою работу сделанной, а праздновать ему ни к чему. Старлей же с Моней, приодетые Мироном в дешёвые турецкие костюмчики, присутствовали для порядка, но особо на глаза не высовывались – сидели в подсобке. К концу дня, когда уже собирались закрываться, подъехал к парадному крыльцу известный в городе «мерс» Леща, из него вышел охранник Солидол, огляделся и открыл заднюю дверцу. Лещ, мелкий и неприметно одетый, вошёл в торговый зал, восхищённо поднял руки, покивал головой и, сопровождаемый Солидолом, поднялся на второй этаж, где был кабинет Мирона. Похоже, он заранее знал, куда идти. Солидол открыл перед ним дверь, и они оба вошли.
– Здравствуй, здравствуй, дорогой друг! – Жизнерадостно вскричал Лещ, остановившись перед большим столом, за которым Мирон подбивал выручку. – Рад, рад видеть тебя и кучу денег на твоём столе!
Мирон очень удивился, неожиданно увидев в своём кабинете Леща и стоящего за его спиной Солидола.
– Не ожидал тебя так быстро увидеть…
– А чего ж откладывать в долгий ящик, друг мой. Сейчас сразу всё и решим! Ты только не думай, что твои менты тебе помогут. Ну вот, смотри. Я здесь, а где твои менты? Ты на них не надейся, мой друг.
– Вот только не надо этого! – рассердился Мирон, – Не собираюсь я быть твоим другом
Какой разговор происходил между ними дальше можно только предположить, но когда через пятнадцать минут Лещ ушёл, Мирон сидел перед своими честными деньгами и смотрел на них с мрачным лицом. Когда же Лещ садился в машину, звук газанувшего мотора услышал из подсобки Старлей, выскочил и увидел задний бампер единственного в городе «мерса», и понял, что проворонил визит Леща. Поднялся наверх, открыл дверь в кабинет, спросил:
– Лещ заезжал? Решил по-быстрому всё сделать?..
Мирон кивнул и махнул рукой «зайди».
– Хочет двадцать процентов.
– Если согласишься… сам понимаешь… через полгода будешь платить пятьдесят.
– Понимаю. И сейчас уже впритык. Налоги, расходы, зарплаты, транспорт – на развитие ничего не остаётся.
Старлей присел в кресло, в котором только что сидел Лещ.
– А через полгода, когда ты в долги влезешь, он поставит вместо тебя своего человека, а тебя рядовым продавцом.
– И это понимаю… Не понимаю только, что делать. Что скажешь. Старлей?
Старлей молчал, смотрел на мрачного Мирона и думал, давать ли ему сомнительный совет. Всё же решился.
– Не платить!
– Значит, воевать?
– Пока тянуть время. Кредиты, долги, нет прибыли… ты лучше знаешь. А мы что-нибудь придумаем, нам время нужно. И оружие.
«Ну вот и пришло время запасти оружие для войны», мрачно кивал головой Мирон, и как-то потускнел его серебряный костюм и золотой галстук. «Откладывать уже нельзя, завтра же и поеду в Одессу отовариваться». Подвинул через стол бумагу, ручку.
– Напиши, что тебе нужно для обороны…
Старлей взял ручку, стал писать. Поднял голову.
– Хочу, чтобы ты понял, Мирон – одной обороной не обойдёшься. На войне и убитые бывают. Если боишься убивать, сразу соглашайся на его условия.
Мирон взял свою большую голову в широкие ладони, застыл, закрыв глаза. Он спокойно всю свою жизнь убивал животных, не мучаясь убийством, но убийство, о котором говорит Старлей, это ещё и уголовщина, суды и многолетние отсидки, и возможность самому быть убитым. А главное – потеря бизнеса. Дела жизни! И пока некому передать накопленный запас, нет сына. Две дочки ещё не скоро выйдут замуж. А жена… Жена не способна ни на что, кроме кухни. Выходит, что вмиг можно всё потерять двумя разными способами: лечь под Леща или воевать за своё дело с опасностью для жизни.
Мирон положил руки на стол перед собой, посмотрел в глаза, ожидающему решения Старлею, и кивнул. Старлей, понявший по мрачному лицу Мирона, что значит этот кивок, дописал в список ещё несколько пунктов, сложил бумажку вдвое, будто опасался, что кто-нибудь ещё заглянет в неё. Подвинул к Мирону. Встал и, не прощаясь, вышел.
* * *
Начались холодные дожди, но кошара уже была защищена от сырости и холода. Печка, растопленная один раз вечером для приготовления ужина, всю ночь держала сносное тепло. Работала и труба, на которой ночью сохла одёжка и обувка. Освободившийся Степаныч активно включился в строительные работы – утепление пола и стен. Куча бэушного стройматериала натасканного под кошару, постепенно таяла. Всё шло в дело. Рубероидом выстлали пол от земляной сырости, сверху положили ещё и куски линолеума, особенно посередине, рядом с печкой, где стоял обеденный стол. Кусками фанеры обшили нижнюю часть стены. Из досок и ящиков вдоль стен сколотили высокие лежанки – чем выше, тем теплее. Росла и поленица дров и нарубленных веток. Каждый исполнял дровяную повинность, тащили всё, что могло гореть, пилили, кололи, чтобы поместилось в топку. Запасались и продовольствием, всем, что могло долго храниться: мукой, сахаром, крупами, фасолью и горохом. Благодаря Мирону и его стройке, накопили запас консервов и насолили сала. Дед Харчо радостно сортировал, паковал и прятал запасы в свой погребок, который пришлось расширить. Там же у него схоронен был небольшой и неприкосновенный водочный запас, на тот случай, если ударят сильные холода. Обычно к зиме городское население пересматривает свою зимнюю одёжку, обувку, открывает сундуки и шкафы. Всё усохшее, подгнившее, побитое молью выносится на мусор, И в такое время много всякого добра можно насобирать бедным и нищим людям. Наши герои тоже нанесли себе множество тёплых вещей и обуви, несколько ватных матрасов, порванных простыней и слежавшихся одеял.
Через несколько дней вернулась Мариника, с большим узлом полезных в хозяйстве вещей. Она ответила на вопросы, которые не могли не задать её товарищи. До суда дело не дошло, следак оказался понятливым, адвокат хитроумным, и дело закрыли за неимением состава преступления, – погибший упал с крыши по неосторожности. Мариника с братом, а особо с его женой, рассорились в кровь, из-за того, что она не смогла убедительно соврать, путалась в показаниях, и потому следак обошёлся значительно дороже. Жить в одном доме с ними она уже никогда не сможет.
Молодой Кудла, столько сил положивший на благоустройстве кошары, немного сбавил обороты, стал чаще исчезать, однажды даже на несколько дней, а потому Дед Харчо высказался таким образом, что Феодора поимела на молодого такое влияние, что скоро он останется с ней – и правильно. Что молодому видному парню делать с убогими сожителями в кошаре, когда можно ему жить с любящей бабой. Она уже прикупила ему тёплую куртку, крепкие ботинки, заместо разбитых кроссовок, и хотя он и стесняется этих приобретений, вроде как чувствует себя у бабы на содержании, но всё же носит. Холод не тётка, по осени в маечке не походишь. Кудлой его уже как-то и неправильно звать, потому как кудлатость у него Феодора ликвидировала, уговорила постричься, чтобы вшей не заводить. Послушался, постригся парень. Постепенно и другие его всякие юношеские принципы баба обстрижёт. Дед любит парня и радуется за него, а так же за Феодору – бабе, наконец, немного радости насыпалось в жизни. Как пташке зёрнышек. Вот как бы ей ещё от мужа своего избавиться? Но это уже как бог даст…
Сам Дед жизнью своей очень доволен, всё сделалось по его желанию и разумению. И коллектив сложился здоровый, и кошару к зиме подготовили, и запасы сделали… даст бог, зиму переживём и все кошарники весеннего солнышка дождутся в полном здравии. Дед чувствует себя не ахти как, возраст всё же говорит за себя, но ещё на эту зиму его должно хватить, раз его хозяйственные навыки нужны кому-то. Степанычу вот, учителю нужны, а даже и Маринике. Хоть она и баба, а к хозяйственной деятельности совсем не приспособлена. Никак она не сможет заменить старика на хозяйственном фронте, потому и нет никакой возможности старику помереть. На учителя надежды не имеется, он только об своём внутреннем мире может думать. И на Степаныча нет надежды. У него другое, этот мелочами заниматься не будет, вроде котелка немытого или варения гороховой каши. У этого расход мысли идёт по-крупному, – вроде того, чтобы еврейский домик или мясную лавку разобрать на матерьял, или новый магазин построить. А милиционеры наши вообче ничего руками делать не могут и не желают, и неизвестно мне, как они злоумышленников ловили при таком своём раздолбайстве, прости господи. Но, верно, как-то ловили, раз один до старшего лейтенанта доловился, а другой аж до полковника. Это как же надо было полковнику служить родине, чтобы на семь лет в заключение под стражу попасть? Правда, что Мирону они хорошо послужили, потому как за плохую службу он бы им столько разной провизии не отсыпал бы. Точно, что на ползимы хватит. А ещё у Степаныча находятся в тщательном сбережении денежки, что у Мирона взяли за золотишко. Хорошо если четверть только израсходовали. Как же мы так на удивление благополучно Дупеля схоронили, что он нам со страху свой золотой запас отдал? А отчухавщись, обратно не забрал? Понимать надо, чтобы счастья своего не спугнуть. Баба ему золотая досталась. А как они в сей час живут, это интересно было бы узнать. Ну да раз не вернулся к нам, значит, хорошо живут. Милиционеры наши говорили, что они Зиночку эту видели на базаре, у бабки Мани покупала она разные травки для здоровья, и вполне у ней был блаженный вид… А вот что ещё наши милиционеры говорили, что Мирон их на сторожевую службу взял и теперь денежку им платить будет, так что они скоро от нас съедут. Сдаётся мне, что у Мирона появилась причина взять двух битых ментов на сторожевую службу. Тугая мошна требует своего усиленного, а главное, умелого охранения, и не может того быть, чтобы Лещ, который полбазара под собой держит, мимо Миронова добра спокойно ходил. Потому и нужны Мирону боевые менты, что знает, что Лещ мимо его магазина, а более того, мимо колбасного заводика не пройдёт, чтобы не заглянуть. Вот и поглядим, как наш Старлей и полковник Монин со своей сторожевой службой управятся.
Пока Дед Харчо помешивал супчик, чтобы не подгорел на разбушевавшемся в печке пламени, в то же самое время Старлей с Моней сидели в кабинете Мирона, напротив солидного письменного стола и выслушивали сердитую речь хозяина.
– Надо что-то делать, товарищи милиционеры, Лещ много времени не даст. Время идёт. Может, мне в полицию заявить?
– Ну, Мирон… пока тебе сказать им нечего, – качал головой Старлей.
– Точно… – стучал кулаком по колену Моня. – Народ исправно ему платит и помалкивает. А если кто и пожаловался, так это песочница в детском саду. Нужны прямые доказательства принуждения! Мало ли за что ты ему деньги даёшь! Взаймы брал! За охрану платишь! За оказанную услугу! Опять же, ты деньги даёшь не ему лично в руки, к тебе приезжает пара тупоголовых спортсменов. Ты их посадишь, а вместо них другие придут, и уже с другим тарифом. Тех двоих, что ты посадил надо в зоне содержать, и само собой, за твой счёт. А сам-то Лещ всегда в тени, на него ничего нет.
– И как же мне и таким, как я, честную торговлю вести?!
– У-у, Мирон, и не думай! Или плати, или воюй! Ты же мечтал при капитализме жить, вот и живи… А капитализм-то дикий, как те спортсмены. Законов нету!
Моня поднял палец в поддержку Старлея.
– Кроме одного: сильный всегда прав.
– Да известно это всё! – Мирон рассердился ещё больше. – Вы мне скажите, что я!.. я что должен делать?! В этом конкретном случае!
Моня молчал, щурил глаза, смотрел весело.
– Ты, будешь в столице, зайди не кладбище. Увидишь, сколько богатых могил прибавилось за последние годы, И все… вот!.. на центральных аллеях! Я на одной видел – по чёрному мрамору схему засады и убийства покойника. А за его богатой могилой, могилы поскромнее, целыми рядами, и всё молодые ребята. И даты смерти… Что-то странное мне показалось, и вдруг понял! Все они в один день померли… Это всё, Мирон, жертвы капиталистической войны. А полицаи, знаешь, что говорят? Пускай они меж собой перестреляются, нам меньше работы будет. Потому и бесполезно к ним идти. Самим надо…
Старлей сказал:
– Оружие… Разведка… Жёсткий ответ. И не платить! Если Лещ будет знать, что за каждый наезд он будет терять человека, то рано или поздно отступится, или, что скорее, начнёт войну.
– Оружие у вас есть,.. всё что заказывали… И кто в этой войне победит?
– Неизвестно… – ответил Старлей.
Утром, когда вся кошара пила чай с сухарями, Старлей, грызя сухарь и запивая его водой, говорил Фиксе.
– Надо нам сообща немного Мирону помочь. Он-то нам продуктов на зиму вон сколько дал, у Деда в погребке уже не помещается. Ты всё лежишь, лежишь… Сходи покрутись у магазина Мирона, присмотрись. Может, кто проявляет особый интерес к магазину или цеху, внутрь зайди, тоже оглядись. Увидишь Моню, он сегодня сторожит, делай вид, что не знаешь его. И вообще, постарайся быть незаметным.
Сам Старлей из кошары вышел, но направился сегодня не к базару, а к городскому мосту, прошёл почти весь город, свернул в боковую улочку и через неё поднялся на пологий холм, на котором стояла высокая зрелая кукуруза, шелестевшая на ветру сухими листьями. Поднялся на плоскую вершину холма, где заканчивалось кукурузное поле, и оглядел соседнюю долину, на дне которой в акациевой роще блестело озеро, и стоял двухэтажный дом. И лес, и озеро, и дом окружал высокий дощатый забор бывшего городского пионерского лагеря. Старлей, стоя в кукурузе, достал из кошёлки, небольшой полевой бинокль, приставил к глазам и подкрутил резкость. С этого места хорошо была видна просёлочная дорога, ведущая к железным воротам лагеря, частично двор за воротами, площадка перед домом и несколько машин на ней. В доме и во дворе никакого движения. Старлей опустил бинокль, присел на землю и стал ждать. Больше часа ничего не происходило. Ровно в восемь из дома вышел молодой парень, не спеша, прошагал к воротам, вошёл в будку возле ворот. Спустя минуту, из неё вышел другой парень, торопливо пересёк двор и скрылся в доме. «Пересменка у ворот происходит у них в восемь утра», сказал себе Старлей и продолжил наблюдать. Ещё через час, – сияющее, но не греющее солнце немного поднялось над крышей, – на лоджию второго этажа вышел мужчина в длинном чёрном халате, – в нём Старлей узнал Леща, – потянулся, сделал несколько физкультурных движений руками, обернулся и крикнул что-то в открытую дверь. Вышла девица, тоже в халате, ярком и многоцветном, за нею через минуту ещё одна, они постояли, слушая Леща, покивали и ушли. Лещ остался, потому что в это время внизу вышли на крыльцо большой, грузный Солидол, с ним парень, сменившийся час назад. И оба он прошли к одной из машин. С лоджии им что-то кричал Лещ, они покивали ему в ответ, сели в машину и выехали в открывшиеся ворота. Уехали в сторону города. Ещё часа через полтора два крепких парня, повозившись в моторе потрёпанной красной «лады», тоже уехали в сторону города. До полудня больше ничего не произошло. Пока Старлей смог увидеть кроме самого Леща, двух девиц и Солидола ещё четверых рядовых бойцов. По слухам – бойцов у него должно быть больше, потому придётся ещё посидеть в кукурузе. Точно так же и Моня должен затаиться в магазине Мирона и наблюдать за пространством вокруг Мирона, а заодно его и сторожить. У Фиксы своё задание: наблюдать за магазином снаружи. Сил для настоящей войны у Мирона слишком мало, потому надо брать – хорошо бы! – умом и хитростью, а то хотя бы ментовским умением. Оружием, которым хозяин своих охранников обеспечил, можно и не успеть воспользоваться, если в нужный момент лохануться. Потому надо всё знать о своём противнике и всегда быть готовым. Лещ хитёр и умён, но не ему придётся подставлять лоб под пулю, а его бойцам, и от них ждать ответную пулю. А за ум и хитрость Леща пущай у Мирона сердце трепыхается. Старлей сгрыз сухарь, но запить его было нечем, солнце стало в зенит и припекло, напала сонливость и всё усиливалась жажда. Может, уже и уходить пора, раз ничего не происходит? Но тут-то как раз и распахнулась дверь, выскочил из неё ещё один парнишка, небольшого роста, вихлявый и дёрганый, в котором Старлей узнал личного водителя Леща. Он открыл чёрный «мерс», достал тряпку, протёр ветровое стекло, махнул по крыше, наклонился и потёр фары. Заглянул в зеркало заднего вида, погримасничал сам себе. Готовит машину на выезд, значит, скоро выйдет и Лещ. Поднимая пыль, к воротам подъехала и посигналила красная «лада». Уже во дворе из неё вышли четверо, стали возле машины ждать и разговаривать. «Лада», надо понимать, ездила и привезла ещё двоих бойцов, теперь их шестеро, что больше соответствует слухам о количестве войска. Похоже, затевается какая-то акция, раз Лещ собрал свою рать. А вот и он вышел на крыльцо, на нём синие джинсики, тёмный свитерок, рядом разодетые девицы равнодушно смотрят перед собой, ожидая распоряжений. Лещ что-то говорит кивающим бойцам, они садятся в «ладу» и ждут, когда, не торопясь, усядутся в «мерс» Лещ с девицами. Тихо тронутся, посигналят, выезжая из ворот, и покатят по пыльной дороге. Старлей ждёт, ему надо понять, в какую сторону свернёт «мерс», куда поедет. Свернули в сторону одесской дороги. Ну вот! Сегодня Лещ уехал из города в Одессу или куда в другое место, возможно, чтобы иметь алиби, на тот случай, если у Солидола с бойцом какое-то специальное задание в городе. У Леща всегда алиби, если что-то случается. Когда сгорела авторемонтная мастерская, которую – всем известно – Лещ хотел отбить под себя, ни его, ни его бойцов демонстративно не было в городе, тоже все уехали в Одессу вроде как на морской отдых. Здесь больше делать нечего. В лагере остался один сторож на воротах, четверо поехали за Лещом. Ещё есть Солидол с бойцом, которые сейчас в городе. Силы для войны немалые. Солидол с шестью бойцами против нас двоих. Старлей заторопился в город, и кроме жажды торопило его беспокойство, взявшееся вдруг непонятно почему. Базар торговал как обычно, магазин Мирона работал, из подвала через открытое окно слышно было, как жужжит мотор мясорубки. Напротив магазина в тенёчке на ящике сидел Фикса и делал вид, что дремлет, прикрыв глаза своей пыльной шляпой.
– Эй! Шпионская морда! Ну говори, чего высмотрел, – подошёл к нему Старлей.
– Ты бы ещё газету с дыркой в руки взял. Издаля видно, что ты шпионишь.
– Я педагог, а не шпион, и шпионить не умею! – Сдвинул шляпу на затылок Фикса и подтянул петлю галстука. – Приезжал… Солидол, кажется… такой… в костюме. С ним был Петя Чолов, мой бывший ученик. Бойкий парнишка, но троечник… Как узнали, что хозяина нет, так Солидол и уехал. А Петя вокруг магазина крутился, высматривал. Хорошо меня не узнал.
– Сейчас он где?
– Вон машина Мирона стоит. Минут двадцать как подъехал. Петя сразу за ним и зашёл… Ещё не выходил… вроде…
Старлея жажда хоть и томила, а беспокойство всё же томило больше, оно ещё и усилилось опосля Фиксы. Что этому Пете там делать двадцать минут? Он простой исполнитель, рядовой боец. Клиент приехал – сообщи начальнику и всё… жди приказа. Какого хрена он сунулся к Мирону? Какие у него полномочия? Старлей прошёл торговый зал и стал с осторожностью подниматься на второй этаж. Дверь к Мирону закрыта, за ней тишина. Никого в коридоре… Какой-то тихий разговор в подсобке… и кажется, что тихий голос Мони… его сиплость и знакомые интонации. Громко постучал, голос затих, а через десять секунд приоткрылась щель и высунулся глаз. Тревожный Монин глаз.
– Ты один?.. Никого с тобой нету? Ну, зайди быстренько.
На полу прямо перед дверью лежит молодой парень, похоже, что мёртвый. Старлей сразу видит жмурика, у него большой ментовский опыт. Это и есть Петя Чолов, кто же ещё это может быть, окромя Пети? Это что же выходит, война уже началась? И это есть первая жертва этой войны? Моня стоит над жертвой с деловитостью работника морга, он уже порылся в карманах, держит в кулаке какие-то бумажки, деньги. Старлей видит, что у жмура па правую кисть надет кастет, ещё видит, что из-под лежащего лицом вниз Пети медленно вытекает лужица крови. Он ждёт, что Моня что-нибудь скажет, но Моня не торопится. Старлея так же занимает мысль, а где же Мирон? Он видит рядом с дверью стул, а на стуле журнальчик с девками, одна смотрит на Старлея синими глазами. У Мони здесь сторожевая засидка, отсюда слышно, кто ходит по коридору.
– Парень решил себе немножко бабла настричь, – говорит Моня, – пока старшого нет. Догнал Мирона перед самым кабинетом, показал кастет и попросил деньжат взаймы. Это я слышал через дверь. Мол, Солидолу про это знать не надо. Я уже собирался выйти прогнать пацана, чтобы он под наказание у своих же не попал. Не успел… Услышал как Мирон быком заревел, а потом тело упало… Он его одним ударом убил. Теперь в кабинете сидит, закрылся и чашу горя хлебает.
- Что делать с пацаном?
– Если его Лещу вернуть, Мирону конец.
– Конец… Или на зону пойдёт или под Леща. Причём раком…
– Нам с тобой, Старлей, терять нечего, мы люди конченные. А если Мирону поможем…
– Оно так. Моня, но это не по-ментовски…
– Я уже давно одной только ментовской памятью живу… да и ты тоже, старший лейтенант. Куда нам ментовской честью чваниться? А? Нам бы зиму пережить, да весну продержаться. До нового урожая.
– Ну, значит, закопаем? А? Полковник? Дупельская яма до сих пор открытой стоит. А к Солидолу пусть Мирон выйдет, скажет, что не видел пацана. И чтобы ни было, пусть на этом крепко стоит. Ночью вывезем и закопаем. А я сейчас в одно местечко схожу… Посмотри пока, чтобы нигде следов не осталось.
В обувном магазине у самых ворот базара служит сторожем и чернорабочим бывший подчиненный Старлея по ментовке сержант Федька Карагяур. Фамилия у него интересная и сильно соответствующая его характеру (Чёрный Безбожник). При Советах служил в Афгане, по ранению списан на гражданку. Вернувшись в родной город, пришёл в ментовку, но поимел там кликуху «Псих» за буйный, неуправляемый характер. Но мент был хороший. С новой властью не ужился и в полиции служить не захотел – остался по душевному складу ментом. К нему-то и пришёл Старлей в обувной магазин.
– Что, Федя, прижился ты тут к тихому месту? Коробки носишь туда-сюда… Дамскую босоножку от кирзового сапога уже научился отличать?
– Что надо? – рассердился Федя.
– Прошлое вспомнил, вот и пришёл тебя навестить.
– Ну! Навестил!
– Добрый ты, Федя… аж почернел весь от сердечной доброты. Боишься, что хозяйка в угол поставит за нарушение дисциплины.
– Не боюсь.
Старлей знает, что Федю надо сильно рассердить, чтобы отпереть ворота Фединой души, замкнутой от окружающей жизни. От жены, которая ушла, от двух взрослых сыновей, уехавших один в Россию, другой в Турцию, изчезнувших из его жизни. Не осталось никакой родни, а сохранился только полуразрушенный отцовский домик, с запущенным огородом и глухими воротами. И вот эта сторожевая и чёрная работа, чтобы не сдохнуть от одиночества и пьянства.
– Ты «макара» давно в руках держал?
В тусклых Фединых глазах появился огонёк интереса.
– Давно не держал…
– Хочешь подержать?
– Говори…
На душе у Феди всегда сумрачно. И в детстве – от пьянства и буйства папаши, и в молодости – от афганской войны и тяжёлого ранения, и ещё от многого того, что бывает на войне, и от новой власти, поделившей его жизнь на то, что было до, и на то, что стало после. Потому и сделался он в зрелом возрасте, уже приближающемся к тому, что называется старостью, закрытым от людей и немногословным – не с кем стало говорить. И вот пришёл Мишка Карадимов, бывший начальник, сначала рассердил, а теперь обозначил тему для интересного разговора.
– Новый магазин Мирона, мясника, знаешь?
Федя кивнул.
– На него наехал Лещ, требует за крышу платить. – Старлею пришло в голову спросить. – Твоя хозяйка, я так понимаю, платит?
Федя опять кивнул.
– Ну вот… А Мирон отказался платить.
Федя и на этот раз промолчал, но огонёк интереса в его глазах разгорелся сильнее, и даже брызнул искрами.
– Ему бойцы нужны. Пойдёшь?
Федя смотрел в лицо Старлея, и к огоньку в его глазах прибавилась, хотя на чей-то взгляд и мрачная, но улыбка. «Дело слажено», подумал Старлей.
– Ты, Федя, пока заканчивай свои дела здесь, а к вечеру, я за тобой зайду. Не хочу тебя светить перед людьми Леща, пусть думают, что нас мало.
Сам подумал, возвращаясь к Мирону: «У Леща на одного бойца убавилось, у нас на одного прибавилось. Хорошо бы ещё хоть разок такой обмен произвести, наши шансы хоть не намного, а уравнялись бы». А Моня доложил:
– Приезжал Солидол, спрашивал, куда Петьку Чолова подевали. Поднялся в кабинет к Мирону, грозился, что если не отпустят Петьку, то Лещ процент вдвое увеличит. Дал два дня на уплату долга.
– А Мирон чего?
– Сказал, что платить не будет, и Петьку никакого не видел. Прогнал Солидола.
– Тебя Солидол видел?
– Нет, я не высунулся, Петьку в кладовке сторожил. Незачем Солидолу глаза мозолить. Они нас двоих не особо опасаются… вот и пусть не опасаются.
– Троих… Ты не знал, у нас сержант был в отделении, Федя Карагяур, битый мент. Он теперь с нами. Вечером я его приведу, поможет нам пацана закопать.
Моня развеселился:
– Ты думаешь, раз мы в столице, так ничего про вас не знали? Всё знали! И про Карагяура знали, что парень после Афгана не вполне в уме, и сколько у него взысканий было по службе, тоже знали, но решили его не гнать из органов, потому как ментовскую работу он делал хорошо. И ваш майор за него горой стоял.
– Я думаю его пока не светить, убрать с глаз, и поручить разведку. Пусть за Лещом и его людьми тайно присматривает. И вооружить, дать ему «макара».
– Правильно. Оружием он умеет пользоваться. У него на счету шестеро духов самолично постреляных и порезаных.
– Не знал. Никогда он про это не говорил.
– Такое не расскажешь…
Мирон дал свою машину на всю ночь, три бывших мента погрузили труп Петьки Чолова в багажник, отвезли в лес и закопали в пустую могилу Дупеля.
* * *
Кошарники, помёрзнув пару холодных ночей, порешили за главное увеличить запас дров, пока не ударила зима, – по зиме много дров не напилишь, Все, кроме двоих ментов, занятых у Мирона, положили полную неделю на лесоповал, а главное, на распиловку и колку дров. Так что пеньков в близлежащем лесу прибавилось. Особо старался молодой Кудря, тайно понимая за собой скорую измену коллективу, зная уже, что на зиму переедет к Феодоре в маленький домик в грушевом саду. Уже бы и переехал, но назначена была у кошарников заготовка дров, и он посовестился в такой момент сачкануть. Первый ряд дров у боковой стенки подняли до самого потолка, вполовину уже сложили и второй ряд, когда внезапно всё само собой кончилось. Старлей приволок раненого Моню, и велел всем не шуметь и затаиться, чтобы не привлечь внимания нехороших людей к их тайному жилью. Моня лежал на своей лежанке, стонал, матерился, и принимал заботу о себе только от Мариники. Пулю поймал он правой подмышкой, правда что пуля на счастье улетела дальше, застряв в коре шелковицы. Было сильно повреждено ребро и порвана внутренняя сторона руки. Обе раны оказались очень болезненными. Три раза в день Мариника присыпала их вонючей серной присыпкой, ксероформом, добытым в ветеринарной аптеке, чтобы не загноились, других же лекарств велено было не покупать, в аптеках не спрашивать, чтобы не засветиться. В кошаре пахло серой, как в чёртовом стойбище, но приходилось терпеть, – обе раны не загноились, стали затягиваться, и врачебная помощь не понадобилась. Поначалу никто не стал спрашивать, каким таким образом в мирное время Моня смог поймать пулю, не захотели вникать в чужие опасные разборки, понимая, что ежели во всё это ввязаться, то всем мало не покажется. Сидели тихо, никто никуда не высовывался. Окромя Старлея, который то днём, то ночью всё куда-то убегал. Постепенно выяснилось про пулю. К концу торгового дня к магазину Мирона подъехал серебристый «форд», из него вышел Солидол и захотел пройти в магазин к Мирону. Но навстречу ему вышел Моня и сказал:
– Велено не пускать…
Солидол полминуты собирался с мыслями, собрался, произнёс: «бабки надо, дай дорогу», и захотел взять Моню за грудь, чтобы отодвинуть. Моня, тоже не мелкий мужчина, но немного всё же поменьше Солидола, ментовским приёмом отбил захват, ударил своим костяным лбом в нос Солидола, наступив на носок его лакированного башмака. Полтора центнера не так легко уронить, но боль в носу была так сильна, что Солидол подался назад и опрокинулся на спину. Из машины выскочил водила Солидола, вертлявый Кастет, а по-простому Костя, стал орать «наших бьют» и грозить Лещём. Моня спустился с крыльца, наклонился к очень удивлённому, лежащему на спине Солидолу, увидел, что у него из ноздри выдулся и лопнул кровавый пузырь и попросил – вежливо и тихо – больше не приезжать ни за какими деньгами, потому как Мирону крыша не нужна, и он платить за неё не будет.
– Эй! Пацан! Помоги командиру подняться… – обернулся Моня к Кастету и увидел у него в руке пистолет.
– Не шали! – успел сказать он, услышал выстрел, и через пару секунд второй. После первого почувствовал подмышкой жжение и мокроту, а после второго увидел, что Кастет дёрнулся телом, будто споткнулся, и удивлённо посмотрел на Моню, потом обернулся, желая понять, что это ударило ему в спину. Ничего не увидел и на шатких ногах пошёл и сел на своё место за рулём. Поднялся с земли Солидол, и был так оскорблён и унижен, что тоже смолчал и сел в машину, сделав знак ехать. Взревел непривычно и злобно американский мотор, Кастет дёрнул «форда», поехал, но доехал только до ворот и потерял сознание. Кто стрелял в спину Кастету Моня не сказал, но кошарники подумали на Старлея. Через несколько дней Старлей сообщил, правда, что сообщил с сожалением, что Кастет помер в больнице. И тут же накричал, что стрелял не он, хотя и знает, что подозревают его. «Так кто же стрелял-то, ежели не ты?», спросил Дед Харчо. Но ответа не получил. Дня через четыре, Моня вдруг перестал стонать, поднял голову и сказал «стреляют». И тут все услышали далёкую и частую стрельбу со стороны базара. Ждали, что придёт Старлей и скажет, почему стреляли. Никто не сомневался, что он имеет прямое к этой стрельбе отношение. Но Старлей явился только на следующий день к вечеру. Его с нетерпением дожидался Моня, и даже встал и ходил по кошаре, зная что-то такое, чего не могли знать другие кошарники. Старлей, явившись, присел на Монину лежанку и стал рассказывать ему что произошло, но, конечно же, и остальные проявили любопытство и захотели слушать.
– Позавчера к вечеру пришёл Федька… ну, на разведке был, но знал, что я в магазине в это время… доложил, что приехали Лещ с девицами, а на другой машине четыре бойца. Мрачные все… девиц сразу в дом отправили, велели не высовываться. Вышел из дому Солидол, нос чёрный, как слива… молчит… Лещ на него орёт, а он молчит… А что сказать, двух бойцов потерял и ничего не добился. Поорал, поорал Лещ и говорит: завтра все поедем, я покажу как надо. Сколько их, спрашивает? Один мент остался только, Старлей. Другого мента, Монина, покойный Кастет подстрелил, не видать его, то ли раненый лежит, а то ли уже помер. Лещ распорядился: двое утречком на базар и наблюдать за магазином, пока мы не подъедем. Так! А нам, охране, что делать? Надо встретить… Посовещались с Федькой, решили не магазин сторожить, а улицу, подходы к магазину. Сразу за рассветом по обе стороны улицы спрятались, стали ждать. Часов в семь, смотрим двое появились, вроде как пешком пришли, машину где-то оставили, крутятся, смотрят… Потом, как мы, за лавки спрятались, ждут. Мы их видим, они нас нет. К восьми Мирон приехал, пришли работники, всё как обычно. Про нас не знают, про шпиков не знают… работают. К девяти «мерс» Леща подъехал, впереди с водилой сидит раненый Солидол, сзади Лещ и два бойца. Шпионы выскочили, докладывают: Мирон у себя, мента нигде не видать, спит ещё, алкаш известный. Я «макара» достал, вышел, говорю: здесь я, не сплю, а кто дёрнется - стреляю. Денег не будет, поворачивай, Лещ, обратно, и своих забирай. Лещ улыбается нагло, псина позорная. Что ты против нас шестерых сделаешь? Я тебя, мол, прощаю и отпускаю, а у нас тут дело к Мирону. Так что иди с миром, мы бывших ментов не убиваем. И ко входу идёт. Я ему в ноги стреляю, пуля от бетона рикошетит в стенку и прямо перед ним падает. Он кричит своим, убейте его на хер, мента поганого, я на себя всё возьму. Сильно озлился… Они начинают хвататься за пистолеты, а я так стал рядом с бетонным столбом, чтобы за него заскочить в случае чего, и как пистолет у кого увижу в руке, так по правому плечу ему и стреляю. Ну, пару раз и они по столбу попали. Я отстрелял обойму, кричу, давай, Федя, твой черёд. Федя мужик серьёзный, двое упали, лежат и корчатся. Мои, в которых я стрелял, согнулись, пистолеты выронили, не стреляйте, кричат. Лещ за Солидола спрятался, а куда там? Сзади ж тоже стреляют. Я говорю: Лещ, я тебя прощаю и отпускаю, забирай раненых и уезжай, пока я тебя в полицию не сдал. Полицаи стрельбу услышат, через пять минут будут здесь. Так что торопись. Ну, они с Солидолом двоих лежачих в машину затолкали, сами сели и уехали, а двое, которые на ногах остались, к своей машине пешком пошли. Идут, друг дружку поддерживают, кровь с пальцев капает. Мы на всякий случай дежурство возле Мирона установили, вдруг им безумная мысль в голову войдёт отомстить. А к вечеру Федя в лагерь смотался, никого не нашёл там, темно. Ни одной машины на дворе… И даже сторожа не видать. А Лещ, надо думать, опять с девками в Одессу уехал от позора. Не навсегда, конечно, но какое-то время его не будет в городе. Вроде как на время отбили Мирона.
– Так вы ему теперь не нужны будете, – рассудил Дед Харчо. – Опять, значится, вертаетесь к нашему шалашу.
– Как не нужны?! – удивился Моня и даже ноги опустил с лежанки. – Я у него на службе пострадал, ранен пулей, можно сказать, в бою… а теперь не нужны? А Лещ пересидит и по новой начнёт. А?!
– Это ещё будет или не будет… не известно. Зачем же вам за пустую службу платить? Замки врежет и достаточно. А тебе за рану единоразовую премию выпишет.
– Нет, быть не может. Мы его от разорения спасли!
Старлей вдруг засомневался – может быть... и может, старик прав? Раз Леща нет, зачем такую серьёзную охрану держать? Троих боевых ментов с «макарами», не слишком ли? Ну, поглядим… как себя Мирон поведёт.
– Что ж теперь, – удивлялся старик, – он вам по гроб жизни обязан? Вы за денежку работали, по работе и денежка. Не обидит небось. Да вы не печальтесь, тут перезимовать можно, вон как мы кошару нашу утеплили. Теперь-то уж можно дровишками запасаться.
– Не-ет! Хрена лысого! – Моня вскочил и, не слыша старика, зашагал по кошаре. Забыл про рану. – Не для того я за него кровь проливал, чтобы он нас на улицу выставил. – Остановился, и видно, что укрепился в мысли, которую раньше гнал. – Можно всё и переиграть… по-новому. Я своего «макара» Мирону возвращать не собираюсь. И тебе не советую, – обернулся к Старлею. – Понадобится ещё!
– И я к своему уже прикипел… – похлопал по животу рубахи Старлей. – И что с Федькой делать? Я его с работы сорвал, его уж обратно не возьмут. А человек он в нашем деле весьма полезный, такого отпускать нельзя.
У Мони зудится в голове захватившая его тревожная и чудесно волнующая мысль. Он скребёт, сунув руку в карман, давно не мытые части тела, ему мешает широко ходить труба, протянутая от печки, он с разгону каждый раз упирается в неё лицом и раздражается. В его голове улеглась и укрепилась простая и ясная мысль, но почему же тогда немного тревожно в груди, и встают в памяти, тронутой уже кое-где дымкой, семь ясных лет жизни на зоне. Каждый месяц, каждый день, если захочет Моня, он может вспомнить. И редкий день обходился без унижений и страха – на зоне не любят ментовских начальников. Ни за что в жизни Моня не хотел бы попасть на зону снова. Потому и тревожит его та засевшая в голове волнующая идея. Это же так просто! Ми-рон!
Старлей уже понимает, о чём вдруг заполошился и задумался Моня, потому что сам Старлей уже давно об этом задумывается, но остатки ментовской совести сдерживают его. Сдерживали, пока они с Моней работали на Мирона и получали деньги, но если Мирон захочет от них избавиться, то никакие обязательства и никакая совесть не будут больше удерживать их. Да и как не использовать сложившуюся ситуацию, когда нейтрализован Лещ, потерявший бойцов и временно исчезнувший с поля боя. Вчера было рано, а завтра будет поздно, вспомнил Старлей фразу вождя из истории партии. Пора действовать, но по-умному. Правильно было бы привлечь Мирона с его деньгами и торговыми связями, и кажется Старлею, что эта идея может Мирона возбудить… если он сам ещё об этом не подумал. Он должен понимать, что Лещ скоро подлечит своих оставшихся бойцов, наберёт других и вернётся. И на этот раз он будет коварнее, злее и беспощаднее. Ну а если у Мирона не хватит ума и характера, что ж, надо будет взять ситуацию… и Мирона… под свой контроль. Каковы же наши активы, с чем можно начинать? Первое: нам нечего терять. Ни семей, ни имущества, ни достойной жизни, которой стоило бы дорожить. Второе: нас трое боевых ментов, мы опытны, вооружены и опасны. Третье: мы одержали первую победу – поле боя осталось за нами. Остальное – мелочи. Мирон, с нами или против нас – не так важно. Ещё: у нас, как и у Леща, есть база в лесу, куда можно отступить и обороняться, и возможно, Лещ о ней пока не знает. Есть несколько своих людей, кошарников, которых можно использовать в качестве шпионов – Фикса, Дед Харчо, Мариника. Молодой – маловероятно, и Степаныч тоже, у них принципы. Но они не заложат. И главное – базар, который надо крышевать от Леща и его бойцов. Это и есть наш главный актив.
– А? Старлей! – решился высказать вслух свою мысль Моня. – Есть у меня одна мыслишка…
– Твоя мыслишка у тебя на лбу нацарапана… Кровью.
– Ну, и как ты?..
– А не страшно? Отступиться уже нельзя будет, тогда уже до упора…
– Страшновато… но не век же вековать в этой кошаре? Пока здоровенький, дай бог, а как болячки начнутся, как у Деда… тогда поздно будет. Сейчас самое время.
– Завтра же и начнём.
Старлею ничего не надо объяснять своему товарищу, и наоборот, – они-то понимают друг друга. А их сожители: равнодушный учитель Фикса, и деловитый старик, и разумные Степаныч с молодым, а так же активная и любознательная Мариника, только переглядываются, ничего не понимая, но не станут же любопытствовать, посчитав это не своим делом. Многие знания, многие печали… Для них задача жизни зиму пережить и прокормиться, что стало возможным благодаря настойчивости и запасливости Деда и благоразумию остальных. Они понимают, что у Старлея с Моней возникли какие-то честолюбивые планы на улучшение жизни, подозревают, что их ментовские мозги планируют какую-то боевую операцию, но не хотят знать подробностей, думают, что это, скорее всего, опасно. Хорошо бы, чтобы это было не опасно для их жизни в кошаре.
Поднявшийся ночью ветер, принёс ощутимый холод, да такой, что теплолюбивый Дед Харчо, встал, кряхтя, со своей лежанки, засветил свечечку, и растопил печечку. И уж остался при ней греться. Заматеревшая Дохля молча смотрела на Деда из-под лежанки своего хозяина и тоже уже не собиралась спать, дожидаясь, когда заголубеют утренним светом стёкла. Остальные спят, знобко кутаясь в тряпьё. Тихо сопит носом молодой Кудла, полюбившийся старику за эти три месяца. Парень, уже почти что готовый объявить, что уходит, никак не решается, стыдится перед товарищами своей будущей благоустроенности. А чего стесняться? Пользоваться надо и радоваться своему везению и счастливому повороту судьбы. И правильно, что дал себя приручить доброй бабёнке Феодоре, которая, говорят, уже и мужа своего извела алкоголем так, что он себя уже не помнит по пьянке. А Кудлу так обернула со всех сторон пухом, и так под него выстелилась вся, что парень себя перед ней обязанным посчитал. А может, и любовь это… кто ж знает, какая она бывает? Вон, Мариника! Раненого Моньку как обихаживает! И ласкова с ним, и терпелива, терпит от него обиды, а какая была мужик-баба хамовитая да грубая со всеми. А с раненым Монькой другая стала. Тоже, может, любовь… Вон, Фикса ворочается, кидается с боку на бок, одеяльце под себя подтыкает. Болел я за него, опасался, как бы он от своей умственной скорби не покусился на свою жизнь. Дело уже, похоже, к тому шло, да обошло. Выздоровел. Думается мне, нужным и полезным себя почувствовал. В работах участвовал, посильно, а всё же… Результат своей работы увидел. Вона, крышу над головой, и дровишек немалые запас, и тепло в холодную ночь, как сегодня. Радовало меня, когда он по гвоздику, с важностью, Кудле на лестницу подавал. Я уж тогда понял, что жить будет. А вот со Степанычем не всё ладно, вижу я. Та же тема, тот же переплёт. Ненужным себя почувствовал. Пока магазин Мирону строил, важный ходил, как губернатор, а как стройку сдал, стал об своей жизни сильно задумываться. Все уже кашу съели, кружку опрокинули, зевнули и спят давно, а Степаныч и кашу не доел, и кружку забыл допить, и лежанкой своей почти что до утра скрипит. То ляжет, то сядет, то на спину, то на брюхо. Заболел крепкой болезнью? Нет вроде? Цвет лица, как у молодухи, а не спится. Опять умственная болезнь? А его-то как мне лечить? Не знаю. Я спец по житейскому, а не по умственному. А по-житейски, так ему бы, как Кудле, надо бы да бабу бы, как наш бригадир говорил. Потому он, бригадир, всегда и был весёлый, что просто к жизни подходил, и бабы к нему липли, раз никакой засады от него не ждали. Раскинулась, взяла своё и гуляй вольно. Никаких совместных повинностей. А этот душой мается, что мир вокруг него недоделанный стоит. А больше оттого, что сам себе плох. Сам на себя повинности навешивает. При том вещает, что ничего ему по жизни не надо, окромя того, что можно на себе унести, то бишь вольности и независимости. Вижу, что и в сей момент не спит, в темень смотрит лихими ночными глазами, а думы безрадостные. Этот не Фикса, этот себя жизни не лишит, дышать любит, а вот учудить да отчебучить может. А хоть бы и то, что он тут с нами, вшивыми, существует, хотя у него свой большой дом в городе. Знаю, интересовались местные вдовушки, и меня пытали, чего это Михал Степаныч холостым живёт? Опосля жены сколько уж лет прошло, а он всё тоской мается. Такого видного мужчину любая ко круди прижмёт… Что говорить? Чудит.
Стёкла заголубели, печные бока разогрелись, засопел чайник. Дед согрелся у печки и оттаял. Немного потеплело и в кошаре. Степаныч вдруг сказал ясным голосом:
– Пока крыши не было, хоть на звёзды можно было смотреть…
– Михал Степаныч, не нравишься ты мне, – откликнулся Дед. – Хандришь, а на тебя вся надежда, что на зиму наша жизнь по разумному плану устроится.
– А чего не так устраивается? Что не по-твоему пошло? Чем недоволен?
– Хандрой твоей недоволен, Михал Степаныч. Не видишь, с тобой все другие захандрили.
– Что ж мне, картонную улыбку на уста прицепить?
– Кому много дано, с того много и спрошено.
Степаныч, кажется, что немного рассердился, и даже собрался голос повысить в свою защиту. Дед приложил палец к губам: «не шуми, перебудишь». Плюнул на пальцы и притушил для экономии свечечку. Закипел чайник, готовы были уже две кружки, засыпан индийский чай, оставалось залить их кипятком. Дед, не спеша, произвёл эти действия, а у Степаныча вдруг вся обида прошла. Кинули по одному куску сахара в кружки и стали прихлёбывать молча. Вроде уже и говорить стало не о чем. Важнее стало с осторожностью пить горячий чай. Степаныч, подсевший к печке, благостно грел об неё спину, и рассуждал сам с собой. Собака Дохля решила, что хозяину в этот момент ничего не может угрожать, а возле печки составилась компания, и есть возможность получить кусок желаннейшего сахара, встала на ноги, потянулась сначала передней частью тела, затем задней, громко зевнула «у-а-у», и поплелась к печке. Она знала, что если покаянно стоять на четырёх лапах перед Дедом, и смотреть ему преданнейшими лживыми глазами в лицо, то он сначала будет отворачиваться, потом заругается, и всё же кинет ей кусок сахара. А был однажды день, когда вся компания что-то праздновала прямо с утра, так в тот день Дохле досталось даже три куска. Этот день она не забудет никогда. По своей щенячьей юности она осуждала людей за жадность, за то, что они жалели для неё сахар, который ей был так необходим, но, повзрослев, поняла, что сахар это и для них большая ценность, которую приходится экономить. Она поняла и простила их. Немного, и даже осуждая себя за это, она сердилась на хозяина, за то, что он считал за баловство кормить собаку сахаром, но, в конце концов, она его тоже поняла и простила. Понимая сейчас, что второго куска не будет, она повернулась и поплелась на свою подстилку под хозяйской лежанкой. Уже рассвело, скоро проснётся хозяин, он потреплет её по загривку, поскребёт за ухом и, хотя скрести за ухом, это не очень приятно и необязательно, всё же она будет скулить и млеть от любви и преданности. Она часто прислушивалась к разговорам людей, мало что понимала, но за многими словами, которые она знала, происходили определённые события, и потому запомнились ею. Прежде всего, конечно, её имя, имена её сожителей, слова «собака или псина, гуляй, обед, жрать, сахар, харчо, дед…», а теперь, когда в доме появилась «баба» Мариника, она слышит часто «чушь собачья», и эти слова её обижают. Она же видит, как Мариника сама чухается по ночам от блох, но никому же не приходит в голову говорить «бабская чушь». Не все её соседи добродушны к Дохле, та же Мариника, или Фикса, или хромая ворона Хромка, живущая на полянке за домом, которую подкармливает добросердечный Кудла. У неё сломано крыло, улететь она не может, и Дохле строго запрещено гоняться за нею. А какая бы это была радость. Тут Дохля начала дремать и ей почудилась наглая Хромка, ворующая жратву из её миски, и Дохля даже тявкнула вслух, подняла голову и застыдилась.
– Околел я сегодня ночью от холода, – подал голос со своего места Моня. – А шас вроде тёпленько. Хороша печура, можно зимовать. Налей-ка, дед, кружечку горяченького, пока я до ветру сбегаю.
Он соскочил с лежанки, выскочил за дверь, и слышно было, как он побежал за кошару – Дед никому не позволял мочиться рядом с кошарой, требовал чистоплотности.
Прибежал потрясённый Моня.
– На тропе, кажись, покойник валяется. А может и живой, не пойму я…
И Дед, и Степаныч поднялись, переглянувшись, побежали смотреть. Впереди суетился Моня.
– Иду я, значит, обратно, гляжу, на тропе чернеет. Когда шёл в овраг, не заметил, а как обратно…
Тропа петляет вдоль речки, метрах в тридцати от кошары приближаясь вплотную к воде. Там всегда сырая глина и скользко. Свои знают и осторожны. Чужой, не зная, на свету ещё остережётся, а в темноте обязательно оскользнётся. Тропа свернула к воде из-за большой коряги, которую по-другому не обойти. На этой коряге, лицом вниз, и лежит человек.
– Да это ж Солидол!
Взвился, закричал и замахал руками Моня. Прибежала и зарычала Дохля, пришёл Старлей. Наклонился, осматривая корягу и тяжёлую мёртвую голову, лежащую поперёк коряги. Под корягой натекло крови.
– Он… Солидол…
Отвернул воротник чёрного пиджака, потрогал горло, на пальцах осталась кровь.
– Дохлее не бывает. – Дохля подняла голову, услышав своё имя. – Ещё не остыл… значит, недавно. Час, полтора… К нам шёл, по темноте. А-ну, Моня, глянь, оружие есть?
– Вон, рукоятка торчит из-под ремня. Стечкин… солидное оружие.
– Уверен, убивать шёл. Лещ не простил ему двух своих бойцов. Или сам Солидол взялся мстить, а-то Лещ велел.
Наклонился опять, внимательно присмотрелся.
– Я вчера, чтобы не оскользнуться, за сухую ветку ухватился, она треснула… От неё острый сучок остался. Вот на него Солидол горлом и упал. Думаю, артерию порвал.
– Это что же, если бы не сучок, он бы нас пострелял всех? – равнодушно спросил Степаныч.
Старлей пожал плечами, вытер пальцы о штаны.
– Запросто, – так же равнодушно ответил Старлей. – Пока бы я расчухался… или Моня… пистолет достал… разве что Дохля могла учуять и предупредить.
Дохля опять услышала своё имя, взлаяла, понимая, что разговор идёт о чём-то серьёзном и опасном, потому и встала у неё дыбом шерсть на загривке при виде мертвеца.
Прибежала Мариника, за нею пришёл Кудла. Только Фикса подчёркнуто не проявил интереса к происшествию.
– А нас-то за что стрелять? – удивился Дед. – Мы-то люди добрые.
Моня возбуждён, забыл про свою рану, суетится.
– Что ж ты не понимаешь, Дед. Вы ж свидетели. А так нет свидетелей и думай, что хочешь… Полицаи не стали бы уродоваться из-за нищебродов. Криминальная разборка и всё…
– Что мы с ним делать будем? А? Мужики? – Мариника баба деловая, рациональная, раз покойник, значит, проблемы. – Куда мы полтора центнера мяса сховаем? Или полицаев позовём?
Все, кроме, возможно, молодого, уверенно считают, что полицию никак впутывать нельзя, чтобы не оказаться – неизбежно – во всём виноватыми.
– Закопать! Какая полиция? Все на зону пойдём, если заявим…
– У нас уже своё кладбище есть. Там и закопаем, – приказал Старлей.
Кошарники понимают, что пока был мир, предводительствовать ими мог разумный Степаныч, но раз началась война, начальство по кошаре возвращается к Старлею.
– Моня! Пошарь у него по карманам, выгреби всё… Мариника, под тобой кусок брезента лежит, тащи его сюда, иначе не унесём. Неудобный покойник… Кудла, давай лопату и топор, рубить корни, яму большую придётся копать.
– Чай не допили… – ворчал Дед Харчо.
– Некогда! Покойника надо скоро спрятать. И забыть! – погрозил пальцем Старлей.
К середине дня дело было сделано.
* * *
Через неделю к Мирону явился хромой очкастый старичок с портфельчиком подмышкой. Не местный, говорящий по-русски со странным акцентом, похожим на кавказский. Он улыбался Мирону, хвалил местную природу и погоду, ругал воду из крана, имеющую тухлый запашок, заодно и гостиницу, в которой остановился, пожаловался, что местные девушки боязливы и неприветливы. А когда Мирон потребовал, чтобы он убрался из кабинета, старичок сказал, что у него есть предложение от Леща отдать базар Мирону, а город оставить ему, Лещу.
– Кому нужна война? – спросил старичок, подняв мохнатые брови и прижав портфельчик обеими руками к животу. – Уже погибли люди и погибнут ещё. Если вы согласитесь, Лещ не будет напоминать вам о двух покойниках и исчезнувшем Солидоле, который мог исчезнуть по своей воле.
Мирон подумал и решил, что базар это очень хорошее предложение, и надо соглашаться.
– Тогда позовите вашего ответственного человека в качестве свидетеля, чтобы ударить по рукам. А я позову нашего.
Мирон крикнул Старлея, старичок набрал номер на трубке и через минуту вошёл крепенький улыбчивый дядя, за ним и Старлей.
– Хорошее предложение, – сказал Старлей. – Соглашайся. Базар стоит целого города.
Ударили по рукам и старичок с дядей ушли.
– Можно и повоевать, но это лучшее решение, Мирон, – покивал головой Старлей. – Сейчас тебе надо наладить добрые связи в городе и в полиции, как у Леща, чтобы иметь посредников на случай конфликта. Типа арбитров.
– С моим товаром, мне будет легко это сделать, – ответил Мирон. – У меня уже есть в мэрии добрые друзья
Мирон достал из стола бутылку дорогого коньяка, налил Старлею и себе.
– Не думал, что Лещ пойдёт на мировую. – Мирон побалтывал коньяк в широком стакане, и видно было, что он ошеломлён.
– Лещ не дурак. И он уже потерял троих. Но не думай, что этот мир навсегда. Расслабишься, он тебе горло перегрызёт.
* * *
Вечером в кошаре был обильный ужин с мясом и вином. Всё это принёс в большой коробке Старлей, а Моня за ним нёс канистру с вином.
– Именины, что ли, Михаил? – спрашивал Дед Харчо. – Так нет на сей день такого святого.
– Пей-гуляй, Дед, не мозгуй. Не ресторан, платить за харч и бухло не надо. Мирон угощает.
– А ты боялся, что он твою службу не оценит. Во как оценил круто!
– У нас теперь с ним другая служба пойдёт, по-крупному. И по-нашему, по-ментовски! А? Товарищ полковник, господин Монин?
Монин хмурился.
– Ой, не зарекайся. Кто знает, как оно всё повернётся. Мирон не лыком шит. И Лещ не пальцем сделан.
– Хорошо повернётся, если мы по дурости своего не упустим. Три боевых мента и Миронов капитал – это большая сила для такого городишка, как наш. Пока базар, а потом и Леща подомнём.
Монин с сомнением качал головой, а другие кошарники, жуя мясо и запивая вином, переглядывались: «о чём это они?». Но пока не задавали вопросов. Гулянка длилась долго. Давно стемнело, горела керосиновая лампа, плавилась пара свечей, выделенных Дедом на вечеринку, топилась печка. Семеро нищих, вшивых, немытых, но пьяных и шумных, а с ними блохастая, голенастая, взволнованная запахами, собака, сегодня праздновали товарищеское согласие и дружеский мир. Ели из одного котелка, пили из одной канистры, спали в одной – общей – спальне. Ничего нельзя утаить в такой компании. А и нет нужды. Всё их добро – общее.
Первым устал Дед, прикорнул у тёплой печки прямо на полу. Скоро и Фикса пошёл на свою лежанку и быстро заснул. Тихо о чём-то говорили Моня с Мариникой и оба улыбались. А вот Старлей пил больше всех, молчал и мрачнел с каждой новой кружкой. Степаныч пьянел весело, добродушно, внушал что-то молодому Кудле, а тот трезво смотрел на пьяного Степаныча, иронически кивал, соглашаясь. Они ещё не знали, что на крышу кошары тихо ложится первый снег. Сначала он таял и стекал каплями с крыши, но к полуночи, когда мороз усилился, он стал ложиться на кошару белым покрывалом.
Пришла зима.
Свидетельство о публикации №219011601859