Годы войны. Раннее детство. 1

     Мои детские и школьные годы проходили в частых сменах места жительства: в основном я жил в Казахстане и Таджикистане, совсем немного в Узбекистане. Для тех лет таких различий по месту жительства не было, так как была одна страна – СССР. Тогда местом жительства был какой-то город, село, кишлак, аул. Когда говорили о сельском поселении, то употребляли название района или области. Чувствовали себя людьми одной большой Родины.
     В первые годы Отечественной войны я жил в городе Джамбуле Казахстана. Первые воспоминания раннего детства сохранились в виде отдельных, разрозненных фрагментов. Помню, что мама часто была в отъезде, а я оставался с бабушкой Муккарамой, которая наверно тоже работала, так как я очень часто оставался запертым в доме, в комнате с одним низким  окном, которое выходило во двор и дальше в сад. По рассказам мамы, она в то время работала на железной дороге проводником товарных составов. Железнодорожники в годы войны приравнивались к военным. Они носили форму и имели знаки различия в зависимости от должности.
     В Джамбуле жилье наше представляло собой усадьбу, которая состояла из трех отдельных строений. Каждое удлиненное одноэтажное строение имело два-три входа с общего двора. Самый большой дом находился во внутренней части усадьбы. Он состоял из трех входов. В правой части жили какие-то дальние родственники – дядя Хайдар и его жена Зебиниссо. Бабушка называла Хайдара басмачом, так как он присвоил эту часть жилья, потому что в начале пятидесятых годов он построил забор, разделив надвое двор и огород с садом. Таким способом он создал свой отдельный дом под общей крышей с нашим строением и со своим отдельным двором и огородом. В левой части этого строения из трех комнат жили бабушка, мама и я, а в двух комнатах с отдельным входом со двора постоянно жили разные люди. В годы войны там жили эвакуированные жильцы. Я не помню, кто они были, откуда приехали и что они делали, где работали. Только помню, что бабушка их называла яхуди – евреи, у которых бабушка иногда оставляла меня, когда уходила куда-либо. 
     Бабушка говорила, что наша усадьба досталась от ее мужа, т.е. от моего деда Авлиёхана по материнской линии, имя которого переводится как «святой хан». Он был, по рассказам бабушки, весьма примечательным человеком. В свое время он совершил хадж в Мекку. Дед три года добирался туда фактически пешком, постоянно подрабатывая в пути. Он овладел, как говорили, сорока специальностями: мог приготовить любое горячее блюдо, умел строить дома, плотничать,  выделывать кожу и шить обувь, варить мыло и выращивать различные сорта фруктовых деревьев. В конце двадцатых – начале тридцатых годов XX столетия дед уехал в Узбекистан строить Большой Ферганский канал и утонул в Сыр-Дарье (в то время это название так писалось на географической карте). Так сказали приехавшие земляки бабушке и передали ей кое-какую одежду и вещи деда. Никаких подробностей бабушка не знала. Где могила (и есть ли она?) деда, тоже не знаем.
     Вспоминая деда Авлиёхана, не могу не сказать два слова и о дедушке Хашиме по отцовской линии, уроженце села Сайрам Чимкентской области (в различные годы эта область называлась по-разному, в годы войны, по-моему, она назвалась Южно-Казахстанской областью). Известно, что мой отец рано осиротел, когда ему было лет восемь-девять. Дед Хашим уехал в 1924 году в Самарканд для реконструкции мавзолея Тимура, потому что был мастером на все руки. Его так и звали усто1 Хошим. По рассказам тети отца Тамоша-опа, сестры усто Хошима, дед был убит басмачами за сотрудничество с Советской властью. Это все, что было известно отцу и мне.
     Поскольку в Средней Азии не было понятия фамилии, то трудно восстановить родословную. Я смог восстановить относительную родословную по материнской линии по рассказу деда Паттора, старшего сына Махмуда, старшего брата бабушки Муккарамы. Этому племяннику бабушки Мукккармы тогда уже было 90 лет, он был болен, был лежачий, но сохранили ясность ума и речи. В общей сложности удалось восстановить 7 поколений. Родственников по материнской линии набралось где-то 300 человек, основная массо которых продолжает жить в Джамбуле, теперь Таразе.
     Здания джамбульской усадьбы – это типичные среднеазиатские дома, но стены у нас были не глинобитные, а из сырца-кирпича и считались потому добротными, хотя крыша была покрыта сухим камышом, поверх которых накатывался сначала слой сухой, а затем жидкой глины, которая высыхала и превращалась в твердую корку-покрытие.  Этот слой нужно было каждый год заново обновлять, смазывать, так как после таяния снегов покрытие размягчалось, и крыша могла протекать во время дождей.
     В одном из внешних строений со своим двором, ближе к центральной улице города, которая тогда называлась улица Сталина, жили на постоянной основе бывший партизан гражданской войны из Сибири дядя Тимофей и тетя Мотя, а во второй половине дома обитали дядя Ваня и тетя Лида. Дядя Ваня сапожничал, он всегда и помногу раз бесплатно ремонтировал нам с бабушкой обувь. Второй дом, я точно помню, сдавали квартирантам, которые часто менялись. Сдача части жилья внаем была, очевидно, одним из источников дохода семьи.
     Наш с бабушкой дом стоял во внутренней части усадьбы и состоял из трех комнат: двух жилых помещений и одной проходной комнаты, которая начиналась сразу у входа со двора, она служила своеобразной прихожей. Внутренняя поверхность стены комнаты в обычных домах Средней Азии в то время состояла из токчи, своеобразных прямоугольных ниш, основание которых служило полкой. То же самое было и в прихожей, точнее проходной комнаты, в стене были также вделаны токчи.  Помню, что на токче всегда были сложены почти до потолка аккуратные, по ширине полки дрова. Внутри проходной комнаты в двух метрах от входа была супа;, своеобразное земляное возвышение, на котором летом обычно садились, чтобы пить чай. Мы с бабушкой жили в левой комнате с большой русской печью. Она занимала треть комнаты, кто ее сложил, я не знаю. Бабушка укладывала меня спать на лежанку, состоящую из части дымохода, потому что там было тепло зимой. Сам я не мог взобраться – было слишком высоко.
     В начале сороковых годов, т.е. в первые годы войны, до 1943/44 года, помню, что мы жили в Джамбуле. Из этого периода помню четыре эпизода. Первый. Мне было не больше трех-четырех лет, когда однажды я вылез из окна нашей комнаты и ушел в огород и сад, а соседи не видели меня. Нашли меня во дворе в дровяном сарае, где я заснул и где меня смогли отыскать после долгих поисков. В этом же возрасте второй момент, который сохранился в моей памяти, это ожог груди. Я попытался ртом из чашки поесть аталу – мучную жидкую кашу. Мама ушла за ложкой. А я был нетерпелив. Я облокотился  на край азиатского низкого столика, чтобы достать ртом край чашки – косы. А столик опрокинулся, и чашка с кашей прилипла к моей голой груди. Естественно, я завизжал: блюдо было горячее. Сбежались все домашние. Был сильный ожог. Мама  завернула меня в одеяло и понесла в больницу. По дороге я простудился и заболел воспалением легких.
     Третий эпизод связан с болезнью бабушки, когда у нее в руках взорвался примус. Этот огнедышащий нагревательный прибор использовался для приготовления пищи. Основу примуса составляла ёмкость для керосина, который под напором воздуха выходил в очень узкую горловину шириной в кончик иголки. Когда подносили спичку, то из горелки вспыхивало пламя, и можно было готовить пищу. Чтобы воздух выдавливал струю керосинового пара, нужно было в примус накачать воздух при помощи специального маленького насоса. Очевидно, бабушка сильно накачала воздух, или заправила его не керосином, а бензином, что также было в ходу в качестве топлива, но примус взорвался в руках бабушки. Платье на бабушке загорелось, она выбежала во двор и бросилась плашмя на снег, чтобы потушить огонь. Бабушка всё же обожгла себе живот. Шрамы от ожога остались на всю жизнь. Первое время бабушка не могла двигаться. Она лежала на полу в комнате, иногда просила принести тазик, чтобы она могла справить малую нужду, а я выносил этот тазик во двор, шел к огороду и выливал. Мне эта процедура не нравилась, но помочь, очевидно, в то время никто не мог. Сколько она пролежала, кто приносил нам еду – не помню. Возможно, это были родичи, но, скорее всего, это были эвакуированные соседи, что жили во второй половине дома.
     Последний эпизод самый интересный и криминальный, хотя и случилось всё это по незнанию, любопытству и малолетству. Этот эпизод и познавательный. Он связан с колбасой, тогда я не знал, что это такое. Однажды в доме никого не было, а я обнаружил в тумбочке вкусно пахнущий кусок толщиной с мою маленькую ладонь. Сначала я понюхал. Пахло вкусно, я понял, что это что-то съедобное. Затем я отрезал кусочек и съел. Мне понравилось, и я постепенно, раз за разом, отрезая по ломтику, съел весь кусок. Очевидно, это был специальный паёк мамы, который она получила на работе как железнодорожник. Потом мама сетовала, что кошка унесла какую-то колбасу. А я и понятия не имел, что это такое, потому не признался. Я долго не мог понять, что же я съел, и почему потом в доме не было такой вкусной пищи. Только много лет спустя, когда учился в четвертом классе, я увидел похожую вещь в магазине с этикеткой «Докторская колбаса». Тогда я сравнил похожее изделие, которое у нас называется казы, и понял, что колбаса и казы – это разные названия почти одной и той же снеди. Это было, наверное, мое первое лингвистическое наблюдение, сделанное на основе приобретенного опыта. Незнакомые слова, особенно иноязычные названия, открывали передо мной иной мир. Почти аналогичный случай произошел со мной уже после окончания средней школы, когда я учился в Перми в техническом училище. Но об этом я расскажу чуть позже.
     Одно время я жил в Ленинабаде, старшее поколение продолжало называть его старым именем Худжанд, он раскинулся на берегу реки Сыр-Дарья. Ленинабадский период моей жизни охватывает 1943/44-1948 годы. Мы жили вместе одной большой семьей: бабушка Муккарама, моя мама, тётя Нисолат, дядя Дадаходжа, подруга мамы из Джамбула Миновар-опа и я. В семье я не ощущал себя внуком, сыном или племянником. Это отразилось и в том, как я называл родичей. Бабушку мама, тетя, дядя звали оя (ая), что на таджикском означает мама. И я стал так звать бабушку, а маму свою звал опа «сестра», потому что так называл дядя Дадаходжа своих старших сестер. Тетю я называл Рисолат-опа, т.е. сестра Рисолат. После замужества ее стали звать Нисолат. Только став постарше я стал звать ее хола «тетя», но маму до конца ее жизни звал сестрой – опа.
     Если мне память не изменяет, то мы жили на улице Карнайчи, дом 40. Сейчас не знаю, кому принадлежал этот дом, скорее всего двоюродным братьям бабушки, кому именно – не знаю. Это было обычное среднеазиатское жилище с одной большой и маленькой смежной комнат, но с айваном – открытой террасой, занимавшей часть маленького двора. Во дворе был виноградник, под виноградником женщины выращивали зеленый лук, петрушку и простую азиатскую зелень. Жизнь в Ленинабаде запомнилась тем, что было много знаменательных событий, которые остались в моей памяти: я впервые узнал, что такое школа, что бывает свадьба, впервые ловил рыбу, пескарей в реке при помощи простыни вместе с дядей Дадаходжа, на базаре впервые увидел разрезанного поперек толстого и большого сома, у которого из пасти торчало много мелких зубов, познал, что такое болезнь и больница и т.п. и т.д. Я познавал и открывал мир. Он был полон всяких звуков, запахов, предметов, событий.
     Однажды дядя Дадаходжа взял меня с собой ловить рыбу. Удочку я не помню. Но хорошо запомнил, как дядя нашел какой-то проток. Он дал мне держать за два уголка что-то вроде простыни. Держа за другие уголки простыни, он вошел со мной в протоку, пока вода не достигла моего пояса. Затем он резко опустил край простыни и пошел к берегу. Я стоял сначала недвижим, а затем он и я двинулись к берегу. Мы подняли края простыни, вода медленно стекала, а на дне лежали маленькие рыбешки.
     О тех годах военного времени мало что помню в подробностях, потому что был ребенком. Только помню, что жили очень трудно, в доме все время говорили о том, как раздобыть муку, купить хлеба. В каком именно году не помню, очевидно, до 1947 года, до обмена денег, но в памяти почему-то осталось, что буханка хлеба (или одна лепешка?) стоила 200 рублей. Помню, как все радовались, что дядя Дадаходжа, который был старше меня почти на десять лет, устроился работать то ли буфетчиком, то ли помощником буфетчика, а бабушка работала посудомойкой в столовой. Мама и Миновар-опа работали до 1946 года, по-моему, в швейном цехе или на фабрике, а тетя Нисолат  училась. Об этом говорят две ее фотографии, которые сохранились в семейном архиве. На одной фотографии тетя Нисолат вместе с подругой Зумрад, а имени второй подруги не помню. Вторая фотография, очевидно, – это ее выпуск 1946 года Женского учительского института города Ленинабада, в котором училась тетя Нисолат.
     В память врезалась свадьба моей тёти Нисолат, наверно потому, что это было самое яркое событие в моей тогдашней жизни. Свадьба была то ли в 1945, то ли в 1946 году, когда мне было шесть или семь лет. В памяти осталось два момента. Первый – это то, что тётя плакала перед свадьбой, и я спросил бабушку, почему она плачет, разве свадьба – это плохо? Бабушка ответила: «Рисолат уезжает в другой дом, она не будет больше ночевать здесь». Я не стал больше ничего спрашивать, но очень опечалился. Второй момент связан с тем, что во время свадьбы тетя Нисолат сидела в углу за занавеской, а я танцевал под звуки дойры и сурная2, вокруг люди, гости громко хлопали, подбадривали и смеялись. Остальные события, связанные со свадьбой, не являются четкими, а некоторые моменты, которые я помню, не могу сказать, что это было именно на свадьбе тёти Нисолат.
     Зимой чаще всего я спал рядом с бабушкой у сандала3, укрытый краем ватного одеяла. Бабушка вставала рано утром, до восхода солнца,  чтобы совершить намаз, а затем до общего утреннего подъема лежала рядом со мной и шептала молитвы. Я слушал молитвы-суры тогда на не знакомом мне языке, не понимал значения произносимых слов, но мог воспроизвести их полностью. Затем слушал и запоминал обращения бабушки на таджикском языке к Аллаху с просьбой защитить нас всех. Бабушка просила милости за каждого из нас, кто жил в доме, за каких-то родственников. Она называла всех по именам. Я запоминал эти молитвы, как я узнал впоследствии, на арабском языке и мог повторить все суры, которые необходимо было произнести во время намаза перед восходом солнца, в полдень, после обеда, вечером и на ночь. Когда приходили соседи или другие гости, родственники просили меня совершить тот или иной намаз. И все говорили, что я буду муллой. Мне тогда было всего пять-шесть лет. Пока я жил с бабушкой я помнил эти молитвы, стал забывать их где-то к четвертому классу, так как я не повторял их.
     Есть один эпизод, который как бы положил начало и определил, закодировал мое постоянное свойство к перемене места жительства. Однажды мне захотелось урюка, который часто в русском языке называют абрикосом. Но в Средней Азии четко различают собственно абрикосы и урюк, мелкие абрикосы, которые в русских говорах иногда называют  жердели. В таджикском языке их называют зардолу. Я думаю, что это не случайное сходство слов жердели и зардолу. Этот урюк, или мелкий абрикос был в достатке у родственников в кишлаке, расположенном недалеко от города.  Можно высчитать, что было уже начало лета, июнь месяц. Поскольку я еще не ходил в школу, то можно полагать, что мне было в то время пять или шесть лет, т.е. шел 1944 или 1945 год. Я самостоятельно отправился к родственникам в кишлак. Раньше меня брали с собой туда неоднократно. Я не знаю, был ли в то время какой-либо транспорт, но мы ходили пешком, и я запомнил дорогу. Хорошо помню, что нужно было по узким улочкам города сначала добраться до базара, пройти его, а затем за городом идти по пустынной дороге, которая была одна и вела прямо в кишлак. Когда я пришел к родственникам в дом с маленьким ведерком для урюка, они не могли поверить, что я добрался до них один. Мне насыпали в ведерко урюк и отправили в сопровождении с каким-то взрослым парнем обратно домой. Это мое путешествие длилось весь день, так как обратно до нашего дома мы добрались к вечеру. Конечно, дома меня искали целый день. Когда мама увидела меня, узнав, где я был, в гневе стала стегать меня прутом, а тетя Нисолат и Мамлакат-апа пытались отнять у нее меня и кричали: «Если тебе не нужен сын, отдай его мне». Эта была первая порка, которую я запомнил на всю жизнь. Современные блюстители ювенальной юстиции сейчас бы лишили маму родительских прав, и, может быть, меня отправили бы в детский дом. Может быть, наказание было жестоким, но с младых лет я усвоил правило: говорить матери, куда я отправляюсь, даже если она была против.
     Помню, что я еще не ходил в школу, хотя умел считать до ста на трех языках. На таджикском и узбекском языках говорили дома, в семье. Бабушка и тетя Нисолат больше говорила на таджикском языке, а мама и Миновар-апа – больше на узбекском. А говорить и считать по-русски я научился на улице, во время игр с соседскими детьми. Улица была моим учителем по многим вопросам жизни. На улице были свои законы поведения, но в основе их была справедливость. На улице уважали смелость, ловкость, честность. Это особенно проявлялось в драке один на один, улица на улицу.
     Однажды на улице увидел женщину, которая беседовала с игравшими детьми. Оказалось, что она записывала в школу. Я тоже подбежал и записался, чтобы учиться. Я не знаю, какой это был год и почему я не учился в школе. Видно тогда, в годы войны и после нее, не каждая семья уделяла этому внимание. Это потом стало обязательным правилом отдавать детей в школы с семи лет. Спустя годы, узнав, что мои одноклассники-выпускники были разных годов рождения, я понял, что не был исключением. Помню, в школе удивился, когда узнал, что одноклассник Володя Рубцов, Ричард Модеров были старше меня на три и два года, а Володя Шугайлов младше на два года. Вот такой был разброс одноклассников. Это была участь детей довоенных, военных и послевоенных лет рождения. Война отняла у нас не только отцов, но и детство. Я не знал, что такое детский сад. Многие мои сверстники, как и я, не были в пионерских лагерях.
     Тогда, когда записывали учиться, я думал, что школа может быть только одна для всех. Я не знал, что есть школы и классы на разных языках обучения. Оказалось, что я попал в класс с таджикским языком обучения. Из всех школьных принадлежностей помню, что мне сшили прямоугольную торбу из ситца, которую я носил через плечо, а в торбе лежали только одна тетрадь, букварь и карандаш.  Не помню, как я учился, какие оценки получал. По рассказу мамы, однажды я прибежал домой с криком «Мама, я первый!» и показал тетрадь, где была выведена красным карандашом крупная, жирная единица. Все вокруг стали смеяться. А мама объяснила, что это самая плохая оценка, что я неправильно решил примеры на четыре арифметических действия.
     Однажды во время перемены я забежал в туалет, который в виде отдельного строения стоял в глубине школьного двора. Там меня обступили сверстники и школьники постарше. Они спросили меня: «Ты за наших или за фашистов?». Я, естественно сказал, что за наших. Ребята сказали, что это нужно доказать, для этого мне надо было глубоко, во всю грудь вдохнуть воздух, втянуть в себя дым от окурка папиросы и сказать: «Наши идут!» Я, конечно, попытался это сделать, но у меня не получилось, так как я закашлялся и не смог произнести заветную фразу.  Моя неудача продолжалась несколько раз, пока я не научился разговаривать, вдохнув в себя дым от папиросы. Так я стал курить. Это были законы улицы: делать и поступать так, как все сверстники. Найти курево можно было в магазине, а купить его можно было только при наличии денег, что было весьма сложно. Денег нам родители не давали на завтрак или перекус, которых у нас просто не бывало. Поэтому мы часто ходили вдоль арыка, по краю тротуара в поисках бычков – недокуренных папирос. Мы отрывали конец папиросы, который брали в рот, и закуривали. Этих бычков хватало на несколько затяжек. Иногда мы высыпали на клочок газеты табак окурков, собирали горсть, а затем скручивали «козьи ножки» и курили. Как это делать, мы видели у взрослых.
     Еще из той, ленинабадской,  школьной жизни только помню, что зимой в классе было холодно, а учительница заставляла нас вставать, вытягивать вверх руки и резко опускать, а затем сжимать и разжимать пальцы, чтобы они не мерзли, а карандаш не выпадал из рук. Я не помню, была ли вообще у меня обувь, что я одевал в зимний период. Летом же, во время каникул ходить по улице было очень больно: земля была раскалена и обжигала мне подошву, потому что ходил я босиком. Передвигался бегом от тени одного дерева до тени другого. На нашей улице было всего четыре дерева. В школу ходил по своему переулку-улице до начала, до улицы Кирова, а затем поворачивал направо. Обычно шел вдоль ограды из деревянных штакетников. По дороге я всегда считал эти штакетники – такое у меня было развлечение. Еще помню, что я заболел корью, а учительница приходила домой узнать, почему я не хожу в школу.
     Сейчас я не помню, как часто тогда произносили слово «война», но помню, что на стене висела фотография моего отца в военной форме, и я часто спрашивал, почему отец смотрит всегда на меня, в какой бы стороне комнаты я не находился, и почему его нет с нами. И вот однажды (какой это год был, я не помню, скорее всего это был 1946 год) отец появился в нашем доме, очевидно уже кончилась война. Он был в гимнастерке, подхватил меня на руки и поднял высоко над головой. Еще помню, что однажды мы пошли на площадь базара Ленинабада смотреть на выступление канатоходцев. Это было целое представление, затаив дыхание следил за артистом, который балансировал на тонкой веревке на высоте с двухэтажный дом, я смотрел на акробатические движения артистов и не мог оторвать взора. Я не заметил, как ушел от родителей. Наверно заигрался с другими детьми. Базарная площадь опустела. Последнее, что помню, это то, что я пытался напиться у разбитого фонтана. Я наклонился, кто-то меня толкнул, и я упал. Оказалось, что упал я на разбитую бутылку и разрезал себе ладонь. Из ладони фонтанчиком била кровь, так как перерезал себе венозную артерию.
     По рассказам родных, соседи-подростки принесли меня домой на руках в бессознательном состоянии. Родители поместили  меня в военный госпиталь Ленинабада. Военные хирурги сделали операцию по сшиванию моих вен. Судя по шраму на ладони правой руки, швы расходились. Пусть ладонь стала узкой, но руку мне сохранили! И жизнь. Когда меня принесли, один врач сказал отцу: «Вы мужчина, прошли войну. Ваш сын потерял много крови. Будьте готовы ко всему». Как оказалось, раненые бойцы сдавали свою кровь для меня. Люди разных национальностей, пролив кровь на поле боя, сохранили сострадание к несчастному мальчонку. 
     Не знаю, что случилось потом между родителями. Когда я очнулся, стал поправляться, отца я больше не видел. А мама сказала, что он уехал далеко. Как-то впоследствии бабушка обмолвилась, что отец обвинил маму, что не смогла уберечь сына. Он сказал: «Я хоронил столько друзей на войне. Сына хоронить не буду. Это выше моих сил». И ушел, уехал насовсем. Никогда не расспрашивал маму о причинах разрыва. Для нее это была и осталась невысказанной болью, может быть, обидой.  Но судя по тому, что мама так и не вышла еще раз замуж, она не могла забыть его. Хотя можно признаться, что и я стал причиной того, что мама не смогла устроить свою личную жизнь из-за моего эгоизма. Но об этом расскажу в другом месте.
     Будучи уже юношей, я простил отца, когда в девятом классе по настоянию матери приехал к нему. И много десятков лет спустя не расспрашивал отца: почему он бросил нас. Для меня это был такой удар, что весь мир перевернулся. В висках навязчиво стучало: «Он бросил маму и меня». Я его так ждал, когда кончится война, чтобы увидеть его живым и здоровым. Не мог поверить, что можно оставить сына, семью. Дал себе клятву, когда вырасту, найду отца и зарежу его. Обида была так велика, что отказывался общаться с ним. Я уже привык к безотцовщине.
     Однажды мама везла меня из Джамбула в Узбекистан. Ехали на её новое место работы. Мне было уже двенадцать лет. На станции «Манкент» она вышла за кипятком. Неожиданно встретила отца и спросила: «Не хочешь увидеть сына? Он сейчас спит в вагоне». «Рахим жив?» - удивился он. Когда они вошли в вагон, мама сказала: «Сынок, это твой отец». «У меня нет отца», - таков был мой ответ. Я отвернулся к окну вагона. Не отвечал ни на одну его реплику. Только спустя много лет, я стал изредка с ним общаться. Это происходило по настоянию мамы. Она говорила: «Отец есть отец. Это нельзя изменить. Нельзя отказываться от отца». Внутренней потребности общаться у меня, если честно, не было. В общем, если бы не война, не было бы раскола в нашей семье.
     Сейчас трудно представить, что можно воду пить прямо из проточного арыка, проложенного вдоль улиц и в каждом дворе, на каждом огороде. Вода была чистой, почти алмазной, и вкусной, так как она приходила из реки Талас, что текла близ Джамбула, или Сыр-Дарьи, которая протекала у самого города Ленинабада. В детстве этот город располагался на одной стороне реки. Таким он запомнился, таким он был у меня в детстве.
     Вода на Востоке считается священной. Я это запомнил по следующему эпизоду моей жизни. Помню, как однажды еще в Ленинабаде, я зачерпнул воду из ведра, которое было прикрыто деревянной крышкой и стояло в самой прохладной, но проходной комнате. Я стал пить стоя, как неожиданно получил от бабушки затрещину по затылку, которая сказала: «Как ты смеешь пить стоя? Это большой грех. Вода священна, она даёт жизнь людям и растениям. Воду надо пить, преклонив одно колено перед ведром с водой, у арыка или на берегу реки». Слова бабушки и ее действия для меня были законом, нельзя было ослушаться старших по возрасту. Данное действо и отношение к воде я стал воспринимать как аксиому. Оспаривать или возражать старшим по возрасту было не принято не только в семье, но во всей Средней Азии. Нас учили уважать тех, кто был старше по возрасту, даже если этот человек старше тебя всего на месяц или на один день. Обращаться можно было только на «Вы». Таковы были традиции Востока, да не только Востока. Это теперь всё чаще обращаются на «ты». Среди русских людей тоже было принято к родителям обращаться на «вы». Теперь обращение на «ты» объясняют близостью, что такое обращение сближает людей. Может быть. Можно быть близким и не уважать. К сожалению, уважение – это из числа первоочередных достоинств человека. Чаще говорят о любви. Хотя любви без уважения не может быть.
     Сакральное свойство воды – давать жизнь всему живому – для меня прояснилось, когда я научился читать. Самое сильное впечатление на меня оказали сказки. Я читал сказки разных народов вплоть до окончания института. В сказках раскрывалось волшебство, совершались подвиги. Все это занимали мои чувства и мысли. Именно там я впервые узнал о свойствах живой и мертвой воды. И слова бабушки обрели истинный смысл свойств воды. На Востоке, особенно в пустынных землях, вода является источником жизни, благосостояния семьи. Не случайно, раздел потоков воды для полива огорода, полей приводил к страшным схваткам между соседями села, между сёлами и городами, да и между народами. Сейчас начинаешь понимать смысл сохранения пресной воды Байкала, который воспет в песнях как священный. Вода – священная от Природы. Она дала жизнь всему живому на Земле.
_____________ 

Усто1 – мастер, умелец.
Сурнай 2 – род свирели на Востоке.
Сандал 3 – особое устройство для обогрева. Оно состоит из низкого столика, укрытого до пола теплым одеялом, которое сохраняет тепло. Столик устанавливается над небольшой ямой, в которой находятся горящие угли. Сидя на полу, засунув ноги под этот столик, можно греться.
 
Продолжение: http://www.proza.ru/2019/06/12/718


Рецензии